Воробьевы горы

Либединская Лидия Борисовна

Глава пятнадцатая

ГОСУДАРЬ ПОМЕР В ТАГАНРОГЕ

 

 

1

День как день.

Иван Алексеевич журил Сашу, ворчал на Луизу Ивановну, а после обеда дурное расположение духа обрушил на несчастного камердинера. Никита Андреевич с утра чувствовал — барин не с той ноги встал, — потому сбегал в трактир и напился. Иван Алексеевич не преминул заметить, что старик навеселе.

Проходя по зале мимо открытой двери, которая вела в комнату отца, Саша на мгновенье задержался. Деревянная некрашеная кровать, покрытая белым одеялом, стояла у стены, между двух печей, чтобы теплее было. На ночной тумбе мемуары и лечебники, на двух небольших столах — книги, бронзовые подсвечники с зелеными шелковыми зонтиками.

Иван Алексеевич сидел в кресле перед одним из столиков.

— А ты, братец, уж закусывал бы черным хлебом с солью, чтобы не пахло от тебя этак… — услышал Саша.

Никита Андреевич пробормотал что-то и хотел выйти из комнаты. Но не успел он перешагнуть порог, как Иван Алексеевич остановил его и спросил спокойно и очень вежливо:

— Ты, кажется, голубчик, хотел что-то доложить мне?

— Я не докладывал ни слова, — хмуря свои кустистые брови, ответил камердинер.

— Это очень опасно, — со вздохом сочувствия и сожаления заметил Иван Алексеевич. — С этого начинается безумие…

Никита Андреевич, с трудом сдерживая бешенство, быстрыми шагами вышел из комнаты и чуть не сшиб Сашу с ног.

— А вы что здесь, барин, делаете; шли бы к себе, — срывая на Саше досаду, проговорил он недружелюбно и, вынув кисет, стал со свистом нюхать табак. Громкое чихание огласило коридор.

Из-за двери раздался резкий звонок, и Саша услышал голос Ивана Алексеевича:

— Это ты чихаешь?

Никита Андреевич покорно пошел на зов.

— Я-с.

— Желаю здравствовать. Можешь идти.

Саша стиснул кулаки.

В прихожей раздался звонок.

— Доложите, Карл Иванович Зонненберг приехал проведать Ивана Алексеевича, — донеслось до Саши.

Зонненберг жил теперь у дальнего родственника Яковлевых, богатого московского барина Огарева, и воспитывал его сына Ника, Сашиного сверстника. Саше нравился этот тихий мальчик, кроткий и задумчивый. Он несколько раз встречал его на прогулках, заговаривал с ним, но Ник отвечал сдержанно, робея, и нежное лицо его заливалось легким румянцем. Саша не решался сблизиться с ним, будучи по природе резвым, боялся тормошить Ника и быть навязчивым.

Саша быстро сбежал по лестнице, поздоровался с Ником и Зонненбергом. Они стояли в прихожей, терпеливо дожидаясь, пока лакей доложит Ивану Алексеевичу об их приходе.

— Может, вы подниметесь ко мне? — спросил Саша, обращаясь к Нику.

Мальчик вопросительно взглянул на Карла Ивановича, но тот не успел ничего ответить, как показался лакей и торжественно объявил:

— Иван Алексеевич больны. Никого принимать не велено.

Карл Иванович заторопился.

— Надо идти, быстро идти, — сказал он Нику. — Мальчики Веревкины дожидаются нас в Кремлевском саду.

Проводив гостей, Саша поднялся к себе в комнату. И снова тяжелые мысли нахлынули на него.

Ему хотелось войти в комнату к отцу и сказать все, что он думал, спросить: кто дал ему право измываться над человеком?

Но он вспомнил, как сегодня отец был груб с матерью, и снова мысль о «ложном» положении заставила вспыхнуть его лицо.

— Ну если так, — тихо проговорил он, — значит, я не завишу ни от отца, ни от общества, значит, я свободен!

Эта мысль принесла утешение. Свободен — это слово, так же, как удар по клавишам рождает музыку, подняло в его сердце пушкинские стихи:

Увы! куда не брошу взор — Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы…

«Да, да, — думал он. — Именно немощные… Неволи немощные слезы. Но до каких же пор они будут немощные?..»

Ну и хорошо, что он один! И в одиночестве порою есть своя прелесть… Голубой тополь за окном стоял неподвижный и тихий. Саша привязался к нему, как к другу, знал каждую его ветку и с закрытыми глазами мог вспомнить затейливый узор на зеленовато-серой коре.

Он глядел в замерзшее стекло, и ему казалось, что там, за окнами, не тихие и кривые арбатские переулки, а бескрайняя ширь Васильевских полей, синий изгиб реки, зубчатая кромка леса. Он вспоминал прогулки, катанье на лодке, вечернюю дудочку пастуха и читал громко, словно бросая кому-то вызов:

Я твой — люблю сей темный сад, С его прохладой и цветами, Сей луг, уставленный душистыми скирдами, Где светлые ручьи в кустарниках шумят…

Мысли бродили в голове неясные и горячие, а Пушкин придал им точность математической формулы.

Но мысль ужасная здесь душу омрачает: Среди цветущих нив и гор Друг человечества печально замечает Везде невежества убийственный позор. Не видя слез, не внемля стона, На пагубу людей избранное судьбой, Здесь барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца…

Саша перевел дыхание.

— Насильственной лозой…

Словно впервые видел он крепостных, стремящихся приложиться к бариновой ручке, старосту, в любую погоду, без шапки провожающего господ. Раньше Саша никогда не думал о том, что присылка в город целого обоза в разгаре полевых работ очень тяжела для крестьян — они теряли несколько драгоценных дней. А что стоило Ивану Алексеевичу выбраться в деревню до начала страды? Да, он многого не понимал, а теперь…

— Барство дикое… — прошептал Саша.

Вздрогнула ветка тополя за окном, словно стряхнула с себя пушистую рукавицу. Снег осыпался бесшумно и мягко.

В передней снова раздался звонок. Саша прислушался и узнал голос сенатора. В такой час? Странно…

Отворив дверь, Саша увидел, что Лев Алексеевич, не глядя ни на кого, быстро поднимается по лестнице. Его танцующая походка сегодня показалась Саше озабоченной. Не слушая воркотни Никиты Андреевича, сенатор прошел прямо в комнату брата. Кивнув Саше головой, он сделал знак, чтобы тот не ходил за ним, и плотно прикрыл дверь.

Саша в недоумении стоял на лестничной площадке. Что случилось? Вдруг дверь в переднюю открылась. Из-за волчьего воротника ливрейной шубы на Сашу глядели лукавые глаза сенаторского лакея. Он жестами подзывал Сашу к себе. Мальчик быстро сбежал по лестнице.

— Вы ничего не знаете, барин? — спросил лакей. — Не слыхали?

— Чего?

— Государь помер в Таганроге.

Саша вздрогнул. В тринадцать лет мысль о смерти кажется неправдоподобной и жестокой. Трудно представить себе, что люди умирают, а тут еще царь! Царь все может. Даже в стихах, которые Саша только что читал, сказано: «и рабство, падшее по манию царя…» Совсем недавно он видел царя Александра в Москве, за Тверской заставой. Царь тихо ехал верхом, его сопровождали генералы, — возвращался с Ходынки, где проходили маневры. Лицо у царя было усталое, как у обыкновенных людей. И вдруг умер — противоестественно и непостижимо.

 

2

Казалось, в жизни ничего не переменилось.

Каждый вечер приезжал сенатор, и все, как обычно, собирались в зале, возле ширм, за круглым столом. Потрескивали свечи в канделябрах и подсвечниках, гудел на столе самовар. Луиза Ивановна разливала чай в тоненькие, словно из яичной скорлупы, китайские чашки. Но не было в этих зимних вечерах привычного покоя.

Теперь только и разговоров было что о новом царе. На улицах, в лавочках продавали портреты великого князя Константина Павловича. Впрочем, отец и сенатор говорили о Константине сдержанно, особенно при Саше.

— Есть слух, — сказал Лев Алексеевич, — будто покойный государь еще два года назад заставил Константина отречься от престола, а в завещании назначил наследником великого князя Николая…

— Э, — возразил Иван Алексеевич брату. — Кто это может знать? Слухов много ходит. Нас с вами не спросят, кого на царство венчать…

Молчали.

Зато в людской языки развязались. Тут Константина не щадили.

Саша внимательно и серьезно слушал разговоры дворовых, расспрашивал.

— Знаешь, барин, — сказал ему как-то Василий, — если бы кто из простых смертных столько грехов совершил, его бы живьем в ад упекли, а уж в Сибирь как пить дать умахали. Думаешь, почему в Варшаве сидит, глаз сюда не кажет? Не знаешь?

Саша отрицательно покачал головой.

— Боится, что его, как батюшку Павла Петровича, придушат… — Василий сделал круглые глаза и приложил палец к губам.

Впрочем, о Николае тоже говорили дурно. Он славился грубостью, невежеством, жестокостью. Посмеиваясь, рассказывали о том, как Николай, окончив курс учения, взял два больших гвоздя и заколотил шкаф с книгами — так велика была его ненависть к наукам.

— Мне один солдат сказывал, — говорил Василий, — глаза у него — страсть! Зимние… Как взглянет, словно морозом обдаст. Во какой! Сенатор приехали, — продолжал он, прислушиваясь. — Иди-ка ты, голубчик, наверх, послушай, что дядюшка рассказывать станут. Небось новостей свежих привезли целый ворох!.. Они по клубам да по сенатам ходят, им все ведомо. А ты нам перескажи.

«Почему они так волнуются? — думал Саша, поднимаясь по лестнице. — А разве совсем без царя нельзя?»

Француз Бушо, который ходит учить Сашу, рассказывал ему, как во время французской революции, когда решался вопрос о казни Людовика XVI, один из членов Конвента сказал: «Король может принести пользу только своею смертью».

Людовика казнили, а русский царь умер сам, казалось бы, настало время свободы. Саша хорошо помнил слова Жан-Бон-Сент-Андре, деятеля французского Конвента: «Народ не может быть свободен, пока жив тиран!»

На пороге залы Саша столкнулся со Львом Алексеевичем.

Распространяя приторный запах духов и морозную свежесть, сенатор подошел к ручке Луизы Ивановны и, раздвинув полы сюртука, уселся на стул.

— Наш-то Милорадович каков герой оказался! — проговорил он, обращаясь к брату, и обвел всех торжествующим взглядом: не было для него большего удовольствия, как сообщить необыкновенную новость!

Иван Алексеевич оживился и с любопытством поглядел на сенатора.

— Вскрыли завещание. Покойный император и вправду назначает наследником Николая Павловича… Но, ты знаешь, Николая не любят, особенно среди военных. Он хотел заявить свои права и обратился за поддержкой к генерал-губернатору Петербурга, то есть к нашему Михайле Андреевичу. И что бы ты думал? — Лев Алексеевич бросил на стул туго накрахмаленную салфетку. Глазки Ивана Алексеевича поблескивали лукаво и насмешливо, он предвкушал услышать нечто интересное. — Отказался!

— Отказался? — воскликнула Луиза Ивановна, рука ее дрогнула, и струя из самовара побежала не в чашку, а на поднос. — Как же он решился?

— А вот так и решился. — Лев Алексеевич улыбнулся невестке. — Сами, говорит, ваше высочество, изволите знать, вас не любят!

— Так и сказал?! — Луиза Ивановна даже руками всплеснула.

Вода, булькая, продолжала бежать из крана, и Луиза Ивановна ловким движением закрыла его.

— Именно так.

— Недаром слыли мы вольнодумцами еще при матушке Екатерине, — негромко пробурчал Иван Алексеевич, и Саша с удивлением взглянул на отца: непривычная добрая гордость вдруг прозвучала в его голосе. — А еще говорят, что вольнодумство воспитало в нас сухую мысль, отчужденную от окружающей жизни.

— Но, дорогой братец, нельзя не согласиться, что идеи остались бесплодными в головах вольнодумцев и не обнаружили себя ни в стремлениях, ни даже в нравах… — возразил Лев Алексеевич, критическим взглядом окинув брата, его стеганый халат и шапочку с лиловой кистью.

Иван Алексеевич нахмурился, хотел что-то сказать, но лишь недовольно помотал головой и спорить не стал.

— Что-то станет с Россией?.. — помолчав немного, тревожно спросил он, ни к кому не обращаясь.

— Николаю ничего не оставалось, как присягнуть Константину, — продолжал Лев Алексеевич, — но Константин не хочет вступать на престол: видно, страшится судьбы своего батюшки, которого у него на глазах…

Саша насторожился: дядя в гостиной говорил то же, что Василий в людской.

— Здесь мальчик! — испуганно воскликнула Луиза Ивановна, указав глазами на Сашу.

Лев Алексеевич на мгновенье смешался, замолк, но тут же продолжал непринужденно, словно-бы и не слышал замечания невестки:

— Узнав о завещании государя, Константин, в свою очередь, присягнул Николаю…

— Значит, у нас нонче два царя, а на престол ни один не вступает? — с явной насмешкой спросил Иван Алексеевич. — Узнаю матушку-Россию…