Дела и люди(На совесткой стройке)

Либерман Семен

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Есть два рода воспоминаний: одни рассказывают о жизни их автора; другие посвящены тому, что автор видел в жизни. Первые - автобиографии, вторые - показания свидетеля истории. Моя книга - второго рода. Судьбе угодно было дать мне жизнь, полную пестрых и бурных переживаний, - полную борьбы,труда, волнений, исканий и приключений. Мне пришлось многое видеть и испытать, соприкасаться с русскими и европейскими «власть имущими» и принимать участие в событиях, окончательную оценку которых дадут лишь будущие историки. В частности, в силу разных обстоятельств, я оказался в непосредственной близости к вождям Советского государства в первые годы его развития и был руководителем одного из самых обширных секторов русского хозяйства - лесной промышленности. Моя работа, мое административное положение и мои личные связи дали мне возможность в течение 9 лет, с 1917 по 1926 г., быть ближайшим свидетелем всего того, что творилось в Кремле. Я наблюдал за ростом советской власти, за всеми уклонами и изгибами большевистской политики и за эволюцией русского государства и народа не извне, а изнутри - ив моих воспоминаниях я старался с наиибольшей точностью передать все виденное и слышанное, все то, «чему свидетелем Господь меня поставил».

. Я намеренно исключил из своей книги все то, что не представляет непосредственного интереса для широких кругов читателей, желающих ознакомиться с развитием русской революции. Но если я все же решился уделить иного внимания специальной области русского народного хозяйства - лесной промышленности, - то сделал я ээто потому, что в этой области очень ярко отразились все основные противоречия и затруднения, имевшие место в экономике и во взаимоотношениях между различными социальными группами в революционную эпоху.

В России в годы,непосредственно предшествующие революции, лесная промышленность была очень важным источником национального дохода. Эта промышленность всегда находилась на грани между земледелием и индустрией, между городом и деревней, между рабочим и крестьянином. Самой трудной задачей в первые годы после Октябрьской революции было создание приемлемых условий сосуществования для рабочего класса и крестьянства в рамках новой социальной организации государства. Лучше всего это можно было наблюдать как раз в лесной промышленности. После Октябрьской революции крестьяне, работавшие в области лесного хозяйства, превращались в государственных рабочих на все время зимней лесозаготовочной кампании в государственных лесах. Но у них была двойственная социальная природа. Как крестьяне, они были обязаны поставлять хлеб и мясо городскому пролетариату; но взамен этого, как рабочие, они имели право требовать пропитания и удовлетворения иных своих потребностей со стороны правительства. С другой стороны, русская лесная промышленность являлась одним из мостов, соединявших социализированную Россию с капиталистической Европой. Как только первая связь оказалась налаженной, лесная промышленность выдвинулась на первый план советской иностранной торговой политики. В этой области отчетливо отражалось развитие экономических взаимоотношений между Западной и Восточной Европой. Когда, во время торговых переговоров между Советами и западными державами, выдвинут был вопрос о концессиях, лесные концессии немедленно оказались на первом плане в этих переговорах. Как только были образованы, так называемые,«смешанные общества»(состоявшие поровну из представителей западного капитала и советского правительства), первые такие общества появились именно в области лесной промышленности. Точно также первые торговые сделки, заключенные Советской Россией за границей, касались продуктов русской лесной промышленности, и даже советский Госбанк был создан на золотом фундаменте русского лесного экспорта. В первые годы после революции большинство производственных отраслей русского народного хозяйства страдало из-за недостатка в техниках и специалистах. Немногочисленные специалисты, которые могли быть тогда использованы, поневоле не ограничивались работой только по своей специальности, но привлекались к разрешению общих проблем экономической жизни страны. В качестве одного из таких специалистов, мне приходилось принимать участие и в обсуждении ряда важнейших хозяйственных вопросов, и в работе по осуществлению намеченных планов. Это позволяет мне говорить в моей книге об этих проблемах на основании непосредственного и детального знакомства с ними. Мне кажется, что именно в настоящий момент, когда Советская Россия играет такую огромную роль в мировых событиях и когда так важно правильное понимание и ее психологии, и ее экономики, и ее политических противоречий, и ее национальных и международных перспектив, - ряд фактов и наблюдений из ее недавнегго прошлого поможет найти ответы на волнующий нас вопрос о нынешнем положении и грядущем развитии великой страны. Более того,я убежден, что история первых лет советской власти объясняет всю ее последующую эволюцию, - и эта уверенность и заставила меня взяться за перо. Книга моя, однако, не претендует на широту историко-социологических обобщений и не стремится дать исчерпывающую картину первого десятилетия русской революции. Моя задача сводилась, главным образом, к рассказу о встречах с наиболее характерными представителями советской власти этого периода. Имена некоторых из них, например Ленина, Троцкого, Сталина, известны во всем мире. Имена других не пользуются широкой популярностью, но как раз их деятельность, проходившая за кулисами большой исторической сцены, и определила различные перипетии русской драмы, неоднократно поражавшей нас своими неожиданностями. По этой причине я уделяю значительное внимание их личности и работе. Каждый из них - Ларин, Рыков,Дзержинский, Красин, Ломов - олицетворяли, к тому же, ту или иную тенденцию и в компартии и в советском правительстве. Однако, все они были«птенцы гнезда Ленина» и составляли то самое ядро партии, которое на своих плечах несло главное бремя Октябрьской революции, ее идеологии, ее целей и действий… Не раз уже упоминалось (см. Сидней Хук - «Герой в истории», , Нью-Йорк, 1943), что в современной исторической и мемуарной литературе почти нет таких биографических или портретных описаний Ленина или других советских лидеров, которые не были бы, главным образом, данью междупартийным спорам, вместо того чтобы давать правдивый отчет о впечатлениях автора от его встреч или сотрудничества с этими лицами. Я не хотел бы заслужить упрек в недостаточной скромности, но я все же позволю себе надеяться, что настоящая книга поможет - хотя бы в минимальной доле- восполнению этого пробела в области прямого и беспристрастного свидетельства. Я принужден в первой главе дать некоторые сведения о самом себе. Делаю это не столько из желания представить читателю личность автора, сколько по необходимости: без этого введения трудно было бы понять, каким образом я, не будучи большевиком и не разделяя принципов коммунистической доктрины, очутился в эпоху революции в непосредственном окружении правителей Советской России, занимал крупные и ответственные посты в административной иерархии и принимал участие в подготовке важных государственных вопросов и в дипломатических переговорах с иностранными державами.

 

Глава первая РЕВОЛЮЦИОННАЯ МОЛОДОСТЬ

Я родился в еврейской семье, в маленькой деревушке на Украине. Мой отец занимался земледелием и надеялся, что его единственный сын пойдет по его стопам. Но судьба судила иначе. Наша семья уже в третьем поколении «сидела на земле» и в то же время очень ревностно поддерживала традиции иудаизма. Мой дед со стороны матери, в доме которого я родился, делил свое время между чтением старинных еврейских фолиантов и земледельческой работой. Отец же мой - брат моего деда, женившийся на его дочери, а своей племяннице - с юных лет предпочитал соху и запах чернозема книжной премудрости. Мой прадед поручил ему поэтому заведывание имением в полторы тысячи десятин, которое он арендовал у польского помещика. В имении этом находились также рыбный пруд и мельница. Четыре раза в году устраивалась большая рыбная ловля; в ней участвовало все население деревни, и каждый крестьянин по традиции получал известное количество рыбы в зависимости от улова. Мельница производила помол крестьянского зерна. Жизнь деревни и жизнь нашей семьи были вообще тесно связаны между собой; мы знали все радости и печали каждого жителя деревушки, а когда кто-либо из крестьян заболевал, его родня приходила к нам за советом и помощью. Судьба польского помещика, у которого мы арендовали землю, была окутана какой-то тайной. Говорили, что он пострадал во время польского восстания 1863 года, был будто бы сосланв Сибирь. По неписаному договору его имение досталось в аренду моему прадеду, который принял на себя попечение о двух сестрах помещика, старых девах, и о двух его детях. Я хорошо помню панскую усадьбу на возвышенности, на краю нашей деревушки,- население которой состояло из двухсот крестьян, деливших свое время между тяжелой работой на своих скромных наделах и поденным трудом н а помещичьих свекловичных полях. В усадьбе было два дома: в одном, большом, жила наша семья, а в меньшем - старые «панны».

. Мы относились к ним с большим почтением; при встрече я целовал им руку, а они целовали меня в голову. Они частенько зазывали меня к себе, чтобы тайком побаловать меня душистым малиновым вареньем. При этом они уверяли меня, что в лакомстве нет греха и что мой дед - который был весьма строг насчет соблюдения его внуком правил «кошер» - ничего не узнает. И я украдкой довольно часто забегал к этим добрым и ласковым женщинам. Оба дома выходили в общий густой и запущенный сад, со старинными тополями и плакучими ивами, на берегу речки, обрамлявшей усадьбу; росли там и душистые яблони, и вишни, черные, как смоль, и красная малина. Я нередко забирался в эти малиновые кусты, откуда добрые сгорбленные панны, с неизменными черными шалями на плечах, украдкой уводили меня к себе. Их ненависть к «москалям» в какой-то мере объясняла их нежность к нам: ведь и наша семья принадлежала к народу, которому несладко жилось в России. Несмотря на то, что в этих двух домах разно жили, разно молились Богу и говорили на разных языках, все же чувствовалось, что была какая-то общность, гармония, какая-то внутренняя закономерность, побуждавшая всех обитателей этих двух домов искренно любить и уважать друг друга… Позднее, когда я вырос, - в минуты сомнений и неудовлетворенности результатами моих политических увлечений я бросался к источникам веры. Среди других, я ознакомился с жизнью и философией святого Франциска Ассизского и вдруг понял, как много общего было между понятиями о мире и отношением к людям, царившими в доме старушек, которых жизнь так мало баловала, и той религиозной мудростью, которая проповедывалась в доме моего деда. Я вспомнил, что основным источником религиозного миросозерцания моего деда было учение рабби Иегуды Хасида, историческое значение которого, как мне стало ясно, было близко к значению христианского учителя веры, святого Франциска Ассизского. Аскетический отказ от всего мирского, совершенная ясность ума, доведенный до крайности альтруизм и какой-то всеобъемлющий пантеизм - таковы были краеугольные камни веры великого католического проповедника, и таковы были также основы миросозерцания моего деда. Дети нашего помещика с юных лет воспитывались в Варшаве. По завещанию отца и матери забота о них лежала на моем деде. Однажды они приехали на каникулы в деревню и отправились в соседний уездный городок в цирк; в цирке этом вспыхнул страшный пожар, в котором погибло около двух тысяч человек, в числе их дети помещика. Память об этом несчастье еще долго жила в песнях бродячих шарманщиков и в народе. Мой прадед подготовил своего старшего сына к тому, чтобы он продолжал традиции своих предков в ряду поколений знаменитых ученых, основоположников еврейской книжности; второго же сына- моего отца - прадед предназначил для работы на землле. Старший сын - мой дед со стороны матери - делил свое время: с зари и до начала трудового дня он углублялся в учения еврейских мудрецов, а з атем верхом на лошади объезжал имение и наблюдал за полевыми работами. Отец же мой все время был с крестьянами. Он вставал засветло, раньше всех. При севе он первый, с мешком через плечо, начинал сеять - делал это особенно торжественно и благоговейно. Когда крестьянские парни и девушки шли под музыку на работы на свекловичные поля, отец мой, на своем коне, всегда находился впереди них. У деда моего было шесть дочерей, я был единственным его внуком мужского пола; он поэтому сосредоточил на мне все свои надежды и любовь. Он твердо помнил изречение мудрецов, что еврей мог быть лишен мужского потомства только за тяжкие прегрешения, и верил, что я предназначен Богом заменять ему сына. На его половине я с детства видел каких-то людей, деливших с ним молитвы и беседы о подвигах праведников. Это были приезжие из соседних местечек, которых он часто сам привозил в свой дом, чтобы иметь возможность совершать молитвенные обряды в составе необходимых десяти мужчин. С малых лет они наводили на меня страх своей суровостью и необычностью и приучали меня к послушанию. Они не терпели громкого смеха («кто смеется утром, тот плачет вечером»), не признавали ни в чем превосходной степени, ибо - только Он является мерилом всего идеального. Все эти странные, таинственные люди, окружавшие моего деда, в течение всей рабочей недели куда-то исчезали, ютясь по разным темным углам и дальним закоулкам. Но в пятницу вечером они появлялись в праздничных одеждах, причесанные и прилизанные, и как-то автоматически овладевали парадной половиной нашего дома. Главная комната немедленно превращалась в молельню, в ней устанавливался амвон, и здесь в продолжение суток царил Божий дух: здесь говорилось о чудесах и о знаменитых чудотворцах, и творилась одна молитва за Другой… В течение этих священных суток ни один работник не смел обратиться к моему деду: отец мой принимал посетителей по делам на другом крыльце. Помню, с каким огорчением я воспринимал наступление будней в субботу вечером после молитвы; дед тогда переходил из состояния возвышенного покоя в область земных повседневных забот, и тогда лишь мы все - и я в том числе - чувствовали, что, действительно, есть какая-то таинственная грань между двумя мирами, и слова«Богу - Божье, кесарю - кесарево» получали для нас реальный смысл. Дед не только сам пользовался всякой возможностью для изучения основ веры, но считал для себя большим счастьем и своим религиозным долгом рассказывать окружающим главы из деяний древних еврейских пророков. Раз в год мой дедушка вдруг исчезал на несколько недель; он возвращался домой умиротворенный, добрыйи ласковый, и привозил всем нам подарки. Эти отлучки он проводил у своего духовного вождя, цадика, жившего где-то на границе России и Австрии. Самой большой радостью и гордостью для деда было, когда в присутствии его гостей я мог сказать наизусть страницы талмуда, прочитанные накануне. Отец мой, наоборот, все время старался развить во мне любовь к природе, земле, животным. Для него было истинным удовольствием видеть меня верхом на неоседланной лошади в обществе деревенских мальчишек. Вообще, контраст между отцом и дедом был разительный, хотя они были родные братья. Дед, длинный, сухой, с острой бородой, с воспаленными глазами, в своей традиционной одежде был похож на старинную гравюру, изображавшую мудреца моего племени. Но когда я вспоминаю его верхом на его лошадке, особенно в ветреные дни, образ его напоминает мне Дон-Кихота. Отец же был среднего роста, широкоплечий, коренастый, с окладистой рыжей бородой, расчесанной в лопату, с волосами, разделенными пробором. Он напоминал собой крепкого, зажиточного крестьянина. Ему нравилось править лошадьми, и он всегда выбирал резвых коней, которым нужна была хорошая узда. Мать обычно боялась отпускать меня с отцом, когда он брал меня в свою бричку, сам правя норовистой лошадью. В то время как дед мой смотрел на мир экзальтированно, веря, что Бог всеобъемлющ и вездесущ, - отец мой любил природу, землю,запах навоза. Деда и отца объединяла их одинаковая любовь и привязанность к простому, обыкновенному человеку, и оба они прославляли простоту,непосредственность в жизни. Мой дед считал свой земледельческий труд неизбежным бременем («в поте лица твоего будешь есть хлеб»); его настоящей стихией были долгие беседы с еврейскими ревнителями благочестия, с которыми он углублялся в мистические толкования текстов и теорий. На подобных собраниях отец, к великому стыду моей матери, большей частью засыпал; он, в свою очередь, оживлялся лишь среди крестьян, в разговорах о запашке, кормежке скота и т. д. Мать моя вообще считала себя обиженной судьбой, так как, во имя благополучия семьи, ее выдали замуж за человека простого, не интересовавшегося духовными вопросами; она мечтала о том, что ее единственный сын пойдет по стопам деда - ее отца. Поэтому она всячески пыталась удалять меня из конюшен, из стойл, из сараев и амбаров, куда я украдкой убегал, и возвращала меня к премудрым наукам… Однажды рано утром меня подняли с постели, нарядили в праздничную одежду и повели в комнату прадеда. Глубокий старик, с длинной, окладистой белой бородой, лежал на своей кровати; вокруг стояла в сборе вся семья, а в соседней комнате слышался плач крестьянских баб, работавших в доме. Прадед умирал… Протянув дрожащие руки, он нежно погладил меня по голове и сказал слабеющим, но многозначительным голосом, что меня ждет большое будущее и что я уйду далеко, далеко… Дед и моя мать истолковали это, как указание, что я, наверное, стану великим знатоком наших учений и традиций; отец же понял эти слова по-своему: он стал водить меня с собою и посвящать в нехитрые тайны трудового хозяйства. Слова прадеда оставили какой-то отпечаток в моем подсознании. Я часто думал о его предсказании, и во мне постепенно укрепилась смутная уверенность, что где-то есть другой мир, еще для меня закрытый, но в двери которого я должен постучаться. Я вспоминав также слова наших двух стареньких панн, сказанные ими в одно из моих посещений их уютного домика. Одна из них, гладя мою голову, сказала:О, ты, наверное, будешь, как твой дед - мудрый и хороший, и станешь, может быть, ученым раввином». А другая возразила: «Нет, он пойдет по пути своего отца и будет дальше обрабатывать эту землю на радость всем нам». Каждая из них была отчасти права, ибо на меня одновременно действовали два противоположных влияния. Дед, как патриархальный глава семьи, настаивал на том, чтобы меня воспитывали в строго-религиозном духе. Он желал, чтоб я овладел мудростью предков и постиг тайны библии и талмуда. Он добился своего, и с семи лет меня отправили в ближайшее местечко, в десяти верстах от нашего села, в хедер, где я должен был пройти схоластическую учебу и постепенно превратиться в ортодоксального книжника. Романтика и мистика иудаизма, конечно, оставили во мне глубокий след, но меня не привлекали сухие формулы каббалистической науки. Я тосковал по деревне, по полям, по отцовским лошадям, по земле, я рвался к тем простым и «немудрствующим лукаво» людям, которые окружали моего отца. Это были украинские крестьяне, очень любившие нашу семью. Много лет спустя, во время революции, когда Украина была залита морем крови и на ней бесчинствовали банды Петлюры, Махно и др., какой-то отряд, забравшийся в нашу деревню, решил покончить с моим отцом. Но когда отца стали выводить из села на верную смерть, раздался набат с колокольни местной церкви. Все население сбежалось на этот призыв и вырвало отца из рук партизан. Крестьяне тут же заявили, что отец мой лечил их скот, жил с ними одной жизнью, ел хлеб, который сам же сеял, - и что они не позволят обидеть его только за то, что он другой веры. В эпоху моего детства крестьяне инстинктивно жалели маленького мальчика, принужденного томиться в хедере, и нередко, наезжая в базарные дни в местечко, где я одолевал все трудности изучения еврейских мудрецов, они навещали меня, а порою украдкой увозили домой. Я с детства научился любить крестьян, я знал их нужды, страдания, мечты, - и это тяготение к народу определило вссе мое дальнейшее развитие. Это второе влияние оказалось сильнее попыток деда направить меня по традиционному пути еврейской учености. А затем явилось и третье влияние, толкавшее меня на совершенно новую и самостоятельную дорогу. Оно особенно сильно сказалось в моем отрочестве. Это было притяжение русской культуры и освободительных идей русской интеллигенции. Местный священник, бывший довольно зажиточным человеком, близко сошелся с моим отцом на почве всяких земледельческих вопросов. Два сына его, видные петербургские чиновники, приезжали порою в гости к отцу, и один их вид действовал на мое воображение: я начинал мечтать о путешествиях, о столице, о далеких странах. Священник давал мне для чтения русские книжки, в том числе приложения к журналу «Нива».

Я до сих пор помню впечатление, произведенное на меня романами Фенимора Купера и рассказами русских писателей 19-го века. Мне казалось, что передо мной распахнулось окно в какой-то незнакомый и чудесный мир. Как непохож он был на узкий круг торжественной и скорбной иудейской учености! Мною овладела страстная жажда знания. Я попал в местную школу, устроенную польским помещиком для детей польской национальности нашей деревни. Учительница полюбила меня и незаметно стала прививать мне чувство протеста против царских бюрократов и «петербургских поработителей».

. Она снабжала меня книгами, и я потихоньку начал увлекаться романами Оржешко и поэмами Мицкевича. В них находил я пищу для моего смутного, неоформленного стремления к свету и общественному служению. А затем, рядом с древними еврейскими фолиантами, у меня появились книги великих русских писателей,«властителей дум» тогдашнего поколения. Подростком я познакомился с Белинским и Чернышевским. Они звали к жертвенности, к работе во имя народных масс, к сознательной деятельности во имя прогресса и свободы. Слова Белинского:«я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен на счет каждого из моих братьев по крови»- вызвали во мне восторженный отклик. Я с благоговением и любовью повторял его изречение: «нет счастья, если оно связано со страданием для других» Когда я впервые прочел роман Чернышевского «Что делать",мне стало ясно, по какой дороге мне следует пойти. Во мне родилось неистребимое желание уйти из дому, начать учиться по-настоящему и окунуться в жизнь, полную труда, подвигов и манящих перспектив. Вскоре я собрал сумму денег, казавшуюся мне достаточной для того, чтобы пуститься в самостоятельное плавание по бурным житейским волнам: я скопил пять рублей. Мои деревенские друзья, и в особенности священник, поощрявший мое решение, помогли мне, и шестнадцати лет от роду, с пятирублевым капиталом и скудным багажом, я. скрылся из отчего дома и отправился в Житомир, ближайший большой город. Мое бегство было,конечно, страшным ударом для деда. Теперь он один, при тусклом свете керосиновой лампочки, проливал слезы над древними сказаниями о разрушении Храма и сокрушался над прегрешениями предков, обрекших на рассеяние и муки народ израильский. Внук его стал отщепенцем, ушел в чужой мир, где царили неверие и соблазны. Мать моя тоже очень болезненно переживала мое бегство. Отец, как будто, считал это меньшим злом; он, вероятно, понимал, что мною руководили не материальные соображения. Я ушел в город не для того, чтобы приобрести всякие денежные блага, получить возможность лучше зарабатывать и вообще -«выбиться в люди».Меня толкала смутная идеалистическая вера и жажда знания и свободы. В Житомире я попал к двоюродному брату моего отца, большому идеалисту, врачу по образованию и искреннему еврейскому патриоту. Помимо военно-медицинской академии в Петербурге, он окончил и житомирское раввинское училище, преподавателями которого были лучшие силы русского еврейства, и медицинский факультет в Лейпциге. Он был учеником и последователем знаменитого врача и гуманиста Вирхова. В его доме можно было встретить весь цвет русско-еврейской интеллигенции 90-х годов: Шолом-Алейхема, Фруга, Менделя Мойхе Сфорима, Левинского, Житловского, Кулишера, Бараца, а также первых деятелей сионизма: Усышкина, Темкина, Хаима Бялика, Ахад Гоома и др. В то время, в конце прошлого столетия,Житомир был одним из центров духовной жизни еврейства. Передовые элементы вели тогда отчаянную борьбу с традиционной изолированностью еврейства и пытались, наперекор ортодоксам, разрушить духовное гетто и приобщить еврейскую молодежь к русской и европейской культуре.

Эта просветительная и освободительная проповедь нашла отклик во многих сердцах. В Житомир из черты оседлости потянулись молодые люди. Они приходили из ешиботов- закрытых школ, где изучались основы еврейской религии и еврейской традиции, - жили впроголодь и готовились к экзаменам на аттестат зрелости в качестве «экстернов».

. Они давали друг другу уроки - это была единственная форма заработка, - терпели нужду и холод и учились - учились запоем. Они отращивали себе длинные волосы, носили бородки, надевали для пущей важности очки и демонстративно проявляли свое презрение к традициям. То была пора еврейского нигилизма. Средоточием духовной жизни являлась библиотека, служившая в то же время и клубом. Толстые журналы, в которых печатались произведения Короленко, Горького, Андреева, разбирались нарасхват. Тут же читатели знакомились между собой, спорили по поводу прочитанного и с нетерпением ждали очередной книжки «Мира Божьего» или «Русского Богатства».

. Единомышленники составляли кружки и группы, по заметкам и подчеркиваниям в журнале или книге узнавали людей одного толка и завязывали с ними дружбу. В сумерки возле биржи молодые люди встречались друг с другом на «прогулке».

. Помню, с каким трепетом и волнением я отправился в первый раз на такую «прогулку» ,на которую непосвященного принимали только, если он знал«пароль», служивший и пропуском, и свидетельством зрелости.

«Там» все отлично знали друг друга, и каждое новое лицо вызывало настороженную подозрительность: не шпион ли и предатель? И в доме моего кузена, и в среде экстернов шли горячие споры по поводу еврейского вопроса. Для меня все это было ново. Прежде я жил в чисто религиозной атмосфере и слышал, что настоящий еврей должен исполнять все законы в угоду Богу и тем ускорить наше искупление. Я помнил рассказ деда о том, что во время рабства в Египте один из врагов еврейства так объяснял свое решение уничтожить племя израильское:«Народ этот очень опасен, ибо он может опуститься ниже земной пылинки - и все же подняться выше звезд».

. Я все раздумывал над тем, что надо сделать для опровержения первой части этого обвинения… Часть молодых людей, порвавших, подобно мне, с затхлостью гетто, мечтала о служении своему народу путем возрождения его на обетованной земле. Другие - их противники - верили в революцию, ту долгожданную, прекрасную революцию, которая принесет освобождение всем - а значит и евреям. Я инстинктивно тянуулся к этой социалистической и революционной среде. Меня привлекала идея служения не только еврейскому народу, но и тем крестьянам и батракам, которые выпестовали меня в детстве. Я слишком хорошо знал по личным наблюдениям, до чего тяжкой была доля народа, причем не было в этом никакой разницы между народом-хозяином, великороссами, и другими народностями, включая и еврейство. На верхах, быть может, положение было иное, но в низах, составлявших 95% всего населения, все одинаково недоедали и тянули свою подневольную лямку. Большинство крестьян нашей деревни могло прокормиться собственным урожаем лишь три месяца в году, и им приходилось продавать свой труд помещику или арендатору, получая по 25 или, в лучшем случае, по 50 копеек за 10-12-часовой рабочий день. Еврейские мелкие торговцы в местечках жили не лучше крестьян и были в кабале у «банкиров», снабжавших их капиталом для покупки товара: получив, примерно, 36 рублей для своей торговли, торговец должен был выплачивать ссуду из расчета по 1 рублю в неделю, т. е. платить ростовщические проценты. А к нужде еще прибавлялась забитость, бесправие, поборы грубой администрации, полицейский произвол… Наши революционные увлечения были совершенно естественны. Готовясь к экзамену на аттестат зрелости, я нуждался в учителе русского языка. Меня направили к одному специалисту, только что приехавшему в Житомир. Под его руководством я принялся писать сочинения о Некрасове, Шелгунове и Чернышевском, а после уроков мой ментор тайком подсовывал мне нелегальные издания, напечатанные на папиросной бумаге. Впоследствии оказалось, что мой учитель, посвящавший меня в тайны не только русского языка, но и русской революционной мысли, был известным деятелем Бунда, Либером, сосланным в Житомир под надзор полиции. Бунд считал, что необходимо говорить с еврейскими массами на их родном языке и постепенно привести их к национальной идее и к сознанию международного единства трудящихся. Но Бунд и его идеология показались мне тогда узкими, однобокими - меня привлекали более широкие горизонты. Мы все, воспитанные на идеалах Великой французской революции, с момента, когда в каждом из нас пробуждалось политическое сознание, неизбежно становились враждебными российскому государственному укладу, построенному на примате государства над личностью, и мы вступали в ряды тех, которые, начиная с эпохи освобождения крестьян (1861 год), вели борьбу против русского этатизма. Это была освободительная борьба, и поэтому мы автоматически становились революционерами. Революционная литература, начиная от Герцена и кончая сочинениями Струве, бывшего тогда марксистом, окончательно оформила мои взгляды и укрепила мое желание посвятить себя делу освобождения обездоленных и борьбе за преобразование России. Я верил, что все народы и национальности найдут свое место под солнцем в необъятной стране, едва над ней взойдет заря свободы. В те годы жестокая действительность автоматически воспитывала в молодежи дух оппозиции к существующему режиму. Мы, например, отлично знали, что местная администрация подготовляет еврейский погром: власти считали полезным, чтобы недовольство масс нашло отдушину в избиении и грабеже евреев. Погром организовывался под видом «народного гнева против жидов, революционеров и студентов». Когда, наконец, разнузданная подстрекательством чернь- воспользовавшись слухами об убийстве пристава-черносотенца - начала с гиком и шумом громить бедные еврейские кварталы, полиция бездействовала и равнодушно взирала на сцены насилия и разорения. Громилам оказывала сопротивление лишь «самооборона», состоявшая из студентов, гимназистов и группы молодых рабочих, евреев и христиан, вооруженных допотопными револьверами. Когда в неравной схватке несколько молодых людей, в том числе студент Блинов, были убиты наповал, а остальные стали разбегаться, неожиданно появилась сотня казаков и пошла в атаку против членов самообороны, избивая их нагайками и рубя шашками. Во время еврейского погрома в Житомире я получил первый урок практической политики и подвергся боевому крещению. Я тоже участвовал в самообороне и был ранен ударом шашки, пришедшимся по ключице и едва не задевшим правый глаз. Опомнился я лишь в больнице вечером того злосчастного дня. Несколько моих товарищей тоже были ранены, некоторые были убиты. Рана моя быстро зажила, но воспоминание о том, как полиция и казаки помогали громилам против горсти молодежи, осталось во мне навсегда. Несмотря на молодость, я испытывал и прелести полицейских обысков, и всякие административные преследования. Но они могли лишь разжечь мой пыл неофита: я стал близок к подпольной революционной работе и начал помогать украинской социал-демократической партии - Спилке. В этом не было ничего случайного: меня не привлекал Бунд, потому что он казался мне узко-национальной партией, а у меня всегда перед глазами был весь народ моей страны, и я мечтал о работе в широких, всероссийских масштабах. Как и большинство окружавших меня сверстников, после прочтения книги «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова, я считал себя социал-демократом. Немалую роль в этом сыграл и Бердяев, ставший впоследствии известным христианским философом. В то время он примыкал к марксистам и был за это сослан в Житомир. Дружеские отношения с ним я сохранил на всю свою жизнь и нередко приходил к нему спустя много лет, в минуты духовных сомнений и исканий. Мои симпатии к меньшевизму в то время определялись отчасти тем, что в мировоззрении меньшевиков доминировала идея «народоправства»,то есть идея демократии, основанная на том, что народ сам должен решать собственные судьбы, в то время как большевизм уже тогда ставил в основу водительство меньшинства, что впоследствии привело к диктатуре над народом,«во имя интересов» последнего. Должен, однако, сказать, что не марксизм, как теория, и не экономические формулы социал-демократии были основным фактором, определявшим в то время мое духовное развитие и революционную деятельность. Решающим были скорее моральные и общеидеалистические стремления. Я мечтал о царстве свободы, равенства и социальной справедливости. Ведь я вышел из среды, где живы были традиции еврейского романтизма, где слово «чудо» пробуждало отклик в сердцах, - и это настроение совпало с проповедью русских моралистов и социологов, обращавшихся не только к разуму, но и к совести и чувству. Окончив среднее учебное заведение, я решил добиться и высшего образования. Это имело значение, и не только теоретическое, ибо высшая школа давала мне право свободного передвижения по России (евреи без университетского диплома были прикреплены к черте оседлости) и жительства в столицах и крупных городских центрах, где била ключом политическая жизнь и где я мог приблизиться к истокам русского рабочего и социалистического движения. Мне удалось отправиться за границу, и в Вене я стал усиленно учиться, посещая лекции знаменитых философов, экономистов и историков того времени (Бем-Баверка, Иерузалема, Иоделя, Молнера и др.) и следя за борьбой тенденций в австрийской социал-демократии. В ту эпоху Макс Адлер, Гильфердинг, Либкнехт-сын, Роза Люксембург и др., с которыми мне приходилось встречаться, были почти так же молоды, как и я. Мой приезд в Вену совпал с моментом оживления политической жизни в Австро-Венгрии. Помню, какое громадное впечатление произвела на меня первомайская демонстрация, когда рабочие и другие граждане разных национальностей, входивших в состав тогдашней дунайской империи, стройно маршировали с флагами и музыкой. Здесь я впервые услышал пламенные речи народных трибунов - Виктора Адлера, Пернерсдорфа, рабочего Шумахера, Зайца и многих других, говоривших на различных наречиях о том, как нужно бороться за всеобщее избирательное право, за знаменитую четыреххвостку - лозунг, который в моей стране так легкко отцвел, не успев расцвести… События 1905 г. заставили меня вернуться в Россию. Там ширилось и росло революционное движение, и я с головой окунулся в него. История броненосца «Потемкин» и его героическая одиссея в борьбе с царским режимом нас всех манила. В Одессу я попал с рекомендательным письмом от Плеханова и тотчас же вошел в нелегальную организацию социал-демократической партии, в которую в те годы входили и меньшевики, и большевики, и бундовцы. Кроме того, я участвовал в профессиональном движении и состоял членом Бюро юго-западного объединения профессиональных союзов. В 1905-1907 гг. я встретился и сдружился с большим количеством будущих деятелей Октябрьской революции. Все они видели меня на работе, на собраниях, на заседаниях Одесского Комитета партии, членом которого я вскоре стал; я проводил с ними редкие часы досуга, я помогал многим из них во время полицейских преследований, ставших особенно свирепыми, когда революционная волна начала спадать. Очень часто я был на волосок от ареста, но у меня была счастливая звезда, и я с честью выходил из самых трудных положений. Странное дело: мне всегда помогали те самые простые люди из народа, к которым я сохранил с детства горячее чувство симпатии и уважения. Однажды, подойдя к дому, где должно было состояться заседание Одесского Комитета социал-демократов, я увидал у входа каких-то подозрительных личностей, сильно напоминавших сыщиков. Вместо того, чтобы подняться по лестнице, я вошел во двор, а оттуда направился к первой попавшейся двери. В квартире, в которую я позвонил, жил портной еврей. Он только что вернулся из синагоги: день был субботний. В квартире находились также его жена и довольно красивая дочь. Я объяснил, что опасаюсь ареста и что хотел бы переждать у них, покамест полиция уйдет из дома. Портной сперва очень испугался, жена его пришла в совершенный ужас, но оба они сдались на мои уговоры, и я стал изображать репетитора молодой девушки. Она принесла учебники, и мы начали заниматься. А в это время в помещении комитета шли обыск и аресты. Слышно было, как по лестнице топали сапожищи городовых. Один из полицейских заглянул даже в квартиру портного, но, увидав мирно сидевшего в первой комнате еврея в ермолке, захлопнул входную дверь.«Урок» мой продолжался два часа, но и после него портной и его жена все выходили на улицу, чтобы разведать, нет ли опасности, и умоляли меня не покидать моего убежища до самого вечера. Мой первый урок, очевидно, пошел впрок: дочь портного стала впоследствии активной революционеркой. Благодаря ей я познакомился и с моей будущей женой, которая в то время тоже принимала деятельное участие в общей борьбе. В другой раз я был послан прочесть доклад в летний лагерь пехотного полка, расположенный в нескольких верстах от города. Дело было ночью. Мы собрались в приемной врача местного госпиталя. Не успел я начать доклад, как наш дозорный поднял тревогу: к зданию приближались жандармы. Если бы меня, штатского, нашли в военном лагере, да еще занимающегося революционной пропагандой, мне грозил бы военно-полевой суд и, по всей вероятности, суровая кара. Да и собравшихся меня послушать солдат также ждали крупные неприятности. Но они не думали о себе. Быстро связав кожаные пояса, они спустили меня через окно второго этажа на землю, а оттуда препроводили меня прямым путем в соседний лесок. Меня глубоко растрогало то, что они прежде всего позаботились не о собственном спасении, а о том, как бы вызволить из беды меня, человека чужого и иноплеменного. После этого случая я понял, что мне следует на некоторое время убраться из Одессы. Я поехал к себе на родину повидать отца и мать, уже примирившихся с моим самостоятельным образом жизни. Во время летних каникул я давал уроки детям местного зажиточного землевладельца и жил у него в доме. Однажды, придя домой, я с удивлением обнаружил исчезновение всех моих бумаг и книг, включая и учебники по физике и геометрии. Оказалось, что в село неожиданно приехал пристав с казаками. Деревенские парни, мои друзья, решили, что начальство нагрянуло, чтобы поймать«студента» : Они пробрались ко мне, взяли все, что, по их мнению, могло бы меня скомпрометировать при обыске, и по собственной инициативе бросили всю «крамольную литературу» в соседний пруд. Я, конечно, не мог на них за это сердиться: их поступок был продиктован искренней любовью и заботой о моей безопасности. Все эти мелкие эпизоды заставляли меня особенно остро чувствовать мою связь с теми народными массами, во имя которых мы шли в революционное движение. А их сочувствие и помощь революционерам служили залогом их близкого пробуждения и выхода на общественную арену. Но момент этот еще не наступил. Наоборот, царское правительство, оправившись после революционной бури 1905-6 года, начало с удвоенной энергией подавлять освободительное движение. Летом 1907 года Вторая Государственная Дума была распущена, десятки тысяч людей были брошены в тюрьмы, казни и карательные экспедиции наводили террор на всю страну. Столыпин затянул свой «галстук» на шее России. Пришла эпоха свирепой реакции и полного разгрома революционных сил. Все наши организации были разбиты, а вслед за внешним поражением появились и внутреннее разочарование и усталость. Подавленность и апатия воцарились в обществе, среди социалистов все резче намечались тенденции. Продолжать революционную пропаганду стало почти совершенно немыслимым. Связи между недавними соратниками были порваны, былые друзья были разметаны вихрем преследований и полицейского розыска. Мое положение тоже было не слишком блестящим. Чтобы избежать ареста, я принужден был покинуть Одессу и уехать в Киев. Я очутился там без всяких материальных средств, оторванный от прежних товарищей. Подобно тысячам других работников подполья, я прекрасно понимал, что продолжать нашу деятельность нет никакой возможности. Приходилось - в ожидании лучших дней - заняться каким-либо практическим делом, чтобы иметь возможность материального существования. Период моих революционных увлечений кончился. Открылась новая глава моей жизни.

 

Глава вторая ХОЗЯЕВА СТАРОЙ РОССИИ

По рекомендации известного ученого, юриста и исследователя древних русских летописей Г. Бараца, который очень дружил с моим кузеном из Житомира, мне удалось получить работу в одной конторе, занимавшейся экспортом леса за границу. Меня очень быстро заинтересовала чисто научная и техническая сторона этого дела. Я увидел, что разработка дубовых материалов требует таких особых знаний и такого точного расчета, которые можно сравнить только с технической подготовкой инженеров в самых развитых отраслях индустрии. А, между тем, эта работа была в руках скромных тружеников, передававших свой опыт из поколения в поколение. Как это ни покажется неожиданным для профанов, но операции над каждым отдельным дубом связаны со сложнейшими математическими исчислениями, и специалисты в этой области являются настоящими виртуозами. Мне захотелось постичь эту премудрость, и эта деятельность, подчас отвлеченно-математическая, поглотила меня целиком. Я добился своего, вскоре сам сделался специалистом по разработке лесных материалов и даже составил особые таблицы, которые были изданы в качестве пособия для лесопромышленников и получили широкое распространение.

Я начал свою работу на очень скромных условиях, и в первое время жалованье мое едва равнялось 40 рублям в месяц. Но я очень быстро пошел в гору. Теоретическая и коммерческая сторона лесной промышленности тесно сплетены между собою. Я вскоре развил большую деятельность в обеих областях и выдвинулся в качестве знатока и специалиста лесного дела. Скажу только, что через несколько лет я был уже директором ряда лесопромышленных предприятий, получал командировки за границу для изучения рынков Европы, был назначен членом Экспертной комиссии лесного департамента министерства земледелия по пересмотру и улучшению торгового договора с Германией, а накануне войны 1914 г. стоял во главе трех крупных обществ с производством, превышавшим 50-60 тысяч стандартов (1 стандарт = 165 куб. фут.) в год. Предприятия, которыми я руководил, находились в разных концах России: на Урале, на Кавказе, на границе Европейской России и Сибири. Мне приходилось разъезжать по всему пространству моей необъятной родины и входить в соприкосновение с представителями земельной аристократии, с крупными финансистами, промышленниками и бюрократами царской России. Передо мною, едва вышедшим из революционного подполья, открылся незнакомый мне мир экономических и политических хозяев старого режима. Впрочем, ни эта новая среда, ни мое личное положение, ни мои очень крупные заработки, исчислявшиеся в то время уже не 40 рублями, а многими тысячами рублей в месяц, не изменили моих основных убеждений. Наоборот, встречи и общение с сильными мира сего еще более укрепили во мне уверенность в неизбежности коренных социальных и политических изменений, ожидающих Россию. Я увидал воочию, какая глубокая пропасть разделяла народные массы и ту небольшую группу помещиков, банкиров и высших сановников, которые фактически правили страной и обладали всеми правами и привилегиями. Это ощущение я испытал уже на первых шагах моей деятельности как лесопромышленника. В юго-западном крае, центром которого был Киев, находилось много крупных имений русских аристократов. В имениях бывшего министра внутренних дел Дурново, где я занимался разработкой лесов, я познакомился с профессором Лесного Института С., с которым очень сошелся на почве наших общих интересов в области теоретической постановки лесного дела. Вскоре наше сотрудничество стало настолько тесным, что мы с тали совместно выполнять поручения разных петербургских вельмож по разработке их лесных угодий. В частности нам пришлось работать в имении Брасово, принадлежавшем брату царя, Михаилу Александровичу Романову. Когда мне поручили создать экспортную палату юго-западного края в Киеве, я сблизился с Балашовыми, одной из богатейших семей старой России. Балашовы, Воронцовы-Дашковы и Шуваловы, эти старинные русские дворянские семьи, породнившиеся между собой, были не только хозяйственными столпами, но и политическим символом царского режима, опорой трона. Балашовы были людьми предприимчивыми, с большим хозяйственным размахом, и их знаменитые в свое время лесные концессии на реке Ялу, на Дальнем Востоке, сыграли роль в истории русско-японского конфликта, завершившегося войной 1904-5 гг. Богатства Балашовых были огромны. Им принадлежало около миллиона десятин земли, сахарные заводы в разных концах Украины, Симский горный округ, один из крупнейших горнопромышленных майоратов Урала, подаренный им, кажется, Екатериной Второй, большие лесные угодья на Урале и соляные копи в, Соликамске. Громадные, почти дикие леса на Урале никогда не рубились; для горных заводов брали подчас в качестве топлива самые драгоценные породы деревьев. Небольшая часть сплавлялась время от времени плотами по Каме, но при огромных расстояниях плаванье продолжалось 2-3 месяца. Все лесное хозяйство велось самым хищническим образом. Одному из управляющих пришло однажды в голову, что можно сплавлять бревна на новый лесопильный завод в Перми, а оттуда доставлять распиленный товар в Петербург или Архангельск для продажи за границу. Балашовы подписали тогда договор на поставку одного миллиона бревен ежегодно; это огромное количество должно было, к тому же, быть очень высокого качества, определенной длины и толщины. Опыт первого года показал, что операция долгая и трудная и приносит владельцу большие убытки. Когда мне приходилось ездить по балашовским лесам, я отправлялся в путь на целый месяц; мои дровни были полны подушками, хлебом и вареными яйцами. Мне часто приходилось в течение 3-4 суток жить в санях и питаться хлебом и яйцами. Даже если мы подъезжали к ночи к сторожке лесничего, мы спали в санях, предпочитая холод паразитам. Иногда мы убивали зайца и питались его мясом день-другой. На отдых мы иной раз располагались в местных монастырях: мужском или женском. Особенно охотно мы останавливались в женском монастыре, где игуменья принимала нас очень гостеприимно. Мы часами разговаривали с игуменьей и монахинями. Они были отрезаны от всего мира, до них не доходили никакие известия, и они узнавали о мировых событиях только тогда, когда к ним заезжал - что случалось очень редко - какой-нибудь представитель администрации. В наших беседах было много романтизма: отдаленность от мира, строгие и красивые лица монахинь, глубокая тишина, бесконечный лес кругом… Здесь царили обычаи и психология древней, средневековой Руси. Монахини и игуменья с ужасом говорили о новшествах, ненавидели все «бунтарское». А, ведь, эти монастыри и старообрядческие скиты были основаны некогда религиозными бунтарями, вольными людьми, убегавшими от притеснений бояр и царей на далекие окраины государства! Мне снова приходилось задумываться над всем многообразием русской жизни, соединением в ней косности и порыва, неподвижности и революционного духа. Я ощущал это особенно наглядно, когда, после объезда заповедных лесов и посещения монастырей, еще сохраняя перед своим духовным взором образ кондовой, глухой и темной Руси, я возвращался в Пермь, через которую проходили этапным порядком революционеры, осужденные на ссылку в Сибирь. Я старался в меру своих возможностей помочь им. Мне часто приходилось выступать ходатаем перед местными властями о том, чтобы некоторых ссыльных оставили в больших или уездных городах, либо о том, чтобы их снабдили теплой одеждой, медикаментами и т. под. Иногда революционеров ссылали в Чердынский уезд на Урале, где находились значительные лесные и соляные богатства Балашовых. В качестве директора лесопромышленного общества в Перми я часто устраивал ссыльных на лесозаготовках. Порой бывали неожиданные встречи с крупными деятелями революционного движения. Через Пермь тогда проследовали: Н. Н. Крестинский (после Октябрьской революции секретарь ЦК ВКП), Правдин (впоследствии помощник народного комиссара путей сообщения) и др. Из меньшевиков прошли через Пермь Сергей Цедербаум (брат Ю. Мартова) и жена его Конкордия. Для меня эти встречи были не только воспоминанием о прошлом, но и надеждой на будущее. А затем я снова попадал в мир людей, и не подозревавших о том, что в глубине России шли подземные толчки, предвещавшие то землетрясение, которое должно было разрушить и похоронить все великолепие самодержавной империи. Я много раз убеждался, что представители власти не отдавали себе отчета в том, что происходило вокруг них. Они верили в незыблемость строя, с которым их связывало происхождение, богатство и личные отношения. Помню, какое впечатление произвело на меня знакомство с одним из наиболее законченных представителей старого режима, принцем Петром Ольденбургским, дядей царя, жившим, как некий феодал, в своих кавказских владениях. Принц был человеком старого закала. Он обращался со своими подчиненными по старинке, не стесняясь иной раз подымать на них палку, с которой никогда не расставался. Он считал себя вправе распоряжаться и личной жизнью всех, кто попал в его царство, независимо от того, были ли это его служащие или случайные приезжие, ни в коей мере от него не зависевшие. Незадолго до моего приезда в Гагры, где принц был неограниченным хозяином, там произошел следующий характерный случай. Молодожены из высшего общества, совершая свадебное путешествие, остановились в Гаграх. За молодой и красивой дамой сейчас же стал ухаживать один из офицеров, гостивших у принца. Несмотря на медовый месяц, он быстро добился успеха. Каким-то путем вся эта история сделалась известна принцу. Он воспылал гневом, потребовал, чтоб молодая пара немедленно покинула Гагры, и приказал отвезти их утром, в 6 часов, к пароходу. На пристани молодая дама с отчаяния бросилась в воду. Ее вытащили и привели в чувство, а принц Ольденбургский, узнав о происшедшем (он был, к тому же, как это было принято в те времена, председателем местного Общества спасания на водах), примчался к берегу, усадил молодую женщину в свою карету, сел рядом, накрыл шинелью и, бережно доставляя ее в город, бранил ее в то же время самыми «отборными» выражениями и повторял: - И как ты смела у меня в Гаграх пускаться на такие дела! Было это во время войны. Я приехал в Гагры по двум причинам: мне нужно было, с одной стороны, подготовить лесные материалы для строившейся Черноморской железной дороги, а, с другой, выяснить санитарное положение военнопленных, работавших в числе около двух тысяч человек на лесных разработках и на заводах вблизи Гагр. Я был директором-распорядителем лесного общества, принадлежавшего Ивану Петровичу Балашову и занимавшегося разработкой лесов во владениях принца. Я не мало слышал о принце и о его чудачествах, и когда я по долгу службы отправился к нему на первый прием, мои близкие, прибывшие со мной, готовы были ко всяким неожиданностям и с беспокойством ожидали моего возвращения. В моей беседе с принцем я упомянул о его заводе, на котором были поставлены две небольших новых деревообделочных машины. В сущности, и заводы, а особенно машины, мало чего стоили. На одной изготовляли фанерные колпачки для мандариновых деревьев Кавказа, а другая шелушила дерево и вырабатывала древесную шерсть для упаковки тех же мандаринов из садов принца. Но принц очень гордился своими техническими достижениями - среди скал и нищеты Кавказа! - и был ппольщен моим замечанием. Он чувствовал, что превзошел Балашовых, которых он не любил и с которыми враждовал, особенно после истории с концессиями на Ялу. Он немедленно повел меня в свою кухню, где показал новейшую электрическую плиту - в те времена в России это было, действительно, редкостью. Первый прием продолжался, как полагалось по ритуалу, десять минут. Я вернулся в гостиницу, а через полчаса ко мне явился управляющий принца, по чину камергер, и пригласил на завтрак в замке принца, где я встретил не меньше 30 военных разных чинов. А затем сам принц заехал ко мне и предложил осмотреть его имение и леса. За несколько дней моего пребывания в Гаграх, мне затем не раз приходилось встречаться с принцем, а особенно часто с генералом Г., который состоял при нем для особых поручений. На обратном пути из Гагр в Петроград мне пришлось убедиться, как далеко заходила власть принца. Пассажирское движение по военным причинам было закрыто на две недели, и требовалось специальное разрешение на проезд. Принц дал телеграмму куда надо было, и мне не только предоставили отдельное купе, но и в дороге не переставали тревожить вниманием и любезностью. В Ростов поезд пришел к 6 часам утра, и в мое купе явился военный чин в орденах, щелкнул каблуками и, приложив руку к козырьку, спросил, хорошо ли я себя чувствую. То же повторилось и при моем приезде в Петербург. Происходило все это в 1917 году, буквально за несколько дней до революции. После недавнего убийства Распутина, в политической атмосфере чувствовалось приближение грозы. Раздражение против царского двора, против бездарного правительства, против изжившего себя режима охватывало даже умеренные круги. Но на верхах, в высших сферах, к которым принадлежал Балашов, принц Ольденбургский и многие другие, с которыми мне приходилось сталкиваться, царили беспечность и самонадеянность. Они ничего не понимали. Впрочем, и тузы промышленности и банковского капитала тоже не отличались даром предвидения и полагали, что начавшиеся народные волнения можно легко усмирить при помощи сотни-другой казаков. За два-три дня до Февральской революции я был в петербургской дирекции одного из крупнейших объединений металлургических заводов (Сормово-Коломна). В эту же группу входили лесопильные заводы, управляемые мною. Вдруг на улице раздались выстрелы. Мы бросились к окнам и увидели солдат, стрелявших в рабочую демонстрацию. После залпа толпа шарахнулась в разные стороны, но видно было, что она разбегается ненадолго, что демонстранты тотчас же соберутся в другом месте. Главный директор заводов А. Мещерский, стоявший у окна возле меня, отнесся к происшедшему без особенной тревоги. - Напрасно наши власти действуют так осторожно, - заметил он. - Необходимо настоящее кроовопускание, и тогда все беспорядки прекратятся. Слова эти произвели на меня сильное впечатление, так как они были произнесены одним из самых передовых администраторов промышленной России. Сам он не был крупным капиталистом, но в качестве инженера сумел достигнуть высших ступеней социальной лестницы, управляя группой металлургических заводов, находившихся под контролем русского и иностранного капитала. Любопытно, что в частных беседах он неоднократно возмущался бездарностью царского режима и не прочь был даже приветствовать некоторые реформы; но и у него слово «демократия»смешивалось с представлением о«господстве черни», которую он ненавидел. Мне приходилось часто присутствовать на собраниях Совета съезда лесной промышленности и Советов уральской горной промышленности. Здесь значились имена весьма заслуженные; многие из этих людей прошли длинный путь от бедного студента - участника революционных кружков Ленина, Мартова или Плеханова - до руководителя крупнейшими хозяйственными объединениями России. Они были, большей частью, настроены оппозиционно к господствовавшему режиму, видя в нем остатки неизжитого еще феодализма; они считали, что промышленность и капитал должны явиться законными приемниками этого режима. Но как только им на деле приходилось сталкиваться с массами, то есть с рабочим классом, который представлял собою единственную реальную, движущую силу революции, - их охватывал ужас, и они открыто заявляли, что готовы примириться с существующим режимом, лишь бы дать отпор вожделениям рабочего класса и отчасти крестьянства. Передовая часть русского общества понимала, что революция сможет победить, если наиболее активные классы - рабочие и крестьяне - получат какие-то социальные блага. Между тем, представители русского капитализма, с одной стороны, не прочь были усилиями рабочего и крестьянского классов свергнуть царский режим, но, с другой стороны, они никак не могли примириться с мыслью, что в этом случае придется и капиталу поступиться кое-чем в пользу тех классов, которым революция будет обязана своим успехом. Чем больше я наблюдал эту картину, тем яснее становилось для меня, что революция не сможет быть «бескровной», и что виной тому будет не столько жестокость и озлобленность некоторых элементов среди революционных классов, сколько своекорыстие и классовый эгоизм господствующих социальных слоев, от которых, по всей очевидности, не приходилось ждать готовности пожертвовать хотя бы частью их привилегий. Я вспоминаю, с какой ненавистью крупные инженеры встречали рабочих, делегированных на заводские совещания. Это была в зародыше та борьба, которая затем развернулась между рабочими и «спецами» и которая привела к тому, что после переворота русская промышленность была дезорганизована, вследствие перехода руководства ею из рук технического персонала в руки рабочих, считавших себя законными наследниками прежнего заводского управления. Характерно при этом, что вражда между представителями капитала и рабочих особенно обострилась именно тогда, когда на смену бюрократам пришли настоящие капиталисты, делегированные Временным Правительством. Как это ни удивительно, но непонимание смысла происходящего продолжалось и после того, как вспыхнула революция, приведшая к крушению самодержавия и отречению царя. Трехсотлетний трон Романовых рухнул, уже было образовано Временное Правительство во главе с кн. Львовым, в Петербурге заседал Совет Рабочих и Солдатских Депутатов, - а представители режима, только что сломленного народным восстанием, еще не сознавали всей важности совершающихся событий. Через несколько дней после свержения монархии, в Петербургский Совет, где я начал работать в экономическом отделе, явился стройный молодой офицер и подал мне прошение на полулисте бумаги. Это был брат последнего царя, Михаил Александрович, чуть ли не накануне отказавшийся от престола. Он просил выдать ему разрешение на охоту в одном из его имений, находившемся верстах в 30 от Царского Села. Разрешение было ему выдано, но нас поразило, как в этот переломный момент, когда решались судьбы страны, брат царя мог думать об охотах и развлечениях, точно все оставалось по-старому. На третий день революции я был приглашен к Н. П. Балашову, б. члену Государственного Совета. Я нашел у него в сборе семейный совет, в котором принимали участие и его ближайшие служащие. Речь шла о том, что делать со знаменитым погребом Балашовых. Перед этим солдаты разграбили винные погреба Зимнего Дворца, и та же участь легко могла постигнуть и балашовский склад. В конце концов было решено раздать родным и знакомым весь запас драгоценных вин, среди которых имелись бутылки времен Наполеона. Вопрос обсуждали долго и горячо; казалось, что судьба вин не менее важна, чем судьба империи и русского народа. В июле месяце 1917 г. я встретился с сыном Балашова, бывшим лидером национальной фракции в Государственной Думе, во время первой большевистской демонстрации, которую мы наблюдали из окна их балашовского дома. Балашов-сын сказал мне:

- Только одного прошу у Бога: чтобы большевики захватили власть. Тогда произойдет небольшое кровопускание, и все будет кончено. А через пять лет я встретил старика Балашова в немецком курорте Баден-Бадене. Ему было уже лет 80, и он был сильно пришиблен и годами и ударами судьбы. Но он все надеялся, что прежнее вернется, и все меня спрашивал: - Скоро ли уйдут эти проклятые большевики? Я особенно остро испытывал чувство удивления, смешанного с жалостью и негодованием, когда в первые недели революции наблюдал это непонимание, слепоту и тупость всех тех, кто был опорой старой власти. Они не могли поверить, что их положению, могуществу и привилегиям пришел конец. Для меня лично революция была торжеством моих юношеских мечтаний, и я приветствовал ее с верой и энтузиазмом. Для меня не могло быть никакого вопроса, пойду ли я с революцией. Конечно, я должен был немедленно предоставить себя, все мои силы и знания, в распоряжение освобожденного народа. В одну из первых ночей Февральской революции я возвращался домой по улицам Петрограда, озаренного пожарами, охватившими полицейские участки. Все, что происходило вокруг меня, напоминало столько раз читанные описания взятия Бастилии. В ту же ночь я написал во все общества, в которых состоял директором-распорядителем, прося освободить меня от активной работы. На следующий день я уже был в Таврическом Дворце - центре революции, - чтобы предложить свои услуги формироваавшейся в то время новой власти. Я стал работать в экономическом отделе Петроградского Совета. По предложению правительства Керенского и Совета Рабочих Депутатов, я, кроме того, был назначен вице-председателем О6ъединения по обеспечению железных дорог древесным топливом. После Октябрьской революции я продолжал работать в государственных советских учреждениях. Я принадлежал к той фракции внутри меньшевиков, которая на деле проводила принцип:«худо ли это или хорошо - но это моя страна», - и следовала директивам своего вождя Ю. Мартова о недопустимости бойкота и саботажа по отношению к новой власти. Верный этому убеждению, я, по настоянию моих друзей - членов новой власти - и с одобрения самого Ю. Мартова, принял на себя ответственную работу по моей специальности в роли советского «спеца» - как тогда стали называть специалистов. Характерно при этом, что, состоя на службе в качестве «спеца» я все же продолжал числиться в группе политических противников новой власти. Я был затем избран служащими Главлескома делегатом в Московский Совет Рабочих Депутатов против моего конкурента, коммуниста-хозяйственника Ломова, который впоследствии состоял председателем того учреждения, в котором я был директором-распорядителем. Помню, мне был прислан депутатский билет за номером 51… Следует отметить, что я не был единственным и что в то время нас, меньшевиков, было несколько десятков среди членов Московского Совета. Увы - это было на заре новой власти; тогда еще были иллюзии насчет того, что сотрудничество возможно… Скоро, однако, наша группа была исключена из Совета, и многие были арестованы. Радужное и праздничное настроение первых дней революционного подъема постепенно рассеивалось. На пути новой России стояло множество препятствий: борьба партий грозила гражданской войной и переворотами, с каждым днем все резче и ожесточеннее выступали классовые, национальные и экономические противоречия. Армия не хотела драться, и на фронте увеличивалось разложение. Германия и ее союзники ждали благоприятного момента, чтобы наброситься на слабеющую Россию. Положение становилось все более сложным и мучительным. Но одно для меня было ясно. Каковы бы ни были мои политические симпатии и мои личные связи с меньшевиками, я твердо решил не отрываться от народа, не уходить от революции и продолжать служить им в меру моих скромных сил при всех обстоятельствах. Это решение я выполнил ценою многих жертв и лишений. Оно и определило мою дальнейшую жизнь после прихода к власти большевиков.

 

Глава третья УТОПИСТЫ У ВЛАСТИ

В октябре 1917 года большевики захватили власть в России. Первые шаги их деятельности проходили в странной и противоречивой обстановке. Новая власть именовала себя диктатурой и была ею на самом деле, но это не помешало ей устроить в ускоренном порядке выборы в Учредительное Собрание на основе очень демократического закона, выработанного еще Временным Правительством. Смертная казнь на фронте была отменена: в тылу она уже и без того считалась отмененной. Оппозиционные газеты разных оттенков выходили в свет, ежедневно критикуя новую власть; оппозиционные партии продолжали свое существование. А когда, через два месяца после Октябрьского переворота, была создана Чека, ей было предоставлено право лишь расследовать политические преступления, но не применять наказания. Странное это было время: диктатура еще не обрела себя! Основной задачей ВЧК была борьба с саботажем: при своем зарождении ВЧК так и называлась- Всероссийская Чрезвычайная Комиссия для борьбы с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. Но и саботаж тогда был тоже совсем необычный. Никто не портил машин, не поджигал складов, не уничтожал запасов. То, что принято называть саботажем, приобрело в России особые формы. Немедленно после большевистской революции в среде интеллигенции и, главным образом, среди служащих огромного государственного аппарата, неимоверно разросшегося за время войны, стала распространяться мысль об отказе от сотрудничества с советским правительством. Настроение это вылилось в бойкот новой власти и, прежде всего, привело к приостановке работы в государственных учреждениях. Это сильное, но обоюдоострое оружие большевики и называли саботажем. Бойкот и саботаж явились первыми провозвестниками гражданской войны, едва только намечавшейся в те месяцы: она разгорелась значительно позже, летом 1918 г. Между тем, хозяйственный кризис усиливался. Украина, оккупированная германскими войсками в марте 1918 г., после Брест-Литовского мира, была отрезана от остальной России, а это означало потерю ее продовольственных ресурсов, угля, железа и крупной индустрии. Железнодорожный транспорт был в совершенном расстройстве, подвоз продовольствия и товаров в города сокращался с каждым днем. В разных частях страны местные власти то и дело объявляли о «национализации промышленных предприятий», но теоретически и промышленность и торговля оставались еще в руках частных хозяев. В то же время вмешательство государственных учреждений и рабочих организаций сокращали права частной собственности до минимума. Слова Ленина, произнесенные им на собрании по его приезде из-за границы:Необходимо национализировать банки и, для устрашения буржуазии, десяток капиталистов повесить» - наводили страх и ужас на владельцев фабрик и заводов, хотя новая власть вначале всячески старалась заигрывать с этими «буржуями». В этих условиях, так называемый, саботаж со стороны государственных служащих мог только способствовать усилению экономической разрухи. Небольшая группа беспартийных интеллигентов--«спецов», к которым принадлежал и я, относилась отрицательно к этой политике бойкота. Мы считали ее вредной для интересов страны и осужденной на поражение. Свою задачу мы видели в том, чтобы сделаться связующим звеном между властью и саботирующей ее интеллигенцией. Наша группа была объединена не программой, а общностью настроения, одновременно антикоммунистического, но и антибойкотистского. В нее входили представители самых разнообразных кругов: видный экономист Владимир Громан, впоследствии осужденный советской властью, статистик Владимир Шер, видный меньшевик, занимавший при Временном Правительстве крупный военный пост, бывший министр финансов Кутлер, товарищ министра финансов Хрущов, председатель Казанской железной дороги Фон Мекк, известный пароходовладелец Мешков и др. Петербург понемногу пустел. 10 марта 1918 г. правительство перебралось в Москву (после немецкого наступления на севере), а за ним потянулись центральные органы коммунистической партии, рабочие союзы и т. д. Оставшиеся в Петербурге учреждения, лишившись непосредственного руководства, были фактически парализованы. Повсюду царили беспокойство и растерянность. Организация по обеспечению железных дорог древесным топливом, в которой я работал в то время, тоже оставалась еще в Петербурге. Но в апреле 1918 г. я получил предложение приехать в Москву: там обсуждался вопрос о дальнейшем существовании моего учреждения. В Москве я явился в один из богатых особняков на Поварской: он был занят профессиональным союзом деревообделочников. В двух верхних этажах помещалось Бюро профсоюза, а нижние два были отведены для тех новых государственных органов, которые должны были управлять лесным хозяйством. В профсоюзе я обнаружил перемены, которые были тогда повсеместны: прежние руководители из меньшевиков были устранены, и всеми делами верховодили большевики. Они занимались поисками новых форм организации лесной промышленности России. Никакого опыта, ни отечественного, ни заграничного, у них не было, а задача стояла перед ними немалая: требовалось наладить и пустить в ход огромную хозяйственную машину - национализированную лесную промышленность. Меня попросили заняться этим вопросом. Председатель профсоюза Жолнарович, парень очень разбитной, сразу мне заявил: Хоть ты и буржуй, но ты наш. Мы знаем о твоей прошлой деятельности и на тебя надеемся. Товарищ Ларин сказал, что один только ты и можешь придумать правильный план организации лесного хозяйства. Жолнарович, с которым на первых порах мне пришлось много работать, стоял в этот момент во главе всего лесного дела. Он был, пожалуй, самой интересной фигурой среди тех деревообделочников, которые, волей судеб, оказались руководителями лесной промышленности. Сам рабочий, старый большевик, он смотрел на все моральные принципы, как на буржуазную выдумку. У партийцев он пользовался доверием, и ему было поручено сперва вычистить меньшевиков из союза деревообделочников, а затем создать в нем свое большевистское правление. Вначале у него были ко мне, по-видимому, смешанные чувства. Он прислушивался к моим словам, обращался со мной с явным уважением, убедившись, что его прямые начальники - Рыков, Ларин и Ломов - относятся ко мне положительно. Однако, общение наше оставалось чисто официальным, а в то время трудно было работать без личной связи. И вот однажды Жолнарович явился ко мне на квартиру и сказал: - Мы с вами уже несколько месяцев работаем вместе, а настоящего контакта у нас нет. Надо его создать! Это было часов в пять дня. А за час до этого приехала из Петрограда моя жена с сыном и сестрой. Жолнарович поставил на стол большую бутыль водки и принялся «устанавливать контакт». Мы начали пить, закусывая солеными огурцами. Настроение вскоре значительно поднялось. Выпили за будущий мир, потом за мир исчезнувший. В глазах стояли слезы… Через некоторое время пошли самоупреки и вообще «мировая скорбь»... В соседней комнате спал мой четырехлетний сын, к которому, казалось, все это не имело никакого отношения. Но спустя пятнадцать лет, будучи студентом английского колледжа, он, к моему изумлению, рассказал мне, что в ту ночь он вылезал из своей постели, тихонько приоткрывал дверь и наблюдал свою мать и всех нас: по его словам, мы были тогда в очень странном состоянии. Конечно, гораздо важнее «контакта» с Жолнаровичем, укреплявшегося при помощи выпивки и закуски, было мое знакомство с Лариным. Пользуясь нашей старой дружбой, я пытался повлиять на систему организации лесного хозяйства и придать ей более рациональный вид. Я часто бывал в гостинице «Метрополь», где жил Ларин, и мог наблюдать деятельность этого «экономического волшебника», которому Советская Россия была обязана своими первыми радикальными хозяйственными сдвигами, включая социализацию промышленности и организацию центральных хозяйственных учреждений. С Лариным у меня были давнишние отношения. Мы с ним близко сошлись еще в 1906 г., во время выборов во Вторую Государственную Думу, когда, проживая в Киеве, он пытался пройти в выборщики в качестве представителя Украинской Спилки. Ему удалось миновать ряд подводных рифов под нелегальным именем, но затем открылось, что он Ларин, подпольный социал-демократ, и вся затея провалилась. Он принужден был тотчас же скрыться из Киева, и я доставал ему паспорт. Это общее прошлое дало мне возможность теперь, в годы революции, запросто приходить к Ларину и беседовать с ним с полной откровенностью. Ларин порою видел во мне «прислужника капитала» и упрямо отстаивал свои взгляды. Во всех его суждениях постоянно сквозило, что он считает себя одним из творцов революции. Ларин был очень высокого роста, с правильными чертами лица, большими черными глазами и маленькой острой бородкой. Последствия детского паралича превратили его в полуинвалида: он с трудом двигал ногами и левой рукой, грудь у него была впалая, плечи остро выдавались вперед, в каждом его шаге чувствовалось большое напряжение. В разговоре, когда он приходил в сильное возбуждение или разражался смехом, рот его перекашивался, превращая лицо в ужасную маску. Странно было видеть рядом с этим калекой красивую и стройную женщину - его жену, постоянно сопровождавшую его во всех многочисленных странствиях по свету. В 1914-16 гг., проживая в нейтральном Стокгольме и пользуясь немецкими материалами,Ларин регулярно сотрудничал в московской газете «Русские Ведомости»,и его статьи о немецком хозяйстве привлекали всеобщее внимание. В эти годы мирового конфликта Германия производила свой первый опыт организованной военной экономики, сильно урезывая права частных предпринимателей и с каждым месяцем все больше подчиняя хозяйственные отношения государственному руководству. Как социалист, Ларин видел в этом первую практическую попытку построения общественного хозяйства. Логически продолжая эти германские тенденции, он приходил к схеме всеобъемлющего централизованного государственного аппарата. Его статьи, появлявшиеся также и в толстых журналах, вызывали большой интерес и служили предметом обсуждения в кругах русской интеллигенции. Успеху их способствовало и то, что они как бы противоставляли умение и сноровку руководителей Германии неудачливости и разгильдяйству царского правительства. Когда началась революция 1917 г., Ларин вернулся в Россию и очень быстро выдвинулся. Он покинул социал-демократическую партию, членом которой был много лет, примыкая к самому правому ее крылу («ликвидаторскому»), и перешел в коммунистический лагерь. При его настроениях это было вполне естественно: меньшевики в то время и слышать не хотели о быстрой ликвидации капитализма, о социализации промышленности и т. д. А Ларин мечтал именно о перекраивании всей экономической жизни и носился с грандиозными проектами, которые должны были превратить капиталистический хаос в стройную систему социалистического строя. Большевизм, пришедший к власти, открыл широкое поприще для осуществления его утопий и фантазий. Он стал вдохновителем и основателем нашумевших в то время индустриальных "главков» и «центров» (т. е. организаций центральных управлений и главных комитетов для каждой отрасли промышленности). Он был одним из авторов монополии внешней торговли, Госплана (Государственной Плановой Комиссии), реорганизации Высшего Совета Народного Хозяйства и т. д. Он же предложил упразднить старое административное деление России на губернии и уезды и заменить их новыми районами по экономическим признакам. Ленин относился с уважением к статистике и цифрам и на заре советской власти Ларин, который всегда жонглировал статистическими данными, был в большом фаворе. Ему удалось собрать вокруг себя целую группу образованных и очень способных экономистов из некоммунистических кругов, напр. Александрова, Струмилина, Громана. Всем им легче было работать с Лариным, потому что они знали его по «добольшевистским временам». Он же, ценя их опыт и знания, относился к ним с доверием, не лишенным, впрочем, некоторой осторожности. Расцветом Ларина были 1918 и 1919 гг. - эпоха страстного увлечения коренной перестройкой хозяйства и его организацией на новых началах. Ларинская квартира из двух комнат в гостинице «Метрополь» была одновременно его главным штабом. В каждой комнате находился большой стол, на котором лежали очиненные карандаши и кипы бумаги. В одной комнате Ларин выслушивал какой-нибудь проект, а затем, пока посетители продолжали спорить между собой, он выходил в соседнюю комнату и занимался другим проектом. Свои заключения он сам писал карандашом: для этого ему нужно было сперва поднять правой рукой левую и положить ее на стол, чтобы придерживать бумагу. Порою он походил на сошедший с полотна персонаж Греко, но только русского образца. У Ларина можно было встретить представителей военного, продовольственного, транспортного и всяких Других ведомств. Все они хлопотали о размежевании компетенции и улажении бесконечных споров: трений между ними было неимоверное количество. В то время Ларин писал множество постановлений, в частности для молодого председателя Совета Народного Хозяйства Северо-Западной области, Вячеслава Молотова-Скрябина, который откровенно признавался, что мало смыслит в хозяйственных вопросах. Дзержинского иногда называли Сен-Жюстом русской революции. Ларина, производившего радикальные операции над экономической жизнью, можно было бы назвать хозяйственным Сен-Жюстом. Впрочем, звезда его сияла не очень долго. Противоречия между ларинскими фантазиями и реальной действительностью сказывались с каждым днем все сильнее и резче. Ему постепенно приходилось покидать одно учреждение за другим. Рыков первый потребовал ухода Ларина из ВСНХ, а за ним последовали и другие. В руководящих кругах коммунистической партии к Ларину установилось доброжелательное, но не совсем серьезное отношение. Его проекты и реформы начали вызывать усмешку. На одном заседании (не помню, было ли это в Совете Труда и Обороны или в Совнаркоме), при обсуждении каких-то цифровых данных, Цюрупа - нарком продовольствия, а с 1921 г. заместитель председателя Совнаркома и СТО - так прямо и сказал в качестве аргумента против какого-то проекта: - Ну, это ларинское изобретение! И у Ленина, и у самых молодых участников заседания на лице появилась снисходительная улыбка. 27 мая 1921 года Ленин, выступая с речью о продовольственном налоге на всероссийской конференции партии, следующим образом выражался, говоря о Ларине: - Его талант принадлежит более к области парламентской оппозиции и к области журналистики, а не к области деловой работы. По части проектов он неутомим. Он здесь упоминал, что еще в январе 1920 года он выдвигал хороший проект. Но если собрать все проекты тов. Ларина и выбрать из них хорошие проекты, то, наверное, пришлось бы определять их в десятитысячных долях… Ларин, когда увидал, что эта резолюция принята, сказал мне: "вы дали нам мизинец, мы возьмем всю руку». Тогда я подумал - хотя это я и раньше знал, - теперь мы будем знать, как надо торговаться с Лариным. Если он просит миллион, то давать ему надо полтинник… В 1918 году Ленин смотрел на опыты «законодательства» и на декреты Ларина, как на образец, по которому будущие поколения будут строить свои социальные революции; а уже 25 февраля 1921 года в письме к Кржижановскому он писал: «Ларина ЦК решил пока оставить (в Госплане). Опасность от него величайшая, ибо этот человек по своему характеру срывает всякую работу, захватывает власть, опрокидывает всех председателей, разгоняет спецов, выступает (без тени права на сие) от имени «партии» и т. д. На вас ложится тяжелая задача подчинить, дисциплинировать, умерить Ларина. Помните: как только он «начнет» вырываться из рамок, бегите ко мне (или шлите мне письмо). Иначе Ларин опрокинет всю Общеплановую Комиссию». Позже, в течение ряда лет, отдельные видные коммунисты - может быть, из уважения к прошлому Ларина или из жалости, - когда нужно было разрабатывать большиее проекты, все же обращались к нему. Ларин быстро уходил в тень. Уже года через два после Октябрьского переворота роль его была закончена. Нового применения для его недюжинных, но очень своеобразных способностей найти было уже невозможно. Он умер в 1932 г. С именем Ларина обычно связывается национализация русской промышленности. В учебниках истории ее приурочивают к 28 июня 1918 года - дню опубликования ленинского декрета о национализации индустрии. На деле же, этот декрет не был решающим, и назначение его было совсем особое. Захват фабрик и заводов, начавшийся в конце 1917 г., шел самотеком, стихийно еще до него, и национализация растянулась больше, чем на год. Центральная власть была слаба, и поэтому местные советы, совнархозы, рабочие комитеты и другие организации, считая себя «автономными», издавали по собственной инициативе постановления об экспроприации частных предприятий. История декрета 28 июня очень любопытна. Согласно договору, заключенному с Германией в Брест-Литовске, и согласно дальнейшим соглашениям, охрана германских имущественных прав в России была вверена германскому посольству в Москве: оно должно было в определенный срок заявить претензии Германии и указать, в какие предприятия вложен немецкий капитал и т. д. Советское правительство принуждено было с этим считаться, и германским интересам и капиталам была обеспечена некоторого рода неприкосновенность. В связи с этим среди русских промышленников возникли всякие планы и надежды: можно было продать немцами (реально или фиктивно) пакеты акций, целые предприятия, банки и, таким образом, обеспечить свои интересы. При изменении политической обстановки можно было и вернуть утраченную собственность. В то время все, вплоть до высших носителей власти, считали положение советского правительства непрочным, а движение назад - почти неизбежным. С приездом в Москву первого германского посла, графа Мирбаха (20 апреля 1918 г.), к нему потянулось немалое количество представителей состоятельных классов. Но, с другой стороны, такое передоверие немцам львиной доли русской промышленности делало Германию ее хозяином на неопределенный и, может быть, очень долгий срок. Стремления и планы тех русских промышленников и банкиров, которые пытались спасти свою собственность путем соглашения с германскими фирмами, представляли явную национальную опасность. Среди русских промышленников наметились два течения. Одни готовы были идти на сделки с Германией, другие возражали против этого из патриотических соображений. Вторая группа была довольно значительна. К ней примыкал такой человек, как Алексей Павлович Мещерский, - о котором я упоминал выше - один из сттолпов русского капитала, стоявший до революции во главе огромных Сормовских и Коломенских заводов. Теперь он заявлял, что необходимо обратить внимание власти на грозящее порабощение русской промышленности немцами. Между тем, слухи о многочисленных соглашениях между русскими и германскими капиталистами все множились. По желанию и совету некоторых других спецов, я решил поговорить об этом с Рыковым, который был тогда правой рукой Ленина и руководил в 1918-21 гг. ВСНХ. - Вот вы ругаете русских промышленников за отсутствие патриотизма, - сказал я Рыкову, - вы считаете, что рабочая революция лучше защитит Россию. А между тем такие буржуазные деятели, как Хрущев, Мекк и другие, опасаются, что русская промышленность вскоре окажется на 50% в немецких руках, и считают необходимым, чтобы власть приняла какие-нибудь меры. Ведь вы, коммунисты, не сможете строить социализм на ваших заводах, если рядом будут хозяйничать немцы на обычных капиталистических началах. На следующий день после этого разговора с Рыковым, ко мне позвонил Ломов и сообщил, что по распоряжению Ленина составлена комиссия из трех лиц. Ей поручено подготовить список всех крупных предприятий, которые немедленно будут объявлены национализированными. Списки должны быть готовы в течение 48 часов. Комиссия будет негласная - в составе трех видных коммунистов-экономистов (Ларин, Ломов и, кажется, Милютин) и трех спецов при них. Одним из таких специалистов был назначен и я. Я спросил, не следует ли привлечь к работе кого-либо из старых и опытных общественных деятелей, но Ломов заявил, что это неудобно. Мне поручили встретиться с ними по окончании работ комиссии, показать им списки и объяснить, что главной целью декрета о национализации является защита русской промышленности от Германии. Интересна одна деталь. При обсуждении декрета встал вопрос: подлежит ли национализации имущество русских фирм, которое находится за границей. Решили ограничиться только внутрирусским имуществом. В частной беседе со мной бывший царский министр финансов Кутлер одобрил такую точку зрения и заявил: - Включение того, что находится за границей, вызвало бы оппозицию с разных сторон и ненужные трения. Конечно, главным автором этого исторического декрета был Ларин. Это было по его части - головокружительный размах, социализация всей русской индустрии, революционные масштабы… Оставался вопрос о том, какую роль отвести прежним владельцам после национализации. Об этом немало спорили. И радикализм Ларина, и максимализм того времени требовали полного устранения старых «буржуев» от производства, нам же, спецам, было ясно, что промышленность, оставшись без прежних руководителей, будет осуждена на развал и длительный кризис. В качестве дополнения к декрету мы предлагали особое распоряжение о том, что все хозяева и директора промышленных предприятий обязаны остаться на своих местах и продолжать свою работу. Накануне опубликования декрета я отправился в 12 часов ночи к Ларину в "Метрополь» и попытался убедить его, что предлагаемая нами поправка послужит на пользу хозяйству, а, с другой стороны, будет в некоторой мере оправданием национализации в глазах всего мира. Ларин долго сопротивлялся и даже упрекал меня в «отрыжках меньшевизма». Как это часто бывает с людьми, перешедшими из одной партии в другую, более крайнюю, Ларин больше всего опасался, как бы его не обвинили в излишней умеренности, осторожности и уступчивости по отношению к капитализму. Поэтому он занял в большевистском лагере одну из самых непримиримых позиций. Под конец, он уступил и согласился с моими доводами. Подпись под этим дополнительным распоряжением - кажется, Ленина - была получена по телефону, так как былло признано желательным опубликовать одновременно и основной декрет и наше дополнение. Оно, впрочем, мало помогло, потому что фактически его нигде не применяли. Так был сделан решительный шаг в деле национализации русской промышленности. И в России и в Европе декрет был воспринят как чисто революционный акт. Однако, в действительности, он был вызван также особыми, по преимуществу внешне-политическими обстоятельствами.

 

Глава четвертая ИЗОБРЕТАТЕЛИ И ПРОЖЕКТЕРЫ

В 1918-1920 гг. в квартире Ларина постоянно толпились, так сказать, маленькие Ларины, являвшиеся к нему с самыми невообразимыми предложениями и проектами. Тысячи людей, опьяненных революционной бурей, почувствовали в себе необъятные силы и верили в то, что могут с маху, в молниеносном порядке, разрешить самые сложные хозяйственные вопросы. Многие из них предлагали новой власти совершенно изумительные открытия или изобретения. Мне часто приходилось сталкиваться с этими прожектерами и изобретателями, и их необыкновенные приключения, столь типичные для фантастических условий жизни эпохи военного коммунизма, могли бы составить любопытную главу истории первых лет советской власти. Советские прожектеры 1918-1920 годов были в огромном большинстве дети крестьян и рабочих. Они не имели серьезного образования, но зато обладали революционной горячностью и преданностью делу коммунизма. Многие из них успели отличиться на фронте в гражданской войне. А теперь их обуревала какая-нибудь идея «планетарного значения», и они были убеждены, что их изобретение способно в мгновение ока произвести чудеса; с непоколебимой верой они храбро шли в атаку на самые опасные участки хозяйственного фронта. К некоммунистическим деятелям они относились с недоверием и подозревали их во всевозможных кознях. Мое ведомство, естественно, притягивало изобретателей всяких усовершенствований для лесного хозяйства, в особенности таких, которые делали возможной экономию хлеба и фуража. Мне приходилось почти ежедневно принимать изобретателей и «планщиков», являвшихся с рекомендательными письмами от разных народных комиссаров. Каждый приносил свой проект и рассматривал его, как важную государственную тайну. Изложению его обычно предшествовало красноречивое вступление.

- Революционная Россия, - начинал какой-нибудь изобретатель, - имеет своих сынов на фронтах, где они воюют и умирают за нее. Но она имеет и своих гениев, которые могут принести то новое и великое, что поможет победить контрреволюцию. Затем он очень пространно объяснял сущность своего изобретения, которое, по большей части, увы, не имело никакого практического значения. В конце 1919 года, когда мы бились над разрешением трудной проблемы о топливе, лесных заготовках и перевозке дров, в наше учреждение позвонил председатель ВЧК, Дзержинский. К тому времени ВЧК превратилось уже в грозное учреждение, творившее суд и расправу, посылавшее на смерть тысячи людей, и каждый звонок оттуда вызывал у всех тревогу. Но Дзержинский был любезен и сказал мне:

- У меня сидит сейчас молодой товарищ, только что приехавший с фронта. Он может облегчить дело заготовки топлива. Примите его, выслушайте его внимательно и доложите мне завтра. Это талантливый молодой товарищ, который завоевал на фронте имя хорошего коммуниста и бойца. Мое учреждение находилось в трех кварталах от ВЧК, и уже через несколько минут ко мне вошел очень стройный молодой человек, в военной форме, весь в коже - от фуражки до сапог - и с огнем в глазах. Не говоря ни слова, он запер дверь на ключ и, подойдя к столу, спросил меня:

- Вы член партии? Узнав, что я не член коммунистической партии, он бросил ключ на стол, вынул из кармана револьвер и положил его рядом с ключом. Потом он достал объемистую клеенчатую тетрадку и, также положив ее на стол, обратился ко мне со следующими словами:

- На фронте у нас все идет хорошо. Мы умеем умирать за новый строй. Но в тылу все идет плохо, ибо там сидят чужие нам люди, часто изменники. Мы, коммунисты, должны не только сражаться, но и творить. И вот по ночам, недосыпая, я занят был мыслью об увеличении запасов топлива, так как без этого Деникин нас возьмет голыми руками. Решение этого вопроса в этой книжке, и вы должны немедленно приступить к осуществлению моего плана. И он грозно прибавил:

- Мое изобретение - секрет большой важности. В вашем учреждении есть предатели. Если мое изобретение окажется в их руках, секрет попадет в руки белых. Я осторожно попробовал приоткрыть книжку и, к ужасу своему, увидел десятки страниц разных логарифмических и других математических вычислений. Тогда я мягко попросил изобретателя вкратце изложить мне основную идею его изобретения. Он объяснил мне следующее. Он изобрел небольшой мотор, который нужно подвесить каждому рабочему, занятому рубкой деревьев в лесу. При падении первого срубленного дерева мотор аккумулирует энергию падения и, таким образом, при дальнейшей рубке, благодаря накопленной механической энергии, от рабочего требуется ничтожная затрата его физической силы. В результате, для пропитания рабочих потребуется, соответственно меньшей затрате сил, и гораздо меньше продовольствия. Сразу было видно, что это одно из тысяч изобретений, известных в истории под названием «перпетуум мобиле» Его нереальность и фантастичность были мне совершенно ясны. Но я почувствовал, что если я как-либо выкажу свое откровенное отношение к этому чудесному изобретению, то револьвер, лежащий на столе, не останется в бездействии. Поэтому я сказал, что предложение очень интересно и его надо проверить на практике. А чтобы охранить его от предателей, тетрадь можно запереть в мой несгораемый шкаф, ключ от которого я предложил ему взять с собой. Завтра мы устроим в его присутствии совещание со специалистами-инженерами. Он позвонил в ВЧК и спросил, может ли он доверить мне свою тетрадь до утра; ему ответили утвердительно, и он, оставив тетрадь, ушел. После его ухода я позвонил Дзержинскому и изложил ему сущность изобретения. В голосе Дзержинского я почувствовал легкое разочарование:

- Странно, наша техническая комиссия, рассмотрев это предложение, нашла его серьезным и сочла необходимым направить его для осуществления в Центральное Лесное Управление. Я знал, чем это пахло в те времена: дело могло, ведь, кончиться обвинением меня в сознательном саботаже. Поэтому я из осторожности позвонил еще и А. И. Рыкову и попросил его передать весь проект на рассмотрение Научного Комитета. Таким путем ответственность с меня была бы снята. Рыков с удовольствием выслушал мой рассказ. Наркомы охотно подхватывали такого рода комические истории, особенно о своих друзьях и коллегах; к тому же, между ВЧК и Высшим Советом Народного Хозяйства всегда существовал некоторый антагонизм. Я представлял себе, с каким удовольствием Рыков рассказал об этой истории Ленину:вот видите, чем ЧК занимается!» Другой изобретатель, с которым я имел дело, поднялся, было, очень высоко по ступеням советской иерархии. Его проект вызвал тот эпизод, который значится где-либо в советских архивах под названием Главшишки. Он наделал в свое время много шума. Однажды ко мне позвонил председатель Главного Лесного Комитета Ломов и попросил меня принять и выслушать тов. Равиковича, посланного к нему Лениным. Ко мне явился человек лет 35, который начал так:

- Я старый большевик, по профессии дантист. А сейчас работаю на фронте. Я знаю, что судьбы революции зависят от обеспечения страны топливом, и вот я пришел к следующей идее. У нас, в Волынской губернии, - я происхожу из Коростышева - прекрасныые хвойные леса. Когда я отдыхал на даче и лежал в гамаке, сосновая шишка ударила меня по лбу. Я заинтересовался этим вопросом и, после долгого изучения, пришел к выводу, что каждая сосна дает урожай в столько-то шишек в год. Я выяснил далее, что эти шишки прекрасно горят. Я пришел к выводу, что так как у нас 365 миллионов десятин леса и на каждой десятине столько-то деревьев, то шишки могут дать вдвое больше топлива, чем это необходимо всей России. Я разработал поэтому следующий проект: объявить шишку национальным достоянием; мобилизовать все население, главным образом, детей до 12 лет и стариков от 60 до 70 лет, на сбор шишек; раздать им специальные корзины для этой цели; построить недалеко от железнодорожных центров склады, куда будут сносить шишки; каждый мобилизованный будет обязан собирать определенное количество шишек - это будет его трудовая повинность. Собранные шишки должны были поступить еще и на специальные заводы. Изобретатель продолжал:

- Шишки надо спрессовать раньше, чем отапливать ими печи или паровозы. В России имеется большое количество маслобойных заводов, которые раньше выжимали подсолнечное масло, но теперь, за отсутствием сырья, находятся в бездействии. На эти-то заводы надо подвезти шишки, там их прессовать, - и проблема топлива будет разрешена. В заключение он заявил, что все это не фантазия и что идея эта уже осуществляется на практике через Главный Топливный Комитет, так как сам Ленин заинтересовался ею. Проект в принципе уже одобрен, и два миллиона рублей ассигновано на опыты на местах. Но так как теперь надо перейти к производству в национальном масштабе, то он обращается ко мне для разработки большого плана.

- Владимир Ильич, - прибавил он, - не только одобрил эту идею, но и на практике ею пользуется: вагон шишек был доставлен в Кремль для отапливания печки в кабинете Ленина. Я отнесся довольно скептически к этому предложению. Так как я имел дело не с экзальтированным военным, а с дантистом Равиковичем, то я спокойно выразил ему свои сомнения, прибавив, однако, что передам дело в научный комитет нашего учреждения. Впрочем, я чувствовал, что изобретатель видел во мне беспартийного специалиста, относящегося скептически к талантам революционного деятеля; уходя с недоверием ко мне, он заявил, что дело будет продолжаться независимо от того, какое заключение даст научный комитет. Вскоре после того я уехал за границу и вернулся лишь через пять месяцев. О Равиковиче и его шишках я забыл. Но в первый же день после моего возвращения в Москву, меня вызвали на специальное заседание СТО - Совета Труда и Обороны, - где в порядке дня стоял вопрос о Главшишке. К этому пункту в повестке дня было прибавлено: «О6ъяснения Либермана по этому вопросу». Был морозный московский день. Когда я явился на заседание в кабинет Ленина, я сразу заметил за его спиной небольшую чугунную печку, отапливавшуюся шишками; рядом возвышалась горка прессованных шишек. В комнате было очень тепло. Кроме Ленина, здесь находились: председатель Главного Топливного Комитета Ксандров, представитель ВЧК, ведавший топливными вопросами, и представители других ведомств. Тут же был и Равикович. Все присутствующие смотрели на меня многозначительно и выжидающе. Ленин хитро поглядывал в мою сторону. Все были в валенках и теплой одежде, я же, приехав только что из-за границы, был одет по-европейски. Эта разница в одежде как-то выделяла и изолировала меня от остальных; я почувствовал себя несколько чужим. Сущность дела сводилась к обвинениям против меня. Ведь вот уж пять месяцев как найдена формула для разрешения топливного кризиса. Она была в моих руках, но я делу не дал ходу. Таким образом, топливный кризис отчасти является следствием моей небрежности, а то, пожалуй, и недобросовестности. За это я должен отвечать. Представитель ВЧК торжествующе поглядывал то на меня, то на печку, а Ленин обратился ко мне с вопросом:

- Чем вы, товарищ Либерман, объясните эту халатность и небрежность с вашей стороны? Я начал излагать причины моего скептического отношения к идее Равиковича. Если бы отопление сосновыми шишками было возможно, то многие страны, испытывающие величайшие трудности из-за отсутствия каменного угля, разрешили бы топливные вопросы очень просто. Вот, например, Швеция, из которой я вернулся за день до того, обладает огромными сосновыми лесами и могла бы, казалось, разрешить собственными шишками проблему топлива. Однако, она ввозит уголь из Англии, а наш проект создания шведско-советского синдиката для продажи советского леса за границей не осуществился только потому, что из-за импорта английского угля Швеция находится в зависимости от Лондона.

- Если бы я указал шведам на шишку как на источник топлива, - сказал я в заключение, - они меня посадили бы, вероятно, в сумасшедший дом. Мои доводы не произвели должного впечатления, а последняя фраза даже создала какое-то чувство враждебности. Я не знал, что сам Ленин поддерживал Главный Топливный Комитет в этом деле, и что моя фраза была как бы направлена против него. Говорят, что в каждой трагедии можно найти и кое-что смешное. Я хотел бы перефразировать эти слова: в каждом смешном явлении часто есть и трагическая нотка… Не успел я закончить свои объяснения общего характера, как вдруг представитель ВЧК - молодой парень, заведывавший наблюдением над лесными органами производства со стороны экономического отдела ВЧК - поднялся, точно «некто в сером», раскррыл большое досье и, устремив свой взор на меня, стал излагать свои обвинения. Оказалось, что со времени моей встречи с «изобретателем» Равиковичем, последнему удалось добиться ассигновки в несколько миллионов рублей для своих экспериментов. Желая доказать на деле, что его идея спасения страны шишкой вполне реальна, он по своей инициативе перевез из Витебского района на линию Волга-Москва один из бездействовавших маслобойных заводов. После этого он предпринял организацию отправки шишек целыми поездами на этот завод с тем, чтобы их там прессовать, а затем посылать, в первую очередь, в Москву членам Совнаркома, - которые охотно готовы были демонстрировать на своих маленьких печурках достоинства этого своеобразного топлива. Однако, к большому огорчению Равиковича, ему никак не удавалось получить на завод хотя бы один поезд с шишками. Причина была простая: паровоз поглощал в пути весь груз этого топлива, и поезд приходил на завод пустым! Но… в этом была усмотрена чья-то злодейская цель саботажа. ВЧК начала расследование… И вот этот грозный молодой следователь обратился ко мне с вопросом:

- По чьей же это злой воле ни один поезд еще не дошел до места назначения с полным грузом шишек? Затем Ксандров стал доказывать, что буржуазная Европа нам не указ, что мы должны итти вперед собственными путями и т. д. Ленин потребовал от меня объяснений по существу. Я указал тогда, что, в то время как большинство хвойных лесов России находятся на севере и в Сибири, маслобойно-прессовальные заводы находятся в безлесных районах. Необходимо будет возить поезда с шишками на огромные расстояния, и на провоз уйдет втрое-вдесятеро больше топлива, чем то, которое получится от шишек. Кроме того, постройка складов, заготовка корзин для населения и т. д. - все это потребует больше расходов и энергии, чем обычная рубка леса. Это произвело впечатление на Ленина, который всегда искал здравого смысла в приводимых аргументах. По своему обыкновению, он читал во время заседания какую-то книгу, но все высказываемые соображения доходили до него - он их схватывал, взвешивал и умственно переваривал. Я заметил по движению угла его, губ, что Ленин чуть усмехнулся, и по выражению его глаз я понял, что его недоверие ко мне и всяческие подозрения в нерадении рассеялись. Тем не менее, он тут же продиктовал следующее постановление Совета Труда и Обороны: Во-первых, поставить на вид тов. Либерману невнимательное отношение к делу, подлежащему серьезному изучению и осуществлению. Во-вторых, передать специальной научной комиссии этот вопрос, с выслушанием всех доводов тов. Либермана. Эта резолюция произвела на меня очень тяжелое впечатление, не столько по существу, сколько из-за той атмосферы, которую она создавала среди представителей ведомств, и в частности ВЧК. В первый день после моего возвращения в Москву из-за границы я был к этому особенно чувствителен. Я вернулся к себе домой в подавленном настроении. К моему удивлению, через час раздался звонок из Кремля. Ленин требовал меня к телефону.

- Товарищ Либерман, я видел, что постановление СТО вас очень огорчило. Но вы ведь мягкотелый интеллигент. Власть всегда права. Продолжайте вашу работу. Для меня эпопея Главшишки на этом закончилась. А скоро заглохла и сама Главшишка…

* * *

Изобретатели--«фантазеры» -обычное явление для всех стран, но в Европе им не дают ходу, и они заканчивают свою жизнь голодными и озлобленными «непризнанными гениями». В России же они имели доступ к главе правительства; он сам их выслушивал, настаивал перед отдельными комиссариатами на том, чтобы им уделяли внимание, и требовал даже устройства показательных судов за

над теми, кто недостаточно быстро продвигал всякие проекты. Когда ново-изобретенный плуг профессора Фаулера задержался в какой-то комиссии, то Ленин - вопреки мнениям председателя ВСНХ Богданова и даже Наркомюста Курского - потребовал публичного суда над членами технического отдела, задержавшего это изобретение.«...Не столько ради строгого наказания, - писал он в своей срочной телефонограмме, - (может быть, достаточно будет выговора), но ради публичной огласки и разрушения всеобщего убеждения в ненаказуемости виновных».

. Мало того, все эти изобретатели имели доступ к народной казне, на них ассигновывались средства и тратились деньги, а когда на опыте проверялось, что данное изобретение неосуществимо, - оно сдавалось в архив, без всякой критики и без сожаления о затраченных суммах. В архивах советских комиссариатов будущий историк, несомненно, найдет целое кладбище «гениальных» проектов, которые «отцвели, не успев расцвести», вместе со связанными с ними упованиями и надеждами. Но в этой толпе изобретателей, бегавших по всевозможным учреждениям с обтрепанными портфелями, в которых проекты покоились рядом с малоаппетитными бутербродами, попадались люди, прозревавшие будущее. Среди этих голодных энтузиастов, выстаивавших часами в приемных комиссариатов или где-нибудь в холодных, пустых магазинах, с ящиками вместо столов и стульев, я впервые увидел молодого, стройного, со впалыми щеками и горящими глазами, Бажанова, который в то время еще разгуливал в форменной фуражке горного инженера. Он был штейгером в угольной промышленности и яростно доказывал, что в кузнецком угольном районе заложены огромные богатства и что необходимо немедленно начать их разработку. Он всюду носился со своими выкидками, и я встретил его у Ларина, который тоже был любителем многопольных цифр… Я видел его и у Ленина, по возвращении его из Кузнецкого бассейна: ему удалось добиться туда командировки. Крупные специалисты с сарказмом высмеивали его и, надо сознаться, что в тот момент слова Бажанова, действительно, казались утопией. Производство Донецкого бассейна тогда пало на 60% по сравнению с 1913 годом. Но дореволюционное производство могло быть увеличено в 10 раз, - что и было осуществлено впоследствии. Когда шахты пустовали и рабочие разбегались в поисках хлеба, казалось диким начать копать уголь в далеком сибирском районе, где сбыт мог быть только для уральской промышленности. К тому же, местной металлургии там не было, а уральские заводы отстояли от Кузнецка на 2000 верст. Но Бажанов упорно доказывал, что кузнецкий кокс выше по калорийности, чем даже английский. В конце концов, Ленин отправил его, в качестве ответственного работника, для разработки этого района. В настоящее время ясно, что создание Урало-Кузнецкого комбината было одним из гениальных предприятий, спасших Россию в нынешнюю войну, после потери Донецкого бассейна. Между тем, когда Бажанов являлся на заседания с требованием денег и продовольствия, комиссары с насмешкой встречали «прожектера»: - «Опять Бажанов!» - «Когда же ты нас, ннаконец, отопишь своим кузнецким углем?» - говорили они. Был другой такой энтузиаст, инженер-химик, занимавший маленькое место в одном из кустарных предприятий. Он всюду, вытаскивая кучу книг из своего портфеля, доказывал, что в Европе, а в особенности у немцев, после пережигания древесины в древесный уголь, остается масса побочных продуктов, необходимых России; между тем, у нас вся горная промышленность Урала работает на древесном угле, и там все побочные продукты, как метиловый спирт, сахар и т. д., пропадают. И он тут же имел наготове доклады с цифрами, доказывавшими, какие богатства Россия теряет попусту. Эти доклады пошли к Ленину, постоянно говорившему, что «надо увлечь массу рабочих и крестьян великой программой на 10-20 лет».

. Были созданы целые комбинаты по использованию этих продуктов, и для изучения дела была даже отправлена комиссия за границу. Теперь эти продукты играют громадную роль в советской военной промышленности, а тогда раздавались голоса о том, что дешевле и проще ввозить их из Европы. Помнится, как некоторые из этих энтузиастов с мест стали доказывать, что вокруг Архангельска и в Других северных районах не только пропадает свыше 30% отбросов древесины, но потеря эта удорожает стоимость пиленого леса, и что поэтому желательно построить крупные целлюлозные заводы рядом с лесопильными центрами. Вся эта целлюлоза, которая не могла быть использована в России, могла бы идти на экспорт. Хотя было известно, что в Европе и в Канаде было перепроизводство целлюлозы, и экспортные цены не могли покрыть себестоимости, проект был осуществлен, так как советское правительство нуждалось в валюте. А теперь заводы эти играют крупную роль в системе индустриализации Советского Союза. Помню знакомство с товарищем председателя Главлескома, Рыкуновым, коммунистом, проявившим себя крутым и жестоким гонителем во время национализации текстильной промышленности. За пьянство он был снят с работы, но, ввиду прошлых заслуг, был послан в Туркестан заведывать ирригационными работами по культуре хлопка. Тогда шутили, что он будет ирригировать себя алкоголем, а не хлопок водой»... … Между тем, этот район теперь обеспечил Россию хлопком. Помнится также, как из Белоруссии явилась группа делегатов с двумя специалистами, которые доказывали, что недостойно для России иметь болота у Минска. Они предлагали создать рабочие команды для осушения этого района. Большое впечатление произвела на них осушка Зуйдерзее в Голландии, и они говорили, что если маленькая реакционно-капиталистическая Голландия смогла это сделать, то Россия все сможет. Таким же энтузиастам удалось, вопреки всем торговым расчетам, развить крупную торфяную промышленность под Москвой, а также разработку сланцев в других районах. Мы, спецы, -«генералы от промышленности»- высмеивали тогда все эти фантазии». Мы считали, что Петербург, например, всегда будет существовать привозным сырьем, и что все эти затеи - излишняя расточительность. На одном из заседаний Совета Труда и Обороны, когда обсуждался вопрос о лесозаготовках, какой-то рослый парень, с холеной бородкой, в сапогах «бутылочкой», стал доказывать, что горе русского крестьянства - его жалкая, слабая лошадка; что надо уулучшить конскую породу, следуя примеру Канады. Следовали цифры, схемы и т. д. В результате, были ассигнованы средства для поездки за границу и покупки породистых лошадей. Предлагаемые проекты были часто вычитаны из книг или привезены политическими эмигрантами, вернувшимися из долгого изгнания. Старая Россия кроилась и перекраивалась, и многие - даже не враги нового режима - с тревогой смотрели на опыты всех этих энтузиастов. А между тем, ведь весь план электрификации, которой так увлекался Ленин (он говорил:коммунизм - это есть Советская власть плюс электрификация всей страны»), мог быть осуществлен, главным образом, благодаря коренной перекройке России на новые, по экономическому принципу разграниченные области. По этому поводу вспоминаю, как однажды в салон-вагоне Красина, где находились также Радек и Горький, Красин с насмешкой заговорил об этих «строителях» новой России. Тогда Горький ответил:

- Русский мужик вырос корявым. Надо его пропустить через машину, сломать его кости, чтобы они как следует крякнули, вправить их правильно, - и тогда Россия станет тем, чем она должна быть. Слова его встретили полное сочувствие всех присутствующих. Для поколения людей среднего возраста вся эта хирургическая операция казалась неприемлемой и мучительной. Но это было, очевидно, то поколение, о котором символически сказано в библии:Когда избранный народ дошел до обетованной земли, он сорок лет оставался в пустыне, пока не вымерло старое поколение и не выросло новое». В то время Россия была объята психозом нового строительства, исканием новых форм, и, конечно, - как это всегда бывает в таких случаях - все старое хаялось», и «с грязной водой выбрасывали и ребенка. Повсюду заседали научно-технические комиссии и изучали вопросы, подобные следующему:как в безлесных местах России снова развести леса?» Само слово «невозможно» считалось контрреволюционным, а скептики были кандидатами в тюрьму. Бумажные деньги шли потоком на ассигновки, в Европе заказывалось оборудование с уплатой до 30% за кредит и за переучет векселей… Я знаю случаи, когда советские векселя, полученные одной крупной машино-строительной фирмой в Англии, были переучтены из 33%, сроком на 2 года; как высока должна была быть цена, чтобы оставшиеся проценты могли покрыть фирме всю стоимость товара и заработок. Очевидно, в стране такой своеобразной социально-экономической структуры, как Россия, хозяйственные расчеты людей, умеющих считать, не всегда оказываются правильными. И если хотя бы одна десятая доля того, что тогда затрачивалось, в смысле средств и человеческих усилий, и дала те результаты, свидетелями которых мы являемся сейчас, - то можно сказать, что, действительно, Россию «умом не понять, аршином не измерить». Народная революция имеет свои законы и творит свои чудеса.

* * *

В связи с различными фантазиями и утопиями начального периода советской власти, я невольно вспоминаю одну любопытную встречу, занимающую совершенно особое место в моих общениях с людьми. В те годы, нам, некоммунистическим спецам, приходилось жить в совершенно исключительных условиях. Мы были одиночки, отрезанные от своих старых друзей, так как одни сознательно нас бойкотировали, а с другими мы сами боялись встречаться. Мы не были связаны с партийной комбюрократией, среди которой мы работали. Надо было соблюдать величайшую осторожность; иной раз казалось, что и подумать со всей откровенностью нельзя, а не то что поговорить… Мы редко ходили в гости, опасаясь неудобных встреч. На своей службе мы чувствовали себя окруженными наблюдателями: во главе учреждения всегда стояла какая-нибудь партийная персона«управляющий делами» (и заведывавший персоналом) был, большей частью, не только коммунистом, но и лицом, так или иначе связанным с ВЧК (ГПУ). Мы жили между молотом и наковальней. В этих условиях мы, естественно, ценили помощь и дружбу со стороны тех коммунистических работников, которые готовы были оказать спецам услуги, предупреждая их о грозящих опасностях, указывая им на сомнительных людей и т. д. Слегка насилуя свою партийную совесть, они помогали нам вопреки директивам своих ячеек. Одним из таких благожелательных коммунистов был управляющий делами одного из тех учреждений, где я работал, К. А-ский. До того он служил управляющим делами Революционного Военного Совета и, таким образом, пользовался большим доверием коммунистической верхушки. Мы с ним сблизились. Он рассказал мне, что до революции был в ссылке в Сибири и, после падения царской власти, немедленно возвратился в Россию. С рекомендательным письмом от одного видного масона он явился к Троцкому и был немедленно принят (по существующим достоверным сведениям, Троцкий в молодости состоял в бельгийской ложе; и, вероятно, потому что за ним был этот«грех», он так яростно отрицал и, со свойственной ему злобой, высмеивал это впоследствии). Во всяком случае, в результате этого свидания А-ский получил высокое назначение. Однажды я был приглашен на чашку чаю (а, на самом деле, на рюмку водки, - правда, что водку тогда пили из чашек) к одному из наших общих приятелей. Я заручился предварительно одобрением А-ского. Он заверил меня, что я могу без опаски принять приглашение; в том и состояла особенная ценность дружбы с ним, что он в подобных случаях давал разумные советы. На вечеринке меня, как будто случайно, усадили рядом с человеком средних лет, сибиряком, с которым А-ский уже был на ты. Сибиряк этот тоже занимал ответственный пост - он был товарищем председателя Главного Управления Главцветкамня. Так как и я в свое время жил на Урале, то между нами завязалась оживленная беседа, и после нескольких чашек мы, по русскому обычаю, перешли на ты. Когда мы расходились - уже будучи навеселе, - мои новый знакомый сказал многозначитеельно: - Это наша первая, но не последняя встреча. Он прибавил, что связующим звеном между нами будет наш общий приятель А-ский. - Но пока еще рано об этом говорить, - сказал он на прощание. Это было странно. Я очень насторожился, подумав, что это, пожалуй, могут быть козни ВЧК. А-ский меня, однако, успокоил, заверив, что все обойдется хорошо… Я так и не мог добиться от него разъяснения; но когда я отправлялся позже за границу, - а мне в то время приходилось часто выезжать через Германию в Скандинавию и Лондон - А-ский каждый раз говорил мне с таинственным видом: - Если встретите за границей нашего приятеля, который там тоже часто бывает, вы, вероятно, узнаете много интересного. Однако, вплоть до 1926 года, когда я покинул советскую службу, мне так и не пришлось его встретить. Происходило так, что мы бывали за границей в разное время. Потом, когда я уже был вольным жителем Парижа, А-ский был назначен в Париж директором«Банк Коммерсиаль пур л'Ероп дю Нор». Однажды он явился ко мне и доверительно сообщил, что решил не возвращаться больше в Россию и вскоре покинет советскую службу. Его друг, сказал он, находится в Берлине и точно также делается невозвращенцем. Они оба хотят теперь встретиться со мною, чтобы восстановить старую дружбу. Действительно, вскоре после этого они оба посетили меня. Наш приятель-сибиряк показался мне очень изменившимся. У него был какой-то нервный вид: он оглядывался по сторонам, вздрагивал, точно загнанный зверь, глаза его то вспыхивали лихорадочным блеском, то потухали. И тут-то он рассказал мне свою совершенно фантастическую историю. - Я был молодым крестьянским мальчиком, - начал он, - когда я стал увлекаться революционными идеями; это было еще задолго до революции 1917 года. За «крамолу» меня сослали в Сибирь на вольное поселение. Там я постепенно стал заниматься делами. Я начал с продажи керосина местному населению. В качестве продавцов я пригласил нескольких ссыльных; они разносили керосин крестьянам и, таким образом, имели скромный заработок. Одним из моих разносчиков был К. А-ский, но были среди них еще и другие, более видные ныне деятели. - Дело мое постепенно разрасталось, я стал зарабатывать довольно крупно. Наконец, я получил место директора местного отдела нефтяной фирмы братьев Нобель и приобрел к тому же влияние в Сибирском банке. Среди сибирских промышленников меня уже знали, и у меня были самые разнообразные дела. Но и сделавшись состоятельным человеком, я сохранял симпатии к революционерам и оставался в оппозиции к старому режиму. - Однажды, в зимнюю сибирскую ночь, когда мне почему-то не спалось, я вышел прогуляться по своей усадьбе и вдруг заметил где-то, очень-очень далеко, странный светящийся столб. Сначала я подумал, что это какой-то неожиданный мираж, но я увидел его снова и в следующую ночь, а затем стал специально выходить по ночам из любопытства, которое разбирало меня все больше и больше. Мне хотелось узнать, откуда исходит этот свет, и я решил до него добраться. - Однако, между моей усадьбой и тем местом, откуда шло загадочное сияние, лежали большие болота; добраться туда можно было только зимой, когда они замерзали. Лишь через два года мне удалось наладить и совершить это «путешествие». Оно отняло у меня две недели. Прибыв к тому месту, которое я искал, я увидел огромный камень, зеленоватого цвета, необычайного размера; он ярко сверкал ночью при луне. Это была монолитная бирюза, и совершенно очевидно, огромной ценности. Монолит был весом в несколько тонн, и так как моих скудных средств передвижения было недостаточно для такой махины, я прежде всего замазал болотной грязью блестящую поверхность камня, а затем обдумал план, как целиком откопать мою находку и перевезти ее к себе следующей зимой, когда болото снова замерзнет. Через год я предпринял новое путешествие на специально построенных санях, взявши с собой двух преданных работников, и, действительно, перевез камень к себе. Я не знал его настоящей цены, но отлично понимал, что это целое состояние. Бирюза ценилась и в Европе и в России, но особенно в Индии: там она считается священным камнем, которым лечат больных и из которого скульпторы высекают фигуры богов для магарадж. Что же мне было делать теперь с моим сокровищем? Я боялся, что если о нем узнают в Петербурге, то казна предъявит свои права. Не оставалось ничего иного, как отправить его за границу. Чтобы не привлекать ничьего внимания, я закрасил камень в серый цвет и отправил его в Берлин на адрес экспедиционной конторы «Герхард и Гей». Я сам должен был отправиться вдогонку за«посылкой». Это было в июле 1914 года; через две недели была объявлена война между Россией и Германией, и мой камень оказался в Берлине, а я остался в России. - Контора «Герхард и Гей». , думая, что это образец какой-то руды, моим камнем не интересовалась, и он пролежал много лет на одном из ее складов, под открытым небом. Затем пришла революция, но я не желал выдавать мой секрет: ведь, согласно декретам советского правительства, этот камень мог сделаться его собственностью. Мою тайну знали только К. А-ский да еще немногие видные коммунисты, так как среди моих рабочих оказался один, который потом стал одним из вершителей судеб русской революции. Все мы боялись говорить об этом деле, чтобы не навести на след советских агентов, а также экспедиционную контору в Берлине, - тем более, что я должен был ей крупную сумму за хранение моего камня в течение долгих лет. Все это вместе взятое побудило меня пойти на службу в Главцветкамень, в надежде на заграничные командировки. При первой же моей поездке за границу я выяснил, что мог бы продать бирюзу одному индийскому магарадже, который готов был заплатить за нее миллион долларов. Но с этого и начались все трудности. - Экспедитор требовал 30.000 долларов за транспорт и хранение и без уплаты этих денег отказывался выдать мой камень. Покупателю же, для настоящей оценки, нужно было предъявить камень в чистом виде. Чистосердечно рассказать все экспедитору было невозможно: он мог присвоить себе мое сокровище - по общему правилу, экспедиционные контторы приобретают право собственности на товары, пролежавшие свыше десяти лет без оплаты. Словом, было ясно, что мне следует обосноваться надолго в Берлине, иначе нельзя было довести до конца это большое и трудное дело. Сделаться невозвращенцем и отрезать себе все пути в Россию? Но, вы понимаете, у меня и в России спрятаны некоторые очень ценные камни; они тоже были замазаны и перемешаны с ничего не стоющим булыжником, и никто, кроме меня, не мог бы разобраться в этом очень ценном имуществе. Поэтому я решил поступить следующим образом: в Берлине я объявил себя больным, раздобыл свидетельства берлинских врачей и переслал их в Москву. При содействии некоторых друзей, из которых кое-кто был даже в ГПУ, я получил разрешение остаться на некоторое время за границей. Ко мне приехала также и моя семья из России. Так как мы были без средств, то я раза два в неделю отправлялся на склад конторыp> «Герхард и Гей», отпиливал кусочки от моего камня, продавал их, и этим жил. - Время шло, а развязаться с камнем так и не удавалось. Я боялся говорить об этом даже со своими друзьями, и вот я приехал теперь в Париж к А-скому, чтобы посоветоваться. Для урегулирования дела необходимо уплатить конторе 30.000 долларов. Закончив свой рассказ, наш сибиряк обратился ко мне с просьбой раздобыть в Париже эту сумму денег: по его словам, я был единственным человеком, которому он мог довериться. Это посещение совпало по времени с исчезновением генерала Кутепова; похищение это было, по мнению некоторых, делом рук ГПУ и указывало на большую активность тайных агентов Москвы за границей. Когда я слушал рассказ моего знакомого, у меня возникло подозрение, не разыграно ли все это такого рода агентами, чтобы вовлечь меня в какое-нибудь темное дело. Помимо того, я вообще относился скептически к этой странной истории. Но чем больше я расспрашивал сибиряка, тем более я начинал ему самому казаться подозрительным: не являюсь ли я агентом ГПУ? Так мы подозревали друг друга. У меня не было желания заниматься делами подобного характера, однако, я хотел все же выяснить, насколько обоснована моя подозрительность. Не доверяя самому себе и своим впечатлениям, я однажды пригласил к себе друзей и устроил на нашей квартире встречу моей жены с владельцем бирюзы. К. А-ский, со своей стороны, не переставал уговаривать меня заняться этим делом. Он уже видел себя совладельцем большого состояния, и ему казалось, что счастье его где-то совсем близко. Он все время помогал владельцу камня из своих собственных скромных средств и мечтал о том, как, после успешного завершения дела с бирюзой, он, при содействии своих друзей из ГПУ, привезет из России еще и другие ценные камни - изумруды, рубины, аквамарины - в кулак величиной… А я, слушая эти рассказы, начинал уже сомневаться и в А-ском и все больше боялся, не является .ли все это капканом, расставленным мне ГПУ. Через несколько дней ко мне вдруг явился усатый человек из парижской тайной полиции и начал допрашивать меня, знаю ли я сибиряка, знаю ли А-ского, какие у меня с ними связи и т. д. Наконец, я узнал от него следующее: владелец камня, по-видимому от возбуждения и волнения, заболел нервным расстройством. Разгуливая по Парижу с бутылкой молока в руках, он угодил ею в витрину одного фешенебельного магазина, и попал сначала в полицейский участок, а затем в больницу… И вот уж сутки, как он бредит и все жалуется, что он окружен агентами ГПУ, которые хотят обманом присвоить себе его камень. Он упоминает также и мое имя, говоря, что я устроил ему встречу с красивой женщиной, вероятно, тоже агентом ГПУ (он имел в виду встречу с моей женой). Расследование парижской полиции не имело для меня, конечно, никаких последствий. Впоследствии я узнал, что сибиряк наш был помещен в парижский дом умалишенных, и жена его потом увезла в Берлин. и не знаю по сей день, существовал ли в действительности этот драгоценный камень или то был плод больного воображения. А-ский больше всего волновался о том, как бы парижская полиция не сообщила об этой истории в Москву: тогда всем его друзьям, связанным с делом о бирюзе, грозила бы гибель. Я привел эту фантастическую историю о сокровище, потому что она чрезвычайно характерна для психологии и быта начала революции. Владельцев всевозможных кладов было в то время великое множество. Люди, принадлежавшие к дореволюционному поколению, никак не могли окончательно расстаться со своим прошлым. Одни хранили свои бриллианты; другие становились сторожами своих фабрик, на территории которых они зарыли свои клады; третьи прятали царские тысячные билеты вглубь заветных сундуков; у четвертых в чайниках лежали керенки - в количествах, достаточных для того, чтобы оклеить ими стены домов… Одни, будучи монархистами, верили в бумажки с орлами; демократы предпочитали керенки, которые были ближе сердцу просвещенной Англии и богатой Америки. Некоторые берегли старые купчие и банковские счета - особенно, если банки принадлежали иностранцам. Все они на что-то уповали… Деньги, счета, акции были для них воплощением надежды на лучшее будущее, - которая оживляла их монотонную, тяжелую жизнь, делала ее менее беспросветной. Целыми днями эти «бывшие люди» бегали из одного учреждения в другое, в качестве спецов, консультантов, защищая свое право на пищевой паек, на четырнадцать квадратных футов жилплощади, на саженку дров для тощей, чахоточной печки. А вечерами они предавались мечтам о будущем богатстве… Был ли владелец бирюзы одним из таких мечтателей? Или же он, на самом деле, обладал драгоценным камнем, сулившим ему баснословное богатство? Во всяком случае, и он принадлежал к группе людей, цеплявшихся за то, что они приобрели в прошлой жизни, и желавших использовать это наследство даже в революционной обстановке. Его тоже соблазняло их стремление вырваться из скудости и холода советского быта,- но только его авантюра кончилась не в ГПУ, как это обычно случалось с хранителями кладов, акций и ассигнаций, а в парижской психиатрической лечебнице.

 

Глава пятая МОИ ВСТРЕЧИ С ЛЕНИНЫМ

В течение лета 1918 года гражданская война бушевала по всей стране. Антисоветские восстания следовали одно за другим в Ярославле, в Самаре, Казани и др.; на Волге шла вооруженная борьба Комитета Учредительного Собрания против Красной Армии. Аресты следовали за арестами, смертная казнь сделалась уже массовым явлением. В Екатеринбурге был убит последний царь и его семья. Развал в хозяйстве принял катастрофические размеры, а немцы к этому времени оккупировали всю Украину и Крым. Экономический развал (жуткое русское слово «разруха» было тогда у всех на устах) усугублялся хаотическими экспроприациями и национализациями. Старых хозяев уже не было, а новые еще не пришли. Царила стихия всеобщего поравнения. В законодательстве господствовал дух Ларина: фантастическая быстрота социалистического переворота, стопроцентный коммунизм в несколько месяцев. То, что было общим правилом, сказывалось в большой мере и в специальной области - лесной. Реквизиции и конфискации следовали одни за другими, и государственные учреждения совершенно уж были не в силах охватить всю массу заводов, топливных запасов, которые вдруг оказались в их руках вследствие того, что собственники этого имущества тем или иным способом были устранены. Центральная Россия была отрезана от прежних источников жидкого и минерального топлива - Кавказа и Донецкого бассейна, - и вопрос о заготовке дров приобретал исключительно важное значение. Когда дело приняло совсем уж дурной оборот, и поезда начали останавливаться в пути из-за отсутствия топлива, правительство приняло меру, которая в тот момент показалась спасительной. 27 августа 1918 года, по инициативе М. Ларина, была назначена, так называемая,«диктаторская тройка» для всего лесного хозяйства. Она не была стеснена никакими законными ограничениями, нормами, частными правами. Власти полагали, что достаточно наделить одну центральную инстанцию широкими полномочиями, и она в силах будет привести лесное хозяйство в порядок. «Тройка» состояла из трех верных коммунистов: двух старых большевиков-статистиков, ничего общего не имевших ни с топливным, ни с лесным делом, ни с хозяйственной практикой вообще; третьим членом ее был лесничий одной из окраин, человек мало пригодный к административной деятельности. Единственной его заслугой было то, что во время революции он стал официальным членом коммунистической партии, заявив, что втайне он и раньше был коммунистом, хотя и числился по корпусу «лесничих Его Величества». Очень скоро оказалось, что работа «тройки» привела к ужасающим результатам. «Тройка» действовала вполне в ларинском духе. Пренебрегая всеми традициями своей отрасли хозяйства и отстраняя всех частных предпринимателей, она рассчитывала получить необходимое топливо мерами государственных распоряжений. Прежние лесопромышленники отчасти были рады такому повороту дела: заключив раньше договора с большими заводами о поставке дров и получив на это крупные авансы, они теперь были отстранены от дела, - не имея, конечно, ни намерения, ни возможности вернуть деньги заводам, которые тем временем были национализированы. (Говорили в то время, что лесопромышленники сами, через своих служащих, часто содействовали национализации в местном масштабе). Все положение лесного хозяйства оказалось настолько хаотичным, что я почувствовал необходимость обратить на него внимание власть имущих. Будучи сам работником топливного ведомства, я каждый день ощущал последствия этой нелепой политики. Я решил поговорить обо всем этом с Леонидом Красиным, близким другом Ленина, стоявшим тогда во главе ведомства по снабжению Красной Армии. Правда, моим начальником был не Красин, а сам председатель ВСНХ - Рыков. Но мне казалось, что Красин, сам крупный хозяйственник в прошлом и непосредственно ответственный за снабжение армии, меня лучше поймет. В ноябре 1918 года я позвонил Красину, объяснил причину моего обращения к нему, и он тут же пригласил меня к себе. Он жил тогда в гостинице «Метрополь», на том же коридоре, где и Ларин, но только в противоположном крыле здания. В этом было нечто символическое: в одном конце коридора вырабатывались фантастические проекты, пеклись декреты, там волновались всевозможные прожектеры и спорили утописты, обиженные изобретатели и неудачники. А в другом - совещались трезвые практики, деловые хозяйственники, расчетливые спецы, - и вместе с ними немало людей из старого мира, все еще надеявшихся как-то остановить неудержимый ход событий и вернуться вспять. У Красина я застал инженера Серебровского, старого его приятеля, впоследствии одного из руководителей нефтяной и золотодобывающей промышленности. Разговор мы вели втроем, и по просьбе Красина я подробно остановился на положении дела в лесном хозяйстве, на трудностях работы, на препятствиях, которые приходилось преодолевать. В частности, я обратил его внимание на те несуразности, которые Ларин старался провести в своих декретах. Красин сразу оживился, очень заинтересовался и сказал, что нужно пойти к Ленину- который в то время пустил крылатое словечко Салтыкова-Щедрина о «головотяпстве»в применении к ретивым коммунистическим администраторам,- вот, мол, будет новый пример «головотяяпства». Он в моем присутствии позвонил Ленину. - У меня сидит Либерман, - сказал он, - о котором вы знаете. Он сообщает много существенного о положении в нашем лесном хозяйстве. Мне кажется, вам следовало бы его принять. Признаюсь, не без волнения я ждал результатов этого разговора. Беспокоило меня и то, что я совершил, собственно, нелояльность по отношению к моему непосредственному начальнику Рыкову и к Ларину, которого я очень резко критиковал у Красина. Не успел я вернуться домой, как меня вызвали по телефону из Кремля, и секретарша Ленина, Глазер, попросила меня явиться к Ленину на другой день в три часа. Я позвонил к Красину и убедился, что все сделано по соглашению с ним; Красин меня успокоил и насчет Рыкова, который тоже был приглашен к Ленину, но через полчаса после назначенного мне времени. Я все думал о том, в какой форме представить Ленину мои соображения. Ведь то было время разгула «красного террора». Людей легко «выводили в расход» - и за то, что они сделали, и за то, что они могли бы сделать. Я же был не просто специалист, а член меньшевистской партии. Я отправлялся к главе государства, чтобы представить ему довольно суровую критику одного из секторов его хозяйственной системы как раз в тот момент, когда тысячи людей с оружием в руках боролись за и против этой системы. Уже за несколько минут до трех я стоял у контрольной будки у ворот Кремля. Будка дежурного была еще совсем свежей - она была сколочена из сырых, не струганных досок, - и этим диссонансом с окружающими старинными зданиями она как бы подчеркивала торопливость и неуклюжесть нового строительства. Высокий и энергичный молодой человек, заведующий охраной Кремля, ждал меня в этой будке. Выдав мне мой первый пропуск к Ленину, он приказал одному из солдат охраны проводить меня от ворот до здания, в котором Ленин работал (это было около 250-300 метров). Вокруг здания, где помещалось правительство Советской России, было пусто, да и в самом здании почти никого не было. На повороте лестницы, между этажами, сидел сторож, делая вид, что он не обращает внимания на проходящих. Его меховая шапка с наушниками, меховой воротник и медные пуговицы шинели напоминали о былом. Лестница в слабо освещенном коридоре казалась сероватой, даже грязноватой. Я медленно поднялся до третьего этажа и очутился перед дверью, к которой вели две ступеньки. За этой дверью была небольшая комната, мало соответствовавшая обычному представлению о зале заседаний правительства. Это было небольшое, почти квадратное помещение, с низким потолком, с тремя дверьми и двумя очень низкими окнами, занавешенными тяжелыми полинявшими портьерами красноватого цвета. Между дверьми стояли расставленные в виде буквы Т канцелярские столы - явно приготовленные для заседаний, - и на них были правильно разложены блоккноты и карандаши. В комнате было темновато, хоть день был солнечный и лучи пробивались сквозь тяжелые портьеры. Вдоль стен было расположено несколько кресел - мебель явно сборная, свезенная из разных мест. Пол был покрыт потертым, выцветшим ковром, и все помещение напоминало приемную провинциального адвоката. Впоследствии мне не раз приходилось бывать в этой комнате. Здесь происходили заседания Совета Труда и Обороны, а рядом находился зал заседаний Совнаркома, значительно больший по размерам. Меня встретила Глазер, секретарь Ленина, - маленькая, сухая женщина, с горбом на спине и с голубыми печальными глазами; не в меру большое пенсне, низко сидевшее на носу, делало лицо ее еще более сухим. Она была вся закутана в теплую вязаную шаль, и от этого казалась еще меньше. Что-то иконописное было в ее лице, в ее худобе живых мощей. Мягко предложив мне сесть, она сказала:«Владимир Ильич скоро явится». Не успела она закончить фразу, как послышались быстрые шаги, дверь смежной комнаты открылась, и вошел Ленин. Внимательно глядя на меня, он очень ободряюще пожал мне руку. - Я рад вас видеть. Красин и Рыков мне говорили о вас, - сказал он, слегка картавя, усаживаясь торопливо в кресло. - Потолкуем. Я вас слушаю. Пока я говорил, он все время смотрел на меня, стараясь показать, что мои высказывания его очень интересуют. Я скоро почувствовал необходимую свободу и независимость в разговоре и постепенно от специальной темы «лесозаготовки и топливо» перешел на декреты, которые Ларин пек в это время. Ленин, прерывая меня, заметил: - Конечно, мы делаем много ошибок. Революции не бывают без ошибок. На ошибках мы ведь учимся. Но мы рады, когда можем их исправить. А по существу последних мероприятий «тройки он прибавил: - Что касается этих декретов, - то мы ведь творим революцию. Наша власть, быть может, недолго просуществует, но эти декреты войдут в историю, и будущие революционеры будут на них учиться. Будут, быть может, учиться именно на тех декретах Ларина, которые вам кажутся столь нелепыми. Мы имеем перед собой, в качестве образца, декреты Парижской Коммуны. Он очень внимательно продолжал меня слушать и в то же время сосредоточенно смотрел мне в глаза; в течение всего разговора я чувствовал на себе его острый взгляд. Позднее явился Красин, с обычной своей улыбкой на лице, а за ним пришел и Рыков. Рыков нисколько не удивился, найдя меня у Ленина; он был, очевидно, предупрежден. Ясно было, что Ленин желал сперва выслушать меня наедине, а потом сделать выводы и принять решения совместно со своими обоими помощниками; он этим и меня ограждал от разного рода упреков. Прощаясь, он сказал мне: - Исправление наших ошибок должно идти только сверху, а не от спецов. Поэтому, если у вас будут какие-либо соображения, звоните мне, я сам буду вносить необходимые изменения. Мне казалось тогда, что мой визит к Ленину был не совсем удачен. Но уже на следующий день Ларин пригласил меня к себе. Он, правда, ни словом не упомянул о том, что получил от Ленина инструкцию выслушать меня и учесть мои соображения, но отнесся к ним с большим вниманием.

* * *

Этот первый визит послужил началом дальнейших моих встреч с Лениным, и я поэтому имел возможность узнать его ближе. Вскоре в партийных кругах, а также и в среде спецов, стало известно, что Ленин охотно меня принимает. В дореволюционные годы, когда мы говорили о Ленине, мы всегда видели перед собою фанатичного заговорщика, конспиратора и человека, который всем и всеми готов пожертвовать ради своей партии. Я принадлежал к тому течению русского марксизма, которое проповедывало свержение царизма и замену его буржуазной демократической республикой, считая исторически предопределенным развитие капитализма в России и борьбу рабочего класса за социализм. Русская революция должна была быть, по нашему учению, буржуазной революцией, но доминирующую роль в ней должен был сыграть русский рабочий. Отсюда знаменитый афоризм Плеханова:Революционное движение в России может восторжествовать только как революционное движение рабочих. Другого выхода у нас нет и быть не может». (Парижский Международный Социалистический Конгресс 1889 г.). Между тем, я впервые стал лицом к лицу с тем, кто считал, что русский пролетариат, в союзе с крестьянством, должен осуществить народную революцию, не останавливаясь перед якобинскими методами: в жертву могли быть принесены не только враждебные группы и их собственность, но - если революция этого требует - также ии миллионы рабочих и крестьян. Я увидел перед собой человека, который впервые в России поставил под сомнение принципы Великой французской революции - свободу, равенство и братство - и который считал, что Россия готова для социальной революции… Конечно, я не мог не ощущать какой-то настороженности к нему. До этого мне приходилось неоднократно видеть и слышать Ленина. Я видел Ленина в начале апреля 1917 года, когда он прибыл на Финляндский вокзал в Петрограде из-за границы. Я присутствовал при его первом публичном выступлении после приезда, 4-го апреля 1917 года, когда он выставил свой лозунг:«Вся власть Советам!». Против него тогда метали гром и молнии представители других социалистических партии, а также некоторые старые большевики, обвиняя его в анархистском уклоне, в желании занять пустующее кресло Бакунина и т. д. Быть революционером - это значит быть в меньшинстве и свою волю - волю меньшинства - навязать насильно большинству». «Если ты друг народа, то поведи его против пушек, так как сам народ не знает, что хорошо и что плохо». «Для революционера - настоящее ничто, а будущее все»,- говорил Бакунин. Это, как будто, те же мысли, с какими Ленин предстал перед собранием 4-го апреля 1917 г. Летом 1917 года, в период Временного Правительства, я видел Ленина и слышал его речи с балкона реквизированной большевиками виллы балерины Кшесинской, бывшей фаворитки последнего царя. Наконец, я видел Ленина в дни Октябрьского переворота в Смольном Институте. Я относился после Октября отрицательно к политике Ленина и его партии. Но в то же время я сознавал, что революция будет шагать вперед, что назад повернуть уже нельзя и что, худо ли это или хорошо, но это моя страна, и я не должен покидать ее. Я постепенно увидал, какая разница существовала между Лениным и большинством его соратников. У Ленина была глубочайшая, непоколебимая вера в русскую революцию; он был прочным, твердым ядром, вокруг которого все концентрировалось. По мере общения с ним по конкретным вопросам, я все больше приходил к заключению, что он имел и все данные, которые нужны для управления этим большим государством, так как он был не только революционером, но и высокообразованным человеком. Ленин обладал замечательным свойством: быстро привлекать к себе людей, даже чужих, даже настроенных скептически или отрицательно к его политике. В этом отношении он резко отличался от других видных представителей коммунизма. Когда мне приходилось говорить с разными народными комиссарами, я часто знал, что, несмотря на доверие, как будто выказываемое ими мне, несмотря на проявляемое внимание, и даже любезность, у них имеются еще какие-то задние мысли; они чего-то явно недоговаривают, и я чувствовал, что те или иные мои слова или фразы могут на завтра сделаться известны в Чека. Этого чувства никогда у меня не было в разговорах с Лениным. Он умел проявлять большую внимательность и располагать к себе. Каждого человека он стремился прежде всего перевести в свою веру, а поэтому был с ним мягок, даже вкрадчив, хотя и прост. При этом он производил впечатление человека совершенно бескорыстного. Каждый, кто приближался к нему, ощущал:«Вот передо мной правитель государства, который абсолютно ничего для самого себя не желает!» Возможно, конечно, что любезность Ленина объяснялась и его чисто практическим стремлением сохранить вокруг себя полезных людей:в хорошем хозяйстве, мол, и веревочка пригодится!» Моя первоначальная осторожность или даже недоверчивость к Ленину вскоре исчезла.. Независимо от моих политических взглядов, у меня постепенно создалось лично теплое отношение к нему и готовность к сотрудничеству. Во многих позднейших разговорах и встречах я излагал ему новые проекты и идеи, которые рождались у меня во время работы, делился впечатлениями от моих поездок по стране и за границей. Некоторые из моих предложений были затем осуществлены, как, например, создание трестов из государственных предприятий, и т. д. Мне приходилось встречать много крупных людей - и до революции, и после нее, и в Россиии, и за границей. Когда я ближе подходил к ним и лучше узнавал их и в работе и в личной жизни, у меня почти всегда наступало некоторое разочарование. Старое изречение гласит: чем ближе подходить к горе, тем она кажется больше, чем ближе подходить к человеку, тем он кажется меньше. Ленин составлял одно из очень немногих исключений из этого правила. Конечно, я отнюдь не хочу сказать, что он был совершенством. Мне многое в нем было непонятно. Можно было не соглашаться ни с общими принципами его политики, ни с очень многим из его политических действий. Его публичные выступления, с их бесконечным повторением одной и той же простой мысли, казались мне однообразными и подчас тусклыми. Его статьи и книги выражали, по большей части, слишком упрощенное представление о законах общественного развития. И все же, чем ближе я его узнавал и чем чаще я его посещал, тем больше вырастал он в моих глазах. Это был крупный человек, бесконечно превосходивший своих сотрудников и соратников - среди которых, впрочем, тоже было много недюжинных людей. Он обладал теми особыми и очень редкими свойствами, которыми наделены лишь немногие и которые превращают человека в подлинного вождя. Впоследствии многое стало для меня более ясным и понятным в этой личности, и постепенно как-то «сгладились» те особенности, которые были неприемлемы в его действиях, как политического вождя предреволюционной России. Ленин глубоко верил в благодетельное влияние революции. В этом отношении он, действительно, был схож с Бакуниным. Он, на самом деле, считал себя русским «якобинцем», но марксистского толка, то есть, верующим в великую освободительную миссию рабочего класса. Но он также утверждал, что рабочий класс в своей повседневной борьбе неспособен идти дальше своих насущных нужд и что задача вождей - толкать рабочих и направлять их на путь классовой революционной борьбы. Возможно, что для этого рабочий класс должен нести жертвы, жертвовать даже целым поколением, но зато будущие поколения заживут более счастливой жизнью. Поэтому, быть может, Ленин в своих писаниях и речах был так однообразен и настойчив: он все время стремился вдалбливать свои идеи в умы рабочего класса. В личных же встречах и беседах с Лениным, я увидел перед собою настоящего вождя, активного революционера и в то же время глубокого мыслителя, высокообразованного человека, которого природа наделила всем, что нужно, чтобы руководить массами; он их знал, и знал также, что им нужно и чем можно их взять, чтобы послать их на жертвы, и даже на смерть. Он был непримирим в принципах, но склонен к компромиссам в практических вопросах. Ленин умел быть заботливым в отношении лиц, которых он почему-либо ценил или считал полезными. В общении с людьми, если он не видел перед собою политического противника, в нем всегда доминировала его человечность, и даже мягкость. Мое отношение к Ленину в результате наших встреч так переменилось, что меня даже не шокировало, когда я где-то прочел, что Луначарский, описывая образ Ленина, нашел, что его голова и лоб похожи на Сократа. В лице Ленина - особенно в его глазах - было что-то располагающее, хотя оно никак не походило на те благородно-одухотворенные лица, на которые молилась русская интеллигенция: на Герцена, Чернышевского, Льва Толстого. Его бородка не подходила к ленинской физиономии. Его легче было представить себе либо совсем без бороды, либо с бородой, растущей в беспорядке. Между тем, его бородка и усы были аккуратно подстрижены и обличали ленинскую любовь к порядку, несмотря на некоторую небрежность в его внешности и манерах. В этом ощущалось одно из противоречий Ленина: твердость, при мягкости обращения, конкретность и практицизм, как-то странно сочетавшиеся с теоретичностью и догматизмом. На Ленине был всегда один и тот же костюм темного цвета, короткие брюки в трубку, однобортный короткий пиджачок, мягкий белый воротник и поношенный галстук. У меня остался в памяти неизменный галстук - черный с белыми цветочками, немного потертый в одном месте. В одной руке он всегда держал карандаш, а пальцы другой были заложены между страницами лежавшей перед ним обычно книги, точно он сравнивал одну страницу с другой. На столе его находился блокнот и нарезанная бумага разной величины. Во время работы или разговора он писал записки, брал то ту, то другую бумажку, часто исписывая ее полностью, до самого конца. Так бывало во время заседаний и Совета Труда и Обороны, и Совета Народных Комиссаров, на которых он председательствовал. Он обыкновенно появлялся из соседней комнаты, быстро садился за стол, открывал заседания и управлял ими, как хороший дирижер своим оркестром. Все роли были предварительно разучены, так как он уже до заседания сговаривался с соответствующими представителями ведомств. По ходу прений он обыкновенно посылал записочки разным членам собрания, спрашивая их мнения или предлагая им выступить по поводу того или иного предложения; затем резко, неожиданно предлагал прекратить прения и тут же начинал диктовать постановления. Только по хитрой улыбке можно было догадаться, что у него на уме, и даже те, кто уже успел привыкнуть к его манере, так и не знали до самой последней минуты, как Ленин столкнет противников, направит прения, поведет свою игру и каково будет окончательное решение.

* * *

Очень скоро я вновь был приглашен к нему, но на сей раз не по моей инициативе. Это было в декабре 1918 года. К этому времени уже окончательно выяснилось, что «тройка» не только не принесла пользы, но еще усугубила развал. Разочарование было полное, и необходимо было вернуться к более разумным и более нормальным методам ведения хозяйства. При моей новой встрече с Лениным присутствовали Рыков и Красин. Вопрос шел о создании центральной организации для замены «тройки» в сфере лесного хозяйства. Предполагалось образовать новый «Главный Лесной Комитет», в котором мне, некоммунисту, отводилось место директора-распорядителя. В этом явно выражалось недовольство Ленина социализаторами из «тройки» - и одновременно его особое доверие ко ммне. Далее признано было необходимым привлечь к делу частных лесопромышленников и директору предоставить в этом отношении широкие права. В заключение Красин сказал: - Хорошо, Владимир Ильич, но вы ведь знаете, что для наших головотяпов нужна будет обязательно советская икона. Бывают же странные совпадения. Не успел еще Красин закончить этой фразы, как вдруг открылась дверь, через которую раньше вошел Ленин, и появился человек лет сорока, среднего роста, широкоплечий, со смуглым лицом и длинными черными усами, с ног до головы одетый в кожу: высокие кожаные сапоги, кожаные брюки, кожаная куртка, доверху застегнутая, и кожаный картуз. Медленной, тяжелой походкой он прошел через комнату, не говоря ни слова, не снимая картуза с головы. Это был Сталин. Впоследствии я часто вспоминал об этом первом впечатлении. Два вождя, два стиля - Ленин с его обаятельной настойчивостью и Сталин с замкнутой манерой, в которой доминирует именно воля. Красин сразу предложил его в председатели Комитета, и Сталин был тут же утвержден. Правда, Рыков запротестовал было против его кандидатуры, заявляя, что Сталин не подходит для этой работы, но ему пришлось уступить. Впрочем, дней через пять Сталин выехал на южный фронт, и на его место, в качестве коммунистического председателя Главного Лесного Комитета, был назначен Ломов, под руководством которого и протекала моя работа в последующий период. После заседания, перед моим уходом, Ленин сказал мне: - Вам незачем обращаться ко мне через третьих лиц. Вы можете звонить непосредственно Фотиевой. Когда у вас будет что-нибудь серьезное, я вас буду принимать. 27 декабря 1918 года опубликованы были оба декрета, подготовленные упомянутым совещанием у Ленина: один - об организации Главного Лесного Комитета, а другой - о реформах в лесном хозяйстве. В течение нескольких лет, начиная с 1919 г. и до самой смерти Ленина (с перерывами во время первой и второй болезни), я довольно регулярно, раза по два в месяц, являлся к Ленину и в Совет Труда и Обороны, причем довольно часто он изъявлял желание видеть меня отдельно, до заседания. Такие свидания имели место накануне заседаний СТО в рабочем кабинете Ленина. Характерно, что никогда мне не приходилось его ждать больше двух-трех минут. Эти беседы настолько были мне приятны, успокоительны и бодрящи, что я стал ожидать их с нетерпением. Они служили мне стимулом в моей нелегкой работе. На заседаниях Совета Труда и Обороны обыкновенно выступали представители ведомств, и нас, спецов, просили высказываться по предложению народного комиссара ведомства, в котором мы работали. Не в пример этому, Ленин часто обращался ко мне непосредственно, спрашивая: - А теперь, что вы, товарищ Либерман, скажете по этому вопросу? Это настолько вошло в обычай, что, когда по отдельным вопросам я обращался к Рыкову или Красину, они часто мне говорили: «Лучше вы сами об этом поговорите с Ильичем: он к вам прислушивается». Во время моих свиданий с Лениным часто открывалась дверь, и показывалась грузная женская фигура. Это была Н. Крупская. Она медленно, бесшумно проходила через комнату, своими большими, немного выпуклыми глазами поглядывая в сторону Ленина, но не произнося ни слова. Наши беседы касались конкретных деловых вопросов, но иногда они выходили за рамки моей непосредственной работы и затрагивали проблемы политики и экономики. Я еще вернусь к этим встречам в других главах моей книги, но сейчас хотел бы остановиться на нескольких особенно характерных фактах. Весьма своеобразной была атмосфера заседаний высшего органа управления Советской России. При всех попытках управляющего делами Совнаркома и СТО (сперва Бонч-Бруевича, а затем Горбунова) придать этим заседаниям некоторую официальность, приличествующую учреждению, которое в других странах именуется «кабинетом министров», - достигнуть этого не удавалось. На самом деле, когда заседание открывалось, мы всегда чувствовали, что это скорее похоже на собрание революционного комитета подпольной организации - нам, долголетним участникам таких собрраний, столь хорошо знакомое. Во-первых, многие из комиссаров оставались в пальто или шинелях, а, большей частью, в кожаных куртках; некоторые, в зимнее время, сидели в валенках и в толстых шерстяных свитерах. Когда являлся Цюрупа, который все время болел, он чаще всего оставался в полулежачем положении, положив ноги на другое кресло. Многие занимали места не вокруг стола, а на стульях, расставленных в беспорядке по всей комнате. Только Ленин всегда чинно и аккуратно занимал кресло, предназначенное для председателя; возле него садилась его секретарша Фотиева. Когда народные комиссары или их заместители брали слово, это мне напоминало заседания комитета социал-демократической организации, на которых представители районных комитетов делали свои очередные доклады, а председатель часто пытался улаживать недоразумения между отдельными представителями районов. Несомненно, вся «головка» представляла тогда тесную семью, и чувствовалось, что Ленин не только председатель, но и признанный глава, к которому все обращаются в трудные минуты. Комиссары грызлись между собою в своей повседневной работе, но здесь Ильич имел последнее слово, и все одинаково уходили успокоенные, словно это были споры между несовершеннолетними, за которых в конечном счете все вопросы решают их родители. Принципиальных споров я никогда не слышал: все вращалось вокруг того, как лучше и правильнее осуществить то или иное мероприятие. Возможно, что это было результатом того, что советская система государственного управления предусматривает, наряду с советскими учреждениями, и компартию, в Политбюро которой все принципиальные вопросы решаются, а затем уже переходят в СНК или СТО для формального проведения. В это время Политбюро состояло из Ленина, Троцкого, Зиновьева, Каменева и Свердлова, а заместителями были Дзержинский и Рыков. На повестку Совнаркома и СТО попадали лишь те вопросы, которые предварительно обсуждались и решались в партии. Однажды мне пришлось присутствовать в Совете Труда и Обороны, когда обсуждение одного из вопросов, связанных с моей деятельностью, неожиданно бросило мрачный свет на некоторые особенности политического положения того времени. Шла речь о том, какими средствами усилить заготовку дров в прежних государственных лесах. В них издавна организовано было правильное хозяйство, руководителем которого являлась довольно многочисленная группа лесничих, получивших специальное образование в лесных институтах; каждый из них управлял отдельным районом или участком. В России их насчитывалось несколько десятков тысяч человек. На каждом участке имелись свои рабочие, скот и инструменты. У лесничих были хорошо налажены хозяйственные отношения с местным крестьянством. Новой советской власти казалось вначале, что достаточно отдать распоряжение этим государственным служащим, и лес появится на пристанях, станциях и в городах. Однако, глубокая разруха захватила и эту область хозяйства, и здесь тоже все остановилось. Сперва было издано постановление, что в государственных лесах каждый из окрестных мужиков обязан заготовить и вывезти по пяти кубических саженей дров. Но вместе с тем встал вопрос, как быть с лесничими и чего требовать от них. Нужно сказать, что лесничие были в глазах новой власти частью той саботирующей интеллигенции, с которой тогда расправлялись беспощадно. На заседании СТО при обсуждении этого вопроса участвовал и представитель «принудительного ведомства», председатель ВЧК, Феликс Дзержинский. Он предложил в целях уравнения и справедливости: во-первых, сделать лесничих лично ответственными за выполнение окрестными крестьянами их нормы; во-вторых, потребовать и от лесничих исполнения той же повинности, что и от крестьян, т. е. каждый лесничий обязан был сдавать те же пять кубических саженей дров. На заседании раздались голоса, что лесничие-интеллигенты, не привыкшие к тяжелому физическому труду, и что нельзя их принудить к этой повинности. На это Дзержинский возразил, что пора ликвидировать неравенство между крестьянами и лесничими. - А кроме того, - закончил Дзержинский, - если крестьяне не сдадут леса, то лесничие, ответственные за это, должны быть расстреляны. Когда будет расстрелян десяток-другой, они примутся за дело серьезнее. В зале заседания почувствовалось замешательство… Но затем Ленин сразу же прекратил прения и предложил голосовать предложение Дзержинского: - Кто против? Никто не решился голосовать против Ленина и Дзержинского. Предложение было принято автоматически. Но тут Ленин предложил пункта о расстреле не записывать в протокол. Насколько мне помнится, вскоре, действительно, произошли расстрелы каких-то лесничих. Это заседание произвело на меня потрясающее впечатление. Я знал, конечно, что по всей России идут массовые казни. Но тут я сам присутствовал при том, как в пять минут решена была судьба десятков ни в чем неповинных людей. Было ясно, что когда, через неделю-другую, жертвы будут казнены, их смерть ни на йоту не подвинет дела вперед; это страшное решение вытекало из чувства мести и озлобленности. Я вспомнил, как в частных разговорах некоторые из участников этого заседания прежде говорили мне, что русская революция не повторит кровавых ошибок французских якобинцев и не будет проливать невинной крови: она совершилась на сто пятьдесят лет позже, она - революция рабочих, которые сами вечно страдали от несправедливости, и она не допустит нового произвола… Увы, каждая революция имеет свою особую логику и свои собственные законы! Когда я выходил из этого заседания в самом подавленном настроении, ко мне подошел шофер Ленина и сказал: - Вы товарищ Либерман? Я шофер Владимира Ильича. Он поручил мне доставить вас домой, вы нездоровы. Действительно, дело было зимой, я кашлял во время заседания. И вот, усаживаясь в кремлевский автомобиль, я все думал о том, как легко принимаются решения о расстреле десятков невинных людей в назидание другим, и как в то же время Ленин позаботился, чтоб меня доставили домой в автомобиле, так как я был простужен. Не меньшее впечатление произвел на меня другой факт такого же порядка: расстрел Тихвинского. Это был старый большевик, член боевой большевистской организации, однокашник Ленина, Красина, Кржижановского, друг Елизарова, мужа сестры Ленина. Он ушел от большевиков и всецело погрузился в химию, которая, вероятно, была его призванием. В молодости он заведывал химической лабораторией по выработке взрывчатых веществ для боевой организации, действовавшей при ближайшем участии Сталина и Красина. Все «бывшие» большевики занимали после переворота привилегированное положение. Они находились в личном контакте с «головкой»и, хотя и не принимали активного участия в «новом строительстве», все же были «своими людьми». Тогдашние властители задавали им со слегка саркастической улыбкой вопрос о том, когда же, наконец, эти блудные сыны возвратятся в лоно партии. Во главе этих временных отщепенцев стоял Максим Горький; среди них были Лежава, Базаров, Рожков, Старков, Малченко, Кржижановский и Тихвинский. Возмущаясь экспериментами своих бывших друзей, эти люди в то же время не считали себя по другую сторону баррикад и потому часто выступали в качестве посредников и защитников всех бесправных. В какой-то мере они служили связующим звеном между новой властью и теми, кто ее не принимал или колебался в ее признании. Арест Тихвинского был первым громом, грянувшим над этой группой; однако, все были уверены, что это случайное явление и что у нас все пойдет не так, как во Франции, где революция уподобилась чудовищу, пожиравшему своих собственных детей. Так как Тихвинский был арестован в Петрограде, Горький немедленно отправился к Зиновьеву, главе Петроградского Совета, затем он поехал к Ленину. В одно тусклое зимнее утро я зашел к Красину, от которого только что вышел Горький, а до него известный с. д. Крохмаль. Впервые я увидал Красина бледным, взволнованным. - Они его убили вопреки обещанию Ленина,- воскликнул он. - Но ведь это невозможно! А, может быть, о н все знал… и революция имеет свои непреложные законы? В таком случае, куда все это нас заведет? Ведь Владимир Ильич очень любил Тихвинского, был с ним на ты… Лицо Красина вытянулось и посерело, он как будто сразу постарел. В кабинете его работали все телефоны, и я вскоре услышал, как Чека объясняла казнь Тихвинского: распоряжение Ленина, мол, пришло поздно. Конечно, это была простая отговорка, ибо такого рода расстрелы не производились без подтверждения центральных органов партии. Тогда я вспомнил слова Плеханова о том, что «Ленин выпечен из того же теста, что и Робеспьер». В своей книге «Шаг вперед, два назад», Ленин на это отвечал:«Да, якобинец, связанный с рабочим классом, и есть революционный социал-демократ». Когда Троцкий, приблизительно в то же время, приказал арестовать своего начальника флота Щ. и отдал его под суд Ревтрибунала, никто до последней минуты не допускал возможности расстрела Щ., даже в случае его осуждения. Но Троцкий настаивал на казни, как на показательном революционном акте. Революция - говорил он - расправляется со своими изменниками. Троцкий, любивший пропаганду фактами, считал, вероятно, что такой акт послужит назиданием для десятков тысяч царских офицеров, которые были им привлечены в ряды Красной Армии. Шла даже молва, будто Щ. был расстрелян под влиянием этого старого реакционного офицерства, мстившего ему за то, что он согласился стать во главе советского флота…

* * *

Гражданская война была в полном разгаре. В Москве наступали тревожные дни. Деникин подходил к Туле, и в Кремле серьезно подумывали об эвакуации. Правительство предполагало перебраться на Урал, в Пермь. Хотя это и держалось в секрете, но по Москве ходили всякие слухи, и эвакуация некоторых правительственных учреждений считалась уже почти решенным делом. Готовясь к эвакуации, учреждения составили списки руководящего персонала, который должен был уехать вместе с правительством. В большинстве это были коммунисты, но иногда к ним присоединяли и непартийных специалистов. Ответственные коммунисты вели с ними разговоры с целью нащупать их настроения и проверить их лояльность. В тот момент было еще много интеллигентов и государственных служащих, возлагавших свои надежды на армию генерала Деникина и предпочитавших остаться в Москве. Много было таких людей и в среде бывших промышленников, в частности и в моем окружении. Однажды ко мне явился бывший русский лесопромышленник, который при советской власти сделался заготовителем леса. Он считал себя до некоторой степени обязанным мне. Он заявил мне следующее: - Мы имели беседу в своей среде - непонятно было сразу, кто это мы, - и мне поручено вас заверить, что вашей семье ничего не угрожает. Так как вы будете эвакуированы с советским правительством, то мы просим сказать, как поступить с вашим ребенком при новой власти. Он изъявил даже готовность взять ребенка вначале к себе; он просил лишь оставить семье распоряжение довериться ему, когда он придет ее спасать… Судьбе угодно было зло подшутить над ним. Он вскоре оказался эмигрантом в Берлине; затем, после целого ряда материальных неудач, перебрался в Латвию, впоследствии попал опять в Советскую Россию и там погиб. В списке нескольких сот лиц, подлежавших эвакуации, который мне доверительно показал Ломов, получивший его, в свою очередь, от члена ЦК Рыкова, я нашел себя среди таких старых большевиков, как Карпов, Лежава, Кржижановский, Яхонтов и Радченко; я был внесен в этот список по указанию Ленина. Я легко сблизился с этими старыми большевиками, особенно после того, как список этот стал известен и им. Во время одного из заседаний СТО, когда я, в качестве специалиста-докладчика, вынужден был ожидать в приемной своей очереди в течение долгих часов, я разговорился с Лежавой и Кржижановским. Мы затем встретились частным образом, и скоро выяснилась наша общая точка зрения, заключавшаяся в следующем: стремясь к улучшению экономического положения страны, мы считаем своим долгом указать власти на серьезные и большие недостатки в ее экономической политике; военный коммунизм все больше зажимает хозяйство, и страна идет к катастрофе; все наши попытки воздействовать на отдельных народных комиссаров для исправления недочетов остаются безрезультатными, - поэтому необходимо обратить внимание самого Ленина на все эти вопросы. Мы решили не составлять докладных записок, не вырабатывать программы и тезисов, а лишь добиться беседы на эту тему с Лениным. А так как из нас троих я был тем хозяйственником, который никогда в прошлом не был связан с большевизмом и мог поэтому говорить более свободно, и так как считалось, что я пользуюсь расположением и доверием и Ленина и некоммунистов, - то на меня выпала роль первого докладчика в беседе с Лениным. Не помню, кто именно - Радченко или Лежава - устроил это свидание. Оно состоялось вв той же маленькой комнате в Кремле, в которой Ленин принимал меня в первый раз. Ленин меня уже ждал; он, по-видимому, был предупрежден о содержании предстоящей беседы. Я начал разговор. Я иллюстрировал наши соображения, главным образом, примерами из деятельности Наркомпрода, а также местных партийных организаций, зажим которых был еще сильнее, чем твердая политика центральной власти. В центре руководились потребностями гражданской войны, в то время как в провинции держали курс на стопроцентный социализм. Тут я сослался на то, что я, как заведующий лесозаготовками, нахожусь в постоянном контакте с людьми с мест, приезжающими со всех концов Союза. Так как наши заготовительные аппараты были повсюду, то моя работа давала мне возможность соприкасаться и с массой крестьянства, и с рабочими, и с партийными работниками, стоящими во главе этих местных учреждений - все недовольны, ропщут и жалуются на то, что продразверстка,«налеты» специальных продовольственных экспедиций и т. д. создают недовольство среди тех, кто раньше шел за властью. Не успел я закончить, как Ленин, перебивая меня, заявил: - Я понимаю, что вас привело ко мне. Я с вами вполне согласен. Нужны перемены, нужно будет расширить базу власти, сделать экономические послабления и уступки. Но не забудьте, товарищи, что сейчас идет гражданская война и что это налагает на нас особенные обязанности. Вот сейчас под Балашовым погибло 60% коммунистической дивизии. Нельзя совершать отступления в нашей политике, когда сотни людей гибнут с нашим знаменем в руках. Нельзя менять знамя в бою. Всякая перемена убьет их энтузиазм. Сперва надо победить контрреволюцию, потом мы будем думать о переменах. А сейчас нужно стремиться к тому, чтоб разумно осуществлять все, что может помочь нам в нашей борьбе. - Впрочем, - прибавил он потом, - некоторые упомянутые вами меры будут приняты. В заключение он еще раз подчеркнул необходимость поддержки авторитета власти и заявил: - Предоставьте нам решать основные вопросы и устанавливать время и место, когда и как проводить эти решения, а вы, спецы, продолжайте заниматься своим делом. Мы почувствовали, что говорим с хозяином и что Ленин не только может слушать и убеждать, но и приказывать. Мы, однако, также почувствовали, что перелом назревает и что Ленин уже идеологически начал готовиться к смене вех; но ему нужно было и время, и соответствующий момент, чтобы перед рабочими массами оправдать свой «спуск на тормозах». Устами Ленина тогда говорила уже настоящая власть, которая всегда имеет свою логику… Наш разговор оказался не совсем бесплодным. Через несколько дней стало известно, что Наркомпрод дал указания о некоторых облегчениях крестьянам при сдаче ими продуктов. Некоторые перемены почувствовались и в других хозяйственных органах. Мы были довольны даже и этими небольшими результатами. Через несколько месяцев я оказался в Берлине - это было в конце 1920 года - и встретиил там вождя меньшевиков, Ю. О. Мартова, который незадолго до этого выехал из России и уже не мог больше вернуться на родину. Я рассказал ему доверительно о моем разговоре с Лениным. Он очень взволновался и с возмущением воскликнул: - Как так, как он смел вам так ответить? Ведь он, следовательно, посылает рабочих на смерть за те лозунги, которые он сам не предполагает выполнять! В его замечании я почувствовал давний спор между двумя направлениями в русской марксистской мысли: кто решает судьбы рабочего класса? Сам ли рабочий класс в целом, по типу западных демократий, или сознательное меньшинство, революционная политическая партия, которая лучше, чем близорукая масса, понимает, в чем заключаются действительные интересы пролетариата. Я видел реакцию на один и тот же вопрос обоих крупных вождей - прежде единой - русской социал-демократии. Один считал, что все дозволено во имя основной идеи - торжества революции. Другой находил, что принципами морали надлежит руководствоваться и в революционной борьбе. Быть может, поэтому Мартов и оказался в эмиграции в Берлине, в то время как Ленин сидел в Кремле…

 

Глава шестая ЧЕКА ОБРАЩАЕТ НА МЕНЯ ВНИМАНИЕ

Я видел немало признаков доверия ко мне со стороны власти, в частности доверия со стороны Ленина. В этом доверии я нуждался, быть может, больше, чем всякий другой советский служащий. В период быстрой, стопроцентной национализации всего русского хозяйства, мое ведомство было тем своеобразным хозяйственным оазисом, где еще господствовали капиталистические и полукапиталистические принципы. В стране, обладавшей 60,4% лесной площади Европы и 60% лесной площади Азии, лесное хозяйство всегда играло крупную роль. Оно приобрело совершенно исключительное значение в первые годы советской власти, когда дрова служили основным видом топлива. Как я уже упоминал, в результате гражданской войны и занятия Украины немцами, Москва была лишена нефти и угля. Даже после ухода немцев и распространения советского режима на всю Россию, положение мало изменилось, потому что и в нефтяных, и в угольных районах свирепствовала страшная разруха, и добыча катастрофически упала. При этих условиях, все внимание было сосредоточено на заготовках дров для нужд промышленности, транспорта и населения. В отличие от других продуктов крупной и мелкой промышленности, производство древесного топлива зависело от труда крестьян, нанятых в качестве рабочих в тех лесах, которые были либо национализированы у частных лиц, либо же составляли и раньше государственную собственность. Это была совершенно особая область хозяйства, и Ленину было яснее, чем кому-либо из его сотрудников, что и методы для заготовки леса должны быть иные, нежели в индустрии. В тот период господствовала, так называемая,«продразверстка». Это был первый, очень примитивный метод, примененный новой властью для получения хлеба и сырья из деревни. Крестьяне были обязаны просто-напросто сдавать государственным органам все свои «излишки», т. е. все то количество продовольственных и других продуктов, которое превышало их собственную потребность. Так гласил этот принцип в теории. Но и хлеба, и мяса, и всего прочего в деревне было очень мало, и крестьянам приходилось сдавать, под очень сильным, зачастую вооруженным и насильственным давлением властей, не излишки, а необходимые им самим продукты. Голодал город, но и деревне было очень плохо. В этих условиях моему ведомству было поручено заготовлять топливо в лесах, пользуясь для этой цели единственным возможным трудом - трудом тех же крестьян. Платить крестьянам обесцененными тысячами или миллионами рублей было бы бесполезно, ибо на деньги они ничего купить не могли. Пришлось поэтому принять два очень радикальных решения. Во-первых, решено было призвать на помощь частную инициативу, т. е. предпринимателей, желавших заработать на лесных операциях точно так же, как они зарабатывают в обычном капиталистическом хозяйстве. С этими капиталистами (это были лесопромышленники старого времени) мы заключали договора, согласно которым они обязывались заготовлять, в указанных им районах и лесах, определенное количество древесного топлива. Во-вторых, приходилось, так сказать, открывать кредиты этим капиталистам, т. е. предоставлять им те продукты, без которых они не могли бы оплатить нанимаемых на лесные работы крестьян. Ибо и «капиталисты» это были своеобразные. В прошлом они, конечно, владели капиталами; но они все успели потерять, а если кто и спас что-либо, в золоте ли или в виде вкладов за границей, то он и не думал рисковать своим достоянием для операций с советским правительством. Поэтому необходимые средства для их деятельности должна была им давать советская же власть. Они нуждались в деньгах, а еще больше в продуктах для расплаты с рабочими. И вот, из скудных запасов Наркомпрода им выдавали то, в чем крестьяне особенно нуждались, как то: соль, сахар, сукно и пр.; выдавали им также и драгоценные валенки, которые особенно ценились крестьянами и которые были необходимы на лесных работах. Случалось и так, что крестьяне получали в уплату за свой труд те самые продукты, которые незадолго до того были у них же отобраны в качестве «излишков» для советского государства, напр. овес для лошадей и т. п. Впрочем, заготовка леса при помощи частных заготовителей была лишь одним из способов получения этого драгоценного товара. Когда лесное хозяйство приобрело еще большее значение в связи с экспортными сделками с Европой, начиная с 1920 г., крестьянам было предписано доставлять к местам сплава, в города и пр., определенное количество леса. Это была своего рода трудовая повинность в пользу государства: в определенных местах каждый крестьянин был обязан срубить в лесу столько-то кубических саженей леса, а каждый крестьянин, имевший лошадь, обязан был вывезти определенное количество леса в заранее указанные пункты. Таким образом, в основе нашей деятельности лежали два разных принципа: с одной стороны, частная инициатива и добровольная заготовка, а, с другой, - принудительный труд в качестве государственной повинности. Большинство заготовителей, прежних лесопромышленников, получая в качестве аванса или оборотного капитала большие количества очень ценных продуктов, стремились значительную часть их оставить для себя в виде, так сказать, нелегальной сверхприбыли. Если им удавалось, например, по ликвидации контракта с нашим ведомством, сохранить за собой, скажем, одну десятую этих продуктов, то эти 10% имели для них гораздо большее значение, чем вся законная прибыль, которую они получали в миллионах бумажных рублей. Между тем, продукты, продаваемые на полулегальном свободном рынке, приносили чудовищные суммы. При сплаве леса совершенно неизбежен некоторый процент потери; с этим всегда приходится считаться, как с естественным фактом. Поэтому при окончательной сдаче леса, после сплава, его всегда оказывается несколько меньше, чем заготовлено в лесах. Контроль над этой утечкой абсолютно невозможен. Таким образом, заготовители могли сообщать нам, что заготовили одно количество леса, за которое они, якобы, полностью оплатили работавших у них крестьян натурой, а сдавать другое, порою значительно меньшее, и припрятывать полученные этим способом излишки продуктов. Нам постоянно приходилось с этим бороться. Я настаивал на том, чтоб разделить обе операции: лесопромышленник-предприниматель обязан был, по моему предложению, заниматься лишь заготовкой дров в лесу и подвозкой к рекам; он, таким образом, лишался возможности обманывать государство на лесном сплаве. А сплав должен был составить совершенно особую операцию. Таким образом, расчет с заготовителями был очень простой, никакой утечки признавать не приходилось, и они должны были сдавать лес на все сто процентов предоставленных им продуктов. Естественно, что мое предложение вызвало сопротивление промышленников; они предпочитали старую систему сосредоточения всех операций в их руках. В борьбе против меня некоторые из них прибегали к довольно сомнительным маневрам и не брезгали даже доносами в Чека и интригами у разных представителей советской власти. На этой почве в 1920-21 гг. у меня были весьма сложные и не слишком приятные отношения с ВЧК. Это грозное учреждение вообще следило с величайшим подозрением и за моим ведомством, и за моей деятельностью, и, в особенности, за мной лично. Все обстоятельства, точно нарочно, сложились так, чтобы усилить неприязнь ВЧК к моей особе. С одной стороны, в тот период интегральной социализации, поощрение частно-предпринимательской деятельности вызывало большое смущение. С другой, я не был коммунистом, а лишь «спецом», да еще с меньшевистским прошлым. Поэтому каждый донос на меня, даже каждый слух обо мне, внимательно регистрировался, и понемножку вырастало «дело», которое должно было неизбежно превратиться в опасный источник борьбы и конфликтов. Некоторые заготовители, о которых я выше упоминал, искали и находили пути в ведомство Дзержинского. Мне известно, например, что брат одного из этих заготовителей занимал пост следователя экономического отдела ВЧК, ведавшего лесозаготовками. Нет сомнения, что ему были сделаны некоторые «донесения». И в московской, и в провинциальных ЧК имелось много сотрудников, в прошлом бывших приказчиками в лесных фирмах; некоторые из них сохранили связь со своими прежними хозяевами. Через все эти каналы в ЧК поступала разнообразная, частью неправильная, а частью и сознательно извращенная информация. Частные лесопромышленники, в большинстве своем ярые противники советской власти, свили себе, однако, гнездо в непосредственной близости к экономическому отделу ВЧК и добились там того, чего они никак не могли вырвать у меня. А в ВЧК точка зрения была такая. Всю эту полукапиталистическую деятельность приходится терпеть - сообразно с указаниями высшей власти, - но пусть она хоть оправдает свое назнаачение: то количество леса, которое обусловлено по контрактам с частными лесопромышленниками, должно быть непременно сдано государству; иначе и отступление от принципов, и расходование продуктов Наркомпрода превращаются в огромное надувательство со стороны капитала, возглавляемого и покровительствуемого мною. Исходя из этих взглядов, для контроля над нами экономический отдел ВЧК создал специальную «тройку», с самыми широкими правами и полномочиями, в составе: Эйдука, Петерса и Аванесова. Аванесов был одновременно ближайшим сотрудником Сталина по Народному Комиссариату Государственного Контроля, а Петере и Эйдук прославились массовыми казнями. В частности, председатель комиссии Эйдук свирепствовал в Архангельске, когда Чека, после ликвидации английской интервенции на севере России, расправлялась там с представителями «белого движения». Однажды меня вызвали на заседание этой комиссии, куда явились также и представители других ведомств, и некоторые служащие лесозаготовительных учреждений. От меня потребовали объяснений. К концу заседания Эйдук заявил следующее: - По поручению настоящей комиссии я составил список лиц, деятельность которых находится у нас под подозрением. На первом месте стоит имя Либермана. Он держал в руке красно-синий карандаш, и я издали видел, как он красным концом карандаша что-то отметил против моей фамилии. Он продолжал: - Если против этого имени через три месяца будет стоять красный крестик, то это будет означать, что я выведу его в расход. Никакие аргументы и оправдания в этом случае не помогут. Легко себе представить, какое впечатление эта угроза произвела на всех присутствующих. По окончании заседания многие из моих подчиненных уже боялись подойти ко мне. Они спешили незаметно проскользнуть мимо«кандидата на расстрел». Чекистская «тройка» разработала план новых мероприятий по лесозаготовкам; некоторые из них были очень характерны для того момента. В различные отделы моего учреждения были посажены новые сотрудники, одновременно являвшиеся оком ВЧК. С другой стороны,«тройка» внесла в Совет Труда и Обороны предложение о сохранении прежней системы, без разделения операций заготовки и сплава. Это предложение «тройки» оказалось моим спасением. Еще задолго до заседания, где мне грозили смертью, я видел и слышал, что творилось вокруг меня, и знал, что тучи сгущаются. Обо всем этом я доводил до сведения не только Рыкова и Красина, но также и Ленина. Предвидя, какой оборот могут принять для меня события, я однажды явился к Рыкову и передал ему письмо в запечатанном конверте, с просьбой вскрыть его лишь в тот момент, когда вопрос обо мне вступит в роковую фазу. В этом письме я подробно и откровенно рассказал о создавшемся положении и указал на необходимость разделения операций. После угроз Эйдука этот критический момент приблизился вплотную. Когда «тройка»постановила не разделять операций заготовки дров, я попросил Рыкова на ближайшем заседании Совета Труда и Обороны, где должно было обсуждаться предложение «тройки», вскрыть и мое письмо. Рыков меня не послушал и письмо передал Ленину. О том, как на него реагировал Ленин, я узнал на следующий день. Ко мне позвонила секретарша Ленина, Фотиева, и сообщила: - Владимир Ильич осведомлен обо всем, что произошло. Он предлагает вам спокойно продолжать вашу работу в учреждении и ждать соответствующих инструкций. А через день явился в Главлеском мой начальник Ломов, с выпиской из постановления СТО, в которой было сказано приблизительно следующее: «Ознакомившись с представленными объяснениями, Совет Труда и Обороны ставит на вид т. Эйдуку, что его поведение не соответствует достоинству коммуниста и ответственного работника. Предложить ему посетить Либермана и извиниться перед ним. Поручить Ломову, как председателю лесного ведомства, собрать всех служащих и подтвердить доверие к деятельности тов. Либермана». После первой телеграммы Ленина, разосланной всем партийным и государственным учреждениям о полезности моей работы, Дзержинский и его ведомство не выступали открыто против меня. Но слежка продолжалась, и Чека принимала теперь меры к тому, чтоб посадить побольше своих людей в мое учреждение. Я был окружен чекистами, которые, без сомнения, доносили кому следует о каждом моем разговоре, о телефонных звонках, письмах и т. под. А когда же, начиная с 1920 года, я должен был взять на себя еще и ряд функций по внешней торговле и стал соприкасаться с буржуазным миром, подозрения и слежка со стороны ВЧК еще более усилились. Положение становилось невыносимым, и я решил, что мне необходимо поговорить с самим Дзержинским. Во время одного из свиданий с Лениным - в конце 1920 г. - я рассказал ему о тяжелых условиях, в которые поставлена моя работа, и о необходимости каких-то изменений. Я добавил, что, как мне кажется, я мог бы переубедить Дзержинского, если бы у меня была возможность поговорить с ним прямо и откровенно. Ленин сказал мне: - Вот видите, если бы вы были членом партии, у вас не было бы всех этих трудностей. Почему бы вам не вступить в Р. К. П.? Я с трудом нашел формулу вежливого отказа. - Владимир Ильич, - сказал я, - большевики рождаются, так же как рождаются певцы. Я таковым не родился. Вы сами стали бы меня меньше уважать, если бы я, при настоящих условиях, вступил в партию. Он ничего не возразил и позвонил Дзержинскому, прося меня принять. Дзержинский назначил мне свидание в семь часов вечера на следующий день, но не в Чека, а у себя на квартире, желая, по-видимому, освободить меня от необходимости вести переговоры в специальной атмосфере своего учреждения. В назначенный час я явился по указанному адресу в небольшую, очень скромную комнату, окна которой были занавешены портьерами темно-красного цвета. Мебель была сборная - видно было, что это старая буржуазная обстановка, не составлявшая даже ансамбля одной комнаты. Пока я ожидал, в комнату вошла женщина, лет сорока, очень строгих линий лица; ее прическа была старомодной, с пробором посредине, с узлом на затылке. Такие лица встречаются иногда на старинных гравюрах, на портретах жен декабристов и т. п. Платье на ней было длинное, черное, на плечах шарф - тоже как на гравюре. Дело происходило зимой, и в комнате было холодновато. Держалась она, как хозяйка дома. Она попросила меня обождать, затем прошла в другую комнату, и я услышал звуки рояля. Через несколько минут явился Дзержинский. Его длинная худая фигура, в солдатской шинели и в солдатских сапогах, казалась еще длиннее в этой маленькой комнате, его лицо с высоким лбом и узкой бородкой напоминало Дон-Кихота. Он был очень любезен, попросил извинить его за опоздание и уселся в кресло, не снимая шинели. Через минуту снова появилась его жена и поставила ему на стол стакан чаю, такого крепкого, что он казался одного цвета с портьерами. Дзержинский познакомил меня со своей женой, а затем предложил мне изложить мое дело. В течение двадцати минут я говорил; он ни разу не прервал меня ни замечанием, ни вопросом. Я пытался изложить ему, почему, по моему мнению, частное хозяйство было необходимо в лесной области, почему целесообразна моя лесная политика и т. д. По мере того как я говорил, я чувствовал, что тон мой делается все более уверенным, и я закончил следующим образом: - Я могу выполнить возлагаемые на меня обязанности только в том случае, если я буду пользоваться полным доверием вашим, как я пользуюсь доверием Владимира Ильича. Я не возражаю против того, чтобы ваше доверенное лицо было посажено рядом со мной; но я не могу работать, если я должен постоянно сознавать, что на каждом шагу за мной следят несведущие и враждебные мне люди. Если это невозможно, прошу освободить меня от этой работы. Я не нахожу, - прибавил я, - что я человек незаменимый, я готов продолжать работу в качестве подчиненного лица в том или в другом учреждении. Но если я должен нести ответственность, то прошу и вас поддержать меня. Он спросил, чего я собственно добиваюсь. Я предложил ему разослать всем губернским комитетам коммунистической партии и лесным комитетам (а это означало также и всем губернским ЧК) телеграммы с предписанием помогать работе Главного Лесного Комитета, а также дать указание его собственному ведомству в Москве, что деятельность Главного Лесного Комитета - не личная политика Либермана, а политика советского правительства. На следующий день такого рода телеграмма, проект которой я составил, была подписана председателем Высшего Совета Народного Хозяйства Рыковым и председателем ВЧК Дзержинским. Еще раз пришлось мне встретиться с Дзержинским незадолго до его смерти, в очень трагической обстановке. Но об этом я расскажу ниже.

 

Глава седьмая САНОВНИК НОВОГО РЕЖИМА

Моим высшим начальством в эпоху «военного коммунизма»,в 1918-20 гг., был Алексей Иванович Рыков. Его имя, пожалуй, менее известно за границей, чем имя Троцкого, Дзержинского или некоторых других видных коммунистов. Между тем, Рыков, занимавший одно время пост советского премьера, а впоследствии расстрелянный по одному из московских процессов 1937 г., был крупной фигурой в советском правительстве с первых дней его существования. Он был также очень близок к Ленину. Я знал Рыкова еще задолго до революции. В 1906 году я впервые познакомился с ним в Одессе, в объединенной тогда социал-демократической организации, когда шли выборы на партийный съезд. Рыков был кандидатом на съезд от большевистской фракции, в то время как я содействовал, по мере сил, избранию другого кандидата, рабочего-меньшевика, наборщика Алексея Кабцана. Несмотря на предвыборную борьбу, у меня установились с Рыковым очень дружеские отношения, а одно время он даже ночевал у меня. Немало вечеров проводили мы за стаканом красного вина в маленьком винном погребе близ одесского университета. Приходили туда и другие молодые работники социал-демократической партии, которые впоследствии разбрелись в разные стороны: там бывал и Павел Юшкевич, написавший затем довольно известную книгу о философском материализме, и адвокат Малянтович, впоследствии неизменный кандидат социал-демократической партии в Государственную Думу. Здесь же я видел и «товарища Мирона», которого через 16 лет, в 1922 году, встретил вновь в Берлине, в качестве ближайшего сотрудника министра Пенлевэ, с розеткой Почетного легиона в петлице; тогда только я узнал, что его настоящая фамилия Рехтзамер. К тому времени он успел очень растолстеть, занял солидное положение во Франции и явился в Лондон, в качестве неофициального агента французского правительства, к советскому послу Красину, чтобы выяснить отношение Советской России к Франции и к вопросу об уплате царских долгов. Рыкова же после Одессы я не встречал в продолжение многих лет и случайно увидел его осенью 1918 года при выходе из Московского Художественного Театра. Я сразу узнал его коренастую, невысокую фигуру, его умное, интеллигентное лицо, с большой шевелюрой и небольшой бородкой. Под кожаной курткой - это было зимой - виден был потертый костюм; обувь была поношенная. Мы очень обрадовались друг другу, и он пригласил меня зайти в Высший Совет Народного Хозяйства, в президиум которого он незадолго до этого был избран. Оказалось, к тому же, что он является моим начальником. Центролес, в котором я работал, принадлежал к числу экономических организаций, подчиненных ВСНХ. На другой день я явился в ВСНХ, и с этого момента между Рыковым и мной установился тесный контакт и полное доверие; во все трудные моменты - а их в моей работе тогда было немало - я находил в нем подлинного друга. Его дружбе я обязан и тем, что продолжал работу еще пять лет в лесном ведомстве. С ним - и только с ним - я мог говорить совершенно свободно; ни с кем другим так говорить не приходилось. Даже с Красиным не было у меня таких простых отношений, несмотря на то, что и многолетняя дружба, и совместная работа связывали нас, да и по социальному положению я был гораздо ближе к Красину, чем к Рыкову. Мои отношения и с Рыковым и с Красиным были таковы, что мне часто приходилось мирить их обоих, улаживать их споры, а также руководить той хозяйственной работой, которая была на границе их ведомств: лесное хозяйство составляло часть ВСНХ, т. е. подчинено было Рыкову, а внешняя торговля, в том числе и торговля лесом, входила в компетенцию красинского наркомата. Хотя Красин ревниво охранял прерогативы своего ведомства, но по молчаливому соглашению его с Рыковым, экспорт леса был оставлен в моих руках. Мне приходилось в течение ряда лет близко наблюдать Рыкова на работе, а также и на заседаниях Совнаркома и СТО. Он был учеником и поклонником Ленина. Он не являлся вождем или крупным политическим деятелем, но Ленин высоко ценил его, как очень верного и преданного члена руководящей группы своей партии. Быть может, один только Цюрупа занимал такое же положение; именно поэтому они оба и были назначены заместителями Ленина на посту председателя Совнаркома. Но Цюрупа был человек больной и часто отсутствовал, тогда как Рыков регулярно являлся на все заседания и принимал участие в обсуждении всех экономических вопросов. С его мнением все, в частности и Ленин, очень считались, хотя он не получил экономического образования и хозяйственной практики за собой не имел. Но он был одарен большим здравым смыслом, русской смекалкой, и его замечания - как на заседаниях, так и в частных деловых разговорах - всегда бывали содержательны и полезны. Помню, как однажды, на одном из заседаний Совета Труда и Обороны, был поднят вопрос о том, как обеспечить заготовку древесного топлива в лесах. При найме рабочих (из окрестных крестьян) от них требовали, чтобы они являлись со своими лошадьми и возили лес к станциям. Необходимо было, во-первых, платить этим рабочим натурой, т. е. продовольствием, ибо деньги не имели почти никакой цены; во-вторых, нужно было давать корм для лошадей. Между тем, запасы продовольствия и кормов были ничтожны, и тогдашний народный комиссар продовольствия, Цюрупа, ревниво оберегал небольшие количества, которыми он мог еще располагать. Когда я предложил ассигновать определенное количество хлеба и овса для лесных операций, Цюрупа запротестовал: ведь это лишит многих городских рабочих того мизерного пайка, который они еще получали! Когда все аргументы с разных сторон были высказаны, слово попросил Алексей Иванович Рыков и, как всегда, сильно заикаясь, медленно произнес: - Мы, слава Богу, своим революционным пафосом умеем заставлять рабочих и крестьян работать и без хлеба. Но, к сожалению, лошадей мы пока еще не приучили к этому. Вы можете лошадей признать контрреволюционерами, но с этим фактом надо считаться и овса дать им надо. И, обращаясь к председателю ВЧК, Ф. Э. Дзержинскому, прибавил с лукавой усмешкой: - Даже помощь Феликса Эдмундовича дела не изменит. Пусть попробует расстрелять несколько десятков лошадей! Это замечание оказалось решающим. Ленин тут же, не давая развиться дальнейшей дискуссии, начал диктовать постановление Совета Труда и Обороны об ассигновке продовольствия и фуража для лесных операций. Оно было обязательно для всех комиссариатов. Между Рыковым и другими его соратниками, которые тоже играли большую роль в хозяйственном строительстве, была существенная разница. Каменев, например, впоследствии тоже назначенный одним из заместителей Ленина, ведал рядом важных хозяйственных дел; но Ленин не вполне доверял его политической дальновидности и предпочитал поручать ему писание проектов, резолюций, декретов и т. д. Глубокая пропасть лежала между Рыковым - деловым практиком - и фантазером Лариным. Наконец, не только было большое различие между Рыковым и Троцким, но бросался в глаза существовавший между ними антагонизм. Это был, с одной стороны, антагонизм враждующих ведомств - военного и хозяйственного (Рыков стоял тогда во главе снабжения армии), - а, с другой стороны, отталкивание двухх, пожалуй, противоположных характеров. Троцкий был и всегда оставался начальником, он даже со своими ближайшими сотрудниками никогда не поддерживал личных, дружеских отношений. В своих воспоминаниях он замечает, например, что за три года совместной работы со своим ближайшим сотрудником Склянским он никогда ни о чем другом не говорил с ним, как об армии, ее снабжении, вооружении и т. д. Рыков же, наоборот, был, в сущности, хорошим русским интеллигентом, типа старых земских врачей, человеком задушевным и любившим общество. Он часто приходил в гости к своим подчиненным, даже к некоммунистам, любил выпить с ними и «поговорить по душам». В этих беседах он позволял себе, хоть и не злобно, но с иронией, присущей заикам, рассказывать шутливо о работе многих своих товарищей. Рыков был очень высокого мнения о тех функциях, которые выпали на его долю и на долю его учреждения - Высшего Совета Народного Хозяйства. Согласно социалистической теории, которую в тот период поддерживал также Ленин, развитие советского государства должно было неизбежно привести к тому, что отомрут или будут упразднены все остальные комиссариаты, ведомства, учреждения и т. д., кроме хозяйственных. Государство, как орган насилия и принуждения, прекратит свое существование в тот момент, когда исчезнет борьба классов, и общественное руководство будет ведать лишь организацией экономической жизни. Рыков был очень горд тем, что партия и Ленин доверили ему возглавление этой важной области нового строя. Но это было для него еще одним основанием для довольно отрицательного отношения к ряду других ведомств, в особенности к военному, к Внешторгу и к Чека. В частных беседах Рыков неоднократно развивал свою идею о том, что только в его ведомстве, в ВСНХ, идет воспитание подлинных коммунистических деятелей; даже беспартийные работники, даже меньшевики и другие социалисты, сотрудничая в строительстве социалистического общества, проникались, мол, новыми, высшими идеями. Особенно, по словам Рыкова, можно было возлагать надежды в этом отношении на средние и низшие слои некоммунистических служащих. Наоборот, в военном ведомстве и во всей армии очень большую роль играли офицеры-белогвардейцы; они душой преданы старому режиму, их перевоспитать уже невозможно, и деятельность их поэтому ограничена периодом гражданской войны. Работники же ведомства внешней торговли, по мнению Рыкова, попав за границу, подвергались развращающему воздействию условий западной жизни и вырождались в средней руки «буржуев». Только вокруг ВСНХ чувствуется атмосфера - говорил Рыков - подлинного строительства социализма, ощущается влияние рабочих организаций и советской науки. Наконец, и с Чека у него было немало конфликтов. Когда Чека производила, время от времени, аресты среди беспартийных спецов, работавших в хозяйственной области, она, конечно, не запрашивала предварительно мнения Рыкова. Лишаясь неожиданно очень ценных подчас работников, Рыков вступался за них и, если ему самому не удавалось отстоять своих сотрудников, прибегал к помощи Ленина. Я был при том, как однажды Рыков раздраженно заявил одному из главных руководителей Чека (кажется, это был Уншлихт): - Ну что же с того, что у меня есть меньшевики? У меня-то они, по крайней мере, работают, а у вас зато сидит много белогвардейцев, которые прикрываются вашим учреждением и готовят нам всякие сюрпризы. Когда Рыков бывал навеселе, он избирал Чека неизменной мишенью своих шуток и насмешек. Подвыпив, Рыков становился особенно приятен. Друзья хорошо это знали и часто устраивали вечеринки, которые назывались«мальчишниками». Достать напитки было тогда очень трудно, но во главе Главспирта, заведывавшего распределением всех запасов алкоголя, был поставлен один старый большевик. Когда в намеченный день к нему, по специальному разрешению ВСНХ, обращался кто-нибудь с просьбой о выдаче алкоголя «ввиду болезни»,он, по фамилии больного», догадывался, в чем дело, и неизменно удовлетворял просителя. Особенно предприимчивым по устройству этих вечеринок был Квятковский, старый большевик, хоть и не член партии в это время; он был сыном политического ссыльного в Сибири, и о нем всегда шутливо говорили, что он «родился на каторге». На этих вечерах создавалась настоящая дружеская атмосфера: люди переставали чувствовать себя начеку и становились естественными и откровенными. Этому немало способствовал Рыков своей разговорчивостью, весельем, незлобивыми насмешками и простотой. В эти минуты, по поговорке«Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», Рыков часто - конечно,«в рамках допустимого»- жаловался на свою судьбу.

- Вот, - говорил он, - я сижу у руля социалистического строительства, в ВСНХ. Мне Ильич верит - и как все же трудно с ним! Никак нельзя на него положиться на все 100%. Придешь, обсудишь, договоришься, и он тебе скажет:«Выступи, и я тебя поддержу». А как только он почувствует, что настроение большинства против этого предложения, он тут же тебя предаст… Владимир Ильич все предаст, от всего откажется, но все это во имя революции и социализма, оставаясь верным лишь основной идее - социализму, коммунизму… За несколько месяцев до перехода к НЭП'у, у меня завязался с Рыковым очень серьезный разговор, в котором я высказал ему все, что думал и об экономической, и об общей политике власти. Я указывал ему на хозяйственное расстройство, на страшную разруху и выражал удивление, что власть упорно отвергает сотрудничество с другими течениями, которые могли бы дать ей много полезных и знающих людей. В частности - я говорил - к работе в ВСНХ, даже на руководящие ппосты, следовало бы пригласить некоторых меньшевиков. Незадолго до этого меньшевики, подчеркнул я, мобилизовали членов своей партии для борьбы с армией Деникина, подходившей к Туле; с другой стороны, они пользовались большим влиянием за границей, и сотрудничество с ними могло бы во всех отношениях быть полезным. Наша беседа происходила в один из тех моментов, когда обстоятельства и внутри страны, и особенно за границей, складывались неблагоприятно для русского коммунизма. В первые годы существования советской власти положение менялось несколько раз, и в зависимости от этих изменений Ленин определял свою политику по отношению к другим партиям. В 1917-1918 годах сами большевики не верили в прочность своей власти. Ленин говорил тогда, что просуществовать удастся, вероятно, три-четыре недели, но опыт этот останется заветом для истории; а Троцкий угрожал: если придется уйти, то большевики так«хлопнут дверью», что задрожит весь мир. Эта пессимистическая оценка сменилась огромным оптимизмом в конце 1918 года, когда разразились революции в центральной Европе после окончания мировой войны. И Ленин, и вся его партия загорелись тогда надеждой на быстрое развитие событий и победу коммунизма в других странах. В это время меньшевиков то сажали в тюрьму, то заигрывали с ними и старались привлечь их к работе, в зависимости от общего политического положения. (Когда впоследствии, уже в 1921 году, Ленин решил «спускать революцию на тормозах», он выступил с рядом статей, обосновавших НЭП, одновременно заявив:«...а меньшевиков и эсеров мы будем бережно держать в тюрьме»). Но через короткое время оказалось, что революции в Европе выдохлись, а восстания в Венгрии и в Баварии были подавлены. Оценка всей ситуации опять стала иной: после прилива революционного оптимизма наступила психологическая реакция. При таких условиях можно было поднять вопрос о привлечении к работе «инакомыслящих». Рыков, оказалось, передал о нашем разговоре Ленину, а через несколько дней Ломов сообщил мне, что Ленин относится положительно к моей идее и предлагает мне поговорить с меньшевиками о включении одного из их вождей, Ф. И. Дана, который в то время был мобилизован в качестве врача, в состав президиума ВСНХ. Впоследствии я узнал, что и по разным другим каналам шло зондирование почвы. И Ларин, и Каменев, и даже Бухарин предприняли некоторые шаги в том же направлении. Во всем этом сказывалось стремление привлечь к сотрудничеству и другие партии. Однако, из этой попытки ничего не вышло. Ленин готов был поручить меньшевикам видные должности, но он и не думал разделить с кем-нибудь власть; фактически, вся полнота ее должна была оставаться в руках Центрального Комитета коммунистической партии. Меньшевики отказывались, естественно, от такого рода сотрудничества, при котором они разделяли ответственность, не получая никаких прав. Впрочем, они предоставили членам своей партии полную свободу работать по-прежнему, в индивидуальном порядке, в хозяйственных и государственных учреждениях. Рыков возражал против привлечения Ф. И. Дана в ВСНХ: Дан, по его мнению, был слишком политической фигурой. Он привлечет к себе ряд меньшевиков, работающих в разных отделах ВСНХ, образуется меньшевистская фракция, - и это помешает работе всего учреждения. Тем дело и кончилось, и все осталось по-старому. Впрочем, иначе и быть не могло. Во время этих неудачных переговоров, я особенно отчетливо ощутил, что большевиков и меньшевиков, сынов некогда единой социал-демократической партии, разделяют не только разногласия, но и глубокая психологическая вражда, почти ненависть. Это была какая-то кровная ненависть, одна из тех, что разрушает и губит семьи.И восстал брат на брата», как сказано в Священном Писании. Большевики ненавидели меньшевиков с особенной остротой именно потому, что у них было общее с ними происхождение и прошлое, что те тоже были марксистами и в спорах с ними пользовались почти той же терминологией и опирались также на классовый анализ событий. Примирения быть не могло: либо смерть, либо полное торжество одного из противников могло положить конец этой братоубийственной распре. Я особенно чувствовал это, когда наблюдал, насколько властители Кремля в сношениях с буржуазным миром были уступчивы, все время нащупывая точки соприкосновения, тогда как в переговорах с социалистами они прежде всего находили точки отталкивания. Этот дух антагонизма и вражды господствовал в большевистской среде. Если внимательно вчитаться в писания Ленина, это явление становится понятным: его ненависть к «ренегату» Каутскому была во много раз сильнее его ненависти к Уинстону Черчилю или Кемаль-Паше. Советскому Союзу всегда было труднее сговориться с социал-демократом Гильфердингом, чем с рейхсканцлером Виртом. В то время как имена Рамсэя Макдональда или же Германа Мюллера произносились с презрением, потому что они были «социал-предателями»,мне часто приходилось слышать в разговорах о подчеркнутой готовности Ильича сделать некоторые уступки рейхсканцлеру Вирту или члену вюртембергского парламента Гаазу, и даже Стиннесу, во время их переговоров с нами о получении концессий. Борьба между большевиками и меньшевиками вызывает в памяти другой подобный пример: борьбу Бакунина и Маркса в 70-ых годах прошлого столетия, в эпоху Первого Интернационала. Поистине можно сказать, что война идей - тоталитарная война. Много позднее, во время Народного Фронта во Франции, мне пришлось быть зрителем и одновременно живым участником событий 1935-1936 годов. Тогда я понял, что, как невозможно смешение воды и масла, воды и огня, - так и сотрудничество между разошедшимися течениями, которых в прошлом объединяла общность социалистической платформы, немыслимо, если только неумолимая реальность истории не заставляет их идти на взаимные уступки. Не могут соединиться две социальные философии, из которых одна, в своей исторической эволюции, приняла принцип сотрудничества классов, а другая - стоит на позиции беспощадной борьбы между классами. Могут ли они найти общую линию взаимного понимания? Ведь рабочий класс, к которому все эти теории обращены, понимает их весьма просто и прямо: для него существует только«или-или», а не «постольку поскольку, и в его идеологии проведено резкое разграничение:«кто не с нами, тот против нас». Будучи совершенно нетерпимыми к социалистам всех толков- меньшевикам и эсерам - большевики несколько лучше относились к представителям беспартийной интеллигенции и охотно привлекали ее на свою сторону, - хотя и здесь не обходилось без недоверия, подозрительности и тяжких ошибок. По этому поводу я вспоминаю о нашумевшем деле бывшего директора Коломенско-Сормовских вагоно-строительных заводов А. Мещерского, - о котором я уже упоминал выше. Это был выдающийся инженер, организатор и промышленный деятель. Человек с широким образованием, европейским опытом, большой энергией и размахом, он стремился создать промышленный концерн в России по германскому образцу, с которым он был близко знаком. Он хотел объединить - еще до революции - в одно промышленное общество не только ряд заводов, друг с другом связанных и друг друга дополняющих, но еще и подсобные предприятия, которые обеспечивали бы главное производство необходимыми элементами труда, сырьем и пр. Еще до революции пермские лесные предприятия, где я тогда работал, были включены в состав Коломенско-Сормовского комбината, где директором был А. П. Мещерский. Я его знал с тех пор и не раз с ним встречался. В апреле 1918 г. Мещерский предложил объединить все металлургические предприятия России в одно комбинированное целое, с тем чтобы акции этого предприятия были распределены между промышленниками и государством. Но Совет Народных Комиссаров отверг «проект Мещерского» и постановил принять меры к национализации металлургических и машиностроительных заводов. С этого момента Мещерский попал в число «агентов капитала» и был взят под подозрение советской властью. Положение его становилось все более и более трудным. Он говорил мне: - Я готов продолжать свою работу и сотрудничать с властью и профессиональными союзами. Но я не могу работать с местными заводскими комитетами. Мне, в сущности, безразлично, кто является владельцем этих предприятий: частная ли акционерная компания или государство. Наоборот, я в известном смысле предпочитаю государство тем банкам, которые раньше держали нас крепко в руках; к тому же, государство может присоединить к нам те или иные подсобные предприятия, которые нам необходимы, и ликвидировать вредную конкуренцию крупных заводов, например, Брянского с Коломенским. В ВСНХ немало было разговоров, как поступить с Мещерским, как создать правление для этих заводов. Одна группа требовала удаления всего старого состава инженеров и образования «подлинного революционного управления». Во главе этой группы стоял некий Тамарин, человек с довольно неопределенным прошлым, незадолго до этого вернувшийся в Россию из эмиграции и ничего не понимавший в промышленных вопросах. Другая группа стояла за создание правления с участием, хотя бы частично, старой администрации и с присоединением представителей партии и профсоюзов. Наконец, решено было поручить Ларину и Ломову составление окончательного проекта. Зная о моей дружбе с Мещерским, Ломов предложил мне выяснить, пожелает ли тот остаться в правлении. Я мог заверить Ломова, на основании моих предыдущих разговоров с Мещерским, что согласие будет дано. Мне поручили с ним поговорить, и через 24 часа весь проект был готов. Однако, первая группа работников ВСНХ, узнав о предстоящем соглашении, снеслась с местным заводским комитетом, а заводской комитет снесся, со своей стороны, с Губчека, - и ночью Мещерский был арестован. Нужно было видеть возмущение Рыкова! Потребовалось вмешательство Ленина для освобождения Мещерского, и первое правление было создано с его участием. Старый большевистский рабочий Чубарь, некогда работавший в качестве рабочего на тех же заводах, а теперь уже поднявшийся высоко по партийной лестнице, был назначен председателем правления. Включен был также и Тамарин, и несколько представителей профсоюзов. Когда правление было сформировано, все были приглашены в ВСНХ, и Рыков, приветствуя их, всемерно подчеркивал свое доверие к Мещерскому. Он сказал ему: - Вы раньше имели над собой хозяином Шайкевича (бывший председатель Международного банка), но не чувствуете ли вы себя лучше, если теперь хозяином вашим является Россия? Мы, революционеры, создадим революционным путем промышленный комбинат, который сделается гордостью Поволжья! Так как среди инженеров на заводе были различные настроения и царила большая растерянность, то, по просьбе А. П. Мещерского, я отправился в Сормово, чтоб убедить их продолжать работу и заверить их, что Мещерский остался в правлении не по принуждению и не в качестве заложника, а вполне добровольно. Мой поезд прибыл в Нижний Новгород не утром, как полагалось по расписанию, а в 11 часов ночи. Попасть на завод, находившийся за городом, было уже невозможно, и я решил переночевать в Нижнем. Все гостиницы были реквизированы под правительственные учреждения. Я отправился пешком по улицам, утопавшим в непролазной грязи, и спросил первого встречного, куда бы мне направиться переночевать. Он указал мне вдали огонек:«Там вам все укажут». Придя туда и поднявшись на второй этаж, я убедился, что попал в губернскую Чека. Не без смущения я заявил, что прибыл из Москвы по делам Главлескома для выяснения резервов топлива на заводе. Какой-то рабочий сказал, что мест для ночлега нет, и разрешил мне просидеть тут же в комнате на стуле до утра. Мне пришлось воспользоваться этим разрешением. Я сидел в приемной нижегородской Чека, и, к моему ужасу, передо мной мелькали целые группы людей - я не видел лиц, а только фигуры, тулупы и пальто, - которых приводили, а потом уводили в какую-то комнату. Других выводили куда-то, и, как всегда в таких случаях, мне даже слышались выстрелы (быть может, их и не было). Это был ночной кошмар. Около 4 часов ночи явился человек, который представился мне:«Член коллегии Губчека. Чем могу служить?» Он выслушал меня и, к моему удивлению, даже достал мне стакан чаю. Но тяжелые впечатления этой ночи еще долго преследовали меня, и я начал понимать, почему А. П. Мещерский не захотел вернуться на завод, предпочитая оставаться в Москве, в составе правления. Впрочем, через несколько месяцев оппозиция со стороны рабочих и местной администрации сделала невозможным дальнейшее сотрудничество Мещерского, и при новой организации правления ему пришлось уйти. Он бежал за границу, а затем я его встретил в Лондоне в дни моего первого приезда в Англию. Он вновь говорил со мной о работе с советской властью и возмущался тем, что мы истратили в Швеции последние запасы нашего золота на закупку локомотивов; он заявлял, что, если бы на те же деньги были куплены нужные машины и организация производства была поставлена правильно, его заводы могли бы выполнить те же заказы. Когда я вернулся в 1920 г. из Лондона в Москву, я рассказал Ленину о моей встрече с Мещерским. Я заметил, что Ленин сочувственно отнесся к замечаниям Мещерского и не проявлял к нему никакой вражды; но реального значения это уже не имело, и Мещерскому не удалось вернуться на родину. Другие интеллигенты и спецы втянулись в работу, но в первые годы советской власти положение их было неустойчивым, над ними постоянно висела угроза оговора, доноса и чистки, со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая и тюрьму, и расстрел. Такое положение, конечно, не могло способствовать тому, чтобы работа этих лиц давала особенно хорошие результаты. Через несколько лет сами большевики принуждены были принять ряд мер для создания у беспартийных спецов, состоявших на советской службе, большего душевного спокойствия и уверенности в завтрашнем дне. Но это произошло уже в конце 20-х годов, в эпоху первой пятилетки.

 

Глава восьмая ТРОЦКИЙ И СТАЛИН

Однажды, в 1920 году, я был вызван в поезд Главного Военного Комиссара Л. Д. Троцкого, накануне его отъезда на Урал для превращения частей Красной Армии в трудовые батальоны. Речь шла о заготовке древесного топлива для уральской металлургической промышленности, работавшей в то время исключительно на древесном угле. Так как на мне лежали ответственные обязанности по заготовке топлива для всей страны, я не мог сопровождать Троцкого в его путешествии. Поезд его был настоящим «красным ноевым ковчегом»: там были специалисты по всем отраслям хозяйства, набранные из самых разнообразных учреждений, несколько десятков крупных большевистских деятелей, военные, инструктора. В него грузили продовольствие, орудия производства, машины и пулеметы. Работа кипела: только что вернувшиеся с фронта гражданской войны победоносные красные командиры хотели показать «штафиркам-хозяйственникам», как надо действовать. Это был тот самый, уже ставший знаменитым, военный поезд Троцкого, о котором он писал следующие строки в октябре 1920 г., отправляясь в Крым против армии генерала Врангеля: «Наш поезд снова держит путь на фронт. Бойцы нашего поезда были под стенами Казани в те тяжкие недели 1918 года, когда шла борьба за Волгу. Эта борьба закончилась давно. Советская власть приближается к Тихому океану. Бойцы нашего поезда с честью дрались под стенами Петрограда... Петроград уцелел, и в его стенах перебывало за последние годы немало представителей мирового пролетариата. Наш поезд не раз бывал на западном фронте. Ныне с Польшей подписан предварительный мир. Бойцы нашего поезда были в степях Дона, когда Краснов, а затем Деникин наступали с юга на Советскую Россию. Дни Краснова и Деникина прошли давно. Остался Крым, который французское правительство превратило в свою крепость. Белогвардейским гарнизоном этой французской крепости командует вольнонаемный немецко-русский генерал барон Врангель. В новый поход отправляется дружная семья нашего поезда. Да будет этот поход последним». Фактически, крымская кампания и оказалась последней главой гражданской войны. Когда Троцкого спросили, как он хочет назвать свой поезд, он ответил:«Поезд победы». Он хотел, чтобы слава этого поезда перешла также и на экономический фронт. Я сидел в одном из отделений вагона Троцкого и обсуждал вопрос о топливе с рядом военных специалистов, когда вдруг раздался звонок: к телефону вызывали Пятакова, старого заслуженного большевика, о котором Ленин, в своем завещании, отзывался, как об одной из надежд коммунистической партии. Он состоял членом Революционного Военного Комитета южного фронта и других. Пятаков нервно схватил трубку, ответил:«Слушаюсь!» и поспешно стал напяливать на себя все свое военное обмундирование. Он туго затянул пояс, надел шашку, пристегнул кобуру с револьвером и, не глядя на нас, промолвил:«Лев Давидович любит пафос дистанции... Вероятно, он прав». Эту дистанцию между собой - вождем Красной Армии - и своими подчиненными Троцкий соблюдал весьма строго. Он всегда подчеркивал это, но не как свое личное превосходство, а как свое особое положение. Мне не раз приходилось замечать эту черту его характера на заседаниях Совета Труда и Обороны, на которых он появлялся, когда приезжал в Москву с фронта. Нужно сказать, что для некоммунистов, занимавших руководящие посты в государственной машине, заседания Совета Народных Комиссаров и Совета Труда и Обороны, на которые их иногда приглашали, были особенно интересны и поучительны: там проявлялись взаимоотношения вождей и отражались тайные процессы, закулисные столкновения и личная борьба, происходившие внутри ведущей коммунистической головки. Главные решения принимались не здесь, а в Центральном Комитете коммунистической партии, позднее в Политбюро. Совет Народных Комиссаров и Совет Труда и Обороны были рангом ниже, хотя они и соответствовали тому, что в буржуазных странах называется кабинетом министров. Только текущие, так называемые, деловые вопросы ставились здесь на обсуждение, после того как принципы были заранее установлены партийными органами. Но вполне естественно, особенно в горячие моменты той эпохи, что в процесс практической работы врывались отголоски больших политических вопросов и тех споров, которые они возбуждали в высших партийных учреждениях. На заседаниях СТО всегда председательствовал Ленин, а членами СТО были лишь те наркомы, которые ведали экономическими и военными делами. Это были, большей частью, соратники Ленина еще по нелегальной большевистской партии, как, например, Рыков, Каменев, Цюрупа, Шейнман, Сокольников и др., - все «птенцы гнезда Ленина». Являлись на заседания также их помощники и сотрудники, подчас и некоммунисты, делавшие доклады по своему ведомству. Особое положение занимали только Троцкий, Дзержинский, а отчасти Красин. Это чувствовалось хотя бы потому, что их появление во время заседания немедленно прерывало намеченный порядок дня: тотчас же начиналось обсуждение вопросов, связанных с их деятельностью. Быть может, это объяснялось тем, что вопросы военные и внутренней политики были важнее многих других; но тут сказывалось также исключительное значение этих людей, как руководителей Советского государства. Любопытна еще одна подробность. На заседании все друг друга называли по имени или по партийной кличке старого времени. К Дзержинскому обращались иной раз официально, по имени и отчеству, но иногда и более фамильярно: товарищ Феликс. Что же касается Троцкого, то к нему никто иначе не обращался, как официально: Лев Давидович. У него было особое положение. Недавно еще противник большевизма, он заставил уважать себя и считаться с каждым своим словом, но оставался все же чуждым элементом на этом собрании старых большевиков. Другие народные комиссары, вероятно, ощущали, что ему можно простить старые грехи за нынешние заслуги, но окончательно забыть его прошлое они никогда не могли. Ленин, со своей стороны, уважал и подчеркивал не только военные, но, главным образом, организационные таланты Троцкого. Видно было, однако, что это вызывало подчас среди сотрудников Ленина некоторое недовольство и ревность. Ленин, вероятно, ценил революционный темперамент Троцкого и помнил его роль в подготовке и осуществлении захвата власти в октябре 1917 года; кроме того, всем было отлично известно, что Троцкий фактически создал Красную Армию и, благодаря своей неутомимой энергии и пламенному темпераменту, обеспечил ее победу над белым движением. Вообще, в борьбе против контрреволюции и иностранной интервенции Троцкий всегда был на первом плане. В то время Ленина называли «мозгом и волей революции», а Троцкого -«ее разящим мечом» Это пышное определение вполне соответствовало той несколько театральной шумихе, которой он любил окружать свои выступления. Чувствуя за собой поддержку Ленина, Троцкий на заседаниях, где я его наблюдал, держал себя обособленно, говорил очень авторитетно, а по мере того, как развивались его успехи на фронте, в его поведении появилось даже нечто вызывающее. Эти вызывающие нотки звучали в особенности по адресу, так называемых, хозяйственников, которые в ту пору никакими успехами похвастаться не могли. Они должны были снабжать армию, работа их оказалась неудовлетворительной с точки зрения как армии, так и гражданского населения. Стрелы Троцкого попадали, главным образом, в руководителей хозяйственных учреждений. Троцкий как бы говорил на этих заседаниях: - Вот, погодите, мы сначала расправимся с белогвардейцами, а тогда двинемся наводить порядок внутри страны. Я помню первый конфликт между Троцким и Политбюро. Речь шла о том, будто бы Главный Штаб Армии давал одни распоряжения, а Царицынский - другие, следуя принципу:«власть на местах». В этой борьбе будто бы «места» имели неофициальную поддержку Сталина. Так как Сталин в это время был членом Совета Южной Революционной Армии и находился в Царицыне (впоследствии Сталинград), между тем как военные распоряжения исходили из центра, то есть от Троцкого, конфликт очень быстро принял острую форму. Наконец, Троцкий потребовал отзыва Сталина с южного фронта. Политбюро вначале постановило не делать этого, но по настойчивому требованию Троцкого Сталин все же был отозван. В руководящих партийных кругах говорили тогда с раздражением, что Троцкий якобы начал контрреволюционную дезорганизаторскую работу и не желал подчиняться решениям партии. Большинство партийных вождей было тогда на стороне Сталина, но не из любви к нему, а из антипатии к Троцкому. На тех заседаниях, где я участвовал, можно было отчетливо видеть разницу между Лениным и Троцким. Ленин был вождем, в задачи которого входило не только руководить, но также и сглаживать противоречия и шероховатости; иной раз казалось даже, что деятельность его полна компромиссов и уступок. Радек сказал о нем:«Ленин, как истый марксист, принимает решения на основании фактов, а уже только потом строит теорию, объясняющую эти решения». Между тем, Троцкий никогда не сгибался, всегда был полон уверенности в том, что он не только знает, чего хочет, но знает также, каким путем надлежит идти цели. Когда докладывали Ленину - он слушал и прислушивался, Троцкий же выслушивал. Он всегда давал понять, что знает больше собеседника. Это происходило, вероятно, оттого, что он был «властителем масс», мог их двигать на подвиги. Он сам описал подобный эпизод в своей автобиографии:«...Проезжая через Рязань, я решил посмотреть на них (дезертиров, укрывавшихся от призыва в Красную Армию). Меня отговаривали: «как бы чего не вышло». Но все обошлось как нельзя быть лучше. Из бараков их скликали: «товарищи-дезертиры, ступайте на митинг, товарищ Троцкий к вам приехал». Они выбегали возбужденные, шумные, любопытные, как школьники. …Взобравшись на стол тут же на дворе, я говорил с ними часа полтора. Это была благодарнейшая аудитория. Я старался поднять их в их собственных глазах и под конец призвал их поднять руки в знак верности революции. На моих глазах их заразили новые идеи… Я не без гордости узнавал потом, что важным воспитательным средством по отношению к ним служило напоминание:«а ты что обещал Троцкому?» Полки из рязанских «дезертиров» хорошо потом дрались на фронтах. В той же главе своей автобиографии, Троцкий вспоминает о том, как в феврале 1919 года он говорил молодым красным командирам в Москве:«Дайте мне три тысячи дезертиров, назовите их полком; я дам им боевого командира, хорошего комиссара, подберу начальников для батальонов, рот и взводов - и эти три тысячи дезертиров в четыре недели превратятся, в нашей революционной стране, в великолепный полк». Лично я присутствовал на знаменитом митинге представителей реввоенкомов, приехавших с фронта накануне июльских событий 1917 года. Это было в манеже, где собрались не рядовые солдаты, а руководители революционных комитетов. Большинство присутствующих было настроено против большевиков, которых обвиняли в разложении фронта. Тогда я впервые услышал Троцкого, только что вернувшегося в Россию. Встретили его очень враждебно, стоял невероятный шум, гул; слова его, настоящего трибуна, однако, все сильнее - словно свист бичей - хлестали аудиторию и громили беспомощность Временного Правительства. К концу его речи слушатели либо аплодировали, либо, смущенно опустив голову, молчали… Выступавший вслед за Троцким тов. Абрам (впоследствии знаменитый Крыленко) уже имел готовую аудиторию. Это был первый большевик с фронта, который мог решиться говорить перед таким собранием… Теория Троцкого относительно масс в общем сводилась к следующему: человеческий коллектив состоит из громадного инертного большинства - безразличных или нерешительных людей - и небольших групп на противоположных флангах, представляющих лучший и худший элементы. От преобладания одного из них зависит воля большинства, и поэтому Троцкий так гордо говорил о своем влиянии на народ. Умение руководить массой, вести пропаганду - он считал решающим фактором. В такой теории, очевидно, кроется большое презрение к человеку во имя обожествления массы. Это и была та любовь к дальнему и безразличие к ближнему, которое так чувствовалось при встрече с Троцким. Ленин принимал, например, решения о расстрелах так же легко, как и Троцкий. Для Ленина в этом было что-то абстрактное, но необходимое. Троцкий же не забывал, что это революционный акт, на который он в тот же момент смотрел уже с исторической перспективы. Он всегда помнил, что находится на мировой сцене, и играл свою роль соответственно, постоянно ощущая устремленные на него взоры участников и зрителей великой революционной драмы. Моя первая личная встреча с Троцким относится к концу 1920 года. Гражданская война кончилась полной победой Красной Армии. Шла демобилизация, из армии возвращались сотни коммунистов, среди которых было много очень способных, подчас талантливых людей и таких видных деятелей, как Пятаков, Смилга, Данишевский и Другие. А во главе военных коммунистов стоял Троцкий. Их распределяли теперь по гражданским ведомствам, главным образом, на хозяйственную работу. Но очень скоро обнаружился антагонизм между военными большевиками и теми, которые все время вели работу в тылу. Когда большевиков посылали раньше в армию к Троцкому, они обычно были исполнены некоторого недоверия к этому человеку, который до апреля 1917 года, на протяжении многих лет, вел ожесточенную борьбу с их фракцией. Но в процессе военной работы они сживались, и через несколько месяцев антагонизм между Троцким и его сотрудниками-коммунистами исчезал. Все они сделались тогда «троцкистами». Этот термин - он имел тогда иной смысл, чем впоследствии - кажется, впервые был применен по отношению к этой группе большевиков. Троцкий вернулся с фронта в Москву с идеей создания больших трудовых армий. Красная Армия должна была превратиться в рабочую организацию. Троцкий хотел не демобилизовать страну, а милитаризировать хозяйство. Так как он предполагал применить свои трудовые батальоны в частности в лесном хозяйстве на Урале, он вызвал меня к себе через моего нового начальника- бывшего его сотрудника по военному веддомству - Данишевского. Мне указали, что следует быть очень точным. Я явился к 12 часам в помещение Наркомвоена. Но попасть к Троцкому было гораздо сложнее, чем к Ленину. Приходилось пройти через пять комнат, где у дверей находились щегольски одетые военные. В последней комнате перед кабинетом Троцкого стояло двое часовых. Наконец, я очутился перед большим столом со всеми атрибутами стола министра. Передо мной сидел начальник Революционного Военного Совета Троцкий. Во всех его движениях и словах заметно было, что он творит революцию, что на него смотрят века и народы, что он великий человек. В то время как от Ленина веяло простотой, от Троцкого исходил холод и надменная формальность. Его облик: зачесанные назад густые, упрямые волосы, черные с проседью; подстриженная, клинообразная бородка; хорошо скроенный полувоенный костюм цвета хаки; высокие солдатские сапоги офицерского образца; нервные, с удлиненными пальцами руки; жесткие умные глаза и пенсне- все это как-то сразу напомнило мне, что я нахожусь в присутствии министра. Он сидел за большим письменным столом, от которого веяло порядком и дисциплиной. Стол этот был уставлен множеством всяких письменных принадлежностей; особенно меня поразили хорошо отточенные и в порядке разложенные разного цвета карандаши. Троцкий предложил мне сесть, но стол был настолько широк, что я наглядно почувствовал «пафос дистанции». Много позже - я ничуть не был удивлен, узнав, что Ленин в своем завещании характеризовал Троцкого, как талантливого вождя, но отдающего слишком много внимания проблеме организации. Троцкий мог двигать массами, но в нормальной, повседневной жизни формула у него господствовала над реальностью, теория над практикой. Этим, вероятно, и объясняется его неумение приспособиться к обстановке, когда нужно было«давать и брать», и он - хотя ближайшие сотрудники и обожали его - оставался одинок… За полчаса моего разговора с ним, контакта так и не удалось установить. Я не переставал чувствовать, что докладываю министру. Он пытался меня убедить- но тоном повышенным, - что армия может теперь стать главным фактором лесозаготовок. Он авторитетно начал мне доказывать, как трудовые команды справятся с тем, чего не мог сделать русский мужик. Я осторожно обратил его внимание на то, что леса неравномерно разбросаны по всей стране и что крестьянин лучше приспособлен для заготовок древесного топлива, так как он живет вблизи лесов. Главное затруднение лишь в том, что мы до сих пор не могли дать мужику достаточно хлеба для его пропитания и овса для его лошадей. Между тем, при заготовке древесного топлива рабочими батальонами, нам понадобится больше пищевых и кормовых продуктов, и в то же время заготовленный лес будет сконцентрирован крупными массами в отдельных районах, тем самым еще увеличивая транспортные затруднения. В ответ на мои доводы Троцкий заявил, что все эти соображения старого буржуазного порядка. Работа батальонов - шаг вперед по пути завоеваний советской власти и освобождения крестьянина от его косности: мы должны показать русскому мужику, как надо работать, необходимо дисциплинировать наш аппарат, - и это будет первый шаг к истинному социализму. Я сразу почувствовал, что нахожусь в стенах Реввоенсовета… Однако, события приняли иной оборот. Идея милитаризации была мертворожденной. С окончанием гражданской войны исчезли военные импульсы, побуждавшие и позволявшие принимать очень решительные, суровые меры, ибо все это было «для армии». Самый факт окончания гражданской войны не позволял больше добывать из деревни продукты простым принуждением. Раньше казалось, что можно оправдать эти меры опасностями, угрожавшими революции; теперь же все сознавали, что в хозяйстве разруха и что нужны другие стимулы для оживления экономической деятельности. В 1921-23 гг. ни для кого не было секретом, что Троцкий часто бывал в оппозиции к основной линии партии - и отчасти и к Ленину - и что разногласия по ряду вопросов отделяют его от некоторых других вождей. Об этом тогда все говорили, да и советская пресса многое сообщала из этой области. И все же для всех, кроме посвященных, положение Троцкого в партии и правительстве казалось не только прочным, но и - после Ленина - руководящим. Поэтому, когда Ленин умирал, казалось несомненным, что либо Троцкий один займет пост вождя, либо разделит его с кем-либо из ближайших соратников Ленина. Дело, однако, приняло другой оборот. Когда положение Ленина было признано безнадежным - это было в конце 1923 года - и в Политтбюро обсуждался вопрос о его заместителе, я был в Москве, приехав из Англии. Явившись на квартиру к Рыкову, я узнал, что заседание Политбюро еще не кончилось, и решил обождать его возвращения. Вскоре явился Ломов, который, конечно, был посвящен во все тайны подготовлявшихся решений.

- Заместителем Ленина, - спросил я, - выбрали, конечно, Троцкого? - Нет,- ответил Ломов. - Мы предпочитаем трех с головой поменьше, чем одного с двойной головой. И он пояснил: - Революция вошла в свою колею, и теперь нам нужны не гении, а хорошие, скромные вожди, которые будут двигать наш паровоз дальше по тем же рельсам. А с Львом Давидовичем никогда не знаешь, куда он заведет. Заместителями Ленина, как известно, были избраны трое: Зиновьев, Каменев и Сталин. Я не встречался лично со Сталиным, но слухи и разговоры об этом человеке все больше и больше распространялись в руководящих кругах Советского государства. Сталин, сын грузинского сапожника Джугашвили, родившийся 20 декабря 1879 г. в селе Гори, по желанию своей семьи должен был стать священником, и в 14-летнем возрасте поступил в тифлисскую духовную семинарию. Там он сблизился с кружком марксистов и в 19 лет стал членом РСДРП. Из семинарии его вскоре исключили за политическую неблагонадежность, и он с головой окунулся в революционную работу. В течение долгих лет, меняя партийные клички и паспорта и выступая под именем Давида, Коба, Нижеради, Чижикова и Сталина, он оставался в подполье, на нелегальном положении, и прошел через все мытарства профессионального революционера: тюрьму, ссылку в Сибирь, побеги… Деятельность его проходила, по преимуществу, на Кавказе и в провинции. Хотя он и помещал иногда статьи в грузинской и русской печати фракции большевиков, сила его заключалась не в теориях и идеях, а в чисто организационных способностях. С фанатическим упорством, еще в 1905 году и в последующие годы реакции, он занимался строительством партийного аппарата, восстанавливал разрушенные организации, налаживал связи, доставал материальные средства, не останавливаясь даже перед «экспроприацией» (нападение на почтовую контору). На этой работе укрепились и развились все особенности его прямолинейного ума и волевого характера. Когда пришла революция 1917 года, Сталин оказался в первых рядах коммунистической партии, как испытанный борец и как человек действия и практики. После большевистского переворота 1917г., он был назначен народным комиссаром по делам национальностей, а затем принял активное участие в гражданской войне. Но он всегда продолжал свою организационную работу внутри самой партии, приобретая все большее и большее значение в ее верхушке и постепенно забирая в свои руки весь технический аппарат. Как известно, именно эта деятельность и привела его в 1922 году на пост генерального секретаря партии. С 1919 г. Сталин, наряду с постом наркома по делам национальностей, занимал также пост народного комиссара Государственного Контроля (впоследствии Рабоче-Крестьянской Инспекции). Но всей деловой работой руководил его помощник Аванесов, с которым мне приходилось иметь дело и который выступал в СТО по всем делам Рабочей Инспекции. Очевидно, Ленин уже тогда высоко оценивал организационные качества Сталина, так как Рабоче-Крестьянская Инспекция контролировала весь хозяйственный аппарат Союза, и, хотя Сталин лично не появлялся на сцене, все тем не менее делалось по его указаниям. Будучи, с одной стороны, знаком с личным составом партийного аппарата, а, с другой, и со всем аппаратом советских учреждений, - Сталин, действительно, был во всеоружии и обладал большим преимуществом перед своими соперниками. Рассказывают, что Мандель (последний министр внутренних дел Франции перед II мировой войной), будучи в свое время правой рукой Клемансо, располагал архивом фишек о каждом из деятелей республики; это давало ему совершенно исключительную власть над людьми и позволяло держать их в руках. Не то же ли самое случилось и со Сталиным? По мере того как росло его влияние, его имя все чаще произносилось в коммунистической среде: одни говорили о нем с любовью, видя в нем единственного человека, способного оттеснить «пришельца»Троцкого - особенно после упомянутого выше конфликта между Сталиным и Троцким в связи с военными операциями под Царицыным, - другие, наоборот, произносили имя Сталина с враждой и боязнью. Для них это был «некто в сером»,от которого зависела и их судьба. Все утверждали, что Сталин никогда никому ничего не забывает. Когда Сталин был назначен наркомом по делам национальностей, а затем наркомом Госконтроля (впоследствии Рабкрина), из всех наркоматов это были наименее шумные, наименее приходившие в контакт с внешним миром. В то время никто не замечал имени Сталина в газетных заголовках в самом Союзе, а вне Союза и подавно никто этого имени не знал. На самом деле, однако, Сталин уже с того времени стал прибирать к рукам основные рычаги управления страной. Контроль над государственным аппаратом давал ему возможность подробно изучить всю структуру народного хозяйства. Тем более, что Рабкрин - как писал Ленин по поводу его реорганизации - должен был стать орудием улучшения советского аппарата, действительно, образцовым учреждением, в создание которого должна быть вложена вся возможная обдуманность, осторожность, осведомленность для привлечения лучшего, что есть в Союзе. И, действительно, в Рабкрин, которым руководил Сталин, сходились все нити: финансы, личный состав (как партийный, так и беспартийный), производство и т. д. Роль Рабкрина заключалась в контролировании всех функций государственного организма. Таким образом, Сталин все больше вооружался огромным опытом практического характера, который впоследствии и дал ему возможность так твердо и решительно вести страну по пути индустриализации. Не меньший опыт дала Сталину его работа в Наркомате Национальностей. Еще в 1913 году Ленин писал:Россия - пестрая в национальном отношении страна. Правительственная политика, политика помещиков, поддерживаемая буржуазией, проникнута вся насквозь черносотенным национализмом. Политика эта направлена против большинства населения страны. А рядом с этим поднимает голову буржуазный национализм других народов (поляков, евреев, украинцев, грузин и т. д.), стараясь .этим отвлечь рабочий класс от борьбы классовой». В том же году Сталин работал над своим первым литературным опытом - статьей «Марксизм и национальный вопрос», - тезисы и выводы которой были построены на всестороннем изучении Сталиным национального вопроса в Австро-Венгрии, взятой им в качестве отрицательного примера. Интерес молодого Сталина к этому вопросу был понятен: родился он в стране, где национальный вопрос стоял весьма остро, где рабочие - грузины, татары, армяне и русские - должны были у себя на местах разрешать этот вопрос таким образом, чтобы сохранять между собой мир и благодаря этому иметь возможность бороться с общим политическим врагом - русским самодержавием. Уже тогда Ленин писал Максиму Горькому, что при нем находится «удивительный грузин», который пишет замечательную статью для журнала «Просвещение» о национальному вопросу, причем в этой статье он приводит богатый сравнительный материал из истории Австро-Венгрии, страны, бывшей тогда ареной жестокой междоусобной борьбы составлявших ее народностей. В этой статье Сталин проводил идею, что каждый народ, населяющий Россию, имеет право на самобытность и самоопределение вплоть до отделения; но в то же время он считал долгом рабочих всех национальностей организовываться в общие профессиональные союзы и в единую политическую партию. Эти идеи были проведены в жизнь знаменитым декретом советского правительства от 2 (15) ноября 1917 года под названием «Декларация прав народов России», главные пункты которой были следующие: 1) равенство и суверенитет народов России; 2) право народов России на свободное самоопределение вплоть до отделения и образования самостоятельного государства; 3) отмена всех и всяких национальных и национально-религиозных привилегий и ограничений; 4) свободное развитие национальных меньшинств и этнографических групп, населяющих территорию России. Декларация эта была подписана Ульяновым-Лениным и Сталиным-Джугашвили. Впоследствии советское правительство развило еще далее эту политику, особенно в отношении подъема меньшинственных национальных культур. Высокая государственная мудрость была проявлена советской властью в разрешении национального вопроса в России. Сталин развязал внутренние, нетронутые силы народностей, населяющих безграничные просторы России - особенно ее Азиатской территории. Для многих наций это было даже больше, чем пробуждение от многовековой спячки - это было фактическим рождением их в современном мире. И при этом Сталин уже мог не бояться, что Россия станет ареной борьбы между этими национальностями и превратится в новую «лоскутную» империю вроде Австро-Венгрии… Однако, проводя в жизнь, через посредство компартии, свои идеи свободы национальностей, Сталин все же считал, что рабочий класс не должен забывать, что национальная проблема для него должна быть на втором плане, никогда не отвлекая его внимания от первоочередных, политических и социальных задач. Таким путем Сталин удерживал в известных границах национальные устремления отдельных народностей, и это было тем более нетрудно, что большинство последних находились на значительно более низкой ступени культурного развития, чем, например, Великороссия, Белоруссия и Украина. Русская культура была доминирующим, притягательным и цементирующим элементом в этом конгломерате народностей. Сталин шел дальше и считал негосударственным допускать чрезмерное развитие «сепаратистских» тенденций некоторых, наиболее национально-сознательных частей Союза, как Грузии и Украины. Попытки такого чрезмерного движения к «самостийности» дорого обошлись некоторым видным коммунистическим вождям на местах, как, например, Скрыпнику - председателю Украинского Совнаркома, - покончившему самоубийством. Так же беспощадно Сталин расправился с некоторыми видными коммунистами Грузии - бывшими его соратниками по борьбе с меньшевиками… В рамках вышеуказанной национальной политики Советов, и еврейство в России весьма скоро эмансипировалось; однако, по причине своего рассеяния по всей территории страны, оно в известной степени ассимилировалось. Резюмируя, можно сказать, что руководство национальными делами дало Сталину близкое знание интересов, проблем и возможностей каждой из населяющих Россию народностей, включая и те, которые в прошлом не играли никакой роли в жизни страны; а руководство органами контроля государственного аппарата дало Сталину знание всех сильных и слабых сторон Советской России. Обстоятельства эти сыграли важнейшую роль в дальнейшей политической карьере Сталина и превращении его в вождя современной Советской России. Решающим моментом в восхождении Сталина к власти был факт назначения его на пост генерального секретаря коммунистической партии; пост этот дал ему политический контроль над государственным организмом через секретарей всех комячеек на местах, и тем самым вооружил его огромной фактической силой в деле управления страной. Сила эта, в соединении с опытом, приобретенным в работе по наркоматам Рабоче-Крестьянской Инспекции и Национальностей, и создала того Сталина, которого мы теперь видим в роли вершителя судеб России. Впоследствии мне пришлось слышать мнение о Сталине от таких видных коммунистов, как Красин и Данишевский - впрочем, это было даже не столько мнение, сколько выражение боязни за самих себя. Красин, например, в отчаянии восклицал:«Что же мне делать? Сталин ведь меня ненавидит!» А Данишевский, добившись после многих месяцев аудиенции у Сталина, рассказывал с непонятным мне тогда чувством удовлетворения, почти счастья, что ему удалось добиться от Сталина прощения за «грехи молодости» - он тогда (задолго еще до революции) сттремился к соглашению между большевиками и меньшевиками - и за его симпатии к троцкизму. Упорство и твердость характера Сталина были всем известны. Этот искусный политический деятель медленно и непоколебимо шел к власти, сокрушая все на своем пути. Напор и горячность Троцкого разбились о холодный и хитрый расчет невозмутимого Сталина: победа осталась за «секретарем партии», «этим стальным, несгибающимся человеком», - как назвал его один из советских писателей. Однажды мне передали - по поводу очередного обсуждения в Организационном Бюро моей кандидатуры на пост директора-распорядителя Северолеса (был установлен порядок, по которому, до утверждения Высшим Советом Народного Хозяйства состава правления крупных хозяйственных комбинатов, кандидатуры и некоммунистов должны были пройти через партийный фильтр), - что, мол, Сталин довольно хорошо осведдомлен о моей деятельности, что он относится к ней доброжелательно и что в скором времени я буду удостоен чести предстать перед ним… Этого, увы, не произошло, так как я вскоре уехал по делам службы за границу, и мне не суждено было больше вернуться в Россию. О деятелях революционных периодов обыкновенно создаются легенды, которые превозносят до небес тех, кто вышел победителем и достиг верхних ступеней социально-политической лестницы и представляют в смешном виде тех, кого революция не помиловала и смела в своем вихре. Легенды начинают сейчас создаваться и вокруг Сталина. Некоторые народы СССР, особенно на востоке, чуть ли не начали обожествлять Сталина, считая, что он велик и непогрешим. Легенды поддерживаются «в интересах революции», и по этому поводу Джон Скотт отмечает, что даже компартия (хотя по существу своему «безбожная» не прочь создать «культ вождя» ради укрепления авторитета власти. Я хотел бы рассказать об одной из таких историй, переданной мне, впрочем, не сторонником Сталина, а его политическим противником. Во время знаменитых показательных процессов, я как-то провел вечер с Г., одним из лидеров грузинского социализма. Это был один из тех общественных деятелей, который политически рос параллельно со Сталиным; но они были на разных полюсах одной и той же политической партии - марксистской: один был большевиком, другой - меньшевиком. Внутри партии эти течения уже давно вели борьбу между собой, но в отношении своих политических буржуазных противников они вначале пытались идти в ногу: часто, при разногласиях, обыкновенно после ожесточенной дискуссии внутри партии, они путем голосования устанавливали свою политическую линию. Приятель мой был бывшим членом Центрального Комитета грузинских меньшевиков. Говорили мы откровенно, и, обращаясь к нему, я спросил его: - Скажите, вы лучше многих других знали Сталина. Он ведь безусловно честный революционер. Каким же образом можно допустить, что он искренно верит в то, что Бухарин, Рыков, Крестинский и многие другие были предателями, агентами Гитлера или японцев? Ведь не может быть, чтобы Сталин в душе своей не знал, что все это - неправда? Приятель мой многозначительно посмотрел на меня, подумал и сказал: - Трудно дать характеристику такого человека, как Сталин, так как в нем добро и зло переплетаются. Но вот я вам расскажу один факт из его жизни, который даст вам представление об его характере и, быть может, многое объяснит. И Г. рассказал мне следующее: - Однажды, еще до революции 1917 г., внутри партии завязалась борьба между большевиками и меньшевиками по вопросу об отношении к либеральным элементам. Мы доказывали, что необходимо продолжать работать вместе с либеральной буржуазией, этим путем расширяя арену борьбы с самодержавным строем. Большевики же стояли за бойкот, не веря в искренность либеральной буржуазии. В конце концов, было решено устроить закрытое партийное собрание, с участием всех ответственных работников подполья, выставить по одному докладчику от каждого течения и решить вопрос голосованием. Так как при царском режиме наша партия была нелегальной, квартиру для устройства этого собрания нам удалось найти лишь после невероятных усилий. Собралась вся «головка»,весь «мозг» партии. Первым выступил представитель большевиков и стал отстаивать свою точку зрения; затем выступил ответственный лидер меньшевиков. С первых же слов его стало ясно, что большинство присутствующих разделяло его взгляды: победа небольшевистского течения была очевидна. Вдруг, перед самым голосованием, во дворе раздалось два выстрела. Собравшиеся решили, что нагрянула полиция и что всей верхушке партии грозит арест. Все стали разбегаться в разные стороны, голосование было забыто, а собрание сорвано. Что же произошло? Когда Сталин заметил, что точка зрения большевиков не находит отклика, он потихоньку пробрался во двор, выстрелил два раза в воздух - и этим способом помешал принятию нежелательной большевикам резолюции. Все мы хорошо знали, что Сталин не провокатор, а ведь такие выстрелы могли быть только провокаторскими!.. Как видите, только чтобы отстоять свою точку зрения, Сталин не побоялся рискнуть и собою, и всей партийной головкой. Вот вам Сталин! Дальнейшие выводы можете сделать сами… Соответствует ли эта история действительности, или это тоже одна из многих «легенд»- но, во всяком случае, она характерна для личности того, кто еще недавно заключил договор с Гитлером, во имя спасения «социализма в одной стране», а затем - через короткое время - так же решительно повел русский народ на геройскую защиту родины и уничтожение того же Гитлера…

 

Глава девятая ЛЕНИН МЕНЯЕТ КУРС

Я не пишу истории Советского Союза и избегаю широких обобщений, для которых необходим более углубленный экономический и политический анализ условий развития России после 1917 г. Но я принужден дать хотя бы самую беглую характеристику системы коммунистического хозяйства в годы военного коммунизма и НЭП'а: без нее многие конкретные факты и отдельные эпизоды борьбы лиц и направлений были бы непонятны читателю. Эпохой военного коммунизма обычно называют период с середины 1918 г. и до весны 1921 года, когда коммунистическая партия, устами Ленина, провозгласила переход к новой экономической политике. Военный коммунизм - это годы бурных потрясений, ожесточенной борьбы на внешнем и внутреннем фронте, период отчаянных попыток наладить народное хозяйство при помощи суровых мер, террора и принуждения, годы разрухи, безработицы, голода и эпидемий. В 1917-18 гг. страна еще находилась в состоянии войны с центральными державами. После марта 1918 г., когда был заключен мир с Германией и ее союзниками, настало время иностранной оккупации Украины, Крыма и Балтийских провинций, а затем разгорелась гражданская война и на юге, и на севере, и в Сибири. 1919 и 1920 гг. были не только заполнены военными действиями против белых генералов - Деникина, Врангеля, Колчака, Миллера, Юденича, - но и борьбой против иностранной интервенции, помогавшей реставрационным попыткам белогвардейцев (англичане в Архангельске, на юге и на Кавказе, французы на юге, японцы на Дальнем Востоке), и против блокады, которою союзники хотели удушить советскую власть после Версальского мира. Кроме того, в 1920 году пришлось выдержать неудачную войну с Польшей, в результате которой Россия потеряла Западную Украину и Западную Белоруссию, уступленную Польше по Рижскому договору. Балтийские провинции - Латвия, Эстония и Литва- также отделились в это время от России. В этой грозной обстановке страна проделывала огромную социальную, экономическую и политическую революцию. После отмены частной собственности на землю и конфискации земель прежних владельцев, была проведена экспроприация банков, железных дорог, акционерных обществ, фабрик и заводов, а затем и мелких предприятий. Новая система хозяйства строилась ощупью, промышленностью шло самотеком, очень часто приводя к беспорядку и даже хаосу. Из-за недостатка сырья, топлива и продовольствия, производство промышленности пало до 26% довоенного, причем оно, главным образом, обслуживало Красную Армию. Рабочих нехватало, так как, спасаясь от голода, они уходили в деревню. Болезни и недоедание приводили к массовому невыходу на работу. Интенсивность труда сильно понизилась. Посевная площадь в 1918-1919 г. сократилась до трех пятых довоенной, технические культуры были вытеснены хлебными, да и урожайность хлебов сильно пала. Сотни тысяч людей умирали от истощения, а засуха в Поволжьи привела в 1920-21 г. к настоящей катастрофе, стоившей жизни миллионам. Транспорт был совершенно развален, и больные паровозы составляли до 60% общего состава. Для борьбы с разрухой, советская власть прибегала к принудительным мобилизациям рабочих, ко всеобщей трудовой повинности по заготовке топлива и расчистке железнодорожных путей, силой оружия отбирала хлеб у крестьян и беспощадно применяла методы устрашения и террора. Это была эпоха наиболее жестокой и непримиримой диктатуры. Сам Ленин определял ее, как особенно ожесточенную борьбу между побежденным, но не уничтоженным капитализмом и родившимся, но еще слабым, коммунизмом». Власть понимала свои задачи очень прямолинейно: надо было, по ее мнению, вырвать в стране «корни капитализма», подорвать самую его основу, - и это часто превращалось в физическое истребление враждебных элементов и в материальное уничтожение остатков прежнего строя. В то же время, по экономическим причинам, крестьянство часто вступало в конфликт с большевистским правительством. Город не давал деревне товаров, частная торговля была запрещена, реквизиции хлеба и сырья лишали крестьян их последних запасов, и у деревни получалось ощущение, что она все должна отдавать, не получая взамен ни гвоздей, ни семян, ни земледельческих орудий. В результате такого положения вспыхивали восстания, иногда принимавшие угрожающий характер, как, например, движение в Тамбовской губернии, под предводительством Антонова, или известное восстание в Кронштадте, где взбунтовавшиеся солдаты и моряки, требовавшие «свободных советов», в сущности, выражали недовольство широких крестьянских масс, из которых они вышли. Коммунистические верхи сознавали, что экономическая жизнь страны держится на использовании старых запасов. Но эти запасы растрачивались безалаберно и хаотически, кроме того, количество их уменьшалось с каждым днем, угрожая близким и окончательным истощением. Поэтому основной проблемой являлось - наладить производство в промышленности и в земледелии и в спешном порядке поднять производительность труда во всех областях хозяйства. Уже в 1920 году Ленин требовал составления «великого хозяйственного плана, рассчитанного не меньше, чем на 10 лет». Это был замысел, впоследствии получивший осуществление в знаменитых пятилетках. Ленин понимал неотложную необходимость превращения отсталой аграрной России в страну высоко развитой промышленности. Он называл это созданием «новой технической базы» для коммунизма и соединял эти планы с проектами электрификации России, которыми сильно увлекался и в которых видел способ быстрого перехода на новые пути. Но и электрификация, и крупная промышленность были «музыкой будущего», а покамест приходилось работать в условиях весьма неприглядной действительности. В каждой отрасли индустрии тогда господствовали, так называемые, «главки», составленные из представителей профессиональных союзов данной отрасли промышленности (напр. союза железнодорожников для транспорта) и представителей центральной государственной власти. Им была подчинена работа определенной области промышленности по всей стране. Все главки были объединены в Высшем Совете Народного Хозяйства, центральном органе, руководившем всей советской промышленностью и являвшемся как бы комиссариатом индустрии. В каждом губернском городе имелись свои совнархозы и свои отделы профессиональных союзов, которые должны были действовать по указаниям своих центральных учреждений, находившихся в Москве, т. е. ВСНХ, с одной стороны, и Всероссийского Центрального Совета Профессиональных Союзов (или центральной организации профсоюза соответствующей отрасли), с другой. Теоретически это была довольно стройная схема. Но на практике дело обстояло плохо. Организация народного хозяйства строилась в горизонтальной плоскости в соответствии с административным построением России, но в то же время она шла и вертикально, так как на местах, в губерниях, уездах и т. д., местные губхозы, уездхозы, а также и профсоюзы вмешивались в управление промышленностью и земледелием. А так как эти учреждения были, в свою очередь, подчинены местным исполкомам, то в результате сложность взаимоотношений и зависимость от разных органов власти приводили к тому, что распоряжения центра не выполнялись. Заведующие заводами находились между молотом и наковальней, то есть, между приказами центральной власти (главка) и указаниями и требованиями местной власти… В провинции, или - как тогда говорилось - «на 145 местах», заводы находились полностью в руках местных органов, которые стремились к широкой автономии; а центральная власть была слишком слаба, чтоб побороть эти центробежные стремления. Рабочие в провинции по своему культурному уровню были ниже московских; лучшие из них попали в депутаты, делегаты и т. д. и уехали в Москву. Заводские комитеты часто были неспособны к руководству предприятиями, которые оказались в их руках. Немногим выше был уровень местных совнархозов. И вот работа шла следующим образом. Местные органы, нуждаясь в финансовой и продовольственной помощи центра, составляли широковещательные программы и обещали громадный размах производства, с тем что Москва должна была снабжать их деньгами и продовольствием. Что касается денег, то Москва печатала банкноты в большом количестве, но с продовольствием положение было хуже, и центр мог удовлетворять требования с мест лишь в очень небольших размерах. Впрочем, даже и эта незначительная помощь была очень важна для провинции. Однако, оказывалось, что выработанные на местах продовольственные планы были совершенно нереальны; небольшой продукт промышленной работы шел по преимуществу для армии, а из остатка львиную долю удерживали местные органы для своих районов. У центральной власти для нужд населения ничего или почти ничего не оставалось. Все это создавало обстановку углублявшейся экономической катастрофы. Становилось все более очевидным, что надо искать новых путей для спасения. Пока длилась гражданская война и забота о политическом укреплении власти стояла на первом плане, можно было кое-как мириться с разрухой - во имя будущих побед. Но когда вооруженная борьба на внутренних фронтах прекратилась и страна начала демобилизоваться и переходить на мирное положение, - вопросы хозяйственные сделались проблемой жизни и смерти. Приходилось либо менять экономическую политику, либо идти на гибель в результате жесточайшего хозяйственного кризиса. Мысли о необходимости перемены курса давно уже носились в воздухе. В Красной Армии, тесно связанной по своему составу с крестьянством, намечались определенные течения, требовавшие уступок деревне и отмены системы реквизиции хлеба и продовольственной разверстки, разорявшей мужиков. Троцкий в связи с этим говорил о необходимости «изменения режима», и его за это обвиняли в меньшевистском рецидиве. Несмотря на значительную оппозицию в собственной среде, Ленин твердо решил встать на путь «новой экономической политики», которая сводилась к отказу от «интегрального коммунизма», к частичному восстановлению капитализма и мелкой промышленности и к ряду уступок крестьянству. Ленин глубже других понимал невозможность возрождения земледелия и промышленности при сохранении старых методов хозяйствования в стиле Ларина. И тамбовское и кронштадтское восстание послужили для него грозным предупреждением о растущем недовольстве и доказательством того, что медлить нельзя. В марте 1921 года «продразверстка» была заменена «продналогом». Смысл этой реформы заключался в том, что крестьянин, после уплаты определенного налога государству, мог свободно распоряжаться всем остальным: и хлебом, и скотом, и продавать за деньги продукт своего труда. С этим было связано восстановление торгового оборота в стране. В этих условиях, наряду с крестьянством, открывалась свобода хозяйственной инициативы и для кустарей, и даже для посредников и мелких промышленников. В своих речах в 1921 году Ленин не скрывал того, что новая экономическая политика означала «стратегическое отступление», или - как он это называл - «передышку», во время которой «получается на основе известной (хотя бы только местной) свободы торговли возрождение мелкой буржуазии и капитализма» «Нужда и разорение таковы, - заявлял он, - что восстановить сразу крупное фабричнное, государственное, социалистическое производство мы не можем... Значит, необходимо в известной мере помогать восстановлению мелкой промышленности, которая не требует машин, не требует ни государственных, ни крупных запасов сырья, топлива, продовольствия, - которая может немедленно оказать извесстную помощь крестьянскому хозяйству и поднять его производительность». Правда, возрождавшийся таким путем капитализм был «государственным капитализмом». Все фабрики и заводы, вся крупная промышленность оставалась в руках власти. За нею сохранена была и монополия внешней торговли. Иностранный капитал мог быть допущен в виде концессий, предоставляемых тем же государством, и под его контролем, но никакой денационализации рудников, лесов, нефтяных источников или фабрик не производилось. Но весь строй хозяйственной жизни радикально менялся. Создавался особый социально-экономический режим, в котором, наряду с социализированной индустрией, существовали элементы капитализма и происходила конкуренция между социалистическим и несоциалистическим секторами хозяйства. При этом, социалистический сектор также переходил на «хозяйственный расчет», учился торговать, как этого требовал Ленин, и часто создавал смешанные формы для своей деятельности. Мало того: НЭП создавал новую психологическую атмосферу, новые условия быта, давал выход частной инициативе. Конечно, этот переход на новые рельсы был делом нелегким и встречал сопротивление и в центре и в провинции. Ряд коммунистов, привыкших к непримиримости первых лет военного коммунизма и проведших немало времени в армии, никак не хотели примириться с этим «спуском на тормозах и ощущали НЭП чуть ли не как измену революции. Они постоянно ставили палки в колеса. Кроме того,«бывшие буржуи» и средний класс, перед которыми открывалось довольно широкое поле деятельности , в эпоху НЭП'а, отлично сознавали, что «передышка», возвещенная Лениным, временная и что коммунистическая власть идет на уступки по необходимости, скрепя сердце, и вернется к радикальному и полному осуществлению своей программы, как только к этому представится возможность. Переход страны от военного коммунизма к НЭП'у был поэтому сложным и длительным процессом, с борьбой различных групп, со множеством неразрешимых противоречий. Мне пришлось наблюдать все это в той отрасли хозяйства, в которой я работал - в лесной. Я уже упоминал о большом значении лесной промышленности в связи с топливным вопросом. Введение НЭП'а поставило перед ней новые задачи: намечено было восстановление в срочном порядке внешней торговли, в которой экспорт леса занимал одно из важнейших мест. Ленин отлично понимал, что переход к НЭП'у возвращает всю экономику к системе денежного хозяйства. Необходимо было составить крупный золотой фонд для операций Центрального Государственного Банка. Этим занимался Шейнман, заместитель народного комиссара финансов и будущий первый директор Госбанка. На заседании, устроенном Шейнманом по поручению Ленина, я указал, что лесной экспорт - путь к созданию золотого фонда и основа внешней торговли. Мои соображения были доложены Ленину, и через несколько дней я был вызван на заседание специальной комиссии Совнаркома под председательством Лежавы, где был прямо поставлен вопрос: в какой мере можно возродить лесную промышленность, чтоб она могла сделаться источником экспорта для получения валюты? Я попросил несколько дней на размышление и потом представил свой проект. Создавая свой проект, я руководствовался соображениями как об огромных лесных богатствах России, так и о географическом их распределении. В Европейской России лесные массивы распределены очень неравномерно. Не только в областях, где лесистость едва достигает от 3 до 8%, но даже и в районах, считающихся лесистыми, есть целые участки величиной с губернию, совершенно лишенные лесов. В одной из статей, напечатанных мною по этому вопросу («Экономическая Жизнь» от 30 декабря 1920 г. и 1 января 1921 г.), я привел таблицу лесистости Европейской России, а также запасов лесонасаждений в тридцативерстной полосе по обе стороны от железных дорог и сплавных рек. Лесная площадь была показана по 9 лесным районам. Замечу, что в эту таблицу не были включены Украина, почти совершенно лишенная лесов, и Кавказ, поскольку его леса не могут быть использованы рационально без предварительного осуществления огромных технических мероприятий. Ввиду интереса этой таблицы я ее даю в приложении. При среднем проценте лесистости Европы и Европейской России в 30-33, только в четырех из девяти лесных районов этот средний процент превышен, а в остальных районах, наиболее населенных, процент лесистости либо едва достигает среднего, либо ниже. Интересно отметить также, что из ста миллионов десятин лесной площади, насчитываемых в этих девяти районах, около 72% расположено в упомянутой тридцативерстной полосе вдоль железных дорог и сплавных рек. Как при старом режиме, так и в эпоху военного коммунизма, эксплоатация лесов велась безжалостным и хищническим образом именно в этой тридцативерстной полосе вдоль путей сообщения. Надо было перейти к рационализации лесной промышленности и, увеличивая производительность, одновременно оградить от обезлесения эти более населенные районы России. Сочетая задачу использования лесозаготовок и лесного экспорта в целях накопления золотого фонда с задачей упорядочения лесного хозяйства, я намечал следующую систему эксплоатации: наряду с сокращением рубки лесов на топливо, нужно вводить в оборот народного хозяйства новые, ранее еще не эксплоатировавшиеся лесные массивы; оставляя центральные лесные районы для обслуживания страны, надо поставить эксплоатацию отдаленных - особенно северных лесных районов - для экспорта; самим двигаться с западаа на восток, по мере улучшения путей сообщения и колонизации дальних областей; иностранным же концессионерам давать участки, наоборот, более восточные, с дальнейшим продвижением их с востока на запад. Из этих основных соображений и предпосылок вытекало, что сложная организация промышленности, с ее горизонтально-вертикальной взаимозависимостью всех органов, не подходила для осуществления намеченных целей. Моя программа сводилась к следующему. Во-первых, следует упразднить старую систему «главка» для лесной промышленности, придуманную Лариным и приведшую к бесконтрольности и безответственности эпохи военного коммунизма, заменив главк «трестом» по германскому или американскому образцу, с точным финансовым учетом и со строгим контролем работы. Во-вторых, надо сосредоточить руководство предприятиями лесной индустрии в руках правления, наделенного широкими полномочиями; правление должно быть назначено правительством. В-третьих, правление должно иметь право, вопреки местническим тенденциям, переводить машины и рабочих с одного завода на другой в границах каждого хозяйственного района. В-четвертых, тресту надлежить работать согласно твердо установленному бюджету и финансовому плану производства - в отличие от финансового хаоса предыдущих лет. В-пятых, Государственный Банк, который в это время только создавался, должен предоставить тресту, сверх основного капитала в червонцах, заем в золоте, в размере одного миллиона рублей; заем будет покрываться потом поступлениями от продажи за границей продуктов лесной промышленности. Это даст тресту возможность закупить за границей дополнительное количество продовольствия и снабжать им рабочих и крестьян севера, где расположены большие лесные массивы. К этому я прибавил одно условие, которое по тем временам было очень смелым, тем более, что - как это было ясно по ходу дела- фактическим руководителем этого треста предполагалось назначить меня. Я потребовал, чтобы план операций был утвержден на один год и чтоб в течение этого года ни местные, ни центральные власти не имели права вмешиваться в нашу работу. Я заявил, что готов взять на себя ответственность на годичный срок, хотя и понимал, чем это пахло в тогдашних условиях. Затем я посоветовал ввести в правление ряд прежних лесопромышленников, которые, с одной стороны, знали дело, а, с другой, могли своими именами импонировать заграничным покупателям и служить гарантией выполнения сделок. Предвидя, какое отчаянное сопротивление мой проект встретит у провинциальных деятелей, я заранее предложил одну часть лесной индустрии предоставить в распоряжение местных совнархозов для нужд внутреннего рынка, с условием, чтоб ни они в наши операции, ни мы в их не вмешивались. Но окончательное решение по этому вопросу было принято лишь после того, как Ленин вызвал меня для подробного обсуждения всего моего проекта. В разговоре с Лениным я сослался прежде всего на принципы его новой экономической политики и на методы их применения в промышленности. Я указал на особые условия лесного хозяйства, и в первую очередь тех районов, где приходилось работать; на значение экспорта; на систему снабжения рабочих и пр. - А правление из кого будет состоять? - спросил Ленин. Я предложил включить в правление ряд независимых от власти и известных за границей лиц и назвал Поцелуева (бывшего председателя крупного лесопромышленного общества«Громов и Ко»), Плюснина (крупного лесопромышленника Архангельского района), фон-Мекка (бывшего председателя Казанской железной дороги), Зайцева (редактора лесного журнала), Названова (которого Ленин знал со школьной скамьи, а Пятаков по текущей работе) и др. Многие из них работали в это время в качестве лесных специалистов в разных советских учреждениях, но в прошлом принадлежали к той крупной буржуазии, которая была теперь деклассирована. - Если вы, - заметил я, - прибавите к ним трех видных коммунистов и представителей союза деревообделочников, то мы тем самым создадим правление, которое будет авторитетно и для России, и для Европы. А если вы мне доверите дальнейшую работу на год и дадите мне «карт бланш», я надеюсь оправдать ваше доверие. В заключение Ленин предложил мне составить проект треста, выработав соответствующий устав, и подать с объяснительной запиской. Он, очевидно, хотел избежать споров со своими ближайшими сотрудниками. Вырабатывая проект треста, я руководился следующими соображениями и принципами. Промышленность должна была делиться на районы по признаку близости источников сырья, а также в зависимости от намечаемых потребителей лесных продуктов: производство для вывоза, для обслуживания военных нужд, для внутреннего потребления - с подразделением этой последней категории на нужды центральной власти или местного населения. Заводы, работающие на экспорт и находящиеся в одном экономическом районе, должны были составлять одну хозяйственную единицу так же, как и заводы, работающие для снабжения центральной власти. Они должны были управляться администрацией, назначенной центром и ему непосредственно подчиняющейся. Управление этих объединений могло находиться и не в столице, но местные хозяйственные органы, как и местные профсоюзы, не должны были иметь права вмешиваться в его деятельность. Всякая критика со стороны этих местных властей должна была направляться в центр и рассматриваться центральной властью, как «самодеятельность» масс, но без обязательства «давать ход» этим критическим указаниям. К этим заводам должны были быть присоединены, в соответственном количестве и удобные в смысле расположения, участки, являющиеся источниками минерального сырья, для того чтобы заводы могли вести свое «замкнутое» хозяйство. Во многих случаях представлялось также нужным включение в объединение предприятий, могущих быть источником снабжения продуктами питания, для того чтобы обеспечить пропитание рабочих. Этому же объединению, или «комбинату», должна была быть предоставлена определенная сумма денег в качестве основного капитала, в соответствии с программой производства, как я уже указывал в настоящей главе. Как упомянуто, я предлагал в своем проекте составить правление при участии лиц, в прошлом занимавших видное положение в данной отрасли промышленности. Правление это должно было быть ответственно: 1) за вверенные ему капитал и имущество, 2) за правильную организацию производства, 3) за самоокупаемость данного предприятия, 4) за нормальный ход производства, 5) за хорошие условия труда, - а в отдельных случаях и за сбыт продуктов производства, и за качество продукции. Советское правительство, по этому плану, являлось как бы держателем и собственником всех акций этого комбината, и оно назначало правление, на известный срок, через Высший Совет Народного Хозяйства, с предварительного одобрения Организационного Бюро коммунистической партии, иными словами, генерального секретаря ВКП. Как это ни покажется странным, многие «буржуи», у которых все национализировали и у которых даже отняли право на хлебный паек, потом оказались во главе этих комбинатов. Однако, наряду с ними, назначались в члены правлений и видные члены ВКП, и члены профсоюзов соответственной отрасли промышленности, но они часто оказывались в меньшинстве. Управление этими комбинатами подчинялось общим законам Советского Союза. Производственные планы должны были представляться раз в году на одобрение ВСНХ. Я должен сказать, что впоследствии некоторые правления проявляли такую хозяйственную активность, что уже через год растрачивали весь свой капитал. Ленин (в одном из своих писем к Сокольникову, в феврале 1922 г.) указывал, что необходимо предавать суду членов правления трестов, которые пытаются объявлять себя банкротами.«Если мы, создав тресты и предприятия на хозяйственном расчете, - писал Ленин, - не сумеем деловым, купцовским способом обеспечить полностью свои интересы, то мы окажемся круглыми дураками». Будучи директором-распорядителем первого треста в Союзе, Северолеса, я как-то позвонил Шейнману, директору Госбанка, и просил его увеличить размер кредита для этого треста; в зимние месяцы мы тратили все деньги на заготовку леса на экспорт, который начинался лишь с открытием сезона навигации между Россией и Англией, а потому нам до весны всегда нужны были средства. Обращаясь к Шейнману по телефону, я сказал приблизительно следующее: - Пойдите нам навстречу и дайте нам лишних несколько миллионов аванса под лесные операции. На это последовал следующий ответ: - А, вы хотите, чтобы я пошел вам навстречу? Хорошо. Вот вы в Лубянском переулке, а я на Кузнецком. Мы выйдем дновременно и как раз встретимся на Лубянке. Подходит вам это место встречи? Игривая ирония эта была, в некотором роде, неподдельной угрозой: Лубянка - знаменитая Лубянская Площадь - была символом ВЧК, впоследствии ГПУ, центральное управление которой там находилось… В этом ответе звучали нотки того отношения к правлениям трестов, которое впоследствии не раз проявлялось со стороны высшей власти. Когда новые проекты стали известны в Северной области - основном районе лесных заготовок, - они вызвали небывалое возбуждение среди местных советских работников. Они стали говорить, что «Либерман под сурдинку пытается восстановить капиталистический режим» и что все мои планы, пожалуй, продиктованы какими-то «особыми» интересами. Об этом заговорили вскоре и в союзе деревообделочников, и тогда из всего северного района посыпались протестующие телеграммы на имя Ленина. Мы стали на каждом шагу встречать затруднения и помехи со стороны тех людей и тех органов, которые, будучи вынуждены подчиниться новой экономической политике Ленина, все же чуяли в ней что-то некоммунистическое. Они вечно подозревали, доносили, расследовали и ставили нам палки в колеса. Порою в этом проявлялся глухой протест местных органов власти против централизующего влияния Москвы; порою здесь сказывалось влияние московского ГПУ, с его недоверием к «буржуазным спецам». Если бы не доверие и поддержка со стороны высших носителей власти, дело не двинулось бы с места, но Ленин и его сотрудники поддержали меня, и мы приступили к работе на новых основаниях. Мы начали с того, что упразднили старые названия отдельных лесных заводов по имени их хозяев, и вместо этого дали каждому из них порядковый номер. Это было отчасти необходимо потому, что, экспортируя лесные материалы, мы все еще рисковали судебными процессами: бывшие владельцы предприятий, приглашая в качестве свидетелей капитанов пароходов, доставлявших товар за границу, накладывали арест на товар. Помимо этого, с перенесением машин с одного завода на другой, старое название теряло всякий смысл. Мы встретили неожиданное сопротивление, во-первых, со стороны старых служащих и инженеров, которые раньше привыкли гордиться своей службой на таком-то заводе, владелец которого часто был известен по всей России и за границей. Иные из них были, к тому же, связаны обещанием, данным хозяину, сохранять все по-старому до его возвращения. Но сопротивление оказывали нам, с другой стороны, и местные советские органы, в частности ГПУ. Оно видело козни во всем и обвиняло нас в перевозе оборудования на те заводы, которые принадлежали иностранцам и которые теперь будут находиться в привилегированном положении. В качестве курьеза упомяну, что архангельское ГПУ чуть ли не создало целое дело о том, как «агенты Либермана» отдают оборудование тем заводам, к которым благоволят; а таковыми оказывались, естественно, заводы, принадлежавшие иностранцам, которые и раньше были лучше оборудованы. Выходило, что мы помогаем иностранному капиталу против советской индустрии. Председатель ВЦСПС, Михаил Томский, игравший уже в то время большую политическую роль (он был членом Политбюро), вызвал меня к себе для объяснений. Я нарисовал ему подробную картину хаоса и маразма, царствовавших в лесной промышленности севера, и рассказал о тех проектах, которые, по моему мнению, одни только и могли спасти все дело. Положение за границей, говорил я Томскому, для нас неблагоприятно, и не так-то легко будет нам прорваться сквозь кольцо блокады. Иностранные покупатели питают к нам недоверие. Эти антисоветские настроения разжигаются бежавшими за границу прежними русскими лесопромышленниками. Скептическое отношение Англии поддерживается еще и особой политикой скандинавских стран. Швеция, старая конкурентка России на английском рынке, делает все возможное для того, чтоб в зародыше убить сделки с советской властью. Ее агенты в Англии, а также и специальная пресса, заявляли, что, если английские покупатели, заключив сделки с советским правительством, впоследствии останутся с пустыми руками, то скандинавские продавцы категорически откажутся поставлять им лес. Эта угроза не могла не произвести впечатления, потому что никто в Европе не был уверен в нашей способности выполнить контракты. Надо было считаться с мощным влиянием, так называемых,«брокеров» на английский лесной рынок - они являются и посредниками, и распределителями, и финансистами - и следовало предпринять ряд серьезных и радикальных мер для доказательства внешнему миру нашей способности выполнить на сто процентов принятые на себя обязательства. Осуществление предложенного мною проекта, говорил я далее Томскому, произведет перелом к лучшему в настроении рабочих севера. После ухода англичан из Архангельска, местное население восторженно приветствовало советскую власть, но обострение продовольственного кризиса вызвало недовольство и брожение, Отразившиеся на производительности труда. Необходимо в спешном порядке закупить продовольствие за границей и доставить его в этот район. В результате длинного разговора, я заручился полной поддержкой Томского. Увы, это ни в какой степени не изменило оппозиционного отношения профсоюза деревообделочников и «власти на местах», с сопротивлением которых приходилось еще долго считаться. Несколько забегая вперед, отмечу, что через некоторое время нам удалось продать русский лес в Англии, закупить продовольствие и орудия производства и еще до закрытия навигации привезти их в Архангельск. Начали раздавать новые пищевые пайки не только рабочим, но и крестьянам, работавшим на лесозаготовках. В тогдашних условиях голода и нищеты, прибывшие из-за границы продукты вызвали большое оживление и одобрение; работа пошла быстрым темпом. Рабочие окрестили этот паек «либермановским пайком». Уже в первую навигацию, т. е. за одно лишь лето 1921 года, мы успели вывезти товару на несколько миллионов фунтов, и на одном из заседаний Совнаркома Шейнман, председатель Государственного Банка, заявил : - Фонд Государственного Банка фактически был создан по инициативе и благодаря усилиям Северолеса и тов. Либермана. Но немало еще вставало затруднений на пути разумной работы, - затруднений, подчас непреодолимых… Некоторые из них объяснялись сложностью положения, создавшегося в результате НЭП'а. Государство постепенно превращалось в заправского хозяина; в фабричных конторах и трестах оперировали рублем и копейкой, экономили, торговались за границей из-за цен, - словом, во многих отношениях выполняли ряд функций частного промышленника. И вот, сразу же встали вопросы о капитале и труде, о заработке рабочих, о праве их на продукт труда, то есть все те проблемы, которые лежат в основе социальных конфликтов и движений во всех капиталистических странах. Вот, например, что произошло в той области хозяйства, где я работал. При капиталистическом режиме каждый частный лесопромышленник, калькулируя цену продаваемых продуктов, прежде всего учитывает свои расходы, а именно: 1) то, что он уплачивает землевладельцу за право вырубки и вывоза дерева из лесу - так называемая, лесная или земельная рента; 2) издержки на орудия, транспорт и т. д.; 3) расход на рабочую силу. Минимальная цена за лесной товар должна обеспечивать покрытие этих расходов. Все, что удается выручить свыше этого минимума, составляет обычную прибыль. Но как надлежало поступить теперь, когда в государстве установилась «власть пролетариата», а частных промышленников больше не было? Доля цены, составлявшая раньше прибыль, оставалась свободной, землевладельцев, притязавших на земельную ренту, больше не существовало, - поэтому себестоимость товара приходилоось исчислять по новому способу. В каждом хозяйственном учреждении руководящие посты принадлежали рабочим и коммунистам, и при вопросе о цене большое значение имел голос профессиональных союзов. И вот профсоюзы встали на примитивную, хотя и вполне понятную в тех условиях, точку зрения: с отменой прав капитала рабочим принадлежит прибыль промышленника, с одной стороны, и рента землевладельца, с другой. Рабочие никак не могли и не желали понять, что, поскольку государство заменило собой капитал, некоторые отчисления необходимы в пользу того же государства. Всякие попытки таких отчислений они рассматривали, как антирабочие тенденции; а если подобные требования предъявлялись некоммунистами, рабочие видели в этом проявление «буржуазной идеологии». Однако, государство, сделавшись хозяином, естественно, не могло согласиться с такими выводами. К нам, в управление лесной промышленности, регулярно являлись представители Наркомата Земледелия, ставшего наследником всех прежних землевладельцев; Наркомзем предъявлял свои права на уплату за лес. Затем к нам приходили представители Государственного Контроля для ревизии всех операций, включая и калькуляцию, и говорили нам с иронией и упреком: - Посмотрите, как вы плохо хозяйничаете. Прежний заводчик умел покрывать из цены и ренту землевладельца, и еще вырабатывал для себя немалую прибыль. А вы свободны от этих обязательств, и все-таки не способны свести концы с концами, и даже Госбанку не можете уплатить вашего долга, как условленно… После такой критики нам ничего не оставалось, как экономить на заработной плате, ибо иначе мы, действительно, не имели возможности свести концы с концами. Но спорить с рабочими было опасно, особенно для меня и других «спецов»: ведь в нас они видели представителей капиталистической эксплоатации. Поэтому я решил обратиться к Ленину, и после моего второго возвращения из Лондона - это было в середине или конце 1921 года - попросил о свидании с ним. Мне сейчас же был назначен прием, и я рассказал Ленину о наших затруднениях. - За границей имеется конкуренция других продавцов леса, в особенности из скандинавских стран, поэтому мы не можем произвольно подымать цены. Здесь, в Москве, за нами строго наблюдают государственные учреждения, а Госбанк требует аккуратного выполнения наших обязательств, т. е. возвращения ему заграничной валюты, вырученной за лес, из нормального расчета по 1 английскому фунту за 1 советский червонец. Нам приходится поэтому вырабатывать строгую калькуляцию, принимая во внимание стоимость лесного сырья, оплату рабочих и т. д. Профсоюзы, ссылаясь на теорию Маркса, заявляют нам, что весь продукт труда должен идти на оплату рабочей силы, с вычетом разве лишь на амортизацию машин и на транспорт, так как заводы теперь национализированы, а лесные угодья принадлежат государству. Ленин меня слушал очень внимательно, и ясно было, что он находится в большом затруднении. Он превосходно понимал правильность экономического расчета, необходимость строгой калькуляции и важность отчисления некоторой суммы из цены продукта в пользу государства. С другой стороны, он не хотел - да и по всем условиям того времени не мог - выступить против рабочих и заявить, что их упрощенное понимание марксизма ведет к бесхозяйственности и что они должны, несмотря на низкую заработную плату, согласиться еще и на вычеты в пользу государства. Поэтому он начал сперва отделываться ссылкой на «переходный период»- в этом аргументе было много туману, но он часто прибегал к нему, чтобы провести необходимые реформы. - Ведь мы живем, - говорил Ленин, - в переходное время. Мы начинаем строить социализм. Для подготовки страны к социализму, нам нужно ее электрифицировать; для электрификации нужны деньги; лес является нашим природным богатством, которое мы превратим в деньги для электрификации страны. Смысл слов Ленина был тот, что Советское государство должно по-прежнему взыскивать оплату за лесное сырье. Но это будет не рента в пользу землевладельца, а особый фонд, который государство будет возвращать хозяйству же путем электрификации страны. - Нам теперь надо калькулировать цены наших продуктов, - говорил он еще, - иначе, чем раньше: не снизу вверх, а сверху вниз. Раньше лесопромышленник исходил из твердых данных - сколько ему надо уплатить землевладельцу и т. д., - и лишь из остатка он платил рабочим. Мы же установим раньше всего то, что должны получать рабочие в качестве прожиточного минимума. К этому мы прибавим все расходы лесной промышленности. А то, что останется сверх этого, пойдет государству для целей восстановления, амортизации заводов и, наконец, в фонд электрификации. Вы едете теперь за границу, присмотритесь к тому, как шведы и финны калькулируют себестоимость: нам следует у них поучиться. Когда я обратил его внимание на то, что Госбанк требует аккуратного возвращения денег, Ленин заметил: - Госбанк прав. Расчет - это расчет. Но если вы к концу операции покажете, что не можете свести концы с концами, то нам придется вновь пересмотреть этот вопрос. Однако, мы это сделаем только в том случае, если ваши затруднения возникнут не вследствие вашей бесхозяйственности, а потому, что наши рабочие еще не умеют так хорошо и быстро работать, как в Европе, и потому что мы сильно отстали в хозяйственном отношении. Шведские и финляндские калькуляции, о которых спрашивал Ленин, имелись у меня в Москве, и через несколько дней я вновь явился к Ленину с аккуратно составленными таблицами, из которых он мог увидеть, в чем состояла разница между русской и скандинавской системой исчисления цен. Скандинавская промышленность работала на самых усовершенствованных, быстроходных машинах, и ее рабочие способны были производить гораздо больше, чем русские, в один рабочий час. Поэтому их заработная плата, значительно более высокая, чем наша, все же составляла меньший процент в цене продукта. Это было последствием общей технической отсталости России, и против этого нельзя было найти никаких быстро действующих средств. Ленин долго рассматривал эти таблицы, делал на них разного рода пометки, интересные вычисления *); затем он перешел к другой стороне вопроса. - Нам следует заняться более экономной и рациональной разработкой наших лесов. Раньше никто не был заинтересован в том, чтоб рационально эксплоатировать леса, в особенности большие русские государственные леса. Много остатков, подчас очень ценных, лесопромышленник бросал в лесу, не находя для себя выгодным вывозить их к станциям или пристаням. Теперь нужно указать рабочим, что лес - это достояние народа; нужно стараться теперь получать максимум из каждого дерева. Нужно, таким образом, повысить доходность с каждой десятины леса. Наши рабочие должны это понять. Он взял свой блокнот, что-то написал на листке, позвонил и попросил передать записку Наркомзему. Через несколько дней вопрос этот был поставлен на повестку заседания СТО:«Об изменении системы лесных заготовок». Мне было поручено представить доклад. Изменения в лесном хозяйстве, которые теперь предполагались, состояли в следующем. От каждого срубленного дерева лесопромышленник раньше отрезал нижнюю, лучшую часть, длиной, примерно, в 15-20 футов, а весь остальной ствол бросал на месте. Вопрос шел о том, чтоб использовать и остальную часть дерева, поскольку это возможно. Ленин, председательствуя на этом заседании СТО, снова и снова возвращался к этой теме, явно не дававшей ему покоя. - Рабочие должны это понять. Это ведь наше общее достояние. * * * Другой вопрос, связанный с переходом к НЭП'у, касался безработных в советской индустрии вообще, и в лесной промышленности в частности. Во время моих свиданий с Лениным мы затронули и эту тему. - Ведь безработные, - говорил я, - в известной мере необходимый резерв для промышленности. Нуждаясь в пятисильном моторе, мы обыкновенно ставим шести - или семисильный, чтоб иметь добавочный запас энергии, если это понадобится; точно также и промышленность, на случай быстрого расширения, должна иметь дополнительный источник рабочей силы. Не следует ли считать, что некоторый процент запасных рабочих, например десять процентов по отношению к занятым рабочим, необходим во всякой индустрии? А если это так, то их следует, так сказать, приписать к заводу. При этом нужно не только оплачивать их, но и давать им возможность время от времени работать, заменяя других рабочих - уж хотя бы для того, чтоб не дать им опуститься, экономически и морально. По мере того как наличные рабочие будут выходить из строя, например в случае смерти, болезни и т. д., их будут заменять рабочие из резерва. Если бы установить такую систему в разных отраслях индустрии, нам удалось бы отчасти ликвидировать и разрешить тяжелую проблему безработицы. Как бы размышляя вслух, я, между прочим, заметил: - Почему, собственно, другие страны не разрешили До сих пор вопроса о безработице этим путем? Ленин очень внимательно слушал, но когда я сделал последнее замечание, насмешливая улыбка появилась на его губах, и он сказал: - Не колебля своих основ, капиталистический мир не может разрешать вопрос о безработице подобным способом. Они там заинтересованы в том, чтоб за дверьми фабрики стояли вереницы безработных и чтоб каждый рабочий боялся потерять свое место. Он опять что-то записал на блокноте. Затем он согласился с тем, чтобы на лесопильных заводах севера перейти к этой системе включения части безработных в состав действующей рабочей силы каждого завода. Тут я сделал ему новое предложение, которое он радикально отверг. - Не будет ли рационально, - спросил я, - включить в расходы завода необходимые издержки на профессиональное образование молодежи - подготовку будущих рабочих? - Нет, - воскликнул Ленин,> - советское правительство обязано заботиться о воспитании нового поколения, а не поручать это дело отдельным заводам или трестам. Передовые американские капиталисты дают такого рода поблажки своим рабочим, чтоб держать их в повиновении. Нам этого не нужно. У нас есть Наркомпрос и Наркомат Социального Обеспечения, которые должны об этом заботиться. Что же касается включения безработных, поговорите об этом с Томским. Я встретился с Томским и изложил ему мой проект. Томский отнесся к нему весьма положительно. Лесной трест, созданный вскоре после этого, начал немедленно применять эту систему. Одним, довольно неожиданным последствием этого включения безработных в состав работающих была, конечно, вопреки моим намерениям и воле - слишком оптимистическая и совершенно неверная статистика безработицы. Когда часть безработных стали включать в состав работающих, оказалось, естественно, что на бумаге безработица сильно понизилась. Но все же применение этой системы было несомненным шагом вперед.

 

Глава десятая НАРОДНЫЙ КОМИССАР КРАСИН

Леонид Борисович Красин был одной из самых ярких и талантливых фигур первого периода советской власти. Это был очень своеобразный человек, и он даже внешностью выделялся среди тогдашних коммунистов, соратников Ленина. Высокий, смуглый, с живыми и широкими жестами, он повсюду обращал на себя внимание. Аккуратно подстриженная бородка клином удлиняла его продолговатое лицо с высоким лбом и черными с проседью волосами, гладко причесанными на пробор. Когда он улыбался, обнажались прекрасные белые зубы, а ямочка на щеках углублялась, делая его лицо еще более привлекательным. В его умных, хитровато сверкавших глазах серьезность чередовалась с задорным весельем: посмотрев на Красина, можно было представить себе, что он, наверное, в детстве был шалуном и проказником. Он всегда был отлично одет, его галстук соответствовал цвету костюма и рубашки, и даже булавка в галстуке была воткнута как-то особенно ловко и щегольски. Он никогда не носил валенок, несмотря на лютые морозы, и не сидел в полушубке, как все его коллеги, в нетопленых помещениях в холодные зимы гражданской войны. Красин был активным большевиком еще до первой революции и во время ее, в 1905-6 гг., когда он близко сошелся с Лениным. В последовавшие затем годы реакции он несколько отошел от активной революционной работы. Будучи вынужден покинуть Россию, он, начиная с 1908 г., служил в Берлине у Симменса и Шуккерта инженером-электротехником. В 1912 г. этот концерн, имевший в России свои заводы, послал его в Москву. Когда в 1914 г., в начале войны с Германией, все немцы были устранены с руководящих постов в русской промышленности, Красин сделался управляющим всеми заводами Симменса и Шуккерта в России. Революция застала его в Петербурге на этом посту, обеспечивавшем ему блестящее материальное положение. После Февральской революции 1917 г. я неоднократно встречался с Красиным в Петербурге в доме наших общих друзей Названовых. В ту пору Красин отзывался очень отрицательно о позиции, занятой Лениным и его группой, хотя лично поддерживал с ними связь, тем более, что он был старым другом Елизарова, мужа сестры Ленина. В то время - в период Временного Правительства .- он считал политику Ленина «бредом утописта» и говорил, что она приведет большевиков к страшной катастрофе. В предвидении этого он решил отправить свою семью за границу, и, действительно, в июле 1917 г. устроил жену и детей в Норвегии. Весной 1918 г. он посетил их в Скандинавии и поехал обратно через Берлин. В этот момент Адольф Иоффе вел в Берлине переговоры по разным экономическим вопросам и привлек к ним Красина, в качестве консультанта. Перед отъездом из Германии в Россию Красину довелось - как он сам потом рассказывал - побывать в германской военной ставке, куда его пригласил генерал Людендорф, желавший побеседовать с ним. Красин описывал, как его, с завязанными глазами, отвезли на автомобиле за сотни километров от границы. Разговор с Людендорфом продолжался два часа, причем Красин излагал разные претензии советского правительства. Людендорф был немногословен, и сущность его речей сводилась к одному: - Нам нужен ваш хлеб, и если вы хотите просуществовать, вы должны заботиться о том, чтобы наша армия была сыта. С возвращением Красина в августе 1918 г. в Москву, началась очень активная работа его в правительственной верхушке. Большевики говорили тогда, что в лице Красина они приобрели одновременно крупного коммуниста и хорошего спеца-экономиста. Он сперва заведывал снабжением армии, а потом был назначен наркомом путей сообщения. Красин был по натуре индустриалистом; считал, что главная беда России в ее отсталости и разделял в этом вопросе взгляды М. Горького. Когда всплыла идея электрификации страны, увлекавшая Ленина, она пришлась очень по душе и Леониду Красину. В этом проекте он видел не только чисто-технические возможности, но и средство для преодоления политической и культурной отсталости крестьянской массы. В кулуарах Съезда Советов, где Ленин выступал с первым докладом о большом плане электрификации, мне пришлось наткнуться на группу собеседников: Ленина, Милютина, Красина и некоторых других. Ленин говорил: - Электричество заменит крестьянину Бога. Пусть крестьянин молится электричеству, он будет, больше чувствовать силу центральной власти - вместо неба. Вскоре по приезде Красина в Москву, я был у него в гостинице «Метрополь». Он мне говорил, что понимает, как трудно сейчас работать; но революция идет своими путями, и для России не может быть другого выхода. - Страна нуждается в сильной власти,- говорил Красин. - Необходимо очистить русского мужика от наросшей на нем коросты. Этого в перчатках сделать нельзя. Приходится ломать и уламывать. Все спецы должны нам в этом помогать. Всякий бойкот только на пользу реакции. В заключение он заявил, что его задача - привлечь к работе всех лояльных спецов некоммунистов, и пригласил и меня принять в ней участие. Многочисленные связи Красина с самыми различными общественными слоями, его близость к Ленину, его знакомство с бывшими капиталистическими тузами, его свобода в обращении и критические замечания о власть имущих и, наконец, его необыкновенное умение обращаться с людьми - создали ему очень скоро особое положение в Москве. Он сделался притягательным центром для групп и отдельных людей самых противоположных настроений и направлений. Ленин ценил в нем, прежде всего, синтез настоящего большевика с хозяйственным специалистом: это было то, чего Ленин напряженно искал и долго не мог найти. Ленин считался и с тем, что капиталисты платили Красину большие деньги, и что с Красиным «не стыдно» было появиться в буржуазном обществе.

- Вот видите, - говорил Ленин в интимном кругу, - Красин будет за границей лишним доказаательством того, что мы не просто фантазеры, книжники и голоштанники. Ленин стал постепенно направлять к Красину на разрешение все вопросы внешней и внутренней экономики, а затем начал привлекать его и к обсуждению общеполитических проблем. Высокая оценка Красина Лениным была очень скоро принята всей коммунистической верхушкой. - Наш Леонид Борисович, - говорили ответственные коммунисты, - тоже спец; но спец не чужой, не буржуазный, а твердокаменный большевик. Сам Красин всячески подчеркивал свой европеизм и всем своим поведением давал понять рядовым коммунистам, что он, мол, не бесправный русский спец-интеллигент, а один из тех, кто творил большевистскую революцию, -когда многие из вас под стол пешком ходили». Он часто намекал, что добровольно вернулся из Германии в Россию, пошел на материальные лишения и даже расстался с семьей, которая не хотела возвращаться на родину. Большое влияние оказывал Красин на круги интеллигенции за пределами коммунистической партии. Он сделался центром притяжения для тех инженеров и экономистов, которые некогда, в молодости, сочувствовали большевистскому течению, но впоследствии от него отошли. Им гораздо легче было сойтись с Красиным, чем с Троцким или Лениным. Я часто встречал у него Кржижановского, Старкова и др. Благодаря Красину, они постепенно возвращались к активному сотрудничеству с правящей партией и выдвигались на очень видные посты. К Красину, кроме того, тянулись крупные беспартийные инженеры - люди не политические, но настроенные антикоммунистически. Они были выброшены революцией за борт и ютились где-то на задворках хозяйствен-ных учреждений в качестве безмолвных консультантов и второстепенных сотрудников. Многие из них знали Красина и раньше, встречаясь с ним в банках, в приемных у директоров разных предприятий и пр. Теперь они приходили к Красину и начинали обычно с напоминания: - Помните, Леонид Борисович, как мы встречались с вами в Русско-Азиатском Банке? или, быть может, у Путилова?.. Дело в том, что Красин был до революции не только директором заводов Симменса и Шуккерта в России, но также и директором крупного машиностроительного завода общества «Барановский», и через финансировавший банк его связи и знакомства простирались очень далеко. Такие тузы русской промышленности, как председатель Казанской железной дороги, председатель Нижегородского биржевого комитета, главные инженеры Сормово-Коломенских заводов, наконец, вся головка петроградской тяжелой индустрии - все они толпились в приемной у Красина. Наконец, там же можно было встретить и дельцов сомнительной репутации, спекулянтов военного времени, людей, которые до революции были в услужении у больших промышленных концернов для устройства всяких дел с военными и всякими другими ведомствами, для получения заказов, закупки товаров и пр. Вокруг Красина группировались и деятели артистического мира, тем более, что брат его, Борис, был связан с театром, а русские художники и артисты того времени мечтали о возобновлении связей с Европой. Через Красина можно было познакомиться с разными европейцами, которые по приезде являлись прежде всего к нему. Многие очень видные деятели театра и искусства носились в 1918-1919 гг. с идеей показать Европе русское искусство. Это должно было, по их мнению, служить одним из средств для прорыва блокады. На-сколько мне помнится, сама Гельцер, известная русская прима-балерина, очень энергично работала в этом направлении. Многие артисты и артистки являлись ко мне с запис-ками от Красина: они нуждались в топливе, а топливо было в моем ведомстве. Поэтому и в моей приемной часто сидели и народные артисты, и прима-балерины, и даже их очень аристократические в прошлом мужья. Они умоляли о дровах - и приглашали «на борщок». Немало было среди них и таких несчастных, которых Чека сумела завербовать на службу; и каждый раз, получая такое приглашение, я должен был думать про себя: - Не ловушка ли это? Красин обладал особым свойством говорить с каждым человеком так, как тому было приятно, и многие изливали ему свою душу, видя в нем не большевика, а «своего человека». Он, действительно, оказывал немало услуг, особенно по отношению к Чека, которая тогда свирепствовала. Он держал себя с Чека очень независимо, и мне приходилось слышать, как он повелительно требовал по телефону: - Освободите немедленно такого-то, он мне необходим для работы. Я за него ручаюсь! Беседуя со своими беспартийными посетителями и сотрудниками, он говорил о коммунистической власти в третьем лице:«они», , которым противоставлялись «мы». Конечно, в разговоре с Кремлем, с Чека или с другими коммунистическими учреждениями, он те же местоимения употреблял в обратном смысле. Но и в частных беседах со спецами, он любил подчеркивать, что Ленин занимает особое положение и что к Ленину можно относиться с полным доверием: - Он не то, что прочие коммунисты-головотяпы. Популярность Красина среди некоммунистов имела для него неожиданные последствия. Однажды к нему явилась жена офицера, арестованного Чека по обвинению в сотрудничестве с белогвардейцами; она просила о заступничестве. Красину удалось вызволить арестованного, но знакомство с этой женщиной кончилось тем, что она покинула мужа и сблизилась с Красиным. Этим объясняется то, что Красин принадлежал к числу очень немногих наркомов, живших не в Кремле. У себя на дому он не принимал никого, кроме Авеля Сафроновича Енукидзе, секретаря Центрального Исполнительного Комитета. С Енукидзе Красина связывала давнишняя тесная дружба, еще с тех пор, как Енукидзе работал у него в Баку в качестве электротехника, чуть ли не за пятнадцать лет до революции. * * * В первый период своей работы Красин должен был оказывать немало покровительства частному капиталу, к которому приходилось тогда обращаться за помощью в самые трудные моменты. Почти все представители русского капитализма разбрелись в разные стороны: многие из них бежали за границу, другие перешли на положение мелких служащих и стушевались. Среди тех частных предпринимателей, которые готовы были с нами работать не в качестве спецов, а в качестве капиталистов, было немало ловкачей, пройдох и даже просто мошенников. Они многим рисковали, обманывая и власть и население, и ставили себе целью быстро нажить капиталец и исчезнуть с ним бесследно. Конечно, не все были таковы, но на об-щей массе их лежала печать легкомысленного и беззастенчивого авантюризма. Однако, их услугами приходилось пользоваться в некоторые критические периоды. Когда Красин был наркомом путей сообщения, то для заготовки дров им был создан Центржелезком, во главе которого он поставил бывшего товарища министра Временного Правительства Тахтамышева. К заготовке дров пришлось привлечь частных предпринимателей, и здесь, в ведомстве Красина, им дали гораздо больше вольностей и прав, чем, например, у меня в Главлескоме. Красин собрал в этом учреждении множество старых спецов железнодорожного дела, которым он доверил это учреждение. Когда я делал попытки регулировать работу этих частных заготовителей и поставить ее под контроль, они всячески мне противодействовали и возмущались моим «коммунизмом». Впоследствии, впрочем, этому аппарату пришлось дорого поплатиться. Ряд заготовителей разъезжал по железным дорогам с карманами, набитыми специально для них заготовленными «керенками», с грузами продовольствия, в сопровождении специально приставленных к ним комиссаров. Некоторые из заготовителей, работавших на дорогах, граничащих с Польшей, не удержались от соблазна и, вместе с «керенками», грузами продовольствия и даже комиссарами, переехали по ту сторону границы и бежали навсегда из России. Заняв в 1918 году пост народного комиссара торговли и промышленности, Красин должен был руководить внешней торговлей. В то время о внешней торговле можно было говорить с большой натяжкой: блокада Советской России, объявленная союзниками, была еще в силе; никакие серьезные сделки ни с союзниками, ни со странами нейтральными, ни с Германией не были возможны. А так как нужда в целом ряде товаров, которых Россия не производила, была очень велика, то те или иные советские учреждения, в особенности Чека, старались добывать их путем контрабандной торговли на границах. Предприимчивые молодые люди отправлялись в пограничные районы, снабженные бумажными деньгами (более надежные коммунисты получали для этих операций драгоценности), и, пользуясь услугами профессиональных контрабандистов, приобретали кое-какие заграничные товары, например краски и т. п. Конечно, все это носило очень случайный характер, вся работа была вне контроля, да и размеры всей этой государственной «внешней торговли» были весьма мизерны. Красину пришлось начать с централизации разнообразных отделов всевозможных советских учреждений, занимавшихся этим делом: он сделался, так сказать, шефом государственной контрабанды. К группам молодых людей он приставил кой-кого из старых коммерческих дельцов, которых он знал по прежним временам, ибо ни опыта, ни знания товаров у работников «внешней торговли» не было. Эти дельцы оказались весьма полезными и проявили немалые способности на первых порах государственно организованной борьбы с блокадой. Они скоро нашли пути и в ведомство финансов, в частности в его отдел хранения государственных ценностей, и в Чека, и вообще проявили большое рвение. Всегда ли оно было бескорыстно - вопрос иной…

 

Глава одиннадцатая ПЕРВАЯ БРЕШЬ

16 января 1920 года Верховный Совет Союзников постановил отменить блокаду Советской России. Это было событием первостепенной важности для Советской страны, хотя этим далеко еще не были ликвидированы все существовавшие трудности. Гражданская война к этому времени еще не закончилась. В политике Франции и Англии по отношению к России все еще продолжались колебания. О признании советского правительства, об обмене послами, о политическом сотрудничестве не было и речи. Отказ от блокады означал лишь, что разрешены торговые сделки; но и торговля, согласно тому же постановлению Верховного Совета Союзников, была ограничена. Резолюция Верховного Совета Союзников разрешала обмен товарами на основе взаимности между русским народом и союзными и нейтральными странами», но лишь «через кооперативные организации, которые находятся в прямой связи с Россией» (имелось в виду заграничное бюро старой кооперативной организации Центросоюза). Далее, в той же резолюции, подчеркивалось, что это решение «не означает перемены в политике союзных правительств по отношению к советскому правительству». Отмена блокады была большим успехом, но далеко не полным. Как действовать дальше? Ленин добивался полного признания советского правительства со стороны союзников, и решение Верховного Совета он рассматривал лишь как первую брешь в глухой стене изоляции. Для Ленина и в дальнейшем политические цели стояли на первом месте, а экономические возможности, открывавшиеся после решения союзников, должны были служить лишь средством для осуществления основной политической задачи. Существовала, однако, и другая точка зрения, широко распространенная даже в коммунистической среде. Союзники открыли возможность товарообмена, - следовательно, надо наладить экономическое сотрудничество, и оно само собой, почти автоматически, приведет и к политическим уступкам. Согласно этому взгляду, экономические цели приобретали первостепенное, чуть ли не самодовлеющее значение. Столкновение этих двух тенденций приводило к закулисной внутренней борьбе в Кремле и Наркоминделе, и мне пришлось наблюдать ее в качестве близкого свидетеля. Во всяком случае, независимо от дальнейшей линии поведения, чтобы завязать первые торговые связи, надо было послать за границу советское представительство. Эта функция выпала, естественно, на долю Внешторга. Столь же естественно было, что во главе первой делегации за границу должен был стоять Красин: и по своему прошлому, и по своему положению в советском правительстве, он был единственным подходящим для этого человеком. Возникали, правда, сомнения, не повредят ли ему его долголетние прежние связи с германскими концернами и не будут ли на него косо смотреть в союзных странах, ставя ему в укор и грехи советские, и «ориентацию» германскую. Но вскоре решили - и вполне разумно - этим пренебречь.Так как торговля разрешена была Верховным Советом Союзников лишь кооперативным организациям, то делегацию должно было снарядить московское правление Центросоюза. Оно состояло в большинстве из беспартийных, антикоммунистических элементов, сотрудничества с которыми именно добивались Франция и Англия. Но Ленину нужна была политическая делегация, руководимая видными коммунистами. Поэтому советское правительство заставило податливых руководителей тогдашнего Центросоюза послать за границу группу людей, человек около 20, во главе которой стояли лица, ничего общего с кооперацией не имевшие: Красин, Ногин и Розовский. Остальные члены делегации были крупными хозяйственными специалистами, также никогда не работавшими в кооперативном движении. Большинство из них являлось видными представителями различных сфер народного хозяйства. Был здесь, например, крупный специалист по железным дорогам, главный инженер Сормово-Коломенских заводов, Ивицкий; главный инженер старой текстильной Серпуховской мануфактуры; по машиностроению - директор крупного петроградского завода Киршнер; по хлебному делу - профессор Волков; по электротехнике - В. В. Старков; по финансовым делам - Бельгард, принадлежавший к старой русской аристократии; по лесной промышленности - я. Секретарем был приставлен к нам Грожан, старый друг Красина, в прошлом большевик. В качестве переводчицы и стенографистки с нами поехала талантливая музыкантша Лунц; она не вернулась в Россию, ибо вышла замуж, пока мы вели в Лондоне разговоры о лесе и машинах. Поездка за границу была в то время большим событием; очень многие в первый раз отправлялись в Англию. Мы все быстро перезнакомились. Само собой вышло, что мы, беспартийные спецы, стали держаться отдельно от коммунистов: это было почти инстинктивно. Маленькое ядро из 4-5 человек (Старков, Киршнер, Ивицкий и я, позднее также и Бельгард) с молчаливого согласия остальных стало руководить всей беспартийной частью делегации по вопросам внутреннего характера и нашего общего поведения. Эта группа сделалась тем центром, который сносился по делам делегации с коммунистическими руководителями - Красиным, Ногиным и Розовским. Мы все помнили, что нам придется вернуться в Россию, быть может, отвечать на допросах; все были в страхе и повторяли друг другу, что «стены имеют уши». Мы выехали из Москвы в марте 1920 года, вечером, часов в 8. В 2 часа ночи, когда все спали, раздался страшный грохот и треск. Какой-то железный стержень врезался в окно нашего вагона, но случайно это купе было занято вещами, и людей в нем не было. Говорили потом, что это было покушение на нас и что мы спаслись лишь чудом: из встречного поезда кто-то протянул железный стержень, который должен был зацепить наш вагон и произвести крушение. На утро Красин сказал мне смеясь: - Каждый из нас должен помолиться. Если бы не чудо, от нас остались бы рожки да ножки. Из Ревели мы отправились пароходом в Копенгаген, куда навстречу нам выехали эмиссары английского правительства; там должен был выясниться вопрос о выдаче нам виз в Англию. В Ревеле мы услышали, что старые представители Центросоюза за границей, узнав о коммунистическом руководстве делегацией, заявили протест и стали противодействовать выдаче нам разрешений на въезд, в особенности нашей коммунистической головке. Насколько помнится, Англия готова была разрешить въезд нам, беспартийным хозяйственным деятелям, но не Ногину, Красину и Розовскому. Между тем, с русской стороны настаивали на допущении делегации в полном ее составе. Переговоры об этом велись в Копенгагене после нашего приезда и отняли не менее двух месяцев, в течение которых большинство из нас без пользы и толку слонялось по датской столице. Максим Максимович Литвинов, который тогда был помощником Наркоминдела Чичерина, прибыл в Копенгаген, чтобы совместно с Красиным вести переговоры с представителями английского правительства о нашей поездке в Лондон. Литвинов говорил по-английски, в отличие от Красина, и лучше знал английскую политику: ведь он был женат на англичанке и жил раньше в Лондоне, откуда был выслан за «большевизм». Литвинов вел переговоры с англичанином Вайсом, представителем Ллойд-Джорджа; этот Вайс сыграл впоследствии большую роль в деле англо-советского сближения. Позднее он перешел на службу в лондонское представительство Центросоюза. Я с ним близко сошелся во время нашей поездки, а впоследствии пригласил его в качестве одного из директоров представительства лесопромышленного общества в Лондоне. В качестве негласного английского представителя, явился в Копенгаген и выходец из России, сыгравший позднее большую роль в англо-советской торговле по продаже советских товаров и на этом наживший миллионы. Это был гениальный авантюрист, ухитрившийся убедить Ллойд-Джорджа, будто он с давних времен близок с Красиным, а Красина - будто он неофициальный представитель ЛЛлойд-Джорджа в Интеллидженс Сервис. С шефом Интеллидженс Сервис он, по-видимому, был, действительно, близок: он показывал письма, в которых шеф этот обращался к нему по имени: Мой дорогой Эн… В Копенгагене между Литвиновым и Красиным обнаружились разногласия, которые соответствовали отмеченным выше различиям в «политической» и «экономической» ориентации. Красин был настроен более оппортунистически, согласен был на разного рода компромиссы, лишь бы получить право на въезд в Англию, Литвинов же хотел добиться от Англии принципиальных уступок в деле о визах для представителей советского правительства. Уступчивость Красина была Литвинову не по душе; она, по его мнению, шла в разрез с основной политикой партии. Красину тоже не чужда была идея перехитрить буржуазию, но он надеялся достичь этого на путях внешней торговли между Советской Россией и Европой; он был убежден, что торговля, а не дипломатия, явится решающим фактором. Он поэтому меньше говорил с англичанами о своих политических взглядах, а больше о своей роли в качестве хозяйственного руководителя: наши, мол, партийные убеждения не столь важны, главное - наше практическое дело; мы с вами, англичанами, сядем за стол и будем говорить о конкретных вещах. Литвинов же, наоборот, был с ног до головы партийным деятелем и отказывался от компромиссов и уступок, которые, казалось ему, понижают престиж советской власти. Он ведь, в качестве стопроцентного большевика, был приставлен своей партией к наркому Чичерину, которому коммунисты не могли простить ни его былого меньшевизма, ни его аристократического происхождения. Много воды утекло, прежде чем из такого упрямого коммунистического деятеля, каким был Литвинов ранее, выработался тот осторожный дипломат, которого Европа узнала пятнадцать лет спустя… Вполне естественно, что в этом соревновании Литвинова и Красина симпатии делегатов-спецов были на стороне последнего. Это отчетливо проявлялось на заседаниях нашей делегации, на которых Литвинов присутствовал: от него веяло холодом, да и к нему отношение было весьма прохладное. Поэтому много было смеха вокруг одного ничтожного эпизода. Красин и Литвинов были приглашены на обед английскими представителями. Многие члены нашей делегации сидели в приемной гостиницы, когда Литвинов и Красин спустились из своих комнат, чтоб ехать на торжественный обед. Литвинов, полагая, что будут и дамы, надел фрак с белым галстуком, а затем по совету Красина переменил фрак на смокинг, но забыл о галстуке. И вот он спустился вниз в смокинге, но с белым галстуком, - что является, как известно, официальной формой метрдотелей! Красин подошел к нему и, не говоря ни слова, потянул его за злополучный белый галстук. Литвинов, смущенный, поднялся опять к себе. А наши спецы были горды, что их начальник Красин так хорошо знает этикет! * * * Во время нашего довольно праздного пребывания в Копенгагене, я ближе познакомился с одним из влиятельных деятелей того времени, Виктором Ногиным, членом «коммунистической тройки», возглавлявшей всю делегацию. С Ногиным у меня установились очень дружеские отношения, и часто мы проводили вместе вечера. Я, как сейчас, вижу перед собой Ногина, высокого, стройного, с рыжеватой бородкой, с большой шевелюрой, зачесанной назад. По происхождению он был рабочим, но очень любил подчеркивать свое образование; он уже раньше в качестве рабочего-эмигранта живал в Англии. Его отличало чувство меры, глубокого такта, особенно в отношениях со спецами: он никогда не кичился своей партийностью. Он очень уважал Красина за его хозяйственные способности и осуждал другого члена официальной делегации, Розовского, за некультурность и «партийное чванство». Мы часто гуляли с ним по Копенгагену. Однажды в воскресенье, когда мы прохаживались по нарядным и чистым улицам уютной столицы, я сказал Ногину: - Посмотрите на витрины этих продовольственных лавок. Вот как эта гниющая капиталистическая Европа может питаться! Сравните-ка с нашей социалистической Россией! Ногин сперва не возражал. Потом, посмотрев на массы людей, выходивших из церквей, он ответил: - А Европа все-таки обеднела, рабочим живется хуже. Я сужу по обуви идущих из церквей: сколько поношенных ботинок и рваных подметок! А магазин, которым вы восхищаетесь, это не для них, а для буржуев. Говорил он мягко, как бы извиняясь. Он часто жаловался, что по вечерам ему приходится надевать свою «прозодежду», смокинг, и встречаться с дипломатами. Но к нему возвращалась самоуверенность, лишь только разговор заходил о текстильной промышленности: он был в прошлом рабочим-текстильщиком. Ногин говорил тогда, как старый провинциальный учитель: - Бог знает на пять, я - на четыре, а все вы на три. * * * Переговоры с Англией затягивались - они, действительно, затянулись до мая, - и наше пребывание в Копенгагене было довольно бесцельным. Решено было, что некоторые члены делегации воспользуются свободным временем, чтобы побывать в Стокгольме и сделать там некоторые закупки для Советской России. Нас поехало - не помню точно - 4 или 5 человек. Для поездки в Стокгольм было несколько причин. Во-первых, в Лондоне было известно, что запасы золота, предоставленные в наше распоряжение, ограничены и что, если мы будем тратить их в Швеции, то на долю Англии останется немного. (Узнав о наших стокгольмских сделках, некоторые лондонские фирмы, действительно, стали энергично требовать от своего правительства предоставления нам возможности въезда в Англию). Во-вторых, совершая закупки в Стокгольме, мы тем самым доказывали коммерческому миру, что мы не занимаемся одной лишь пропагандой, как говорили иные газеты. Для Красина, одним из мотивов было желание освободиться от надзора со стороны Литвинова, которому не давали визы ни в Швецию, ни в Англию: ему приходилось, таким образом, оставаться в Дании. Нашей непосредственной задачей в Стокгольме была закупка вещей, наиболее необходимых в тот период с точки зрения и экономической, и военной: железнодорожных материалов, главным образом, паровозов. Кроме того, мы закупили еще и некоторые машины. Но паровозы - купили их, помнится, 250 штук - были ннашим главным приобретением. Увы, мы израсходовали в Швеции почти весь наш золотой запас, и наши ресурсы для других стран очень быстро иссякли… В Швеции отношение к нам определялось интересами различных групп: машиностроительная промышленность за нами очень ухаживала, надеясь захватить большой рынок, на котором раньше господствовала германская промышленность. Наоборот, шведская лесная промышленность, видя в нас конкурентов, очень скептически отзывалась о нашей миссии. Из ее кругов шли слухи, что все это один блеф, что в России нет ни рабочих, ни технических сил для производительной работы на современных машинах и т. д. Закупили мы также машины для лесопильных заводов. Нужно сказать, что в это время машины для этой индустрии быстро совершенствовались и что новые модели, которые работали необыкновенно быстро, постепенно заменяли собой старые. Некоторые машиностроительные фирмы, быть может, иной раз под влиянием наших недругов, старались продать нам новейшие, самые быстроходные машины, с которыми далеко не каждый русский рабочий мог справиться. Мы решили, наоборот, закупить самое усовершенствованное оборудование лишь для одного большого завода, который мы хотели сделать образцовым и, так сказать, учебным заводом; остальные машины мы купили более старых моделей и приобрели их поэтому за сравнительно дешевую цену. Казалось бы, это было разумно. Но впоследствии - значительно позже - кое-кто вздумал виить мне веревку из этих закупок. В ГПУ стали обвинять меня… во вредительстве: я сознательно закупил менее быстроходные машины, чтобы вредить советской промышленности! Однажды, когда я - это было, вероятно, в 1921 или 1922 г. - явился с очередным докладом к Ленину, он неожиданно задал мне вопрос: - А скажите, почему комиссия ваша закупила тогда в Стокгольме старые модели? - Думаю, - ответил я, - что в каждой стране техника развивается параллельно с развитием мозга рабочего. Шведские заводы переходили постепенно от машин в 150 оборотов к машинам в 375, и пальцы, глаза, движения и соображение рабочих тоже постепенно приспособлялись к новым темпам. Если мы сейчас поставим русского рабочего к машине в 375 оборотов в минуту - при условии, что обработка каждого дерева требует, сверх того, особого соображения и комбинирования, - то ясно, что рабочий либо машину сломает, либо порежет себе руки; помимо того, половина товара окажется браком. Затем, у нас заработная плата стоит не так высоко, чтоб необходимо было пользоваться самыми быстроходными машинами. Если всю промышленность построить на новых машинах, то нам надо импортировать и заграничных рабочих. Я объяснил дальше Ленину, что один завод - кажется, это был номер 6 - будет оборудован по последнему слову техники и он будет показательным; на этот завод надо будет пригласить нескольких иностранных техников. Ленин меня внимательно слушал, записывая что-то на бумажке, и, по существу, согласился с моими доводами. Главные наши закупки в Стокгольме составляли, как уже было упомянуто, паровозы. Мы даже открыли там особое советское бюро для приемки паровозов и расплаты по ним - расплату нужно было растянуть на долгий срок. Во главе этого бюро был поставлен известный русский инженер, профессор Ломоносов. Это был необыкновенно толстый человек, с окладистой черной бородой, с мягкими, кошачьими движениями. Утверждали, что в университете он принадлежал к монархистам, но теперь он объявил себя не только лояльным спецом, но и коммунистом. Он с подчеркнутым достоинством носил имя своего предка, великого русского ученого XVIII века, Ломоносова. Его завтраки, на которые он нас приглашал, отличались невероятным обилием рыбных блюд и вина; это были лукулловские пиршества, продолжавшиеся с 12 до 3 часов. А обеды затягивались иногда до глубокой ночи. Со служащими в своем стокгольмском бюро он обращался по патриархальному, но над всеми ими доминировала его секретарша. Ломоносов был в большом фаворе у Ленина, но через несколько лет он сделался «невозвращенцем». Передавали, что когда он принял решение порвать с советской властью, он созвал весь свой штат служащих, угостил их большим обедом, затем выстроил их в полукруг и произнес речь, объясняя, почему он дальше не может работать. Он распрощался со своими сотрудниками со слезами на глазах, некоторых из них перекрестил, затем, выйдя из комнаты, вернулся опять, снял свои галоши, поставил их посреди комнаты и ушел:«Я отряхнул прах с ног своих». * * * В конце лета 1920 г. все члены делегации получили, наконец, английские визы; Литвинов визы не получил. Этому предшествовал обмен нотами между Москвой и Лондоном. Английское правительство в ноте от 1 июля требовало предоставления ему права отводить тех или иных представителей из состава советских торговых и мирных делегации. 7 июля Москва приняла, в основном, английские условия. Но затем Лондон оборвал переговоры и начал поддерживать Польшу в ее войне против Советов. Первое торговое соглашение было заключено в марте 1921 г., а признание СССР со стороны Англии последовало значительно позже, в феврале 1924 года. Мы сели в Бергене на пароход и с первой же минуты почувствовали, что окружены группой людей в штатском платье, которым поручено было следить за нами. В Лондоне делегации было отведено помещение в «Ферст Авеню Отель», и мы обязаны были там жить. У некоторых из нас были в Англии друзья и даже родственники, но никто не получил разрешения поселиться частным образом. Лишь через два месяца мне первому удалось добиться права на переезд в другую гостиницу. В вестибюле нашей «Ферст Авеню Отель» всегда находилось несколько полицейских инспекторов, специально прикомандированных, чтобы следить за каждым нашим движением. Гостиница эта была далеко не первоклассной. Мы прежде всего принялись за свое обмундирование и заказали, кроме обычной одежды и обуви, еще и смокинги для всех делегатов. В прессе появлялись заметки - и даже фотографии - о советских дикарях, которые едят с ножа, сморкаются в кулак и т. п. Нам было поэтому указано свыше, что следует ознакомиться с английскими порядками и обращать внимание на внешние формы и правила поведения в обществе. Появились, конечно, и добровольные инструктора, которые стали обучать нас хорошему тону. Но первые шаги делегации на коммерческом поприще были не слишком значительны. Трудно было рассчитывать на большие операции в Англии, ибо, после шведских закупок, наши ресурсы были очень ограничены; об экспорте же из России в Англию почти не могло быть и речи. Несмотря на это, с момента нашего приезда гостиница стала наполняться дельцами второго и третьего ранга. Иные из них являлись с грандиозными планами прорыва блокады. Было много «прожектов», но мало дела. Красин в то время не говорил по-английски ни слова, и во всей нашей делегации было лишь два-три человека, которые кое-как могли объясняться на этом языке. Руководители делегации были поэтому всегда окружены переводчиками; что же касается меня, то с самого нашего приезда у меня было наибольшее число посетителей, в связи с моей деятельностью в лесной промышленности. Лесное хозяйство России всегда было связано с Англией. А теперь к этому присоединилось еще и то обстоятельство, что разные английские фирмы закупили прежде лес в северной России, и их капитал застрял, таким образом, у нас. Тем временем все запасы лесных товаров были национализированы, и их бывшие владельцы, либо финансировавшие их фирмы, являлись теперь с предложением продать им по дешевой цене эти запасы леса. Некоторые следили за мной и всячески препятствовали сделкам, опасаясь, что я продам принадлежавший им раньше лес третьим лицам. На следующий день после нашего приезда, с нами завязал знакомство очень крупный английский лесопромышленник, который был в то же время «королем виски». Одним из его компаньонов был канадский генерал, стоявший во время войны во главе лесного корпуса в Канаде (лесозаготовки в Канаде в военное время были милитаризированы). Эти лица хотели встретиться с Красиным и со мной, и с этой целью пригласили нас на завтрак. Первая наша встреча с английскими промышленниками была обставлена очень таинственно. В одной из весьма фешенебельных гостиниц Лондона была заказана особая комната, вход в которую был не с главной, а с боковой лестницы. Комната была полутемная, стены были обиты красным деревом, портьеры тоже были темные. Не без волнения явился я на этот завтрак, где должен был выступить в качестве советского спеца по лесным делам, хотя я тогда еще очень плохо говорил по-английски. Кроме Красина и меня, присутствовали только упомянутые англичанин и канадец. Красин ни слова не знал по-английски, но говорил немного по-французски. Англичанин знал несколько слов по-французски, но язык его был довольно оригинальный: он ездил иногда поразвлечься в Париж и употреблял выражения, бывшие в ходу в веселых местах и казино. Канадец, наконец, хоть и говорил по-французски, но на каком-то особенном канадском диалекте, и понять его было очень трудно. Стол был богато сервирован, на нем красовалось внушительное количество вилок и ложек. Я все боялся, как бы чего-нибудь с ними не напутать и не дать основания нашим англичанам говорить о нас, как о дикарях. У нас было сомнение, будут ли нас обслуживать настоящие лакеи или переодетые агенты Интеллидженс Сервис. Красин говорил мне шутя: - Надо осмотреться, а то, пожалуй, эти агенты подложат нелегальную литературу под стул, и потом нам придется доказывать, что мы тут не при чем! Мы уселись за круглый стол и начали сразу же говорить о русском лесе, главным образом, о шпалах, ибо один из наших собеседников был комиссаром английского правительства по обеспечению железных дорог шпалами. Разговор шел по-французски и по-английски, причем англичанин, говоря о железных дорогах, перескакивал на карточную игру шмен де фер и рассказывал о своих похождениях во Франции. У меня был сумбур в голове, а Красин меня подталкивал и требовал, чтоб я поддерживал разговор. Нам сервировали жареную курицу с английским горошком. Будучи в напряженном состоянии и желая помочь Красину ответить соседу, я как-то неловко повернулся, и, к моему ужасу, вся моя порция курицы и горошка очутилась у меня на коленях. К счастью, там лежала салфетка. Мои собеседники были так поглощены разговором и едой, что ничего не заметили. Я сделал вид, что продолжаю есть остатки жареной картошки. Затем я связал под столом курицу в салфетку и тихонько положил ее под мой стул. В течение трех дней после этого я все боялся, что в газете появится фотография курицы в салфетке, которую я, якобы, пытался унести с собой. Это не только было бы для меня позором, но и Чека, наверное, решила бы, что я сделал это нарочно, для вящего посрамления советской власти. Через несколько дней я обо всем этом рассказал Красину, а когда месяца через три я вернулся в Россию и явился в Совет Труда и Обороны, вся эта история была уже там известна, и все со смехом рассказывали друг другу, как Либерман ест курицу с горошком. Коммунисты особенно смаковали этот анекдот: они знали, что я придавал большое значение (внешним формам. * * * Через несколько дней после нашего прибытия в Лондон, Красин был принят Ллойд-Джорджем, тогдашним премьером. Ллойд-Джордж был, в общем, расположен в пользу англо-советской торговли. Зная настроения английских торговых кругов, Ллойд-Джордж рекомендовал Красину на практике показать английским покупателям, что Советская Россия будет выполнять свои обязательства по договорам. Красин решил пойти путями, которые рекомендовал Ллойд-Джордж. Для того чтобы пробить стену недоверия со стороны частных английских фирм, мы заключили первые договора с правительственными учреждениями, созданными во время мировой войны. Одной из таких организаций был комитет по закупке железнодорожных шпал. Мне удалось добиться сделки с ним на миллион шпал. Но при обсуждении договора, члены комитета, в состав которого входили английские промышленники, спрашивали у меня, в какой мере советское правительство может гарантировать аккуратное выполнение своих обязательств, так как железные дороги будут в очень трудном положении, если шпалы не будут доставлены. Я заверил их, что лишь только откроется навигация из Архангельска, первая партия шпал, а именно 200.000 штук, будет отправлена в Англию. Мне было известно, что в Архангельске имелось такое количество; но я знал также, что на одном из заседаний СТО советские железные дороги предъявили требование на эти шпалы для себя. Чтобы обеспечить выполнение договора и закрепить эти шпалы за английскими покупателями, я телеграфировал Ленину, прося отменить постановление СТО о передаче этих шпал русским железным дорогам: лишь только мы поставим первую часть запроданного нами товара, весь договор на миллион шпал будет считаться в силе. Я вскоре получил постановление СТО, что дело в порядке. Правда, после открытия навигации в Архангельске, выполнение договора оказалось очень затруднительным. Архангельский порт был так дезорганизован, что лишь часть шпал могла быть приготовлена для отправки. Поэтому шпалы не были полностью отосланы. Впрочем, это объяснялось отчасти и тем, что, после инцидентов в Голландии (когда советские пароходы подверглись наложению ареста по жалобе голландских лесопромышленников, прежде работавших на севере России), возникло опасение, что голландцы попытаются наложить арест на наши шпалы также в Англии. * * * В Москве вокруг деятельности нашей делегации шла большая борьба. Спорили, в сущности, о том же вопросе, который разделял Красина и Литвинова, когда они были в Копенгагене, но разногласия тем временем выросли до размеров серьезного конфликта. Весь Наркоминдел и, в частности, Литвинов были склонны видеть в нашей делегации «троянского коня», который должен был доставить в Англию политическое представительство советской власти. На коммерческую сторону нашей деятельности они смотрели, как на приманку; серьезных торговых операций от нас не ожидали, желая, наоборот, показать Англии, как велики перспективы, которые откроются перед нею, если она вступит на путь политического соглашения. Это течение хотело, чтоб у англичан «по усам текло, а в рот не попало». Красин же смотрел на дело иначе. Он ставил своей задачей заключение реальных коммерческих сделок; он хотел убедить упрямых практиков-англичан, что и сейчас уже советская власть является серьезным и необходимым контрагентом. Он думал, что политические отношения наладятся постепенно, по мере развития торговой деятельности. В Москве настроения были различные. Многие недруги Красина объсняли его политику беспринципностью и упрекали его в безразличии к основным идеям советского правительства. Все начинания Красина стали встречать противодействие со стороны многих его московских сотрудников. Против него был его заместитель во Внешторге - Шейнман, в Наркоминделе - Литвинов; были у него противники и в ЦЦентросоюзе. В частности, указывалось на то, что Красин, истратив в Швеции большую часть золотого запаса и совершив крупные коммерческие операции, так ничего и не добился от шведского правительства в смысле политического признания советской власти. Его единственным защитником в Москве, но зато защитником постоянным и верным, был старый его друг Авель Енукидзе. В связи со всем этим, Красин решил отправить двух членов делегации - Старкова и меня - обратно в Москву с докладом. Почему-то решено было, что мы должны ехать отдельно. Старков, личный друг Ленина, вез письмо Красина к главе правительства. Позднее поехал и я, имея с собой первый договор на поставку советского леса в Англию. Из Лондона в Москву я избрал путь через Швецию и Ревель. Тогда не было регулярного пароходного сообщения из Швеции в Ревель, и мне пришлось две недели ждать в Стокгольме. Наконец, мне позвонил некий шведский адвокат, видный деятель шведской коммунистической партии, и сообщил, что имеется место на пароходе, идущем в Ревель. Я попал на небольшое суденышко, около ста тонн, где я был единственным пассажиром. Переезд был очень тяжелым, он отнял втрое больше времени, чем полагалось нормально, и мне пришлось несколько раз надевать спасательный пояс. Позднее я узнал от капитана, что это суденышко принадлежало шведской коммунистической организации и занималось перевозкой контрабандного оружия в Россию; ему приходилось поэтому идти особыми путями, чтобы не попасть в руки дозорных властей. Капитан рассказывал, что он часто совершает эту поездку, но редко берет с собой пассажиров, и что мне лишь в виде исключения дали место, ибо знали, что я еду по срочному делу советского правительства. Я был, признаться, очень рад, когда вышел в Ревеле на берег. На следующий день после моего приезда в Москву, я явился к Ленину. Наш разговор продолжался два часа. Его первый вопрос был: - Что говорят в Англии о нашей войне с Польшей? Я рассказал Ленину, что в этом конфликте симпатии почти всей Англии на стороне России, не столько, правда, из любви к Советскому государству, сколько из антипатии к польской экспансии. Сильное впечатление произвело на Англию заявление прежнего царского генерала Брусилова о вступлении в Красную Армию. Это побудило и часть русской эмиграции заколебаться и пересмотреть свое отношение к Советской России. В связи с этим, рассказывал я Ленину, укрепилось и улучшилось положение Красина в Лондоне. Однако, я не скрыл того, что продолжение войны и образование в Белостоке, так называемого, «Революционного комитета Польши» (во главе с Дзержинским и Мархлевским) - который, как это было очевидно для всех, был подготовленным заранее коммунистическим правительством для будущей Польши - вызвало некоторое охлаждение, и даже, по мнению многих английских друзей Советской России, этот акт мог оказать Москве медвежью услугу. Рассказывая Ленину об этом, я не знал, что инициатором этой политики был он сам. Я несколько удивился, когда заметил на его лице неудовольствие при упоминании об отрицательном отношении английского общественного мнения к образованию белостокского Комитета. Это было время, когда Москве казалось, что в Европе разыгрываются вновь большие, быть может, решающие революционные битвы; Ленин и его сторонники рассматривали и войну с Польшей, как один из элементов этой международной борьбы. Летом 1920 г. английские тред-юнионы транспортных рабочих постановили не перевозить больше вооружения, предназначенного для врагов Советской России. Совпало это и с рядом других выступлений, свидетельствовавших о повышающейся активности рабочего класса. Эти факты, представленные в Москве в несколько преувеличенном виде, создавали неверное представление о размерах массового движения в Европе. Во время нашего разговора я показал Ленину вырезку из одной консервативной английской газеты (это был орган Керзона), в которой помещен был следующий рисунок: около глобуса стоит поляк небольшого роста и рядом с ним английский джентльмен. Последний обращается к поляку с вопросом, указывая на глобус: - Чего же Польша требует? В ответ поляк, указывая палочкой, говорит: - Весь глобус. Ленину этот рисунок очень понравился, и он долго рассматривал его во всех деталях. В конце концов он оставил его себе. Затем я рассказал Ленину о наших сделках в Англии и об обязательствах поставки значительного количества шпал с первой навигацией. По моей просьбе Ленин отдал распоряжение о том, чтоб резервировать необходимые для отправки шпалы и обеспечить выполнение первых торговых договоров советской власти с Англией. Но в этом разговоре мне пришлось коснуться и того трудного положения, в котором оказался Красин в Англии. Он вел переговоры по вопросам чисто-хозяйственным, часто добивался известных успехов, уступок, принципиального согласия, - но из этих переговоров, по большей части, ничего не выходило. В самый последний момент, когда все уж, казалось, было готово, в переговоры включался, по инициативе из Москвы, политический элемент: подымались вопросы гораздо более широкие, чем та или другая коммерческая сделка, недруги Красина в Москве - так казалось нам в Лондоне, по крайней мере, - начинали обвинять его в слишком узком практицизме и забвении больших политических целей, - и дело срывалось. Когда я изложил Ленину эту трудную, почти невыносимую для Красина ситуацию, он согласился с тем, что положение очень сложное, но сказал: - Советская Россия не только купец, но еще и первое революционное правительство в мире, и все наши шаги за границей мы должны рассматривать в двух аспектах: в политическом и коммерческом. В зависимости от обстоятельств, одни соображения могут превалировать над другими. В настоящий момент, если Англия хочет поддерживать с нами нормальные отношения, она должна раньше всего признать советское правительство. Выводы мои, которые я изложил Ленину, сводились к следующему. Во-первых, мы можем закупать за границей необходимые товары, пока у нас есть еще остатки золотого запаса. Продавать нам будут охотно, несмотря ни на какую политическую агитацию; рады будут также выкачать из России последние остатки золота. Правда, за границей относятся скептически к нашей способности рационально использовать закупаемые у них машины и полагают, что им удастся справиться с Россией без труда, несмотря на снабжение нас орудиями, материалами и т. д. Во-вторых, нам, чтоб приобрести новые фонды для дальнейших закупок, надо продавать свои товары за границей. Англия с удовольствием будет брать наше сырье, в частности наши лесные материалы. Однако, в этом деле нам придется искать компромисса с английским капиталом. Дело в том, что крупные лондонские посреднические фирмы (так называемые, брокеры) распоряжались огромными капиталами, вложенными в русское лесное хозяйство; теперь они их потеряли. Но без участия брокеров восстановить нашу торговлю лесом с Англией невозможно. Поэтому приходится искать компромисса с ними. В заключение я прибавил: - Владимир Ильич, верите ли вы мне? Я пришел к заключению, что единственная возможность урегулировать этот вопрос состоит в том, чтоб создать концессионные общества совместными силами Советского государства и иностранного капитала. Таким путем удастся пройти между советской Сциллой и капиталистической Харибдой. Эта идея пришла мне в голову, когда я уже находился на обратном пути из Англии в Москву; она ни в каком случае не внушена мне коварным Альбионом, как хитрый замысел для разрушения Советского государства. - В Архангельске, - говорил я, - лежат большие количества пиленого леса, которые в свое время были запроданы Англии русскими лесопромышленниками; деньги под этот лес уже были получены. Но заводы в архангельском районе перестали работать, так как заводчики бежали за границу, старые запасы заполняют все склады, - и вообще в этом хозяйстве Севера царит разруха. Необходимо прийти к соглашению с англичанами, чтоб сдвинуть это дело с мертвой точки. Без такого соглашения мы рискуем тем, что лишь только мы начнем вывозить запасы леса, его прежние владельцы (англичане или русские) наложат на него за границей арест и будут создавать нам большие трудности. Концессионные общества, по моему предложению, должны были создаваться, как акционерные компании, в которых 50% акций принадлежало бы заграничному капиталу и 50% советскому правительству. Назначая своих представителей в эти общества, советская власть могла делегировать и представителей профессиональных союзов, чтоб интересы занятых в этих концессионных предприятиях рабочих были обеспечены. Ленин отнесся положительно к идее таких концессионных обществ; он хотел, однако, избежать таких шагов, которые могли бы создать за границей впечатление о слабости советской власти, о ее вынужденных, якобы, уступках и т. д. Но основной принцип был им одобрен. * * * По долгу моей службы, в качестве директора-распорядителя лесной промышленности, мне пришлось быть свидетелем дипломатических переговоров между Советской Россией и ее соседями. По мирному договору, подписанному 12 июня 1920 года с Латвией, Советская Россия обязалась предоставить ей в виде концессии 100.000 десятин леса. Помню, как в 12 часов ночи меня вызвал к себе Чичерин и спросил, как составить редакцию этого параграфа мирного договора, чтобы избежать положения, при котором другое суверенное государство могло бы распоряжаться внутри Советской России. Я созвал совещание с участием Кутлера, бывшего министра финансов царского режима, профессора международного права Таля и одного из старых чиновников лесного департамента министерства земледелия, Маркова, - и соответствующая редакция была выработана. Мы знали, что само латвийское правительство вряд ли станет эксплоатировать эти леса, но мы опасались, что Латвия столкуется с какой-либо иностранной группой, которая захочет конкурировать с Союзом в деле эксплоатации этих лесов. Так оно и случилось. Через три года Латвия сговорилась со шведскими лесопромышленниками и стала настаивать на выполнении условий договора. Советское правительство тогда предложило эти сто тысяч десятин леса в различных областях страны и в неодинаковых расстояниях от границы; таким образом, солидная предпринимательская группа была лишена возможности использовать эту концессию. Ссылка в этом случае была на мотивы стратегического характера и безопасности страны. Что касается Польши и ее границы с Россией, установленной в результате Рижского мирного договора 1921 г., я хотел бы отметить следующее. Судьба части Волыни, отошедшей к Польше по этому договору, решалась не по этнографическим или другим подобным принципам, принимаемым в соображение в таких случаях, а по мотивам иного, своеобразного свойства. Все крупные латифундии польской влиятельной аристократии были сосредоточены именно в польско-русской пограничной полосе. Аристократия эта была в родственных связях со многими царствующими домами Европы, даже с русской царской семьей, и влияние всех дипломатов мира - в том числе и Ватикана - было пущено в ход для того, чтобы все эти огромные угодья перешли к Польше и тем избегли национализации. Помню, как во время нашего пребывания в Лондоне и Берлине, приемная Красина бывала полна высокопоставленных ходатаев всякого рода. Эти люди обещали советской власти признание, свое воздействие в пользу Советской России в вопросе об аннулировании долгов и т. д., - лишь бы советское правительство не упорствовало и пошло на уступки, в желательном им направлении, в вопросе о проведении русско-польской границы. Все прошения и документы - так как большинство угодий были в лесной полосе - попадали ко мне. Здесь красовались имеена цвета польской и мировой аристократии, включая даже и имя великого князя Николая Николаевича, так как и его имение «Борисово» находилось вблизи той же границы. Правда, в связи с успешным наступлением Красной Армии, многие владельцы латифундий поспешили продать часть своих лесных угодий промышленникам, но и последние были, в свою очередь, заинтересованы в том, чтобы эти леса оказались в Польше. Как это ни покажется странным, наряду с аристократами и промышленниками, вопросом о границах живо интересовалась другая, социально совершенно противоположная группа: это были еврейские круги, главным образом, ортодоксальные. Они все были убеждены, что только отход этой части территории к Польше спасет колыбель культуры русского еврейства. Такие места, как Словуты, где печаталось знаменитое издание талмуда (за которое многие славные представители еврейства подверглись всяческим гонениям и даже физическим наказаниям), как Кирец, прославленный известной династией раввинов, Пинск и другие - в глазах ортодоксального еврейства были символами расцвета еврейской мысли. Эти круги, через влиятельных раввинов, обращались и ко мне с просьбой помочь в этом Деле, то есть не особенно настаивать на том, чтобы территории эти остались в руках Советской России. Они считали, что русское еврейство обречено на духовное и физическое вымирание, что будет спасено только то, что отойдет к Польше. Конечно, они это делали без ведома русского еврейства, а польское правительство всячески старалось использовать такие настроения. Как смешно и странно было мне - живому свидетелю всего этого - читать во враждебной антиеврейской прессе, что советский режим - это господство и «засилие» еврейства!.. Увы, теперь мы видим, как горько и жестоко посмеялась историческая действительность над всем этим. Спаслась от мук и гибели именно та часть еврейства, которая осталась на территории России и которая двадцать лет тому назад казалась, якобы, обреченной… Утверждение, что эмансипация еврейства прямо пропорциональна его ассимиляции, в полной мере оправдало себя. Еврейство в России показало свою гражданскую жизненность и свою приспособляемость к тем новым и трудным условиям, в которых очутились все народности России, - и ныне взоры многих евреев устремлены с надеждой на Советскую Россию в ожидании помощи тем несчастным, которые очутились под властью беспощадного поработителя народов Европы. Быть может, и нынешняя непримиримость Польши в вопросе о будущих границах тоже объясняется причинами классовых интересов, так как для волынских и белорусских помещиков мало что изменилось с 1921 г. Впрочем, в описываемый мною период, 23 года тому назад, положение России было весьма тяжелое, и власть шла на уступки ради «передышки»...

 

Глава двенадцатая СОВЕТЫ В ЕВРОПЕ. - ЛОНДОН И МОСКВА

В начале 1921 года решено было, что за границу поедет делегация для переговоров о продаже советского леса. Раньше всего я был отправлен в Берлин. Моя поездка в Берлин оказалась в то время почти сенсацией для германских хозяйственных кругов. Весь мир пристально вглядывался тогда в реформированную ленинским НЭП'ом Советскую Россию. Только что были уведены иностранные войска с советской территории, и все - и политические, и хозяйственные деятелли - стояли перед вопросом, удастся ли наладить нормальные отношения с Советской страной, возможно ли мирное органическое сожительство с нею. Моя поездка была своего рода пробой и для нас и для них. Когда я приехал в Берлин, тогдашний некоронованный король германской промышленности, Гуго Стиннес, заказал мне комнаты в одной из самых роскошных гостиниц Берлина - в «Эспланаде». Оказалось, что тридцать пять других комнат в том же отеле были сняты лесопромышленниками, съехавшимися к моему приезду со всех концов Европы. Были здесь и англичане, и бельгийцы, и, конечно, немцы, которые явились в качестве покупателей, интересующихся советским лесом. Приехали также норвежцы и шведы, которые, не нуждаясь в чужом лесе, но, опасаясь конкуренции, хотели выяснить, грозит ли им чем-нибудь выступление на рынок России, бывшей в прошлом одним из крупнейших экспортеров леса. Все зондировали почву, старались ориентироваться в положении, и даже люди, не предполагавшие еще вести с нами какие-либо дела, пытались определить, можно ли воздействовать на своих скандинавских поставщиков угрозой «сделок с Советами». В прессе шла горячая полемика. Против нас выступали, с одной стороны, те политические течения в разных европейских странах, которые по-прежнему полагали, что никакой торговли и вообще никакого контакта с Советской Россией быть не может; их поддерживали, открыто или тайно, скандинавские конкуренты России, предсказывавшие, что мы не выполним ни одного контракта. Появились и «свидетельские показания» капитанов иностранных пароходов, шедших из Архангельска, которые «собственными глазами» видели, что только страшным насилием, при помощи Чека и кнута, на севере России заставляют рабочих и политических заключенных работать на лесных заводах и в лесах. Пресса писала, что советская власть с введением НЭП'а ни в чем не изменилась и что отношение к ней должно оставаться прежним. Говорили также, что советское правительство ведет хищническое хозяйство в своих северных лесах, что оно раздает латифундии своим прислужникам и губит русские богатства. В некоторых странах вспоминали о законе, запрещавшем ввоз товаров, производимых при помощи рабского труда, и требовали применения его к советскому лесу. Писали далее, что торговля с Советской страной противоречит христианству. Но раздавались голоса и за нас. С одной стороны, они исходили от представителей более либеральных течений в политике; с другой стороны, у хозяйственников-практиков очень сильно было желание начать, наконец, получать русские лесные продукты, которые, как известно, отличаются очень высоким качеством. Помимо того, европейские импортеры леса искали в России опоры для борьбы с господством скандинавских стран на европейском лесном рынке. То, что я жил в роскошной «Эспланаде», , было, пожалуй, очень удобно с точки зрения контакта со множеством интересовавшихся нами людей, и даже повышало престиж нашего учреждения. Но позднее это привело к большим неприятностям: года через три в ГПУ мне задавали вопрос, почему я жил в такой дорогой гостинице. Впрочем, это не помешало тому, что и ряд видных коммунистов, отправляясь в Германию, останавливались той же гостинице. * * * В Берлине мне пришлось вести много разговоров на русские политические и экономические темы, уводивших далеко от непосредственной сферы лесного хозяйства. Среди моих собеседников было много очень дельных и умных людей, и в беседах с ними приходилось выслушивать аргументы серьезные и продуманные; я мог, однако, парировать их указанием на новую систему работы «государственного капитализма». Особенно интересны и содержательны были мои встречи со знаменитым немецким промышленником, Гуго Стиннесом, человеком немолодым, довольно благожелательно настроенным к России и к ее опытам. Но он относился скептически к советской хозяйственной системе. - Мне не верится, - говорил он, - чтоб государство, отобрав у частных владельцев огромные лесные участки, могло в короткий срок создать рациональное хозяйство там, где до сих пор царила частная капиталистическая инициатива. У вас будет господствовать канцелярщина и бюрократия, и я опасаюсь, что вы не будете в силах ни производить то количество леса, которое зы обещаете доставить за границу, ни достигнуть того замечательного качества, о котором мы все мечтаем. - Но вы ошибаетесь, г. Стиннес, - возражал я, - мы отобрали эти лесные участки вовсе не у частных лиц. В России все эти леса принадлежали и раньше государству, а частными были только лесопильные заводы. С заводов же все хозяева бежали, - и ничего лучшегo никто бы не мог придумать, как поставить на этих предприятиях рационально-организованное государственное хозяйство. - Рациональное хозяйство? - спрашивал мой собеседник. - Вот это мне и представляется сомнительным. Посмотрите, вот у нас в Германии образована была правительством «Комиссия по социализации», которая занялась, в первую очередь, вопросом о национализации угольных копей. Она пригласила ряд видных лиц в качестве экспертов и выслушала их мнение. Среди них был и Вальтер Ратенау, германский король электро-индустрии, очень образованный и выдающийся человек, к тому же и демократ левого толка. Он высказался, однако, против национализации по следующим соображениям: - Так вот, г. Либерман, не случится ли того же и с вашей русской лесной промышленностью после национализации? - У нас положение иное, - отвечал я. - В Советской России национализирована не одна только отрасль, а вся индустрия, поэтому у талантливых специалистов, бывших лесопромышленников, нет возможности искать применения своим силам в других сферах хозяйства. Помимо этого, они все постепенно вошли в государственную хозяйственную работу. До сих пор, пока царила система «военного коммунизма», эти люди играли второстепенную роль, так называемых, «консультантов» в разных учреждениях. Это не давало им удовлетворения, не предоставляло им того широкого простора для их деятельности, к которому они привыкли и на который, по своим способностям, они имеют право. Но когда советское правительство пригласило их на руководящие посты в больших лесных трестах, которые созданы или создаются, они приняли это предложение с большой радостью. Они и сейчас уже работают не за страх, а за совесть. Они целиком отдают себя этой работе, и мы можем ожидать в новых условиях высокой продуктивности как их личного труда, так и всей руководимой ими лесной индустрии. - Внесет ли, однако, - спрашивал дальше Стиннес, - эта новая форма «треста» такое радикалльное изменение в систему хозяйства и в настроения прежних промышленников? Ведь они будут попрежнему чувствовать на себе огромное давление государства, которое руководствуется совершенно чуждыми им соображениями и направляет дело сообразно непривычным для предпринимателей принципам и формам калькуляций, прибыли и т. д. Я и с этим не мог согласиться и возражал: - Раньше русские банки - совершенно так же, как банки во всем мире - были, в сущности, высшими хозяевами над рядом промышленных предприятий и предписывали директорам очень многое, что эти директора, так же как и владельцы предприятий, считали нерациональным. Теперь хозяином сделалось государство. Подчиняться его руководству будет не труднее, чем прежнему руководству банков. А помимо того, вместе с НЭП'ом вернулась в русское хозяйство и вся система точного хозяйственного расчета, строгой калькуляции - словом, все то, что эти хозяйственники считают элементарным условием рациональной экономики. Ленин вполне сознает, что к этим выдающимся хозяйственникам надо относиться по особенному; он предписывает всей государственной машине обращаться бережно с этим ценным человеческим капиталом; своим коммунистам он внушает, что надлежит учиться у этих специалистов и что следует окружать их вниманием, какого они заслуживают. Едва ли я убедил своего собеседника. Такие вопросы решаются не в беседах, а годами исторического опыта. Что же касается меня, то я считал - да и сейчас еще считаю - в принципе правильным то, что я ему высказывал. Не могу не упомянуть, однако, что почти все эти специалисты, бывшие лесопромышленники, кончили довольно плохо. Через несколько лет, когда лесное хозяйство уж было более или менее налажено, они были привлечены к суду по разным процессам, а с некоторыми из них расправились и без процессов. Ставились им в вину поступки из далекого прошлого либо же неизбежные промахи их административного аппарата и т. д. * * * После заключения торгового соглашения с Англией в 1921 г., наша хозяйственная деятельность в Лондоне в 1922-24 гг. развивалась благоприятно, и в течение нескольких лет мы одерживали большие победы на европейских рынках. Подписанные нами договора мы полностью выполняли; качество товара с каждым годом улучшалось; вычеты, которые покупатели имели право делать за брак, сократились в течение немногих лет с 15-20% до 1-1,5%. Вскоре после того как началась наша деятельность в Англии, мне удалось добиться кредита в одном из крупнейших лондонских банков, у «Ллойде Бэнк». Кредит был дан в полмиллиона фунтов стерлингов - это был максимум для советских сделок, - а через год он был повышен до миллиона фунтов. Известие о кредитном соглашении вызвало сенсацию в лондонском деловом мире, и, представляя меня своим знакомым, лондонцы говорили: «Это тот самый, который добился кредита для Советской России». Вспоминается мне, как по предложению правого члена французского Сената, графа Люберзака, я был вызван в качестве директора Северолеса в Париж, где впервые встал вопрос о заключении сделки на сумму около ста миллионов франков. Приходилось преодолевать, конечно, сильную оппозицию. Когда, наконец, благодаря всевозможным влияниям и связям, удалось добиться принципиального согласия, в одной из консервативных газет появилась статья за подписью правого депутата, председателя комиссии по иностранным делам. Председатель комиссии писал в статье о том, что он получил письмо, доказывающее, как важно для Франции использовать русский лес для восстановления районов, разрушенных во время войны 1914-1918 гг. Автор статьи закончил ее следующей фразой:«Хоть я и отношусь непримиримо к советской системе, однако, это предложение (содержавшееся в письме) имеет много аргументов в свою пользу, и я его поддерживаю». Но цитируемое им письмо он сам и составил. После этого сделка состоялась. В этой связи мне кажется интересным остановиться более подробно на том, как нам удалось наладить контакт с французскими промышленными кругами. Во время одной из моих встреч с Гуго Стиннесом, он меня познакомил с молодым швейцарцем, неким X. Человек этот, еще до войны 1914 года, попал в качестве репетитора в дом бывшего председателя Государственной Думы Родзянко. Во время войны, когда Родзянко стал активно содействовать русскому Красному кресту, он привлек к работе этого швейцарца в качестве секретаря, тем более, что центральная организация Красного креста находилась в Швейцарии. На почве этой работы X. сблизился впоследствии со знаменитым Фритьофом Нансеном, у которого он старался пробудить интерес к организации помощи русским беженцам и голодающему населению внутри России. Благодаря этому, X. не только добился разрешения на въезд в Россию, но получил также возможность быть посредником в установлении деловых связей Советской России с рядом известных лиц в Европе. Когда мы встретились с X., он высказал мне свои соображения по поводу возможных попыток налаживания отношений между Россией и Францией. Россия, говорил X., не имеет никакого контакта с Францией, и пока вопрос о государственных долгах не будет разрешен, отношение к ней во Франции будет враждебным; с другой стороны, без установления дипломатических сношений с Францией, Россия останется изолированной, так как Франция играет доминирующую роль в европейской дипломатии. В этом деле левые французские группировки, хотя они и симпатизируют России, мало могут помочь. И вот X. предлагал довольно сложную,«авангардную»атаку для установления предварительного контакта. Фирма Гуго Стиннеса, рассказал X., в связи с поставками по репарациям, находится в тесных деловых отношениях с известной французской семьей графов де Люберзак. В семье этой есть три брата, из которых каждый занимает видное положение: Жак возглавляет монархическую группу Сената и стоит во главе кооператива по восстановлению разрушенных северных департаментов Франции; Одон стоит во главе крупного коммерческого и банкирского дома - связанного с аргентинским банковским капиталом - и в то же время ведет крупные операции по ввозу во Францию английского угля; третий брат, Жан, известен тем, что, в качестве офицера Второго бюро, попал в Россию и там сумел установить контакт с некоторыми представителями советской власти. Все репарационные поставки Гуго Стиннеса из Германии во Францию шли через фирму Одона де Люберзака и направлялись в кооператив, во главе которого стоял Жак де Люберзак. X. был фактически связующим звеном между Стиннесом и Люберзаком. План его, в свете этих предварительных «пояснений», сводился к следующему: Для восстановления северных департаментов нужен лесной строительный материал. Французскому правительству можно легко доказать, что русская сосна наиболее долговечная и прочная порода дерева и что для русского леса должен быть открыт французский рынок - даже при отсутствии торгового договора и дипломатических сношений между обеими странами. Стиннес купит этот лес у Советов, против поставки деревообделочных машин и других орудий производства, и сдаст этот лес кооперативу Люберзака. Однако, контракт с Россией должен быть также подписан и Люберзаком, для того чтобы Россия могла потом рассчитываться непосредственно с Францией. Главная трудность была только в том, что лес, ввозимый во Францию из страны, с которой нет торгового договора, должен был бы оплачиваться вчетверо большей пошлиной. Однако, благодаря связям и влиянию таких лиц, как Люберзак, это можно было бы урегулировать. План этот показался мне интересным, и, после получения «благословения» из Москвы, я согласился на поездку в Париж, если мне будет дана виза (в то время Франция не впускала к себе советских граждан). Как по мановению жезла, в 24 часа виза была дана мне и моему секретарю, вопреки всем скептическим предположениям. Через день X. пригласил меня на завтрак для обсуждения деталей переговоров. Завтрак этот был назначен в одном из фешенебельных французских ресторанов Берлина. К моему приезду, я застал в отдельном кабинете, на специальном столике, целую батарею напитков и закусок «а ля рюсс». С самого начала завтрака, лакеи стали наливать водку в рюмки нерусской величины. Когда мой хозяин, после двух таких стаканчиков, потребовал третий, я вдруг заметил, что он очень уж легко - особенно для иностранца - опрокидывает свою рюмку, и при том без гримасы. Я стал следить за жестами метрдотеля и заметил, что он наливает каждому из нас из другой, хотя и одинаковой, бутылки. Продолжая нашу задушевную беседу о делах с Россией, я незаметно стал отодвигать свою рюмку и придвигать к себе рюмку X. Убедившись, что ему наливали простую воду, я стал просить еще, сказав, что в России люди, пьющие водку, любят сами себе ее наливать в рюмки. Собеседник мой пришел в плохо скрытый ужас, но я не хотел ставить его в слишком глупое положение. При прощании я пригласил его в свою очередь на завтрак, добавив только с легкой улыбкой, что буду угощать его той же водкой, которую буду пить сам… Через несколько дней в Париж отправилась делегация, в составе директора Гуго Стиннеса, д-ра Фармана, моего приятеля X., меня и моего секретаря. В Париже я остановился в отеле «Лютесия» на левом берегу Сены. С момента нашего приезда, за нами днем и ночью следили двое «в сером». Уже на месте выяснилось, что поставлен вопрос о встречах не только с Люберзаком, но и с представителями известного «Банк де л'Юнион Паризьенн», и с группой Лушера. Действительно, на состоявшихся совещаниях принял участие и представитель вышеупомянутого банка, и полковник Вэйль от группы Лушера. В дальнейшем во время наших бесед представителем Стиннеса и Люберзаком был выдвинут вопрос о лесных и целлюлозных концессиях на Мурманске, где в свое время - еще до войны - Луи Лушер строил железную дорогу. Люберзак проявлял к нам большое внимание. Он устроил в нашу честь завтрак, но не в ресторане, как это делается обычно, а у себя в доме, подчеркивая тем то важное значение, которое он придавал нашему приезду. В это мое посещение Парижа была подготовлена, таким образом, почва для лесной сделки, впоследствии заключенной мной через Люберзака с «Сосиете Сантраль де Буа» на сто миллионов франков - о чем я упоминал выше. По этому договору Одон де Люберзак оказался представителем интересов России во Франции. Во время моего пребывания в Париже, я, при содействии того же X., познакомился с Димитрием Навашиным, имя которого впоследствии получило большую огласку. В то время он был антибольшевиком, хотя уже проявлял примиренческие тенденции; затем он уехал в Россию, стал там активным работником и позже вернулся в Европу в качестве официального доверенного при советском банке в Париже. Когда мне впоследствии приходилось его встречать там, он меня упрекал за то, что я ушел от Советов, и вообще говорил восторженно о России. Потом он опять порвал с Советами, и в один непрекрасный для него день его нашли убитым в Булонском Лесу. Имя его окружено было роем слухов, и однажды в Париже ко мне пришел Вл. Бурцев с вопросом о том, что я знаю о Навашине, так как, мол, его поведение за последние годы было весьма подозрительно… В Париже я также встретился со старым приятелем Скобелевым, деятелем предреволюционного времени и Февральской революции, который впоследствии стал неофициальным представителем Советов во Франции. Помню, однажды, накануне моего отъезда в Россию, я был у Скобелева. Раздался телефонный звонок, и я слышал, как Скобелев ответил:«Он сейчас у меня, приходите, выпьем рюмку вина вместе». Вскоре вошел грузный, прихрамывающий француз средних лет, в баскском берете. Это был Анатоль де Монзи. Он стал дружески говорить о России, о своем приятеле Раковском, о том, что Советы напрасно ничего не делают в отношении Франции, что необходимо вести просоветскую политику не через коммунистов и социалистов, а через деловых людей-реалистов. По возвращении я рассказал об этом Красину, и первый контакт с Францией был, действительно, создан через де Монзи-Навашина. В течение ряда лет де Монзи играл роль герольда России во Франции, как до, так и после признания советского правительства. Он выступал во многих процессах, как адвокат, защищавший интересы Советской России, и, в качестве члена парламента, отстаивал идею сотрудничества с СССР, резко критикуя при этом правые группы за их оппозицию к советской власти. Увы, идея сотрудничества владеет де Монзи и в отношении фашизма: с энтузиазмом примкнул он к апологетам «нового порядка» Гитлера. Де Монзи во время оккупации даже издал книгу, в которой он доказывает, что всегда был сторонником этого «нового порядка»... Постепенно нам удавалось пробивать бреши в самых неприступных крепостях. Голландские целлюлозные заводы «Ван Гельдерн» сперва и слышать не хотели о покупке для себя лесного сырья (так называемых, балансов) в Советской России, опасаясь, что оно не будет доставлено и они останутся без запасов леса. С трудом удалось склонить их на покупку небольшого количества по очень дешевой цене. Через несколько лет они ужепокрывали 80% своей потребности в России, хотя к тому времени советский лес уже был дороже, чем скандинавский. Но зато качество его было значительно выше. * * * В Лондоне мне удалось создать первые три смешанных акционерных общества, в которых советское правительство имело 50% акций, и столько же имели английские лесные фирмы. Это была первая ласточка, так называемой, концессионной политики Советской России. Договора были подписаны наркомом Красиным, который был в Лондоне, хотя в тот момент еще не имелось официального одобрения Политбюро. По-видимому, Красин имел указания от Ленина по этому вопросу. Однако, подписывая, он лукаво посмотрел на меня и спросил: - А меня за это не повесят? Один из концессионных договоров был подписан норвежцем Притцем, который десятки лет занимался лесным промыслом на севере России. Человек очень консервативных взглядов, он раньше в одной из частных бесед заявил мне, что никогда не пойдет на компромисс с советской властью.Я ни перед кем не сгибаюсь, - гордо добавил он, - и даже палка моя на десять сантиметров длиннее обычной, чтобы я всегда держался прямо». Но, подписав договор, он стал очень активно работать с Советской Россией и создал там позже еще ряд других дел, для него очень выгодных. Впоследствии, он оказался одним из друзей Квислинга и даже, по слухам, вошел в его правительство. По возвращении в Москву я немедленно явился к Ленину в роли победителя с тремя договорами. Но Красин предварительно посоветовал мне не делать перевода этих контрактов на русский язык, заметив: - Владимир Ильич читает хорошо по-английски. Вы можете избежать ряда неприятных вопросов о рабочем контроле, внутреннем устройстве предприятий и т. д., к которым другие члены Политбюро будут придираться. Ленин отнесся к сделке очень одобрительно и предложил мне составить краткое изложение этих контрактов. Я спросил его, нужно ли дать это изложение по-русски. - Оставьте по-английски, - сказал он, - я на заседании Политбюро буду переводить, и будет меньше дискуссий и задержек. На следующий день секретарша Ленина, Фотиева, известила меня, что Политбюро одобрило контракты. А днем позже я получил записку официального характера, на бланке Совета Труда и Обороны, за подписью самого Ленина, следующего содержания: «На ближайшем заседании Совета Труда и Обороны будет слушаться доклад о концессионной политике. Предложить тов. Либерману приготовить доклад в связи с его возвращением из-за границы». На заседании СТО присутствовали все народные комиссары, входившие в этот Совет, а также и председатель ВЦСПС Томский. Председательствовал Ленин, который, как обычно, читал книгу. Он начал с вопроса: сколько минут дать докладчику? Ленин предложил: две минуты. Томский возражал и предлагал десять минут. Сошлись на трех. Все было решено чрезвычайно быстро. Меня поразило, однако, что Ленин, который, казалось, почти не слушал ни доклада, ни дебатов, включил в постановление СТО все доводы и аргументы, которые я излагал и на заседании, и в частном разговоре с ним. Я был очень удивлен, что Ленин маневрировал в отношении своих ближайших сотрудников по Политбюро, тогда как нам казалось, что слово Ленина - закон для всех. Своими мыслями об этом я поделился с одним из наиболее близких сотрудников Ленина, Шотманом, когда он, в качестве секретаря президиума ВСНХ, приехал в Лондон. За стаканом виски в одном из фешенебельных ночных ресторанов я рассказал ему о непонятном для меня поведении Ленина, так как мне помнилось, что во время ссылки Ленина в Сибири, они с Шотманом жили вместе на одной квартире, и Ленин питал большую слабость к Шотману. Шотман многозначительно улыбнулся и сказал: - Вы не знаете Ильича. Он все учитывает. В Политбюро боятся, как бы Красин ни провел контрабандно противокоммунистическую «ересь» в этих соглашениях с капиталистами - тем более, что меньшевик Либерман все это состряпал. Ильич же уверен, что при помощи этих соглашений о смешанных обществах Советы пробивают брешь в капиталистическом окружении, и потому он готов был обойти молчанием некоторые слабые стороны этих соглашений. Оттого, вероятно, он и не счел нужным переводить тексты на русский язык… И он добавил: - Владимир Ильич всегда верен себе… * * * Еще два других государственно-капиталистических предприятия создали мы в связи с экспортом русского леса за границу. Они начали скоро давать положительные результаты. По мере того как развивалось производство Северолеса, мы начали ощущать недостаток в транспорте. Русского торгового флота почти не было. В северных морях торговый флот был по большей части скандинавский. Это были небольшие пароходы, приспособленные к плаванию в Белом море и погрузке леса из малых портов (Кола, Онега, Мезень и др.). Но так как большинство этих пароходных фирм были связаны с лесною промышленностью своих же стран, то нам приходилось встречать противодействие со стороны наших скандинавских конкурентов. Тогда мы решили создать вместе с самой крупной норвежской пароходной фирмой «Бергенское общество» смешанное русско-норвежское общество, в котором норвежцы и советские органы имели бы по 50% акций. Мы поставили себе задачей постройку 15 новых пароходов, специально приспособленных для перевозки леса; вместе с тем наша фирма имела исключительное право фрахтования пароходов для транспорта советского леса. Вся техническая часть была в руках иностранных специалистов. Вскоре появился ряд прекрасных пароходов, построенных во Франции, Германии и Норвегии. Дело очень успешно развивалось. А затем встал большой и трудный вопрос о рациональной организации продажи советского леса за границей, и прежде всего в Англии, которая была и осталась главным потребителем наших лесных товаров. Нужно сказать, что дело это поставлено там довольно своеобразно. Естественным ходом вещей, на протяжении десятков лет, в Англии образовалось несколько крупных фирм, агентов-посредников, которые фактически ведают всем импортом леса и его распределением между покупателями. Это очень большие фирмы, со многими десятками служащих, с большими банковскими связями, кредитами и т. д. Без них ни одна серьезная импортная операция в Англии невозможна. Их положение настолько прочно, что даже правительственные закупочные организации (и в прошлую, и в настоящую войну) отчисляют им определенный агентский процент, хотя, конечно, могли бы обойтись и без их помощи. Пришлось и нам, следовательно, иметь с ними дело. Когда я приехал в первый раз в Лондон, я обратился к одному агенту, которого близко знал в дореволюционные годы по моей работе в лесах Балашова. Тогда этот агент часто бывал в России и, приезжая к нам, проводил у меня много часов. Он и теперь мне очень обрадовался и пригласил к себе на викенд. Дела его шли хорошо, он был одним из виднейших агентов по продаже скандинавского леса в Англии; естественно, он относился к советским планам скептически и даже отрицательно. Когда я предложил ему взять на себя функцию посредничества, он заявил мне: - Я вас очень люблю, г. Либерман, но краденым лесом никогда торговать не буду! А через год, когда наше дело уже было налажено, он начал усиленно просить о включении его в состав наших посредников. Наши агенты долго сопротивлялись, не желая принимать в свою монопольную группу нового компаньона, и говорили мне: - Когда нужно было рисковать, он был в стороне. А теперь он желает присоединиться! Лишь после долгих настояний мне удалось добиться их согласия на предоставление ему агентуры на лес одного маленького мезенского района. Но в свою группу они его принять отказались. К этому времени положение резко изменилось, и агенты не жалели денег на роскошные обеды, с икрой и шампанским, ухаживая за советскими делегатами, с целью получения того или иного представительства. Одна из старинных агентских фирм, которая прежде с пеной у рта говорила о советском лесе, стала через полтора года настойчиво добиваться того, чтобы сделаться одним из наших агентов. К моему удивлению, я получил указания из Москвы, что Лубянка настаивает на включении этой фирмы в число посредников и удивляется, почему она до сих пор не участвует в работе! В Москве еще царило принципиально-отрицательное отношение ко всякого рода посредникам, и многим казалось, что нам удастся обойтись без помощи лондонских агентов. Это было сопротивление людей, не знакомых с практикой лесного экспорта. Чтоб найти выход из трудного положения, мы опять-таки решили создать в Лондоне общество капиталистического типа по продаже советского леса. В этом обществе советским органам принадлежало 50% капитала, а другие пятьдесят процентов были распределены между тремя крупнейшими английскими посредническими фирмами. Такое решение вопроса оказалось очень разумным. Это было, с одной стороны, большой рекламой для советского леса, а, с другой, открывало пути в банки, облегчало покупателям сделки и т. д. В заключение следует отметить, что Северолес создал еще несколько вспомогательных обществ, в том числе общество по операциям со шпицбергенским углем, которым пользовались пароходы, шедшие северным маршрутом. Русско-норвежское пароходное общество было создано перед установлением дипломатических отношений между Россией и Норвегией. Лондонское торговое агентство было создано до дипломатического признания Англией Советской России. Голландское смешанное общество содействовало установлению более нормальных взаимоотношений. Наконец, и первый большой договор о поставке леса во Францию оказался предвестником дипломатического соглашения. Так, наша экономическая организация - государственно-капиталистический Северолес - играла в разных странах также роль политического авангарда, который пробивал первые бреши в блокаде и подготовлял почву для установления более нормальных отношений между СССР и Европой. Но эта деятельность приносила мне не одно лишь удовлетворение, а имела еще и другие менее приятные последствия. Когда «Ллойде Бэнк» впервые согласился открыть нам кредит, он, естественно, поставил условием, чтоб ему было предоставлено право наблюдать за отправкой леса из Архангельска в Англию. Я запросил Москву и получил согласие, а вместе с тем и благодарность за мои успехи. Банк предложил в качестве своего представителя в Архангельске некоего Ейтеса, англичанина, который жил тридцать лет в России и владел там раньше бумажной фабрикой. Его сестра жила в Архангельске; ее муж, Колотилов, бывший прежде видным лесопромышленником, состоял теперь одним из директоров Северолеса. Для своих сношений с Ейтесом банк должен был пользоваться коммерческим кодом, как это всегда принято, для краткого обозначения таких выражений, как, например, такой-то пароход уходит такого-то числа и т. д. Этот код был выработан банком совместно с шифровальным отделом советского полпредства, и тогдашний посол, X. Г. Раковский, дал на него свое согласие. По случаю нашей первой сделки был устроен торжественный завтрак, на котором присутствовали советские представители, с удовлетворением отмечавшие этот новый шаг в деле сближения обеих стран. Ейтес отправился в Россию, и работа пошла гладко. Он несколько лет проработал без всяких препон со стороны «наблюдающих учреждений». Но года через три, когда ГПУ начало сводить счеты со мной, в вину мне был, между прочим, поставлен и господин Ейтес, и его шифр: это, мол, английский шпион ((«агент Интеллидженс Сервис» ), а шифр служит для передачи за границу тайной информации о Советской России. Не помогло мне ни то обстоятельство, что к выработке шифра я никакого отношения не имел, ни то, что всем этим делом заведывало полпредство. Никто не мог оказать мне содействия, так как тех видных коммунистов, которые когда-то благодарили меня телеграммой за соглашение с «Ллойде Бэнк», уже не было на старых постах, Ленин к тому времени умер, а Красин доживал в Лондоне свои последние дни. Прославившийся в подобных делах заведующий экономическим отделом ГПУ, Каценельсон, кроме того, задавал мне - хотя и в дружеской форме - еще и следующие вопросы: - Зачем вы ездили в Лондон на викенд к такому-то лесному брокеру? Спрашивал даже: - Зачем вы так часто меняете костюмы? Это было, впрочем, обычным приемом. Других спрашивали: - Почему ваша жена употребляет так много духов? Вообще-то ГПУ понимало, что служащие, поддерживающие контакт с заграничным миром, должны были держаться и одеваться несколько иначе, чем остальные советские граждане. Разрешалось даже иметь смокинг в этих случаях. Но во всех этих льготах таилась опасность, и все, вплоть до самых видных коммунистов, предвидели, что настанет день, когда за все это с нас «взыщут». Самым наглядным и вместе с тем очень забавным примером этого двойственного отношения был случай с моим начальником Данишевским. Данишевский был старый, заслуженный коммунист; я писал о нем уже выше. В качестве такового, Ленин назначил его, по требованию Троцкого, председателем Северолеса. Человек этот был испытанный в боях, прошедший гражданскую войну, твердый и смелый. Но, выезжая за границу по хозяйственным делам, он не переставал чувствовать на себе пристальный взор ГПУ, несмотря на то, что состоял одно время председателем Реввоентрибунала. Однажды он отправился со мной к портному заказать несколько костюмов. Видя, что я выбираю себе костюмы разных цветов, он мне сказал: - Зачем вы заказываете такие костюмы, что в Москве бросится в глаза, сколько у вас нового платья? Лучше заказать все костюмы одного цвета, тогда никто не заметит. Мы оба заказали себе по несколько костюмов, разного качества и разной плотности, - но все в один темно-синий цвет. Не будь Данишевского, в моем обвинительном акте значился бы, без сомнения, еще один пункт… Помню еще одну историю, из-за которой мне пришлось пережить немало волнений. В самом начале нашей деятельности за границей, мы продали партию леса голландской фирме Альсиус. Это была одна из первых экспортных сделок советского правительства. Когда пароходы, груженные в Архангельске, прибыли в Голландию, обнаружилось странное обстоятельство: лесной товар на этих пароходах был взят из складов, реквизированных советскими органами у той же фирмы Альсиус. Почему это произошло и была ли здесь чья-либо злая воля, установить так и не удалось. Но фирма Альсиус, опираясь на свидетельские показания капитана парохода, наложила арест на лесной товар, доказав суду, что он представляет ее собственность. Это было чрезвычайно неприятно для нас. Голландия являлась серьезным покупателем русского леса, а событие это не могло не произвести сильного впечатления. Оно немедленно сделалось известно и в Англии, и английские покупатели начали колебаться, опасаясь покупать наш лес: как бы ни повторилось то же самое и в Англии. С фирмой Альсиус нам удалось достигнуть соглашения. Она подписала договор о концессии в форме смешанного общества, и ей при этом был засчитан в состав вкладываемого ею капитала лесной товар, ею арестованный. Ленин считал это разрешение конфликта очень удачным. Однако, много позднее, в конце 1925 года, когда Ленина уж не было в живых, и из этого инцидента в ГПУ создали «дело», направленное против меня…

 

Глава тринадцатая КАПИТАЛИСТЫ ПРИЕЗЖАЮТ В РОССИЮ

В течение десяти лет - от 1918 до 1927 года - вопрос об иностранных «концессиях» в ССССР был предметом обсуждения и в Советской России, и в Европе, и в Америке; он возбуждал всеобщее внимание, ему порой отводилось одно из первых мест в деле политической и хозяйственной стабилизации европейского Запада. Концессиям посвящались длинные столбцы в газетах, о них читались доклады и контрдоклады в научных учреждениях, и все государственные деятели того времени, от Ленина до Ллойд-Джорджа, делали по поводу них пространные заявления. Если сравнить всю эту шумиху с практическими результатами - картина получается странная. В итоге концессии почти ничего не дали. Вот уж подлинно: гора родила мышь. За период с 1921 по 1928 г. советская власть получила 2400 концессионных предложений, заключено же было всего 178 договоров, считая в том числе 3 договора о технической помощи. На 1 октября 1928 г. в России сохранилось лишь 68 концессионных предприятий, с капиталом в 61 миллион рублей и 20.000 служащих и рабочих. Ленин, в отличие от большинства своих ближайших сотрудников, был очень серьезным и образованным экономистом. В 90-ых годах прошлого столетия он принимал участие в борьбе между народниками и марксистами. Русскую интеллигенцию разделяли страстные споры о грядущих экономических судьбах России: суждено ли ей, подобно другим странам, пойти по пути капиталистического развития, или же наличие крестьянской общины позволит России перейти непосредственно к строительству социалистических форм жизни? Ленин в этом споре защищал взгляды русских марксистов, которые не верили в социалистическую миссию крестьянства и ожидали победы социализма лишь в результате классовой борьбы пролетариата, рост и подъем которого обусловлен был развитием промышленности и капитализма в России. Ленин написал множество статей, а также большой научный труд («Развитие капитализма в России»), , в доказательство исторической неизбежности русского капитализма. Ставши, через четверть века, вождем Октябрьского переворота, Ленин оказался в противоречивом положении: революционная стихия тянула к молниеносной ликвидации капитализма, вопреки всем теориям. Будучи скорее политическим деятелем, чем ученым, Ленин совершал теперь ломку капитализма такими темпами и такими мерами, которые он сам, за десять-двадцать лет до того, счел бы безумием. Он стоял во главе революции, но подчинялся, в то же время, ее стихийным импульсам. В деловых вопросах, однако, он не мог забыть всего, что знал и понимал: он предвидел в России, и под коммунистической властью, известное развитие капиталистического хозяйства - он называл это «государственным капитализмом» - и готов был создать возможности для такого развития. Не раз, в своих речах и статьях 1920-22 гг., он, стараясь рассеять недоумения и побороть протесты своих сторонников, возвращался к этому вопросу и доказывал, как велика будет польза для России от привлечения иностранных капиталов. Но для Ленина, все же, на первом месте стояли соображения политические. Он видел в концессиях, и даже в предварительных переговорах о будущих концессиях, приманку для «мирового капитала», которая сможет победить враждебность его к Советской России. Предоставление концессий должно было разбить враждебное единство капиталистического окружения и создать в ряде стран влиятельные группы капиталистов, заинтересованные в мирных отношениях с Москвой, ибо война означала бы для них потерю их вложений. Во всем этом была большая доля военной хитрости, которую Ленин считал необходимой во взаимоотношениях «рабочего государства» с государствами капиталистическими. В годы англо-французской интервенции, в самый разгар «военного коммунизма», , 23 сентября 1919 года, Ленин, в известном письме «Американским рабочим», уже говорил о своей готовности предоставить концессии «в случае заключения мира». Когда же интервенция была ликвидирована, а отношения с Западом все же оставались враждебными, Ленин провел через Совнарком декрет о концессиях. Решено было даже выработать список будущих концессий, своего рода прейскурант для мировой буржуазии. Заграничные представители советского правительства во всех столицах Европы не переставали вести переговоры о концессиях, заверяя соискателей в возможности спокойной работы в советском государстве и обещая им большие выгоды в случае вложения капитала в русское хозяйство. Однако, концессионная кампания в конечном итоге определялась политическими целями. Бывали случаи, когда уже совершенно готовый концессионный договор в последнюю минуту отправлялся в корзину… из-за недружелюбного отношения к Москве того или иного правительства. Это произошло, например, с известной концессией Уркарта. В связи со слухами об открывающихся возможностях для работы иностранного капитала в России, в Москву стали прибывать различные представители европейского капиталистического мира. Пионерами были, как всегда в подобных случаях, капиталисты с авантюристическими наклонностями; они скоро заполнили две больших московских гостиницы -«Метрополь» и «Насиональ». Много было людей, которые в военное время очень нажились, но с окончанием войны потеряли источник доходов, как, например, владельцы оружейных заводов и т. д.; были и разорившиеся во время войны предприниматели, например пароходовладельцы - все они искали нового приложения для ссвоих сил и капиталов и рассчитывали, что Россия может стать для них источником обогащения. Немало было также и политиков, служителей искусства; был даже один содержатель большого ночного увеселительного заведения, который приехал с поручением от крупных фирм, искавших концессию на платину, золото и вообще на всяческое сырье, которым Россия так богата. Многие приезжали в Москву, заручившись предварительно рекомендацией видных европейских коммунистов или известных политических деятелей, оказавших большевизму в дореволюционное время те или иные услуги. Эти концессионеры попадали иногда в довольно щекотливое положение по отношению к своим собственным странам, большинство которых проводило политику бойкота Советской России и весьма неодобрительно смотрело на банкиров, промышленников и т. д., добивавшихся сотрудничества с Москвой. Поэтому, приезжая в Россию, будущие концессионеры часто просили нас держать переговоры втайне. Однако, говорили они, если концессия будет им дана, то они не побоятся объявить об этом открыто, несмотря на то, что капиталистический мир может подвергнуть их за это остракизму. Они на это, де, идут, ибо «есть ради чего рисковать». Многим из приезжих удавалось установить связи с русскими адвокатами, интеллигентами, экономистами, которых они принимали на службу в качестве работников своих предприятий в будущем, а в настоящем - в качестве ходатаев по делу о получениии концессий. Чека, которая вообще очень внимательно и неодобрительно следила за сношениями иностранцев с русскими гражданами, в данном случае, в связях с концессионерами не только не видела ничего предосудительного, но даже поощряла их, так как появление каждого предложения о концессиях считалось прорывом капиталистической блокады. С другой же стороны, Чека таким путем получала информацию о внешнем мире и знакомилась с настроениями его представителей. Не надо думать, однако, что в первый период лишь авантюристы и прожектеры интересовались концессионной политикой ленинского правительства. В то время как московские гостиницы приютили, действительно, довольно разношерстных «дельцов», в столицах Европы более солидные представители капиталистического мира также серьезно заинтересовались новыми возможностями и открывающимися перспективами в Советской России. Мне пришлось в этом убедиться воочию; когда я оказался за границей в 1920 и 21 гг., т. е. на заре советской концессионной политики. К нам в Лондон явился однажды (это было, кажется, в 1921 году) Ф., человек с мировым именем, один из крупнейших представителей и фактических создателей голландской электрической промышленности. Он также добивался встречи с Красиным. При свидании с последним Ф. сказал ему: - Мне деньги не нужны, да и новые дела меня мало интересуют. Но я внук Карла Маркса, того человека, идеи которого воодушевляют вождей русской революции. Поэтому я хочу быть первым строителем большого электрического завода в России и предлагаю построить завод электрических лампочек. Я ознакомился с ленинским планом электрификации России, и я убежден, что страна, которая так хорошо поняла значение электричества для судеб человечества, не погибнет, а будет развиваться и процветать. На Красина, который и сам, в качестве инженера-электротехника, разделял увлечение Ленина электрификацией, и речь и предложение Ф. произвели сильное впечатление. Сейчас же начался обмен телеграммами с Лениным, и в течение нескольких месяцев, и в Москве, и в Лондоне, все видные советские работники с гордостью говорили о том, что один из представителей капитала той страны, которая ни за что не желала признать советскую власть, добивается теперь концессии на постройку электрических заводов в России. Впрочем, из предложения Ф. так ничего и не получилось. Насколько мне помнится, какие-то немецкие фирмы, хотя и не связанные родственными узами с Марксом, добились этой концессии раньше Ф., сделав более выгодные предложения советскому правительству.

* * *

В качестве руководителя лесного ведомства, мне приходилось иметь особенно много дела с будущими концессионерами и их русскими представителями. Среди всевозможного рода концессий, которые Россия могла предоставить в то время, лесные концессии занимали первое место, и они-то и привлекали больше всего внимание внешнего мира. Фактически, почти всякая концессия была в то время связана, в той или иной форме, с лесными эксплоатациями. С другой стороны, Ленин, по-видимому, считал нужным знать мое мнение о сделанных советскому правительству предложениях, и поэтому большинство концессионных дел проходило через мой кабинет.

Интересны были настроения русских интеллигентов, подчас крупных адвокатов и общественных деятелей, которые являлись ко мне в качестве представителей концессионеров. Они свободно излагали мне свои взгляды. Одни из них надеялись, что Россия, предоставив иностранному капиталу в широких размерах промышленные концессии, использует этот путь, чтоб вырваться из тисков коммунизма, и, таким образом, концессии будут содействовать преодолению советского строя. Другие находили, что концессии необходимы для того, чтоб установить контакт с внешним миром и не дать стране задохнуться. За предоставление концессий стояли не только коммунисты, но и все другие русские партии, от крайних правых до самых левых. Если высказывались сомнения, иногда даже категорическое отрицание, то это были голоса не из кругов коммунистических или социалистических, а из среды беспартийных интеллигентов - специалистов-экономистов, профессоров, членов разных научных комитетов и т. п. Эти люди больше всего опасались, что концессии приведут страну к полному порабощению иностранным капиталом: последнее будет для России, мол, еще более унизительно, чем все, бывшее до сих пор. Настроенные в таком духе интеллигенты обвиняли коммунистов, в связи с концессионной политикой Ленина, в недостатке патриотизма.

Конечно, - говорили они, - им безразлично, что будет с Россией, а нам впоследствии все это придется расхлебывать!

У коммунистов - это было очень интересно наблюдать - тоже был своеобразный патриотизм, но иих тактика определялась их оценкой перспектив дальнейшего развития событий.

- Нам безразлично, - говорили они, - много или мало даем мы сейчас капиталистам, ибо в конце концов мы их же перехитрим. В данный момент мы получим их деньги и их мозги, а потом все достанется нам, ибо мировая революция на носу!

Впрочем, возражения против концессий раздавались еще и из кругов профессиональных союзов, в том числе и со стороны некоторых профсоюзных коммунистов. Они говорили совершенно открыто:

- Как же это так? Мы только что выгнали собственных капиталистов, а теперь нам преподносят иностранный капитал, который будет нас эксплоатировать, под защитой своих дипломатов, еще больше, чем старые хозяева. Им возражал один из коммунистических экономистов, В. П. Милютин:

- Ленин сказал, что нам, коммунистам, приходится платить за обучение; мы предпочитаем платить иностранцам, ибо за деньги мы всегда сможем освободиться от них, едва только мы сделаемся достаточно сильными. А, кроме того, мы можем себе позволить дать им все, чего они просят: ведь через несколько лет в Европе произойдет социальная революция, и тогда все, что они принесли, достанется нам без всякой оплаты.

Хотя эта точка зрения Ленина и была известна соискателям концессий, последние перефразировали ее по-своему:«советский режим, мол, все равно долго не просуществует, а мы зато будем первыми, занявшими капиталистические позиции в России».

Вообще же, большинство коммунистов относилось очень настороженно к идее привлечения иностранного капитала в Россию, но перспектива быстрой индустриализации страны побеждала их сомнения. Многие из них уже видели, как Россия преобразуется американскими темпами в индустриальное государство. Все они держались того взгляда, что советская власть должна опираться на рабочих, а не на крестьян, и поэтому готовы были на самые большие жертвы ради преобразования мужицкой Руси в промышленную Советскую страну.

Когда было решено, что Москва примет участие на конференции в Генуе, где должен был обсуждаться вопрос о том, как примирить революционную Россию с капиталистическим миром, Ленин подчеркивал большое демонстративное значение этой конференции. Он заявил, что это будет та трибуна, откуда Советы - через головы капиталистов - смогут обратиться с призывом к колеблющейся части рабочего класса. В то же время Ленин считал, что буржуазию можно привлечь конкретными делами, а не какой-либо пропагандой. Ей нужно предложить приманку, как бы кусочек сыра, положенный в мышеловку: этой приманкой должны были быть концессии. Ленин полагал, что капиталистический мир набросится на эту приманку, и этим путем удастся вбить клин в солидарность капиталистических стран в их отношении к Советской России.

Так как главные концессии были лесные, то я был в первую же очередь вызван к Ленину, и он поручил мне составить карту лесных угодий, которые Советская Россия готова отдать в концессию. При этом он мне предложил руководствоваться следующими принципами: 1) Участки эти должны быть подальше от населенных центров. 2) Они должны быть разбросаны, как квадраты на шахматной доске, вперемежку с совхозами; таким путем факт лучших условий труда в совхозах будет действовать разлагающе на капиталистические предприятия, а эти последние, в свою очередь, так как дело у них поставлено лучше, смогут служить примером хорошей организации производства для совхозов. 3) Участки, идущие в концессию, должны отводиться подальше от железных дорог и водных путей или же там, где водные пути недостаточно расчищены. Тогда капиталисты вынуждены будут осуществлять различные мероприятия, чтобы создать более благоприятные условия для своей работы. Эти улучшения дадут возможность втянуть в эксплоатацию ряд других лесных областей, где потом можно будет создать и советскую промышленность.

Когда карта была составлена, Ленин поручил Милютину написать к ней объяснительную записку. Кроме того, была отпечатана на нескольких иностранных языках книжка с изложением всех тех возможностей приложения иностранного капитала, которые советская власть готова была на известных условиях предоставить.

Капиталистический мир, действительно, - как я писал выше - вначале набросился на эти предложения, предполагая, что это первый шаг к сдаче советских позиций и что это будет тот «троянский конь», при помощи которого капитализм сможет быть восстановлен в России. Некоторые капиталисты шли так далеко, что истолковывали эту политику советской власти как «спуск на тормозах» коммунизма к капитализму… и вскоре все московские гостиницы наполнились приезжими соискателями.

На самом же деле, года через два определилось, что эта концессионная политика была только одним из маневров советской власти.

* * *

Несколько концессионных предприятий, созданных в период НЭП'а, поставили в дальнейшем перед московским правительством ряд сложных проблем: ведь в них был иностранный капитал, а рабочими были советские граждане. Концессионеры, естественно, стремились выговорить себе максимальные права при минимальном вмешательстве Советского государства в их дела. Советские же органы, наоборот, старались обеспечить себе возможность контроля и защиты труда. Вокруг этого шла борьба в продолжение всех переговоров с иностранными капиталистическими группами.

Среди концессионных предложений одним из самых грандиозных и интересных был норвежский проект «Великого Северного Пути», наделавший немало шуму. Он сводился к следующему. Через северные менее заселенные лесные районы России должны быть проведены железнодорожные и водные пути при помощи иностранного капитала. По обеим сторонам дороги концессионерам предоставляется двадцативерстная полоса для эксплоатации лесов, сооружения лесопильных заводов и других промышленных предприятий. Лес, вывозимый потом за границу, должен пойти частью в погашение вложенного иностранцами капитала. Все эти предприятия должны были получить своеобразную «внутреннюю автономию», так как предполагалось, что они будут работать на капиталистических основаниях.

Искателями этой концессии были два брата-норвежца, пароходовладельцы В. Во время первой великой войны они очень разбогатели, фирма их имела мировую репутацию, их пароходы по ценности возросли в шесть раз; после войны они почувствовали, что необходимо найти новые области для приложения своей энергии и своего капитала.

Они явились в Москву, как представители того нейтрального капитала маленькой Норвегии, который, по их словам, не был агрессивен, не был связан с «большой» политикой Антанты, а потому должен был быть приемлем для Советов. Кроме того, они указывали на то, что и рабочая партия Норвегии (незадолго до того вышедшая из Второго Интернационала и склонная к вхождению в Третий) также очень расположена к коммунистической России; вдобавок, знаменитый Фритьоф Нансен весьма доброжелательно относится к этому начинанию и готов в будущем дать ему свой «патронаж» (имя Нансена было чрезвычайно популярно в России, он был в расцвете своей славы полярного пионера-исследователя великого северного пути). Представителем этих норвежцев в Москве оказался инженер Воблый, брат известного экономиста, профессора Воблого - зятя не менее знаменитого правого депутата Шульгина. Воблому удалось заинтересовать меньшевика В. Громана, известного статистика, и однажды утром я был приглашен на дом к Громану, где нашел и Воблого. Мне был изложен весь проект, с указанием на то, что этим путем изолированная Россия вновь прорубит себе окно в Европу и что Норвегия, оказавшая столько услуг Англии во время войны, несомненно использует свое влияние на Великобританию для урегулирования ее политических взаимоотношений с Советской Россией.

- Важно то, что норвежский капитал не агрессивен, - прибавил при этом Громан.

Увы! в процессе этих переговоров, тянувшихся очень долго, норвежские капиталисты - после знаменитого краха, когда цены на пароходы внезапно катастрофически упали - перестали быть капиталистами, - и вся эта затея оказалась неосуществиммой.

Не менее интересной была история с получением концессии на пароходство по Каме и Волге.

Однажды, без предварительного звонка, известный в прошлом промышленник Г. явился в мой служебный кабинет. Во время первой мировой войны братья Г. стояли во главе ряда промышленных и страховых обществ, среди которых было и общество пароходства по Волге. Разговор между нами начался приблизительно следующим образом:

- Здравствуйте, товарищ Либерман, - сказал Г. - Я к вам явился по поручению товарища Красина и товарища А. М. Лежавы. Мне надоело пресмыкаться перед вырождающейся Европой. Я хочу помочь строить новую Россию, и я хочу создать условия, при которых Кама и Волга станут настоящими советскими Камой и Волгой.

Г. тут же изложил план того, как он, при помощи иностранного капитала и иностранных инженеров, возродит и оживит движение по этим рекам. Он рассчитывал при этом также на развитие грузового товарооборота, в первую очередь, на перевозку леса; потому-то он явился ко мне. Он предполагал пустить по Волге и Каме пароходы, с новыми, модернизированными дизелями, представляющие собой как бы плавающие дома, с магазинами, библиотеками, столовыми и т. д. Это был грандиозный план, и он получил, якобы, поддержку Лежавы, который в прошлом состоял директором-распорядителем одного из страховых обществ, находившихся под контролем братьев Г. Кстати, Елизаров - муж сестры Ленина, который, благодаря Лежаве, работал в свое время в том же обществе - относился благожелательно к проекту и так ценил организаторские способности братьев Г., что убедил Ленина в полезности и осуществимости этого плана. В качестве «толкача» к Г. был приставлен инженер Малченко, старый друг Ленина, входивший еще в организованный Лениным «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» (1895 г.) *). Соискатели этой концессии открыли даже контору в Москве, во главе которой и стал Малченко, с окладом в 500 рублей в месяц - что по тем временам, кстати сказать, считалось солидной суммой.

Г. добился того, что ему в виде особой привилегии был выдан советский паспорт взамен польского, приобретенного им наспех, когда он тайком покинул Россию после Октябрьской революции.

Концессия эта вызвала много толков. Ленин пытался ею козырнуть перед капиталистами, но профсоюз водного транспорта, знаменитый Цектран, высказался против нее.Мы, мол, убрали Мешкова (известного волжского богача и пароходовладельца, описанного Горьким) не для того, чтобы посадить затем немца или француза». Крылатое словечко Троцкого:Волга должна стать честной советской рекой» применялось Цектраном и по отношению к этой концессии.

Вся эта затея кончилась весьма печально: после долгих переговоров Цектран победил, а соискатели концессии - Г. и, если не ошибаюсь, его представитель Малченко - были расстреляны…

Очень показательной была также история с американской концессией на Камчатку, о которой в 1920 году вел переговоры с Лениным приехавший в Россию Вандерлипп, известный американский финансист.

Считая его одним из крупнейших представителей американского капитала, советское правительство и разговаривало с ним соответственно; тем более, что предложение было весьма заманчиво: отдать американцам концессию на всю Камчатку. Ленин очень заинтересовался этим делом, потому что в этот момент Камчаткой фактически владели японские оккупационные войска, и он предпочитал, чтобы заботу об их вытеснении оттуда взяли на себя американцы. Считая столкновение между Японией и Соединенными Штатами неизбежным, Ленин хотел использовать их соперничество на Дальнем Востоке. Он так и заявил в одной из своих речей о концессионной политике: «Если мы Камчатку, которая юридически принадлежит нам, а фактически захвачена Японией, отдадим в концессию Америке, ясно - мы выиграем». Кроме того, считая неизбежной экономическую рознь между Америкой и остальным капиталистическим миром,«потому что Америка богаче», Ленин надеялся на возможность завязать экономические отношения с Соединенными Штатами. Вандерлипп поддерживал эти иллюзии, обещая Ленину, что концессия на Камчатку вызовет энтузиазм в американском народе и приведет к признанию Советской России после победы республиканской партии на президентских выборах.

Договор о сдаче Камчатки в аренду был выработан и подписан представителями московской власти. Но когда дошло дело до подписи Вандерлиппа, выяснилось, что никаких гарантий он дать не может. Вскоре он уехал.

Когда же в европейской и американской печати появились известия о концессиях Вандерлиппа, Гардинг, выбранный в президенты, выпустил официальное сообщение, что ему об этом деле ничего неизвестно и что ни он, ни его партия ни в какие сношения с большевиками не входили.

Этим, в сущности, и закончилась вандерлипповская эпопея. Больше о нем никто ничего не слыхал. Хотя Камчатка и осталась в советских руках, но концессии там получили, вместо американцев, пронырливые японцы. Еще один концессионный эпизод заслуживает внимания.

При создании смешанных лесных обществ основной принцип был следующий: бывшим владельцам ничего не возвращается обратно. Декрет о национализации остается в силе, но все имущество предприятий переводится в основной капитал новых смешанных обществ, акции делятся пополам между старыми капиталистами ныне концессионерами - и советским правительством. Обе стороны являются заинтересованными в будущем развитии этих обществ. По определению Ленина, концессия была договором между государством и капиталистом, который берется поставить или усовершенствовать производство (например, добычу и сплав леса, добычу угля, нефти, руды и т. д.). За это капиталист платит государству долю добываемого продукта, а другую долю получает сам в виде прибыли.

Во время переговоров с норвежцем Притцем выяснилось, что один из его прежних компаньонов категорически отказывается участвовать в деле. Поэтому было решено, что из проданного товара 40.000 английских фунтов будут выделены для уплаты этому упорствующему лицу, и, таким образом, соглашение сможет состояться. Красин, подписывая этот договор в качестве полпреда, предполагал, что процедура утверждения будет та же, что и прежде, то есть Ленин одобрит, основные принципы соглашения. Однако, к тому времени начал уже функционировать, так называемый, Главный Концессионный Комитет, и оказалось, что и эта концессия должна была пройти через новую инстанцию. Комитет решил, что уплата 40.000 фунтов есть замаскированная денационализация и, утвердив концессионный договор, в то же время высказался против выдачи этих денег. К моему удивлению, я получил от Комитета, за подписью его председателя Каменева, бумагу с соответствующим постановлением. Я немедленно снесся с Красиным, спрашивая: что делать? Нужно сказать, что Ленин тогда был уже не у дел вследствие болезни, и не к кому было апеллировать, ибо только он мог понять и допустить такое «нарушение закона», между тем как другие могли заподозрить личные и корыстные мотивы… Красин, когда я к нему обратился, немного призадумался. Затем, медленно и многозначительно посмотрев на меня, он взял бумагу из моих рук, разорвал ее, зажег спичку и тут же сжег документ, сказав: «Вы никакой бумаги не получали...» - После стольких пустых разговоров, - добавил Красин, - это одно из первых реальных дел. Если же мы заявим, что меняем условия, на которых мы уже столковались, то таким поступком мы окончательно подорвем переговоры с иностранцами. Что же касается сорока тысяч фунтов, вы продадите им их же лес на эту сумму дешевле. И волк будет сыт, и овцы целы.

Желание достигнуть положительных результатов было так сильно, что я пошел на это «беззаконие». В тот период господствовало сознание, что высшим законом и главным мерилом поведения должно быть благо революционной страны.

Увы, через несколько лет, когда начались гонения на меня со стороны ГПУ, я часто в длинные бессонные ночи ставил себе этот вопрос: что будет, если ГПУ начнет меня «допрашивать с пристрастием» и поставит вопрос об этом инциденте? Но, к счастью, эта чаша меня миновала.

Советский Союз не только давал концессии, но в отдельных случаях пытался также и получать таковые. О двух таких характерных эпизодах я хочу сказать несколько слов.

До войны и революции крупный грузинский промышленник К. приобрел громадные лесные концессии в Персии. Он получил весь лесной массив (преимущественно дуб), покрывавший склоны плоскогорья той части Персии, которая граничит с Кавказом и Каспийским морем. Так как в то время Персия еще не обладала упорядоченным сухопутным транспортом, и все движение товаров шло через Черное море, Кавказ и Каспийское море, то во время войны эксплоатация не могла быть начата. Потом пришла революция… Однажды, уже при Советах, я был вызван к Красину и застал там К., грузина-концессионера. Был намечен следующий план. Советы станут владельцами этой персидской концессии. Там будут построены крупные лесопромышленные предприятия по выработке шпал для Кавказских железных дорог, а лучший лес будет экспортироваться за границу.

С этой целью мною была образована экспедиционная комиссия, которая провела несколько месяцев в Персии и изучила все возможности этого дела. Характерно, что в то время председатель персидского совета министров очень благожелательно относился к этому проекту. В принципе дело было одобрено даже Политбюро. Причем надо отметить, что эта концессия рассматривалась не только под углом зрения коммерческим, но и политическим: как средство увеличения советского влияния в Персии. Было ясно, что работать в Персии придется на капиталистических началах, но в данном случае это не вызывало возражений даже со стороны самых «правоверных»...

Второй случай - покупка Северолесом угольных копей у англо-норвежского промышленного общества на Шпицбергене. Здесь опять-таки эксплоатация была чисто капиталистической; однако, мотивом покупки этих копей была необходимость обеспечить углем пароходы, перевозившие русский лес, а также желание в какой-то мере создать связь со Шпицбергеном, ввиду намечавшихся авиационных проектов.

Были реализованы другие крупные концессии: Чиатурская марганцевая концессия американской группы, во главе с Авереллом Гарриманом; концессия на добычу золота, предоставленная англичанам, так называемая, «Лена-Гольдфильдс». Наряду с этими крупнейшими объектами стояли и медные рудники на Урале, некогда принадлежавшие английской группе, во главе с Лесли Уркартом.

Концессионное дело Лесли Уркарта нашумело особенно много. Уркарт был не только миллионером, но и крупной политической фигурой в английской консервативной партии и обладал влиянием на правительственные круги. Это открывало возможность для далеко идущих переговоров, а также и для нажима со стороны Москвы. Переговоры велись в Лондоне Красиным, и я был в курсе дел.

Уркарт был широкоплеч, круглолиц, среднего роста и средних лет. Все было у него округло: и лицо, и брюшко, и подбородок. Он ничем не походил на того длинного, худого и жилистого британца, каким мы привыкли представлять себе обитателей Альбиона. По-русски он говорил очень хорошо и внешностью напоминал скорее русского просвещенного помещика, чем английского предпринимателя, ищущего концессий в Советской стране. Англичане считали его более русским, чем англичанином, и высоко ценили его знание русских условий и умение приспособляться к ним. Он часто повторял русскую пословицу:«С волками жить, по-волчьи выть»; он гордился знанием русского крестьянина и русского рабочего и был убежден, что отлично понимает, как с ними надо обращаться.

О старом русском режиме Уркарт отзывался с большим пренебрежением, но он был ему, несомненно, больше по душе, чем советский строй, о котором он говорил с открытым презрением. Пусть, мол, коммунисты попробуют по-настоящему наладить хозяйство на тех огромных пространствах, которыми он управлял в России, и тогда весь мир убедится, что и русским рабочим, и русским инженерам долго еще придется ждать, пока они смогут обойтись без помощи иностранного капитала. Он совершенно не мог примириться с мыслью о вмешательстве Советского государства в производственный процесс. И это было главным камнем преткновения в переговорах о его концессии.

И в Англии, а особенно во Франции, тысячи людей - большей частью мелких держателей ценных бумаг - были, так или иначе, заинтересованы в концессионных переговорах. Будучи одним из самых крупных - если не самым крупным держателем русскких бумаг, Уркарт, естественно, стоял во главе английского комитета, объединявшего всех пострадавших от советской экспроприации иностранных капиталов. Он был в то же время очень близок к консервативному правительству. Вследствие всех этих причин, переговоры о его концессии, касавшиеся, как будто, только экономических вопросов, носили в высшей степени политический характер. Красину говорили в лондонских правительственных кругах, что концессия Уркарта может быть большим шагом вперед по пути улучшения взаимоотношений между Англией и Советской Россией. В то же время лондонская биржа очень чутко реагировала на все фазы переговоров: акции прежних уркартовских русских предприятий то высоко поднимались, то резко падали.

Когда переговоры зашли достаточно далеко, Уркарта пригласили приехать в Москву, чтобы там на месте уладить некоторые недоразумения. В Лондоне его поездка в Москву истолковывалась так: советское, мол, правительство желает предоставить ему концессию, но Красин не имеет достаточных полномочий, чтобы разрешить рабочий вопрос и ряд других проблем. К тому же Уркарт говорил по-русски. Его поездку считали благоприятным поворотом в переговорах, и, по общему мнению, концессия должна была быть в ближайшем будущем подписана.

Когда Уркарт приехал в Москву, его приняли чрезвычайно любезно, и он имел свидание не только с рядом высших представителей власти, но и с Лениным. Он сам тоже рассыпался в любезностях, и, по внешним признакам, дело казалось уже законченным. Обе стороны понимали, что письменные условия договора далеко не являются решающими. Поскольку на советской территории власть оставалась за советскими органами, они могли впоследствии повернуть дело, как им заблагорассудится, и даже сделать работу концессионера невозможной. Если иностранцы тем не менее готовы были пойти на сделку и взять на себя этот риск, то дальнейшее развитие их предприятия зависело не от буквы договора, а от общей политической атмосферы и в России, и за границей.

И тем не менее букве договора придавалось обеими сторонами очень большое значение.

Ленин понимал, что содержание договора, сделавшись немедленно известным за границей, сыграет либо положительную, либо отрицательную для коммунизма роль, в зависимости от того, до какой степени будут на бумаге обеспечены права рабочих и Советского государства. Уркарт же, бывший хозяином на Урале еще до революции, считал, что для русских рабочих, особенно в этой глухой провинции, не подходят западно-европейские нормы и гарантии, а тем более претензии и условия советского правительства; по его мнению, отношения между хозяевами и рабочими должны были сохраняться патриархальные, стародавние.

Помимо всего этого, Уркарт был одним из наиболее активных деятелей организации, представлявшей претензии Англии к Советской России. Его переговоры с советским правительством приобретали, таким образом, особый характер, и он смотрел на них, как на дело коллективное, а не только свое личное. Это могло, с другой стороны, явиться для советского правительства причиной для больших уступок.

Для Ленина, Уркарт - этот англичанин-миллионер - был олицетворением мирового капитала, нажившегося на эксплоатации русских рабочих и стремящегося к возвращению себе прежних прав и привилегий. Поэтому Ленин и играл с Уркартом, как кошка с мышью, то привлекая его обещаниями, то отталкивая своей непримиримостью. Он любил говорить на митингах об Уркарте и его предприятиях, всегда связывая эту экономическую тему с политикой английского правительства.

Но дело Уркарта, после его отъезда из Москвы в Лондон, как-то заглохло. Никаких переговоров в Лондоне он не вел, явно уклоняясь от принятия предлагаемых ему условий.

Я присутствовал на одном заседании СТО, где должен был разбираться связанный с моей деятельностью вопрос о смешанных обществах. До начала заседания шли частные разговоры между присутствующими. Ленин, как обычно, обложенный открытыми книгами, перебрасывался отдельными замечаниями с Рыковым, Томским, Шейнманом и другими. Тут же был и Моисей Фрумкин, заместитель Красина во Внешторге, человек с острыми, бегающими глазками, подстриженной бородкой, черными волосами и, как всегда, в косоворотке. Умная усмешка появилась на его лице, когда он услышал, как Ленин спросил, обращаясь ко всем вместе и ни к кому в частности:

- Что стало, собственно, с Уркартом? От него ни слуху ни духу. А он ведь наговорил нам здесь столько любезностей, что, казалось, он вот-вот подаст заявление о вступлении в коммунистическую партию! Раздался насмешливый голос Фрумкина.

- Знаете, Владимир Ильич, я вам по этому поводу расскажу еврейский анекдот, пока не началось заседание. Одна еврейка, муж которой уехал и долго не возвращался, сильно горевала и, по совету друзей, обратилась к раввину с вопросом: когда вернется ее муж? По обычаю, ее не пустили лично к самому раввину, а свою записку с изложением вопроса и с приложением пятидесяти копеек она передала служителю, который вынес ей ответ:«Муж вернется через две недели, иди домой и готовься к его приезду». Прошло и две недели, и четыре недели, а мужа все нет. Жена вновь отправляется к раввину, опять платит пятьдесят копеек и снова получает тот же ответ:«Через две недели муж вернется». Но когда прошел и месяц, и два, а мужа нет как нет, возмущенная жена потребовала личного свидания с раввином. Тот поговорил с ней и дал ей окончательный ответ:Твой муж к тебе не вернется». Выйдя от раввина, женщина набросилась на служителя с упреками. «Я тебя не обманывал, - сказал тот, - я давал тебе те ответы, какие я получал от раввина». - «Но почему же он раньше говорил, что муж вернется?». - «Но ведь раньше-то он тебя не видел!» - Так вот, Владимир Ильич, - продолжал Фрумкин, - вы понимаете… Уркарт нас раньше тожее не видел. Он никогда не вернется.

Раздался взрыв хохота. Ленин смеялся вместе со всеми, но потом уткнулся в книгу, ничего не сказав. Видно было, что, в связи с шуткой, он о чем-то вдруг серьезно задумался. Она, кажется, произвела на него более сильное впечатление, чем того хотел сам Фрумкин.

Уркарт уехал из Москвы, не подписав договора. Решено было, что дальнейшие переговоры он будет вести через советского представителя в Лондоне - Красина. У Красина с Уркартом отношения установились совсем не те, что у Ленина. Красин часто встречался с Уркартом - притом не только на деловой почве - и был близок со всей его семьей. Семья Красина часто проводила викенд в имении у Уркарта, который очень заботился о детях Красина. Конечно, в Москве, где за каждым шагом Красина зорко следили, это ставилось ему в вину его противниками из Наркоминдела и ГПУ.

Биржевой ажиотаж вокруг уркартовских акций и личная близость между Красиным и Уркартом вызвали распространившиеся по Лондону слухи, будто и русские-большевики сумели нажиться на колебаниях бумаг. Относительно Красина я могу категорически утверждать, что это совершенно не соответствует действительности.

После перерывов и осложнений Уркарт и Красин подписали концессионный договор 9-го сентября 1922 года. Красин при этом заявил Уркарту, что окончательная санкция должна быть дана из Москвы, в особенности в связи с вопросом о рабочем контроле и о распространении законов о труде на эту концессию. Нет сомнения, конечно, что еще до подписания договора Красин получил соответствующие указания от Ленина и что эту оговорку он сделал по требованию Москвы.

Но тут в область этого экономического вопроса ворвались большие политические события. Осенью 1922 года была созвана международная Лозаннская конференция для урегулирования всех проблем, связанных с Турцией. Хотя вопрос о Турции, о Черном море и Дарданеллах представлял всегда очень большой интерес для России, советского правительства в Лозанну не пригласили. Это обстоятельство сильно испортило отношения Москвы с Лондоном. Совет Народных Комиссаров принял поэтому 5-го октября постановление: в связи с недружелюбным актом английского правительства, концессионный договор с Лесли Уркартом отклонить. Тем навсегда и закончились переговоры об этой столь нашумевшей концессии.

Для Ленина и в этом деле большую роль играла его общая оценка международного положения с точки зрения перспектив европейской революции. Вопрос о том, как далеко советское правительство может идти в своей политике НЭП'а и до каких пределов оно должно делать уступки иностранному капиталу, разрешался Лениным в зависимости от оценки революционной ситуации за границей. Когда, бывало, вспышки революционного огня казались сигналами начинающихся больших массовых движений, уступки капитализму - и внутри страны, и в особенности за границей - казались излишними и даже вредными. Когда же, наоборот, революционные движения терпели поражение, и Ленину представлялось, что еще на некоторый, быть может, долгий период придется иметь дело с «капиталистическим окружением», он соглашался идти на компромисс и налаживать те или иные формы сожительства с буржуазным миром. Этими соображениями и объяснялись колебания Ленина по отношению к концессии Уркарта.

* * *

В наших попытках привлечь иностранный капитал в Советскую Россию, мы вошли также в контакт с нашумевшим тогда в Европе и в Америке Иваром Крейгером, шведским промышленником, спичечным королем, покончившим впоследствии самоубийством, когда начали разоблачаться его уголовные похождения. Как-то раз, во время моего пребывания в Париже, Красин заявил мне, что на следующий день - в роскошном ресторане Ларю - состоится завтрак, на котором будет присутствовать Ивар Крейгер и его ближайший друг, русский эмигрант, петербургский банкир Л. Красин просил меня присутствовать на этом завтраке. Явиться должен был также и Христиан Раковский, который к тому времени был уже послом в Лондоне, в то время как Красин был переведен на посольский пост в Париж. Цель Крейгера была уже известна- получить монополию на производство спичек в Советской России, за что Крейгер предлагал устроить заем советскому правительству в пятьдесят миллионов долларов. Так как в связи со спичечной монополией стоял также и вопрос о вывозе из России спичечной соломки Для спичечных фабрик других стран, и так как это непосредственно соприкасалось с экспортом леса, то Красин считал полезным мое присутствие. С другой стороны, мне было известно, что и Крейгер, по рекомендации шведского лесопромышленного синдиката, выразил желание повидать меня; он просил передать мне его приглашение встретиться с ним за полчаса до завтрака. Я явился в назначенное время. Но прежде чем я был введен в его бюро, мне было указано на то, что если Крейгер вынет ключи из кармана и начнет ими играть, это будет означать, что беседа закончена и что мне не следует пытаться продолжать ее. Между прочим, и у Красина была аналогичная привычка: когда беседа переставала его интересовать, он снимал кольцо и начинал играть им, и это означало, что посетителю пора удалиться. Я вошел к Крейгеру и увидел перед собой высокого, стройного, круглолицего скандинавца, с розовыми щеками, глубоко сидящими, испытующими голубыми глазами, высоким лбом и начинающейся лысиной. Держался он мягко, любезно; голос у него был низкий и тихий. Он начал говорить о том, что у русского крестьянина нет сейчас спичек и что это, в частности, одна из причин его ненависти к власти. Если организация спичечной промышленности будет поручена ему, Крейгеру, то снабжение спичками будет поставлено на должную высоту, - и советская власть сделается более популярной. Крейгер предложил мне папиросу. Я вынул из кармана зажигалку и зажег папиросу. Спичечный король улыбнулся и сказал:

- Постеснялись бы вы в моем присутствии пользоваться зажигалкой, хоть она и самого лучшего сорта! Затем он вынул шведскую спичку, зажег ее и заметил: - Не думаете ли вы, что это более приятно и даже более индивидуально? Крейгер затем упомянул о тех спичечных заводах в России, которые раньше принадлежали ему и которые теперь, по его мнению, работали лучше других, ибо там осталась его старая администрация. Он был уверен, что она будет рада его возвращению. Кроме того, во время нашей беседы он старался подчеркнуть, что ему особенно приятно будет работать со мной в будущем. Я попытался перевести разговор на другую тему, но тут он вынул ключи из кармана и начал ими играть… Мы вместе отправились на завтрак. Разговор за завтраком начался с вопроса о спичечной концессии, но вскоре пошел совсем по другому направлению. Крейгер и его советник неожиданно предложили нам следующий план. Советская власть должна создать за границей организацию из небольшой группы лиц, под руководством присутствовавшего банкира Л. и под общим контролем Крейгера, с целью ликвидировать на коммерческой почве все претензии иностранного капитала к Советской России. В распоряжение этой организации будет дан капитал в несколько миллионов долларов, каковую сумму согласны были предоставить Крейгер и банкир Л. Этот фонд пойдет на скупку старых русских ценностей на европейских биржах и одновременно на подкуп прессы в целях регулирования курса этих бумаг. Под влиянием газетной кампании курсы будут колебаться. При падении цен организация будет покупать бумаги, при повышении - продавать. В итоге акции постепенно будут скуплены деньгами самих же акционеров. Когда же большинство акций окажется в руках этой смешанной организации, она сумеет урегулировать весь вопрос о претензиях к советскому правительству в благоприятном для себя смысле. Хотя идея подобной биржевой спекуляции была, конечно, совершенно неприемлема для советского правительства, Красин и Раковский, чтоб не обидеть Крейгера, делали вид, что серьезно выслушивают своих собеседников. В своих возражениях они ничего не говорили об аморальном характере предлагаемой операции, а лишь указывали на то, что она чрезвычайно опасна. Через несколько дней мне был представлен в письменном виде проект Крейгера, а Красин и Раковский сообщили обо всем в Москву. Конечно, дело не получило дальнейшего развития. Несколько лет спустя мне случилось встретиться с Крейгером еще раз, но уже в совершенно другой обстановке. Это было в конце двадцатых годов, когда я не состоял больше на службе у советского правительства и жил за границей. Спичечная концессия не была предоставлена Крейгеру, и он постепенно превратился в одного из самых ожесточенных противников советского правительства. Ко мне явился какой-то барон, в качестве неофициального представителя Крейгера, после чего состоялось наше свидание с Крейгером. К моему удивлению, он произнес следующую речь:

- Вы теперь ушли от сотрудничества с советской властью. Вы, несомненно, ее так же презираете, как и я. В настоящее время я организую интернациональную группу для борьбы с советским режимом и для дискредитации его экономической политики. Я предлагаю вам взять на себя некоторые функции в этом деле, так как вы знаете советское хозяйство. Вы будете получать столько-то фунтов стерлингов в год, и вам не нужно будет вести никакой другой работы. Соглашение это будет личное между мною и вами, и оно вас не будет стеснять. Я отказался, конечно, от этого предложения, сказав только, что для такой работы не гожусь. Через год или полтора я узнал из газет, что Крейгер покончил с собой. *) В эту группу входили также Запорожец, Ванеев, Старков, Кржижановский и Мартов.

 

Глава четырнадцатая БОЛЬШЕВИК В БУРЖУАЗНОМ ОКРУЖЕНИИ.

В 1921-22 году Красин пускал корни в Лондоне, приобретал все новые знакомства и завоевывал симпатии в кругах крупной английской буржуазии. Он очень подходил к этой своей роли: практик, он легко находил общий язык с самыми практичными людьми в мире - англичанами. Он добился расположения Ллойд-Джорджа, с которым встречался неоднократно. В частных разговорах с британским премьером он мог позволить себе жалобы на те трудности, с которыми он постоянно сталкивался в своей работе. Мистер Вайс, представлявший Ллойд-Джорджа в наших переговорах в Копенгагене в 1920 году, стал теперь завсегдатаем в доме Красина. Секретарша Ллойд-Джорджа сделалась другом семьи Красина, переехавшей тем временем в Лондон. Дом Красина был центром, где встречались и его ближайшие сотрудники, и русские эмигранты, и английские дельцы. Любовь Васильевна, жена Красина, была прекрасной хозяйкой: она умела принимать гостей, устраивать встречи и представлять Красину людей, свидание с которыми было полезно или желательно. Дом был полон молодежи: Красин был третьим мужем Любови Васильевны, и у нее было шестеро детей, из которых трое от брака с Красиным. Мой сын в это время был уже в Лондоне, и во время моих отъездов в Москву жил у Красиных. Я стал непременным членом красинской семьи и часто имел возможность обсуждать с Красиным не только вопросы моего ведомства, но и общей политики. Лица, желавшие повидать Красина, обращались обычно к Любови Васильевне, которая их приглашала на чаи. Когда вся семья и гости сидели уже за столом, из соседней комнаты появлялся Красин, всегда с улыбкой на лице, с характерными для него широкими жестами. Обходя всех присутствующих, он то похлопает по плечу одну дочку, то потянет за косу другую, мило пожурит третью за буржуазные наклонности, потом сядет за стол и. расскажет какую-нибудь забавную историю, вроде того, как одна чопорная англичанка в высшем обществе хотела сделать ему комплимент и сказала: - Вы совсем не похожи на большевика, ведь вы не носите ножа в зубах! Среди гостей, которых ему представляла Любовь Васильевна, было немало русских эмигрантов, ненавидевших советскую власть и не скрывавших своих политических взглядов. Но они хотели вступить в коммерческие отношения с Россией и были очень полезны, почти необходимы в первый период деятельности Красина в Лондоне. Хотя посетители красинского дома большей частью принадлежали к кругам хозяйственным и являлись по делам торговли и концессий, но бывали также гости, приезжавшие с чисто политическими целями. К числу последних надо отнести, например, французского социалиста Лафона, посетившего Красина в 1921 году. В то время во французской социалистической партии царил полный хаос. В ней только что произошел раскол, и левое ее течение обособилось в коммунистическую партию, которая приобрела очень большое влияние в стране. Она боролась с социалистами всеми возможными средствами, вплоть до самых неблаговидных. Борьба эта облегчалась наличием многочисленных и враждовавших между собой течений внутри самой социалистической партии. Лафон стоял, во время первой мировой войны, на правом крыле социалистической партии и, помнится, приезжал даже в Петербург, вместе с Кашеном, убеждать русских социалистов продолжать войну в союзе с Францией и Англией. С тех пор прошло всего четыре года, но его друг Кашен, проделав большую эволюцию, оказался одним из вождей французского коммунизма. А сам Лафон совмещал преклонение перед русской революцией с отвращением к политической практике французских коммунистов. У него в голове крепко засела немного наивная, но очень характерная для тогдашних настроений идея: найти пути к соглашению с Москвой, минуя французских коммунистов. Лафон приехал вместе со своей женой в Лондон, чтобы поговорить на эти темы с Красиным. Его жена была русская, из богатой московской семьи. Она была очень хорошо одета, на ее пальцах сверкали драгоценные кольца. Они пробыли два дня в Лондоне, и я, по просьбе Красина, провел все это время с ними. - Мы задыхаемся, - говорил Лафон, - в нашей французской обстановке. Мы ненавидим нашу сытую и торжествующую буржуазию. Но наши коммунисты наносят страшный вред рабочему движению, и я хочу перебросить мост между социалистической партией и революционной Россией. Старания Лафона ни к чему, однако, не привели, хотя Красин и сообщил в Москву о его настроениях и заявлениях. В Москве тогда господствовала якобинская непримиримость, в особенности по отношению к социалистическим партиям, и из Кремля в Париж шли инструкции французским коммунистам: не давать пощады «социал-патриотам»! - - А что касается Лафона - отвечала Москва, - то, если он задыхаеется в буржуазной обстановке, ему можно дать один совет: уйти из социалистической партии и примкнуть к коммунистам. Самое любопытное, что в дальнейшем Лафон так и поступил. Он ездил затем в Москву и выдвинулся в первые ряды французского коммунизма. Но и там он не удержался, разошелся с компартией по ряду тактических вопросов и вернулся в лоно социалистической партии.

* * *

Положение Красина делалось все более трудным. На него была возложена поистине нелегкая обязанность. Он представлял богатую сырьем и продовольствием страну, готовую торговать с внешним миром. При этом ему полагалось соблюдать все традиционные нормы дипломатической осторожности, воздерживаясь от вмешательства во внутренние дела Англии и не прибегая к содействию революционных элементов. В то же время, в противоречие с этой целью, он, в сущности, должен был добиваться, в первую очередь, политического признания советской власти, а затем связанных с этим других политических уступок советскому правительству. Таковой, в представлении Москвы, должна была быть деятельность Красина. Люди, близкие к Ллойд-Джорджу, говорили Красину: - Премьер знает, что вы и они (советская Москва) - не одно и то же. Он будет очень рад, еесли вы нам подскажете, как нам действовать для поддержки и укрепления вашего авторитета в Москве. Это двойственное положение вызывало оппозицию к Красину и в Лондоне, и в Москве. Среди английских коммунистов, у некоторых революционных тред-юнионистов и у кой-каких других левых группировок - он не пользовался доброй славой. Считая, что в кругах красинской делегации воцарилось чистое «торгашество», эти элементы обращались непосредственно в Москву, в Наркоминдел - где Литвинов делался все более влиятельной фигурой - и к руководителям русского коммунизма.. А в Наркоминделе и в Совнаркоме соображения чисто политические преобладали над коммерческими, как я убедился из вышеописанного разговора с Лениным. Начиная с 1922 года, обстоятельства начали складываться все менее и менее благоприятно для Красина. Все европейские столицы внимательно присматривались к каждому его шагу в Лондоне. Общее мнение европейских правительств и руководящих политических кругов сводилось к тому, что с Россией следует поддерживать коммерческие отношения, но что политическое сближение с нею невозможно. Ни одна из больших держав официально не признала советского правительства, и главная цель Ленина - скорее политическая, чем экономическая - не была еще достигнута. В Наркоминделе чувствовалось недовольство Красиным, даже прямая враждебность к нему, и он фактически превращался гораздо больше в деятеля Внешторга, чем Наркоминдела. Тем временем здоровье Ленина значительно ухудшилось, и надежды на его выздоровление все уменьшались. Для Красина, влияние которого в большой степени было основано на личном доверии Ленина, это усугубляло трудность положения. В советских кругих все чаще говорили, что Наркомвнешторг -«лавочка Красина", которая при национализации промышленности и в условиях НЭП'а вообще не нужна: каждая промышленная организация Советской России лучше справится с задачей закупки и продажи за границей своих изделий, чем Внешторг, а посредник излишен и даже вреден. Потом стали открыто заявлять, что Внешторг - паразитическое учреждение, живущее за счет других хозяйственных организаций страны, и что его поэтому следует упразднить. Кампания была направлена также лично против Красина. Ему не только ставилось в вину многое в его политической и хозяйственной деятельности, но подвергалась критике и его частная жизнь за границей. Его дети подрастали, получая европейское образование «буржуазного характера», жили в состоятельной английской среде; его дочери мечтали о «хороших партиях». Кругом сплетничали о личной жизни Красина, о его слабости к прекрасному полу. Через этих близких к нему лиц в его среду подчас проникали не совсем чистоплотные, рваческие элементы, с откровенной надеждой нажиться на связях с советским послом. Красин все это отлично понимал, но объяснял свое поведение следующим образом. - Из-за того что какой-либо спекулянт наживется на том или ином деле,- говорил он, - Советская Россия не погибнет; наоборот, она будет иметь к своим услугам тех специалистов, которых этим путем удастся купить. Наконец в Москве решили, что Красин слишком «засиделся» за границей, что ему будет полезно подышать воздухом родины. Красину с женой и средней дочерью пришлось целую зиму провести в Москве. Когда я прибыл в этот период в Москву и посетил Красина, его дочь немедленно спросила меня: - Как вы думаете, выпустят нас за границу или нет? Я выразил изумление по поводу этого вопроса, но она вполголоса прибавила: - Авель (Енукидзе) говорит, что Коба (Сталин) органически не выносит отца, а фактически Коба сейчас хозяин положения. Единственной опорой Красина оставался Авель Сафронович Енукидзе, который пользовался в те времена большим расположением Сталина. Зная отношение «верхушки», Енукидзе очень советовал Красину не спешить с отъездом за границу и держаться поближе к партийной головке. Вместе с тем он советовал ему не поддерживать дружбы с Троцким - с которым Красин несколько сошелся в этот свой приезд, в частности ввиду общности их взглядов на внешнюю торговлю. Между тем, отношения советской власти с Англией становились все более натянутыми. Дело кончилось знаменитой нотой английского правительства, так называемым, ультиматумом Керзона от 9-го мая 1923 года. Одним из главных требований Англии было прекращение пропаганды коммунизма в других странах, в частности на Ближнем Востоке. В Москве считали, что этот ультиматум стоял в связи с историей переговоров с Уркартом, договор с которым за восемь месяцев так и не был утвержден. В тот момент, когда в Москве была получена эта английская нота, Красин находился в России. Ему было предложено немедленно отправиться в Англию. В этот вечер - это был чудесный весенний вечер - меня вызвали по телефону из Кремля и потребовали, чтобы в 7 часов утра я явился на аэродром. В назначенное время я встретил там Красина и его неизменных двух секретарей - Грожана и Гринфельда. Оказалось, что мы должны немедленно лететь прямо в Лондон. Нам предоставлен был маленький четырехместный аэроплан; пилотом его был, кажется, немец. К вечеру мы добрались до Берлина, где переночевали, а утром отправились дальше - воздушным путем в Лондон. По дороге в Лондон Красин объяснил мне тайные причины моей экстренной командировки вместе с ним. В Кремле считались с возможностью, что после английской ноты, если конфликт не будет улажен, все советские представители-коммунисты должны будут уехать из Англии. В этом случае я, как не член партии, смогу остаться там во главе нашей торговой делегации. Как известно, переговоры закончились благополучно, и мне не пришлось взять на себя этой функции. По дороге я с невольным восхищением смотрел на Красина, с легкостью переносившего тяжелый перелет. В пути он выпил бутылку красного вина и начал диктовать своему секретарю большую статью о будущей роли авиации в борьбе с лесными пожарами. Между тем, наш самолет падал из одной воздушной ямы в другую, и я чувствовал себя совершенно больным. Как только мы прибыли в Лондон, к нам стали приходить друзья Красина и люди, близко стоявшие к английскому правительству. Они все говорили, что инцидент на этот раз будет улажен и что надо в этом деле помочь Красину: если он добьется успеха, это укрепит его позицию в Наркоминделе. Так как с английской стороны главным требованием являлся отказ Советской России от коммунистической пропаганды, то Красину было нетрудно пойти тут на уступки, принимая во внимание его собственные взгляды. Но приходилось помнить, что Москва играла роль руководительницы революционного движения во всем мире и не должна была с легкостью отказываться от этого исключительного положения. Впрочем, в тот момент казалось, что в Германии революционная кривая идет вверх и что уступки, если их даже и придется сделать Англии, будут чисто словесными и недолговечными. Недовольство Красиным в Москве и некоторые личные интриги привели к тому, что в конце 1924 года он был переведен на пост посла в Париж. Это было для него большим ударом, ибо центром торговых и концессионных переговоров являлся тогда Лондон. Во Франции же перед советским послом стоял, главным образом, вопрос о старых займах и французских кредиторах. Вся работа Красина сводилась теперь к тому, чтобы искать примирения между держателями старых облигаций и советским режимом. Это была попытка решения квадратуры круга, ибо в Москве никто, в сущности, серьезно и не думал идти на уступки в этих вопросах. Красин отлично сознавал, что занимался толчением воды в ступе. Послом в Лондон был назначен Христиан Георгиевич Раковский. К этому времени в Москве начала образовываться коммунистическая оппозиция, и Кремль решил снять с ответственных постов видных ее представителей и отправить их в качестве послов в Европу. Одним из первых уехал за границу Раковский, самый близкий друг Троцкого.

* * * Чем труднее делалось положение Красина, тем больше времени приходилось ему проводить в России. В один из моих приездов в Москву, я, к моему великому огорчению, узнал, что Красин серьезно болен белокровием; передавали, что, по постановлению Политбюро, он был помещен для исследования в знаменитую совнаркомовскую больницу. В ней, по предписанию Политбюро, оперировали Фрунзе; впоследствии, в 1937 г., на московских процессах заявляли, будто там, по приказу Ягоды, -, был отравлен Максим Горький. Когда я позвонил Красину, он очень обрадовался и попросил меня навестить его. Я немедленно поехал в больницу. Меня ввели в маленькую комнату, и я увидел перед собой обреченного человека. Красин сильно похудел, лицо его заострилось. Он попытался шутить, но в шутке его было много горечи и видно было, что не по своей воле он находится в этой больнице; он предпочел бы европейских врачей и близость к своей семье, оставшейся , за границей. Впервые я увидел, как его постоянная жизнерадостная улыбка уступила место озлобленному сарказму, желчной насмешке - над другими, над самим собой, над московской властью и над тем буржуазным миром, который окружал его за границей и в котором он себя чувствовал, как рыба в воде. Через несколько недель он выписался из больницы и выехал в Париж, где он, однако, почти не занимался делами. В это время, в 1925 г., Париж становился все более и более важным центром советской дипломатии. В октябре 1925 г. на парижский пост был переведен из Лондона Раковский, а Красин был отправлен обратно в Лондон. В ноябре 1926 г. я получил в Париж телеграмму от жены Красина с просьбой немедленно приехать в Лондон. Я тотчас же исполнил эту просьбу. Когда я вошел к Красину, он уже фактически был при смерти, но все же узнал меня. Я не могу забыть его слов, которые, быть может, были бредом умирающего, а, быть может, имели для него очень глубокий смысл: - Весь мир - маленькие коробочки, а люди - спички. Каждый живет своими маленькими мыслями в своем маленьком мирке. Как я жалею всех их! Все борются, грызутся, а на самом деле это только игра для самозабвенья. Пора уходить! На лице его лежала уже печать смерти, и все еще блуждала какая-то улыбка. Он умер 24-го ноября 1926 года. С Красиным ушел очень крупный и интересный человек. У меня часто спрашивали мое мнение о Красине. Я всегда отвечал, что с обычной, обывательской точки зрения Красина можно было назвать личностью «аморальной», ибо он не признавал общепринятого отчетливого разграничения между понятиями добра и зла. Ему чужды были догматизм, нетерпимость и ограниченность многих его товарищей по партии, и если он и оправдывал жестокость советского режима, то лишь потому, что считал ее неизбежной в борьбе с косностью и отсталостью России. Он часто говорил, что, начиная с Ивана Грозного, каждый шаг России по пути прогресса сопровождался гибелью и жертвоприношением тысяч и миллионов людей. Это тяжело, мучительно, но исторически необходимо. Несмотря на свой скептицизм и даже цинизм опытного делового человека, Красин был несомненным патриотом. Он искренно любил Россию, всегда был готов служить ей и содействовать ее подъему и процветанию. Интересы родины стояли у него всегда на первом плане, и этими высшими соображениями он неизменно руководствовался в своей деятельности - что уживалось в его душе наряду с отрицательным отношением ко всякого рода звонким фразам и ходячим лозунгам. Лично для меня, и в моей работе, и отчасти даже в моей личной жизни, Красин сыграл большую роль. Меня с ним многое связывало, и долгое время, в особенности после смерти Ленина, он был одним из немногих советских деятелей, в которых я находил для себя опору. Со своей стороны и он - в чем я мог не раз убедиться - высоко ценил мою работу и неоднократно доказывал это на деле. Он знал о тех препятствиях, которые чинились мне со стороны некоторых московских органов, и возмущался подобным отношением. Под самый конец моей московской службы, когда я был за границей и жена моя хотела также поехать за границу, чтобы повидать нашего единственного ребенка, ГПУ отказало ей в паспорте. Красин пришел ей на помощь, лично ездил по ее делу в ГПУ и, когда, наконец, она получила паспорт, послал мне с ней следующее письмо: «Я надеюсь, что вас не огорчат и не разочаруют трудности, которые встретила ваша жена. Вы делаете большое дело. Если некоторые этого и недооценивают, то вы ведь работаете не для отдельных людей, а для большой России. Поэтому продолжайте спокойно свою работу». Сейчас, во время войны, думая о Красине, я не могу не вспомнить его отношения к Красной Армии. Будучи в 1918 г. председателем Чрезвычайной Комиссии по Снабжению Красной Армии, Красин с увлечением выполнял эту работу. Он часто говорил об исторической миссии возрождающейся Красной Армии и повсюду подчеркивал, что нужды армии должны быть на первом плане. Он неоднократно говорил в кругу близких:«Они за Коминтерн, а я за Красную Армию». Красин ушел от жизни слишком рано, и ему не суждено было увидеть эту армию, столь блестяще выполняющую свою великую миссию уничтожения фашизма на благо не только своей родины и своего народа, но и всего цивилизованного человечества!

 

Глава пятнадцатая МОЕ КОММУНИСТИЧЕСКОЕ НАЧАЛЬСТВО

Помимо Красина, моими непосредственными начальниками были ставленники коммунистической партии, которым было поручено наблюдение за тем, чтобы наше учреждение - Северолес - в своей деятельности придерживалось предначертанной партийной линии. Это были Григорий Ломов и Карл Данишевский. Ни один, ни другой не являлись крупными личностями, но они не были и простыми «массовиками». То были офицеры политической армии. Эта группа подчас бывает более показательна для понимания большого массового движения, чем его признанные вожди. Ломов, сын крупного чиновника царского правительства, принадлежал к тому молодому поколению большевиков, в котором самой выдающейся фигурой был Николай Иванович Бухарин и которое, казалось, должно было прийти на смену старой группе ленинских сверстников. Еще будучи гимназистом, Ломов встретился с Рыковым, и в 16-летнем возрасте сделался большевиком. Когда я с ним познакомился, он очень напоминал в ту пору своей юности интеллигентов-нигилистов, описанных Тургеневым. Он был предан своим идеалам и со страстью и пылом защищал принципы и теории, которые признавал правильными. Был он высокого роста, с тонкими чертами лица, высоким лбом, непослушными волосами, с угловатыми движениями, объясняемыми природной застенчивостью. Он носил маленькую бородку, желая выглядеть старше своих лет. Он оказался ко времени революции самым молодым членом коммунистического ЦК. Ломов любил хорошую книгу, театр и особенно балет. Он был горячим поклонником Бухарина, которого считал самым драгоценным бриллиантом в большевистской короне и ласкательно звал его «Бухарчик». Вместе с Бухариным голосовал он против предложения Ленина о заключении Брест-Литовского мира, считая этот мир позорным. В теории Ломов ненавидел «капиталистический режим», но в то же время питал глубокое почтение к его деятелям, в особенности к тем из них, которые вышли из либеральных профессий. Он неоднократно присылал ко мне бывших русских промышленников с записочками, что, мол, податель сего, известный хозяйственный деятель при царском режиме, хотя и буржуй, но человек честный, и надо дать ему возможность существовать. Все такие записочки кончались извинением и объяснением, почему он считает нужным это делать. Он часто подчеркивал свое отрицательное отношение к тем большевикам-выскочкам из рабочих, которые любили щеголять своей партийностью и проявляли «комчванство» на административных постах. Жил он в Кремле, но очень скромно, в двух маленьких комнатках, и мне случалось не раз заботиться о том, чтобы его детишки имели полфунта масла или сахару. Одет он был всегда очень бедно. Но однажды, когда он вернулся зимой с Урала, я его встретил в громадной шубе, к тому же не по мерке. - Григорий Ипполитович, - спросил я, - откуда эта шуба? Он смущенно ответил:

- Было очень холодно. Чека принесла мне эту шубу. Может быть, она снята с буржуя, которого они там прихлопнули. Впрочем, с Чека он всегда был в дурных отношениях, хотя в СТО высказывался о Дзержинском с большим почтением. С другой стороны, Чека его всерьез не брала. Не совсем серьезно относились к нему и коммунистические лидеры, хоть его и очень любили. На заседаниях его аргументы выслушивались подчас с улыбкой на лице. Но когда надо было поставить во главе какого-нибудь ведомства стопроцентного коммуниста или когда нужно было установить контакт с буржуазным миром, выбирали Ломова. Поэтому его и назначили председателем Главного Лесного Комитета, а впоследствии и Главного Нефтяного Комитета. Приходилось ему вести переговоры и с представителями иностранной промышленности: с главой «Стандарт Ойл»,с Детердингом и другими. Ломов говорил с ними очень мягко, и они оставались весьма довольны его обращением с ними. Он же, выходя из комнаты, часто отплевывался. Человек он был прямой, со старыми представлениями о товарищеских отношениях и о революционной морали. Я отчетливо помню, как однажды Ломов обрушился по телефону на Михаила Ивановича Калинина по личному делу одного из своих друзей. Жена весьма видного советского сановника проявила слишком много внимания к одному из восходящих тогда светил коммунизма, Я. Р. Вдруг последовало распоряжение самого Калинина либо запретить даме встречаться с Р., либо запретить Р. вход в Кремль. Услышав об этом, Ломов весь задрожал, вызвал Калинина по телефону и вне себя от ярости стал кричать: - Хоть ты и староста, но суешься куда не надо! С каких пор мы, большевики, вмешиваемся в личные дела? Все это отрыжки старого мира! Не тебе, Михаил Иванович, заниматься этим, особенно по отношению к таким заслуженным товарищам! Четверть часа после этого с Ломовым нельзя было говорить, так он был взволнован…

* * *

Ломова сменил во главе Северолеса - в 1922 году - Карл Христианович Данишевский, человек в своем роде очень интересный и оригинальный. Он был латыш, из зажиточной крестьянской семьи, и в ранней молодости должен был бежать из России, когда карательные отряды генерала Меллер-Закомельского жестоко усмиряли крестьянское движение в Латвии. Он уже тогда примыкал к самым крайним элементам своего народа, а, по стечению исторических обстоятельств, латышские революционеры в тот период почти без исключения принадлежали к большевистской фракции тогдашней социал-демократической партии. Еще совсем молодым человеком, Данишевский (партийная кличка-«Герман») был избран членом Центрального Комитета социал-демократической партии от латышей на Лондонском съезде партии в 1907 году. В течение ряда лет, работая в московской организации, он примыкал к, так называемым, «примиренцам», и, хотя время от времени он поддерживал большевиков, все же в тот период он скорее тяготел к меньшевикам. Но так как большевики очень нуждались в поддержке латвийской социал-демократии во внутрипартийной борьбе против меньшевиков, то они очень интенсивно «ухаживали» за Данишевским. Затем, после 1917 года, он быстро пошел вверх. В гражданской войне он участвовал в качестве члена Революционного Военного Совета Республики, а, кроме того, он был председателем Революционного Трибунала, который выполнял судебные и карательные функции. Данишевский принадлежал к тем коммунистам, которые выполняли сложную задачу привлечения бывших командиров царской армии к работе в Красной Армии. Эти элементы в душе были настроены антисоветски. Данишевский должен был умело обходиться с этими офицерами, убеждать их в том, что они пользуются всеми правами, что власть им доверяет. В то же время он обязан был быть всегда начеку, помня, что он имеет дело с потенциальными врагами Советской России. В своем общении с этими людьми ему приходилось иногда быть очень любезным, иногда - весьма суровым. Он часто рассказывал мне, как он принимал у себя на дому того или иного офицера, зная в то же время, что ему придется через день или два судить гостя. Данишевский одновременно был жесток и сентиментален. Он был способен за чашкой чаю спокойно рассказывать о том, сколько смертных приговоров он вынес, и тут же взволноваться из-за того, что его собаке прищемили лапку. После окончания гражданской войны он, в числе многих других вождей Красной Армии, перешел на хозяйственную работу. Не без волнения ждал я его первого появления в нашем учреждении. Я увидел перед собой стройного, чисто выбритого молодого человека, с зачесанной назад шевелюрой, с голубыми глазами, тонкими губами, с большим лбом. Он носил всегда военную форму и высокие сапоги, с которыми он расставался, лишь уезжая за границу. При первой же нашей встрече он заявил, что знает обо мне все и берет меня под свою защиту. Ему известно, - говорил он - что Чека чрезмерно усердсствовала в моем деле, но он не расхлябанный элемент вроде Ломова: он сам - Чека, ибо его функции в армии были того же рода, что и у ЧК. Он, действительно, взял меня под свое покровительство, и у нас установились добрые отношения. За время нашей совместной работы во все тяжелые для меня моменты он всегда без колебания отстаивал мою правоту. Впрочем, это не помешало ему радикально изменить свое отношение ко мне, когда я впоследствии ушел с советской службы и основался за границей. Один английский лесопромышленник, имевший дела с советскими организациями по экспорту леса, сказал тогда Данишевскому, что я остался без заработка и что он хотел бы дать мне у себя какую-нибудь работу. Он выразил надежду, ссылаясь на мои былые дружеские отношения с Данишевским, что последний не будет против этого возражать. Данишевский ответил: - Я был его другом, но теперь, если бы я мог, я бы его повесил! В этом отношении Данишевский полностью следовал большевистскому принципу:«кто не с нами, тот против нас».

 

Глава шестнадцатая ПОД ТЯЖЕСТЬЮ ИСПЫТАНИЙ

С начала 1925 года над моей головой начали сгущаться тучи. Отношение к, так называемым, специалистам было очень неровным за все восемь лет, протекшие с Октябрьской революции. Временами власть их преследовала, аресты производились десятками, даже сотнями, немало было и смертных приговоров. Эти взрывы репрессий сменялись затем более либеральной политикой, попытками найти почву для сотрудничества, даже предоставлением материальных привилегий. Новая политика продолжалась обычно не очень долго, и - в связи с тем или иным инцидентом или с изменением международного положения- либерализм вновь сменялся терроризмом. До 1925 года Чека, а потом ГПУ, меня щадили. Меня спасало благорасположение Ленина, влияние Красина, а также довольно значительные успехи, достигнутые, под моим руководством, в лесной промышленности и лесной торговле. Но и обо мне, как и обо всех других спецах, имелось «дело» в ГПУ; материалы собирались, обвинения накоплялись - впрок, до того момента, когда будет признано нужным взяться за меня. ГПУ давно уже точило зубы на меня, ибо никак не могло забыть и простить мне тот иммунитет, которым я пользовался, благодаря особому отношению ко мне Ленина. Руководители этого учреждения в моем лице видели, во-первых, того, кто прорывал коммунистический фронт народного хозяйства путем насаждения частного, то есть буржуазного хозяйства, в лице старых) лесозаготовителей; во-вторых, организатора сбыта советского леса за границей через «брокеров»,то есть посредников (а по коммунистическому определению - паразитов), вместо продажи его непосредственно потребителям. Где-то в архивах ГПУ сохранилось досье, из которого видно было, что, несмотря на настойчивые требования некоторых дельцов, которым удалось заручиться поддержкой кое-кого из видных, но наивных в коммерческих делах вождей английских тред-юнионов, я категорически отказался вести дела с этими господами. На бумаге предложение этих лиц казалось идеальным, так как они покупали лес как прямые потребители, контракторы, у которых рабочие, члены тред-юнионов, были участниками предприятий. Увы! Этим путем я мог бы продать лишь одну двадцатую долю нашей годовой продукции. Зато вся организованная промышленность, в лице импортеров, отказалась бы покупать наш лес, так как, по существующему торговому обычаю, импортеры покупают лишь через брокеров у производителей, которые, в свою очередь, должны торговать с импортерами, а не с потребителями. Я знаю, что жалобы на меня, в связи с моей работой через посредников, были представлены Красину, но он просил меня не обращать на них внимания. Конечно, ГПУ также не забыло и того, что путем организации смешанных лесных обществ я не только «вернул обратно старым буржуям часть их национализированного имущества, но дал им возможность вернуться в Россию и продолжать свои эксплоатационные дела...» Правда, я все это делал для блага Советского Союза, но толкование понятия «благо» - дело весьма субъективное, и сама руководящая головка часто меняла свое понимание того, что есть «благо»... … Момент сведения счетов со мной наступил в 1925 году. Ленина больше не было в живых, Красин томился между жизнью и смертью… Общий курс был взят на выпрямление линии НЭП'а влево. Пошла атака на спецов, начались процессы против заговорщиков, контрреволюционеров, хозяйственников и т. д. В этот период Советский Союз и коммунистическая партия, осуществляющая власть в стране, начали переживать глубокий кризис. Хозяйственные затруднения все обострялись, - хотя политически положение значительно укрепилось, и советской власти ничто не угрожало извне. Переживаемый кризис, в первую очередь, затрагивал проблемы идеологического порядка. Перед коммунистической партией встал во весь рост вопрос, как осуществить на деле лозунг Ленина о сотрудничестве рабочих и крестьян под эгидой рабочих. С одной стороны, необходимо было усилить социалистический сектор крупной промышленности, для чего нужны были новые капиталы. Между тем, надежды на приток их из-за границы все уменьшались, ибо концессионная политика не оправдала себя, а займы не удались. Единственной оставшейся возможностью был нажим на крестьянство, - но это ставило под удар всю теорию Ленина о блоке крестьян и рабочих. Так как Ленина, т. е. высшего для всех авторитета, уже не было, то в головке партии стали назревать политическая борьба и соревнование. В этих условиях власть решила принять крутые меры против неустойчивых элементов, и в первую очередь репрессии обрушились на спецов. Следует признать, . что спецы - как социальная группа, наиболее чувствительная к колебаниям и шатаниям своих хозяев - в это время стали сомневаться в прочности режима, и это не могло пройти незаметно для «ока революции». Тогда властью вновь был поставлен общий вопрос о том, в какой мере спецы признали советскую власть и не будет ли правильно, согласно тактике Ленина, часть этих спецов из верхушки наказать в назидание остальным. Начали искать виноватых среди спецов и устраивать показательные процессы. Несомненно, «на Шипке не все было спокойно»,и, не все обвинения были голословны. Это было время зарождения борьбы между Сталиным и Троцким, закончившейся поражением последнего. В это время некоторые коммунисты, действительно, стали думать, что неизбежны радикальные изменения в советском режиме. В связи с этим создались различные оппозиционные группировки. Часть спецов, соприкасавшихся с оппозиционерами, заразилась «уклонами», а на показательных процессах обвиняемым легко было поставить всякое лыко в строку. В октябре 1925 года, будучи в Лондоне, я получил телеграмму из Москвы от моего начальства, требовавшего моего немедленного возвращения по служебным делам. Хотя цель вызова и не была указана, я нисколько не сомневался, что дело мое плохо. В последнее время в Москве за каждым моим шагом следили очень внимательно, меня окружили сотрудниками, которым поручена была задача собрать и дополнить обвинительный материал против меня. В правление Северолеса, директором которого я состоял, был назначен некий Бреслав, бывший раньше председателем московской Чека и прославившийся своей жестокостью. О лесной промышленности он не имел понятия; сапожник по профессии, он занимался одно время своим ремеслом в Париже и знал несколько слов по-французски. Вторым членом правления назначен был венгерский коммунист Пор, бывший секретарь Бела Куна, который вместе с Куном был ответствен за все жестокости краткого периода советской власти в Венгрии. В очередную мою поездку в Лондон по делам треста, со мною, явно в качестве соглядатая, отправился Бреслав. Во время наших разъездов по Европе, он пытался расположить меня к себе, подчеркивая, что он женат на дочери генерала, бывшего губернатора, что он любит комфорт и красивую жизнь. Был он чрезвычайно неблагообразен: кривой на один глаз, без улыбки, он производил неприятное впечатление; не было никакой возможности встретить его взгляд при разговорах с ним. Второй член правления, Пор, был прямой противоположностью Бреслава: небольшого роста, юркий, рыжеволосый, с крупными веснушками на лице, он отличался изворотливостью жителя Галиции и жестокостью мадьяра. Он остался заменять меня в Москве, когда я отправился в упомянутую поездку за границу, причем мне вскоре стало ясно, что между Пором и Бреславом существовало условие, что они будут чередоваться. Между тем, они ненавидели друг друга. Каждый в отдельности пытался мне доказать в частных разговорах, что, при теперешнем курсе недоверия к спецам, для меня важно иметь опору в нем (каждый говорил за себя) и что он будет моим ангелом-хранителем. И каждый повторял, что я должен быть осторожен и не доверять другому. Оба члена правления подчеркивали в разговорах со мной, что власть мне доверяет. Я чувствовал, однако, на каждом шагу, что им поручено следить за мной, как за спецом, и, в особенности, наблюдать за моими переговорами с заграничным буржуазным миром, с покупателями леса и пр. - хотя я заметил, что в этих переговорах они скорее и легче меня шли на торговые уступки. Они находились в связи с тем московским учреждением, которому поручено было следить за спецами и сообщали ему сведения о «подозрительном поведении спецов по отношению к европейскому капиталу». Вот пример того, как можно было плести эту сеть интриг, давая превратное объяснение фактам. Продажу заготовленного советского леса мы начинали ранней весной. Мы стремились добиться возможно более высоких цен, но нам приходилось, однако, считаться с положением на лондонском рынке, который в большой степени зависел от скандинавских поставщиков. Мы продавали весной и в середине лета одну партию леса за другой, часто добиваясь очень выгодных условий. Но к концу года, когда мы должны были ликвидировать наши остатки (после того как лучшие сорта уже были проданы раньше), мы, естественно, вынуждены были соглашаться на более низкие цены, тем более, что покупатели, с некоторым риском для себя, приобретали в это время наш лес «на склад», а не для немедленного потребления. Таким образом, цена колебалась по сезонам, и знатоки лесного дела считали, что это в порядке вещей. Но упомянутые члены моего правления, а также и те органы, которые занимались слежкой за спецами, стали обвинять меня в сознательном и систематическом затягивании продажных операций до конца года для того, чтобы последние партии продавать дорогим моему сердцу английским фирмам по пониженной цене. Под влиянием этих доносов в ГПУ вспомнили вдруг о первых сделках в 1920 г. - о которых я рассказывал выше, - когда я, находясь в составе экономической делегации, телеграфировал из Лондона и просил резервировать двести тысяч шпал, прежде принадлежавших голландской фирме, для английских железных дорог. Хотя все события того времени и легко было восстановить по документам, ГПУ обвиняло меня в том, что я, мол, уже тогда состоял в тайной связи с иностранными фирмами и охранял моим ходатайством собственность иностранных капиталистов до момента, когда поворот в политике позволит мне вернуть эти шпалы их прежним владельцам. Другие обвинения были в таком же роде. К 1925 году в экономическом отделе ГПУ накопилось достаточно подобного материала против меня, была создана специальная комиссия, во главе с председателем экономического отдела Сафроновьм, «для выяснения деятельности спеца Либермана»,причем все то, что в течение восьми лет рассматривалось, как мой успех и все, что говорило в мою пользу, было теперь истолковано, как вредительская деятельность. Одновременно с телеграммой из Москвы, требовавшей моего приезда, я стал получать тревожные сведения из разных источников. Приезжавшие из Москвы предупреждали меня, что я буду немедленно арестован. Лица, которые вели против меня кампанию, действовали дьявольски коварно: в Москве они заверяли власть имущих, что я никогда не возвращусь в Советскую Россию, и в то же время, через подставных лиц или близких мне друзей, они пытались влиять на меня, чтобы я не возвращался, уверяя, что меня ждет тяжелая участь. Профессор Таль, один из самых крупных ученых в области международного права, состоявший юрисконсультом моего учреждения, приехал в это время в Лондон. Он говорил мне, со слезами на глазах, что мне угрожает тюрьма и, вероятно, расстрел, ибо несколько других спецов уже были в то время осуждены и расстреляны по аналогичным обвинениям. Мне и самому было ясно, что мне грозит такая же судьба. Мои друзья в Париже старались повлиять на меня через мою жену, умолявшую меня отказаться от поездки в Москву. После ряда бессонных ночей я принял решение поехать в Советскую Россию согласно вызову. Я очень осложнил бы свое положение, если бы отказался это сделать. В этом случае безосновательные обвинения получили бы, в глазах многих, подтверждение, и они преследовали бы меня потом в течение всей моей жизни. Моя общественная репутация была бы запятнана навсегда. Моим долгом по отношению к моей семье, к моему единственному ребенку было - вернуться в СССР и защищаться против обвинений. Мой отъезд из Лондона был назначен в 10.30 утра. Так как некоторые из моих друзей знали, почему меня вызывают в Москву, то уже в 9 часов утра моя квартира заполнилась людьми, пришедшими попрощаться со мной - быть может, навсегда - и вместе с тем попытаться убедить меня, в последнюю минуту, не ехать. Их аргументы были очень серьезны, но для меня не новы. Я все продумал и, приняв решение, не мог уже больше от него отказаться. Первым явился владелец одной большой английской фирмы, с которым у меня установились дружеские отношения. Он крепко пожал мне руку и затем сказал: - Как ни тяжело мне об этом говорить, но я считаю своим долгом спросить вас: что сделать с вашим сыном, если с вами «что-либо» случится? Хотите ли вы, чтобы он продолжал образование? Или взять его к себе и обучить работе в моей фирме? Я постараюсь заменить ему отца! Следующим явился крупный лесопромышленник, очень богатый человек, и заявил: - Жаль, что вы не мой брат, тогда я заставил бы вас не возвращаться. Но я этого силой сделать не могу, поэтому в последний раз убеждаю вас отказаться от поездки. Пока у меня есть хлеб, он будет и у вас. Но если вы поедете, вы можете быть спокойны за вашу семью. Так говорили они, один за другим. Они как бы хоронили меня, утешая меня в то же время. Их сочувствие было искренним, их аргументы были убедительны, их обещаниям хотелось верить… Впрочем, много было в этом и минутного настроения. Когда я впоследствии, отказавшись от советской службы, остался без всякой работы и обратился за помощью к последнему из упомянутых посетителей, он ответил, что, конечно, рад бы дать мне работу у себя, «но так как ваши бывшие хозяева настроены против вас, а я продолжаю с ними торговые отношения, то я, к сожалению, ничего сделать не могу»... Я уехал. Проезжая через Берлин, я повидался там со своими друзьями, старыми единомышленниками. Мы просидели вместе всю ночь. Доводы моих друзей сводились к следующему:«Спецы - это мавры, которые совершили свое дело и теперь могут уйти, иначе их насильно «уйдут»... Партийные люди, которые приобрели за это время определенный опыт, думают, что они теперь все знают сами, и поэтому спецы им больше не нужны; они начинают даже ненавидеть их;. Друзья говорили мне: - Защищаться ты не сможешь, доказывать, что ты действовал в интересах страны, будет невозможно, ибо то, что считалось правильным в эпоху военного коммунизма, стало преступным в период НЭП'а, а теперь там идет новый сдвиг влево. Власть хочет теперь показать народу и всему миру, что лишь наивные глупцы могли думать о том, что Россия постепенно перейдет к государственному капитализму. Если для доказательства этого нужно будет«укоротить на голову» нескольких наиболее видных спецов, то коммунисты это сделают, и ты, несомненно, будешь одним из этих спецов, ибо твое имя достаточно известно в Европе. Тут же один из них показал мне сведения, полученные нелегально из России и указывавшие на то, что многих спецов, принадлежавших в прошлом к социалистическим группам, нет более на прежних их постах. Друзья мои считали наивным мое представление о том, что мне удастся защищаться и доказать свою невиновность. Они находили, что я совершаю опрометчивый шаг и убеждали меня прервать свое путешествие. Я их не послушал.

* * *

Я прибыл в Москву в морозный день в конце октября 1925 г. Не было еще снега, но было холодно. Солнце ярко светило, но не грело. Поезд пришел в 3 часа дня. На вокзале меня встретил лишь мой секретарь. Он очень тепло пожал мне руку и сказал, что, быть может, видит меня в последний раз. Он передал мне, что создана чрезвычайная следственная комиссия, с нетерпением ожидающая моего прибытия. На следующее утро я явился в мое учреждение, где обычно, после каждого моего приезда, высшие, а также и менее ответственные служащие приходили меня приветствовать. Теперь они все стали сторониться меня, даже боялись поздороваться со мной, и я почувствовал себя совершенно одиноким. Самые близкие друзья лишь украдкой забегали пожать мне руку и сейчас же спешили уйти. С этого дня началось мое хождение по мукам, продолжавшееся два месяца. В поисках защиты и заступничества я сам ходил к своему начальству, старым друзьям, от одного к другому; все сочувственно жали мне руки, но ясно было, что они видят во мне человека обреченного. За год моего отсутствия в Москве произошли большие перемены. Рыков уж не был моим непосредственным начальством, он перешел в Совнарком. Кстати, все мои попытки повидать его оказались тщетными. Мне рассказывали, что один из моих бывших друзей уверил Рыкова в том, что я, якобы, ему признался, что, хотя я и не предаю интересов Советского Союза буржуям, но все же я стараюсь сохранить с ними добрые отношения, так как не верю, мол, в устойчивость режима. В связи с этим Рыков решил, что он не может взять меня под свою защиту. Между тем, это был тот самый Рыков, с которым меня связывала долголетняя дружба. К слову сказать, когда он позже попал за границу и проходил там курс лечения, мы не раз встречались с ним вечерами в ресторанах, и он часто, со слезами на глазах, хотя и с присущим ему сарказмом, говорил о волнующих его симптомах вырождения советского строя… Дзержинский и ряд его сотрудников из ГПУ стали хозяевами в Высшем Совете Народного Хозяйства. В своем кабинете я оставался, как зачумленный: никто не решался иметь со мной дело. По вечерам я сидел дома, в полном одиночестве, и никто не навещал меня, предполагая, что ГПУ следит за квартирой. Рядом с моей комнатой жили мои родители, семидесятилетние старики, которые не понимали, что со мной происходит, и которым я, естественно, ничего не рассказывал. Моя мать озабоченно смотрела на меня и терялась в догадках. Ведь в ее представлении в России было только три хозяина: Ленин, Троцкий и я. Самое страшное, мучительное во всей этой истории было то, что мне лично никакого обвинения не было предъявлено. Председатель комиссии и следователь ГПУ все время рылись в архивах, допрашивали разных лиц, наглухо закрывая двери тех комнат, куда они являлись, и обязывая допрашиваемых сохранять тайну. Со мной же они были нарочито любезны, осведомлялись о моем самочувствии и о том, надолго ли я приехал и вернулась ли со мной моя семья… Я решил составить доклад о своей деятельности, и с помощью двух секретарей я работал в течение месяца и написал докладную записку объяснительного характера в 150 страниц, в которой я коснулся всех предъявленных мне обвинений*). Этот доклад я передал ответственным должностным лицам. В нем я доказывал не только безосновательность возведенных на меня обвинений, но и полную безграмотность людей, их выдвигавших. Результатом моей записки было лишь то, что ГПУ стало затягивать мое дело, отнюдь не предполагая его ликвидировать. С каждым днем моя жизнь делалась все более тягостной и невыносимой. Я начинал уже мечтать о том, чтобы эта неопределенность как-нибудь закончилась, хотя бы даже моим арестом. В каждом стуке в дверь мне мерещился приход агентов ГПУ. Я начал свыкаться с мыслью, что мне придется покончить с собой. Я ложился спать с бритвой под подушкой, ибо я боялся, что после ареста мои нервы не выдержат и я начну признаваться в деяниях, которых я не совершал, и подписывать документы, угодные ГПУ. Это страшило меня больше всего. Среди лиц, которым я подал докладную записку, был также видный член Центральной Контрольной Комиссии Ройземан. Ройземан совершил в 1923 или 1924 году объезд советских торговых учреждений за границей и очень строго «вычистил» многих служащих. В Лондоне он проверил также деятельность моего лесного учреждения. Ему случилось, кроме того, присутствовать на каком-то собрании, где среди участников был член Палаты Общин Кенворси и др. На этом собрании говорили также о первых шагах представителей советской власти в Англии, и кто-то упомянул «эпизод со шпалами»,отметив, что этим большим успехом советская власть была обязана мне. Потому ли, что он, в отличие от деятелей ГПУ, побывал за границей и близко ознакомился с моей деятельностью, или по каким-либо другим причинам, но в Ройземане, человеке, известном своей суровостью, я встретил больше человечности, чем у многих других. После того как он прочел мою записку, у меня появилась некоторая надежда, что он не даст опорочить меня. Я только об этом и просил его.

В эти дни, быть может, самые критические в моей жизни, ко мне в учреждение пришел накануне своего отъезда за границу норвежец Притц, о концессиях которого я рассказывал выше. В свое время я много сделал, чтобы помочь созданию «смешанного общества», которое он возглавлял. Когда Притц явился теперь ко мне, перед отъездом за границу, я, цепляясь за соломинку, обратился к нему с просьбой сообщить моим друзьям в Лондоне, в каком опасном положении я нахожусь. Он мне ответил: - Г-н Либерман, вы так упорно и твердо защищали интересы Советской России против моих, что у меня нет оснований помогать вам. Моя объяснительная записка, очевидно, произвела где-то впечатление. Рыков через Ломова передал, что, хотя он и предпочитает меня не видеть, но сделает вое, что нужно… С другой стороны, следственная комиссия тоже заинтересовалась моей запиской - и тут только начались для меня настоящие пытки. Обыкновенно около полуночи раздавался звонок с приглашением такого рода:«Если вы не очень заняты, не согласитесь ли вы приехать в ГПУ, чтобы побеседовать?» - и тут же любезно предлагалось послать к моим услугам экипаж… Помню, как я отправился в первый раз, вечером, предварительно предупредив свою сестру о том, куда я еду, и прося ее не говорить старикам родителям, если я не вернусь. "Беседы» обычно происходили в маленькой полутемной комнате, после того как я проходил ряд столь же плохо освещенных длинных коридоров, под охраной солдата, вооруженного винтовкой. Я вручал пропуск, который все время оставался в руках моего собеседника. Разговор был приблизительно такого характера: - Ну-с, скажите, товарищ Либерман, вот в вашей записке на странице такой-то сказано то-то, а между тем нам представляется это дело так-то…

И тут же следовал неожиданный вопрос: - А вы очень дружите с таким-то? Вы, кажется, часто проводили с ним ваши

досуги? А где теперь учится ваш мальчик? Школа эта ведь очень дорогая и буржуазная? Тишина при этом повсюду жуткая. Слышны лишь шаги солдат в коридорах да тиканье часов, отзванивающих каждые четверть часа… Монотонная речь собеседника, среди напряженной ночной тишины, после волнующего, утомительного дня, действует усыпляюще, его голос начинает тонуть и сливаться со звуками часов и шагов… а ты все думаешь, когда же это кончится, и кончится ли вообще?.. Наконец, часа в 4 утра, следователь вяло заявляет, что виноват, что побеспокоил, вызывает солдата, чтобы передать ему пропуск - и ты все еще не знаешь, куда тебя поведут… На завтра все повторялось снова, и так тянулись мучительные недели игры на человеческих нервах. Во время всех этих мытарств я особенно остро ощутил, что собою представляет «революционная диктатура». Революционная диктатура и классовая юрисдикция создавали совершенно особую обстановку: пока власть тебя миловала или тобою не интересовалась, ты мог жить, дышать. Но в тот момент, когда благорасположение или безразличие власти переходило в гнев или хотя бы в подозрение, ты оказывался изолированным, зачумленным: твои друзья встречались с тобой только тайком, твои подчиненные с боязнью общались с тобой, твое начальство с презрением (а лучшие из них - с сожалением) смотрело на тебя. Все они боялись открыто обсуждать твое положение, словно ты был прокаженным. Человек в таких условиях предпочел бы скорее сидеть в одиночной камере, лишь бы не видеть этих презрительных или сочувственных взглядов, не чувствовать себя в моральной тюрьме, в которую превращалась вся его жизнь. Апеллировать к общественному мнению? Но его не было, а твое прямое начальство - независимо от своих симпатий - вынуждено было подчиняться тому мнению, которое создавалось «наверху» или в карательных учреждениях, ибо все направлялось по вертикали от Политбюро к комячейкам, и во всех этих организациях, в твоем отсутствии (если ты не был партийным человеком и не мог защищаться сам лично), устанавливалось отношение к тебе, изменить которое ты был бессилен. Положение было еще более безвыходным для лиц, принадлежавших к группе советских служащих, особенно для тех из них, кто часть времени проводил в Европе. Только в такие минуты можно было оценить по-настоящему такое понятие, как «свобода личности», которое, по мнению творцов русской революции, было «буржуазной выдумкой»... … Я хотел бы, однако, подчеркнуть один момент для лучшего понимания тогдашней обстановки в Советском Союзе. Несмотря на то, что вся страна находилась под строгим контролем революционной централизованной диктатуры, и Политбюро из Кремля всем распоряжалось, - подчиненные органы играли немалую роль при выработке Политбюро его политики и руководящих директив. С другой стороны, вокруг карательных учреждений часто скоплялось много честных, но ограниченных людей, видевших потенциального врага режима в каждом некоммунисте, - особенно, если это был человек, принадлежавший в прошлом к другому классу или к другой политической группировке. Поэтому, как бы ни было сильно убеждение в твоей правоте и в том, что верховная власть стоит выше всяких личных интриг и не даст тебя на растерзание, ты все же не был застрахован от того, чтобы стать жертвой козней и дрязг. А эта перспектива для людей, боровшихся за революцию и принявших ее, была чрезвычайно мучительна. Советская Россия - страна демократическая в том смысле, что каждый имеет право на труд, на то, чтобы быть избавленным от нужды и голода, каждый пользуется национальным и расовым равноправием и т. д. Однако, все это лишь до той черты, где сталкиваются интересы личности и государства. В Советской России государство доминирует над всем; а так как вопрос о том, что хорошо, что плохо для государства, решается все-таки смертными, да еще партийными, то советский гражданин может оказаться жертвой произвола, и ему может быть предъявлено совершенно необоснованное обвинение. Только с нечеловеческими усилиями может обвиняемый добраться до верхов и тогда лишь (и то, если это не было политическое обвинение) такой человек может рассчитывать на милость, как на «чудо»... Есть великая добродетель в знаменитом санскритском изречении:«Ради семьи жертвуй личностью; ради общины - семьей; ради страны - общиной; и ради души - всем миром». Вопреки основной идее Ленина о том, что всякая государственная власть есть нечто преходящее и лишь временный этап на пути к социальной справедливости, - в Советском Союзе это древнее изречение изменено в том смысле, что слово «душа» оказалось заменено словами «новый строй».

*) Копию этой докладной записки я вывез впоследствии с собой за границу, и

она осталась вместе с другими моими документами в Париже.

 

Глава семнадцатая РЕШЕНИЕ ПОНЕВОЛЕ

Ночь под Новый Год я провел один. Все ушли к друзьям, а я сидел, погруженный в тяжелые думы о том, что ждет меня. Мною овладело чувство полной безнадежности. Меня могло спасти только чудо. Через день, когда я явился в свое учреждение, ко мне в кабинет вошел управляющий делами, коммунист, и заявил:

- По распоряжению товарища Дзержинского, вам предлагается выехать за границу в 24 часа. Я подумал сперва, что это шутка или что мне все это снится. Затем, однако, выяснилось, что получена была телеграмма от шведского синдиката лесопромышленников об их готовности начать переговоры с Советской Россией о выработке единой тактики в отношении цен; они настаивали, вместе с тем, чтобы в числе делегатов для переговоров с ними находился и я. В связи с этим, лондонское торгпредство требовало моего немедленного приезда. Я позвонил к Дзержинскому и попросил свидания. Через два часа я встретился с тем, чье имя внушало всем страх - с Дзержинским. Он в то время занимал пост председателя ВСНХ и в качестве такового был моим прямым начальником. Открывая дверь, ведущую в кабинет Дзержинского, я увидел перед собою знакомую мне фигуру, сидевшую за рабочим столом. Стол был так поставлен, чтобы каждый входящий оказывался перед глазами Дзержинского. Увидев меня, он поднялся, сделал несколько шагов мне навстречу, хотя комната была небольшая, и протянул мне руку. За эти несколько секунд я успел разглядеть его: все те же нервно-мягкие движения, лицо немного потускневшее, глаза как-то вошли глубже в орбиты, лоб казался более высоким, а волосы были взброшены, и их было меньше, чем прежде. На нем был костюм цвета хаки, солдатского покроя, и высокие полуофицерские сапоги.

- Вы меня помните, Феликс Эдмундович? - начал я. - Я ведь не обманул вас, когда вы мне поверили, вопреки некоторым из ваших советников. Разница лишь в том, что тогда я явился к вам от имени Владимира Ильича, а теперь я почти одинок в своей борьбе. Как мне доказать, что то, что я делал 4-5 лет тому назад на пользу Союза, было проникнуто одной только мыслью, именно о благе Союза? Я действовал в роли купца и в отдельных случаях мог ошибаться, но за это ведь не карают через 4-5 лет? Дзержинский сосредоточенно посмотрел на меня своим пронизывающим взглядом и сказал:

- Потому что я вам верю, я и предлагаю вам выехать через 24 часа за границу. Следует заметить, что с того момента, как Дзержинский стал главою ВСНХ, ГПУ сразу же изменило свое отношение к этому учреждению. Спецы из ВСНХ, которые все время числились на подозрении, сразу получили «индульгенцию»,поскольку их необходимость для дела была признана главою ведомства. - Я знаю, - продолжал я, - что я теперь нужен и что кто-то считает мое присутствие необходимым за границей, но для меня невозможна работа в такой обстановке. Не успел я закончить эту фразу, как заметил на лице Дзержинского нервное раздражение. Он быстро ответил мне:

- Для Союза нет «незаменимых».Революцию у нас творят не одиночки, а массы, и мы идем вперед, хотя Ильича нет больше с нами… Я предлагаю вам выехать завтра вечером.

- Я не смогу спокойно вести свою работу для Советского Союза за границей,

- возразил я, - зная, что здесь над моей головой висит такое тяжелое обвинение. И я тихо добавил с большим смущением:

- Я сам за себя боюсь, что не пожелаю вернуться обратно после всех страданий, пережитых мною.

- Товарищ Либерман, - ответил Дзержинский,

- если бы вы, действительно, так думали,, вы бы не могли мне это сказать. Вы забываете, что наша власть - рабоче-крестьянская. Эта власть имеет право на контроль своих спецов. Власть эта никогда не причинит зла, если вы ей честно служили. А если произойдет ошибка - что же, мы живем в эпоху революции! Ведь ваша работа происходит в Европе, на советском аванпосте, среди капиталистического окружения!.. Вы завтра выезжаете первым отходящим поездом, а тем временем на очередном пленуме РКИ ваш вопрос будет рассмотрен. Это будет через 2-3 дня, и вы получите решение еще до вашего приезда к месту назначения.

- А если это решение будет против меня? - спросил я.

- Значит, я ошибся! - ответил Дзержинский и пожелал мне счастливого, пути. Я посетил также Ройземана и сказал ему то же самое. В связи с моим заявлением начались переговоры между ГПУ, Дзержинским и Ройземаном. Последний меня заверил, что мое дело будет рассмотрено Центральной Контрольной Комиссией, но что мне необходимо немедленно, не дожидаясь ее решения, выехать за границу, ибо от этой поездки зависит многое для советского лесного экспорта. Решено было, что я поеду на следующий день в 8 часов вечера. Весь последний день я провел в лихорадочном состоянии. Мне временами приходила в голову мысль, не шутку ли шутит ГПУ со мною и не закончится ли все это очень трагично. Хотя у меня в кармане был уже заграничный паспорт, но до переезда границы я все ждал, что меня снимут с поезда. Однако, все обошлось благополучно. Я остановился в Берлине в гостинице «Эспланад» и получил из Москвы телеграмму следующего содержания: «Заслушав доклад тов. Ройземана по делу обследования деятельности тов. Либермана, Центральная Контрольная Комиссия постановила выразить полное доверие тов. Либерману и просить его продолжать его деятельность». Телеграмма была подписана председателем Центральной Контрольной Комиссии - Сольцем. Эта телеграмма произвела на меня не только ошеломляющее, но и совершенно неожиданное впечатление. Как будто все оборвалось во мне. Что-то вдруг умерло в моей душе, и я почувствовал, что никогда уже больше не вернусь в Россию. Но это чувство не могло заставить меня прервать внезапно ту работу, которую я вел в течение многих лет, и не выполнить того непосредственного обязательства, которое я взял на себя при отъезде из Москвы. Мне поручено было отправиться в Копенгаген, где, совместно с большой советской делегацией, я должен был вести переговоры с лесным миром Скандинавии об установлении однородной политики,

всех продавцов леса на английском рынке. Это обязательство я выполнил, и из Берлина отправился в Копенгаген. Советская делегация остановилась в одной из самых роскошных гостиниц Копенгапена - «Англетер». Делегация состояла из нескольких представителей советских лесопромышленных трестов: это были рабочие, не знавшие ни одного иностранного языка; в таком же положении были и другие члены советской делегации, представлявшие профессиональный союз деревообделочников. Я не оставлял их почти ни на минуту; но, покинув их один раз на короткое время, сделался виновником комического инцидента. Без меня они сели за обеденный стол, уставленный большим количеством разнообразных закусок, как это принято в Скандинавии. Тут же была большая копченая индейка, которая должна была служить лишь украшением. Но мои друзья не поняли, в чем дело, и решили, что, не зная языка, они, вероятно, по ошибке заказали целую индейку. Они разрезали се, положили по тарелкам и начали с аппетитом уничтожать. Метрдотель ходил вокруг них в отчаянии, но никак не мог объяснить им происшедшего недоразумения, а рабочие, почувствовав что-то неладное, были очень расстроены. Бывший среди делегатов представитель коммунистической партии не преминул заявить потом по этому поводу: «Это сделано было нарочно, чтобы представить нас в смешном виде!» Копенгагенская конференция, в общем, оказалась удачной. Была выработана программа солидарной деятельности Скандинавии и Советской России в лесном экспорте. Это был большой успех. Из Копенгагена я отправился в Париж, где находилась моя семья.

* * *

В Париже наступила психологическая реакция. Я остро почувствовал все последствия двухмесячного напряжения и вместе с тем окончательно осознал, что я уже никогда не смогу вернуться на советскую службу в старых условиях. Я переживал этот разрыв чрезвычайно болезненно. Моя нервность дошла до того, что я был на краю заболевания манией преследования. Пришлось обратиться к врачам, которые посоветовали мне отправиться в швейцарскую санаторию. Я провел в санатории шесть недель. Сперва я был в таком состоянии, что даже стук шагов почтальона вызывал у меня сердцебиение. Моя нервная реакция на все раздражения внешнего мира была такова, что врачи распорядились поместить меня в комнату, где я был совершенно изолирован. Тем временем я стал получать письма из России с предложением вернуться и с обещанием, если мне не хочется работать в лесной промышленности, предоставить мне работу в другой области, например, пост директора советского банка в Париже. Мне предлагали выбрать всякую другую работу за границей, с условием проводить минимум три месяца в России. Среди этих писем было также письмо за подписью заместителя Наркомвнешторга, М. И. Фрумкина, следующего содержания : «Все друзья ваши, в том числе и я, не можем себе представить, что вы не будете работать с нами в деле строительства Советского Союза. Я пишу это письмо с ведома наших вождей*); мы ждем скорого вашего возвращения». . Аналогичное письмо я получил от председателя Главлескома - в прошлом известного чекиста Яковлева, который сам рассказывал о себе, что, будучи председателем одесской Чека, он приговорил к расстрелу родного отца за контрреволюцию, причем приговор был приведен в исполнение. Письмо Яковлева передал мне Пор, упомянутый мною выше член правления Северолеса, в это время занявший уже мой пост по заведыванию внешней торговлей лесом. Каждое такое письмо выводило меня из равновесия. Я реагировал на эти письма с болезненной чувствительностью, тем более, что, как я теперь ощущал, я не мог больше с любовью делать то дело, которому отдал восемь лет своей жизни. Я чувствовал, что если поддамся уговорам и снова пойду на советскую работу,то в нее ворвется фальшь, ложь и лицемерие, и прежнее ощущение полной преданности делу уже не вернется никогда.

Я остался за границей. Возвратившись в Париж, я решил повидать Раковского, который в то время был советским послом во Франции: у меня с ним установились еще раньше добрые личные отношения. С большим волнением я рассказал ему обо всем, что пережил; отчасти он уже знал о моих перипетиях. Выслушав меня, он сказал:

- Конечно, жаль терять таких людей, как вы. Но другого выхода для вас я не вижу. До сих пор судьба вас баловала, вы имели за собой поддержку Ленина. Теперь вам будет трудно. Я не буду вас осуждать, если вы не поедете в Москву. После долгих размышлений, я ответил Фрумкину на его письмо. Копию своего письма я отправил в Центральный Комитет коммунистической партии, также и в Высший Совет Народного Хозяйства. Этого письма у меня под рукой нет, я восстанавливаю его по памяти: «Я никогда не был членом ВКП, но работал как специалист; я верил в свое дело и вкладывал в свою работу все свои силы и способности. Восемь лет своей жизни я отдал советскому правительству в качестве одного из тех двух миллионов советских служащих, которые были призваны к этой работе. Позвольте мне теперь сделаться одним из 170 миллионов непривилегированных советских граждан. Лесная промышленность теперь налажена и может работать беспрепятственно. В капиталистических государствах за заслуги дают ордена и награды. Для меня же единственным вознаграждением остается удовлетворение, что я не попал в руки Чека. Заверяю вас, что я никогда не окажусь по ту сторону баррикад. И я надеюсь, что со временем сложатся условия, которые позволят мне вернуться к работе». Так кончилась моя активная деятельность в деле восстановления советского хозяйства.

*) Вождями в тот период были Сталин, Зиновьев и Каменев.

 

Глава восемнадцатая СОЦИАЛЬНАЯ ДЕМОКРАТИЯ ПРИ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ДИКТАТУРЕ

Когда я оглядываюсь назад и политически оцениваю то, что мне пришлось наблюдать во время моей десятилетней близости к советской власти, я все отчетливее вижу те основные черты пореволюционного строя, которые определили развитие СССР и привели его к нынешнему положению. Каждый невольно задает себе сейчас вопрос: как объяснить тот факт, что, при существовании железной диктатуры, народ СССР все же настолько осознал себя национально, так вырос материально и духовно, что смог столь блестяще осуществить защиту своей страны? Для того чтобы правильно судить о современной России, надо помнить о некоторых особенностях русской революции, продолжающих играть важную роль и поднесь. Большевики пришли к власти и удержались по ряду исторических причин; но одной из них было отсутствие в стране других реальных и организованных сил, которые хотели бы и решились бы на то, чтобы развязать революцию и довести ее до ее логического завершения. Троцкий как-то сказал по этому поводу: когда народ, изнывающий под гнетом умирающего режима и жаждущий избавления от него посредством революции, встречает на своем пути ту революционную партию, которая глубоко верит в эту революцию, - тогда создается благоприятная обстановка, при которой революция и осуществляется. Разложение старого режима еще до 1917 года зашло так далеко, ненависть и презрение к нему во всех классах населения были столь сильны, что, с падением трона Романовых, вся социально-политическая структура царского государства рассыпалась прахом. Немногочисленное дворянство, опора самодержавной власти, с момента национализации земли - единственного источника его политической силы - превратилось в «человеческую пыль».Промышленная буржуазия тоже была немногочисленна и слаба. Кроме того, она не обладала тем опытом управления и политической самодеятельности, какой имела буржуазия Запада, и выказала себя трусливой и не подготовленной к грозным событиям 1917 и 1918 годов. Правда, впоследствии, в 1919-1921 годах, и буржуазия, и часть дворянства, и некоторые элементы интеллигенции попытались организовать сопротивление и начали гражданскую войну; но в процессе этой борьбы выявилась неотчетливость идеологии, слабость воли этих групп и отсутствие у них. корней в народе. Гражданская война привела лишь к усилению классовой ненависти, к террору и почти поголовному физическому истреблению представителей старого строя. К 1921 году дворянство, крупная - а отчасти и средняя - буржуазия были ликвидированы в России. Что касается радикальной и либеральной интеллигенции, то, хотя она стояла за революцию, но в своей тактике она исходила из ошибочной предпосылки, что революцию должна возглавлять буржуазия; таким образом, она поставила на карту, битую историей, и оказалась в стане побежденных. Кроме того, в ней произошел раскол, поведший к ее растерянности и ослаблению. Русские социалисты боялись взять в свои руки власть, хотели делать революцию в белых перчатках, предавались идеалистическим мечтаниям и не возглавили народных сил, которые в это время больше всего жаждали твердого руководства в осуществлении отчетливых и волевых лозунгов. Некоторые группы интеллигенции сознательно пошли на службу к большевикам, считая, что новая власть, как бы плоха она ни была, все же - народная власть. Другие заняли нейтральную позицию. Часть интеллигентов социально опростилась», сняла «белый воротничок» и «пошла в народ». Это не было похоже на«хождение в народ» 70-х годов прошлого столетия, когда в движении участвовали «кающиеся дворяне» или революционеры-идеалисты. После победы советской власти интеллигенция только этим путем могла спасти себя, спасти в самом грубом смысле этого слова, то есть избегнуть голодной смерти. Она стала занимать мелкие служебные посты в большевистской администрации, начала работать по ликвидации безграмотности и т. п. и, в общем, к 1924-1925 году вошла, как один из составных элементов, в новую жизнь и примирилась с властью. Большевики, беря власть в свои руки, исходили из того, что основными движущими силами революции являются рабочий класс и крестьянство, то есть большинство русского народа; свою же роль они понимали как руководителей, вождей этого большинства. Они, действительно, показали себя решительными, смелыми лидерами, которые, поставив перед революцией определенные задания, твердо и неуклонно вели народ к их осуществлению. В то же время политика советской власти была направлена на то, чтобы укреплять фундамент нового строя через политическое воспитание масс и превращение всех трудящихся в сознательных и активных строителей Советской страны. Красной нитью проходит эта тенденция через все этапы развития Советской России. С начала революции Ленин, в целях укрепления диктатуры пролетариата и привлечения масс к творчеству новых форм жизни, намечал путь участия рабочего класса, а также и крестьянства, в массовом контроле над государственным аппаратом. В то же время этот контроль должен был стать действенным орудием улучшения административной системы и борьбы с ее бюрократизацией. Уже в 1919 году были намечены следующие меры для устранения недостатков государственного аппарата и для того, чтобы строй не выродился, как говорили тогда, в «советский термидор»: : 1) обязательное привлечение каждого члена Совета Рабочих Депутатов к выполнению определенной работы по управлению государством; 2) последовательная смена этих работ, с тем чтобы они постепенно охватывали все области управления; 3) постепенное вовлечение всего трудящегося населения в работу по управлению государством. В апреле 1919 года Ленин писал Сталину (который, будучи наркомом Рабоче-Крестьянской Инспекции, представил в Совнарком проект реорганизации этого отдела): «По-моему, в декрет о Контроле надо добавить: 1) создание центрального (и местных) органов рабочего участия; 2) ввести по закону систематическое участие понятых из пролетарского населения, с обязательным участием до 2/3 женщин; 3) выдвинуть на первый план тотчас же, как ближайшие задачи, летучие ревизии по жалобам граждан, борьбу с волокитой, революционные меры борьбы с злоупотреблениями и волокитой, особое внимание повышению производительности труда и увеличению количества продуктов и т. д.». На это Сталин отвечал Ленину, что«это - вопросы политики реорганизованного Государственного Контроля. Ничего не имею по существу против таких пунктов, наоборот, они необходимы». Это показывает, что уже в то время Ленин, пытаясь реорганизовать контроль государственного аппарата, имел в виду привлечение масс именно с точки зрения политической тактики. В январе 1920 года Ленин писал Сталину по тому же вопросу и, между прочим, указывал на следующее: «Цель (Рабоче-Крестьянской Инспекции) - всю трудящуюся массу, и мужчин, и женщин особенно, провести через участие в РКИ; ...читать лекции беспартийным конференциям рабочих и крестьян об основах Государственного Контроля; ...постепенно вызывать крестьян с мест (обязательно беспартийных крестьян) для участия в ГосКоне в центре. Тоже для беспартийных рабочих..,» А в 1923 году в своих статьях «Как нам реорганизовать Рабкрин» и «Лучше меньше, да лучше» Ленин заявлял, что, хотя советская власть построена на диктатуре рабочего класса, но рабочий класс может осуществить эту диктатуру только в сотрудничестве с крестьянством и должен тщательно избегать малейшей ошибки в отношении к последнему, дабы не допустить катастрофы. Поэтому важно, чтобы не только рабочие, но и беспартийные крестьяне принимали участие в строительстве и контроле государственного аппарата страны. Среди специалистов - хозяйственников, инженеров и т. д. - такая попытка привлечения «кухарок» к управлению страной, ее государственным аппаратом и промышленностью, вызывала крайнее раздражение. Они тогда считали это только костью, бросаемой советской властью черни для оправдания диктатуры. Между тем, в действительности, эта форма втягивания масс в государственные дела положила начало той «общественности», которая в наше время позволила таким истинным демократам, как Сидней и Беатриса Уеббы, рассматривать Советскую Россию как демократию, несмотря на диктаторские методы политического управления страной. В первой из вышеприведенных статей Ленин писал:«В нашей Советской республике социальный строй основан на сотрудничестве двух классов: рабочих и крестьян, к которому теперь допущены на известных условиях и «нэпманы»,то есть буржуазия. Если возникнут серьезные классовые разногласия между этими классами, тогда раскол будет неизбежен, но в нашем социальном строе не заложены с необходимостью основания для такого раскола, и главная задача наша состоит в том, чтобы внимательно следить за обстоятельствами, из которых может вытечь раскол, и предупреждать их, ибо в последнем счете судьба нашей республики будет зависеть от того, пойдет ли крестьянская масса с рабочим классом, сохраняя верность союзу с ним, или она даст «нэпманам», то есть новой буржуазии, разъединить себя с рабочими…; Ленин, по своей теории, не признавал равноправия даже за двумя основными классами Советской России, рабочими и крестьянами, и считал, что рабочий класс должен опекать крестьянство, партия должна опекать рабочий класс, а Политбюро должно контролировать партию. Но, в этих рамках, Ленин считал необходимым в максимальной степени втягивать массы в дело управления страной и развивать их политическую сознательность путем привлечения их к систематическому контролю государственной машины. Ленин всегда подчеркивал, что сложность положения Советского государства заключается в том, что мелко буржуазное крестьянство количественно преобладает в стране над рабочим классом - активным элементом революции. Тем не менее, он считал, что советская власть должна быть властью рабоче-крестьянской, и что рабочий класс, приняв на себя руководство страной, всегда обязан помнить об особой социальной сущности крестьянства и не должен допускать эксплоатации его, даже во имя укрепления социалистического, то есть рабочего сектора страны. Наоборот, необходимо, чтобы крестьянство почувствовало положительные стороны нового строя. Во имя этого Ленин стремился привлечь и более инертную массу беспартийного крестьянства к контролю государственного аппарата и к работе по управлению страной. Все эти факты помогают уяснить то явление, что советская диктатура, хотя и суровая, как и всякая другая диктатура политического характера, все же существенно отличается от последних именно тем, что она не является самоцелью, а лишь средством для скорейшего достижения настоящей цели - блага народного большинства. Ленин ставил теоретически определенные границы советской диктатуре, и переступание этих границ в деле управления государством считалось «неувязкой и недочетом самого аппарата»... … Когда вспоминаешь облики творцов русской революции - как их приходилось наблюдать в повседнневном общении с ними, в обстановке напряженной работы, - то невольно, по аналогии, сравниваешь их с деятелями Великой французской революции. В частности вспоминаешь того же Робеспьера, который дал миру идеи свободы, равенства и братства в теории, а в своей политике, направленной на осуществление этих идей, часто нарушал эти основные принципы демократии. Я не собираюсь подымать здесь вопрос о роли личности в истории и вовсе не думаю, что ход событий того или иного периода определяется умением или неудачами руководителей, державших власть в своих руках. Мы живем в эпоху, когда массы заменяют единицу - как бы значительна эта единица ни была. Недаром в наше время памятники воздвигаются не полководцам, а «неизвестному солдату». Но, принимая положение о незыблемости, в основном, исторических процессов и признавая, что массы являются решающим фактором в развитии событий, - нельзя, однако, отрицать того, что в каждый данный момент существуют реальные альтернативы, когда ум и воля побеждают безволие и нерешительность, когда отдельные вожди оказываются способными правильно оценить политическое положение и дать соответствующее направление стихийному движению. Историческое значение большевиков заключается именно в том, что у них хватило решимости взять в свои руки судьбы страны, овладеть стихией и довести революцию до ее логического конца. Осуществляя эти цели, коммунисты, несмотря на весь диктаториальный характер своей власти, считали себя и действовали, как выразители воли народа. Ленин, в котором сочетались ум, воля и характер - необходимые качества вождя - понимал ээто лучше всех. Его фраза:«если я, во имя блага большинства, подчиняю массы моей воле, то я прав, ибо я лично не преследую своих интересов, а делаю это для блага большинства» является ключом к его партийной и политической тактике. Ленин был цельным, точно вылитым из одного куска, человеком, когда вопрос касался революции. Он верил, что история предназначила его для создания новой России, согласно теории Маркса и Энгельса, и он шел без раздумья и сомнений к этой цели, для достижения которой все средства были хороши. Он был убежден, что все здоровые элементы страны с ним, и поэтому, вероятно, с такой легкостью наполнял тюрьмы теми, кто осмеливался критиковать новый строй. В этом, пожалуй, основная разница между Лениным и Сталиным: первый не прощал критики основных принципов коммунистического строя, а второй, считая себя олицетворением режима, видел изменника в каждом, кто был против него, Сталина. Но эта вера в собственную миссию давала возможность и тому, и другому постоянно менять тактику, двигаться резкими скачками и удивлять мир неожиданными сюрпризами, которым, впрочем, они всегда находили принципиальное обоснование у Маркса. О непримиримости, фанатичности и жестокости большевистских вождей, безжалостно сметающих со своего пути все преграды, было много сказано и написано. Но гораздо меньше внимания было обращено на мотивы их действий и на характер их тактики. А, между тем, это объясняет очень многое. Я бы не хотел, однако, чтобы моя попытка продумывания этих явлений была истолкована в том смысле, что я в какой-то мере оправдываю, например, ту жестокость и ту историческую несправедливость, которая была совершена по отношению к «головке» коммунистической партии, то есть к «птенцам гнезда Ленина». Большинство жертв этой расправы я знал лично, в течение многих лет был в постоянном контакте с ними и привык считать их честными и бескорыстными революционерами. Хотя поведение некоторых из них стоило мне многих тяжелых дней и бессонных ночей, во время моего конфликта с ГПУ, о котором я рассказывал выше, я и теперь не могу допустить мысли, что они продали себя врагам России за 30 серебренников. Я скорее готов объяснить совершившееся тем, что революция имеет свои законы, и среди них один из наиболее неумолимых тот, что она пожирает собственных детей. Говоря о тактике большевиков, приходится подчеркнуть, что с самого начала своей деятельности советские вожди отличались большой гибкостью в лавировании и умением, когда нужно, эволюционировать. Основная идея Ленина заключалась в том, что, хотя революцию нельзя создать, но каждую революционную ситуацию можно углубить и расширить. После ликвидации самодержавия Россия оказалась на буржуазном этапе революции, но коммунисты считали, что, развязывая присущие революции потенциальные возможности, ее можно превратить в социалистическую. Эту задачу они и стремились осуществить. Переход на новую стадию представлял огромные трудности. Движение не могло быть прямолинейным. Неизбежны были отступления и зигзаги, но все определялось и освящалось конечной целью. Советские вожди прошли, например, в хозяйственной области очень трудный путь от утопии к действительности. Они шли ощупью, учились на ошибках, совершали много нелепого, ударялись в крайности, как Ларин, но постепенно отказывались от эксцессов, преодолевали путаницу, побеждали хаос первых лет революции. Для многих большевики и в настоящее время - теоретики и фанатики, но при этом забывается то, что двадцать пять лет управления государством и хозяйством не могли пройти бесследно. Столкновение с жизнью вырабатывало из многих большевиков, былых утопистов, тех практических, деловых и реалистически настроенных людей, в которых теперь превратились очень многие из руководителей Советской страны. Те, которые не умели приспособиться к этому процессу, были безжалостно выброшены за борт. Кроме того, большевики с самого начала своего владычества применяли тот метод, который так ярко развернулся в военной области во время настоящей войны. Уже задолго до Гитлера коммунисты поняли, что и в политике позиционная война канула в вечность, что она должна быть заменена борьбой, основанной на движении и диверсии, и что задача атакующего - прорваться вглубь и занять стратегичесские пункты в тылу у противника. Только Ленин мог решиться, во имя дальнейшего продвижения революции, разогнать Учредительное Собрание, которое всем нам - русским интеллигентам - казалось конеччным пределом освободительных устремлений. Ленин не боялся того, что в этом случае он, быть может, - как думали многие - играет на руку реакции, ибо он верил вв силы революции. В ленинскую эпоху власть в Кремле походила на осажденную крепость, в которой Ленин, в качестве революционного стратега, вырабатывал свою тактику. В каждый данный исторический момент, учил Ленин, необходимо выделить то основное звено, которое является решающим фактором в развитии событий. Так, например, Третий Интернационал был создан с целью прорыва в тыл противника. С этой же целью Ленин одобрил подписание германо-советского договора в Рапалло, хотя все недоумевали, почему нищая Россия договаривается с обедневшей Германией, притом в условиях, когда, казалось, обе страны не могут принести никакой пользы друг другу. По тем же соображениям Ленин выдвинул концессионную политику, вопреки оппозиции профсоюзов, считавших ее изменой коммунизму и не понимавших, что концессии должны служить приманкой и посеять рознь среди капиталистических государств. По вопросу о концессии на Камчатке Ленин так и сказал, употребляя военную терминологию:«Это есть глубокая диверсия в тылу у нашего врага». Все компромиссы и зигзаги большевистской внешней политики всегда были подчинены основной цели данной эпохи. Договоры с буржуазными державами, участие в Лиге Наций, сближение с тем или иным демократическим или диктаторским правительством, вплоть до советско-германского пакта 1939 года - все это «маневренная война», диверсии и движения, тактические приемы, продиктованные «реализмом», - правда, нередко граничащим с цинизмом. Гибкость и оппортунизм этой политики объясняются, в конечном счете, умением коммунистов приспособляться к меняющимся обстоятельствам, их глубоким убеждением, что все средства хороши для достижения намеченного задания, если это последнее диктуется интересами революции. И сейчас, во время войны с Германией, главную роль в политике советской власти играет основная цель - разбить Гитлера и освободить советскую территорию от врага. Этой цели подчинено все остальное: ради нее возможны всяческие уступки, отступления, сдача в архив некоторых коммунистических лозунгов, даже ликвидация Коминтерна и многое, многое другое. Такая же гибкость отличала советскую власть и во внутренней политике. Большевики не остались такими твердокаменными, какими они были в 1918 году. Они менялись с каждым годом и все больше отходили от чисто теоретических и непримиримых позиций партийной доктрины. Коммунистические правители безусловно оставались верны основным партийным принципам и даже сохраняли старую терминологию, по-прежнему оправдывая все извилистое начертание «генеральной линии» ссылками на Маркса и Ленина; но на практике они шли на компромисс с жизнью и проделывали огромную политическую и социально-экономическую эволюцию, которая и не снилась тем, кто в 1917 году захватил в России власть во имя коммунистической революции. Однако, было бы ошибочно объяснять это их беспринципностью, их хождением в Каноссу». В действительности, большевистские вожди 1944 года - верные ученики Ленина. Обычно полагают, что эволюция коммунистов - дело последних лет и что она совершилаась почти исключительно под влиянием Сталина. Но это неверно. Уже в самом начале своего существования коммунистический Кремль делал уступки жизни. Надо сказать правду: социальная революция в духе Маркса была похоронена Лениным в момент установления НЭП'а. Поэтому, вероятно, Ленин так яростно атаковал всех тех, кто осмеливался называть вещи своими именами… В эпоху гражданской войны - вопреки марксистской теории - был выдвинут лозунг блока крестьян и рабочих против остатков буржуазии. Затем большевики попытались опереться на крестьянскую бедноту и рабочих против крестьянина «кулака». А непосредственно после этого, объявив передышку во время НЭП'а и развязав в известной мере частную хозяйственную инициативу, власть стала опираться на «середняка» и начала обуздывать зарвавшуюся «бедноту». В следующей стадии власть повела борьбу за колхозы. Это была попытка Сталина спасти «социалистический участок» народного хозяйства за счет крестьянства, то есть именно то, против чего предостерегал Ленин. В этой политике власть опиралась на поддержку рабочего класса, армии и той части крестьянства, которая целиком приняла новый режим и сочувствовала идее коллективизации, как единственной мере спасения этого режима. Индустриализация проводилась в период, когда победила идея строительства социализма в одной стране, и советское правительство фактически отказалось от ставки на мировую революцию. В это время власть стала опираться на специалистов, на трудовую новую интеллигенцию и на квалифицированных рабочих, а также на создавшийся в 1925-1929 гг. аппарат советских чиновников. Наконец, позднее, нынешний вождь Советской России открыто заявил, что ставит ставку на «беспартийных большевиков», и, разметав или уничтожив старую коммунистическую гвардию и задушив и левую, и правую оппозицию, стал опираться на молодежь. Эта молодежь, не знавшая старого режима и воспитанная в условиях революционного времени, вышла из среды рабочих и крестьян и искренно чувствовала себя хозяином молодой, богатой и быстро развивающейся страны. Характерно, однако, то, что, при всех изменениях своей политики, советская власть неизменно стремилась к тому, чтобы расширить свою базу и обрести поддержку все более и более широких масс населения. В этом, может быть, заключается и основной парадокс природы этой власти, который многих ставит в тупик и порождает нескончаемые споры. По своему характеру и по своим методам большевизм является, конечно, диктатурой и не укладывается в рамки общепринятого понятия демократии. Но, с другой стороны, диктатура эта обладает совершенно особыми свойствами. Она ищет опоры в массах, она опирается на широкие слои этих масс, и она действует не только от их имени, но и ради их блага. В других тоталитарных странах диктатура является самоцелью, увенчанием всего государственного здания, и находит свое выражение в единоличном вожде -«фюрере», «дуче». В учении Ленина диктатура есть лишь временное зло переходного периода, необходимое для обеспечения интересов трудящихся масс, пока новый режим народовластия оформится и окрепнет настолько, чтобы быть надежно защищенным от врагов внешних и внутренних. В настоящее время мы нередко высказываем сожаление, что одна из самых идеальных по строю демократий - Веймарская республика послевоенной Германии - не была укреплена, хотя бы исключительными мероприятиями, против натиска реакции,- и таким образом не была предотвращена .катастрофа национал-социализма… Теперь, у «стены плача», многие искренние демократы признают, что германский народ не был готов к приятию и защите демократии и что нужна была какая-то особая сила - хотя бы даже временная «диктатура» - для того чтобы сделать эту демократию более устойчивой и боеспособной. Но кто решится утверждать, что и русский народ был бы готов ко всемерной защите своей новой жизни и своих социальных завоеваний, - не будь того временно-диктаторского строя, который теперь так энергично борется с врагом всемирной демократии? И не будь этого русского звена, кто знает, где был бы теперь этот мир демократии?.. Поскольку в концепции большевизма диктатура есть лишь временная мера, - сейчас можно быть настолько оптимистом, чтобы надеяться, что трудящиеся массы СССР, показавшие во время войны свою политическую зрелость и свою неразрывную связь с советским строем, смогут после войны взять в свои собственные руки свои политические судьбы. Можно также думать, что вожди Советского Союза поймут необходимость такой эволюции советского режима. Кажется даже, что первые ласточки появились уже на горизонте… Своеобразие советской системы приводит к постоянной путанице при попытках формального и теоретического определения советской власти. Тот, кто в первую очередь замечает ее связь с массами и ее заботу о массах, готов назвать ее демократией. Тот же, кто прежде всего видит ее диктаторскую практику и систему господства одной партии, с возмущением отрицает ее демократичность и клеймит советский строй, как худший вид политической тирании. Каждая из этих точек зрения видит лишь одну сторону действительности и не желает признать, что фактическое положение гораздо более многообразно и сложно, чем это предусмотрено в учебниках государственного права и в социологических теориях. В Советской России мы видим социальную демократию в рамках политической диктатуры. Москва всегда действовала именем народных сил и при их помощи вела борьбу с теми группами или классами, которых она считала врагами советского строя. Вожди революции в Кремле отлично знали, что государственные деятели должны иметь инстинкт собаки, которая бежит впереди хозяина, но постоянно на него оглядывается и ловит его взгляд, чтобы определить, куда ей итти. Они очень внимательно прислушивались к тому, что делалось в народных низах, и старались нащупать связь с народной общественностью. Неправильно утверждение, будто в Советской России нет никакой самодеятельности масс. Она существовала даже в самый жестокий период советской диктатуры. Уже самый лозунг, провозглашенный Лениным в 1917 году:«Вся власть советам! власть на местах!» - вызвал к жизни новую общественность. Хотя он и проводился в жизнь во имя отвлеченной идеи коммунизма, но фактически он помог сгруппировать аморфную массу в ряд ячеек и организаций, которые постепенно начали заниматься самыми кровными нуждами населения. Все эти губкомы, уездкомы, завкомы, комитеты бедноты и прочие организации первого периода революции были формами социальной самодеятельности. Принадлежность к коллективу сделалась жизненной необходимостью. Для того чтобы получить пищу, проехать по железной дороге, достать дрова, обратиться к врачу, пойти в театр или отправить сына в школу, каждый советский гражданин должен был иметь свидетельство своей принадлежности к какому-нибудь коллективу или ячейке. Естественно, что все старались войти в то или иное объединение, признаваемое властью - тем более, что в то время руководители этих объединений не назначались сверху, а выбирались всеми их членами. Очень многие и на участие в коммунистической партии смотрели не с точки зрения политических верований, а учитывая возможность практического использования своего членства. В первые годы революции ценность денег исчезла вместе с товарами. Зато огромную ценность приобрела бумажка, на которой красовался оттиск какой-нибудь каучуковой печати. Без бумажки, пропуска, разрешения, свидетельства, мандата - ничего нельзя было сделать, ничего нельзя было получить. Даже знаменитые «мешочники» - отправлявшиеся в далекие районы страны в поисках хлеба, который они приобретали в обмен на вещи, привезенные из города - всегда были вооружены разными свидетельствами от «организаций» и создавали всякого рода «объединения». Вся эта самодеятельность сосредоточивалась в тот период вокруг вопроса о хлебе насущном, - тем не менее она приучала население к инициативе и общественной работе. Вместо принципа божественности власти и неизбежной пассивности бесправных и покорных государевых верноподданных, Кремль выдвинул идею «рабоче-крестьянского правительства», являющегося эманацией народа и требующего от этого народа постоянного и активного участия в хозяйственной и социальной жизни страны. Конечно, вначале вся эта самодеятельность была весьма «корявой» и принимала порою уродливые, а порою и комические формы, соответственно низкой ступени тогдашнего умственного и культурного развития народных масс. Я рассказывал выше, например, об «изобретателях» или о вмешательстве различных местных органов в сложное дело управления лесным хозяйством. Вместо старых бюрократов с их внешним лоском, во главе учреждений появились грубоватые и неотесанные люди. В производстве на командных должностях очутились механики-самоучки и неопытная молодежь, на которых с презрением смотрели кадровые инженеры и представители прежних промышленников. Вообще, в первые годы революции произошло сильное понижение культурного уровня аппарата власти и управления. Всем заправляли почти безграмотные выходцы из народа, во всех областях жизни, включая и искусство, прежнее качество уступило место количеству. И должно было пройти некоторое время, прежде чем это количество привело к новому, более высокому качеству, на более широком социальном базисе. И в управление страной, и в производство втягивались миллионы, на местах создавались различные объединения, выражавшие самобытную советскую общественность и даже защищавшие ее от нажима центральной власти. Это огромное общественное движение, начавшееся в годы революции и гражданской войны и все более развивавшееся в дальнейшем, подготовило тот поражающий подъем масс, свидетелем которого мы являемся в годы отечественной войны. Гражданская война ввергла страну в ужасающий хаос, но одновременно она вовлекла десятки, а, может быть, и сотни тысяч русских людей в активную борьбу за лучшие судьбы родины. В гражданской войне многие прошли суровую, но очень полезную школу: научились судить о вещах не только с высоты своей маленькой колокольни, а с государственной точки зрения, приобрели военный и административно-хозяйственный опыт, привыкли подчиняться, но и приказывать. Отсюда, из этой школы, вышли нынешние знаменитые полководцы Красной Армии, прославившиеся на весь мир, как, например, маршал Семен Тимошенко и другие. Из этой же школы вышли замечательные строители советского хозяйства. Мне лично привелось работать с одним из таких хозяйственников, которого вырастила революция. Имя его было - Чубарь. Простой рабочий, украинец, он оказался во главе Гомзы - объединения тяжелой промышленности, где мне приходилось работать в качестве спеца. Затем он был членом президиума ВСНХ, а потом и председателем Совнаркома Украины. Он всегда вызывал во мне восхищение, и я питал к нему глубокое уважение за то, как он действовал, распоряжался… Любой администратор крупного капиталистического предприятия с очень большим жалованием многому мог бы поучиться у него. Он никогда не заискивал, но и не издевался над спецами. Все его замечания и указания показывали глубокое понимание вопроса. Говорил он деловито, спокойно, хотя и выражался на смешанном полурусском, полуукраинском языке. И сколько таких больших и малых Чубарей обнаружилось на необъятных просторах России! Все они, с чисто крестьянским упорством и настойчивостью, овладевали своим делом, сочетая привычную трудоспособность с исконной русской «смекалкой», интуитивным чутьем свежего, молодого ума. Они вносили в свою работу не только энтузиазм, но и глубокое понимание народной массы, из которой они сами вышли. Мне приходилось также иметь дело со многими хозяйственниками и администраторами, приезжавшими с окраин по делам в столицу. Они все время говорили и думали только о своем деле, о конкретных нуждах и заботах своих учреждений. Когда же я иногда затрагивал вопросы общей политики, они многозначительно, но уверенно отвечали, что это, мол, не наше дело: об этом Ильич думает… Не надо забывать, что основным признаком, отличающим революцию от простого политического переворота, является смена правящего класса. В России произошла революция: это означало, что вверх, к власти, пришли представители новых социальных слоев - рабочих и крестьян, четвертого сословия. При этой смене старое вырывалось с корнем. Новые хозяева с ненавистью относились к «буржуям», зачастую считая представителем старого режима всякого, кто носил галстук или обладал известными культурными навыками и привычкой к элементарному комфорту. Революция сопровождалась актами грубости, безумия и кровавой беспощадности: ведь ее совершали люди, едва вышедшие из вековой темноты, охваченные справедливой злобой к своим угнетателям, давшие волю, на первых порах, всем своим инстинктам мщения и разрушения. Поэтому и положение спецов было таким трудным: ведь нас лишь терпели, по необходимости, но мы были инородным телом, и нам трудно было приспособиться к новым условиям и к новому быту. Это было особенно ощутительно для тех, кому к моменту революции было уже лет за сорок - в этом возрасте не так уж легко меняться. Мы принадлежали к поколению, которое было обречено на вымирание, поэтому я не осуждаю и не проклинаю, вспоминая те тяжелые годы. Наоборот, я счастлив, что смог приложить и свои усилия для создания той новой России, которая, несмотря на все, рождалась в смертных муках, в хаосе и разорении. В связи с этим я хочу коснуться вопроса о роли, которую играли в первый период советской власти социалистическая и либеральная интеллигенция, а также старые специалисты. Если просмотреть списки советской «технократии» 1918 и последующих годов, можно видеть, что большинство ответственных постов в области организации народного хозяйства было занято представителями умеренных социалистических партий, наряду с видными специалистами старого капиталистического мира. Ленин шел на это сознательно и убеждал своих соратников, что в этом нет опасности для режима, поскольку «спец» делает свое дело, не занимаясь политикой. Почти на всех ответственных постах в ВСНХ сидели меньшевики. Правда, через несколько лет многие из них были арестованы, но это уже был чисто политический акт, когда правительство решило свести счеты с некоторыми группами. Все же новый строй пользовался услугами остатков русской интеллигенции. Одновременно советская власть стала разрабатывать и осуществлять ряд проектов, которые в прошлом тщетно предлагались царскому правительству специалистами в экономической области. Когда мы сегодня с восхищением говорим о некоторых дальновидных и умелых мероприятиях нового строя, реорганизовавших Россию и подготовивших ее к защите против нападения Германии, мы все же не должны забывать, что инициатива многих этих мероприятий первоначально принадлежала старым специалистам и представителям былой русской интеллигенции. Среди этих реформ и проектов можно упомянуть, например, разделение России на экономические районы, децентрализацию тяжелой промышленности и перевод ее в дальние губернии, развитие промышленности отдельных российских народностей и др. Правда, только советский строй, изменив социальную структуру страны и уничтожив противодействие своекорыстных частных интересов, мог осуществить эти мероприятия. Смена правящего слоя означала, что перед людьми из народа открылись широчайшие возможности. Все стало для них доступно: образование, любая профессия, любая должность, участие во власти. У масс, пробужденных революцией, появилась развязанная событиями энергия, энтузиазм, воля к строительству в самых грандиозных масштабах. Они точно заново открыли свою землю - и в их стремлении создать новые города, заселить окраины или разработать недра в самых отдаленных областях было нечто от размаха пионеров, создателей Соединенных Штатов Америки. Сила подъема целого народа, его движение вперед чувствовались и в широких планах восстановительного периода, и в отклике масс на каждый проект кремлевских правителей. Я особенно ощущал этот подъем, наблюдая советскую молодежь. При советской власти вопрос о поступлении в средние или высшие учебные заведения не был более связан с материальным положением родителей. Решающими моментами были социальное происхождение и общественное поведение. Местные организации выдвигали кандидатов в общие и специальные учебные заведения или на рабочие факультеты (впоследствии ликвидированные) через заводские комитеты, профсоюзы, комячейки и т. д. Молодежь знала, что судьба ее зависит не от семьи, связь с которой ослабевала, а от разных коллективов, и она, естественно, поддерживала с ними постоянное общение и стремилась заслужить их внимание и благорасположение. Вообще, новое поколение чувствовало себя обязанным оправдать, заслужить и, так сказать, «отработать» те преимущества, которые ему предоставлялись. В нем развивалось общественное самосознание. Молодежь «грызла гранит науки» и двигалась вверх, преодолевая исполинские трудности. Подготовку инженеров приходилось начинать с обучения их грамоте, в технические школы приходили юноши и девушки прямо из деревни. Но это было неуклонным продвижением по социальной лестнице, и молодежь отлично это сознавала и ценила. Она училась не за страх, а за совесть, и достигала поразительных результатов. Я не раз присутствовал на дискуссиях в фабричных клубах по чисто техническим вопросам обработки дерева. Вновь подготовленные молодые рабочие спорили со своими отцами и не уступали в знаниях старшему поколению. Видно было, что в России растут новые квалифицированные кадры для индустрии. И так во всех областях! Покамест Европа обсуждала те или иные изгибы советской политики и следила за переменами в Кремле, в стране шла гигантская работа воспитания молодого поколения: в школах и университетах вырабатывались будущие инженеры, техники, рабочие, полководцы, врачи и ученые - те самые, которые обнаружили такую блестящую специальную подготовку и высокую моральную выдержку в дни Сталинграда и Севастополя. Надо помнить, что нынешняя советская молодежь выросла в будни нового режима. Ей не приходилось спорить о ларинских проектах, о социализации или национализации. Для нее все это было простым фактом существования, привычным бытом. Она принимала режим как нечто данное, почти незыблемое, в то же время ей близкое, с чем она чувствовала себя неразрывно связанной. Отношение молодежи к советскому строю влияло и на представителей старого поколения, которое, к тому же, очень гордилось достижениями своих детей. Я даже у себя дома мог наблюдать этот процесс приспособления советских людей к новому строю. У нас была прислуга Маша, из крестьянок, почти неграмотная. Ей было около сорока лет. Когда в нашу квартиру из четырех комнат начали вселять служащих и рабочих, она пылала гневом и всячески бранила коммунистов и советскую власть. Все зло, по ее мнению, шло от Ленина и Троцкого. Но когда приехавшая к ней из деревни дочь встретилась с красноармейцем, откомандированным в военную школу, и вышла за него замуж, предварительно обучившись грамоте, - Маша сменила гнев на милость. Зять ее был произведен в офицеры. Маша с гордостью посещала молодую пару по воскресеньям. И вот она начала говорить о том, что такое счастье: дочь- жена офицера! - возможно только при новой власти. Все, в чем она прежде упрекала советский строй, не казалось ей уже столь ужасным, и она искала причину всех бед в царском режиме, оставившем такое печальное наследство. А к Кремлю она начала относиться с таким же благоговением, с каким раньше относилась к церкви. Таких Маш было, конечно, великое множество. Одной из отличительных черт нового поколения было его новое отношение к труду. Нельзя сказать, что молодежь поголовно была настроена коммунистически. Для многих коммунизм очень часто был лишь внешней оболочкой. Но каждый чувствовал, что он работает для страны, для общего дела, для построения новых форм социальной жизни. Это давало право требовать максимального напряжения и от других и создавало условия и для соревнования, и для взаимного контроля. Руководители советской власти настойчиво внедряли в массы это отношение к работе как к общественному делу. Притом они вели не только словесную пропаганду, но и воздействовали своим личным примером. Несомненно, и при царском режиме бывали такие государственные деятели, которые смотрели на свою работу, как на служение государству. Но после революции это было не исключением, а правилом, определявшим и политику, и личную жизнь власть имущих. Никто не мог и не может сказать, что Ленин стремился к власти, например, для личного обогащения или что Сталин расправлялся со своими противниками для того, чтобы они не мешали ему сладко есть и жить в роскоши. Большевистские вожди сумели создать аскетическую дисциплину внутри партии и остро ощущали свою ответственность перед страной и народными массами. И совсем новым было то, что этот приоритет государственных и общественных интересов распространился и на хозяйственную область, в которой раньше царили только личные и групповые интересы и где основным стимулом всегда был принцип личного обогащения. Конечно, и в советском строе есть и личная амбиция, и тщеславие, и честолюбие, и интриги, и борьба за первенство - словом, все «человеческое, слишком человеческое»; но в СССР это нехарактерные детали. Основным же является то, что и социальное положение, и заработок, и привилегии и награды, и упоминание в газетах - все это можно заслужить, лишь активно работая внутри коллектива, принося пользу обществу, народу, государству. Это новое понимание роли труда проникает всю психологию советских масс и оказывает огромное влияние на их взгляды и навыки. С этим пониманием связано и ощущение «равенства возможностей». Каждый может выдвинуться, работая для общего дела, и личное благосостояние каждого находится в прямой зависимости от успешности этой общей работы: от усилия каждого и всех зависит и количество хлеба, и качество товаров, и бытовые условия жизни, и возможность широкого пользования благами культуры. Как известно, это «равенства возможностей» распространено в России одинаково как на мужчин, так и на женщин. Только тот, кто жил в России в первые годы революции, может судить об огромной роли, сыгранной женщиной в деле примирения населения с новым строем. Большевики выступили с лозунгом раскрепощения женщины. Когда Ленин заявил, что каждая кухарка должна принять непосредственное участие в государственном строительстве, то это было не только провозглашением абстрактной идеи необходимости приобщения к власти низов, но и чисто тактическим политическим ходом: призыв к женщинам, по мысли Ленина, должен был расширить базу нового режима. Предоставление советской женщине всех прав, наравне с мужчиной, раскрепощение женщины азиатских народностей и отсталых районов, действительно, сделало ее активной сторонницей большевистской власти. И на фабрике, и в деревне, и в семье - женщина очутилась в первых рядах народного движения, поддерживавшего советский строй. Любопытно, что в первые годы после революции женщины особенно горячо защищали всякие комитеты, ячейки и организации, потому что в примитивных объединениях общественности они находили поддержку против «мужского засилия». Когда какой-либо рабочий или крестьянин пытался, по старой привычке, «поучить» жену или применить к ней «физическое воздействие», она протестовала, заявляя: «Это тебе не царские времена, вот пойду на завод (или в сельсовет) и пожалуюсь ячейке». На самом деле, домовой комитет, заводская ячейка или правление колхоза вмешивались в семейные дела и отстаивали женские права, согласно твердым указаниям центральной власти. Эта политика Кремля оказалась очень мудрой и дальновидной. Женщина вошла как творческий элемент в социальную жизнь страны и заняла исключительное место и в производстве, и в сельском хозяйстве, и в культурной работе, и даже в армии. И это обстоятельство тоже придало особый характер Советскому Союзу. Новое поколение обнаруживало все большие и большие культурные запросы. Литература, искусство и наука пошли вширь, несколько снизив вначале высокое качество и утонченность. Но, как я уже упоминал выше, в дальнейшем количество перешло в качество. Я наблюдал этот закон социальной жизни в области театра. В первые годы революции, памятуя о том, что народу нужно давать «хлеба и зрелищ», власть, вынужденная держать страну на голодном пайке, заботилась о том, чтобы, по крайней мере, театр - единственное недорогое развлечение, существовавшее в те годы - сделался, действительно, всеобщим достоянием. Бедствовавшие артисты готовы были играть за кулек муки или каравай хлеба. Билеты в театр раздавались бесплатно через домовые комитеты и профсоюзы. Вначале рабочие относились к театру весьма пренебрежительно и не раз говорили, что, мол, лучше бы давали сахар или хлеб вместо билетов на спектакль. Возвращаясь домой, они часто смеялись над виденным, воспринимая лишь внешние эффекты постановок и мало разбираясь в содержании пьес. Но влияние театра росло и углублялось. Советское кино тогда еще было в зачаточном состоянии, иностранные фильмы не допускались, из опасения их контрреволюционного и деморализующего влияния, - и театр оставался единственным источником развлечения. Массы начали привыкать к театру, приобщаться к искусству, и сцена превратилась в одно из мощных орудии культуры. Это, в свою очередь, способствовало улучшению положения артистов, организовавшихся в профсоюзы и получавших поддержку не только центральной власти, но и рабочих организаций, выражавших настроения своих членов. А когда театр прочно вошел в жизнь и стал, действительно, зрелищем для масс, когда начали ставить спектакли и в деревнях, и в заводских клубах, была восстановлена связь с лучшими театральными традициями, и в студиях столиц и провинции вновь началась усиленная работа под руководством опытных специалистов и блестящих теоретиков искусства: советский театр поднялся на большую высоту. То же происходило и в других областях культурной жизни. Параллельно с ликвидацией безграмотности рос интерес к литературе, и в миллионах экземпляров издавались не только произведения современных советских авторов, но и классиков. Этот культурный рост, сопровождавшийся необычайной жаждой знания и пробуждением национального чувства, привел, в годы перед советско-германской войной, к смычке между старым и новым. Молодое поколение ощутило себя не только хозяином страны, но и наследником ее истории и культуры. Вся эволюция Москвы вела к «национальному государству». Государство это было весьма своеобразно: оно состояло из ряда национальностей и народностей, оно подчеркивало их культурную и бытовую автономию. Но все эти разнородные элементы были спаяны воедино советским, всесоюзным патриотизмом. Новый строй инстинктивно искал опоры в истоках старой России. В СССР произошло то же, что и во Франции. Французская революция, по словам одного известного историка, стараясь всячески отгородиться от старой Франции, на самом деле, пришла к первоначальным истокам своей истории. Европейцу, незнакомому с Россией, кажется странным, что в коммунистическом государстве говорят сейчас так много о Суворове, Кутузове, Александре Невском и с такой любовью вспоминают деяния древних князей. Но тем, кто следил за развитием СССР, это не удивительно. Патриотические тенденции в Советской России были весьма отчетливо видны еще несколько лет тому назад, в период опубликования А. Толстым его романа «Петр Первый», а затем его постановки на сцене и на экране. Огромный успех, выпавший на долю этого произведения, был ярким доказательством того, что молодое поколение считает себя связанным с русской историей и народностью, что оно ощущает себя продолжателем народных традиций, что оно и есть Россия. Конечно, в этих новых тенденциях сыграли роль не только культурный рост и выход на историческую арену масс, сознающих себя основой нации и хозяевами страны, но и усиленная пропаганда Кремля. Ведь вожди постоянно внушали советским гражданам, что Союз находится во враждебном окружении, что капиталистический мир (а потом фашизм) только спит и видит, как бы разрушить СССР. В народе вырабатывалось сознание необходимости самозащиты и одновременно желание сохранить не только свои социально-экономические завоевания, но и свою землю, свою страну, свою историю и культуру. И опять таки, гибкость большевиков и их способность приспособления к задачам момента выразились в том, что бывшие «интернационалисты»не постеснялись возглавить российское национальное движение и оказаться во время войны на ролях вождей, защищающих общее отечество всего народа и осуществляющих внутри Советского Союза патриотический «единый фронт». Для тех, кто, подобно мне, продолжает верить в принципы демократического социализма и гуманизма, вое эти факты только подтверждают правильность объективной оценки русской революции: несмотря на политическую диктатуру, несмотря на террор и страдания, несмотря на эксцессы, в России родилась новая демократия. Конечно, это не политическая демократия в том смысле, как ее понимают, например, в Соединенных Штатах: «управление народом для народа и через народ». В России эта формула применялась не полностью, так как власть правила народом и для народа, но не «через народ». Однако, жизнь идет вперед, и поэтому имеются основания надеяться, что завтрашний день принесет перемены и в этой области… Сейчас, в трагический момент исполинской борьбы не на жизнь, а на смерть, Советская Россия показала всю свою мощь и высокие моральные качества. Война, вызвавшая такой небывалый подъем энергии и жертвенности, раскрыла всему миру неисчерпаемые запасы духа и мужества этой советской демократии. Я всегда был уверен, что в критическую минуту этот «новый» русский народ проявит свой традиционный коллективный гений и обнаружит богатырскую мощь. Еще не так давно подобное мнение считалось, по меньшей мере, легкомысленным. Оно, однако, оказалось единственно правильным. И я позволю себе поэтому надеяться, что оправдается и другое мое предвидение, основанное на всем том, что я видел и пережил в России, и на том, что я передумал о ней: процесс демократизации СССР, нарушенный войной, неизбежно возобновится после победы над Гитлером. Я не знаю, какие формы он примет и с какой быстротой он пойдет, но я твердо верю, что он приведет мою первую родину, заплатившую такую страшную цену крови, слез и жертв во имя победы над фашизмом, к лучшей и справедливой жизни и к дружескому союзу со всеми великими демократиями Старого и Нового Света.

 

Приложение II.ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ В ХОЗЯЙСТВЕННОЙ РАБОТЕ*)

Я вспоминаю, с каким интересом Владимир Ильич следил за тракторным товариществом в Пермской губ. и радовался каждому успеху, о котором сообщали ему товарищи с места. Он интересовался этим делом настолько, что писал записочки кому нужно об ускорении отпуска нефтетоплива для тракторов, на железные дороги - о переброске тракторов, он посылал нужных людей, которые могли перевезти тракторы и т. д. Владимир Ильич умел ценить специалистов. За учебу у специалистов он не жалел платы, он понимал, что за науку надо платить.

- слова Владимира Ильича, брошенные им в 1921 году. И Владимир Ильич решительно проводил эту линию в жизнь. Без всяких левых фраз, просто и скромно, с нечеловеческой энергией, он вел и двигал работу. После перехода к нэпу именно Владимир Ильич поставил на новые рельсы Совнархоз, поддерживая идею создания трестов. Он лично принимал у себя товарищей, которым первым пришла в голову эта мысль (тов. Либерман из Северолеса), и когда эта мысль на практике получила удачное разрешение, он ухватился за нее и торопил, толкал и двигал вперед это дело, пока вся промышленность не трестировалась. Владимир Ильич придавал гигантское значение вопросам соревнования. Ему принадлежит идея привлечения иностранного капитала путем концессий. Он не раз и не два своими телефонными звонками торопил меня быстрее и быстрее выпустить книжку о концессиях:

… Он поддерживал до самой своей смерти все иностранные группки, которые переселились к нам в Советскую Россию и образовали артели, внося новые американские и европейские методы и навыки в производство и в жизнь… *) Выдержка из статьи Г. Ломова (в то время члена Президиума ВСНХ), напечатанной в газете Совета Труда и Обороны

-

- 25 января 1924 года

Содержание