(Интро)миссия

Лычев Дмитрий

введение в себя и последующие впечатления

 

1. Прелюд

Вот уже где-то месяц не показывалось Солнце, зарядили дожди, и стало понятно, что наступила осень. Как всегда, вслед за дождями ударили первые заморозки, потом пошел снег. Сначала с дождем, а потом и без. Как всегда, похолодало, ночи стали длиннее, а дни — намного короче. Всё было, как всегда. Почти. Но именно эта осень казалась мне особенно холодной, противной. Я должен был идти в армию. По воле нелепой случайности мне предстояло на два года покинуть дом, родных, покинуть милых мне друзей. Я долго не мог понять, зачем. Зачем я должен уходить холодным утром в никуда, чтобы из ниоткуда вновь объявиться через два года? Целых два года! Хотелось крикнуть всем: „Посмотрите, какая творится несправедливость! Меня, такого беззащитного, хотят взять, чтобы я сам защищал кого-то! Не хочу!“

Я пытался убедить военных врачей, что мне это будет не по силам. И что только у меня не заболевало! Вплоть до этого самого… „Ничего, — говорили врачи, — и это самое тоже там вылечат. Там всё лечат…“ Ага, но хотелось бы посмотреть на того доктора, который будет это самое мне лечить…

Однако становилось всё холоднее. Я уже понимал, что придется забирать „это самое“ и вместе с ним идти отдавать долг, хотя у меня и в мыслях не было, будто я что-то задолжал кому-либо.

Наконец, этот день наступил. Как я и предполагал, он был самый холодный и мерзкий. Сыпал мокрый, неприятно холодящий снег, дул сильный ветер, а маленький, никому, кроме армии, не нужный ребенок шагал вопреки ненастью в сторону военкомата. Мама дала мне в дорогу водки, надеясь хоть как-то сгладить мои первые впечатления. Водку я выпил еще по дороге, будучи пока совсем гражданским человеком, даже до всяческих впечатлений. Было просто холодно и противно…

 

2. Первый толчок

Пришел я в военкомат. Меня там только и ждали. Стараясь не дышать на самого главного военного, я пытался хоть как-то оправдать мое опоздание. Бог в лице этого дядьки мне всё простил. Я плюхнулся на свободный стул и стал мерно ожидать своей участи. Часов через пять или шесть нам объявили: „карета“ подана. Роль кареты исполнял новенький „Икарус“, а роль кучера-шофера — человек, страшно похожий на крысу. „Ой, как в „Золушке! — пронеслось у меня в голове, — остается только Прынца ждать“. Я нетерпеливо осматривался, пытаясь определить того, кто бы мог примерить мне хрустальный башмачок, к несчастью, в ближайшее время вряд ли возможный. Только плохим настроением я могу объяснить тот факт, что потенциальных принцев набралось около десяти — уж больно все были хорошенькие… Наверно, они думали о чем-то другом — слишком лица у всех были серьезные. Я настолько увлекся рассматриванием своего соседа слева, что не заметил, как автобус тронулся в путь. Выехали на Садовое кольцо. Всем было интересно, на какой же вокзал нас повезут. Одно дело — Курский, а другое — Казанский или Ярославский. Оттуда дорога на Север, в Сибирь и на Дальний Восток. Но там же холодно, боже мой!.. Я перевел дух, лишь когда автобус подкатил к Белорусскому. В ушах навязчиво зазвучало: „Родина моя, Белоруссия, песни партизан…“ Фу, какая гадость, только партизан здесь не хватало!

Тщетными были все наши попытки узнать: а куда, собственно нас везут? Прошел слух, что в Чехословакию. Нет, уж только не туда! Наши туда танками обычно добираются. Очень хотелось позвонить домой, чтобы сообщить, в какую сторону направляемся. Бесполезно — шаг вправо, шаг влево считались чуть ли не побегом и моментально пресекались несколькими цепными псами с небогатым набором звезд на погонах.

До танков дело не дошло — посадили нас в поезд. Я что-то замешкался, и пришлось занимать верхнюю полку. Вагон был весь обшарпанный, под стать моему настроению. Оно, кстати, стало очень быстро улучшаться, когда включили свет. Под своей верхней полкой я нашел нижнюю, а на ней — хорошего мужчинку, который мгновенно стал предметом моего вожделения. Только крепкий торс и терпкий и обворожительный запах пота выдавал в нём что-то от мужчины. Рожица его была такая хорошенькая, что я вмиг забыл, куда и зачем еду. Вылитый Адонис! Светлые, пока еще длинные и пока еще вьющиеся волосы переливались в свете тускло горящей лампы. Я даже остальных попутчиков не запомнил. Впрочем, они о себе и не напоминали. Обожравшись водки, они тотчас же захрапели.

Я заговорил первым. Предлог для начала разговора был очень хорошим — я попросил этого Адониса поменяться местами. Сделал это настолько удачно, со всем присущим мне обаянием, что у него и не возникло мысли мне отказать. Как меня учили в детстве, я сказал „Спасибо“, а после этого заговорил, вернее, защебетал о чем-то несущественном. Познакомились. Адонис оказался очень искренним собеседником, сходу поведал о своих последних похождениях с девочками. Сожалел, что всё так разом оборвалось. Дурашка, где ж ты раньше был? Я не стал особенно раскрывать карты, но пару мелких козырей выбросил. Видимо, в тот момент он не имел, чем крыть, и поэтому пожелал мне спокойной ночи. О, как мне хотелось, чтобы эта ночь была неспокойной! Так хотелось, что я никак не мог уснуть. Ворочался, вспоминал трогательное прощание с последним, предпоследним и очень давним любовниками, и от этого спать расхотелось совсем. Надоели они мне в последнее время. Я давно мечтал о переменах, правда, не таких кардинальных, как сейчас. Мне разом удалось вырваться из шести цепких лап моих лаверов, но я прекрасно осознавал, что через пару недель я их опять захочу — всех разом или поодиночке.

Наверху раздавался какой-то шорох. Видимо, мое возбужденное состояние передалось и Адонису. Я не особенно удивился, когда он, свесив голову, предложил пойти покурить в тамбур. Едва успев прикурить, я почувствовал, что начинаю дрожать. То ли от желания прильнуть к могучему красивому телу, то ли просто от холода. Скорее, и от того, и от другого. Сигарета быстро истлела, Адонис же продолжал дымить. Мы оба молчали. Возжаждав еще и пописать, я покинул своего красавца.

Я стоял в зловонной комнате и наслаждался журчанием золотого водопада, как вдруг услышал, а потом и увидел, что дверь туалета открывается. Наверно, в надежде на чудо я ее не закрыл на замок. И правильно сделал! Не дав мне закончить то, за чем я туда пришел, Адонис одним движением руки перевернул меня и усадил туда, где было мокро и не очень чисто. „Унитаз“, — осенило меня, и я с легким испугом посмотрел в глаза Адониса. Его взгляд не предвещал ничего дурного, а руки расстегивали „молнию“. Я догадался открыть рот, и не только потому, что так обычно в этих случаях поступают. Габариты его инструмента заставили рот испуганно распахнуться. Колеса стучали, минуты бежали. Наконец, почувствовав, что дозрел, Адонис властной десницей поставил меня на пол и пристроился сзади. „Приятно всё-таки начинается моя служба“, — подумал я, но в это время очередной толчок отбил у меня всякую охоту думать. Очнулся я на том месте, где было мокро и не очень чисто. Однако руки Адониса стали нежными и ласковыми. Именно они помогли мне встать и добраться до постели. Адонис еще раз пожелал мне спокойной ночи. Проводив его томным, благодарным взглядом, я забылся в сладком сне.

Пробудился я от прикосновения к плечам всё тех же, но уже грубых рук: „Вставай, подъезжаем“. И всё же эти слова были произнесены с такой теплотой! Я сразу проснулся, смекнув, что явь бывает ярче всяческих сновидений. Через полчаса мы были в здании вокзала, на фасаде которого я различил надпись „Борисов“. Вспомнив курс географии, я понял, что это Минская область, а значит, Белоруссия, а не Чехословакия. Мерзкий мужлан сержант кое-как нас построил и повел в темноту…

 

Городок. Антон. Санчасть

Пришли мы в какой-то военный городок. Когда стало светло, я стал искать того, о ком неустанно думал всё это время. Тщетно. Группа вместе с Адонисом откололась где-то по дороге, и я больше его не видел. Безрезультатные поиски и жуткий холод приближали отметку моего настроения к отметке температуры воздуха. Уже ближе к вечеру меня вызвали на медкомиссию, которую специально устроили для особо больных. Попка после Адонисова чудища страшно гудела, а тут еще спросили, на что я жалуюсь. Не помню, что я им говорил (боюсь, если бы я сказал правду, меня бы не поняли). Эти злодеи сразу определили меня учиться на сержанта. „Фигушки! — подумал я тогда. — Вот выучусь на командира — не буду таким, как тот быдло сержант. Меня все будут слушаться за то, что я никому не буду отказывать. А ругать солдат буду только за робость“.

Поздним вечером нас привезли в огромный военный городок. Настолько огромный, что мы шли по его территории около получаса. Когда я узнал, как городок этот называется, стало смешно и страшно одновременно — „Печи“. Ну, хоть конспирироваться не стали. Был я как-то в детстве в военном пионерском лагере „Солнышко“. Жутко там было, и Солнца я не видел. А здесь сразу всё расставили по своим местам кратким, но многообещающим названием. Не верилось, что именно здесь мне и предстоит сжечь два года своей буйной и быстро проходящей, как гонорея, молодости. В казарме нас встретили с большой теплотой и пониманием: „Вешайтесь! Будем вас гонять, как котов помойных“. Вслед за этим пожеланием последовала команда ложиться спать.

Наутро нас разбудили очень рано. Это я понял по тьме кромешной за окном. И что этим дуракам не спалось? Дураков нам представили сразу четырех: троих наших командиров-сержантов и главного командира-лейтенанта. Лейтенантик, впрочем, был очень милым парнем с белозубой улыбкой и фальшиво строгим голосом. Среди сержантов я тотчас выделил Антона, которого почему-то надо было именовать „товарищ гвардии старший сержант“. Как длинно, как не по-нашему! Хотелось просто его обнять и сказать: „Антошка, бросай командовать, пошли трахаться“. Это был высокий стройный шатен с толстой нижней губой. Военные штаны в обтяжку выдавали в нём недюжинную мужскую силу. После того, как всё это рассмотрел, я решил исполнять только его приказы, даже и самые необычные. Но Антон как раз был самым лояльным по отношению к новичкам.

Получили мы форму, привели ее в порядок. Слава богу, мне всё досталось по размеру. Многие ребята вконец измучились, ушивая штаны, которые были на несколько размеров больше. И всё равно после этого выглядели совсем не как молодое пополнение самой могучей в мире армии.

К вечеру начались первые занятия. Они меня сразу насторожили. Сержанты тренировали нас в быстром раздевании и одевании. Конечно, я старался, как мог, особенно раздеваться. Тем, кто не успевал застегивать пуговицы, их просто-напросто отрезали. Я никак не мог понять эти капризы, ведь ребята ужасно злились на сержантов. Еще бы — половина нашего так называемого взвода после отбоя осталась пришивать пуговицы! Хлопцы смачно матерились и усердно работали иголками. Впрочем, новобранцев удовлетворяла эта работа. Довольные, они ложились спать.

Теперь немного о нашем так называемом взводе. Тридцати парням выпала честь в нем оказаться. Мое внимание привлекли несколько москвичей, а также эстонец Рейно и латыш Янис. Какие же лапочки были эти балты! Прям бери и трахай! А кровать моя была рядом с кроватью Антона. Даже не рядом — она была к ней придвинута. Спал он, в отличие от меня, спокойно. Чувствовалось, во-первых, что я его не волную, а во-вторых, то, что его служба подходит к концу. Величественным и надменным он оставался даже во сне. Я и не заметил, как придвинулся к нему очень близко. Настолько, что стал чувствовать тепло его крепкого тела. Боясь пошевелиться, я в ту ночь всё же заснул.

Разбудил меня Антон, когда гаркнул „Подъем!“ прямо над ухом. Он приказал всем выйти на улицу и строиться на физзарядку. Ах, этого мне только не хватало! Мало того, что глаза слипаются, так еще придется бегать по городку в тяжелых, лишенных изящества сапогах. И всё-таки мы побежали. Бежали долго-долго, я уже подумал, что этот кошмар никогда не кончится. Но он кончился. Кажется, мы даже остались живы. И как только я увидел перед собой кровать, единственным желанием было совокупить ее со своей задницей. Только я это сделал, как раздался голос одного из наших сержантов с редкой фамилией Иванов, который вежливо предупредил, что так поступать не положено. Это предупреждение он сопроводил таким семиэтажным матом, что мне и в голову не пришло усомниться в его правоте. Пошел я умываться. Народу в умывальнике было много — вся наша рота. Я встал в очередь и принялся рассматривать лоснящиеся от пота торсы.

Своей очереди я, уже возбужденный, всё же дождался. Правда, когда я вернулся в казарму, услышал о себе много лестного. Самым ласкающим слух словом было многозначительное „Каззёл!“. Увы, в меня им метнул Антон. Все дружно зашипели, ибо я явно их задерживал. Многозначительное слово повторили еще человек десять. Я быстро заправил кровать, но сделал это не так, как учили. А может, и так, но сержант Иванов яростно разбросал всё в радиусе трех метров. Я снова повторил свою процедуру, Иванов — свою. Но эта игра нам понравиться не успела: подошел Антон и показал, как это делается. Иванов не решился покуситься на сооруженное Антоном чудо.

Мы пошли завтракать. Народу в столовой было очень много, но совсем не пахло вкусной и здоровой пищей. Я никогда до этого не был в свинарнике, но почему-то в тот момент на ум пришел именно он. Поел немного блюда, слегка напоминавшего какую-то кашу. Отчего-то вдруг стало тошно. Я взглянул на сослуживцев. Белорусские хлопцы, не морщась, уплетали эту гадость, москвичи величественно ковырялись в ней ложкой. Обед был ненамного лучше, но я всё же ненадолго почувствовал, что наелся. Сразу после обеда нас выгнали на плац и приказали маршировать. Боже мой, заставил бы кто-нибудь сейчас повторить этот подвиг! В тяжелой шинели и неудобных сапогах я пытался „чеканить“, как учили, этот их „шаг“, натирая себе мозоли. Шагая, я думал лишь о том, чем и как поскорее захворать. Память тогда меня редко подводила, и я вспомнил, что в медицинской карте, которую мне выдали на комиссии, было что-то написано про мое больное сердце. Желание заболеть подстегнуло еще и то, что сержанты бессовестно издевались над нами после отбоя, заставляя то ложиться в кровать, то резко вскакивать и одеваться. И тогда я разработал стратегический план…

Утром нас снова построили на зарядку. Опять мы бежали! Однако еще вчера я по дороге заметил здание, о котором мне сказали, что это санчасть. Манящие милые окна!.. И вот, когда мы бегом возвращались обратно, со мной случился обморок. Всё было, как при тяжелых случаях эпилепсии. Первым ко мне подбежал Антон, похлопал по щекам и приказал немедленно нести меня в заветное здание, до которого было рукой подать. Подействовали несколько таблеток, которые я прихватил из дома: доктор сразу определил меня в санчасть.

Проснулся я в тесной палате, битком набитой кроватями в два яруса. Первым делом пожаловался врачу на свое пошатнувшееся здоровье и пригрозил умереть, если медицина не найдет способа уволить меня из армии. Доктор мою тираду внимательно выслушал, но потом молча, как медведь, удалился. Я огляделся и, увидев, что не один, стал потихоньку рассматривать товарищей по несчастью — или, скорее всего, наоборот. Их набралось человек двенадцать. Увы, всё какие-то серые мышки… От досады я заснул. Меня разбудил белокурый, щупленький, с милой мордашкой сержант-фельдшер, который пришел делать мне укол. Впервые я применил задницу не по назначению. Я спросил, как его зовут, на что он ответил, что его следует называть „товарищем сержантом“. Но, видимо, в моих глазах было столько теплоты и блядства, что он тут же добавил: „Юра“. Обменялись любезностями типа „Очень приятно“, после чего я попросил его измерить давление, на что он посоветовал мне зайти к нему в фельдшерскую через полчаса. „Уж от такого красавчика у меня не только давление поднимется!“ — подумал я и стал считать минуты.

Юру я застал склонившимся за шахматной доской. Он уже успел сделать свою работу по обкалыванию молодых задниц и всецело отдался решению какого-то этюда или задачи. Увидев меня, не смог скрыть улыбку, но всё же строго заметил, что я пришел на десять минут раньше. Потупив глазки, я скромно извинился и сел за стол, вытянув руку и опрокинув при этом черную ладью. Давление оказалось нормальным, ладья вернулась на свое место. Я предложил сержанту сыграть пару партий в шахматы и без труда их выиграл, после чего помог решить мучившую его трехходовку. Завязался разговор. Сначала мы долго говорили о шахматах. Я даже успел приврать, что проиграл Карпову в сеансе одновременной игры только на сто двадцать каком-то ходу. Восхищению Юрки-провинциала не было предела.

Поговорили о Карпове. Я вскользь упомянул, что он гомик, хотя на самом деле такими сведениями и не располагал. Как бы кстати спросил, борются ли в армии с таким злом, как гомосексуализм. Юра в недоумении пожал плечами и ответил, что не встречал ни одного гомосека. Тут уж буйство моей фантазии предстало во всей красе. Я ему такого нарассказал! Правда, якобы не про себя. По блеску его глаз я понял всё. Остальное было делом техники. Но тут, откуда ни возьмись, появился Юркин шеф, мой лечащий врач. Разговор едва успели перевести на другую тему. Обнаружилось, что я неплохо пишу каллиграфом. За это врач предложил мне стать по совместительству „придворным художником“ и тотчас же начать писать стенгазету. Я с радостью согласился, прикинув, что у меня будет масса времени для общения с Юриком.

Наступил вечер. Я мирно посапывал в своей кроватке, когда зашел Юра с пачкой разноцветных фломастеров. Сердце мое бешено забилось, когда я спускался в фельдшерскую. Дверь изнутри закрылась на ключ. Между мной и Юркой была лишь пачка фломастеров. Юрик пытался вручить ее мне, но я крепко схватил его за руку. В мгновение ока сержант оказался в моих объятиях. От первого поцелуя он растаял. Минут десять, если не больше, мы стояли посреди комнаты и целовались. Руки мои тщетно пытались нащупать нечто, присущее мужчине, и, наконец, наткнулись на что-то, напоминающее пипетку. Сей конфуз меня особо не расстроил, и я медленно ввел с таким трудом найденное себе в рот. Ноги его дрожали и подкашивались, еще бы минута — и уже мне пришлось бы выполнять роль фельдшера. Юру спасла моя сообразительность: я вспомнил, что есть такая подходящая для этого случая вещица, как „sixty nine“. Мы улеглись валетом прямо на полу. Бедный Юрик так испугался, увидев перед носом то, что никогда так близко не видел! Пересилив себя, он начал исправно вторить моим движениям…

Рано утром пришел доктор и узрел шикарную стенгазету. Она была сделана лишь наполовину, но даже в таком виде вызвала у лейтенанта чувство, похожее на экстаз. Так я второй раз за утро удостоился похвалы. Довольный и вычерпанный, я отправился спать.

Юрка опять разбудил меня. Он уезжал на неделю на учения и пришел уведомить меня об этом. Неделя тянулась очень долго. Сопалатники особенно не беспокоили, разве что несколько раз поинтересовались, как это я так сошелся с таким влиятельным здесь человеком, как фельдшер. Я кратко отрезал, что это мой друг, однако входить в подробности счел за лишнее. Подруги-стенгазеты спасали меня от скуки. В назначенный день Юрка не явился. Постепенно я написал и нарисовал всё, что доктору было нужно, и он стал готовить меня к выписке.

А между тем жизнь в санчасти шла своим чередом. Уставшие от службы сержанты и просто старослужащие гоняли молодых бойцов. Последние скоблили лезвиями туалеты, тщательно мыли палату сержантов, ходили на кухню за пищей, которая, к слову сказать, была чуть получше, чем у здоровых. За малейшую провинность типа отлучки в чайную без ведома сержантов (всё-таки еда была не настолько хорошей, чтобы только ей и питаться) бойцы получали по физиономиям. Их настолько напугали не бог весть чем, что жаловаться они боялись.

Я откровенно томился, уже и „подруги“ были не в радость, благо кончились. Из-за дружбы с Юркой сержанты меня не трогали. Бойцы начали ненавидеть меня тихой, но стойкой ненавистью. Фельдшера, на время заменившего Юру, я и близко к своей заднице не подпускал, мотивируя это тем, что он очень болезненно делает уколы. На самом же деле он был просто страшным и противным.

Только через семнадцать дней, поздно вечером, мой лавер наконец-то появился. Надо ли говорить, что первым делом он заскочил ко мне. Запыхавшийся, грязный. Красивый. От волнения даже дорожную сумку забыл, дурашка, снять. В приказном порядке назначил мне свидание через десять минут в душевой, ключ от которой был только у него.

Сначала Юрка счел нужным смыть с себя всю грязь. Я последовал его примеру, хотя таковая и отсутствовала. Потом мы долго-долго целовались под сильной струей воды. Вообще он страшно любил целоваться. Когда я почувствовал, что Юра прокусил мне нижнюю губу, я предложил ему себя. Меня он с радостью взял, хотя я поначалу ничего и не почувствовал. Бедняжка, он так устал с дороги, что никак не мог кончить! Я предложил ему альтернативный и противоположный вариант, который, как ни странно, его тоже устроил. Малыш забился в конвульсиях, когда почувствовал неведомые до того ощущения. Я не стал долго мучить его, и минуты через три мы уже снова мылись. Отдохнув, старший по званию, нагло пользуясь служебным положением, опять изнасиловал подчиненного, который, впрочем, не очень сопротивлялся.

Не знаю, то ли Юрик сильно пачкался на службе, то ли я сильно потел, но мылись мы каждый вечер. Так прошло полмесяца, и я не успел заметить, как окончательно выздоровел. Доктор тоже узрел этот факт и, невзирая на Юркины возражения, выписал меня. Прощание с моим любимым сержантом было недолгим, ибо я точно знал, что через пару дней опять чем-нибудь заболею.

 

4. Мерзянка

На следующий день наша рота принимала присягу. Торжественность этого события, которое, к счастью, бывает раз в жизни, и осознание его важности настолько подействовали на меня, что я почувствовал, как весь горю. Термометр, подаренный Юркой на католическое Рождество, констатировал очень высокую температуру. Несмотря на это, пришлось выйти на плац. Мне дали автомат, так как без него присягнуть Родине было никак нельзя. Он выглядел так сексапильно! Мое внимание несколько отвлеклось от терзавшего меня недуга. Я держал оружие нежно, чуть ли не поглаживая. Этим заинтересовался Антон. Он заметил, что автомат — не женские груди, и его нужно держать крепко. Я тихо ему ответил, что если бы это были сиськи, я бы их выбросил подальше или закопал в снег. Мой выпад был воспринят, как неудачная шутка, которая, впрочем, не являлась оскорблением советского оружия, самого мощного и сексапильного оружия Солнечной Системы.

Торжественный акт объявили открытым. Один за одним мои сослуживцы подходили к столику, обтянутому красной (а какой же еще!) материей, брали в руку красную папку и начинали читать написанную там присягу, которую днем раньше они зубрили наизусть, по шесть часов маршируя по плацу. Дошла очередь и до меня. Три года театральной студии сказали свое слово. Я прочитал вверенный мне текст нараспев, после чего до сердца каждого новоиспеченного солдата дошла вся важность этого торжественного момента. Отдав честь (конечно, с помощью руки) я вернулся в строй милых бойцов.

Вакханалия кончилась. Отдохнув полчаса в казарме, мы пошли на торжественный обед, который, как оказалось, отличался от будничного только наличием двух заплесневелых конфет и булочки. Съев ее, я почувствовал, что теряю силы, и сказал об этом Антону. Тот напомнил, что я лишь вчера выписался, а стало быть, должен еще чувствовать себя хорошо. Ему всё же пришло в голову померить температуру прямо за столом. Увидев, что градусник целиком и полностью подтверждает мою правоту, Антон испросил разрешения у лейтенанта отвести меня в санчасть. Никогда не забуду выражения глаз Юры, когда он вдруг увидел меня на привычном нам обеим месте. Это было выражение удивления, радости и блядства одновременно. Последнему он явно научился у меня.

Неделю я провалялся в постели. Ума не приложу, от кого Юрик мог набраться столько наглости. Он приходил в палату со шприцем и выгонял всех моих сопалатников. Сделав укол, он неизменно лобызал обе половинки единого целого, после чего нежно и томно, закрывая глаза, целовал мои пышущие жаром губы. Содомия эта не прошла для него бесследно. Как раз под Новый год он тоже слег с гриппом.

Проводы старого, такого шикарного, и встречу неизвестно что таящего в себе нового года я отмечал в казарме, куда меня отпустили на ночь, предварительно взяв слово, что я не упаду в обморок. Обещание я сдержал. Да и зачем портить людям праздник, лишний раз вспоминая „театралку“? Присосавшись к бутылке лимонада, я сидел, внимая бою курантов. Часа в два ночи сержанты оторвали нас от телевизора и отвели баиньки, даже не пожелав спокойной ночи. Впрочем, они всегда забывали это делать. Грубые, аппетитные парни… Они в ту ночь принялись глушить самогон — об этом нетрудно было догадаться, если нос исправно работал. Я лег в свою кровать (родная уже отвыкла от тепла своего хитроумного постояльца) и с удивлением открыл для себя, что у меня новый сосед. Антон поменялся местами с москвичом по имени Вадим. Это существо приглянулось мне еще на Белорусском вокзале и, если бы я знал, что он окажется моим соседом, я б еще там прозондировал почву. Вадик был черненьким, и это существенно отличало его от моих прежних любовников. Стройная и изящная фигурка обличала в нем моего будущего партнера.

Вадим поинтересовался, спокойно ли я сплю, ибо его последний сосед постоянно брыкался. Я ответил утвердительно, не забыв заметить, что мне часто снятся женщины, и я по этому случаю лезу обниматься. Вадик лишь удовлетворенно вздохнул. Или мне так показалось? Разговор перешел на более будничную и менее приятную нам тему. Оказалось, что сержанты сразу невзлюбили Вадика и стали объявлять ему наряды за малейшие проступки, которые они обычно пропускали мимо ушей и глаз. Вадим через день ходил в наряд дневальным по роте, по несколько часов подряд стоял „на тумбочке“ у входа в казарму, а вечером принимался за уборку туалетов. Дежурные по роте из числа сержантов заставляли его тереть „очко“, как ласково и возбуждающе называли они подобие унитазов. Тереть до тех пор, пока, по их выражению, „задница не будет отражаться“. Я был не прочь взглянуть в подобное отражение, но, говоря серьезно, Вадим на самом деле сильно измотался. Он даже отрубился на полуслове.

Поняв, что сон Вадика будет непробудным, я крепко прижался к нему и поцеловал его в рот. Не ощутив никакой реакции, я покрыл поцелуями всё его лицо, после чего решил, что на первый раз вполне достаточно. И это несмотря на мое неимоверное возбуждение! Под сочный мат пьяных сержантов я заснул.

Проснулся ближе к подъему от того, что ощутил упругость и силу эрегированного Вадикова прибора где-то в районе моего копчика. Я был далек от мысли, что это я ему снюсь. Скорее, мне показалось, что всё это происходит во сне. Решив никогда не просыпаться, я подвинулся еще ближе, насколько это было возможно. Наутро меня разбудил всё тот же враз пробуждающий всё живое и даже мертвое голос Антона. На сей раз он раздался где-то вдалеке. Ах, да наплевать мне было на уже ставшего противным старшего сержанта! Блеснув глазами Вадиму, я пожелал ему доброго утра. Он ответил тем же, но без аналогичного блеска. „Ничего, научишься“, — подумал я и стал одеваться.

В санчасти, куда привел меня неопохмеленный сержант Иванов, пахло самогоном и спиртом. Упившийся в доску Юрка спал на моей кровати. Я пожалел его где-то в области души и лег к нему под бочок. Остальные мои сопалатники валялись по всей комнате. Напоминало это больше всего последствия атомного взрыва. Некоторые застыли с выражением испуга на лице, другие — с жалким подобием улыбки, как в детской игре „Замри — отомри“. Врачей в этот день не было, и мы спокойно проспали до вечера. Видимо, пожелав смыть с себя запах перегара, Юрик решил пойти в душевую и, совершенно естественно, потащил туда и меня.

Всё было, как всегда. Юра стонал под моим бременем, после этого я слегка вторил ему, показывая, что и он доставляет мне удовольствие. На самом же деле его медицинская пипетка меня больше не занимала. Я думал о том, кому дарил поцелуи в новогоднюю ночь. Мысли о Вадиме захватили меня целиком. Юркины неуклюжие ласки мне были теперь докучны. Работая в режиме робота, я не переставал думать о бедном Вадике, который снова заступил в наряд — для того, чтобы опять скоблить лезвием унитазы, так возбуждающе именуемые „очком“! Я мысленно был там, в туалете, рядом с товарищем. Неопытный Юрик не заметил ничего странного и упорно продолжал звать меня с собой. И у меня почему-то не находилось причин отказывать. По ночам я звал к себе Вадима — почти вслух. Неужели он не мог догадаться чем-нибудь заболеть? Не догадался…

Я уже начинал выискивать предлог, чтобы отказаться от ежедневной помывки, когда мне объявили о том, что самых больных отправляют на обследование в гарнизонный госпиталь. Я немедленно воздал хвалу Всевышнему и стал собирать в дорогу свои скромные пожитки. 

В госпиталь меня и еще одного бойца отвозил Юра. Поняв, что я всё же там останусь, он отозвал меня. Мы отошли в сторону. Тут я услышал то, что никогда и не мечтал услышать от „натурала“ — правда, уже бывшего. Объяснение в любви было настолько приятным, что мой барометр живо на него отреагировал. Произнеся дежурную фразу, что я его тоже никогда не забуду и что был бы рад снова встретиться, я пошел осваивать новые просторы для деятельности.

Началось обследование, и все мои мысли уходили на то, чтобы поскорее вырваться из тисков Советской армии. Здесь хорошо, но дома всё-таки куда как лучше! Для человека, больше всего ценящего свободу, было просто утомительно глазеть изо дня в день на забор, который явно ее ограничивал. Дела продвигались неплохо, я очень быстро убедил местных врачей, что я самый больной солдат Краснознаменного Белорусского военного округа, а жив еще только благодаря тотальному склерозу, из-за которого забываю вовремя умереть. Секс отошел на второй план — скорее, потому, что я был сыт им по горло, но всё-таки главная причина заключалась в том, что не было не одного солдата, с кем бы я согласился переспать даже в обмен на свободу. Как назло, подобрались одни выходцы из Средней Азии и братского Кавказа. Один вид их обрезанных инструментов вызывал у меня полную алибидемию.

Прошел почти месяц. Я уже поверил в то, что меня комиссуют, но в дело опять вмешался Случай, до этого исправно мне помогавший. Самый Главный Врач застал меня на улице с сигаретой, а это было еще хуже, чем преступление. Уже к вечеру следующего дня я снова был в родной казарме. У входа меня встретил мой новый избранник. Я поздоровался с ним и выразил сожаление, что из-за его наряда мне придется мерзнуть ночью одному. Должен заметить, что по ночам было холодновато, и только поэтому моя реплика не заслужила особого внимания.

После обеда меня вызвал командир роты, который явно намеревался сделать мне внушение. Мой бледный вид смешал его планы, и он участливо стал расспрашивать, чем я занимался на „гражданке“. Я просто не представляю, что бы с ним приключилось, узнай он всю правду. В своем ответе я сделал упор на классический каллиграф. Товарищ майор тотчас расплылся в улыбке и посоветовал мне воздержаться от обмороков, пообещав взамен устроить мне легкую жизнь в качестве взводного писаря. Оральный договор был заключен, и мы мирно разошлись.

Уже к вечеру я понял, что товарищ майор придерживается своих обещаний. Я получил задание сделать какие-то ротные списки (от слова „рота“), после чего сразу принялся за дело. Мое искусство настолько понравилось нашему лейтенанту, что я ждал благодарственного поцелуя хотя бы в щечку. Тщетно! Не услышал даже отрывистого „Спасибо“.

Мои предположения насчет холодной ночи полностью подтвердились. Ежась от холода, я про себя забавлялся местными храпунами. Иногда они наглели до такой степени, что игравшие в карты сержанты вынуждены были бросать в них сапоги. Эта акция имела всегда непродолжительный успех. Уже через несколько минут храп доносился из другого угла и, как бы в отместку, с удвоенной силой.

Три следующих дня мне пришлось посвятить азбуке Морзе. Я настолько преуспел в учении, что очень быстро превзошел многих сослуживцев, только этим и занимавшихся. Вернее, не только этим. Два раза в неделю весь наш взвод вместе с Ивановым уходил в наряд на самый что ни на есть настоящий свинарник — разумеется, без меня. Как ненавидели меня мои однополчане! В душе я их понимал, но ничем помочь не мог. Уставшие и вонючие, приходя в казарму, они видели меня сладко спавшим. Драться боялись из-за ответной реакции в виде припадков. С Вадимом за это время судьба меня не сводила. Любимый проводил ночи либо в туалете, либо в свинарнике, где и умудрялся хоть немного отсыпаться.

Кроме изучения „морзянки“, я работал над всякого рода документацией, которую почему-то меня заставляли раз за разом переписывать. Впрочем, у меня и в мыслях не было хоть как-то выражать недовольство.

В один прекрасный январский день — вернее, вечер — появился Юра. Он пришел опрыскивать помещение то ли от крыс, то ли от нас. Встреча боевых друзей была короткой, так как все уже выходили строиться на ужин. Пообещав скоро заболеть, я пошел принимать пищу, которая в тот момент не показалась мне чересчур отвратительной.

Я начинал привыкать к скудной и серой жизни. После завтрака — занятия „морзянкой“, потом обед, потом работа над бумажками, потом ужин, потом обязательный просмотр программы „Время“, на который сгоняли даже сержантов. День кончался тем, что я ложился в холодную кровать и начинал мечтать о Вадиме. Но его постель была по-прежнему бесконечно пуста…

Из-за этой поганой программы „Время“ ко мне приклеилась вовсе не заслуженная, на первый взгляд, кличка „Катя“. Во всём была виновата Катя Лычёва, как потом написал один „культуролог“ — большезубая пионэрка, любовница Саманты Смит, царствие ей небесное. Так вот эта самая Катя, любимица президента Рейгана, однажды написала ему письмо, что, мол, нехорошо продолжать гонку вооружений. За это она удостоилась приема у него в Белом доме и теперь не сходила с экранов телевизоров. Общего у меня с ней было много: фамилия, нелюбовь к гонке вооружений и, хочу надеяться, предпочтение мужского пола женскому. Но мои-то сослуживцы об этом еще не знали, и даже повода догадываться я им пока не давал. Однако это не помешало Антону запустить кличку, которая, впрочем, не казалась мне обидной. Пошли производные типа „Катенька“, „Катюха“ и вопросы, не родственница ли она мне случаем. Я с притворной злобой отвечал, что дочка, а потом начал отмахиваться обеими руками, утверждая, что она не дочка мне и вообще не родственница и даже не однофамилица.

Размеренная жизнь кончилась внезапно. Из-за участившихся случаев массовых заболеваний в городок приехала представительная медицинская комиссия, состоявшая исключительно из полковников и генералов. Не забыли пригласить и меня. Еще бы! Попробовали бы только забыть! Я бы им живо напомнил! Самый главный генерал проникся нежными чувствами, слушая мое повествование о том, как я выполняю свой долг, невзирая на грызущие и подтачивающие изнутри болезни. Голос его не гармонировал с мундиром, и у меня успела мелькнуть мысль о том, что и он не прочь побаловаться с солдатиками. Глазки мои забегали, я призвал на помощь всё свое обаяние…

Уже в казарме я узнал, что на следующий день мне надлежит отбыть в город-герой Минск в окружной госпиталь для прохождения полного обследования. Начинал накручиваться новый виток нелегкой секс-миссии.

 

5. Палата номер секс

До чего же чудный город этот Минск! Февраль, а вместе с ним и зима близились к концу. В городе было светло от Солнца и холодно от мороза. Территория госпиталя, как и подобает главному медзаведению в республике, оказалась довольно большой — намного больше, чем я предполагал. Есть где разгуляться! Меня отвели в кардиологическое отделение, которое располагалось в самом новом и красивом из всех госпитальных корпусов. Солдат было мало, подавляющее большинство пациентов отделения составляли отставные офицеры, которые уже давно забыли, чем отличается эрекция от эякуляции. В отделении была всего одна палата для солдат, которая к моему приходу оказалась полностью забитой. Поселили меня к старым импотентам, которые как-то даже оживились, узнав о моем появлении. Я потихоньку начал обживать новое гнездышко.

Уже спустя три часа после приезда я совершил свой первый моцион и обошел близлежащие госпитальные владения. Уже темнело, и я понял, что снять кого-то сегодня вряд ли удастся. К тому же пока я не знал, как следует здесь себя вести. Выяснение своих туманных перспектив относительно секса я оставил на следующий день.

Я лежал в палате, уткнувшись взглядом в потолок и прорабатывая возможные завтрашние варианты при встрече с еще неведомым мне лечащим врачом, когда вошел не очень приятный молодой человек и пригласил меня в солдатскую палату. Немного подумав и пообещав себе ни с кем в этот вечер не заигрывать, я пошел.

Открыв дверь солдатской палаты, я обнаружил, что там собралась чуть ли не вся молодежь отделения. Я просто обалдел, когда узнал, что эта сходка была затеяна исключительно ради меня. Выглядел я не очень свежо, поэтому мое появление не вызвало ожидаемого мной интереса. Самый старший (по внешнему виду) участливо стал расспрашивать, откуда я приехал, где и сколько служу. Так как сей субъект не вызывал у меня никакого либидо, я отвечал с неохотой, чем несколько вывел его из себя. Видимо, у себя на службе он был небольшим начальником и привык к тому, что его все боялись или хотя бы слушались. Когда импровизированное интервью закончилось, он вдруг совершенно неожиданно предложил мне сделать несколько физических упражнений. Я не особый любитель подобной физкультуры, да еще на ночь глядя. Поэтому я вежливо отказал ему, искренне ничего не понимая и не отдавая себе отчета в том, что своим отказом нарушил негласные законы, сложившиеся в армии. Остальные были явно заинтригованы: как это так, молоко — или еще какой-нибудь „сос“ ослушался старослужащего! Этот самый старшина аж посинел от злости. Ничего не подозревая, я пропустил его удар, который пришелся в район левого глаза. Потеряв равновесие, я шлепнулся на пол между кроватями. Один из сидевших на постели принялся бить меня ногой в область почек и паха. Испугавшись, что после этой тусовки я могу остаться импотентом, я привстал и кое-как добрался до стола, на котором стоял графин с водой. Нащупав его рукой и собрав остатки сил, я ударил им о стену. Графин разбился, усеяв осколками пол в большом радиусе вокруг меня. В руке остался лишь небольшой, зато очень острый осколок. Развернув его в сторону старшины и взяв в другую руку табуретку, я приготовился отражать новую атаку моих свежеиспеченных противников. Они застыли в недоумении и ожидании, обдумывая план дальнейших действий. Поняв, что в лобовую атаку идти опасно, они предприняли обходной маневр. Кто-то сбоку с силой опустил мне на голову нечто тяжелое, и мое сознание растворилось в темноте…

Когда мою голову подставили под струю холодной воды, я понял, что по-прежнему нахожусь на этом свете, а значит, в армии. Один из старослужащих и завсегдатаев госпиталя, уже знавший в такого рода делах всё или почти всё, тщательно промыл кровоподтеки и предложил помочь добраться до его кровати. Мне объяснили, что пока не стоит возвращаться в свою палату, так как старые импотенты быстро просекут следы вандализма на моей башке и доложат начальнику отделения. Обняв своего помощника, я на одной ноге доковылял до его койки, успев при этом отметить, что тело у него довольно упругое. Поблагодарив своего хелпера и посчитав его самым близким человеком из присутствовавших (тело-то упругое!), я спросил, как его зовут. Он представился Аликом. В это время вся толпа отправилась в туалет на перекур мелкими порциями и короткими перебежками, боясь разбудить сварливую и стучащую на всех медсестру. Мы остались с Аликом вдвоем. Он стал расхваливать мою дерзость, отметил, что это первый подобный казус в практике местных завсегдатаев. Обычно новенькие беспрекословно слушались более опытных больных солдат и, в конце концов, становились их рабами, безмолвными исполнителями тупых приказов. Самое интересное, что они не могли пожаловаться никому, так как заранее знали, что местное начальство негласно поощряет старослужащих, которые помогают поддерживать в отделении порядок. Алик пообещал, что вторая часть тусовки будет гораздо интереснее.

Постепенно возвращались участники ночного спектакля. Старшина принес бутылку водки, потом появилась еще одна, потом — еще две. Открыв первую, Алик налил почти полный стакан и подошел ко мне. „Не обижайся, браток, ты молодцом! Пей!“ — мягко обратился он, глядя мне в глаза. Остальные немного опешили, но против решения Главного ничего сказать не решились. Это уже было против правил игры, в которую они привыкли играть. А с другой стороны — по правилам, потому что так решил Главный. Посчитав водку за компенсацию всех видов ущерба, я опрокинул стакан в себя. Никогда за все свои 18 лет я не выглядел более сексапильно, чем в ту ночь. Наверняка что-то возбуждающее было в моих заплывших глазах, но никто, к сожалению, этого не заметил.

Возлияние подходило к концу. Когда обнаружили, что пить больше нечего, решили устроить концерт. Выяснив, что я остаюсь в качестве чуть ли не почетного зрителя, я попросил Алика помочь немного приподняться, чтобы было лучше видно. Взяв его за талию, я другой рукой как бы случайно провел по заповедным местам и ощутил, что там что-то откликается. Этот момент остался для Алика незамеченным. Он уже принялся обсуждать со старшиной, кто будет на этот раз стоять „на шухере“. Выбрав для этой роли подходящего кандидата, старшина удалился и через минуту привел двух испуганных хлопцев. Озираясь по сторонам, они безмолвно готовились к чему-то страшному. Дверь закрылась на ножку табуретки, и концерт начался.

Ребята нараспев продекламировали несколько армейских стишков, в которых воздавалась честь и хвала старослужащим. После каждой декламации один из хлопцев подходил к Алику, другой — к старшине, и вместо аплодисментов они получали по оплеухе. Алик возмущался отсутствием у ребят всякого намека на изысканность. По силе это выражение благодарности ничем не отличалось от удара в область моего глаза, поэтому я каждый раз морщился от несуществующей боли, представляя их ощущения. Запас стихов быстро истощился, и началась физическая тренировка. Хлопцев заставляли отжиматься от пола, ползать под кроватями и делать еще ряд упражнений, не поддающихся описанию. Наконец, силы участников шоу иссякли, они с опозданием реагировали на команды старшины, за что каждый раз подвергались телесному наказанию. Одного из них, хорошенько отколошматив, отпустили. Со слезами на глазах, десять раз пожелав старшине и пятнадцать раз Алику спокойной ночи, он удалился. Второго подозвал к себе Алик. Ударив изнеможденного парня по щеке, он заставил встать его на колени и открыть рот. Достав то, чем я час назад уже успел поинтересоваться, Алик отправил это самое по назначению под одобрительные возгласы зрителей: „Соси, пидар!“ Я не мог смотреть на то, что всегда казалось мне таким будничным в собственной практике. Встать и уйти я не мог. Я просто закрыл глаза. Невозможно было видеть, как бедного парня по очереди насиловали в рот шесть или семь человек — все, кому это было „положено“, исходя из срока службы и согласно сложившемуся здесь обычаю. Алик, удовлетворенный, попросил меня подвинуться и прилег рядом. Я забылся.

Уже забрезжил рассвет, когда я очнулся от шороха под боком. Алику не спалось, и он попытался завязать со мной разговор. На его вопрос, как мне всё это понравилось, я шепотом (все уже спали) сказал, что все они скоты, и что у меня просто язык не повернется разговаривать с кем-либо из них. Алик рассказал, что наше отделение далеко не единственное в этом роде, в некоторых даже похуже будет. Такой же беспредел творится почти во всех отделениях госпиталя и в армии в целом. Потом он поведал мне о том, как начинал служить он, как над ним издевались „деды“, заставляя стирать их нижнее белье. Теперь же, когда он прослужил почти два года, пришла пора отыгрываться на других, ничем не провинившихся ребятах. Мне было тошно его слушать, несмотря на грамотно построенную речь. Я был готов вцепиться ему в морду. Исполнить это желание я не мог из-за осознания своей полной беспомощности перед здоровым и сильным Аликом, к которому, несмотря ни на что, я испытывал необъяснимую симпатию. Я продолжал слушать его рассказы о жизни в отделении, где, по идее, должны были прежде всего лечить от сердечных недугов. Оказывается, те, кто действительно чем-то болел (здесь и далее я имею в виду только солдат, исключая старых отставников), долго здесь не задерживался. Их быстренько отправляли на прежнее место службы. Полковник, начальник отделения, предлагал остаться лишь тем, в ком видел рабочую силу. Ребята выполняли роль санитаров, грузчиков, рабочих на кухне, складах и на дачах начальников. Только те, кто хорошо работал, имели право долго находиться в госпитале с фиктивными диагнозами. Оно и естественно: в Рабоче-крестьянской Армии труд, разумеется, считался эффективнейшим из лекарств. Труд облагораживал человека и особняки местных шефов…

Рассказав всё это, Алик предупредил, что полковник обязательно будет говорить об этом со мной, так что я должен заранее подумать, что я могу сделать, если, конечно, хочу задержаться. Вспомнив, что я давно не курил, я предложил Алику пойти в пустующую соседнюю палату.

Открыв окно и прикурив от моей сигареты, Алик стал рассказывать о парне, которого насиловали. Он был робким и стеснительным деревенским пареньком, который исполнял в отделении роль рабочего на складе. Это была самая грязная, тяжелая и неблагодарная работа. Так же, как и меня, в первый день его вызвали в солдатскую палату, где он совсем растерялся и не стал отказываться выполнять любые требования старшины. В конце концов его сильно избили и пригрозили убить, если он не удовлетворит старшину. Бедный парень так испугался… На мой вопрос, как Алик сам к этому относится, он сказал, что не видит ничего зазорного в том, чтобы кому-то дать в рот — он и до армии практиковал это с пидарасами. Что-то взыграло у меня внутри, когда я вспомнил, что я и сам таковым являюсь.

Долго еще мы сидели, глядя, как появляются первые блики солнца. У меня и в мыслях не было переубеждать Алика. Просто я высказывал свое мнение. Я предложил ему побывать на месте того парня, на что он ответил, что я забываюсь, и сделал мне такое же предложение. Я сделал, насколько это было возможно, из заплывших глаз округленные. Подумав, что я его не понял, Алик защебетал, что я ему сразу понравился и что он хотел бы меня трахнуть. Живо сообразив, что мне не миновать участи общей „игрушки“, я покрутил пальцем у виска и пригрозил достать остатки графина. На этом наша дискуссия о роли педерастии в условиях нелегких армейских будней резко оборвалась. Я побрел в свою палату. Уснуть так и не удалось. Сердце рвалось на части. Не каждый же день поступают такие предложения от красивых парней!

Через пару часов вокруг старпёров засуетились медсестры, забегали врачи, и стало ясно, что в кардиологии наступило настоящее утро. Всех солдат попросили построиться, после чего появился полковник. Поздоровавшись, он поинтересовался, что у нас новенького, и покосился, увы, на меня. Алик поспешил сказать, что ничего. Удовлетворенный начальник разрешил всем идти на работу, меня же попросил зайти.

Предложив мне сесть, он решил померить давление и заодно начал расспрашивать о моих болячках. Еще утром, во время разговора с Аликом, я понял, что здесь мне не удастся предстать в роли самого больного и измученного службой. По наущению Алика я стал сыпать медицинскими терминами, пытаясь убедить полковника, что я смогу принести пользу в процедурном кабинете. Именно это и предложил мне полковник, пообещав взамен продержать меня как минимум три месяца. Пакт был заключен, и я отправился осваивать процедурное хозяйство. Единственное, чего я не понял — зачем нужно было измерять давление.

Работа оказалась легкой и очень даже интересной. Мои функции заключались в том, чтобы убирать кабинет после всех процедур, разносить по лабораториям кровь и другие жидкости, в огромных количествах выделявшиеся у старых вояк, да еще ассистировать медсестрам при уколах. Это-то и было самым приятным. Раз по тридцать в день я имел возможность созерцать разнообразные формы задниц, которые без особого удовольствия выставлялись на мое обозрение. А иногда и „передниц“. Особенно мне понравилась, как нетрудно догадаться, маленькая, круглая и упругая попка Алика, о чем я ему не замедлил как бы в шутку сказать. Зло глянув на меня, он пригрозил сделать из меня общего пидара и быстро ушел.

На вечерние тусовки по мере возможности я старался не ходить, даже несмотря на приглашения Алика. Судя по его рассказам (а он был единственным, с кем я часто общался), никаких позитивных изменений не происходило. Нельзя же назвать позитивным то, что мальчика начали насиловать не только в рот! Иногда у меня возникало желание побыть на его месте, но я сразу начинал укорять себя за грешные мысли. Частенько Алик просто так наведывался в процедурку, где мы подолгу болтали, после чего он снисходил даже до того, что помогал убираться. Полковник на одном из обходов сделал предположение, что отеки на моем лице, скорее всего, объясняются какими-то сердечными нарушениями (дальше шли несколько непонятных слов на латыни). Я ответил утвердительно, тем самым подтвердив, что принимаю правила страшной игры.

Шло время. От монотонной жизни мне становилось не по себе. По вечерам я обходил окрестности, так ничего подходящего и не находя. Иногда меня сопровождал Алик. Мне было интересно с ним. Он был каждый вечер разным. Любил Достоевского. Я даже вслух предположил, что его любимый роман — „Идиот“, за что получил легкий подзатыльник. Я бы никогда не назвал наши отношения дружбой. Я презирал и любил его одновременно. Даже не любил — просто хотел, чтобы он меня „вылюбил“. Только я подбирался к волнующей меня теме, а он уже разглагольствовал о высокой любви Маргариты из „Фауста“. Какие уж тут низменные позывы!.. А потом, после сопливых воздыханий о высокой любви, он шел молотить очередных новичков. Назавтра всё повторялось. За всю свою жизнь я не встречал человека, которого я не понимал настолько, насколько я не понимал Алика. И в то же время понимал его так, как никого до него.

В этот вечер он был со мной, мы шли по заранее намеченному мной маршруту и говорили о влиянии погоды на потенцию. Он плакался мне, что весной, особенно в солнечные дни, ему бывает нестерпимо плохо от воздержания. Неделю назад мальчика, удовлетворявшего Алика, выписали. И, как назло, всю эту неделю стояли ясные весенние деньки. Неистово ревели кошки и их женихи, снег начинал таять — нормальный конец нормального марта. Я позволил себе немного поиздеваться по поводу отсутствия у моего собеседника дырки для удовлетворения его низменных потребностей, на что Алик снова пригрозил поставить меня на место бедного парня. Я как бы в шутку сказал, что не прочь выполнить его обязанности, но только один на один. Глаза его тут же заблестели. Наверно, в них отразился последний луч заходящего солнца. Он остановился и с нежностью посмотрел на меня, как мартовский кот. И я услышал то, что мне часто приходилось слышать дома. Одну-единственную фразу: „Я тебя хочу“. „Аналогично“, — весело ответил я и показал Алику ключи от процедурки. Поддавшись обоюдному желанию и боясь, что мы просто не успеем насладиться любовью до утра, мы бросились почти бежать в сторону нашего корпуса.

Я бесшумно закрыл замок на двери и опустил шторы. В кабинете воцарился полумрак. Не знаю, сколько времени мы целовались, но когда на мгновение прервались, было уже совсем темно. Кровать, которая изо дня в день доставляла Алику столько неприятных ощущений, на сей раз принесла ему полный кайф. Мы уже давно разделись, но я не решался начать первым. В голове всё-таки зудила мысль о том, что наша будущая тайна стараниями Алика может стать достоянием всех. В конце концов я отбросил эту мысль, полностью отдавшись судьбе, а заодно и Алику. Тело у него действительно было настолько упругим, что одно только это вводило меня в экстаз. Я прильнул к его груди и попытался вспомнить, как я питался восемнадцать лет назад. Алик немного отличался от кормящей матери, поэтому молока я не дождался. Зато очень быстро получил изрядную дозу чего-то, очень напоминавшего молоко, в другом месте. Это было просто сумасшествие, когда он начинал неистово хохотать при последних приливах оргазма. Я зажимал ему рот, боясь, что нас услышат и захотят присоединиться. Мне же было хорошо и так. Кусая мои ладони, он продолжал биться в конвульсиях. Его орудие не знало покоя, чему я не мог не порадоваться. Особенное удовольствие он испытывал, когда я садился на его упругий конец и беспрестанно ерзал на нём до тех пор, пока Алик снова не начинал смеяться. Мне хотелось снова и снова удовлетворить этого деспота, который не так давно был мне просто омерзителен. После шестого взрыва смеха Алик изъявил желание поспать. Я предложил ему отдохнуть до утра прямо там, на процедурной койке. Особых возражений не последовало, и уже спустя мгновение мой кобель мирно посапывал. Когда стало уже совсем светло, я перевернул его на живот, и он почувствовал, что ему сделали самый болезненный в его жизни укол…

Новый день начался для меня с утреннего минета. Воспользовавшись тем, что все старпёры ушли на утренний променад, Алик незаметно проскользнул в мою палату. Он резко поднял меня и встряхнул так, что я сразу забыл, что мне снилось. Подведя меня к выходу и приставив ногу к двери, дабы избежать проникновения в палату чуждого элемента, он приспустил штаны. Славно потрудившийся ночью аспид вновь, как пионэр, отдавал „салют“. Через пять минут снова раздался взрыв смеха, когда аспид устало проплевался мне глубоко в глотку. Умывшись, я пошел работать вместе с Аликом, который теперь неотступно следовал за мной.

За время моего присутствия в кардиологии контингент пациентов неоднократно менялся. Теперь единоличным лидером был Алик. Не скрою, мне было приятно считать себя „первой леди отделения“. Не обращая внимания на продолжавшиеся массовые избиения вновь поступивших, полковник направо и налево раздавал приказы, направленные прежде всего на улучшение благосостояния его родного отделения. Но я не замечал этого ублюдка с тремя звездами. Моим богом был Алик. Он, кстати, сильно изменился после того, как первый раз побывал в процедурке ночью. По ночам он игнорировал тусовки в солдатской палате, передав бразды правления менее циничным товарищам. Он обнаглел до того, что запросто приходил в мою палату ночью и, раздевшись, прыгал ко мне в койку. Скрип кровати не мог разбудить моих соседей, которые, наверно, во сне переживали то, что творилось у нас наяву. Даже раздававшийся среди ночи раз по пять-шесть смех моего парня не пробуждал ветеранов Советской и еще Красной армии. Мне хотелось целовать его и всецело, без остатка, ему отдаваться. Еще было бы лучше, чтобы он вообще из меня не вылезал. Каждый час, каждую минуту мне необходимо было, чтобы рядом был ОН, такой циничный и жестокий со всеми, и такой ласковый и милый со мной. Казалось, что в отношениях со мной он выплескивает всю нежность, нерастраченную в общении с сопалатниками да и людьми вообще.

Окутанный пеленой счастья, я не заметил, как земля освободилась от снега, а я — от последних следов экзекуции. Из тех ребят, которые были свидетелями моего „введения в свет“, остался один Алик. Постепенно уезжали те, кто должен был уходить на дембель. Их заменяли в основном только что призванные ребята, которые раньше других почувствали почти что свободный госпитальный воздух. Молодежь была шустрая, и Алику приходилось прикладывать немало усилий, чтобы удержать власть в своих руках. Всё реже он уделял внимание мне. Скорее всего, это было связано с приближением срока его дембеля, хотя другая причина наверняка таилась в том, что Алику была необходима свежая струя.

Мне было плохо, я не знал, что следует предпринять, дабы удержать около себя неистового самца. В поисках выхода из непривычной для меня ситуации я бродил по госпитальным дорожкам. Не только в поисках выхода, который не могли подсказать вовсю раскаркавшиеся городские птицы — теплилась надежда, что я смогу отвлечься от мрачных мыслей при помощи нового флирта. Склонив голову и раскинув уже изрядно отросшую сексапильную челку, я смотрел под ноги, не забывая при этом оценивать всех встречавшихся на моем пути парней. Когда я пошел на пятый круг и проходил мимо своего корпуса, на глаза мне попался чудный мальчонка, который тоже, видно, вышел прогуляться. И, как мне сразу показалось, с теми же мыслями, что и я.

Приблизившись к нему, я попросил его остановиться и составить мне компанию. Он согласился, и уже на втором круге я знал о нем всё. Толика привезли в госпиталь ночью с сердечным приступом. В рядах доблестных защитников Родины он был лишь три дня. Я мысленно похвалил своего нового знакомого: надо же, нашелся человек, который перещеголял меня в искусстве сотворения фиктивных диагнозов! Голос Толика звучал ровно и спокойно. Сам он напоминал маленького бурундучка. Его интересовала прежде всего жизнь отделения, и я в точности повторил то, что когда-то мне советовал Алик. Анатолий возмутился, узнав о коварстве полковника. Он пообещал не поддаваться на его провокации. С мрачного я перевел разговор на более светлый — вернее, голубой. Решив проверить Толика, я стал расписывать ему бесчинства гомосеков в отделении. Мой рассказ нисколько не испугал его. Правда, я также не заметил, чтобы он его заинтересовал. Решение атаковать я принял по окончании третьего круга. Когда мы поднимались по лестнице, ведущей в наш корпус, я откровенно признался, что я и есть один из двух бесчинствующих гомиков, и что второй наверняка будет рад появлению новенького. Крепко взяв Толика за руку, я повел его в лифт и нажал на „стоп“. Присосавшись, как вампир, к его шее, я слышал прерывистое дыхание и бешеный стук наших сердец. Немного надавив на его плечи, я заставил его присесть и открыть рот. По неопытности он пустил в ход зубы, и мне пришлось погрузить свое орудие до самого основания.

Толик задыхался, но я медлил. Дождавшись того состояния, после которого Алик начинал смеяться, я еще глубже забил колышек в казавшееся бездонным Толиково горло. Кол от испуга изверг продукт своего страха. Задыхавшийся, посиневший Толик закрыл глаза и, казалось, потерял сознание. Мне стало жутко. Я сделал несколько усилий для заполнения его легких воздухом. Получилось очень удачно — как поцелуй. Засопев, Толик открыл ошалевшие глаза. Мне стало смешно, но, удержавшись от смеха, я бережно помог ему подняться и поцеловал в рот, из которого мелкими росинками вытекали слезы моего вожделения. Постепенно Толик приходил в себя, и я решился нажать кнопку своего этажа.

Алика я нашел у него в палате за уже ставшей мне полностью безразличной экзекуцией над новенькими. Господи, неужели можно привыкнуть ко всему? Я терзался этим вопросом и всё больше склонялся к мысли, что я такая же скотина, как и те, кто собирался на вечерние „концерты“. Только их главные козыри — сила и срок службы, мои же — задница и передница. К вечеру я уже не обращал внимания на окровавленные лица тех, с кем я беззаботно разговаривал за обедом. Ну, а в тот момент, когда я ворвался в палату, я вообще ни о чём не думал, кроме того, как сообщить Алику о своем триумфе. Зрители вечернего аттракциона слегка удивились, когда я чуть ли не за шкирку вытащил в коридор их некоронованного короля. Опешившему Алику я сказал о том, что неплохо бы провести наступающую ночь втроем. Ни о чём не спрашивая, мой повелитель согласился, прекрасно по себе зная, что у меня неплохой вкус.

Уломать Толика не составило особого труда. Встреча под операционной лампой состоялась тотчас же. Толик слегка испугался, увидев, что его пришел трахать сам местный „монарх“. Удивительно всё-таки, как менялась интонация Аликова голоса в зависимости от ситуации! Только что он был грубым и неприступным. О, я готов был ему отдаться за порцию грубых слов! Но он, напротив, был мил и ласков, облизывая мой подарок и залезая на него. Я испугался, что могу стать лишним. Заметив, что акт мужеложства начался и что рот Толика остается открытым, я тотчас восполнил этот пробел. Я кончил первым и решил сменить амплуа на ставшее уже привычным.

Оказывается, у Толика не только рот бездействовал. То, что у него было раза в два меньше, чем у Его Величества, тоже находилось без работы. Пришлось смириться с тем, что во рту осталось слишком много пустого места. Да и оно, впрочем, пустовало недолго. Вскоре его полностью заполнило приятного вкуса бурундучье семя. Там мне уже искать было нечего, и я отправился дальше. Алик уже пошел на третий круг, так и не удосужившись дать Толику хоть немного времени на отдых, уже давно заслуженный и такой необходимый. Я добавил ему еще ведро в его бездонное корыто удовольствий, сделав фантастический флёр. Алик кончил третий раз и накручивал четвертый виток. Толик просил пощады, но нас это лишь раззадоривало. Он опять почти не подавал признаков жизни. Я попросил Алика сбавить обороты. Он пощупал пульс „умирающего“. Поняв, что убийцей еще не стал, он продолжил еще быстрее, положив Толика на пол. Я решил, что впечатлений у парня будет слишком много для первого раза. С трудом я оттащил Алика от жертвы, предоставив взамен Толика себя. От перемены слагаемых конец не изменился, и лишь после шестого раза Алик угомонился. Я же неожиданно почувствовал себя мужчиной. Разбудил Толика и поинтересовался его самочувствием. Со стороны, наверно, это было верхом цинизма. Не получив внятного ответа, я предложил ему снова лечь на живот и пообещал долго не задерживать. Но лишь где-то через час Толик смог вздохнуть полной грудью, не чувствуя на себе хоть и гибкого, но всё же имеющего вес тела. Дождавшись рассвета, я помог ребятам добраться до своих кроваток и, пошатываясь, пошел по стенке к себе.

Утром я заболел. Не знаю, чем, но вставать с постели и выходить в коридор на свидание с опостылевшим полковником не было никакой охоты и возможности. Врачи поняли, что я нахожусь в состоянии, в котором меня лучше не трогать, и дали мне три выходных. Выздоровев, я с ужасом узнал, что Алика ночью увезли в комендатуру. Доигрался! Во время очередного спектакля проломил голову одному из новеньких. Слух об этом не удержался в стенах отделения и добрался до самого начальника госпиталя. Мне ничего не известно о дальнейшей судьбе Алика.

Уже через месяц прошел слух о том, что его отправили „в места не столь отдаленные“. Полковник был мастером замалчивать подобного рода конфузы, но тут ему сделать это не удалось. Думаю, что Алик избежал печальной участи, во всяком случае тогда мне хотелось верить только в это.

Толик не попадался мне на глаза. Заходить к нему я не решался, так как не мог представить его реакцию на мое появление. Встретились мы, как и в первый раз. Совершая вечерний моцион, я увидел, как Толик, заметив меня, свернул в сторону. Он был один, поэтому я и решил его догнать. Испуганные глаза сказали о том, что наша встреча для меня более приятна. Мы стояли и смотрели друг на друга, без слов. Вокруг никого не было. Я взял его за плечи и поцеловал в лоб. Он попытался вырваться, но мои руки еще крепче впились в него. Я пообещал, что на этот раз ничего делать не буду — просто мне интересно, какие остались впечатления от той ночи. Толику было очень плохо — настолько, что он не мог сидеть. Мы превратили его зад в кровоточащий кусок сырого мяса, сами того не заметив. В качестве доказательства он предъявил то, что в ту ночь так притягивало Алика, а потом и меня. В ожидании прощения я бросился ему на шею.

На следующий день Толика увезли туда, откуда он неожиданно приехал. Мне же надоело всё. Хотелось перепрыгнуть госпитальный забор и бежать, бежать, бежать… Всё равно, куда. Лишь бы подальше от этого места! Я был по горло сыт всеми и всем. Стремление убежать очень скоро сменилось желанием спать. Были дни, когда я даже не вставал с постели, даже в туалет не ходил. Когда совсем становилось невмоготу, я пользовался умывальником во время отсутствия или сна соседей. Через пару недель врачам надоело внимать моим капризам. Мне торжественно объявили, что я выздоровел, и велели приготовиться к отъезду. Удивительно, но даже это сообщение, для других равносильное смертному приговору, не возымело никакого эффекта. Мне было всё равно.

За мной приехали в самый неподходящий момент. Антон, от рожи которого я успел отвыкнуть, вошел в палату именно в тот момент, когда я занимался под одеялом рукоблудием. Выругавшись вслух, я стал собираться, забыв при этом самое ценное, что у меня было в тот момент — колечко, которое мне подарил Алик. Зато взял его любимый ножик. У него их было несколько, и я один выпросил. Напутанил! Он подарил мне самый красивый и дорогой. Выходя из госпитальных ворот, я пообещал вернуться, когда у меня будет хорошее настроение.

 

6. Полёты к звездам

Электричка всё дальше уносила нас от города, пребывание в котором доставило мне столько приятных моментов. И всё-таки было как-то не по себе. Остался неприятный осадок, который я собирался растворить по прибытии в казарму. Как? Конечно, не в спирте. Там же остался Вадик! Я надеялся, что он по-прежнему спит на кровати, которая была придвинута к моей. В мои мысленные воздыхания неожиданным диссонансом ворвался Антон. Он по своей дедовской наивности не мог понять, как же может не надоесть так долго валяться в госпиталях. И чем же я там занимался? Я не боялся его. Он был большой и добрый. Я признался, что только и делал, что отдавался мастурбации.

— А больше никому, Катюха, ты там не отдавалась?

— А Вам, товарищ гвардии старший сержант, какое дело?

Вот и всё. Оказывается, так просто можно признаваться в своей любви к таким, как этот высокий и крепкий парень с очень длинным названием — надеюсь, не только с названием. Я понял, что Антон всё понял. В тот момент, когда мы въезжали в городок, он посмотрел на меня, как мне показалось, так нежно, будто я только что вылез из-под него.

В казарме были удивлены моим появлением, ибо считали меня или комиссованным, или умершим. Лейтенант мгновенно надавал мне кучу заданий, и я углубился в письмотворчество. Свой кабинет, где я по вечерам отдавался во власть каллиграфии и еще десятка шрифтов, я использовал и как хранилище моих писем, Аликова ножика и прочих опасных, но милых следов любви. С письмами была отдельная история. Солдаты не имели права хранить старые послания родных и близких: прочитал, порвал, выбросил. И еще лучше, если забыл содержание. Командование роты объяснило свой приказ тем, что наличие старых писем, которые от нечего делать постоянно перечитываются, приводит не только к ослаблению морально-волевых качеств солдат, но и к нередким случаям самоубийств. Вот и перед самым моим приездом повесился парень из нашего взвода. Побежал вместе со всеми на зарядку, поотстал, завернул в лес и удавился на брючном ремне. Как говорят сержанты, нашли письмо с банальными извинениями его девушки по случаю выхода замуж. Господи, и было б из-за кого! Молодого красивого парня с нами больше не было. И никого это особо не интересовало. Говорили, что он дурак — нашел бы себе еще сотню шлюх. Но… Наверно, причина была не в этом. А письма всё же приказали выбрасывать.

Годами отшлифованные традиции „учебки“ меня смешили. Ну как, спрашивается, можно относиться к тому, что без орального разрешения сержантов нельзя было сходить в туалет? Следовало подойти к парню с лычками, приложить руку к пилотке, командным голосом завопить: „Товарищ гвардии сержант, разрешите обратиться!“, и уже после утвердительного кивка его головы задать вопрос, касающийся опустошения мочевого пузыря. Если проблема была чуть больше, приходилось ждать получасового временного пространства между обедом и следующим за ним разводом. Часто бывало, что дождаться, когда освободится одна из пяти кабинок, не удавалось. Тогда — терпи до вечера. Кабинки же надолго заполнялись по разным причинам. Половина серунов на самом деле таковыми не являлись. Они безбожно дрочили, подгоняемые нетерпеливыми возгласами страждущих занять их место. Уже потом, несколько месяцев спустя, я узнал от Вадима о неимоверных количествах разбросанной по стенам кабинок спермы, которую ему приходилось убирать. Я редко пользовался кабинками для этих целей — не возбуждало. К тому же с недавнего времени туалет стал единственным местом, где я мог спокойно курить. Однажды Антон, разозлившись на меня за какую-то малую провинность, строго-настрого запретил мне курить. Сказал, что раз я такой больной, усугублять сердечные недуги мне не следует. Заботливый какой! Прям мать Тереза! Вот мне и приходилось прятаться от присмотра сержантов в кабинках, дабы предаваться балдежу от дыма „Опала“, заполнявшего рот и больные внутренности.

Антон пошел еще дальше. Как-то раз на утреннем осмотре он отнял у меня целую пачку сигарет вышеназванной марки. Просто конфисковал ее для собственного пользования под смешки сослуживцев. Я обиделся на него всерьез. Твердо решил, что любви с ним никогда не будет. Садист! Единственной, кроме секса, радости в жизни лишил. Сигареты пришлось прятать вместе с письмами, дабы не спонсировать старшего сержанта еще раз. Вообще-то он не был злым, скорее, наоборот. Иногда мне казалось, что Антон уделяет мне излишне много внимания. Конечно, я моментально, несмотря на почти что признание в голубизне, которое я осуществил в „газике“, прогонял подальше мысль о том, что он неравнодушен ко мне. Но он постоянно возвращал меня к ней, в очередной раз приставая ко мне во время утренних осмотров по разным пустякам. Вообще-то утренние осмотры были сами по себе унизительны. Сначала нужно было предъявить подшитый с вечера чистый подворотничок, потом тебя проверяли на предмет отсутствия растительности на лице, потом карманы выворачивали. Постоянно находился повод объявить кому-то наряды вне очереди. Главными кандидатами были Вадим и я. Он, как всегда, получал свое, я же, стараниями Юрика, был освобожден от нарядов лет на шестьдесят. Антон злился, Иванов вааще какашками исходил. Но дальше запрета курить дело не продвинулось.

Для моих сослуживцев настали горячие деньки. Время шло к экзаменам, и все были увлечены подготовкой к ним. Готовились, правда, своеобразно. Ночью по четыре человека уходили в небольшой парк техники, где стояла наша машина связи. Всю ночь ребята трудились над азбукой Морзе, потея в вонючей машине. Я был очень удивлен, когда мне уже на третий день приказали заняться ночной тренировкой. К своей огромной радости я узнал, что моими напарниками будут лапочки-балты: Алдис и Рейно. Но уже было воспылавшее вожделение остудило сообщение о том, что четвертым будет Иванов. Я мысленно пожелал ему провалиться сквозь землю и решил немного поспать перед тяжким трудом. Вадим по-прежнему был дневальным, поэтому я приготовился первую часть ночи провести в одиночестве, занявшись сексом с тем, кого люблю больше всех на свете — с самим собой.

Ни фига подобного — я жестоко ошибся! Как только все улеглись и стало почти тихо, под кроватью раздался странный шорох. Я было подумал, что это мышки, но и тут обманулся. Через пару минут из-под моей кровати величаво вылезла огромная крыса. На мой испуганный визг проснулось полказармы. Некоторые стали возмущаться, но большинство засмеялись, поняв, что я впервые столкнулся со ставшим банальным для всех явлением. Постепенно народ засыпал, а я вдобавок обнаружил, что по мне иногда проползают вонючие клопы. Вспомнив, что вечером я видел еще и тараканов, я воздел руки к небу и приготовился отражать нападение какой-нибудь змеи из-под подушки. Она не появилась, и я, посчитав это за милость свыше, задремал. В себя пришел после того, как Вадик положил мне руку на плечо и напомнил, что надо идти учиться защищать Родину. Я в свою очередь разбудил Алдиса, и мы вдвоем вышли в ночь.

Идти нужно было минут десять, сначала по пустырю, потом через лес. Мы показали пропуска и вышли за ворота. Я рассказал Алдису про крыс и прочую нечисть, которая, по моему мнению, начисто отбивают все желания, вплоть до либидо. Насчет последнего Алдис со мной не согласился, заметив, что он уже несколько месяцев страстно желает женщин. Я возразил ему: сексом можно заниматься не только с женщинами — и с мужиками, если уж очень хочется. Наивный и простой Алдис сказал, что в данный момент ему всё равно. Подходя к лесу, я напрочь забыл увиденный зверинец и приготовился к очередному акту. После того, как Алдису последовало заманчивое предложение, мы зашли в кусты или маленькие деревья, что, впрочем, и не столь важно. Мои предположения подтвердились: флейта латыша с трудом влезла в мой сосуще-лижущий аппарат. Видимо, парню было невмоготу. Он с такой быстротой затолкал в меня большой кусок себя, что я начал задыхаться. Не подозревая о страшных моих неудобствах, он продолжал с силой проталкивать свой грязный латышский обрубок. Я почувствовал, что скоро задохнусь, и мертвой хваткой впился в его ягодицы. Через мгновение половина моей ладони вошла в него, после чего Алдис разразился такой струей, какую я не помнил со времен „гражданки“. Вот где я представил себя на месте Толика! Минут пять я не мог откашляться. Казалось, латышские соки текут у меня из задницы и ноздрей, и даже меланхолично капают из ушей. Инструмент Алдиса уже успокоился, но и заснувший, он внушал страх. Язык мой онемел, и я знаками показал, что мы можем опоздать.

Рейно усердно передавал свои позывные, когда мы подошли к машине. К моей огромной радости, я узнал, что Иванов почти исполнил мои пожелания провалиться, уйдя спать в землянку. Нам пришлось работать втроем, причем мне — за двоих. Я быстро загрузил эфир своими непонятными мне шифрами, в ответ неслось тоже что-то неясное. Главное, что задание Родины выполнялось. Алдис с Рейно где-то курили, я же продолжал онанировать эфир и вздохнул с облегчением, когда Центр (а это был Антон) объявил пятиминутный перерыв. Я вылез из протухшей машины и уселся прямо на землю, благо ночи были относительно теплые. Ко мне подошел Алдис и сказал, что уже поделился своими свежими впечатлениями со своим закадычным друганом, и тому тоже хочется разрядиться. Я не возражал. Единственное, что меня беспокоило, так это то, как же без меня останется передовой рубеж. Алдис шутя пообещал, что будет передавать Антону, что я отлучился пососать хуй. Ага, вот было бы интересно, если бы во время радиосвязи подключились какие-нибудь враги! Наверно, они бы враз разоружились или, того хуже, напали бы на Советский Союз, узнав, что главный защитничек уплетает за обе щеки. Ну, да чёрт с ними, с врагами! Мне очень быстро стало не до них. Писька эстонца оказалась среднедамских размеров. В режиме автопилота я отстрочил ему минет, так и не удосужившись подняться с земли. Рейно работал с чисто скандинавским хладнокровием, поэтому потрудиться мне пришлось изрядно. Наконец-то всё кончилось, и я с облегчением вздохнул, проглотив вторую порцию.

Не соскучишься всё-таки с этими прибалтами! Через два часа оба решили повторить вакханалию, видимо, желая натрахаться на весь остаток армии. Благо уже пришла наша смена, и мы втроем пошли обратно в казарму. Возле памятных кустов или маленьких деревьев Алдис нежно схватил меня за попку и поволок в дебри. Их действительно хорошо натренировали сержанты: не успел я и глазом моргнуть, как оба стояли почти раздетыми. Алдис захотел пристроиться сзади, эстонец встал спереди. От наплыва приятных, но вместе с тем и болезненных ощущений я стал неистово покусывать его игрушку, на что он ругался, видимо, по-эстонски. Алдис драл меня по всем правилам боевого искусства, и очень скоро я почувствовал, что где-то внутри стало тепло и приятно. Рейно никак не мог повторить свой подвиг в виде семяизвержения, и я попросил его встать сзади. После Алдиса я не испытал почти ничего — разве что раздавались хлюпающие звуки. Алдис продолжал меня приятно удивлять. Одевшись, он подошел ко мне и жадно присосался к губам. Боже мой, как он целовался! Я совсем забыл, что сзади у меня что-то болтается. Кайф был недолгим: очень быстро латыш прокусил мне губы, причем обе сразу. Я глазами попросил его припасть к находящемуся без дела моему отростку, который я никак не мог удовлетворить руками. Алдис медленно присел, закрыл глаза и постепенно, весь дрожа, ввел в рот неведомую доселе гадость. Уже через пару секунд он отплевывался, изрыгая из себя еще и поток, видимо, латышских ругательств.

Мы кончили с Рейно почти одновременно. Без сил, так и не одевшись, я повалился на землю. Уже светало, но звезды горели достаточно ярко. Прямо над нами была Кассиопея, которая аж скривилась от созерцания нового Содома. Звезды поплыли куда-то, мое сознание затуманилось, и прибалтам пришлось приложить немало усилий, чтобы дотащить меня до казармы. В постели пахло клопами, по-прежнему подо мной бегали крысы. Я же погрузился в состояние сладкого блаженства, из которого меня смог вывести лишь противный голос Иванова, который возвестил о наступлении нового дня.

Работавшим ночью предоставили возможность спать до обеда, чем все мы дружно и воспользовались. Клопы тоже спали, крысы боялись показаться в свет. Никакая зараза не мешала отдыхать после тяжелой работы. Родина тоже могла чувствовать себя спокойно: я выполнил свой долг. Центр поставил мне за работу высшую оценку. Алдис и Рейно, наверно, тоже.

Звезды всегда были для меня загадкой. В детстве мне казалось, что они не очень далеко, и стоит только залезть на крышу самого высокого дома — их можно пощупать и даже свистнуть парочку. Когда мне в школе объяснили, что это не так, я понял, что недостижимые звезды лучше, чем те, доступные каждому ребенку, залезавшему на крышу самого высокого дома. Звезды светят всем, и от этого становятся роднее. Они сближают людей, несмотря на то, что сами находятся очень далеко. Солнце никого не сближает — оно горячее, яркое и противное. Луна, напротив, бледная, но скользкая и, как следствие, тоже противная. Звезды же просто прекрасны. И беззащитны. Любое маленькое мерзкое облачко может отнять их у нас. Ненавижу облака ночью! Они как символ чего-то нехорошего, коварного. А беззащитные и в то же время всесильные звезды всегда были для меня еще и символом добра. Только на первый взгляд их матовый блеск кажется холодным. Он греет лучше солнечного. Вернее, не греет — согревает. Когда мне плохо, я выхожу к ним и мысленно делюсь своими проблемами и сомнениями. Когда у меня прекрасное настроение, я также стараюсь поделиться с ними. Они всё видят и понимают, но молчат и продолжают свое вечное движение вокруг меня. У меня нет любимого созвездия. Любимы все. И злобный лишь на первый взгляд Дракон, и нежные Плеяды, и иногда наводящий страх Телец, и даже Южный Крест, который я никогда не видел. Не говоря уже о Кассиопее, которая слишком много обо мне знает. Утренние звезды еще более великолепны. Даже вопреки загорающемуся рассвету они продолжают источать прекрасный и нежный свет. Но злое Солнце беспощадно, оно заставляет красоту исчезнуть. Не люблю рассвет. Зато что может быть прекраснее вечерних сумерек, когда Добрый Волшебник один за другим зажигает маленькие магические фонарики! Каждый раз всматриваясь в безоблачное ночное небо, я пытаюсь отыскать там себя. Ведь все мы пришли оттуда, и все мы уйдем туда. С Земли кажется, что там страшно. Но я уверен, что там хорошо, ибо только хорошее может источать такой свет. Плохое не светит, оно только отражает, как дура Луна. Вот туда-то как раз и не хочется. А к звездам — пожалуйста, хоть сейчас. Среди людей хуже. Страшнее. Каждый из нас всеми силами пытается достичь своей, порой неведомой самому цели, сметая всё на своем пути. А звездам ничего не надо, потому что они умнее и лучше нас. И прозрачного звездного света хватит на всех.

День прошел спокойно. Случай постоянно сталкивал меня то с Алдисом, то с Рейно, но они смущенно отводили в сторону глаза и скрывались из поля зрения. Как будто это я их всю ночь насиловал! Я был уверен, что мое тесное общение с ними было первым и последним — уж больно резво они от меня ускакали. Ладно, хоть никому не застучали. Ничуть не расстроившись, я думал о предстоящей ночи. Я выспался, и ночью следовало найти подходящее занятие, дабы не очень скучать. Из крыс, сержантов, клопов и солдат наибольшее сексуальное влечение я испытывал к Вадиму. Я понадеялся на Небеса, и они дали мне его. После отбоя я чувствовал рядом его сопение. Оставалось подождать, пока от заснет. Под непрекращающийся топот крыс я думал о своей никчемной жизни. Несмотря на более чем приятное соседство, мне не хотелось долго задерживаться в пропахшей потом и клопами казарме. Да и задница страшно гудела от всей этой армейской жизни. Я начинал думать о том, где бы отыскать причину, дабы попасть в санчасть или какой-нибудь госпиталь. Мне явно не нравилось состояние подчиненного, хотелось хоть небольшой, пусть относительной, но всё же свободы. Ее-то я чувствовал лишь в окружении медиков. Я твердо решил завтра-послезавтра упасть в обморок.

Вадим перестал ворочаться, дыхание стало ровным. Пришла пора штурмовать новую вершину. Постепенно я придвинулся к нему и поцеловал в шею, одновременно проведя рукой по паховой области. Хозяин этой области ответил мне легким кивком, и в это время раздался шепот хозяина хозяина. Вадим спросил, голубой ли я. Мое „ага“ несколько смутило его, но, тотчас овладев собой, он попросил меня продолжать. Я очень быстро вошел во вкус и облобызал его с ног до головы. Трусы вмиг оказались далеко, и я впился губами в то, что уже давно страстно желал. Вадик следил за тем, чтобы никто нас не засёк, и при любом подозрительном шорохе мы притворялись спящими. В конце концов нам это надоело, и мой новый и в тот момент самый любимый мальчик попросил меня лечь валетом и принялся за аналогичное занятие. Давно мне так профессионально не делали минет! Вадик сосал так здорово, что очень скоро я взлетел в заоблачные выси. На земле остался только рот, который страстно желал, чтобы его рабочее состояние продлилось как можно дольше. Импровизированное соцсоревнование выиграл я, первым испустив. Вадик отстал от меня на добрых полминуты. Я снова почувствовал вкус чего-то родного, в лучшую сторону отличавшегося от какой-то прибалтийской сметаны. Даже бедные крысы от такого поворота событий посмывались. Слышен был только робкий храп и сладкие стоны сослуживцев. Мы ненадолго прервались. Мне не терпелось узнать, где Вадик всему этому научился.

Он ответил, что давно хотел попробовать и что очень рад и бладодарен мне за предоставленную возможность испытать ЭТО. Мне хотелось его снова. Вадиму понадобилось немного времени для того, чтобы согласиться и привести меня в надлежащее состояние. Потом он повернулся спиной, и я без труда вошел в неизведанное пространство. Поначалу ему было очень больно, и он с такой силой кусал мою руку, что я боялся, как бы он не откусил ее совсем. Боль прошла, и малыш начал элегантно подмахивать. Я усомнился, что мое посещение было первым. Ему было хорошо в новой роли, он облизывал мои руки, покусывал пальцы и говорил, что хочет прослужить в такой позе остаток службы. Но предел есть всему. Моя миссия в его чреве закончилась. Вадик потребовал аналогичной компенсации, и мы развернулись на сто восемьдесят градусов. Зараза! Он с такой силой ворвался в меня, что я застонал. Боясь быть уличенными, мы застыли в столь пикантной позе. Надо отдать должное сослуживцам: тактичные, они спали крепко. Вадик не торопился. Я проникся настолько теплыми чувствами к этому милашке, что был готов так и уснуть — с любимым в себе. Я вспомнил о своем решении уехать и пожалел о том, что вряд ли мы сможем это повторить. Вот с такими мыслями и застал меня его оргазм.

Я взял его руку в свою, и в таком положении мы заснули. Мне уже несколько дней ничего не снилось. Спрашивается, какие должны быть сны, чтобы затмить происходящее наяву?

Утром, в умывальнике, я почувствовал, что от всех этих приключений у меня поднялась температура. Вспомнив, как долго находился на холодной земле, я понял, что меня охватил новый, хотя и своевременный недуг.

Отобедав, я попросился на консультацию в санчасть. Сделали рентген и нашли воспаление легких. На ночь решили оставить в санчасти, а наутро отправить в гарнизонный госпиталь — единственное место, где я еще не успел наследить. Хотелось найти Юрика. В это время он мог быть только в душевой. Постучав в дверь, я с радостью сообщил, что тоже хочу помыться, но получил с той стороны отказ. Ничего себе! Мне отказывают! Я сел в углу и затаился, решив дождаться Юрика и высказать ему в лицо, что я по-прежнему его хочу. И напомнить те слова, которыми он меня провожал в дверях госпиталя. Велико же было мое потрясение, когда я по доносящимся до меня звукам понял, что их там как минимум двое! Потрясение плавно перешло в интерес и, несмотря на тяжесть моего нового заболевания, я решил сидеть до победного. Наконец дверь отворилась, и из душевой вынырнула довольная рожа Юрки. Увидев меня, он несколько переменился в лице, но быстро обрел величественный вид, с которым и прошествовал мимо меня, бросив гордый взгляд. Я злобно посмотрел в его блядские глазищи и принялся разглядывать уже начинавшую выползать новую сержантову пассию. Мальчик мне понравился, и мысль отомстить Юрке явилась сама собой. К тому же мальчишка настолько испугался непрошенного свидетеля, что остановился, как вкопанный. Даже при тусклом свете я сумел по достоинству оценить нежный блеск его голубых глаз. Фигурка была довольно привлекательной, а попочка — просто обворожительной. Услышав шаги Юрки, поднимавшегося вверх, я встал и подошел к парнишке с предложением пойти помыться еще раз. Получив грубый отказ, я остался стоять на месте, загораживая собой выход в коридор. Он попытался меня отодвинуть, но я схватил его за плечи и затолкал в душевую.

Мальчик понял, что я не отступлю от своих намерений, и стал послушно раздеваться. Я открыл кран, пустив воду, которая всегда исправно служила глушителем пидовских забав. Быстро скинув с себя одежду, я шагнул в струю воды и затащил туда нового знакомого. Опустившись на колени, я пытался поднять его приличных размеров член и потерпел полное фиаско. Юрик, гад, выжал из бедного парня все соки! Я поднялся и решил познакомиться, после чего предложил Илюшке его трахнуть. Как я понял, фитилек Юрика лишь раззадорил мальчика, поэтому он не стал особо препираться. Сильная струя воды скрыла его стоны. Только я вошел во вкус, как в дверь постучали. Я грубо поинтересовался, кого это черт принес. Оказалось, Юре не терпится узнать, куда делся Илья. Я ответил, что он тоже пошел наверх, прекрасно понимая, что мой ответ Юрку не удовлетворит.

Убедившись, что он отошел от двери, я с удвоенной энергией продолжал вгонять мальчика в состояние невесомости. Илья по неопытности не помогал мне. Пришлось долго дергаться, прежде чем я с достоинством вытащил из него уставший конец.

Когда мы вытирались, меня неожиданно посетила мысль всё-таки отдаться. Наверняка ведь больше не увидимся! Мы опять включили воду. Я кое-как довел Илюшкину письку до приемлемых параметров и с трудом нанизал себя на нее. Мальчик был на автопилоте, я же сочинял оправдание для Юрика. Я успел пролистать в памяти всю свою армейскую жизнь прежде, чем Илья закончил.

Уставший, но довольный, я выбрался из душевой и увидел Юрку. Он сидел на том же месте, где час с лишним назад сидел я. Сделав вид, что ничего не произошло, я попросил Юрика особенно не беспокоиться — Бог велел делиться. И напомнил, что нуждаюсь в дозе пенициллина. Озлобленный сержант с такой силой и неприязнью вогнал в меня шприц, что я его назвал пидарасом. Присутствовавшие сопалатники не подозревали, насколько я был прав, и продолжали заниматься своими делами.

На следующий день обнаружилось, что меня некому везти в госпиталь. Местные врачи понимали, что моя пневмония требовала куда более качественного лечения, чем могли предложить они. Позвонили моему командиру роты, дабы он выделил машину и сопровождающего. За мной пришел Антон. Посадив меня в „газик“, он сам сел за руль, и мы поехали в город. По дороге он продолжил свою давнюю тираду, возмущаясь моим стойким нежеланием служить. Даже выразил надежду на мою скорейшую кончину. Я стал прислушиваться к его речам, надеясь найти в них зацепку, с помощью которой мне удаться перевести разговор на любимую тему. Развратить этого кабана было бы верхом моей пидовско-армейской карьеры. Антон сам спросил, сколько у меня было женщин. Я ответил, что много, но всё же их было гораздо меньше, чем мужчин. Для полной ясности Антон задал давно ожидаемый от него вопрос, на который я достоинством ответил, что я педик. Старший сержант начал говорить о том, что с самого начала это подозревал, что только пидары могут так притворяться больными. В это время я заметил, что мы свернули с основной дороги на проселочную. Ясным и невинным взглядом я посмотрел в отражавшиеся в зеркале очи моего любимого старшего сержанта. Антон вскоре притормозил со словами: „Слушай, Катюха, а давай, я тебя трахну?“ Я молчал, думая, что этот разврат никогда не кончится. Антон приспустил штаны, оголив уже воспрянувший инструмент. Эта зараза чуть ли не в два раза превосходила алдисовскую, и я с дрожью в голосе сказал, что могу принять ее только в рот. Мы перебрались на заднее сиденье, после чего я остался один на один с красивым и очень толстым великаном. Рот мой расширился до предела, но так и не смог до конца обхватить это чудо природы. Со временем оно всё же добралось до глотки и извергло в ее недра огромное количество застоявшегося продукта. Антон поинтересовался, как дела, на что я показал большой палец.

Перед тем, как тронуться в путь, мы несколько раз покурили, и всё это время Антошка обнимал меня и пару раз снизошел до поцелуев. И даже курить не запрещал. Мы прекрасно понимали, что видим друг друга в последний раз. Я не собирался быстро выздоравливать, а он через неделю уезжал домой. Уединившись в приемном покое, мы долго смотрели друг другу в глаза, после чего он резко встал, хлопнул меня по плечу и быстрым шагом направился к машине. Сев на стул, я не мог больше скрыть слез и зарыдал, как маленький. Было чувство, что я расстался с самым близким человеком. Хотелось выбежать и повиснуть у него на шее. Впившись руками в спинку стула, я проводил взглядом резко рванувший „газик“, который вскоре расстаял в лучах игривого майского солнца.

 

7. Жизнь — как зэбра!

Свежий майский кислород, который усердно вырабатывали стоящие вокруг госпиталя сосны и ели, не мог исцелить мой душевный недуг. Пневмония постепенно отступала, благодаря нещадным дозам пенициллина, от которого задница превратилась в сито в первую же неделю лечения. От хандры же лекарства не было. Как ни старался я выискать какого-нибудь милого доктора среди этой бесконечной людской массы, всё было напрасно. Я начал выходить на улицу и описывать круги вдоль забора. Он был выше, чем в Минске, но осознание того, что ты всего лишь в метре от полной свободы, теплилось в душе и согревало пока еще воспаленные легкие. Было скучно. Здесь еще не забыли, что я самый больной, поэтому работать не заставляли. В отличие от Минска, не было яркого лидера среди „дедов“ типа Алика, поэтому работать приходилось всем, кроме меня. Роль надзирателей исправно исполняли медсестры — милые девочки со злыми, но постоянно зовущими в постель глазами. О малейшем ослушании со стороны пациентов немедленно узнавало госпитальное начальство, которое в поиске наказания не отличалось особым разнообразием: больной сразу выписывался независимо от характера заболевания — как я в первый свой приезд сюда. Был случай, когда выписали мальчика с тяжелой формой эпилепсии — за то, что он послал медсестру подальше. Мальчик этот через неделю погиб, ударившись во время припадка у себя в казарме. Госпитальные крысы остались ни при чем, так как догадались в сопроводительных документах написать, что парень выписывается без жалоб, практически здоровым. Дело списали на казарменную дедовщину. Виноватым оказалось армейское начальство. Командира части проводили на пенсию, нескольким офицерам объявили строгий выговор, командира взвода исключили из партии. Всё! А девятнадцатилетнего парня больше не было на свете. Жутко… 

Начальник госпиталя, подполковник, ходил, как ни в чём не бывало. Лишь второй случай смерти за неделю заставил его забегать, и то лишь потому, что на сей раз парень умер в госпитале. Его привезли с ангиной. Уже в первый день он пошел разгружать машины с кирпичом. Сколько я ни приезжал туда, там постоянно что-то строили — точно врачей Петр Первый, наш великий строитель, покусал. То основывали свинарник, то воздвигали коровник, то возводили еще что-нибудь, дабы наворовать стройматериалов. Машины с кирпичом не переводились, и на разгрузку ушел весь день. Было прохладно, изредка моросил теплый, но ужасно противный дождик. Ночью парень умер — задохнулся в нашей палате. Как потом выяснилось, никакой ангины не было. Врачи не могли, а может, не хотели проверить парня на дифтерию, случаи которой надо было обязательно вносить в отчетные документы. А от лишней работы здесь старались избавляться любым способом. Разбирательств хватило на три дня. Комиссия согласилась с мнением начальника госпиталя, что это была настолько тяжелая и необычная форма дифтерии, что медицина в любом случае оказалась бы бессильной. И парня списали в расход, как мою разорванную подушку.

Через неделю все забыли об этом случае, тем более, что начальство приложило к этому особенные усилия. Очевидцев выписали без промедления. Оказывается, бывает в нашей армии такой феномен: когда все разом выздоравливают. Эпидемия наоборот. До сих пор удивляюсь, почему оставили меня. Наверно, подумали, что я вовсе разучился разговаривать. Ни с кем не общался, на вопросы врачей отвечал отрывисто. Или вообще молчал, потому что ненавидел их всех. Ошиблись, сволочи!

Вскоре все вновь поступившие узнали об этой истории. Правда, она не произвела на них никакого впечатления. Это случилось не с ними. И им было до лампочки. Я был удивлен таким дофенизмом. Никто не смел возмутиться против рабского труда. Больные ребята работали на свинарнике, обслуживая тех, чьи рыла мало отличались от фейсов госпитального командования — на кухне, на строительстве новых зданий, прокладке дорожек внутри госпитального парка. В общем, делали работу, за которую платили деньги несуществующим рабочим. Думаю, не стоит говорить, в чьих карманах они оседали. Тяжело было наблюдать за всем этим. Я так и не мог примириться с жизнью армии, этого государства в государстве. Всё это мне так обрыдло, что я уже стал подумывать, как бы поскорее выписаться, но решил немного подождать, пока мои однополчане в Печах сдадут экзамены и разъедутся. По моим предположениям, казарма должна была опустеть дней через десять, поэтому надо было на это время кем-нибудь себя занять. Во время моционов я стал всё пристальней посматривать по сторонам.

В один прекрасный день я уперся взглядом в стройного и красивого белокурого мальчика, который вскапывал землю, так и не зная, для чего. Я спросил его об этом, он посоветовал обратиться с этим вопросом к подполковнику. Разговорились. Звали его Алексеем, служил он третью неделю. Родом был из еврейского городка Бобруйска, находившегося, впрочем, в Белоруссии. Мне страшно понравилось сочетание его коротко остриженных светлых волос и голубых глаз с черными и густыми брежневскими бровями. Чувствовалась неистовая мужская сила. „Мужчина в доме“ нужен был мне сейчас до зарезу. Решение отдаться пришло само собой… Неожиданно… Спонтанно…

По вечерам для работавших открывали душевую, которой на халяву часто пользовался и я. В этот день ее почему-то забыли открыть, и мне пришлось ждать близости с новым избранником еще сутки. Утром я пошел помогать ему вскапывать землю. Вся моя помощь заключалась лишь в моем присутствии и моральной поддержке. Пока Лёха занимался нужным для госпиталя делом, я травил анекдоты и рассказывал смешные истории. Незаметно пересел на своего любимого конька. Анекдоты про педиков были настолько старыми, что не произвели на него никакого впечатления. Я как бы кстати поведал часть своих минских приключений, но как бы не от первого лица. Лояльность моего молчаливого собеседника дала толчок для новых басен. Солнце постепенно удалялось на Запад. Я изъявил желание принять душ и попросил Лёху составить мне компанию. Мне кажется, именно тогда он всё понял. Только дурак мог по-другому оценить блеск моих глаз.

После ужина, дождавшись, пока все подмоются, мы пришли в обшарпанную и окутанную туманом душевую. Туман не мог скрыть волнения, которое было написано на лице Лёхи открытым текстом. Я закрыл щеколду, но крепость двери оставляла желать лучшего. Проигнорировав сей факт, я шагнул в струю воды, в которой уже плескался Лёшка. Чувствуя приближение предстоящего развлечения, его инструмент приподнялся и являл собой прекрасный ключ к моему замку. Леха нежно взял меня за талию, погладил попку и поцеловал в ключицу. Я медленно опустился и оказался нос к носу с уже полностью взбодрившимся пенисом, который так и дышал силой. Упругий и непоседливый, казалось, он вот-вот вырвется изо рта.

Насладившись, Лёшка попросил повернуться спиной. Вошел он нежно и только потом стал яростно метаться по закоулкам давно не хоженой пещеры. Громко постанывая, он исправно делал свое дело. Что ни говори, даже для „натурала“ это приятнее, чем перекладывать с места на место землю. Вскоре Лёха облегченно вздохнул и пустил в меня мощную струю. В это время дверь душевой с треском распахнулась, и нашим взорам предстала вытянувшаяся физиономия моего соседа по палате. Это был мерзкий неотесанный мужлан, призванный в армию из Казахстана — немец казахский. Если бы у глупости были крылья, он бы летал, как голубь. Надеялся он только на свои кулаки. Именно благодаря им он выжил у себя в части среди бывших заключенных. Не произнеся ни слова, досконально разглядев живое порно, он скрылся, унося за собой теплый воздух вперемешку с паром.

Лёха испуганно посмотрел на меня с вопросом: что же будет теперь? А я не знал, что будет. Будет скандал, только неизвестно, до каких размеров он разрастется. Надежды на то, что глупый немец не расскажет об увиденном всему отделению, не было никакой. Алексей оделся и пошел в корпус. Мне же нужно было подумать. Я не видел никакой необходимости оправдываться и делать вид, что ничего не случилось. Рассчитывая взять всех своим обаянием, я пошел в палату, не забыв прихватить обломок железной трубы — так, на всякий случай. И всё же интересно, зачем он приходил? Может, сказать что хотел?..

Я страшно удивился, открыв дверь своей палаты. Комната, рассчитанная на восемь человек, вместила в себя все тридцать — не меньше. В центре на табуретке сидел Алексей и рассказывал о том, как я соблазнял его. Мое появление было встречено словами: „Заходи, пидар гнойный! Как тебе лучше — чтобы мы все сразу или по очереди?“ Этот осмелевший фашист изрыгнул такое предложение и направился ко мне, теребя пространство между ног, кое-чем, кстати, неплохо заполненное. Ни по очереди, ни всех сразу я не хотел. Все они были мне омерзительны. Я запустил в фашиста железкой, которая пришлась ему точно в лоб. Человек десять сорвались с места и бросились на меня, сбив с ног. На первый же удар по почкам я отреагировал истошным криком. Медсестра не замедлила прибежать. Мой левый бок был разбит в кровь. Увидев это, девочка наклонилась и спросила, что произошло. Я ответил, что ничего особенного, просто ребята решили меня изнасиловать, вдруг решив, что я гомосексуалист. Вытирая кровь со лба, немец невнятно поведал ей об увиденной сцене в душевой. Я вслух предположил, что мальчику часто снятся эротические сны. В ответ на мой оральный выпад трое попытались вновь приступить к избиению, но сестра милосердия грудью встала на мою защиту. Народ дал слово Алексею, который повторил рассказ немца, приукрасив его выдуманными подробностями. Подумать только, меня и двадцати минут не было, а уже столько сплетен! Сестра решила вызвать уже ушедшего начальника, после чего приказала всем разойтись по палатам, а меня увела с собой в кабинет шефа. Я удивляюсь, как могла эта хрупкая девчонка командовать тридцатью обезумевшими от ненависти и вожделения самцами. Наверно, ответ слишком прост: никому не хотелось выписываться раньше времени.

Ждать начальника пришлось недолго. С неописуемой злостью он ворвался в свой кабинет и набросился на меня. И чего только я не выслушал за неполных пять минут — от угроз отправить за решетку до заверений в покровительстве! Я не стал опровергать общую версию, резонно обдумав сложившуюся ситуацию. Накануне весенней проверки ни один дурак не захочет выносить сор из избы. Поэтому я успокоился и начал огрызаться. Сказал, что мне было просто скучно. Не могу же я бороться со скукой при помощи тяжелых физических работ, запрещенных любыми уставами и клятвой Гиппократа. К тому же не во благо родного Отечества, а какого-то дяди вроде госпитального начальника. Да и нельзя мне работать, а то еще загнусь, как тот пацан с дифтерией. Тут я между прочим заметил, что уже отписал о всех бесчинствах своим влиятельным родственникам, и им наверняка будет интересно, а как же дело было дальше. Подполковник знал, что я москвич, и исключить такую возможность не мог. Но всё же начал угрожать статьей за мужеложство. Я справедливо возмутился: как же так — трахали-то меня! И, решив отомстить Алексею, добавил, что под угрозой зарезать с его стороны. У Алексея в тумбочке лежал приличных размеров тесак — я сослался и на это. Подполковник не стал искушать судьбу. Выгнал меня с предостережением больше на глаза не попадаться и взяв с меня слово особо не трепаться.

Меня перевели в соседнее отделение — отделение хирургии. Положили в отдельную офицерскую палату рядом с медицинским постом. Не менее мужественная девочка, чем терапевтическая, готова была в любую минуту встать на мою защиту. Или лечь костьми. Кстати, там было, чем защищать — даже мой дилетантский пидовский взгляд отметил пышные груди и широкую задницу блюстительницы порядка. И сестры милосердия по совместительству. Постепенно я отходил от вечерних приключений и не переставал хвалить себя за сообразительность. Кушать мне приносили прямо в палату, туалет, на счастье, тоже был при мне. Начал читать какую-то прессу про перестройку. Я радовался, как дитя, от происходящих в стране позитивных перемен. (Не знаю, были ли эти перемены на самом деле, но газеты об этом писали). От пышногрудой сестры, которая была в курсе всех катаклизмов соседнего отделения, я узнал, что Алексея увезли в комендатуру. В вину ему вменялось ношение и хранение холодного оружия. Отделался десятью сутками гауптвахты. Как всегда, почти все свидетели в срочном порядке были выписаны.

Уже через три дня контингент отделения терапии изменился процентов на девяносто пять: на самом носу была проверочная инспекция. Я уже без страха мог входить в родное отделение. Правда, доходил только до поста медсестры, которая оберегала своих пациентов от посягательств на их нравственность и девственность. Через пару дней подполковник вызвал меня и сказал, что курс моего лечения закончился, и что я снова могу приступить к исполнению своего священного долга. Тот же самый „газик“, который объединил меня с Антоном, увозил меня из госпиталя, в который, в отличие от минского, я даже и не думал возвращаться.

День моего возвращения был памятным для всей нашей роты. Ребята — кто успешно, а кто не очень — сдали выпускные экзамены и получали в этот день заработанные потом и кровью сержантские лычки. Радостные лица моих сослуживцев перекосились, когда я предстал перед ними живым и невредимым. Какая-то сволочь, приехавшая из госпиталя, поведала грязную историю, придумав про меня сверх правды массу мерзостей — типа того, что я отсасывал чуть ли не у всей палаты. Кто знает, может, этой сволочью был Юрка. В мой адрес вместо ласкового „Катя“ понеслось множество ругательств, самым сладким из которых было „Петя гамбургский“, а самыми грубыми и обидными — все остальные. Мне же было всё до фени. Ну и что, что „петух“? Кто ж вам, дурашки, может доставить столько радости, если не презираемый вами „петух“? Достучаться до их люмпеновского сознания было невозможно, да и не нужно. Я старался молчать и почитывать понравившуюся литературу про перестройку. Пару раз я столкнулся с Рейно, который смотрел на меня с такой ненавистью, что я поневоле корил себя за то, что трахался с этим ублюдком. Алдис тоже старался делать вид, что я ему противен. Но его взгляд источал и испуг. Минетиком-то он всё-таки побаловался и наверняка боялся за мой язык. Я же не стал уподобляться всем им. На Алдиса я особого зла не держал. Зараза, останься мы с ним один на один, он бы не преминул снова воспользоваться моими услугами! А так он не мог не поддержать мнения толпы. Антон уже уехал домой, и единственным близким человеком оставался Вадим. Его не было видно, но спрашивать о нем я не стал — этим мог навлечь на него подозрения. Явно симпатизирующий мне лейтенант думал над тем, как оградить меня от общей злобы, а себя от нового смертельного случая во взводе. Распределение новоиспеченных сержантов завершалось назавтра, так что казарма уже готовилась на недолгое время отдохнуть от непрестанного галдежа. Надо отдать должное лейтананту — придумал. Он пристроил меня на пару дней в парк машин оформлять учебное помещение. Жаль, должное я ему отдать не успел. А хотелось…

Собрав все свои шмотки, я двинулся к месту нашей интимной встречи с прибалтами, мысленно попрощавшись со всей оравой и очень сожалея о том, что не успел проститься с Вадимом.

Я уверен в справедливости мнения тех, кто утверждает, что наша жизнь полосатая, и что за темной полосой обязательно наступает светлая. Но я не думал, что это произойдет так скоро. Отперев дверь домика, в котором находилось учебное помещение и где мне предстояло пересидеть пару дней, я нашел там спящего Вадима. Забыв закрыть дверь, я бросился к нему. Приученный просыпаться от малейшего шороха, он уже протирал глаза и недоуменно вопрошал, откуда я взялся. Ничего не ответив, я принялся целовать своего парня, который отвечал мне тем же. Было уже темно. Помня о недавнем проколе, я плотнее закрыл дверь и принялся медленно раздевать Вадика. Он сказал, что очень испугался за меня, услышав об истории в госпитале, и что он очень рад снова меня видеть.

Это только раззадорило меня. Окончательно сняв с него одежду, я обнажился сам и повалил его на сдвинутые столы, покрытые старыми и изъеденными кем-то шинелями. Что это была за ночь! Постоянно меняя позы и роли, мы то и дело сливались в единое целое. Темпераменту Вадика мог позавидовать любой. Под утро, теребя обессиленные концы, мы рассказывали друг другу о том времени, когда были в вынужденной разлуке. Наши рассказы постоянно прерывались долгими и страстными поцелуями — и так бесконечно. Казалось, что этому действительно не будет конца. Мы вновь обрели друг друга и были по-настоящему счастливы. Уже при дневном свете я увидел, что Вадик еще что-то может. С радостью я скинул с себя штаны и сел на своего парня. „Последний бой — он трудный самый!“ Пытаясь выжать из любимого последние соки, я придумывал всё новые и новые извращенные способы. Вадик дивился моей изобретательности, но кончать упорно не хотел. Лишь когда я потерял на это всякую надежду, малыш разразился благодарностью.

Уставший и довольный, я слез с довольного и уставшего Вадима и вспомнил, что пришел сюда работать. Мой любимый ремонтировал здесь мебель. Мы принялись наверстывать упущенное, подозревая, что скоро нагрянет лейтенант смотреть на сделанное нами ночью. Демонстрация изнеможденных концов вряд ли бы его восхитила, так что работали мы усердно и вдохновенно.

Лейтенант на самом деле вскоре пришел, но лишь для того, чтобы вызвать меня к себе. Сделать это по телефону он не смог, так как в ночном трудовом порыве мы сбили трубку с телефонного аппарата. Страшно подумать, что, не будь этого пустяка, волшебная ночь могла бы не состояться! Лейтенант сообщил мне, что за мной приехал дядька из новой моей части. Заверив меня в том, что выбрал для меня хорошее место дальнейшей службы, он попросил быстро следовать за ним. С Вадиком мы прощались на расстоянии. Делая вид, что доделываю плакат, я писал записку человеку, стоявшему от меня в нескольких шагах: „Мы встретимся в Москве“. Лейтенант стоял рядом и смотрел, как я собираюсь. Вадик притворился работающим, а сам тоже торопливо выводил что-то на клочке бумаги. Он торопливо сунул мне в ладонь заветный клочок. Свой я оставил на столе.

Удаляясь от домика, я слышал отрывистые стуки молотка, наверняка бившего по стенам — просто так. Ярко светило солнце, я шел вровень с лейтенантом. В последний раз я глянул на оставшиеся позади кусты или маленькие деревья, в гуще которых я разглядывал Кассиопею. Лейтенант думал о своей жене и детках. Он торопился проводить меня и пойти домой. Его ночное дежурство кончилось давно. Встреча с женой была у него впереди. У меня же всё осталось сзади. Каждый был счастлив по-своему…

Клочок бумаги я развернул по дороге. На нем было написано примерно то же, что и на моем. Мы встретимся! Мы обязательно встретимся…

 

8. Олег

Человек, приехавший за мной, оказался старшим лейтенантом Красновым, довольно милым и обходительным дядькой. Помимо меня, он прихватил из Печей Вовика, младшего сержанта. Спросил меня, почему я без лычек. Я ответил, что видно, не судьба. По дороге на станцию наш свежий шеф рассказывал о новом для нас месте службы, расписывал все его прелести, обещая, что мы будем там кататься, как сыр в масле, и что вообще нам страшно повезло. Я про себя решил кататься в вазелине, на худой конец. Бедные люди в новой части! Они еще не знают, насколько им повезло со мной.

Ехать нам пришлось через Минск, так полюбившийся мне чудный город. Приехав в столицу Советской Белоруссии, мы взяли билеты на ночной поезд. До его отправления оставалось часов десять, и Краснов, имевший квартиру и родителей в Минске, решил поехать к себе в гости. Нас он с собой не позвал. Выбрав для нас красивое местечко на берегу искусственного водоема, он удалился, обещав вернуться часов через шесть и оставив свой телефон — так, на всякий случай. Мы с сержантом развалились на берегу и загорали, благо солнце было еще высоко.

Вовик не вызывал у меня никакого влечения, поэтому я решил всецело отдаться Солнцу. Пролежав пару часов, мы проголодались. Достав скромные запасы, состоявшие из разных законсервированных каш с мясом, принялись за их поглощение. Это занятие прервал симпатичный паренек, который подошел к нам и попросил закурить. Даже если бы у меня была последняя сигарета, я бы и ее отдал этому лапочке. Он присел к нам и начал участливо расспрашивать о нашей, на его взгляд, нелегкой жизни. Вскоре он предложил скинуться на пару бутылок водки. Денег у нас не было, поэтому мое жгучее желание выпить с мальчиком на брудершафт рисковало остаться неисполненным. Явно не получив удовлетворения, мальчик убрался восвояси. Аппетит у меня пропал окончательно и бесповоротно. Уж больно хотелось хлопца! И он появился снова, но уже со свитой. Его окружение, состоявшее из трех мужиков жутко натурального вида, мне сразу не понравилось. От мальчика снова последовало предложение выпить, от нас — всё тот же вежливый отказ. Двое мужиков подсели ко мне и начали говорить о том, какие мы гады и сволочи, так как служим в поганой Красной Армии. Я им в душе не возражал. Разве что сволочью себя не считал. Я был просто дурачком, не сумевшим вовремя откосить. Произнеся гневную тираду, один мужик захотел сорвать с меня погоны. Их я тоже не любил, но что-то заставило меня воспрепятствовать этому. От второго я тут же получил удар ногой в лицо.

Единственное, что я запомнил — это то, что я схватил початую банку с кашей и залепил ею понравившемуся мне мальчику прямо в ухо. Дальше наступила легкая летаргия. Первой мыслью после того, как я очнулся, было желание как-то воспользоваться этим недоразумением. Вовик, который сразу смылся, уже сидел рядом. Народ, который поначалу купался, как ветром сдуло. Все посмывались, заразы! Хоть бы один догадался вступиться за бедных защитников Родины, которые не могли защитить себя!

Мы позвонили Краснову. Тот мигом примчался. Увидев расцветавшие разноцветные фонари на моей физиономии и разбитый нос, он понял, что неприятностей от начальства ему не избежать. Я сказал, что никуда дальше не пойду: у меня сотрясение мозга и еще что-то — сейчас уже не помню, что тогда выдумал. Намек на то, что мне нужно в госпиталь, Краснов понял прекрасно. Уже через полчаса меня оформляли в приемном покое. Оказалось, что дядьки настолько не любили Красную Армию, что действительно сломали нос. Правда, слегка, но для госпиталя большего было и не нужно.

Определили меня в отделение, где как бы лечили носы, уши и горла. Несколько дней я не высовывал своего сломанного носа из палаты, предпочитая лежать на кровати и набираться сил. Но вскоре я почувствовал острую необходимость трахаться, и это заставило меня выйти на промысел. Быстро вспомнив маршрут, по которому мы с Аликом совершали моционы, я стал накручивать круг за кругом, стараясь узреть что-нибудь подходящее. Ничего хорошего не попадалось, и я пошел в гости в родное кардиологическое отделение. Нашел там кучу знакомых. Они, выслушав рассказ об агрессии народа против армии, пожалели меня и искренне возмутились нравами нынешней молодежи. Моральная поддержка мне тоже была необходима, и из кардиологии я уходил в хорошем настроении.

То, что я искал, оказалось под самым носом — даже ходить никуда не надо было. В соседней палате лежал прелестный мальчишка. Блондин. Вообще, как нетрудно догадаться, страсть к блондинам была моей хронической болезнью. В его палате стояли шахматы. Я и зашел, дабы попросить их на вечер. Ему явно было не до шахмат. Просто они всегда там стояли. Накануне мальчику сделали операцию на горле — гланды вырезали. Благо, он уже разговаривал, и я узнал, что его зовут Борькой. Милый какой… Стройный. С красивым телом и широкими плечами — почти мужчина. Я не рассчитывал привлечь его своими внешними данными. Перевязанный шнобель у кого хошь отобьет всякое желание вступать с его обладателем в половой контакт. Я предпринял попытку найти общие интересы, и мне довольно быстро удалось это сделать. Боря болел за футбольный „Спартак“. Вот как раз на почве фанатизма к суперклубу я и решил его развратить. Мои только что выдуманные рассказы про футболистов и их личную жизнь произвели на провинциала огромное впечатление. Я с удивлением для себя отметил, что, оказывается, лично знаю всех игроков, и к тому же часто обедал с ними в ресторанах. Не понимаю, каким наивным надо быть, чтобы всерьез воспринять этот бред! Дальше — больше.

Убедившись, что я целиком и полностью владею Борькиным вниманием, я сел на своего коня. Без тени пиздежа в глазах я утверждал, что почти все игроки его любимой команды — гомосеки. Боря удивился, и в его глазах я впервые прочел недоверие ко мне. Пришлось рассказывать еще несколько свежевыдуманных басен о том, как я был свидетелем, а иногда, черт возьми, и участником актов мужеложства с участием футбольных звезд. После того, как я убедился, что лапша плотно сидит на его ушах, смело спросил: смог бы он отдаться кому-нибудь из своих кумиров? Печать удивления не коснулась моего собеседника, и он не сказал „нет“.

После ужина и переклички я пришел в его темную палату. Борис лежал, видимо, переваривая только что съеденную манную кашу и мою обеденную лапшу. Я сел на краешек кровати, провел рукой по его волосам и сказал, что я его хочу. Борька притворился спящим, желая хоть таким образом оставить свою совесть чистой. Я осторожно, чтобы не помешать как бы спящему, приподнял одеяло и засунул в образовавшееся пространство голову. Его агрегат, достаточно сносных размеров, оказался наготове. Тихонечко я погрузил так страстно желаемую конфетку в рот и стал делать то, что делает любой ребенок, когда ему дают леденец на палочке.

Ужасно неудобно было работать. Через повязку вокруг носа воздух не проходил, а ловить кислород ртом не представлялось никакой возможности. Вскоре мне это надоело. Скинув с себя штаны, я взгромоздился на Борьку. Приподняв его голову, вогнал ему по самые гланды. Вернее, дальше, так как гланды вырезали. Малыш аж взвыл от боли! Освободив рот, обрушил на меня поток ругательств. После приказал становиться раком. Его приказ был с радостью исполнен, и я снова почувствовал инородное тело в конечном пункте переваривания пищи. То ли от злости за причиненную боль, то ли от сильного желания, он кончил моментально, после чего завалился на кровать — устал. А вот до этого мне не было никакого дела. Я перевернул его на живот, и мой корабль оказался в территориальных водах чужого государства. Плавал он там тоже не очень долго, но мне настолько понравилась лояльность пограничников, что я еще два раза нарушил международную конвенцию. Уставший и полностью удовлетворенный, я побрел в свою соседнюю палату, имея жгучее желание хоть немного соснуть — в смысле, поспать.

Утром я почувствовал, что выздоравливаю. Вернее, мне дали возможность это почувствовать. Так же, как и в кардиологии, в ЛОР-отделении был свой старшина, который по утрам передавал приказы начальника отделения непосредственно будущим исполнителям. Вакханалий с избиениями я вроде бы не отметил. Здесь всё делалось на доверии. Ребята работали, так как ехать в часть раньше срока не хотелось. И здесь, как везде! Работа была тяжелая. Я пока не мог найти другой возможности зацепиться по другим болезням, поэтому и мне пришлось вкалывать. С перевязанным носом я трудился на благо ЛОР-отделения, перетаскивая кирпичи.

Это было самым легким из всех видов работ. Моим напарникам было очень смешно, когда перед ними постоянно мелькал я в страшной повязке, облегающей нос. Но самое интересное заключалось в том, что мы работали бок о бок с арестованными гауптвахты. В этот день с самого утра у меня были предчувствия, что я увижу кого-то из знакомых. Я чуть не уронил на ноги кирпич, когда увидел Олега. Его я хорошо помнил по московским тусовкам, где он всегда был душой компании. Нам не довелось поспать вместе. Он был замужем несколько лет и никогда „не ставил рога“ мужу. Армия сильно изменила его. Смиренный затравленный взгляд, кривая улыбка при виде меня… И узнал не сразу. Арестантов неусыпно охраняли качки с автоматами, и возможности уединиться, чтобы обменяться армейскими победами, не представлялось. Наконец, автоматчики объявили перекур, и я присел рядом с ним.

Похвастаться своими победами мне не пришлось. Говорил только он. На гауптвахту он попал после истории, аналогичной моей. Его соседи по палате, видя, как Олег занимается любовью сразу с двумя мальчиками, тоже захотели попробовать. Олег им отказал, после чего и был прилюдно уличен в мужеложстве. Как и я, он остался один против стаи волков. Бывшие любовники рассказали, что это он их совратил, и отделались только двумя сутками тяжелых работ. Олега отправили на десять суток на гауптвахту. Это были только пятые сутки, но Олег уже многое успел повидать. Слух о том, что приедет пидар, намного опередил его. Когда он вошел в камеру, всё преступное население было наготове. Олег недоумевал от того, что ему уделили столько драгоценного внимания. Камеру трудно было назвать просторной. Даже если призвать на помощь всё воображение, невозможно представить, как размещались девять человек в комнатке величиной с кабину грузового лифта.

Был вечер, уставшая после тяжелых работ публика валилась с ног друг на друга. Постепенно еще не спящие товарищи по несчастью стали наводить справки о его сексуальной ориентации. Врать не было смысла, к тому же Олег, будучи крепким парнем, не боялся уставших сокамерников, справиться с которыми было в его силах. Примерно через час после отбоя дверь отворилась, и в проеме показалась рожа охранника. Охрана гауптвахты лежала на мощных плечах воинов-десантников, почти все из которых недавно вернулись из Афганистана. Рожа назвала фамилию Олега и ненавязчиво приказала следовать за собой. Поднимаясь с пола, Олег примерно представлял, зачем его вызывают. Однако предположить, что в комнате охраны будет девять человек, он не мог. Как ему показалось, „афганцы“ не располагали большим количеством времени (офицер отлучился на пару часов). Действительно, они не стали размениваться на расспросы. Двое, стоявшие позади Олега, одновременно ударили его по почкам с двух сторон, отчего тот, как подкошенный, рухнул на пол. Били профессионально, сразу находя болевые точки и не оставляя видимых следов. В этот момент самый крутой мазохист не позавидовал бы Олегу. Два раза он терял сознание, и дважды его быстро возвращали в суровую реальность. Раззадоренные столь хорошей тренировкой, отдышавшись и приведя новоявленного „душмана“ в сознание, бравые хлопцы решили развлечься по-другому. Раздев Олега догола и привязав к батарее, они поочередно начали его насиловать.

Кричать не было никакой возможности. Сначала лицо просто зажимали ладонями, а потом вставили в рот обломок чайной ложки, тем самым подготовив еще одно место для удовлетворения сексуального голода. Ни один из них не побрезговал разрядиться в пидараса. Но даже силы девяти человек небезысходны. Через какой-то промежуток времени Олег наконец мог вздохнуть свободно. Рот и зад превратились в два огромных сгустка крови. Вид всего этого заставил вновь пришедших двух „афганцев“ ненадолго отвернуться. Но это не помешало им чуть позже показать, на что способны они. Счастье, что эти не били. Раза три они менялись местами, насилуя Олега, пока, наконец, под общий хохот не опустились на лежанку. Олега отвязали, отвели к умывальнику…

Тут последний перекур закончился, и Олег вместе с другими каторжниками стал собираться в обратную дорогу. Глаза его были полны ужаса и отчаяния. Наверно, так было почти каждую ночь. Я лишь успел сказать: „Храни тебя Бог!“ Он заплакал. Раздался страшный крик старшины, возвещавший о том, что неплохо было бы всем сесть в машину. Олег бросил на меня прощальный взгляд. Не знаю, почему, но я почувствовал, что это наша последняя встреча. Я остался сидеть на самодельной лавочке. Проходивший мимо последний из охранников попросил закурить. Я послал его, он что-то вякнул в ответ, удаляясь. Я запустил в него кирпичом, после чего, боясь ответной автоматной очереди, пустился наутек. Судя по тому, что я остался цел, я в него не попал, о чём до сих пор сожалею.

Борька ждал меня у входа в отделение. Кто-то из родственников принес ему всякие сладости, и он решил отдать их мне. Вовсе не потому, что был готов поделиться конфетами с любимым — просто горло у него еще болело. За угощение я поблагодарил, но трахаться отказался. Мне не хотелось ничего — ровным счетом. Отстранив Борьку от входа в палату, я разделся, забрался под одеяло и ушел в себя.

Я опять столкнулся с жестокостью. Но уже не по отношению к себе. Это было совсем другое чувство. Тяжело как-то всё это было понять. Неужели они всему этому научились в Афгане? Или это было до Афгана? Или после? Ну не может же просто так собраться в одном месте столько извергов?! Конечно, стадное чувство… Конечно, „зло порождает зло“. Если издевались над тобой, ты просто не имеешь права не издеваться над другими. Это их психология? Стиль жизни? Что же будет дальше, когда они вырвутся на свободу? Так же стадом пойдут месить всех, кто чувствует мир по-другому? Может, и мне нужен был Афганистан, чтобы понять мне непонятное? Сомневаюсь, что я вернулся бы оттуда со здоровой психикой — если бы вообще вернулся. Они просто раненые. В голову. Или в сердце. Нет — в душу. Они раненые, и их надо лечить. Только не в госпитале. Ага, здесь, пожалуй, вылечат… Потаскаешь кирпичи, и весь остаток жизни не захочешь видеть белые халаты. И всё-таки… Кто-то должен их лечить. Может, время? Да, скорее всего. Оно стирает в памяти города и цивилизации, не говоря уж об армейских прекрасных буднях. Для чего они надругались так над Олегом? Чтобы унизить человека? Чтобы разрядиться, сняв с себя стресс от общения с арестантами и друг с другом? Да, скорее, второе. Боже мой, что с ним теперь будет?! Останется ли он в живых? Сейчас ночь. Спит ли он, или над ним опять надругается другая смена караула? Я не могу представить, что бы я делал на его месте. Скорее всего, скалился бы и делал вид, что тащусь от групповухи — назло сволочам. Да, но тогда у меня совсем не было бы шансов выжить. Родным сообщат, что больное сердце не выдержало — и всё. До чего же тупая вещь — армия! Тупая и жестокая. Поневоле вспомнишь Дарвина с его борьбой за выживание. Ну ладно там инфузории туфельки — их до фига и больше, и им нужно сжирать друг друга, чтобы тесно не было. Но они же безмозглые! А тут вполне человеческие мозги. Да и в казарме хватит места всем, под Солнцем и Луной — тоже. Эволюция продолжается — здесь Дарвин прав. Но человек остается животным. Хочу домой! Не могу! Скорее домой! Забыть всё к черту! Есть же предел у психики! Могу сорваться и пойти на поводу у безмозглых вояк. Стать такими же, как они. Замаскируюсь под идиота. Так ведь легче. Спокойнее. Безопаснее. Ни один кретин не догадается, что я не такой, как они. А что, если все так поступят? Мир перевернется. Это государство в государстве захлебнется в крови — своей собственной. Нет! Ни фига! Я здесь для другого. Не могу творить добро, но и зла никому причинять не буду. Я сильнее их, хоть худой и кашляю. Их век сочтен. И я его укорочу…

За мыслями, плавно переросшими в бред, меня и застало утро. Успокоив себя, я решил немного вздремнуть, вспомнив про кирпичи, которые за ночь явно по мне истосковались. А Олежку я хочу больше, чем Борьку… Черт, нашел, о чём думать! Каззёл, мне бы только трахнуться! Каззёл еще раз! На этом и уснул.

Противный голос медсестры и холодный градусник вернули меня в мрачную действительность. Борька нервно прохаживался мимо моей палаты. Вот зараза — горло болит, а туда же! А я тебя больше не хочу. Прости, милый, так уж получилось. Лучше кирпичики таскать. Да и теплилась надежда на повторную встречу с Олежкой. Просто хотелось быть рядом с ним, поддержать. Ему-то во сто крат тяжелее, чем мне. Но его в этот день не было. И на следующий. И послезавтра.

Его уже не было никогда. Дня через четыре по отделению прошел слух, что в местный морг привезли пидара, который сам себя зарезал. Хотел, наверно, у кого-нибудь пососать, да на кой черт он кому нужен… Каким образом он нашел холодное оружие на гауптвахте, никто не знал. Свинья везде грязь найдет. Пидар тоже.

Да, это был он, Олег. Я узнал его по описанию парня, который „помогал его разгружать“. Это был конец. Я не помню, что я делал. Помно только, как заломили руки, и голос дежурного врача: „Что, служить надоело? К мамке захотелось?“

…Туман. Открываю глаза и ничего не вижу. Только туман. Я иду по тоненькой ниточке, не видя ее. Шаг влево — и я полечу в пропасть. Шаг вправо — аналогично. Я нащупываю ниточку пальцами ног и, едва удерживая равновесие, медленно иду дальше. Миллиметр за миллиметром. Подо мной не вода — раскаленная лава. Или смола. Да, точно — смола. Гадкая, склизкая, противная… Постепенно я начинаю понимать, что упасть легче, чем дойти до конца. Шаг в сторону — и не надо больше страдать. Малюсенькое движение в сторону… Сколько еще идти? Метр? Два? Сто? Тысячу? А тут только малюсенький шажок в сторону… Ветра нет. Или он есть? Да, ветер сильный. Я начинаю раскачиваться. Порывы ветра всё мощнее. И зачем я иду вперед? И кому это нужно? Никому. А ветру нужно, чтобы я не дошел. Он должен сделать всё, чтобы я упал. И он становится сильнее. Бьет порывами, хлещет прямо в лицо, рвется в уши, обдувает затылок, налетает с разных сторон. Впереди — туман. Сзади тоже. Но ведь за мной было что-то? Откуда-то ведь я иду?! Ведь когда-то я стоял на земле? Твердо стоял. А теперь — тонкая нить, связывающая меня и… А может, я не сварюсь заживо, когда упаду? Вот возьму и поплыву по кипящей смоле. Нет, даже если до чего-то доплыву, смолу с себя я никогда не смою. Значит, надо дойти — ведь когда-нибудь должен быть конец?! Ведь нет ничего бесконечного? И эта нить кончится, и я ступлю на твердь. Ведь что-то держит нить с того конца? Не туман же держит ее… Но пока я даже этого не знаю. Впереди лишь туман…

Очнулся я в своей кровати под капельницей. Заботливый доктор переусердствовал со снотворным, и я проспал почти двое суток. Он объяснил мою истерику недавним сотрясением мозга. Борька за это время приходил несчетное количество раз. Вот и сейчас он передо мной. Никого больше. Он целует меня в губы. В его глазах я вижу только похоть. Неужели и он — животное? Тогда кто же я? Господи, ну когда же всё это кончится?!

Я прогоняю его. Навсегда. Если он не дурак, то больше не придет. Капельницу снимают. Руку жжет очень сильно. Всё тело горит. Слабость в ногах неимоверная. Еле-еле поднимаюсь. Держась за стену, иду в туалет. Затягиваюсь сигаретой, невзирая на строгий приказ начальника отделения не курить в туалете. Черт с ними, пусть выписывают. Я хочу боли. Я хочу, чтобы мне было очень больно. Стряхиваю пепел и начинаю тушить сигарету об руку. Мне больно. Мне хорошо от боли. Сигарета гаснет. Я прикуриваю снова. И опять пытаюсь погасить ее о руку. Удается. Медленно сползаю по стене и ухожу в туман…

Оказывается, я еще не умер. Больше того, мой мозг работает хорошо. Я всё помню, хотя надо это поскорее забыть. Ко мне приходит военный прокурор. Грозит возбудить дело за членовредительство. Я ржу, как идиот, и показываю больную руку, убеждая дядю, что это вовсе не член. Тот мне еще пригодится — зачем же мне ему вредить? Я подписываю бумагу, гласящую о том, что мне вынесено прокурорское предупреждение. Если я опять займусь членовредительством, меня посадят. Ну сколько раз можно говорить одно и то же?! Дядя уходит. Наверно, за дверью крутит пальцем у виска. Ну и пусть. Сам дурак!

Через три дня за мной приехал прапорщик из моей новой части. Пухлый такой прапорщик. Я уже приходил в себя. Отметил, что в моем новом месте службы должны неплохо кормить, раз он такой упитанный. Ему отдали все мои документы, так ничего и не сказав о моих выкрутасах и не отразив это в бумагах. А может, просто забыли — торопились от меня поскорее избавиться. Я и не возражал. Хотелось поскорее смыться отсюда и больше никогда здесь не появляться. Прапорщик даже попросил меня идти помедленнее. Но ноги несли меня. Скорее за ворота! Куда угодно, только не сюда, хоть в жопу к этому толстяку. А он, кстати, совсем не дураком оказался. Смекнул, что нельзя меня оставлять без присмотра. Хотя нет — это ему начальство подсказало. Сам бы он до этого не додумался.

Опять до поезда была куча времени. Мы бродили по минским магазинам. Разумеется, он нагрузился продуктами. Вот чему я не удивился — так этому. Предложил мне понести сумку, на что я ответил отказом и пригрозил умереть под тяжестью ноши. Он чертыхнулся, навешал сумки на все свои конечности, и мы отправились на вокзал.

Поезд напоминал черную порнуху на колесах. Вагон, естественно, общий. Народу — полно. Едва успел занять полку, предназначенную для багажа. Пыли там было больше, чем жира у моего конвоира. Пару раз чихнув, я устроился поудобнее. Рано утром надо было вставать. Неужели с завтрашнего дня я непосредственно буду служить Родине? Не хотелось верить в эту бравую чушь. Уж я-то найду возможность уклониться от исполнения священного долга. Кому я должен — всем прощаю. Так говорила моя бабушка.

А с Борькой я всё же попрощался, когда ходил на склад за своей формой. Он догнал меня и попросил уделить ему пару минут. Он действительно влюбился в меня. Спрашивал, что случилось, что он сделал не так. Пришлось сказать, что я тихий шизофреник, и это был один из приступов. На самом деле он мог быть моим только на одну ночь. Одноразовый, как презерватив. Своим признанием я сделал ему больно. Но я не мог поступить по-другому. Он обиделся. Ушел с ожесточенным сердцем. Прости меня, Борька! Если бы ты всё знал, надеюсь, понял бы. Ты хороший, но мы с тобой слишком разные. Как синус с косинусом, хотя оба тригонометрические. У тебя еще будет любовь — к девушке, женщине. Ты не педик, ты просто дурачок. Похотливый дурачок. И не моя вина в том, что ЛОРовские медсестры не отдаются. Надеюсь, ты на меня не в обиде.

„Ку-ку, подъем! — прокуковал толстяк. — Одевайся быстрее, мы проспали. Сейчас выходим“.

А я и не раздевался.

 

9. Химиотерапия

Мои изящные ножки в уродливых сапогах впервые шагнули на землю Гродненской области. Вернее, сначала они ступили на платформу города Волковыска, что, впрочем, монопенисуально. Было еще темно, лишь по очертаниям домов я понял, что городок маленький. Хороший такой, спокойный. Даже странно было, что здесь тоже может быть армия. Хотя в пять утра и Москва бывает спокойной. Мы пошли вдоль железной дороги. Красиво всё-таки! Впереди огоньки. Красные в основном. И синие. Это для поездов. Хоть бы один для меня — голубой! Хотя я и не думал об этом. Куда больше меня занимало обустройство на новом месте. Надо бы поскорее убедить командира в том, что я, мягко говоря, не совсем здоров. Чтобы он с самого моего появления не испытывал никаких иллюзий. А то ведь еще и работать заставит. Толстяк, как когда-то Краснов, расписывал прелести нового места службы. Солдат и сержантов там было только двенадцать, да и то вместе со мной. Плюс двадцать с лишним офицеров и прапорщиков. И еще двенадцать тыщ солдат запаса. Но они в запасе — значит, их не имеет место быть. Как бронепоезд на запасном пути. И всё это — дорожно-комендантская бригада. Так, я уже не связист. Вот это новость! Но мне всё равно. Я здесь долго не задержусь. Госпиталь по мне плачет. Горючими слезами! Только не минский. Я спросил у борова, как у них насчет медицинского обслуживания — госпиталь, например, есть ли поблизости? Есть, родимый, как же ему не быть, раз меня сюда привезли. Хочу! Скоро буду. Не скучай, дорогой.

От этих мыслей мне стало совсем тепло на душе. Я даже не сразу заметил, что мы уже входим в калитку, открывшую для меня вид на мое новое место жительства. От вокзала — минут пять ходьбы. Ага, можно будет поживиться в вокзальном буфете. Я ж без сладкого не могу защищать Отчизну. Я ж без сладкого, как этот толстяк без того, что он вчера накупил. И какой же из него защитник? Упасть со смеху можно! Защитничек… Впрочем, и я не лучше. Зато без живота.

Территория части оказалась компактной и ухоженной. Мило всё так. Даже в сумраке видно, что здесь можно неплохо отдыхать. Ну, и служить заодно. Мы пошли по направлению к двухэтажному штабу. Толстяк постучал в запертую дверь, и вскоре из нее показалась заспанная харя дежурного по части, старшего прапорщика. Осмотрев меня с сапог до фуражки, дежурный торжественно объявил, что он и есть мой непосредственный командир. Не-ет, лейтенант в „учебке“ был намного лучше — интеллигентней хотя бы. А от этого мужлана со стойким запахом перегара можно было ожидать любой мерзкой выходки. Он стал участливо интересоваться моим самочувствием: зажил ли нос?.. И всё в этом духе. Я поблагодарил его за оказанное внимание и ответил, что нос его молитвами зажил, а вот других болезней — хоть отбавляй. „Ничего, вылечу. Через месяц забудешь все свои болячки. Я из тебя сделаю человека“. Ты б лучше из себя сделал! Хам. Скотина. Я молчал, считая ниже своего достоинства вступать с ним в прения. Собака лает — ветер носит. Взбесившись от моего молчания, он аж закричал. Это он так выразил желание взглянуть на мои сопроводительные документы. Испугавшись, что он еще и драться с больным полезет, я отдал их без единого слова. Нет, по-моему, вырвалось что-то вроде „плииз“. „Ну, иди, поспи часок-другой. Утром разберемся“. А документы у себя оставил. Как раз до подъема осилит. Там есть, что читать. Про одно только сердце — на час чтива. А будет хамить — еще что-нибудь заболит.

Из туалета вышел помощник дежурного по части — миленький такой сержантик. (Интересно: минут пятнадцать мы говорили с моим свежесделанным шефом, а он всё в туалете сидел. И что делал, спрашивается?). Он предложил проводить меня до моей кровати. Я подивился его любезности. Такой контраст между дежурным и его помощником! Может, еще и в кроватку со мной ляжет? Я обеими руками „за“. Наверно, он всё-таки против. Пока…

Спальное помещение располагалось здесь же, в штабе, так что идти пришлось шагов десять. В комнате было всего шесть кроватей. Одна из них давно была в нервном ожидании еще неведомого ей тела. Аж заскрипела от радости. Сержант успокоил меня, отрицательно ответив на вопрос о наличии всякой живности. Я расставлял по полочкам новые впечатления. Могло быть и хуже. Только вот командир взвода — совершеннейший мудак. Попытался рассмотреть лица моих новых сослуживцев, но сделать этого так и не смог. Либо их укрывали одеяла, либо самцы просто лежали ко мне задом. Ничего, через пару часов станет ясно, с кем я буду дружить. А пока спи спокойно, Димка, тебе нужно быть свежим. Встречают всё-таки по одежке. Или по лицу. А оно должно иметь товарный вид!

Не помню, как я заснул, но никогда не забуду, как проснулся. Командир-мордоворот закричал так, что, казалось, объявили тревогу по случаю очередного пришествия Христа. Но это была лишь обычная процедура подъема на дежурствах Мордоворота. Он включил свет, и я сразу ощутил на себе взгляд десяти глаз. Не то, чтобы рассматривали меня с интересом — скорее, с пренебрежением. Я же протер глазки и стал вальяжно одеваться. „Быстрее можешь?“ — спросил мой сосед слева. „Нет“, — резко ответил я, так и не поняв, куда нужно торопиться. Оказывается, на зарядку. Командир взвода, он же дежурный по части, он же быдло, построил нас без особого труда. Действительно, нас стало двенадцать — это с помощником дежурного. Соседняя комната тоже оказалась спальней, оттуда и вынырнули недостающие пять человек. Я сразу понял, что все мои соседи по комнате были старослужащими. Некоторых обитателей другой спальни отличал потупленный и послушный взгляд. Ага, дедовщина! Вот интересно: настоящая дедовщина! Убедился я в этом сразу после выхода на улицу.

За зданием штаба располагалось что-то вроде спортивного городка. Две стойки с баскетбольными кольцами и площадкой между ними, тоже баскетбольной. Еще дальше — волейбольная. Левее — турник и брусья. Вот к ним-то меня и повели. Дежурный остался в штабе, и моим новым сослуживцам не терпелось испытать мои физические кондиции. А испытывать было нечего. Ну, повисел я на турнике, изображая из себя великомученника, ну, покачался немного на брусьях… Удивились мои новые сослуживцы. И пообещали за месяц сделать из меня супермена. Тогда Шварценеггер был в моде, они припомнили и его, изрядно исковеркав фамилию. Попросили каждый вечер после ужина по два часа заниматься на турнике. Ну, попросили — это, конечно, мягко сказано. А я не могу — с детства в костях трещины от футбола. Не поимев с меня ничего конкретного, злые солдатики принялись экзаменовать других. Я отошел в сторонку и попытался оценить корчившихся в конвульсиях ребят со своей точки зрения. Ничего интересного. Десять уродов. Даже отдаться некому! Нетушки, фиг с два вы меня здесь увидите! Не останусь же я только ради сержанта — Стаса, того, кто в тот день был помощником дежурного.

Зарядка благополучно завершилась. Возвратились мы в штаб. Я застелил кроватку. Получилось настолько удачно, что один из моих соседей попросил застелить и его постель. Ну, вот еще новости! Я наотрез отказался. Он было пытался броситься на меня с кулаками, но в этот момент появился дежурный, которого я мысленно поблагодарил за столь своевременное явление. Обрадованный неожиданно легкой победой, я отправился приводить себя в порядок. Умывальник с туалетом мне понравились. И хотя было всего два крана и только с холодной водой, это всё же лучше, чем пятнадцать на двести человек в „учебке“. Не успел я причесать челку, как последовала команда строиться на завтрак.

Дежурный, благодаря недюжинным голосовым связкам, построил нас оперативно по росту. Естественно, по этому показателю я стоял в авангарде строя. Мой пока еще не состоявшийся кумир был удостоен чести вести строй в столовую. Двинулись в путь. Как только вышли за калитку, отделявшую зыбкий мир свободы от места вынужденного заточения, строй рассыпался. Оказывается, существовала негласная традиция: первыми должны были обязательно идти те, кто меньше прослужил. Последними, разумеется, „деды“. Ну, мне-то было всё равно, я как был первым, так первым и остался. А вот дальше началось самое смешное. Один мальчик, который был мне ровней по сроку службы, был поставлен ко мне в пару. Всё бы ничего, только он был на две головы ниже меня. Маленький такой мальчик. Коротышка. Ростиславом назывался. Сам страшненький, ножки коротенькие, кривые… Один мой шаг — его два. А идти-то надо в ногу. Левой, правой, левой, правой… А у нас с ним получалось черт-те что. Пришлось укорачивать шаг, а это приводило к столкновениям со сзади идущими. Ростик же, наоборот, шагал шире и от этого становился еще смешнее. Я заржал. „Дедов“ оскорбила такая дерзость. Тот, кто хотел воспользоваться моими услугами для застилания постели, Вадим, норовил меня пнуть. Сержант сдерживал порывы его души. К тому же Вадим осторожничал, нежный. А черт меня знает, как я на это сэрегирую! Я действительно мог запустить в него чем-нибудь тяжелым — силы бы хватило. Это только на первый взгляд такое впечатление, будто Смерть меня на полчаса покакать отпустила.

Теперь о дороге в столовую. Признаться, было немного дивным, как это солдат одних выпускают почти что гулять по городу. Мы перешли железную дорогу, спустились с насыпи, прошли по маленькой улочке, обрамленной с двух сторон частными домами, вышли на улицу с машинами. И вот, наконец, перед нами ворота другой части. Как мне сказали, здесь обитали химики. Хотя они были такими же химиками, как я — связистом. Вот у них-то мои сослуживцы всегда и питались. В столовой пахло чем угодно, только не едой. А они, гады, еще и издевались. Перед входом повесили плакат: „Умение принимать пищу — признак культуры советского солдата“. Вот жаль только, не написали, как надо принимать такую пищу. Чем закрывать нос? Как завязывать глаза? Затыкать уши, чтобы не слышать недовольство вроде бы привыкших ко всему ребят? Или, может быть, ее следовало всасывать задним проходом? И еще одна дискриминационная традиция выявилась. В столовой было самообслуживание, что, впрочем, само по себе еще не дискриминация. Все проходили по конвейеру, четверо солдат „за стойкой“ поочередно размазывали по тарелкам порции гадости. Так вот, надо было обязательно на свой поднос брать еще и по порции для „деда“, к которому тебя прикрепили. Это Вадим поведал мне об этом. К нему никого не прикрепили, вот он меня и попросил оказать ему такую честь. Я его послал подальше. Опять он пытался наброситься с кулаками, но сержант снова оказался вездесущим. Стас спас меня от неминуемой расправы. Я расплылся в улыбке и взлядом поблагодарил его. Съел я только хлеб с маслом. Столовая постепенно набивалась химиками, которые не гнушались есть всю эту, с позволения сказать, пищу. Вот уж действительно химики! Ничего не скажешь — профессионалы!

Я вышел из столовой первым и, закурив, сел на травку. Роса уже спала, и нежное солнышко успело нагреть землю, от которой в свою очередь грелась моя задница. Выполз Вадим и опять начал меня доставать. Не иначе, как влюбился. Курить, оказывается, тоже нельзя — не положено по сроку службы. Увидев, что Стас тоже вышел, и вспомнив „учебку“, я испросил разрешения у него. Унизительно всё-таки — просить высочайшего позволения курить. Но хочется, куда ж деваться! Ответ был утвердительным, и я во второй раз бросил на сержанта благодарный блядский взгляд. Мне показалось, он даже смутился. Хотя, скорее всего, мне хотелось выдать желаемое за действительное. А Вадим, этот ходячий „ноу смокинг“, дымился от бессильной злобы. Я торжествовал всю обратную дорогу. Интересно как-то: нашелся хоть один порядочный человек. Причем — вот удача! — именно тот, которого мне хотелось. Его все слушались. Он был сержантом. Симпатичным сержантом, хотя слушались, конечно, не за это. Я проникся к Стасу уважением, грозящим быстро перерости в любовь — для начала платоническую. Я был уверен, что отдамся ему при первой же возможности. Только вот когда она предстоит, эта возможность? Хотелось, чтоб побыстрее. Хороший, зараза! Попочка классная. Высокий, стройный, подтянутый. Носик курносый. Сексапильный сержантик, ничего не скажешь. Хоть одна ложка меда в огромном корыте дегтя!

С этими мыслями я и остановился перед калиткой, ведущей за таинственную только на первый взгляд ограду, после которой начинался передовой рубеж Родины. Опять мы построились по росту. Вадим — а он был не намного ниже меня — встал ко мне в пару, злобно сверкнув черными очами и шмыгнув длинным носом. Быдло дежурный пересчитал нас и распустил, приказав готовиться к разводу.

Подготовка заключалась в чистке сапог и перекуре. Убедившись в том, что мои сапожки выглядят неплохо и даже сексуально, я уединился за штабом и отдался думам. По большому счету, мне здесь не нравится. Кругом одни дебилы, жрать нечего. Надо сматывать отсюда удочки. Только вот как? В обморок упасть, что ли? Вроде бы рано. Надо обстановку до конца разведать. Приглядеться, посмотреть, что будет дальше. А хотя, чего неясного? Вадим меня уест. Надо поговорить со Стасом. Я его уже хочу. Заодно и защитой заручусь. Но это уже проституция какая-то… А вообще-то нет — он же хороший. Отдамся непременно! Как только — так сразу.

В это время на горизонте показалось быдло и гаркнуло о начале построения. Я медленно поплелся по направлению к плацу. Стас построил нас перед входом на священное место части, и мы бодро прошествовали мимо уже готовых к действу офицеров и прапорщиков. Толстяк был прав: их оказалось в два раза больше, чем нас. Офицеры ничем от прапорщиков, кроме погон, не отличались. По их физиономиям я сразу определил, что попал явно не в компанию трезвенников. И, несмотря на то, что мы встали в пяти метрах от более старших сослуживцев, мой уже действующий нос уловил стойкий запах перегара. Кто-то из них рассказывал подробности проведенной в обществе тёлки ночи. Из этого я сделал окончательный вывод, что попал к чуждым мне элементам. И среди них я не нашел никого, кто бы отвечал требованиям, необходимым для роли моего возлюбленного. Прапорщики — это вообще что-то! Почти у всех морды — по пять моих. Задницы и морды одинаковые. Ночью и перепутать можно. Мне стало еще веселее, когда в поле зрения показались командир части с замполитом. Замполит — рыжий, лысоватый, на хорька похожий. На старого потасканного хорька. А командир… Что-то длинное, худое, сгорбленное под ношей ответственности за нас и за передовой рубеж. „Тут из маминой из спальни, кривоногий и хромой, выбегает Умывальник и качает головой“. Один к одному! Мойдодыр — и всё тут. Уписаться можно! Настроение так всё и поднялось.

Последовала команда „Равняйсь!“, и я элегантно повернул голову вправо. Потом — „Смирно!“ Я присмирел. Потом — „Вольно!“ Как в армии. Командир, вернее, Мойдодыр, что-то стал говорить. Я ничего не понял. Это была смесь из белорусского, русского и мойдодырского. Я поинтересовался у кого-то из сослуживцев, о чём эта птичка щебечет. На политзанятия, оказывается, зовет. На этом всё и кончилось. Развод мне не понравился. Да что и говорить — любой развод всегда неприятен.

В нашей части, впрочем, как и во всех остальных, была веселая вещица — Ленинская комната. На стенах — портреты членов Политбюро ЦК КПСС, как здравствовавших, так и приказавших долго жить или отправленных на пенсию. Просто забыли сменить. Висит список стран НАТО и Варшавского договора. Понятно, что первые написаны черной тушью, а вторые — догадайтесь сами. Какой-то грамотей писал. Столицу Дании он удостоил двумя „п“ и двумя „н“ на конце, зато Брюссель лишился одной из своих „с“. На другой стене, под потолком, висела карта с боевым путем теперь уже родной мне части во времена Великой Отечественной. Не очень далеко часть ушла, так из родной Белоруссии и не вылезла. Завязла в болотах под Гродно. Портреты воинов-интернационалистов, воевавших в Афганистане, с описанием их подвигов. Вот уж на кого мне не хотелось смотреть, так это на них. Да, телек цветной! Ковровая дорожка перед ним и семь столов. За них нас и рассадили. Пришел замполит, только хотел рот открыть, как ввалился Мойдодыр. Замполит проглотил свои политические слова и нервно заорал: „Встать! Смирно!“ Я чуть под стол со страху не скатился. Мойдодыр убедился, что почести ему оказаны, и разрешил садиться. Достал книгу приказов и стал читать. Из того, что понял, я сделал вывод, что он доводит до нашего сведения примеры неуставных отношений. И как с ними борются. Кому два года дисбата, кому — пять лет тюрьмы. Резюме такое: не надо, товарищи, ссориться, делить вам нечего, давайте жить дружно. Даже что-то про гомосексуализм было. Это слово, слетевшее с уст Кота Леопольда, я понял без переводчика. Где-то раньше я его слышал, только вот не помню, где.

Тут Мойдодыр поднял голову, увидел меня и слегка удивился. Потом с чувством глубочайшего удовлетворения выслушал мой рассказ о себе, без подробностей, и, конечно, спросил о том, как я намереваюсь служить. Насчет последнего я ничего конкретного не сказал. Откуда же я знал, в каком госпитале я окажусь? Я сказал правду: „Не знаю“. Мойдодыр с милой до ужаса улыбкой попросил подняться к нему вместо перекура. Я набрался хамства и покурил, прежде чем идти к нему.

Поднимаюсь на второй этаж. Стучу. Что-то отзывается. Вхожу. Сидит за столом. Держит в руках трехтомник моей истории болезни. Всех историй всех болезней всех времен и всех народов. Уже сидя, я засыпаю Мойдодыра медицинскими терминами. Он удивляется. Наверно, тому, как земля до сих пор меня не приняла. Хотя нет — не удивляется. Тупой он. Это я смекаю сразу, и к концу нашего разговора лапша килограммами валится с его страшных ушей.

— Что, значит, служить не хочешь?

— Как же, хочу! Но, боюсь, не смогу.

— Неужели сердце так болит?

— Ага. Так точно.

— У меня тоже иногда побаливает, но ведь мне-то за пятьдесят!

— А мне почти девятнадцать, но всё равно болит.

Вот так мы с ним и переговарились. Я не удивился тому, что у него что-то болит. По-моему, не должно быть такого места, которое у него бы не болело. А кое-что вообще лет двадцать назад рудиментом стало. Я бы на его месте давно загнулся. А он тридцать лет служит. От меня бы давно остались рожки да ножки. А он еще двигается. И глаза такие добрые-добрые… Как у дедушки Ленина.

А доброта его действительно не знала границ. Он заявил, что хочет отправить меня на обследование. Вот если оно покажет, что я здоров — тогда держись, Димка! Значит, не совсем дурак. Да к тому же еще и телепат: самые мои сокровенные мысли прочел. Хотя они на лбу были крупным шрифтом набраны. Я постарался заверить Мойдодыра, что родная медицина меня оправдает, и поблагодарил за чуткость и внимание. Мойдодыр ничего не ответил. Снял трубку и попросил ее, чтобы карета за мной была подана по окончании великого таинства, названного политзанятиями.

Я вернулся в Ленинскую комнату, сияя, как заря коммунизма. Замполит горел желанием выяснить мои умственные способности и вызвал к огромной карте на полстены. Пришлось показывать все страны Варшавского договора и стан врагов. Когда я стал называть их столицы, обратил внимание на ошибки на стене. Майор понял, с кем имеет дело, и попытался засыпать меня более сложными, как ему казалось, вопросами, типа вражеских блоков АНЗЮС и АНЗЮК — наверное, это считалось высшим пилотажем. Отвечая, я чувствовал себя по меньшей мере гениальным. А после того, как сказал, что столица Новой Зеландии — Веллингтон с двумя „л“, думал, что мне устроят овации. Не-а! Все втихомолку занимались своими делами. „Старики“ писали письма с фронта. Вадим с умным выражением лица (насколько это было возможным) что-то писал крупными буквами — не иначе как „Копенгаген“ с тремя „п“. Майор мне поставил пятерку и углубился в рассказ о новых директивах военного командования. Так тусовка и подошла к концу.

Выйдя из штаба, я расстроился, ибо за мной еще не заехали. Взял шмотки и устроился под деревом. Ко мне подсел Вовчик — тот, что бессовестно удрал при акте надругательства над нашими погонами в Минске. Сказал, что „деды“ мной недовольны, и предупредил о возможных проблемах сегодня ночью. И на том спасибо. Вот интересно: а в чём же сии проблемы будут заключаться? Неужели групповуха? Я аж возбуждаться начал, пока не подумал, что и в темноте они все страшные. Жаль, что я этого не попробую. Покидаю я вас, убогих…

Появилось авто. За рулем сидел один из потенциальных экзекуторов. Не помню, как он назывался. Да и неважно это. Поумнее всех остальных. Сразу просек, что у меня нет охоты с ним разговаривать. Ехали минут пятнадцать, так всю дорогу и просидели молча. И даже не попрощались.

 

10. Голубая рапсодия

Устроили меня в терапевтическое отделение местного госпиталя. Главное здание было двухэтажным. Первый этаж — приемное отделение, немножко кожного, и моя, сразу родная, терапия. На втором этаже — хирургия. Как сейчас помню год постройки: 1897. Да, еще столовая на втором этаже. Остальные домики поменьше. Магазин тоже маленький. Вдали, как ему и полагается, инфекционное отделение. Даже огород имеет место быть. Маленький, но что-то там растет — я в этом не разбираюсь. Палата просторная, на восемь человек. Потолки высоченные. Класс! Нравится мне здесь. Только вот опять забор. А за ним дома, такие красивые и частные. Один вообще деревянный. Деревянный и голубой. Вот если б там и хозяин был под цвет дома! Да куда уж там! Не дождешься от них. Кому какое дело, что я изнемогаю от спермотоксикоза? Но это не заболевание для комиссования, надо доказывать, что я имею полное право уехать отсюда прям домой. Это последний мой госпиталь. Сейчас или никогда!

Так я думал, лежа на кровати в углу просторной палаты. Никого не было, хотя, судя по полотенцам, еще трое должны были быть.

Задремал. Когда проснулся, увидел всех троих. Один — самый хороший — Костик из маленького городка в Ростовской области. Другой — явно из Средней Азии, неважно, откуда. Третий — из какого-то коллективного хозяйства на Украине. Я расспросил хлопцев о местных порядках. Здесь заставляют работать. Тоже мне новость! Я бы удивился обратному. Терапия пашет на огороде — отделяет сорняки от чего-то. На дворе июль, наверно, что-то уже и выросло. Костик лежит здесь второй месяц, именно он в основном и делится со мной своими впечатлениями. Только начальник отделения, майор с усами, как у Буденного, представляет определенную опасность. Курить, гад, не разрешает. Сразу выписывает, если засечет. Это тоже не впервой, но я даю себе слово быть осторожным. И предлагаю Косте пойти покурить. Наверно, что-то у меня с ним получится. Приятный парень. Среднего роста, с кудрявыми светлыми волосами и вздернутым носиком. То, что доктор прописал! С его помощью я узнал, где в заборе дырки. Если пройти мимо инфекции, потом минуть кочегарку, попадаешь на вполне гражданскую лужайку. Впереди — маленькая речушка Россь. Хоть и маленькая, но купаться можно. Но только после пяти, когда Буденный и иже с ним домой уйдут. А было только время обеда.

Мы поднялись в столовую, где нас сытно и вкусно накормили. Как здесь всё-таки хорошо! Даже домой расхотелось. Об этом, правда, я промолчал, когда Буденный вызвал меня на осмотр. В связи с тем, что я был самым больным человеком в Белорусском военном округе да и в армиях стран Варшавского договора вообще, он решил сам вести мою историю болезни и лично осматривать меня. Я показал ему всё, на что способен. Но в последнее время я привык общаться с людьми среднего уровня развития, этот же оказался умнее и прозорливее. Короче говоря, не поверил. Нужно было срочно готовить припадок для пущей убедительности. Но поначалу посмотрим, в какую сторону ветер подует. А усы у него действительно хороши! Вот только жаль, что не дурак. Ну, и это неплохо: борьба с сильным соперником и победа над ним гораздо ценнее. Победю непременно. Где наша не пропадала!

Опять уснул, последовав примеру сопалатников. Проснулся — а нас уже пятеро: еврейчика привезли, тоже с сердцем. Но место самого больного занято. Хоть и умный еврейчик, но самый больной — я. „…Опыт, сын ошибок трудных. И гений, парадоксов друг. И случай…“ — это я ему так сказал. Но он Пушкина тоже знал. Хрен с ним! Уже почти шесть, а я еще не купался. „Костик, пойдем! Летс гоу, как говорят в Америке“. Кстати, мы только на инглише с ним и трепались — назло остальным. А еврейчик, хоть и умненький, а инглишем не владел. Впрочем, хватит о нем. У него писька маленькая. Так мне сразу показалось, а от мысли проверить стало тошно.

А вот у Костика — большая. Это я узрел, когда он предстал предо мной в трусиках. Разбежался — и грациозно нырнул прямо в Россь. Я — за ним. Особенно развернуться было негде, все больные вылезли на пляж, поэтому плавали недолго. Да и к тому же с непривычки всё замерзло. Обсохли. Я предложил пройтись вдоль речки. Согласился — а что еще делать? Когда мы отошли от общей массы больных, я начал расспрашивать: а как здесь насчет баб-с? Есть в аптеке одна хорошенькая, только вот не любит она Костю… Всем дает, а вот его не приемлет категорически. Вместе с братцем в госпитальной аптеке работает. Брату лет двадцать — это на мой вопрос. А она очень даже симпатичная… Костик аж возбудился. Какой же он классный, когда в одних трусах! Мускулистый, попочка аккуратная, ножки стройные. Беру! Но не знаю, на какой козе подъехать. Выражаю сожаление по поводу того, что с бабами туговато. Говорю, что в принципе мне всё равно — с сестрой или с братом. „Ты не знаешь, может, брат дает?“ Не знает Костик, не проверял. „Раз уж такое дело, Константин, давай хоть братца раскрутим“. „Что я, педик, что ли?“ „Да брось ты! Один раз — не пидарас. Ты — в рот, я — в зад. Или наоборот“. Остановились. Смотрит с интересом: „А что это тебя на мужиков тянет?“ „А мне всё равно — хочется ведь“. Он соглашается. И ему тоже хочется — сам сказал.

Отошли мы уже далеко, купающихся больных почти не видно. Впереди несколько кустиков прямо на берегу. Надоело, давай посидим. Да и возбудился я от таких разговоров. И Костик тоже. Сели. Смотрю, а там эрекция полным ходом, через трусы пульсация чувствуется. Трусики мокрые — всё-всё видно. Смотрел до тех пор, пока Костик мой ясный и непорочный взор, направленный туда, не перехватил. Он предложил кончить вручную. Я решил немного поиздеваться: „Ага, так ты, оказывается, злостный онанист!“ Он обиделся. Наверно, для него это так же плохо, как и педик. „Я, — говорю, — в кулак не кончаю. Западло. Уж лучше мальчика найти и в попку ему разрядиться, чем с пальцами общаться. Не приемлю категорически“. Это я сейчас так коротко описываю. Тогда, сидя на берегу и свесив ноги в Россь, я произнес гневную речь типа лекции „О вреде онанизма как порока, калечащего психику советского солдата, защитника Отечества, и дискредитирующего оного“. Подействовало. Но эрекция не спадала. Я посмотрел Костику прямо в глаза. Он — в мои. Мальчик не глупый, всё понял: трусики приспустил сразу.

Меч-кладенец весь затрепетал, вырываясь наружу. Красивый меч, прямой, дюймов на восемь. Конечно, красивый — только вот боюсь, красоту эту еще кто-нибудь увидит… Мы перебрались в глубь кустов. Я расчистил ложе, повалил Костика и лег сверху. Только приблизил свои губы к его — он отвернулся. Гад, не хочет целоваться! А сердечко стучит сильно-сильно. Сейчас бы кардиограмму — обоих бы сразу комиссовали. Странно, что подобные мысли приходят в такой момент. Не о том ты, Димка, думаешь… Сосать надо, сосать! Целуя каждый сантиметр его прекрасного загорелого тела, я добрался до кладенца. Отсос в фантастическом ритме подействовал на них обоих очень быстро. Кладенец низверг в верхний бездонный колодец неимоверное количество сока, а его хозяин, казалось, вот-вот потеряет сознание. Тяжело дыша, он привстал, прислонился к пеньку и начал произносить что-то несвязное. Меч успокоился, уменьшился в размерах и стал напоминать нечто средневропейское и тривиальное. Я же возбудился не на шутку. Осознавая, что Костик при случае может положить меня одной левой, но движимый животными инстинктами, я навис над ним. Малыш открыл глаза и увидел перед собой нечто более прекрасное, чем женский половой орган. Он хотел спросить, что всё это значит, однако лишь успел открыть рот. Я вошел глубоко.

Я сразу понял, что Костик необычайно талантлив. Заглотнул моментально и предложил такой темп, что даже я не сразу вошел в ритм. Пальцы его оказались в моей клоаке, и я не выдержал. Не предупредив малыша о самом главном испытании, я пролез до максимума и разрядился. Костик пытался вырваться, но я, хладнокровно держа его за жабры, подождал, пока не солью полностью. Освободив рот от своего в нем присутствия, я прильнул к его губам. Теперь он уже вовсю работал языком. Нам было всё равно, что прямо над нами очень низко пролетелел самолет. Изредка мы прерывались, высовывали головы, как суслики, обозревая окрестности. Потом опять. Только его губы… Его язык…

Я захотел отдаться. Целиком, с потрохами. Говорю. Конечно, о чем речь! Он так и сидит, прислонившись к пню. Меч готов. Я сажусь на него. Приступ боли почти мгновенен. Это великолепно, как хорошо он в меня забрался! Начинаю медленно раскачиваться на троне, приводя малыша в совершенно дикое состояние блаженства. Он таранит меня всё глубже и глубже. Наконец, я уже не чувствую кайфа, да и он устает. Нежно приподнимаю его. Слившись в поцелуе, встаем. Я становлюсь буквой „зю“. Он опять таранит меня с удвоенной силой и энергией. Мне больно только чуть-чуть. Потом я уже улетаю. Чувствую только скольжение меча в себе, остального уже не представляю. Всё, не могу, сейчас упаду! Но он крепко держит меня. Держит с такой силой, что не стоит и думать о падении. Наконец, он не выдерживает. Начинает рычать, стонать… Всё. Я чувствую, что всё. Внутри меня бьется в конвульсиях и изрыгает теплоту его кладенец. Я, почти без чувств, только с одним реальным ощущением вечного блаженства, падаю на траву. Мне ничего не надо, только безумно не хочется уходить отсюда. Я его уже люблю.

Мой бог барахтается в речке. Я не хочу к нему — просто нет сил. Вот он выходит и, мокрый и холодный, ложится на меня. И ему, оказывается, ничего и никого не надо, кроме меня. И он меня любит. Во всяком случае, говорит об этом. Врешь, дурашка, это не любовь! Просто тебе со мной хорошо. И я его не люблю. Он просто нравится мне безумно. Люблю я только себя.

Опять чувствую прилив сил. И писька моя это чувствует. Я предлагаю курс по полной программе. Не сразу, но соглашается. Он полностью, всецело мой. Вот он опять лежит на спине, прислонившись к пню. Я раздвигаю его ноги. Мой язык скользит по обмякшему мечу, переходит на мешочки с орехами. Губы обволакивают их. Они уже внутри меня. Стонет. Каждый волосок его мешочков отзывается ответными чувствами. Вот я уже у входа в него. Костика охватывает дрожь, когда мой язык нежно обхаживает вход в его пещеру. Вот язык уже там, внутри, всё дальше и дальше пробирается по теплому туннелю. Хватит, хорошего понемножку!

Костик лежит, закрыв глаза. Сейчас, когда ему станет нестерпимо больно, они откроются и сделаются круглыми. Так и есть! Я медленно пробираюсь внутрь. Чувствую, что ему уже не больно. Ему уже хорошо. Я весь там. Начинаю разгоняться. Он то уходит куда-то, то возвращается и бормочет что-то. Его ладонь почти вся во мне. Счет времени потерян окончательно. Не знаю, сколько воды утекает в реке, прежде чем я его осеменяю. Теперь уже я купаюсь, а он лежит без признаков жизни. Дышит, правда. Да и меч опять стоит. Я хочу его снова. Солнце уже заходит — надо торопиться. Он тоже хочет еще. Уступаю и отдаюсь, лежа на животе. Когда он кончает, солнца уже нет. Целуемся прямо в воде. Друг дружке в любви признаемся. Знаем, что вернемся сюда завтра.

Ужин мы протрахали. Спать хотелось безумно, поэтому чувства голода я ощутить не успел. Нашего отсутствия никто не заметил. Когда я уже почти спал, пришла медсестра. Сказала, какие анализы мне надо сдать. Костик услышал от нее о своей выписке в понедельник. Заканчивалась пятница — значит, в запасе у нас было минимум два дня. Костик перебрался на кровать рядом с моей. Соседи уже спали, поэтому мы без особой боязни взялись за руки и тихонечко обменялись объяснениями в любви.

Конечно, это не любовь. Я и сам был немного удивлен столь быстрой победой. Просто хочется парню, и всё тут. Прекрасно знаю: отдайся ему завтра аптекарша — он и думать обо мне забудет. Но она ему, дай Бог, не даст. Да и не пущу я его к ней. Он же мой теперь! Сам говорил, что мой. „I love you“, — говорит. Значит, мой. Спи, малыш, завтра программа будет обширней. Вот только анализы сдам…

А наутро была суббота, так что писать в пробирку мне предложили аж в понедельник. Единственное желание после завтрака — в кусты. Только бы обед с ужином не прозевать. Жарко. Наверно, вечером будет дождь — уж очень парит. Идем на наше место другим путем, дабы больные ничего не заподозрили. Костик всю дорогу молчит. Перед завтраком я ему популярно объяснил, что педиком считается даже тот, кто выступает в активной позиции, а уж он-то и подавно. „Один раз — не пидарас“ не проходит. Никак не может осознать себя в новой роли. Мучается. Я пытаюсь разговорить его какими-то пустяками. Вроде получается. Купаемся долго, с наслаждением. Я ныряю, ударяясь лбом о дно, и стаскиваю с него трусы. Интересно, почему он их не снял? Никого ведь рядом нет. Наверно, меня стесняется. Ногами запутывается в трусах и теряет их из вида. Гадкие семейные трусы тяжелым грузом идут на дно. Долго ныряем за ними. Нахожу я. Сохнем.

Солнце парит нещадно даже в кустах. Начало то же, что и вчера. Всё, как вчера, только больше и дольше. На обед решаем не идти — сыты по горло друг другом. Под вечер появляются тучи и разом сжирают Солнце. Пока они медленно ползут к нам, Костик в исступлении трудится над моим задом. Приближающийся дождь подстегивает его. Не в его интересах нас задерживать. Быстро идем обратно по прямой: всё равно на пляже никого нет. Только заходим в здание, как на землю обрушивается град. Опять до нас никому никакого дела.

Всё воскресенье льет дождь. Я весь день читаю. Изредка переговариваемся с вечно спящим Костиком. На остальных нам наплевать. К вечеру приходит Буденный и уличает глупого еврейчика в самом страшном здесь преступлении. Обещает выписать его завтра за курение на территории госпиталя. Ругается чуть ли не матом. И слава Богу! Хоть я и не антисемит, но он неприятный малый. Наутро в понедельник его действительно забирают. На прощание он произносит длиннющую фразу на английском, и я краснею с головы до пяток. Оказывается, жиденок всё о нас знает. Ну и пусть! Его всё равно выписывают. Как и двоих других. Как и Костика. Но за ним в этот день никто не приезжает. Завтра приедут точно. Небо слышит мои молитвы и никого в палату не подселяет. Впереди лишь одна ночь на то, чтобы быть вдвоем. Завтра у меня очень тяжелый день — важное обследование. Тем более не надо спать!

Жизнь в отделении затихает. Все спят. Долго решаем, кто к кому пойдет в кровать. Он, наконец, перебирается ко мне. Так спокойней: шкаф перед дверью на всякий случай загораживает обзор предстоящей содомии. Он говорит, что никогда меня не забудет. Верю окончательно и бесповоротно. Еще бы он попробовал меня забыть после всего этого! Я отвечаю ему тем же. Для начала укладываемся валетом и сосем до сухостоя, до изнеможения. Кровать, падла, скрипит, приходится как можно меньше двигаться. Я кончаю первым, он захлебывается и в свою очередь наполняет жидкостью всего меня — сказываются два дня воздержания.

Долго-долго целуемся. С утра губы будут, как два пельменя. Он выжимает из меня всё. Завтра он будет защищать и меня, и Родину, а пока, не прерываясь ни на миг, кончив несколько раз, он продолжает фигачить меня стоя. Я не чувствую наслаждения. Скорее бы он устал! Уже светает, а он безудержно пытается проткнуть меня насквозь. Всё — почувствовав эффект клизмы, ухожу.

Когда возвращаюсь — а проходит минут десять — его меч снова рвется в бой. Неужели он хочет насладиться мной на год вперед? Кровать по-прежнему скрипит, поэтому я ничком ложусь на пол. Озверевший, он бросается на меня и таранит сходу. Уже не больно, уже всё равно. Почти светло, а он так и не дает мне побыть в роли мужчины. А ведь хочется! Но пока он не хочет уступить лидерство. Но хорошо всё то, что кончается хорошо. Лучше поздно, чем никогда. Я ставлю его в позу кочерги. Пусть уезжает от меня женщиной — Констанцией.

Уже совсем утро. Первые лучи солнца освещают наш последний с ним оргазм. Проснулись птички, а вместе с ними и отставные офицеры, располагавшиеся в противоположном конце коридора. Не спится старичкам — чешется, наверное. На улицу повылазили. Утренняя гимнастика, потом перейдут к водным процедурам в Росси. Один перед самым моим приездом допроцедурился: пять раз нырнул, четыре — вынырнул. С той поры даже старпёрам запретили купаться. Они же по-прежнему испытывали судьбу. На этот раз всё обошлось. Вроде вернулись все. Озабоченные. Старые… Но в наши окна посмотреть не догадались. А то бы точно потом все потопились.

Обнявшись, мы лежали на моей кровати и молчали. Костик уже смирился с тем, что он педик. Кажется, для него это уже и не страшно. Быть может, он начинает этим гордиться. Я его больше никогда не увижу. Да и надоел он мне. Хороший малый, но надоел. Он один из тех, кто быстро надоедает — ни в постели, ни в чём другом нет резерва. Он исчерпал себя. Я его знаю, как облупленного. Знаю, что он скажет сейчас, а что — на прощание. Какие письма потом будет писать. Мол, сломал я ему остаток жизни, теперь ее без меня он не представляет — и всё в этом духе. Я даю ему неправильный домашний адрес и телефон. Костик, милый, всё обойдется! Ты быстро меня забудешь. Новые впечатления, как ластик, сотрут старые. Огради тебя Бог от всего дурного в этой жизни. Ты женишься, у тебя будет куча таких же милых, как ты, деток. Будешь работать на них день и ночь, сделаешься самым счастливым человеком на свете. А меня забудь, как сон, как утренний туман. Так будет легче. И я тебя забуду. Быстро забуду. Чем быстрее найдется ластик… Пока же буду ходить на наше с тобой место, и мне будет грустно. Но ластик найдется. Вот только пройду обследование — сразу ударюсь в его поиски. Ты нежно целуешь меня. Твой язык плавно скользит внутри. Это наш последний поцелуй. Всё!

После завтрака я не забыл глотнуть несколько чудодейственных таблеток. Их чары заключались в поразительном влиянии на кровообращение. Сердце застучало неритмично, но быстро. Я был готов к обследованию. Меня и еще одного парня из хирургии, Антона, запихнули в пропахшую солдатским потом машину и повезли в городскую больницу. Там, разумеется, нас не ждали. Пришлось около двух часов торчать в больничном парке. У Антона сердчишко прихватило. В терапию захотелось. Это, наверно, от того, что из него в хирургии часто делали то „велосипед“, то „сушеного крокодила“. Штучки эти мне были знакомы еще с Минска. Милашка Алик любил развлечься подобным образом. „Велосипед“ — это не просто, а очень просто. Ночью все спят — все, кроме нескольких влиятельных в отделении особ, типа Алика. Им хочется поржать. Спящему вставляется между пальцами ног клочок бумаги и поджигается. Бедняжка чувствует, что что-то не так, и начинает судорожно брыкаться. Чем-то это напоминает кручение педалей — „велосипед“, значит. „Сушеный крокодил“ не так безобиден. Мальчика послабее заставляют взяться руками за одну спинку кровати и положить ноги на другую, противоположную. Так он и висит. Упасть на кровать нельзя, так как на ней лежит один из „стариков“ и держит нож острием вверх. В этом году в хирургии уже был случай ножевого ранения живота. Всё, к счастью, обошлось: благо, хирургия. А я-то думал: что это за топот по ночам надо мной? Оказывается, хирургические больные гуляют. Анашу курят каждый вечер. Аптекарь, говорят, достает. Это тот, кого мы с Костиком трахнуть хотели. Что ж, будет хороший предлог для того, чтобы к нему зайти. Сергеем его зовут. Вот и прекрасно, пойду прям сегодня!

В этот день я не пошел. На следующий тоже: весь день шел дождь, иногда переходящий в ливень. В среду вызвал меня к себе Буденный и стал уговаривать немного поработать на огороде. Неужели результаты обследования позволяют ему так говорить? Наверно, я мало таблеток съел. Нет, на огород не пойду. А вдруг сдохну? Давайте, я Вам что-нибудь где-нибудь попишу или порисую. Ага, есть чего рисовать! Надо оформить какие-то стенды в аптеке. И написать по-латыни на баночках и мензурках. Латынь я знаю. Не в совершенстве, но немного есть. „Ars longa, vita brevis est“. Буденный не знает, что это. А я знаю! Жизнь коротка, а искусство вечно. В аптеке? Прекрасно! Согласен на все сто. Всё-таки на небе кто-то есть. Вот если он еще и домой меня отсюда отправит! Но это потом. Сейчас иду в аптеку.

Встречает меня Надежда. Это та, которая всем давала, а Косте — нет. Приветливая. Глазки сальные, блядские. Я делаю ей в ответ такие же и быстро понимаю, что напрасно. Она меня уже жаждет. Щупает там, где сто лет не хаживала бабская лапа, пока показывает мензурки. Делаю вид, что в латыни мне равных нет. Боже, как от нее отвязаться?! Ведь трахнет ненароком и фамилии не спросит! „Нет, — говорю, — сегодня работать не буду. Уже устал“. Она делает предположение, что я не настолько устал, чтобы не прийти к ней вечером на чашку водки с чаем. „Вон, видишь, голубой домик за магазином и забором?“ Ха! Значит, и Серёжка там живет. Спрашиваю: сколько нас будет за чашкой водки? Двое. Правда, еще есть брат и сын. Ага, сыночком обзавестись не забыла! Ничего удивительного. Сыну сколько? Ага, четыре… А брату? Девятнадцать. Что ж, где-то в полночь буду. А сейчас пойду спать. Когда спишь, нет нужды думать обо всём этом промискуитете.

Уже темно. Соседи по палате — а их опять трое — спят или делают вид. Выхожу через окно. Обещаю вернуться с рассветом. Неужели придется стать на время мужиком? Ради ее братца — хоть королем Швеции! Всем нутром чувствую, что братик должен быть хорошенький. Да и видел я его издалека. Запомнил только, что высокий блондин. Не знаю, как это будет по-латыни, но по-русски я его уже хочу.

Никого на моем пути нет. Усилие — и я на свободе. Звоню в дверь голубого дома. „А, Дима?..“ Во стерва! По-моему, меня здесь не очень-то и ждут. Забыла. Исправляется моментально. И чай, и водка, и пожрать — всё, как и обещала. Всё, что нужно солдату. Захожу в гостиную. Блондин смотрит телевизор. Какую-то польскую порнуху, причем явно не гетеросексуальную. Ах да, я забыл: домик-то голубой! С обитателем тоже всё сразу ясно. Я протягиваю руку, он ее нежно жмет и мягким голосом сообщает, что он Сергей. Хочу сразу же, с первого слова. Я спрашиваю, не составит ли он нам компанию. Не хочет — уж больно фильм интересный. Надька убивает меня наповал одной фразой: „Не обращай внимания — он у меня голубой“. Господи, да как же не обращать на это внимания?! Но делаю вид, что не обращаю. Слегка напиваюсь. Фильм кончается, Сергей желает нам спокойной ночи и томно смотрит в мою сторону. Надька просекает это и визжит, что ему сегодня ничего не перепадет. Подожди, дорогой… Вот разделаюсь с твоей сестренкой — и на твою долю хватит. Армия в долгу не останется. Надежда пьяна вдрызг. Ступаем тихо, ибо недалеко посапывает ее сынишка — тоже Димка. А тезку будить не пристало.

Наденька даже раздеться не в состоянии. Просит помочь. Сначала думаю, что это для пущего кайфа. Нет — просто не может. Ложимся. Уж очень хочется побыстрее отправить ее в Страну Сновидений. Она пытается ласкать меня, но делает это настолько грубо и неуклюже, что начавшаяся было эрекция угасает мгновенно. Передо мной возникает милый образ ее брата, и всё идет, как по маслу. Точнее сказать, по вагинальному секрету. Работаю со злостью. Именно работаю. Никакого наслаждения — тяжкая повинность. Стонет. Тащится. Чему уж там тащиться! Я бы на месте Сергея устроил в месте ее утех склад с анашой. Пару кило спокойно можно спрятать.

Наконец-то место утех кончает. Я же делаю вид, что извергаю семя в кулачок — оно еще пригодится. Надька прижимает своего мужика к довольно неплохой груди и шепчет амурные слова. Ну сколько же можно! Я еще лет в шестнадцать дал себе зарок никогда не верить тому, что говорят в постели. Высказавшись, она засыпает, причем на полуслове. Стараюсь не шевелиться. Дыхание ее становится глубоким, запах перегара поступает в атмосферу равномерно. Спит… Ну и прекрасно! Беру в охапку шмотки и, голый, иду искать комнату Сергея. Нахожу сразу — нюх в таких случаях меня подводит редко.

Он не спит. Его интуиции тоже можно отдать дань. И не только дань. Говорит, знал, что приду. Чуть ли не с разбегу окунаюсь в него. Целуется жадно. Прямо всасывает в себя всего меня. Горячий, страстный. Да и перегаром не воняет, в отличие от некоторых. У него приятный запах пота — и здесь не в сестру. Уже брезжит рассвет. Чувствую себя кем-то из нечистой силы: нужно успеть до первых лучей солнца. Я уже готов к очередному подвигу. Он сам поворачивается „к лесу передом, а ко мне задом“ — как в сказке про Бабу Ягу. Вот я в эту избушку на курьих ножках и вхожу. Медленно вхожу, со скрипом. Дверь скрипит — смазать забыли. Избушке больно. Стонет. Я боюсь, что ребенок за стенкой проснется. Не дай бог, увидит всю эту вакханалию! Стараюсь как можно осторожнее пробираться внутрь. Предварительные игрища с другой, более просторной избой дают о себе знать, и вошедший усталый путник изливает обильный поток благодарности. Хозяин избы тоже не скрывает слов любви. Как будто все сговорились! Неужели я действительно такой клёвый? Еле убеждаю, что мне пора.

Провожает меня до крыльца. Стоим в прихожей. Суетливые мыши, как и я, чувствуют конец ночи. Нам всем пора по норам. Встретимся сегодня в аптеке. А ночью я твою избу по бревнам разберу…

Перелезаю через забор и едва не сталкиваюсь нос к носу со сторожем. И чего этому старому козлу не спится?! Слава богу, хоть окно не закрыли. Ложусь и наблюдаю за восходом. Фу, успел! Через два часа войдет медсестра с градусниками и обнаружит, что у меня слегка повышена температура. Да и пульс явно не в норме. Ничего страшного — всё-таки я самый больной. Спи, Димка, ты заслужил эти два часа сна. Спокойного тебе утра!

Предобеденное время оказалось солнечным и радостным. Это Буденный открыл мне тайну моих страданий: один клапан в сердце провисает, а в другом — дырка. Хотя они до конца не уверены, но, скорее всего, дырка имеется. Ну вот, а Вы мне не верили! Для пущей убедительности надо меня в Минск отправить… А вот этого не надо! В Минск я не хочу. Ну что Вам стоит положиться на свою интуицию и прямо отсюда отправить меня на все четыре стороны? Буденный находит компромиссное решение. Через неделю в госпиталь приедет главный терапевт округа, он-то и решит мою судьбу. А мне за неделю вменяется в обязанность доделать все в аптеке. Конечно, доделаю! Выполню план и перевыполню еще процентов на сто. Только бы смазку раздобыть! Хотя бы вазелин.

Свысока смотрю на сопалатников после того, как сообщаю о своем скором отъезде „нах хаус“. Они аж трепещут от зависти. Козлы! Морды жирные, а всё туда же! Больные! Да на них весь огород можно перепахать, засеять и снять урожай — и так несколько раз. А они — болеть. Какие противные! Им бы лишь с бабами потрахаться — только об этом и разговоры. А долг священный кто выполнять будет? Я, что ли? Не пойму одного: почему Мать-природа штампует их в таком количестве, таких тупых, недалеких? Хотя ясно, почему они такие. Потому, что идут штамповкой, по конвейеру. А нас, педиков, Природа-мать делает вручную, поштучно, долго корпя над огранкой. Именно поэтому мы такие классные. Достаточно сравнить часы ручной работы и гонконговскую штамповку, которой разукрашены руки моих сопалатников. То же самое и люди: партии животных и единицы тех, на ком весь этот мир держится. Фу, аж противно! Что-то я зарвался — сам только полсуток назад с бабы слез. Ну, я-то ненарочно. А тут на Ницше стал похож. Хотя нет: у него он один центр Вселенной, а по мне — землю вертят педики. Ну, и бисексы иногда помогают. И подружки-лесбушки. Вот бы из Надьки лесбиянку сделать! И ко мне бы не приставала… Со страхом подумал о предстоящем визите в аптеку. Опять мандиться начнет. Ну да ладно, переживем! Вот только пообедаю — и на работу. Латынь еще из головы не вылетела. Хотя и самый больной. С дырками.

А в аптеке пусто. Сажусь за рабочее место и начинаю писать, вспомнив о повелении свыше в лице Усатого господина. Надька приходит — в магазин бегала. Злая, как сучка при течке. Я делаю недоуменные глаза:

— Что случилось, дорогая?

— Ага, и ты туда же! Ну что, с братом лучше, чем со мной?

— Разумеется. Он был трезвее, чем ты.

С ее стороны следует поток непередаваемых ругательств, самым милым из которых было „гнойный пидар“. Я против этого возражаю. Что, она разве ничего не помнит? Помнит, но брата мне никогда не простит. Обещаю ей сказочную ночь. Целуемся взасос. Я прощен. Пока целуемся, я думаю: как бы ночью не приходить, под каким предлогом? Наобещал ей столько, а как же после Серёжки я на нее полезу? Он заходит в самый неподходящий момент. Она уже повисла на мне. От удивления, а скорее, от возмущения он роняет на пол большую банку с дистиллированной водой. Последние запасы столь ценного в военных условиях сырья растекаются по полу, поглощая по пути рассыпанный кем-то порошок. Буря, скоро грянет буря! Пора пингвину прятать тело жирное в утёсах… Вдруг вспоминаю, что мне надо идти на какие-то процедуры, и пулей вылетаю, оставляя за собой следы белой грязи.

Во влип! Это я уже лежа на кровати размышляю. Разборки из-за меня устраивают! Приятно, что ни говори. Правда, неизвестно, чем всё кончится. Сейчас, наверно, сестренка с братцем рвут волосы друг на дружке — Димку делят. Эта зараза просто так не уступит. Надо ей срочно кого-нибудь найти — хоть бабу, хоть мужика. А то ведь только зародившееся счастье разрушит. А счастье не пенис — в руки не возьмешь. Будь что будет! Сейчас немного отдохну и пойду разбираться. Пусть только порядок наведут. А то ведь заставят убирать главного виновника. А мне нельзя — у меня дырки.

Мое следующее пришествие в лоно любовников, аптеку то бишь, было встречено дружелюбно. Остаток дня я провел за начертанием латинских букв. Улучив момент, когда Надька испарилась, я поделился с новым лавером сомнениями относительно благополучного исхода предстоящей ночи. Они основывались прежде всего на нежелании Надьки отдавать меня брату. Импровизированное соцсоревнование было явно не в ее пользу, и она решила воспользоваться правами старшей в голубом вместилище разврата. План Сергея был до оригинальности прост. Он незадолго до моего прихода накачает сестренку жидким клофелином, имеющимся в аптеке в достатке. Подлить его в самогон, без которого не обходятся предкоитальные возлияния, не составит особого труда. Малыш обещает сделать всё по высшему классу и превосходно справляется со своей миссией. В довершение всего он дает похотливой деве „косяк“, от которого она окончательно косеет. Дело остается за малым — внести Надежду в ее комнату и не дать ей испусить дух. За последнее, кстати, волноваться не приходится: ее дыхание было слышно, наверно, аж в инфекционном отделении. Сынишка отрубился задолго до своей распутной мамаши. Невольно я задержал на нем взгляд. Димки — они все классные. Вообще-то я недолюбливаю детей дошкольного возраста, но этот не мог не вызвать восхищения. Явно не в мамашу. Вот бы еще и с его папочкой встретиться! Увы, невозможно: Надежда не может определить Димкиного фатера даже с точностью до десяти человек.

Ну да ладно, всё это фигня. А вот Серёжка — это действительно класс! Стройный, высокий, с бездонными голубыми глазами, будто сошедший с обложки западного порножурнала. Руки пахнут сухой коноплей. Сегодня я ощущаю этот запах на любом участке его тела. Даже ТАМ он преследует меня. Классная ассоциация! Сосешь и представляешь во рту еще не зажженный „косяк“. Впрочем, это я уже преувеличиваю. Нельзя сделать папиросу с коноплей такой величины. И красоты. Это что-то! Я долго не решаюсь прикоснуться губами к телу, трепещущему каждой своей клеточкой. От одного только прикосновения оно тает в руках. Эрогенные зоны — везде. Счастливчик! Бесконечно долго тянутся минуты, а мы всё стоим, не решаясь начать. Я не могу. Мне кажется, я не имею права нарушить эту невинную совершенную чистоту и прелесть линий. Вчера не в счет — я был пьяный. Нерешительность постепенно переходит в извращенно-садистское желание помучить его. Пытка бездействием выводит его из себя. Он трясется от течки. Дышим друг другу в лицо. Даже в темноте умудряюсь различить голубизну его глаз. Их похотливый блеск манит, призывает к штурму. Еще немножко, и кто-нибудь из нас взорвется. Я начинаю считать про себя до ста, чтобы с последним числом впиться в его губы. Где-то на пятом десятке он делает это первым. Проходит несколько секунд, и я уже чувствую вкус и запах крови: мои губы не выдерживают столь решительного натиска. Вкус крови подстегивает меня, и вот он уже стонет от боли, сделанной ему сзади. Мне хочется причинять ему только боль, утопить его в ней. От нее он мгновенно улетает в заоблачные выси. Для него боль сильнее и лучше анаши. Серёжка становится настолько податливым и беспомощным, что я боюсь отпустить руки, держащие его, чтобы он не разбил себе голову. Я твердо решаю не выходить из него до рассвета. Первые лучи солнца действуют на Серёжку ободряюще, а я, наконец, испытываю чувство глубочайшего удовлетворения. Малыш даже не в состоянии говорить. Я с благодарностью целую это хрупкое создание. Чувствуя цейтнот, пытаюсь как можно быстрее дать ему возможность разрядиться. Его писька тоже торопится — и сливает. У Серёжки не поворачивается язык, чтобы попрощаться со мной. Его поднятая рука говорит мне: „До сегодня“, после чего я покидаю это царство сна и мужеложства.

День был дурацкий. Ко мне постоянно приставала старшая сестра, которая только и делала, что ходила по палатам и следила за тем, чтобы никто не лежал поверх одеял. А я назло ей делал именно так. Она пожаловалась Буденному, но тот меня не тронул. Правильно: не трогай фекалии — они и вонять не будут. А то ведь в обморок упаду. К тому же я и так близок к этому состоянию — устал до безобразия. Конечно, Серёжка хороший, но так истязать себя больше не хочу. Такое впечатление, будто десять дней подряд носил кирпичи. Это пока единственное, с чем я могу сравнить что-то утомительное. Да, кирпичи… Страшная ассоциация. Олег… Его больше нет, а я здесь с головой в блядстве. А что еще делать? Думая о Серёжке, я забываю об Олеге. Мысли о первом спасительны тем, что я не думаю о втором. Может, именно поэтому я стремлюсь как можно быстрее убежать ночью через забор? Смыться от своих мыслей, самых тягостных, самых страшных, очень непросто. Когда возвращаешься в свою кровать, невольно мысленно оказываешься в Минске. Будь проклято всё то, что связано с этим городом, с госпиталем, с армией! Скорее бы прошла эта неделя! Дома я забуду обо всём. Проснусь утром и сочту всё сном. Сны забываются быстрее, потому что происходящее в них не проходит через душу, через сердце. Мозг мой настолько глупо устроен, что позволяет тешить или стращать чем-то несуществующим. Не зря в английском и то, и другое называется одним словом. Dream'ы помогают отвлечься от реальности, но они никак ее не заменят, будь они самыми совершенными и радужными dream'ами. 

Вот и сейчас мне снится какой-то совершенно тупой dream. Он помогает мне не проснуться до утра — и на том спасибо. Серёжка, видимо, тоже не испытывает желания быстро повторить всё по новой. Вот интересно будет спросить у Надьки, какой dream лучше: клофелиновый или самогонный. Завтра еще раз ее накачаем, а потом и спрошу. Когда уезжать буду — а то ведь она в гневе страшна, как водородная бомба. Пусть пока думает, что это влияние опять установившейся жары, которая, вопреки брехне синоптиков, не жалела тщательно пестуемый урожай. То ливень, то жара… Во страна! Проснувшись рано утром и выйдя на улицу, я ощутил такое пекло, что даже гулять расхотелось. И это в семь утра! Да, тут и без клофелина отрубишься. Хотя с оным гораздо для нас безопаснее.

После завтрака ко мне приехал прапорщик из части. Так тепло на душе стало: всё-таки я им небезразличен. Никогда бы не подумал! Какой-то новый прапорщик, его я еще не видел. Старенький, лысенький, страшненький, но глаза добрые. Как у Ленина и Мойдодыра. И наивные. Мне не составило большого труда разбудить в нём чувство жалости к человеку, который уже одной ногой на том свете. В довершение ко всему я оформил на лице такую бледность, что мой собеседник хотел бежать за медсестрой. Потом пошел к Буденному — наверно, стало интересно, сколько я еще протяну. Больше он не возвращался. Скорее всего, посчитал, что приступ бледности закончился летальным исходом. У меня же настроение поднялось до отметки температуры воздуха в тени. Поистине во мне медленной смертью умирает великая актриса! Буденный пришел справиться о моем здоровье и заодно узнать, когда я смогу приступить к латинскому буквоначертанию. Я обещал после обеда быть в боевой готовности.

К удивлению моему и досаде, в палате оказались двое новеньких. Конечно, сам факт их появления удивительным не являлся. Просто лежали они уже два дня, а я не удосужился их заметить. Впрочем, и замечать-то особенно было нечего. Они дали о себе знать тем, что начали приставать к соседям по палате. Сначала они немного побили одного узбекского мальчика — во-первых, за то, что мало прослужил, а во-вторых, естественно, за то, что узбек. Потом пристали к двум другим. Наконец добрались и до меня. Им не понравилось то, что я лежу по-американски, с высоко поднятыми ногами. Оказывается, я мало для этого прослужил — мне еще не положено. Когда я в хорошем настроении, мне всегда хочется хамить. Вот я им и сказал, что не считаю количество проведенных в армии дней за основной критерий, по которому высота поднятых ног и определяется. По мне, главное немножко другое. Содержимое головы, например. А у вас, братцы, она настолько пустая, что вам не стоит ноги даже от земли отрывать. Они обалдели. Тирада моя выглядела настолько внушительно, что они ненадолго задумались, что предпринять. И вот один из них, судя по роже, более тупой, и, судя по фигуре, более сильный, видя, что поза моя не меняется, ринулся ко мне. Как оказалось, способ лежания по-американски имеет одно преимущество: мне ничего не стоило сгруппироваться и попасть ногой в челюсть. Бедняжка скорее от неожиданности, чем от силы удара, упал, ударившись головой о спинку соседней кровати. У меня всё внутри похолодело: а вдруг не поднимется? Вроде дышит. Правы были англичане, когда придумали поговорку, что задира — всегда трус. Второй даже и не рыпнулся, а первому уже было не до этого. Но надо отдать ему должное, отошел он быстро. Память его оказалась короткой, он вновь ринулся в направлении уже поднявшегося в полный рост меня. Казалось, еще немного — и он вомнет меня в стену. Он рванулся ко мне так резко, что чуть не наткнулся на Аликов ножик, блестевший в моей руке. Я вовремя успел нажать на кнопочку, и прекрасно инкрустированное лезвие переливалось теперь всеми цветами радуги. Я попросил умерить свой пыл и ко мне больше не приближаться. Эффект был потрясающий. Мой грозный вид не предвещал для нападавшего ничего хорошего. У него хватило ума отказаться от безумной затеи. На глазах изумленных свидетелей я вновь принял искомое положение, улучшающее отток крови из нижних конечностей. Сопалатники, исключая тех двоих, смотрели на меня с благодарностью. Униженные и оскорбленные „деды“ вряд ли теперь осмелятся кого-нибудь доставать. Уже после сопалатники благодарили орально — то есть словами. Я попросил их иногда охранять мой сон: неизвестно, что этим придуркам может прийти в голову. А вообще я сам был немало поражен своим перевоплощением. Никогда не думал, что могу наглостью подчинить толпу своему влиянию — это я-то, самый больной и хрупкий…

И почему люди в основной своей массе придерживаются правила: „Кто первый взбирается на вершину, тот может сидеть, где захочет“? Почему так силён культ силы, а не, скажем, красноречия или просто интеллекта? Сила ведь сама по себе груба и вовсе не эффектна, как многие считают. Однако поклоняются именно ей, потому что сила внушает страх, и именно он зачастую движет людьми. Ведь не я первый сказал, что нужно поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Тогда я нарушил этот постулат и в дальнейшем несколько раз пренебрегал им. Но не потому, что на время его забывал. У меня не было выбора, потому что другие ничего не знали или не хотели знать об этом. Хотя, может, я и не прав. Может, прав Дарвин со своим законом джунглей? Чёрт его знает. Каждый человек — это отдельный мир, и вторгаться в него не всегда уместно. В армии в каждом конкретном случае ты обязан выбрать порой единственно правильное решение — как в хоккее, за доли секунды. Еще жива была в моей памяти картина минских ночных экзекуций. Для меня даже со стороны свидетеля это казалось ужасным. Повторения ее в местном варианте можно было избежать, и я рад, что это удалось сделать столь малой кровью. Вернее, вообще без оной…

После обеда пошел в аптеку. Надежда сидела сонная, Серёжки не было. Мне захотелось поиздеваться, и я вслух предположил, что она, наверно, сегодня всю ночь не спала. „Нет, пила два дня и всю ночь проспала, как убитая“, — простодушно ответствовала полуразлучница. „А я, — говорю, — пришел позавчера, мне сказали, что ты отрубилась, вот и пришлось опять с братцем твоим спать — не уходить же так рано обратно“. Усмешка скользнула по ее лицу. Понимает, на чьей стороне мое предпочтение. Но ей, слава чёрту, плевать: в госпиталь вернулся ее старый любимый любовник. „Так что трахайтесь, педики, только следите за тем, чтобы он не узнал. А то прирежет обоих“. „Или разделит грех“, — подумал я. Камень с души свалился. Теперь не надо клофелиновых экспериментов, совесть останется чистой.

Серёжка уже знал о том, кто конкуренция закончилась. Это я понял по его светящейся мордашке. Он и вчера вечером проделал то же, что и позавчера. Бедная Надька! Вчера вообще была без вины виноватой. Ну да ладно, мы снова вместе, и сегодня будет сказочная ночь. В предвкушении я провел несколько томительных часов в палате. Заодно выяснил отношение побитых „дедов“ к моему ночному отсутствию. Они, как оказалось, не очень-то и обиделись. Обещали никому не болтать — это, мол, противоречит их кодексу чести. И где они слов таких нахватались? Посмеялся я в душе и выскочил в окно.

Надькин коитус с новым старым лавером шел полным ходом, когда я на цыпочках пробирался мимо их комнаты в Серёжкины апартаменты. Сегодня я действовал решительно, как никогда. Два солдатских ремня, взятые специально, связали его по рукам и ногам. Теперь я мог делать с ним то, чего бы он никогда не позволил, будучи несвязанным. И я это делал! Пришлось всё время зажимать ему рот, чтобы никто не проснулся от воплей и стонов. Малыш бился в конвульсиях, но ничто не могло помешать мне в ту ночь сделать из него первоклассного мазохиста.

На следующую ночь мы поменялись ролями. Иногда мне казалось, что лучше быть в части, чем в Серёжкиной постели. Лишь к утру я понял, как заблуждался, думая об этом. Его садистские наклонности, подхлестываемые анашой, вызывали восхищение. Во всяком случае, я первый и последний раз в жизни смог кончить девять раз. Иногда мне безумно хочется повторить эти сказочные дни, но я понимаю, что это невозможно. Их не возвратишь. Такое было возможным только с ним, и без него не имеет никакого смысла.

Днем Надька поссорилась с любовником, тем самым поставив себя перед угрозой новой порции клофелина, который опять пришелся в точку. На сей раз мы с Серёжкой выдохлись к середине ночи. Просто хотелось лежать рядом с ним. И говорить. Я искренне хотел, чтобы он раз и навсегда покончил со своим сомнительным бизнесом. Он приводил разные аргументы, но красноречия не хватало. Видимо, любовь ко мне, в которой Сергей ежечасно признавался, была намного слабее любви к деньгам и анаше. Моя неудача в той ночной дискуссии обернулась для Сергея трагически. Через пять месяцев после этой ночи он попадет в аварию, будучи под кайфом, а еще через три — один из его клиентов сдаст его „органам“. И он сядет на восемь лет. Тогда же он беззаботно смеялся, представляя, до какой степени назавтра опухнет рожа у его сестры. На этом мы и расстались, чтобы вечером встретиться опять. Тогда мне это казалось бесконечным.

Не могу с точностью сказать, почему моей главной целью в армии стал секс. Мало того, что он являлся преступлением и не был положен солдату по Уставу: он ведь к тому же мешал мне защищать Отечество, которое, как всегда, пребывало в опасности. Империалистические враги лезли со всех сторон, словно зная, что меня носит по госпиталям. И всё-таки, почему именно секс, а не, скажем, чтение книг? Тоже ведь интересно. Книжки я иногда читал, но они не могли отвлечь от мрачных раздумий. Для того, чтобы хоть иногда отвлекаться от гнета постоянного пребывания в государстве, именуемом Армией, нужен был разражитель гораздо сильнее. Вот я его и искал постоянно. А кто ищет, тот всегда найдет. Вот я его и находил. К тому же запретные места спереди и сзади постоянно свербели, и зуд этот передавался в мозги. Можно было свихнуться от безделья, безысходности и тоски. Я не считал себя сексуально озабоченным — может, только чуть-чуть. Еще и потому, что не было много времени на отдых от главного занятия в тамошней жизни.

Я не заметил, как наступил решающий день — день приезда Главного Доктора. Рассвет я опять встречал в голубом домике, так что за неритмичность пульса можно было не беспокоиться. Ближе к полудню я нажрался таблеток и почувствовал себя неважно. Это было именно то состояние, в котором необходимо было встречаться с Главным. Он был не только главным, но и старым. Да и к тому же ниже не только меня, но и Ростика. Облапал всего, обслушал, обстучал. Долго со мной возился. Наконец, отпустил восвояси. Даже не удосужился хотя бы намекнуть на мою дальнейшую судьбу. Я пошел курить к фармацевтам. Серёжка подметал. Я рассказал ему о только что случившемся рандеву с вершителем судеб. Хотелось просто поделиться сомнениями с человеком, роднее и дороже которого рядом не было. Получив от него уверения в благополучном исходе, я отправился обратно, справедливо надеясь на то, что меня ждет хорошая новость.

А новость оказалась плохой. Карлик величественно сообщил мне, что даже с такими недугами я еще смогу принести пользу родной Родине. Конечно, армия нуждается в здоровых солдатах, но и больными она не брезгует. Короче, успехов тебе, Димка, в боевой и политической подготовке! Я стоял, как после удара в челюсть. Аж скулы свело! Засос на правом соске позеленел от досады. Кстати, Карлик его так и не заметил. Черт возьми, надо было ему левый подставить, может, тогда бы и комиссовал. За милую душу отдался бы этому уроду, лишь бы домой отпустил. Скотина! Всё, я в трансе. Серпом по яйцам… Пошел спать.

Спать, конечно, не хотелось. Вернее, не моглось. Сон — лекарство хорошее. Когда спишь, ни о чём не думаешь. А раздумывать было страшно. Все надежды на „гоу хоум“ лопнули, как мыльный пузырь. Проклятый Карлик! Я сделал всё, что мог: и пульс накачал, и бледность сделал классическую, и давление поднял. От съеденных таблеток мне стало действительно плохо, и я пошел промывать желудок. Блевал я с радостным чувством очищения. Вместе с остатками таблеток выходила вся ненависть к презренному Карлику и ко всем остальным.

Почувствовав себя лучше, пошел в аптеку. По моей кислой роже издалека можно было узнать о результатах высочайшей аудиенции. Серёжка как раз вышел на крыльцо и всё понял, увидев Димку, вяло бредущего ему навстречу. Налил спирта. Потом еще. И еще. Через час я уже во всю глотку ругал всё и вся и напрочь забыл, что мне еще пятнадцать месяцев до дома. Начался тихий час — обед, естественно, я пропустил. Боясь быть уличенным в дезертирстве с кровати в святое время, попросил Серёжку проводить меня до койки. Довел он меня быстро. Нежно положил на кровать, накрыл с головой одеялом, дабы не несло перегаром. И ушел, забыв поцеловать. Сопалатники дрыхли. Теперь они мне не завидовали. От радости за то, что у меня ничего не вышло, они враз позасыпали. Я же просто отрубился.

Продрал глаза вечером. Сразу впомнилось всё, что случилось. Мурашки пробежали по коже. Неужели мне всё это не приснилось? Я по-прежнему остаюсь в этой вонючей дыре? Скоро вааще отправят в часть. А там Мойдодыр съест… Да, положение не из приятных. Надо идти трахаться.

Сматываться было еще рановато. Я немного побродил по территории, сходил к речке, пристально вглядываясь в горизонт и за него, надеясь хоть там увидеть что-нибудь приятное. Может там, далеко за горизонтом, и есть справедливость? Здесь ее нет. Пошел обратно, по дороге жуя траву, дабы окончательно покончить с перегаром. Зашел к медсестре. Сегодня дежурила моя любимая. Ее я очаровал в свое время красноречием. Вот и на этот раз она долго внимала моим разглагольствованиям относительно несуществующей справедливости. Искренне хотела мне помочь, но была бессильна. Местное начальство боялось брать на себя бремя ответственности за мое досрочное увольнение. Не только боялось — оно не хотело! Вот если бы у меня было много денег, тогда другое дело. По секрету Ирка выложила пару случаев, когда Буденный списывал ребят в негодность за круглую сумму. Я же ничего не мог дать ему, кроме себя. Жаль, что во мне он нуждался в меньшей степени, чем в Ленине на казначейских билетах. Самым страшным секретом, вылетевшим из ее уст, было то, что завтра меня должны выписать. Буденный не набрался смелости лично сказать мне об этом. А может, чувствовал, что ночью может случиться обморок, после чего пришлось бы держать меня еще. А работы в аптеке почти не осталось, так что никакая сила, включая Надьку с братом, не могла меня удержать. Еще немного посидев с Иринкой, рассказав ей правду о ночных похождениях (не всю, конечно — только про Надьку) и заручившись ее покровительством, я отправился в путь через забор.

Начало моей заключительной ночи было таким же, как и во время моего первого появления в голубом домике. Серёжка уединился в кресле и смотрел на кривлявшихся поляков, Надька опять слегка удивилась моему визиту. К счастью, она уже подцепила кого-то в городе, поэтому удовольствия лицезреть себя не доставила. Сев на колени к Серёжке, я сказал, что эта ночь будет последней. Наверно, в тот момент на меня трудно было смотреть без жалости, и Серёжка решил подкачать меня самогоном. Разомлел я очень быстро. Гулять так гулять! Благо, кончившийся самогон можно было заменить в достатке имевшейся анашой, что мы и сделали. Так я впервые в жизни попробовал эту гадость. Не очень понравилось. Сначала никакого кайфа, а потом — бах по башке, и всё. Мебель поплыла перед глазами, поляков в телевизоре стало в несколько раз больше. А потом они и вовсе стали выскакивать из ящика. Последнее, что я помню — это Серёжкины объятия и поцелуи. Я растворился в кайфе…

Звона будильника никто не услышал. Проснулся я от того, что меня усердно трясли. Надежда долго пыталась привести меня в вертикальное положение. Наконец-то ей это удалось. Будильник беспристрастно показывал девять часов. Уроки сержанта Иванова не прошли бесследно: я мгновенно оделся и, не попрощавшись с Серёжкой, помчался в отделение. Благополучно миновав забор, первым делом зашел к Иришке, которая обложила меня семиэтажным матом. Я расплылся в извинениях. Так наступил последний день моего пребывания в этом райском уголке. Казалось, даже кровать настолько привыкла к моему податливому и нечасто совокупляющемуся с ней телу, что не хотела скрипеть. Я с силой плюхнулся в нее, но она ответила лишь легким повизгиванием.

Буденный зачитал мой приговор и выразил сожаление, что я не всё доделал в аптеке. Я предположил, что могу скоро вернуться, на что он только пожал плечами. Подлый лицемер и взяточник! С каким бы удовольствием я впился в его поганые усищи! Выщипал бы по волосинке всю эту мерзость! Жаль, в госпитале нет отделения психиатрии или хотя бы неврологии, а то бы я ему устроил.

Через час мне сообщили, что дозвонились до моей части, и что скоро за мной заедут сослуживцы. Сестра-хозяйка тут же бросилась ко мне с требованием сдать белье. Я убежал от нее прямиком к Серёжке. По дороге меня выцепил прапорщик, тот толстяк, который имел честь вывозить меня из Минска. Тогда он был кстати, сейчас — нет. Он попросил поторопиться. Под предлогом, что что-то забыл, я ринулся в аптеку. Серёжки там не было. Времени тоже. Надьке наказал передать ему, что я его люблю и что очень скоро вернусь. „Ладно, неси тебя хрен“, — напутствовала она, так и не удосужившись подать мне руку на прощание.

Когда командирский „газик“ со мной на заднем сидении пересекал госпитальные ворота, я увидел его, бегущего за нами. Он что-то хотел сказать — наверно, то же, что и я. Тогда я еще не знал, что услышу это завтра.

 

11. Раздвоение личности

За мыслями о Серёжке я не заметил, как мы приехали. В части все занимались уборкой территории. Противный командир встретил меня на пороге штаба. Улыбнулся так, что я чуть в коллапс не вошел. Ему, скотине, уже доложили результаты моего обследования. Хорошо, хоть предупредили, что со мной нужно обращаться бережно: я женщина нервная и грубостей не выношу. Впрочем, он и не грубил. Предложил должность придворного художника. Обещал беззаботную жизнь и заодно предостерег от глупостей типа обмороков: „Ты теперь здоровый, и тебе никто не поверит“. Посмотрим! Может, у вас здесь и хорошо мне будет, да вот только к Серёжке хочется. Поэтому, сорри, я здесь не жилец. Ну, это я так, про себя подумал. Мойдодыру же просто кивал в знак согласия. Даже не удосужился с ним разговаривать. Мойдодыр — он и есть Мойдодыр, чё с ним разговаривать?

В отличие от встречи с доброжелательным товарищем полковником, мое появление перед сослуживцами успехом не увенчалось. Все считали меня симулянтом. Даже Вовчик. Ну, он-то, положим, видел, что в Минске я не прикидывался избитым! Косятся все. Я же хороший — почему меня здесь так не любят? Может, не знают, что я хороший? Надо им об этом сказать.

Весь остаток дня меня коротышка Ростик опекал. Прыткий такой! Его „старики“ регулярно засылают в магазин. Вовику не положено — он младший сержант, его поставили командиром отделения у этих самых „стариков“. Только глупый Мордоворот мог до такого додуматься. Вовик летал, как сраный веник, между „дедами“ и командиром взвода. Вадим особо усердствовал. Мне он отвел роль адъютанта при себе, мальчика на побегушках. Это мне обо всём Ростик рассказал, наивно радуясь, что летать в магазины ему теперь придется в два раза меньше. По наущению Вадика меня вводили в курс дела. Глупые они все! Неужели я прошел Минск и другие армейские клоаки лишь для того, чтобы быть у кого-то на посылках? Черта с два! Я за себя еще поборюсь.

В столовой за ужином Вадим попросил меня взять его жратву на свой поднос. Я отрицательно покачал головой. Он опять полез драться. Я было нащупал в кармане ножик, но явился Стас. Я вновь мысленно удивился его способности появляться всегда и везде вовремя. Вадик пообещал разобраться со мной ночью. Как я понял, расправа затевалась нешуточная. Пока я ел хлеб с маслом, старики во главе с ненавистным мне Вадиком прорабатывали стратегию разборки со мной. Они даже и не пытались скрыть, что говорят о моей скромной персоне. Надо же, какой чести я удостоился! Ростик с Вовиком наперебой говорили о том, что я просто обязан подчиниться негласным законам, а не то нам троим житья не будет. От моего хамства, видите ли, у „стариков“ портится настроение, и они отрываются на бедном Ростике. А я-то чем виноват?

К концу трапезы ко мне подошел Вадик — надменный, величественный. Кинув на меня презрительный взгляд, громко сообщил, что мне по приходу в часть надлежит всем „дедам“ почистить сапоги. Тут уж я взбесился, вскочил на скамейку да как заору на всю столовую: „А может, вам еще и пососать всем?! Козлы! Вы еще нам с Ростиком сегодня сапоги почистите!“ Ростик испугался при упоминании своего имени, Вадим взмахнул кулачищем, но я увернулся. Потом залепил ему железной кружкой с недопитым чаем. Химики, с интересом наблюдавшие за тусовкой, подавились. С разных концов столовой последовали крики „дедов“-химиков: „Убей его!“ — это меня, значит. Вбежал лейтенант, дежурный по столовой, и без разбору выгнал нас взашей, пообещав доложить обо всём Мойдодыру. Даже неплохо относившийся ко мне Стас не одобрил моего поступка. В душе-то, конечно, может, и одобрил, но мысль о завтрашнем обязательном разговоре с Мойдодыром не давала ему покоя. Он просто умолял „дедов“ пару дней потерпеть с разборкой. Лейтенант, гандон штопанный, стуканет, как пить дать. А Мойдодыр учинит расследование. А он, то есть я, тоже может стукануть. Тогда попадет и Стасу, и остальным. „Ага, — говорю. — Я вас, ублюдков, с экскрементами смешаю“. Впрочем, я, пока дошел до части, тоже угомонился. Конечно, интересно, что они там придумали. Но я не прочь потерпеть и без этого.

В ту ночь дежурным по части заступил капитан Голошумов. Подтянутый, с рыжими усами, не такими длинными и страшными, как у Буденного. Меня он видел в первый раз. Поинтересовался у Стаса. Не знаю, что ему Стас рассказывал, только капитан, слушая, постоянно улыбался. Хороший мужичок. Я хороших чувствую интуитивно. Да и не такой тупой, как остальные „товарищи“ офицеры и прапорщики. Подозвал меня, запросто поговорили. Он оказался земляком — из Подмосковья. Расспрашивал о столичной жизни. Я уже не помню, что ему рассказывал. От него я узнал, что Мойдодыр на офицерском собрании затронул и мою скромную персону, предупредив, что со мной доктора велели обращаться бережно. Жаль, что вадики этого не слышали! Голошумов обрисовал мои радужные перспективы на должности придворного художника, обещав покой и благодать. Объявил отбой. Пока все не легли, меня спать не отпускал. Не потому, что боялся за меня — он ничего, уверен, не знал. Просто я был интересен ему, а он — мне. Когда я пришел в спальню, все уже дрыхли.

Слишком много впечатлений за один день! Даже с Серёжкой не успел проститься. Я ведь я его, наверное, люблю. Не могу точно сказать. Не похоже это на настоящую любовь из кина. Хотя, Бог ее знает, какая она — настоящая. Просто мне было с ним спокойно. Я хочу повторить это снова и снова. С ним я забывал обо всём. Даже когда его не было рядом, он заполнял собой все мои мысли. Так было там, в госпитале. А здесь приходится больше думать о собственной шкуре. Вот Ростик, например: недалекое существо. Не смог постоять за себя и стал холуем. Холопом бывших холопов. Вадим тоже прошел путь Ростика год назад. Они ведь два сапога — пара, только преимущество одного в том, что его взяли в армию на год раньше. Нет, решительно не хочу здесь оставаться! Там, где глупость — образец, разум — безумие. Вот полежу до утра и устрою им шикарное светопреставление.

Только бы не заснуть! Мысли начинают путаться. Кусаю себе язык, щиплю за яйца, принимаю неудобные для сна позы. Всё бесполезно — глаза закрываются. Иду в умывальник. Голошумов спит в оружейной комнате, смежной с апартаментами дежурного. Помощником сегодня мальчик из числа „дедов“, похожий на старого потасканного козлика. Так и назовем его — Козлом. Вроде бы легче. Спать хочется, но не очень. Олег… Опять ты перед глазами. Твой прощальный взгляд, полный надежды и веры во всё лучшее… Я ничем не мог помочь тебе. Мне становится не по себе только от осознания этого. Я всегда боялся воспоминаний о тебе, а сейчас ими я прогоняю сон. Я не должен спать, если хочу уехать отсюда. Сначала в госпиталь, а потом, если повезет, и домой. А что дома? Снова разгульная жизнь, ненасытная жажда любви? Нет, сейчас я уже так не смогу. Я сильно изменился. Не знаю, что во мне сломалось, но я чувствую себя другим. Дома всё будет по-иному. А что я могу здесь? Тут и забот-то — только о своем желудке. Мне, правда, — еще и о шкуре. Интересно, а что будет, когда мне по местным законам разрешится иметь своего ординарца из числа новобранцев? Нет, это не для меня. И не только потому, что не хочу. Я пошел против этих законов, и уже не буду иметь морального права потом пользоваться их привилегиями. Ну и что? Я-то найду, чем мне заняться. Только бы побольше красивых новобранцев.

Часы Вадима пикнули шесть. Я не заметил, как стало светло. Пора. Выдавил на язык немного зубной пасты и пошлепал в умывальник. Пасту достал, выпил литров пять воды из-под крана. И улегся прямо на голый пол — обморок, значит. Хотя, если это обморок, я должен был неожиданно упасть. А если я неожиданно упал, стало быть, я просто обязан был больно удариться. Следовательно, должна быть шишка. Стал биться головой о стену. Бился долго. Пощупал. Больно. И кровь есть. Вот теперь можно спокойно дожидаться проснувшихся сослуживцев. Из зубной пасты получилась хорошая пена, которая медленно вытекала из уголков рта. Я трезво рассудил, что пену изо рта никто нюхать не будет. К тому же паста была советская, поганая, и совсем не пахла. Бедный Козел! Проснулся, водички холодненькой захотел, да и пописать заодно, а тут — такое зрелище! Сначала подумал по простоте душевной, что я уснул ненароком. Сапогом по тапочкам начал бить, яхонтовый мой. Я — ноль внимания. За руку схватился, бриллиантовый, пульс начал щупать. Да не знал, где пульс находится, изумрудный. Руку отпустил — она свободно и бессильно упала. Мой золотой, как он перепугался! Решил перевернуть меня лицом вверх, александритовый мой Козлик, да как пену увидит! „Товарищ капитан, скорее!“ — надрывается. А сам аж трясется со страху, аметистовый. Вот как над Димкой разборки планировать! Кого жалко, так это Голошумова. Он-то ни в чем и не виноват. Хотя нет и моей вины в том, что его назначили дежурить именно тогда, когда у меня внеплановый обморок.

„Скорую“ вызвали. В это время меня окончательно перевернули на спину. Лежу, глаза закрыты, дышу ровно. Сквозняк устроили, чтоб мне легче дышалось. А ветер из туалета — во кайф! Начинаю мелко дрожать от холода. Мало того, что в одних трусах на кафельном полу, так еще из туалета холодная утренняя вонь. Слышу, машина приехала. Надо приходить в себя. Открываю глаза, делаю вид, что никого не узнаю. Приподнимают меня, тут пять литров воды из меня и выходят. В только что подошедшего Вадима метился, а попал в Козла с Голошумовым. Фельдшеру тоже досталось. Он даже смутился. Кое-как привели меня в божеский вид и повезли в госпиталь.

По дороге я еще таблеток чудодейственных добавил. Врач в приемном отделении оказался хирургом, ничего в моих обмороках не понимавшим. Увидев, что я только вчера выписался, не решился брать на себя ответственность за помещение меня в терапию и оставил в покое до прихода Буденного. Еще не успевшая соскучиться кровать радостно проскрипела, чем и разбудила знакомых сопалатников. Спросонок они удивиться так и не смогли, только поздоровались и опять заснули. Даже те двое, и то поздоровались — наверно решили, что я им снюсь.

Слегка задремал, но разбудил Буденный. Ага, ты опять здесь, образ гражданской войны! Давно же тебя не было! Фельдшер уже рассказал приукрашенную Козлом историю. Буденный ни на секунду не усомнился, что со мной это не могло случиться по-настоящему. В своей правоте он убедился, осмотрев и пропальпировав меня. Сказал, что не положит. Единственное, чем он может мне помочь, так это оставить здесь до обеда. А в обед за мной приедут.

Спать уже не хотелось. Пошел побродить. Ирину встретил — она в инфекцию собиралась. Предложил проводить ее. По дороге вкратце рассказал о злоключениях предыдущего дня. Пожалела, пообещала достать еще более чудодейственных таблеток, от которых наступает настоящее отравление. „Спасибо, дорогая, но мне и от моих-то хреново. Ты лучше поговори обо мне с Буденным“. „Ладно, — говорит, — попробую“.

Проводил ее, на обратном пути зашел в аптеку. Никого еще не было. Набрался смелости, зашел за магазин и шмыгнул через забор. Дверь открыл Серёжка — заспанный, с опухшей рожей, но всё равно красивый. Он и не узнал меня в форме защитника Отечества. Потом всё-таки узнал. Это я понял, как только он повис у меня на шее, чуть ее не сломав. Так я и донес его до спальни. Лег на кровать прямо в сапогах. Серёжка выслушал мой короткий рассказ о том, что было вне стен госпиталя, прижался к моей груди и засопел. Я бы тоже с удовольствием поспал, но не терпелось узнать, что он хотел сказать мне, когда бежал за машиной. Сказал, что ничего существенного. Он не представляет свою жизнь без меня. Он любит меня и хочет подарить себя до конца своей или моей жизни. Нет, малыш! Для тебя есть вещи поважнее любви ко мне. Ты же не представляешь свою жизнь без больших денег и развлечений. Вот и сейчас ты говоришь, что вчера с досады купил билет и поедешь через неделю отдыхать в Казахстан. Чёрта с два! Это ты сестренке своей лапшу вешай! Знаю я твой отдых у жмуриков! Небось, мешка два конопли с собой привезешь… Вместо ответа Серёжка расстегнул мне штаны и втянул в свои прелестные губки предмет моей гордости. Правильно — когда нечего сказать, лучше всего сделать головокружительный отсос.

После дозы таблеток я разрядился не скоро. Но вот, наконец, Серёжка щедро вознагражден за свой труд. Я чувствую, что не в состоянии подняться. Надо ведь вернуться. Вдруг Иришка уболтает Буденного, а меня в отделении нет? Пока собираюсь, Серёжка предлагает мне компромисс: как только я увольняюсь, он забирает меня к себе и прекращает свой опасный бизнес. Я не соглашаюсь: сегодня или никогда! Он выбирает второе.

А Ирина действительно сотворила чудо. Встретила меня у входа в корпус с вопросом: „Где тебя хрен носит?“ и уведомила о том, что у меня, наверно, еще что-то с пищеварением, и что Буденный решил за пару недель проверить и желудок. Он встречается мне, когда я иду к нему, дабы поговорить о моем пищеварении. Повторяет только что услышанное от Иришки. Я рассыпаюсь в любезностях. Конечно, он прекрасно понимает, что мой желудок болит примерно так же, как и его правый ус. Просто надо доделать работу в аптеке — проверка из Минска скоро. Дает мне две недели сроку, и я говорю, что постараюсь успеть, прекрасно осознавая, что там работы и на день не будет.

Целую ручку милой Иришки. Провожаю ее до ворот, когда она идет домой. Я теперь провожаю ее каждый день, когда она дежурит. Завтра она в ночь.

— И всё-таки, почему ты решила помочь мне?

— Так, нравишься. Просто ты не такой, как большинство.

А я и сам это знаю.

Ночью я никуда не пошел — спал без задних ног. Наутро заставили сдавать желудочный сок. Это что-то ужасное — глотать этот гадкий шланг, старый, затасканный, пропитанный соками старых вояк! Один на всех. Заставил медсестру мыть его при мне. Отходил я долго. В палате не было никого, все работали на огороде — там опять что-то выросло. Те двое тоже. Представляю, как им тогда хотелось заехать мне по физиономии! Когда уходили, глазищи аж сверкали. Ну и шланг им в рот!

А с Серёжкой всё кончено. Я не могу. Может, я действительно идиот какой-то? Ведь каждый вправе заниматься тем, чем хочет. Я же это сам всегда проповедую. А ему не разрешаю. Не могу же я ревновать его к анаше? Значит, что-то другое. Я боюсь его потерять, неожиданно, в самый неподходящий момент. Поэтому лучше сейчас. А вдруг это подействует на него? Ведь живут же люди на одну зарплату? Нет, он так не может. И откуда только взялась тяга к красивой жизни у провинциального мальчишки? Хотя, что я заладил? Всё уже кончено. В любом случае мы в конце концов расстанемся. Тогда чего же я боюсь? И всё равно больше не пойду. Я убедился в его любви, пусть теперь немного помучается… Господи, и почему мы так жестоки к тому, кого любим?

Весь день я пролежал в палате. Даже курить не ходил. Только пописать вставал. Под вечер сопалатники встревожились. Как это так: Димка два дня и две ночи никуда не ходит? Уж не заболел ли? Да пошли вы все, ничего вы в этой жизни не понимаете!

Иришка пришла. Ее голос я бы узнал из тысячи. То и дело в разных уголках отделения слышался ее строгий прокуренный баритон. Старцев гоняла только так. Попадись ей под горячую руку сам Буденный или начальник госпиталя — и их бы послала туда, куда мне уже хотелось пойти. Наконец, все угомонились, и я пошел к ней в гости. Ирка курила, прислонившись смазливой мордашкой к окну, и смотрела вдаль. Немного напугал ее. „И всё-таки, Ириш, я немножко не понимаю, чем же я не такой, как все? Лучше всех? Ну, это ты уж слишком! Чем же я лучше всех? Доставай лучше спирту, выпьем за то, что я лучше всех“. После двух стаканов до меня доходит. Влюбилась, что ли? Так я и знал! Только этого еще для полного счастья не достает! Хотя, если бы не это, не сидеть бы мне рядом с ней. Да, несмотря на то, что я каждую ночь к кому-то бегаю, она действительно любит меня. И хочет. Прям так и сказала: „Малыш, сделай одолжение, отымей разок-другой“. Я обалдел. Надька вторая! Ну, с той, положим, всё ясно. Нет, решительно ничего не понимаю в этой жизни! Третий стакан просто необходим. Тебя, Иришка, в отличие от жизни, я понимаю прекрасно, но ничем помочь не могу. Я педик, и у меня есть мальчик. Был. Никакого эффекта. Нужен четвертый стакан, но пить уже нечего… Она почти трезвая, а я пьяный вдрызг. Ир, неужели ты не понимаешь, что я не могу этого сделать? Просто потому, что не хочу. Ты всегда была и будешь для меня хорошим человеком, прекрасным собеседником. Зачем совокупляться физически? Мы же прекрасно понимаем друг друга. Пойми, после этого я не смогу относиться к тебе как прежде. Да и ты ко мне тоже… Она ласкает меня и постепенно раздевает под поток моих речей. Мне ничего не остается, как помочь раздеться ей. Я представляю вместо нее Сергея, и всё кончается хорошо — для нее. Правда, чуть не забыл вовремя вытащить, но успел всё-таки. Так что всё хорошо, если хорошо кончается. И не внутрь — она же не Серёжка.

Какое-то дурацкое состояние меня обуяло. Полное безразличие ко всему. Старшая сестра узрела, что я всё время лежу, и накапала Буденному. Тот вызвал к себе и сообщил, что с желудочным соком у меня всё в порядке, и поинтересовался делами в аптеке. Вот бы ему правду рассказать! Всё в аптеке нормально, в срок уложусь.

Не хотелось мне туда идти, но Родина сказала свое веское „надо“. Доделал я всё за день, с Сергеем не разговаривал. Под вечер Надька разоткровенничалась и поведала, что он очень переживает наш разрыв. Да что ты, милая, никакого разрыва не было! Если хотите, приду. Только пусть он придет и позовет.

Пришел и позвал. И я пошел. Вопреки сильному ливню и своему желанию. Я не знал, чего хотел. Полное и безысходное состояние дофенизма. Состояние нестояния души. И не только оной. Перелезал через забор и ловил себя на мысли, что не хочу идти в этот уже немилый голубой домик. И что мне там делать — ведь всё уже решено? Удивительный недостаток есть у меня, большой — я не меняю своих решений. Как дураки и покойники. К последним себя относить еще рано, а вот к первым — в самый раз. Еще не поздно повернуть обратно. Я на крыльце. Палец на кнопке звонка. Стою уже минут пять. Может, действительно больше не стоит причинять боль ни себе, ни ему? Интересно, что он сейчас делает. Смотрит „ящик“? Лежит? Курит? Пьет? Хотя какая разница? Вот сейчас я позвоню, и он ринется к двери. А может, пойдет не спеша. И здесь разницы никакой нет. Я понял, почему я вновь у его дома. Это привычка. Меня тянет сюда ностальгия по первым нашим ночам, которых уже не вернуть. Вот и сейчас я пришел, подсознательно надеясь на то, что всё будет, как в первый раз (без Надьки, конечно). Привязался я к этому голубому дому. Надолго. А в воспоминаниях — навсегда. Ладно, всё. Звоню.

Открывает быстро. Значит, почти бежал. Значит, ждет. Значит, любит. Молча пропускает вперед и закрывает дверь. Трезвый. Предлагает поесть. Я не хочу. Ни есть, ни пить — ничего. Сидим, смотрим друг на друга и молчим. Первым не выдерживает он. Хочет выяснить, не изменил ли я своего решения. Нет, малыш. Я знаю, что рано или поздно потеряю тебя. Уж лучше сегодня. Эта ночь для нас последняя. Скоро ты уедешь в Казахстан, привезешь кучу новых впечатлений и товара и очень скоро забудешь обо мне. Я же буду помнить тебя всегда. Я благодарен тебе за то, что ты спас меня от беспросветного одиночества, спас от самого себя. Без тебя я был бы совсем другим. Ты помог обрести мне уверенность. Теперь я знаю, чего я хочу (вот интересно, а чего же?) У тебя еще всё впереди. Дай тебе Бог постигнуть настоящее счастье. Оно ведь наверняка не в деньгах. Прости.

Впервые за много раз я возвращался еще ночью. Разбуженные стуком окна, сопалатники осыпали меня массой выражений, содержащих много ненужных слов. Я им ответил тем же.

Дни тянулись медленно. Дожди зарядили надолго. Соседи по палате выздоровели, и их забрали в родные пенаты. Легли новые. Один привлек мое внимание. Впрочем, отметил я его привлекательность автоматически. Без задней мысли. И передней тоже. О Сергее старался не думать. Он уже уехал. Пару раз встречал Надьку. Она всё недоумевала: „Не пойму я вас, педиков. И чего вам не трахалось? Нет, не пойму!“ Хотя, конечно, ей даже так лучше было: не нужно бояться, что очередной ее лавер застанет нас в постели с Серёжкой и разнесет по всей округе весть о вместилище разврата. Постепенно я переключался на мысли о возвращении в часть. Думать об этом не очень хотелось, просто надо было о чем-то думать. Книжки не читались. Спалось плохо. Набрал снотворного. Кошмары стали сниться. Ирку я просто избегал. Она прекрасно меня понимала и на мою честь больше не посягала. Пару раз кинула намеки, и всё. Нашел себе сильного партнера для шахмат среди офицеров, этим и жил. Время моего пребывания подошло к концу, послезавтра истекал срок нашего с Буденным джентльменского соглашения. Уж если я этого не забыл, то он-то и подавно.

На следующий день я увидел Мойдодыра. Приезжал на своем драндулете. Ко мне даже не зашел. Зато с Буденным трепался долго. Вскоре мне стала понятна причина его явления. Буденный сообщил, что в мою родную часть пришла бумага из Москвы, согласно которой я должен ехать в Минск на более углубленное обследование. Это я еще в начале службы постарался: написал депешу в Министерство обороны на двадцати страницах, половину которой заняло перечисление всех недугов. Даже успел забыть об этом. Там бы тоже давно забыли о письме какого-то, пусть и милого, но солдатика, да вот родственнички мои похлопотали. А теперь не знаю, как отнестись к сюрпризу. Конечно, хорошо, что возможность лицезреть вадиков, ростиков и мойдодыров с козлами отодвигается на неопределенный срок, а, даст бог, и навсегда. Но, с другой стороны, в Минск я не хочу. Заранее предвижу нескончаемую депрессию. Впрочем, меня не очень-то и спросят.

Заехали за мной в тот же день. Вот что значит маленький клочок бумаги из далекой, но главной Москвы! Во какие проститутки! И какой я молодец! Мойдодыр разговаривал со мной так, будто я приехал к нему с проверкой. Ночью поезд. Голошумов будет сопровождать. Он едет по своим делам, заодно и меня завезет. До разговоров с сослуживцами я не снизошел. Да и некогда было: Мойдодыр отправил меня в автопарк пощипать травку, которая беспощадно выглядывала из трещин в асфальте.

Голошумов немного опоздал, но на поезд мы успели. Было душно, соснуть так и не удалось, так что за состояние сердечно-сосудистой системы можно было не волноваться. Чем ближе я был к госпитальным воротам, тем чаще билось сердце. Не потому, что скоро меня должны были осматривать. Это место я давно проклинал в душе. Судьбе и поезду было угодно еще раз забросить меня сюда. А с судьбой я не привык спорить. Несмотря ни на что, я всё же немножко фаталист.

 

12. Zoo

На обитателей кардиологии мое появление не произвело никакого впечатления. Они на меня тоже. Запомнился лишь эпизод явления на пост медсестры. На ее месте сидел плотный, вальяжный и усатый мужчинка неопределенного возраста. Ничего себе порядочки завели в мое отсутствие! Прапорщик, наверно, а сидит дневальным. Определил меня в солдатскую палату, ту, в которой я был свидетелем экзекуций Алика. Никого в ней не было. Его кровать, к сожалению, была занята. Я закрыл глаза и попытался представить его на своем привычном месте. Открыл — пустота. В отделении ровным счетом ничего не изменилось. Разве что на сей раз не было рядом со мной Алика. На ладан дышащие старпёры по-прежнему прохаживались по отделению, пока молодежь трудилась. Все на одно лицо, до боли знакомое. Где-то я уже их видел… Ах да — конечно же, здесь.

Ближе к обеду стекались в палату ее обитатели. Знакомились. Милые, совсем незнакомые мне ребята. Есть даже такие, с которыми можно. И нужно. Неожиданно появился вальяжный мужичок и попросил меня перейти в офицерскую палату: бумажка из Москвы всё-таки…

Обжившись на новой кровати, вылез из палаты. Похожий на прапорщика мужчинка оказался обыкновенным солдатом Советской армии. Значит, товарищ по насчастью. Быстро разговорились. Общительный, милый. Я сразу почувствовал зарождающуюся к нему симпатию. Под стереотип любовника он никак не подходил, зато у нас было много общего. Да и хорошо это, когда с первых минут появился родственной души и с похожими недугами человек. Будем бороться с врачами совместными усилиями. Легко с ним. Ладно я — хоть чуть-чуть, но похож на солдата. Но он-то! Что он делает в армии? Свое попадание в ее ряды считает полнейшей нелепостью. Согласен с ним полностью, но ничем помочь не могу. Начальник отделения тот же, так что и тебе, дружище, ничего не светит. Да, совсем забыл — Мишкой его зовут. Вот Мишку хоть дневальным заставляют сидеть. А обо мне товарищ полковник позаботиться забыл. Видно, посчитал опасным связываться со столь важной птицей. Да-а, успел я опериться! Опытным таким стал. Когда с полковником разговаривал, он понял, что я уже не тот, что был тогда. Нахал. Хам. Не буду работать — и всё тут. Я обследоваться и лечиться сюда приехал. Ходил себе по территории, вспоминая давно проложенные маршруты. Олег… Олежка… Олежечек! Мне не хватает тебя. Тебя, такого недоступного. Наверно, ты видишь всё оттуда. Я здорово виноват перед тобой — так редко вспоминаю о тебе. Но я не могу и не хочу вспоминать чаще. Мне легче совсем забыть тебя. Но не могу сделать это так быстро. Вот дом, в котором есть принесенные мной кирпичи, и в котором когда-то был ты. Его уже достроили. И даже дверь закрыли. Как мне плохо! Кто мне, такому искушенному в поисках единственного правильного выхода, подскажет мне его сейчас? Я окончательно запутался в себе. Кто? Мишка! Конечно же, он, такой добрый, толстый и мягкий. Домашний такой.

Он местный. Минчанин. Мать часто приходит и приносит цивильную еду. Разговариваем часами. Беседы с ним действуют на меня гораздо эффективнее, чем скромные потуги лечащего врача с голосом умирающей лебеди. Когда лебедь эта заплывает в палату, у меня складывается ощущение, что прям щас вместе и отойдем в мир иной. Давление однажды измерял, а наушники в уши вставить забыл. „Пульс, — говорит, — не прощупывается“. Я чуть в кровать не написал!

Перестройка в армии одной ногой вступила и в кардиологическое отделение. Пациентов заставляли меньше работать — только до обеда. Мне же вообще ничего тяжелее ложки или вилки поднимать не положено. Скучно. Записался в госпитальную библиотеку. „Фауста“ перечитываю раз в сотый. Некоторые места наизусть выучил.

„Покоя нет, душа скорбит,

Ничто его не возвратит…

К нему, за ним стремится грудь,

К нему — прильнуть и отдохнуть.

Его обнять и тихо млеть,

И целовать, и умереть…“

Кого целовать? Под кем умереть? С ума тронуться можно!

От депрессии спасает случай. В соседнюю палату поселяют майора. Вопреки моему устоявшемуся мнению об офицерах, этот — мастер спорта по шахматам. Это то, что мне уже давно было нужно. Часами играем с ним. Днем за доской, вечером — „вслепую“, без доски. К счастью, все мозги я еще не вытрахал. Правда, проигрываю чаще я. Особенно „вслепую“. И не удивительно — он на разряд выше. Медсестры тащатся, а солдаты принимают нас за потенциальных пациентов отделения неврологии. Еще бы — сидят два идиота, один говорит: „Конь цэ шесть, шах“, а второй ему в ответ: „Король — е семь“. Кто кого „е“ семь, и почему именно семь — им не понять. С Мишей постоянно говорим об обследовании. Ему тоже домой хочется, и побыстрее, да и дом в двадцати минутах езды на сорок третьем троллейбусе. Несмотря на мое твердое убеждение, что я самый больной и, следовательно, более достойный досрочной демобилизации, ему я искренне желаю того же — сочувствую. У него в военкомате недобор был. А у Миши была самая что ни на есть настоящая гипертония средней формы тяжести. Но недобор был важнее, и гипертония резко трансформировалась в легкую форму, и моим новым другом залатали дыру в списках. Тяжело ему было в части. Попробуй найти сапоги 48-го размера! Нашли, но они Мишке не пригодились — гипертония всё-таки второй степени. Вот и встретился Миша сначала с госпиталем, а потом и со мной. И никто об этом до сих пор не жалеет.

Обследование ничего нового не показало. Более того, результаты для меня были еще хуже, чем в Волковыске. Для здоровья-то, конечно, лучше, но тогда об этом я не думал. Дырки в клапанах не нашли — заросла, наверно. Врачам виднее, может, бывает и такое. Ладно обморок — можно сделать так, чтобы он был, а можно этого и не делать. Я уже научился. А вот чтобы дырку в сердце штопать — это слишком. За одно это мне уже памятник положен. Или мне, или врачам. И не простой, а нерукотворный. Дело пахнет керосином. Вернее, выпиской. Мое воображение начинает рисовать трогательную до бессонницы улыбку Мойдодыра. Мишка выручает. Его тоже не хотят отпускать домой, и он неизвестно каким способом находит для себя халявную работенку. В госпитале, оказывается, нет помещения для обучения персонала гражданской обороне. А время такое, что того и гляди американцы бомбу сбросят атомную. Короче, нужно оформлять класс. А работа это не только халявная, но и нескончаемая — на полгода, если работать с усердием. А если без оного, то и до конца службы хватит. Я слезно молю Михаила взять меня в помощники. Он обещает поговорить с главным дяденькой. Тот оказывается доверчивым, к тому же узбеком. Бадма-Холгаев — это фамилие такое. Для пробы попросил меня принести образцы моего почерка. Первые буквы с непривычки выходили неважно, но к концу дня я отчеканил ему шрифтов пятнадцать. На это пронзающие насквозь глазки узбека сначала заморгали быстро-быстро, а потом просияли удивительной теплотой и заботой. С той минуты я мог не сомневаться в его покровительстве. Всё-таки заместитель начальника госпиталя, полковник. Я даже вспомнил по этому случаю слова из одной эмигрантской песенки: „Я сказала полковнику: „Нате, берите!“, но они не пригодились. Узбекам я не отдаюсь. Да и нужен я ему по другому поводу. Что ни говори, а пятнадцать шрифтов для узбека, пусть даже и полковника, — многовато будет.

Теперь после завтрака я должен был идти в класс и работать там до вечера. Конечно, не до самого вечера, а до той поры, пока Бадма-Холгаев домой уйдет. А он нечасто задерживался после дневной трапезы. Видимо, у узбеков, как и у хохлов, голова варит лишь до обеда. Я выпросил неделю только на то, чтобы набить руку. Времени узбек дал много. На дворе был конец июля, мы же обещали кончить к Новому году — раньше ну никак не получалось. А там еще что-нибудь изменится. Мишка смекнул, что ему торопиться тоже некуда. До дома близко, и гипертонии его здесь, в классе, гораздо комфортнее. Да и тапочки домашние лучше сапог сорок восьмого размера.

Постепенно кардиология становилась только ночным моим пристанищем. Частенько я захаживал в родное отделение лишь для того, чтобы соснуть часок-другой или пообедать. Хотя и то, и другое можно было сделать в классе. Причина моих частых отлучек с места работы заключалась в ином. Как-то вечером в отделении я познакомился с клёвым парнишкой — Семёном, Сёмочкой. Вот, стоит себе в коридоре, распорядок дня читает, внимательно так. Я не преминул сказать, что нафиг его читать — никем он здесь не выполняется. Разве что стариками-отставниками. Но у них 24 часа в сутки — тихий час. Понравился я ему своим острым словом и открытостью. Сам он тоже не был замкнутым. Рассказал о том, что осталось ему служить до осени, а пока вот решил отдохнуть перед „гражданкой“. В Минске служит, до госпиталя — рукой подать. Как Мишке до дома.

Видно было, что соскучился Семён по человеку, который мог бы его слушать и слушать. Я взял на себя эту приятную миссию. Интересно всё-таки. Да и перепихнуться с ним я не прочь. Только до этого еще далековато. Пока приходилось внимать его рассказам по вечерам, а заодно своими цицероновскими задатками очаровывать. Решил не заикаться о сексе, пока полностью не овладею его расположением. Да и торопиться было некуда: у меня времени масса, и ему даже при самом удачном раскладе до дембеля месяца два.

А вообще он очень похож на мышонка — маленького, ласкового. Глазки хитроватые, но в то же время распахнутые. Как ставни в голубом домике. Семён слегка отличается от почти что всех моих любовников, армейских и не только. Чисто внешне — не в моем вкусе, но глаза… За них я готов положить на алтарь всё, что есть у меня самого ценного — мягкое место, например. Но готовность отдаться просто так, за глаза — еще не главное. Гораздо важнее подвести человека к чувству, что он это жертвоприношение заслужил. Он — и только он.

Целую неделю я удачно сочетаю работу со шрифтами и вечерне-ночные посиделки с Мышонком. Он часто рассказывает про свою службу. На первом году натерпелся всего вдоволь. Рубцы на теле показывал. Лучше бы он этого не делал! Общения с Серёжкой научили меня возбуждаться от подобного зрелища. Но рукам, не говоря уж о других органах, я воли не давал. Семён, став старослужащим, не смог поступать с молодежью так, как в свое время поступали с ним. Он выпал из общей массы „дедов“, и они, как могли в силу умственного и физического развития, старались показать свое превосходство над отщепенцем. Ребята помоложе Сёмочку любили. В госпиталь частенько хаживали. Красивые, заразы! Я бы тоже с удовольствием за них заступался — просто так, ни на что особо не рассчитывая.

Сейчас им без Семёна несладко, вот и ходят к нему за советами. И я пытаюсь опытом делиться: графин разбил, порезал одного — и все дела. Графинов, говорят, в их части не водится. Сами понимают, что не в таре дело. Нужно лишь перешагнуть через свой страх. Похоже, мне удается найти с ними общий язык. Всё-таки по сроку службы мы почти ровесники. Вот и ко мне они уже тянутся. Ну, а я, разумеется, к ним. Жаль только, что в распоряжении у них всегда времени меньше часа. Да и то днем. А днем разве можно трахаться?

Дурость, конечно — днем тоже можно. А с Мышонком даже нужно. Как одарит своим озорным взглядом — так хоть стой, хоть падай прямо на спину и ноги разводи. Кажется, мы уже в таких отношениях, что поссорить нас может только несчастный случай.

А Минск мне опять нравится. Он уже не такой противный, как казалось мне, когда я ехал под присмотром Голошумова. Он мое „риголетто“ в умывальнике никак забыть не мог. Постоянно приставал с расспросами, отчего ж мне так неймется. Ага, так я возьми и выложи ему всю правду! Конечно, ему можно, только вот зачем? Я не удивлюсь, если он положит сочувственно руку на плечо, а второй скользнет к запретному плоду. Интересно, к какому — заднему или переднему? Наверно, всё же за задницу схватит. Как же — офицер, женатый человек, двух дочек настрогал. Станет он после этого грязный задроченный солдатский член себе под рыжие усищи прятать! Вряд ли он вообще станет делать то, о чём я размечтался. Люблю я всё-таки выдавать желаемое за действительное…

Ладно, я, как всегда — начинаю о светлом и чистом, вроде Минска, а кончаю совсем от другого. Да, кстати: что-то я давно не кончал. Суходрочка не в счет, да и редко бывает. На дворе чуть ли не середина августа, а Мышонка я так и не развратил. Мишка уже ходит и бесится — ругается, что я редко стал наведываться в класс. Бадма, который Холгаев, уже справки наводит. „Может, заболел?“ — спрашивает. Интересные вопросы задает почти что начальник госпиталя! Мишка отбрехиватся баснями про мои участившиеся сердечные приступы, и Бадма верит. Мишку он любит. Художник он, классный художник. Хотя и не торопится рисовать. А в таком темпе, наверно, и я умею.

Уж коль я о темпах, то мне действительно надо торопиться. Сёмочку недели через две обещают в часть спихнуть, а ведь надо не только развратить, но и любовью насладиться. Выбираю самый удобный момент: после обеда. Когда ж еще можно о бабах говорить? Только на сытый желудок. Он мне и раньше любил про подружек своих доармейских потрепаться. Но всегда в его озорных глазах мелькали грустные крапинки. Я уж было подумал, что не удовлетворяли они его полностью, и хотел предложить попробовать с друзьями. Ошибся. После того самого обеда, когда я принял волевое решение хлопца раскрутить, он и признался, что проблема сидит в самом его интимном месте: головка раскрывается не полностью, что дает ее обладателю массу неприятных ощущений. Дурачок ты мой! Так бы сразу и сказал — уже б давно писька распустилась. „Ноу проблем, — говорю. — Пойдем, посмотрим. Я знаю много способов помочь тебе, надо выбрать самый для этого подходящий“. А он особенно и не стесняется — верит. Друг я ему всё-таки. Заходим в туалет, в первую от окна кабинку — это чтоб виднее было. Сажусь на подоконник, а он стоит, несчастный, переминается с ноги на ногу, да только глазищами своими возбуждающими поглядывает. Наконец, садится рядом и выкладывает поверх штанов свое хозяйство. От смущения оно и не думает увеличиваться.

— Видишь?

— Не-а, не вижу. Маловато будет, чтобы диагноз поставить и способы лечения определить.

— А что делать?

— Ну-у, приплыли! Что в таких случаях делают? Дрочить надо. Сесть и слегка помастурбировать. Помочь?

— Нет. Я сам. Только ты выйди.

Я прям не могу! Институт благородных девиц какой-то! Вышел из кабинки, а у самого всё торчком и наружу просится. Хотел было уже зайти в соседнюю кабинку и слить, да Мышонок вовремя позвал. „Вот“, — говорит. Так себе… И побольше видали. Но головка действительно упорно не хочет раскрываться полностью. Щас, потерпи, родной! Операцию по устранению фимоза я твердо решил делать ртом. Мои мягкие и совсем не похожие на скальпель губы жадно впились в упрямую головку и, моментально поглотив всё остальное, коснулись основания. Семён вкрикнул. И вовсе не от боли — он обалдел. Вскочил, упрятал свои причиндалы подальше и хотел было убежать. Я одной левой прижал его к стенке, перевернул и посадил на унитаз. „Ну куда ты убегаешь? Совсем, что ли, очумел? Доктора нашел? Больной? Окончательно? Неужто поверил, что я разом избавлю от твоих хуевых проблем? Интересно, а как ты себе это представлял, если видел, что в руках у меня ничего нет? Думал, я шаман какой-нибудь? Мне абсолютно по фигу твои проблемы, я просто хотел у тебя отсосать. Ты явно не в моем вкусе, так что на жопу не рассчитывай. Но ублажить тебя и ублажиться самому посредством не самого плохого в мире рта ужас как хочется!“

Мышонок сидит на толчке и моргает в такт моим словам. Вскоре не самый плохой в мире рот перестает говорить. „Поступай, как знаешь. Ты мне в принципе нравишься, и я в принципе тебя хочу. А сейчас — гудбай, май лав, у меня работы полно. Забот — полон рот“ (это я уже про писанину в классе).

Я со злостью ударил ногой дверь кабинки и выскочил. Вау! Передо мной стоял и преспокойно умывался мой шахматный майор. Само собой, шум воды не лишил его удовольствия слышать весь этот неудавшийся минетный монолог. Но он всё равно умывался, а я стремительно проскочил мимо и понесся в класс.

Вид у меня, наверно, был озабоченный, ибо Мишка, оторвавшись от чертежа, надолго уставился на меня. Решил, что меня выписывают. Так прямо и спросил. Хуже — пососать не дали! А вслух ответил, что ничего особенного не случилось. Потом как-нибудь расскажу, а сейчас я страшно хочу работать.

Рука дрожала. Нестерпимо хотелось кончить. Прямо на стенд, размазав несмываемую тушь порцией живчиков. Мишка мешает. Я ж всё-таки не совсем еще стыд потерял. Да и вряд ли он положительно отнесется к моей попытке вывесить на всеобщее обозрение неродившихся деток. Постепенно прихожу в норму. Буквы выходят из-под пера ровно и спокойно, плавно превращаются в слова, ну а те, в свою очередь, образуют абсолютно глупый текст про новый вид противогазов.

Голова думает. Майор вряд ли предаст услышанное огласке. И не только из-за боязни потерять относительно сильного спарринг-партнера. Добрый он. Да к теме этой относится наверняка спокойно. Лишь бы не приставал! От этих майоров что угодно можно ожидать. То мат объявят, то в рот дадут… Ну, это я опять размечтался… Что с Семёном? Он от меня теперь как черт от ладана шарахаться будет. Сколько секретов своих доверил — а кому? Педику какому-то. Противно ему щас, наверно. Лежит, в потолок смотрит и думает: идти блевать или нет. Если на тот же самый толчок, то вырвет обязательно. А вдруг дрочит, пытаясь сладить с проклятым фимозом, и заодно меня представляет? Всё может быть. Чужая душа — потемки. Особенно такая чистая…

Вечера я немного боялся. Не хотелось встречаться сегодня ни с Мышом, ни с шахматным майором. Но последнего я увидел у входа в отделение. Сердце забилось — хоть под ЭКГ ложись. Он кивнул мне, я подошел. Тирады про пидаров я не услышал. Последовало предложение перепихнуться в шахматишки. Прямо так и сказал, сделав провокационную паузу после слова „перепихнуться“. Коварный какой! Я согласился, несмотря на некоторое замешательство. Зря! Махом спустил восемь партий, „теряя“ позицию ходов через десять. Тяжело всё-таки играть вслепую с человеком, который знает твои маленькие пидовские секреты. Ободранный, как столетняя береза, я отправился спать, дабы поскорее уйти в объятия Морфея, прочь от этого смутного дня.

За завтраком я увидел Его. Он преспокойно лопал бутерброд с маслом, когда я вошел в столовую. Думал, поперхнется. Глазки его шаловливые излучали скорее дружелюбность, нежели блевотность, о которой я предположил вчера (не к столу будь подумано!). Есть мне не хотелось, да и завтрак был так себе. Сел рядом с ним. Подождал, пока дожует, в надежде, что заговорит первым. Наконец, бутерброд полностью исчез в прекрасном маленьком ротике, подгоняемый чаем. „Как спалось?“ — услышал я. „Плохо, конечно, плохо. Никак не мог уснуть“. „Почему?“ „Не знаю. Ты уж, прости, Семён, что я тебе лапшу про исцеление вешал. Мне просто хотелось тебя попробовать. Ты мне жутко нравишься, и я хочу тебя в себе поиметь. А дальше — дело твое. Если не согласишься, я быстро забуду вчерашний день и сегодняшнее утро и никогда больше к этой теме не вернусь. Сегодня я с тобой, как никогда, честен“.

Закончив монолог, я скромно потупил глазки и изобразил раскаяние и томительное ожидание ответа. Ковыряясь в зубах спичкой, он выдал потрясающую фразу, которую я и сейчас нередко произношу в ответ на предложение трахнуться: „У меня никогда такого не было, но я подумаю об этом сегодня до обеда“. Класс! Хочешь — я же вижу, что хочешь! Скорее, ради спортивного интереса. Ну, а там всё будет от меня зависеть. Я уже знаю, что ты скажешь во время обеда, и заранее почищу зубы и другие половые органы.

Обед, как и завтрак, был поганым. Аппетита не было. Зачем есть всякую гадость, если я был почти уверен, что мне приготовлено белковое меню. Семён уплетал второе, когда я подсел к нему.

— Ну, что, Сёмочка, ты меня осеменишь?

— А оно тебе нужно?

— Ну да, видишь — я ничего не ем в ожидании твоего молочка.

— Да? Неужели это лучше?

— А ты сам попробуй.

Тут я замолк, ибо подсел старпёр. „Неужели здесь всё время будут кормить этой гадостью?“ — спросил то ли у нас, то ли у неба гурман из, наверно, еще Первой конной армии. „Увы, другой альтернативы нет“, — улыбнулся я, и под истерический хохот Мыша удалился.

Я ждал его у клумбы, почитывая „На страже Родины“. Читал самозабвенно, иногда даже улавливая смысл. Он придет, обязательно придет! Наверняка он видит меня из окна. Время тянется до оргазма долго. Он не может решиться. А я спокоен. Ничего не теряю, если вдруг он завалится спать. Правда, ничего и не приобретаю. Ну и ладно. Смеюсь над тонкими армейскими шуточками на последней странице газеты. Действительно смешно. Чёрт, где его носит? Через час — тихий час. Тихий час будет щас…

Продолжить бессмертную поэму не удалось. Он появился на лестнице, нервно прикуривая. Смотрит в мою сторону. Я читаю. Подходит. „Ну что, хуй сосать будешь?“ — нарочито громко вопрошает он. „Да что ты! Пойдем, я тебе лучше свой класс покажу“. „А чё я там забыл?“ „Пока ничего. Но скоро забудешь. Я сниму с тебя покров девственности, и он останется лежать у меня в классе“. „А как же твой толстый напарник?“ „Не толстый, а милый. Он всегда дрыхнет после обеда. Идем, нас ждут великие дела“.

Мишка на обед не ходил — нажрался домашних харчей. Запах Его Величества Облома вихрями носился по классу. „Пойдем отсюда“, — буркнул я Мышонку, не сообразив пока, где я его завалю. Мысль пришла при выходе из класса. Конечно, туалет! Между нашим классом и коридором с кабинетами госпитальных боссов располагался грязный и вонючий клозет, куда, впрочем, вершители судеб не ходили. Я, кстати, до сих пор не знаю, где они мочились.

Я показал глазами, куда следует следовать. Мыш зашел первым, я — вторым. Щеколда привычно взвизгнула, наивно полагая, что я опять буду мастурбировать. Дура! Видишь, я не один — я со своим парнем. Ты такого еще не видела. Хотя, черт тебя знает, ты здесь наверняка со времен первой мировой висишь… Об этом я думал, пристально глядя в развратные мышиные глазки. Семён ждал. Или не знал, с чего в таких случаях начинают. Унитаз в этой параше отсутствовал, поэтому „а-ля первый раз в армии“ изобразить было невозможно. Я положил руки ему на плечи. Медленно, но уверенно спускались мои клешни всё ниже. Одновременно я приседал, пока не оказался на уровне рта с предметом, который не ждал предстоящей пенетрации. Он спокойно дремал и начал оживать лишь от трения о подбородок. Жадный до всякой гадости рот обхватил его (предмет) вместе со штанами.

— Это что, вместо гандона?

— Да нет, просто ТАК я давно не пробовал.

Но штаны были невкусными. Руки, шмонавшие ягодицы, сдернули невкусное препятствие, ноги упали на колени, и рот всецело завладел мышиным хвостом. Я чувствовал его пульс! Я считал его. Под сто сорок! Руки привели в движение упругие ягодицы. Фрикции Мыша заметно уступали пульсу по частоте, но было всё равно здорово. Сопение вскоре уступило место стонам, сердце готово было выскочить, но в это время выскочило другое. Ага, вот и мой обед! Порция была большой. Значит, вчера вечером не дрочил, представляя меня. Ничего, теперь будешь! Первое, второе и десерт одновременно стекали по подбородку и смачивали мой кулак, который разогнался в темпе, близком к пульсу. А вот и я… Всё! Свершилось! Как же здесь плохо пахнет! Иди быстрей… „Тихий час будет щас…“ Его рука бередит мою шевелюру. „Чай, теперь твоя душенька довольна?“ — вопрошает он словами Золотой Рыбки. На данный момент — да. Все части тела, кроме носа, получили хорошую разрядку. Теперь можно и поработать. Я выталкиваю Семёна из клозета, и мы идем в разные стороны. Я — в класс, а он растворяется в тихом часе.

Мишка предлагает поесть и выпить пивка. Я не хочу запивать свой обед всякой гадостью. Отказываюсь и ловлю по этому поводу его недоуменный взгляд. Да-а… Я представляю, как бы ты посмотрел на нас там… „Ну ладно, уговорил, давай пива!“

Я захмелел. От пива. Конечно, от пива. От чего же еще? А что дальше? Не знаю, но спрашиваю Мишку, придет ли он в класс после ужина. Вопрос риторический. Зачем? Он собирается поспать. И так сегодня выполнена недельная норма. Шутит. Шути себе на здоровье, а я после ужина выполню месячную. Я столько ждал этих часов после ужина! Я приду сюда. И не один. И никто об этом не узнает. Я отдамся ему прямо на своем стенде. Он войдет в меня весь. И мы сольемся в единое целое. Он, я и стенд…

Рыбу, предложенную к ужину, я исправно проглотил. На сей раз за моим столом сидел майор, который уже успел получить отказ от перепихона в шахматы. Я сослался на несоизмеримый стыд, в пучину которого меня вчера опустили за каких-то восемь партий. Прозвучало убедительно. Но, оказалось, что в этот вечер обломами одаривал не только я. Мышонок к ужину не вышел. А я побоялся зайти к нему в гости. А что я спрошу? „Когда пойдешь меня трахать?“ Или „Почему не вышел ужинать?“ Он бы наверняка сострил что-нибудь в ответ. Так, наверно, даже лучше. Отымеешь меня завтра. Или когда-нибудь. Но то, что отымеешь — это точно. Воспаленный мозг начинает рисовать картину совокупления. Бегу в класс. Хочу кончить именно на месте предполагаемого греха. Ложусь на стенд и кончаю почти сразу, умудрившись разбрызгать добро мимо начертанных букв. Это суррогат. Не думал, что день так неважно кончится. Сквозняки ходят по классу. Это обрывки Ветра Обломов.

Мы пришли на следующий день вечером. Весь день я просидел с ним перед клумбой. Травили анекдоты. Я усердствовал, рассказывая анекдоты про педиков — бородатые, зато актуальные. Семён старательно избегал говорить о вчерашнем. Вопросы типа „Тебе понравилось?“ застревали в глотке. После ужина я вкрадчиво предложил пройтись. Ноги сами привели нас к двери. К той же самой двери. Не класса — туалета: ему хотелось помочиться. Там-то я его и зажал. „Стряхни хорошенько, я не люблю вкуса мочи“. Целую в шею и стряхиваю ему сам. На „Спасибо“ говорю „Пожалуйста“.

А вот и стенд. Ни единой буковки со вчерашнего дня не прибавилось. Оказалось, что от синего больничного костюма фон стал слегка голубым местами. Мишка в обед спросил, не трахали ли меня на стенде. „Ну что ты?!“ Я даже обиделся. Кто ж на стенде отдается? Я бы выбрал другое место.

Мы обнимались стоя. Потом на полу, устланном зимними больничными пальто. Потом лежа там же. Я сосал, закрыв глаза. Он, с закрытыми глазами, спустил почти мгновенно. Ну вот еще новости! Мы так не договаривались! А кто меня будет иметь? Может, еще раз, а то я не распробовал? Нет, хватит. Хорошего человека должно быть мало. А не то быстро надоест.

Мне всё это разонравилось. Не буду я больше с ним. Холодный, как лед. Как Облом. Классическое воплощение облома… Может, я не так сосу? Фу, какие глупости! Он делает мне одолжение. Удовлетворил свое любопытство и не хочет идти дальше, за новыми ощущениями. Всё, я на него обиделся! Не буду больше с ним разговаривать. Два дня работаю почти без еды. Кормит Мишка. В столовую не хожу — не хочу видеть. Хоть бы тебя выписали! Приходит сам. Говорит, что глупо на что-то обижаться. Умом я это понимаю. Вечером опять наматываем круги. Дом с классом обходим скорее из-за моего нежелания. Я не хочу ничего иметь с роботом.

Мышонок очень мил. Иногда рассказывает интересно. Да, мне хорошо с ним таким. Голубизну не трогаем. Анекдоты на эту тему кончились. Пытался я было выдумать парочку, да не получилось. И зачем? Вот он — анекдот ходячий. Близок хрен, да в рот не положишь!

Вечером в субботу мы опять оказались в классе. На улице было прохладно. „Не замерз твой хвостик, Мышонок? Давай, я его погрею“. Вот тебе новая нора, обильно смоченная слюной. Мне почему-то больно. Я мысленно сравниваю свою дырку с футболистом, который в ожидании важного матча просто „перегорел“. Ему опять приходится кончать мне в рот. Оба знаем, что это в последний раз. Больше этого не будет. Потому что этого не может быть никогда.

Воскресенье я провел в кровати. Отчасти простыл, отчасти всё надоело. Аппетит вновь пришел во время еды. Кто бы мог подумать, что моя судьба так счастливо сложится? Хвала Богу и спасибо Мишке! Бегал бы я сейчас за водкой вместо Ростика или что-нибудь в этом роде. Именно в то воскресенье я понял, что вряд ли выдержал бы выходки „стариков“. Этот груз слишком сильно давит. Постоянно быть начеку, ждать ударов исподтишка… Да еще эти дегенераты командиры. Ни одного человека! А здесь — уже ставшие родными Семён с Мишкой. И отчего же тогда хандра? Ладно, завтра не буду.

Завтра было так же. И послезавтра тоже. Мишка привел показать Сергея. Это наш новый коллега. Будет помогать нам с технической стороны. Это не конкурент, значит, я могу поваляться еще, ссылаясь на вновь выдуманные болезни.

Назавтра случилось выздоровление. Почти чудо! В отделении появился новый доктор. Мой доктор. Только мой. Сашка ворвался в мою уже ставшую скучной жизнь как смерч, ногой открыв дверь палаты. Я дремал. Очнулся от стука. Он не мог открыть иначе. В одной руке — ведро, в другой — тряпка и бутылочка. Он пришел мыть окна. Я видел его раньше, но не мог вспомнить, где и когда. Я видел его в своих снах. Кроме того, он здесь лежал однажды. Выписали его три недели назад, а сейчас обратно стало плохо. И вот он здесь. Я язвительно спросил, неужели в этом возрасте взаправду может болеть сердце. Или он такой же, как и я? Откровенность моя Сашку слегка смутила. Конечно, и он слегка преувеличивает степень своих недугов, но только чуть-чуть. Он углубился в работу. Проворные руки заскользили по стеклу. Выглянувшее солнце осветило его прекрасную фигуру. Среднего роста, волосы ежиком. Беленький. Губки слегка пухлые. Носик — просто обворожительный. Щурится от отражения. Я тоже прищуриваюсь, закрываю глаза. Страшно! Сейчас открою — а его нет. Вдруг это действительно видение? Приоткрываю один глаз. Здесь! Переходит на второе окно. Грациозно вскакивает на подоконник. Христосе, я же люблю его! Да, это Он! Это Его я ждал. Это в ожидании Его была такая депрессия. Я чувствовал Его приближение. Я вижу Его, такого реального. Это Он, очищающий окно от пыли со старых отставных мешков, приносит свет. Я готов целовать эти руки. Я готов опуститься перед Ним на колени в самом грязном и вонючем клозете. Я готов на всё ради одной только Его милой улыбки… Бред! Всё — бред. Иду курить…

…и возвращаюсь, не докурив половины. Надо говорить! Хоть что-нибудь! Мысли проносятся мимо головы. Я молчу и смотрю на Него. „Скажи, ну отколи что-нибудь смешное, ты же хочешь видеть, как Он смеется“, — твержу себе почти вслух. Но молчу. Боюсь, что не получится. Нет, просто не могу ничего сказать. Не нахожу ничего лучшего, как притвориться спящим. Засыпающим, которому мешает шум, издаваемый Им. Вскоре Он уходит.

Я не могу представить его в военной форме. Слишком детским кажется его лицо. Детским и светлым. Совсем не для армии. Самый красивый солдатик в моей жизни…

Слоняюсь по коридору, пытаясь узнать, в какой палате он обитает. Явно не в солдатской — та вчера была переполнена, а сегодня никого не выписывали. По дороге попадается Мыш. Недовольства не выказывает, но особенно и не льнет ко мне. Скорее из вежливости осведомляется, где я пропадал. „Депрессия, — говорю. — И деградация“. „Отчего же?“ „Влюбился. Да нет, не пугайся — не в тебя. Спятил, что ли? И не в девочку. Хуже…“ Обалдевший, смотрит на меня, а я тут же добавляю: „В ребенка“. „Разыгрываешь?“ „Да нет. Может, ты видел в нашем отделении мальчишку с детским лицом?“ Боже, Мыш его знает! Более того, он лежит в соседней с ним палате. „Мышонок, лапочка, познакомься с ним! А потом и меня познакомь. Ну, пожалуйста!“ Кажется, Мышонок ревнует. Говорит, что не будет потакать моим пидовским козням. „Ну почему сразу пидовским? Я просто хочу с ним подружиться. Через неделю у меня день рождения. Это будет лучшим твоим подарком“. Он соглашается, и мы расходимся.

Наутро Мишка был потрясен моей работоспособностью и веселым расположением духа. На обед я позвал его с Сергеем в кафе „Три Ночных Генерала“ — так прозвали мы буфет при госпитальной офицерской столовой. Ночными генералами мы обзывали старших прапорщиков. Три звезды на их погонах располагались в ряд, совсем как у генерал-полковников — ночью и перепутать можно. „Ночные генералы“, привозившие из частей больных и покалеченных армией солдат в госпиталь, коротали время в буфете, ожидая решения судеб своих сопровождаемых. Вот мы и пировали в окружении толстозадых вояк, не брезговавших не только мерзкими вторыми блюдами, но и пирожными, которые были если не их, то моими ровесниками. Нам же за счастье было съесть пару булочек и запить их „фантой“. Верхом шика считались сушеные вьетнамские бананы, по рублю пачка. От них пахло не только мылом, но и „гражданкой“.

После пира я уселся на родную скамейку у клумбы в ожидании обещавшего появиться вместе с Сашкой Мыша. Время приближалось всё к тому же злополучному тихому часу, и я судорожно мял пачку бананов в кармане. Я увидел их, когда уже отчаялся и ругал Мыша последними словами. Мой новый принц протянул руку, как бы невзначай поздоровался и с благодарностью принял вьетнамское угощение. Разговора особого не получилось, да и времени было мало. Оказалось, и Сашка не теряет времени даром: в отделении функциональной диагностики, что на первом этаже, потребовалось оформить пару стендов, и он напросился на эту почетную работу. Правда, его шеф (несколькими рангами ниже, чем мой Бадма) оказался намного требовательнее, дав неделю срока — вот Сашка и торопился. Я выведал, в каком кабинете он работает, и напросился в гости. После полдника зайду к нему, и мы потом пойдем погулять. На его мордашке печать удивления не нарисовалась (с чего это так сразу в гости?). Он воспринял это как жест коллеги по стендам.

Хорошенько размыслить о плане дальнейших действий мне помешал Бадма-Холгаев. Мишка поднял меня с постели, сказав, что Главный всех нас хочет видеть, причем немедленно. Как-то сразу мне стало не по себе: недобрые предчувствия вихрем пронеслись в голове. За последнюю неделю я почти не продвинулся в производстве стендов. Может, Мишка что-то знает? Нет, сам удивлен. На днях он отколол небольшую шутку: на одном из стендов, отображавших тактическое размещение военно-полевого госпиталя в военных условиях, он отобразил в названиях населенных пунктов все наши фамилии. И это рядом с поселком Ленинск! Лычёвск и Ленинск выглядели, как близнецы-братья, только „мой“ населенный пункт был на пару домов больше и уже считался городом. Своим именем Мишка назвал самый большой город на стенде. Вдруг Бадма узрел и сейчас будет нас трахать за надругательство над светлым именем вождя мирового пролетариата? Мурашки на коже высыпали. Пахнет выпиской и родной частью! На всякий случай напущу-ка я на себя смертельную бледность. К тому же и вправду страшно.

Глаза Бадмы излучали ту же порцию отеческого тепла, что и при первом нашем свидании. На душе сразу полегчало. Он расстелил прямо на Мишкином стенде секретную карту и стал объяснять, что еще нужно добавить в наши художества. „Думаю, передвижное хирургическое отделение нужно вынести за Лычёвск“, — спокойно, деловым тоном рассуждал полковник. Мы с Мишкой впились друг в друга глазами и не могли понять, дурачится он или вправду ничего не замечает. Когда Бадма попросил меня дописать слово „лазарет“, я почувствовал, что мои трясущиеся руки выведут сейчас что-то другое. Выручил, прочувствовав момент, Мишка: сказал, что отдельные слова писались им (а почерк менять не следует), и он сделает это за меня. Через несколько минут поток ценных указаний иссяк: работы стало много больше. Какие-то пожарные стенды, дабы больные и персонал учились быстро эвакуироваться не только при пожаре, но и при угрозе светового излучения. Да, я-то, конечно, вам это нарисую, но вряд ли кому-то из вас это пригодится… Повозиться с этим придется изрядно, а с другой стороны, вряд ли я с этими пожарными штучками совладаю до поздней осени. Бадма сказал, что срочности особой нет. Но тут же осекся и добавил, что незаменимых людей не бывает. Прямо мысли мои читает! Вот бы и мне влезть в его голову. Там наверняка сидит идея, как уехать домой. По правде говоря, особо и не хочется.

А как же Сашка, Мишка, Мышонок и все остальные? Мне хорошо с ними. Со всеми по-разному. Они удачно дополняют друг друга, образуя одно целое — такое идеальное, такое желанное, такое дорогое. На улице в разгаре лето, и на душе тепло и светло. Дни службы (если это так здесь называется) идут незаметно. Скоро, уже совсем скоро, мне стукнет девятнадцать, и я буду совсем взрослым. Я вдруг вспомнил, как отмечал свое 18-летие. Боже, сколько всего было за один год! Ничего особенного в том дне рождения не было. Уверен, этот будет лучше. Пусть сейчас я не совсем свободен, зато с верными друзьями. Да и посылка с водкой и сладостями от мамочки уже в пути. Пойду, кстати, проверю на почте… Нет. Пока нет.

И следующий день был насыщенным и тяжелым. Начался он с зычного (от слова „Зыкина“) голоса пожилой медсестры, на Зыкину, кстати, и похожей. Она притащилась за мной аж из отделения функциональной диагностики. Я вспомнил, что был выписной четверг. Недобрые предчувствия роем зажужжали в ушах. „Зыкина“ усилила их, сказав, что мне быстренько предстоит пройти контрольное обследование, и если кардинальных ухудшений не будет, я сегодня освобожу кардиологию от своего в ней присутствия. Ничего из таблеток я взять не успел, так что глупо было надеяться на кардинальные ухудшения. Да и бесполезно. Уж если решают выписать, даже инфаркт не поможет. Так, без таблеток, я и отдался беспристрастным приборам. Конечно, перед кардиограммой над собой немного поработал. Раз пятьдесят присел, несколько раз отжался от унитаза, а потом сбил ритм дыхания. Увы, этого не хватило. К обеду я уже знал, что в результате проведенного обследования и лечения мое состояние значительно улучшилось, и теперь уж точно нет никаких препятствий, чтобы достойно защищать Родину от посягательств внешнего и внутреннего врага. Вот тут уж мне действительно стало плохо! Я — бегом к Мишке. Вместе находим единственно правильное решение: бухнуться в ноги к Бадме. Поймал я его после обеда. Он даже с каким-то недовольством выслушивает мои жалобы на кардиологию, всё больше и больше хмурит брови, а потом спокойно спрашивает, не болит ли у меня еще что-нибудь. Господи, да всё болит! Я было начал перечислять все части тела с ног и выше, но он остановил меня уже на ногах. „Вены расширены, говоришь? Ну-ка покажи“. Да, действительно расширены. Набирает телефон начальника отделения сосудистой хирургии — и моя судьба благополучно решена. В этот же вечер я переселяюсь в „сосуды“, перед этим испытав еще одно разочарование. Как последний аккорд в кардиологии — консультация ведущего терапевта. Я было подумал, что мне вновь предстоит встреча с тем карликовым полковником, который не разглядел моих засосов в Волковыске. Нет, оказывается, ведущий терапевт и главный — это две большие разницы. И непонятно, кто из них главнее, и кто кого ведет. В госпитале было очень много полковников — больше, чем отделений. Вот и выдумывали они себе должности, причем генеральские. А по уму и сообразительности от Мойдодыра ушли, дай бог, на полшага.

Ведущий терапевт был полной противоположностью главному. Высокий кабан со свиным рылом и голосом пьяного водопроводчика. Полистал бумажки, выслушал поток жалоб, за которые я пытался зацепиться в последний момент, для приличия слегка пропальпировал и изрек, что мне надо больше заниматься спортом. Начал было рассказывать о специальных упражнениях по наращиванию мышц и водных процедурах, но увидел, что я его совершенно не слушаю. Аж взбесился — говорит, что я от рождения ничего тяжелее ложки в руках не держал. Идиот! Держал. И не только в руках. Но дискутировать с ним об этом я не собирался. Сказал лишь, что зря он так говорит, ведь я кандидат в мастера спорта. Он удивился аж до минутной паузы. Потом вспомнил, что надо спросить, по какому виду спорта. „По шахматам“. После этого ответа он побагровел, справедливо решив, что я над ним издеваюсь, стукнул кулаком по столу и крикнул напоследок, чтобы я не попадался ему на глаза. Ничего не скажешь — обоюдное желание.

Когда я шел со своими пожитками в отделение сосудистой хирургии, то и дело повторял про себя старый анекдот: „— Вовочка, это что, сосуд? — Сосут, сосут, да еще как сосут!“ Это не в качестве эротических фантазий. Весело было. С утра думал, что вместо подарка ко дню рождения мне уготовили свидание с родной частью. После обеда понял, что жизнь — не такая уж плохая штука. Ребята искренне переживали за меня и радовались моему „возвращению“. Было солнечно и на улице, и в душе. Хотелось жить и служить Родине. Но только здесь, в „сосудах“.

Мое новое пристанище находилось в другом здании, более старом, соединенном с новым посредством стеклянного перехода на втором этаже. Как минешь переход, сразу направо (это для тех, кто захочет совершить путешествие по местам моей боевой славы). Отделение было гораздо меньше кардиологии. Двенадцать палат плюс разного рода операционные, кладовки, душевые и прочие непотребные комнаты. В маленьком холле — цветной телевизор самой последней модели (естественно, завода „Горизонт“, который был виден из окон нашего класса). Неожиданно для себя увидел много молодежи. Вот интересно, неужели у всех проблемы с сосудами? Или такие же, как у меня? Судя по цветущим и радостным физиономиям, похоже на то. Красивых много. Даже слишком. В моей палате один клёвый блондин. „Дед“, поэтому немножко агрессивный. Его очень удивляет мой хозяйский тон и абсолютное непочтение к его сроку службы. Я твердо решаю, что трахаться с ним не буду. И разговаривать тоже. Другие ребята от медсестер знают, что я птица важная, блатная, и особенно тревожить мой покой не рекомендуется.

Под самый конец рабочего дня (у медиков) вызвал меня на задушевную беседу самый сосудистый начальник. Только этого еще не хватало — он казах! Во какой я везунчик! Кручусь между узбеком и казахом. Насмотревшись на них в „учебке“ и в гарнизонных госпиталях, я не ждал ничего хорошего от нашего межнационального общения. Впрочем, я быстро понял, что неславянские, скажем так, офицеры сильно отличаются от неславянских солдат. Не берусь судить, насколько мои интернациональные друзья-полковники были искушеннее в медицине, чем их русские коллеги, но тогда существовал негласный закон, согласно которому на руководящих должностях в нашей армии должна быть определенная прослойка нерусского населения СССР, дабы было ощущение многонациональности нашей могучей армии. Заодно и для того, чтобы русские не чувствовали себя самыми умными. Что касается потомка обитателей целины, то он произвел на меня приятное впечатление. Не скрывал, что я у него по протекции, рассказал о распорядке дня и согласился с моими поправками относительно моей работы у Самого. На этом мы и расстались. Я попытался было на прощание выговорить его имя-отчество, но осекся и перешел на „товарищ полковник“. Страшно подумать, но трудно выговариваемое имя-отчество Бадмы было в несколько раз короче. Я мысленно посочувствовал сосудистым врачам и медсестрам, которые были вынуждены обращаться к шефу несколько раз в день.

Вечером я пошел в класс доделывать один из стендов, дабы оправдать высочайшее доверие. Устроили небольшой праздник по случаю моего удачного переселения. Пиршество сопровождалось пивом, ничем крепче, и это спасло меня от неприятностей. По своей наивности я полагал, что смогу вернуться в „сосуды“ через коридор, соединяющий корпуса. Но двери ввиду наступившей ночи оказались закрытыми, а медсестры наотрез отказались их открывать и посоветовали мне пройтись через приемный покой, а следовательно, и через дежурного врача.

Минут десять я барабанил в двери приемного покоя, пока их не открыл заспанный дежурный подполковник. Судя по так и не открывшимся глазам и перегару, это был кто-то из офтальмологии. Выполнять роль швейцара перед каким-то солдатом безнаказанно для младшего он не захотел и проверил меня на наличие алкоголя чуть ли не посредством дыхания рот в рот. Его спирт напрочь заглушил мое пиво, а магическое имя Бадмы победило его желание отомстить за то, что я нарушил его сладкий спиртовой сон. Медсестра из „сосудов“ была такой же заспанной, но без перегара. Не дыша на нее, я пожелал спокойной ночи и пообещал следующий раз не стучать так сильно — всё-таки двери „сосудов“ гораздо тоньше, чем в приемном покое.

С утра я вспомнил про Сашку. Как здорово, что я запросто могу зайти в гости в кардиологию с тем, чтобы увидеть его! Предлогом для визита я выбрал майора и шахматы. Устроились мы в холле, откуда была видна дверь Сашкиной палаты. Едва я успел сделать пару ходов, как он осчастливил, казалось, весь холл своим в нём появлением. Слегка заспанный, но от этого не менее красивый. Улыбнулся так, что я сразу „зевнул“ коня и сдался. Попросил у майора разрешения на перекур и подошел к Сашке. Майор лишь улыбнулся в усы. Я рассказал моему парню о счастливом переселении души в „сосуды“. Сашка вслух позавидовал: ему объявили, что он тоже пошел на поправку и держит его в госпитале только пара стендов в „диагностике“. Страх потерять его оказался настолько реальным, что я больше не смог думать ни о чём другом. Слил майору еще пару партий. Что я мог придумать? Мне-то самому судьба почти случайно подарила такое беззаботное существование, а я хочу еще и для другого? А кстати, почему бы и нет? Идея возникла сама собой: взять его в класс писать стенды, мне в помощники. Работы очень много, так что Бадму можно уболтать. Побегу-ка я к Мишке — нужно сначала убедить его. Он с Сашкой знаком. Они почти земляки. Да и не успеваю я один работать в таких темпах, помощник просто необходим. Мишка согласился на визит к Самому. Но чуть позже, когда Сашкина ситуация прояснится до конца.

Сашке я рассказал о своем наитии вечером, как только мы пошли на первый круг по тропам отставников. У меня была странная привычка — ходить против их движения. Наверно, для того, чтобы видеть их скорчившиеся от жизни лица и в очередной раз порадоваться за себя: у меня всё-таки что-то впереди. Раскрутка Сашки, например. Мыша я специально не взял с собой, хоть он и намекал, что ему скучно. Даже злиться начал: вот, я вас свел, а теперь должен сидеть в палате один? Интересно, что это? Ревность, или просто от скуки? Впрочем, мне до этого уже нет никакого дела. Я гуляю с Сашкой, моим любимым парнем. Ловлю себя на мысли, что мне с ним здорово и так, без всякого намека на секс. Повествует о своей „гражданке“. Живет в Гомеле — бедняжка, совсем рядом с Чернобылем! Рассказывает про радиационные дожди — буднично так, будто про обычный летний дождь. Учился в институте, да вот незадача: студентов опять начали таскать в армию. Как и всем нормальным, на мой взгляд, парням, ему туда не особенно хотелось. Вот сердце от этого и заболело. Боже, как я тебя понимаю! Да вот беда — наши с тобой врачи в это не верят.

Говорим о девочках. У него их было много. И это не удивительно. Сейчас нет той любимой и единственной, которая поклялась ждать два года. Оно и хорошо — всё равно бы не дождалась. Все они такие! „Слушай, а с мальчиками не пробовал?“ „Нет, не доводилось“ (сказал, даже не покраснев — значит, точно не было). „А мне довелось. В армии. Довольно неплохо“. Говорю, а сам пристально наблюдаю за его взглядом и мимикой. Никакой реакции — ни положительной, ни отрицательной. Мои ноги сами по себе сворачивают с тропы отставников и несут меня и его в класс. Я еще не знаю, что будет дальше, но сердце, бешено колотясь, предчувствует, что что-то будет. Чёрт возьми, только я стал исправляться и подумал, что мне с ним и без секса хорошо, как — на тебе! Опять за свое, за старое! Снова одни и те же мысли. Как и Мыш когда-то, Сашка спрашивает, что мы там забыли. „Ничего, Мишку проведать“. Это я так говорю, а думаю наоборот: хоть бы тебя, заразы, там не было!..

Мишка и здесь не подкачал. Его действительно в классе не было. Зато чёрт принес туда Сергея. Познакомил их. Поболтали ни о чём и снова пошли наматывать круги. Вечер кончился не так, как предсказывало измотанное таблетками сердце. Я проводил Сашку до кардиологии, передал привет Мышонку и пошел спать, повздорив по дороге с каким-то старпёром, на которого в задумчивости натолкнулся.

Утро вместе с ярким солнечным светом принесло долгожданную радость руками медсестры. Из кардиологии она не поленилась (неслыханный подвиг!) принести мне извещение на посылку. Ну наконец-то Бог послал мне сладостей и водки! Еще по дороге на почту явилась грешная мысль споить и трахнуть Сашку. Это настолько ясно представилось мне, что я дважды неправильно заполнил бланк. Лишь после третьей попытки мне вручили увесистый ящик. В госпитале, в отличие от обычных воинских частей, посылки никто не проверял — наверно, думали, что больным солдатам водку не присылают.

И правильно думали. Водки не было. Всего лишь четыре „чебурашки“ со спиртом, что для исстрадавшегося по нормальным дозам алкоголя солдатского пищеварения было еще лучше. Батюшки, да там еще и черная икра! И куча сладостей! Без преувеличения, это будет самый лучший хэппенинг во всём Белорусском военном округе. Хорошо, что я догадался открывать посылку в классе, не то бы отбоя не было от новых друзей. И еще целых двадцать рублей! Три месячных денежных довольствия советского солдата! Уж если там, наверху, думают, что солдат может жить на семь рублей, то как он будет жить на двадцать? Ясно, как: припеваючи. Я не удержался от соблазна отведать черной икры. Воспользовавшись тем, что Мишка с Сергеем ушли на обед, я нашел в загашнике хлеб, остатки масла и сделал два бутерброда, тщательно, ровным слоем размазав переливающиеся на солнце икринки. Долго смаковал чуть ли не каждую, прежде чем давить зубами. Оба бутерброда растаяли во рту назаметно. Они мне казались чем-то неземным, вернее, негоспитальным. Это была часть моего доармейского мира. Но у бутербродов с икрой был один страшный недостаток: они очень быстро кончились. Дабы не искушать себя возможностью слопать Мишкину и Серёжкину порции, я насыпал полные карманы конфет и побрел искать Сашку.

Всё и всегда знающие кардиологические медсестры отправили меня в „диагностику“. Сашка отпросился у них на тихий час доделывать стенды. Еле достучался — он не хотел открывать, боясь, что медсестры передумали. Последний стенд был почти готов, оставалось дописать с десяток строчек. Работу эту он хотел оставить до завтра, чтобы его не выписали в завтрашний выписной день. Качество его работы заметно уступало моему, но это скорее из-за моего опыта и наличия у нас более современных инструментов типа аэрографа. Я высыпал конфеты из карманов прямо на стенд. Они действительно были вкусными. Типа жвачки с различными фруктовыми ароматами — тогда это была большая редкость. Попутно я сообщил, что есть еще и спирт: „Так что готовься, Санёк, отмечать мой день рождения“. „И мою скорую выписку“, — хмуро добавил он. „Не волнуйся, попробуем тебя взять к нам в класс. Ничего не обещаю, всё будет зависеть от настроения нашего шефа. Можно прямо сейчас к нему пойти. Нет, подожди — он где-то к четырем возвращается с обеда. Лучше идти к сытому Бадме. Тогда он еще добрее и милостливее. Прямо как Аллах“. Сашка первый раз за сегодня улыбнулся. Посмотрел на меня, поймав солнечный луч. Прищуренные глаза с сочетании с улыбкой и конфетой за щекой — это что-то! Я сражен наповал. Кладу руку ему на плечо и говорю, чтоб не волновался. „Мы с Мишкой тебя в обиду не дадим,“ — говорит мой рот, а рука в это время, скользя по спине, медленно подбирается к его копчику.

— А Мишка что, тоже? — убивает он меня.

— Что „тоже“?

— Тоже пробовал с мальчиками?

— Не знаю. Со мной не пробовал.

Рука уже на заднице. Дальше — стул. Сашка явно ожидает. Скорее, из-за воспитанности не противится. Но и не возбуждается. Это я понимаю, когда моя вторая рука достигает его хозяйства.

— Дима, не надо. Ты же видишь, что это бесполезно. Я люблю девочек.

— Ради бога, люби. Только мальчики сосут по крайней мере не хуже. Только один раз. Для меня. Маленький презент ко дню рождения…

Он резко встает, когда я зарываюсь носом в зарослях. Встает и садится на пол, взглядом показывая на окно без занавесок. Потеряв голову, я и не заметил подобной мелочи.

Я ложусь на пол и впиваюсь ртом в его игрушку. Несмотря на отсутствие фруктовых ароматов, она лучше, чем мамочкины конфеты. К тому же с каждым моим чмоканием увеличивается в размерах. Опираясь лопатками о стену, Сашка начинает двигать тазом, ухватив обеими руками меня за голову. Постепенно разгоняется. Я давлюсь — он прочно сидит в глотке. У меня в штанах творится что-то невообразимое, и я пытаюсь елозить по полу, имитируя фрикции. Сашка кричит: „Кончаю!“ и хочет выбраться из меня. Хватаю за задницу и вгоняю себе почти в бронхи. Захлебываюсь его соками. Их много, их слишком много. Чувствую теплоту в груди и нехватку воздуха. От трения об пол кончаю прямо в штаны без помощи рук. Сидим в таком положении минут пять. Мне стыдно подняться — Сашка увидит озеро спермы. Наконец, незаметно прикрыв передницу руками, встаю. Он еще сидит, закрыв глаза и открыв рот. Боюсь спросить о впечатлениях: наверняка услышу что-нибудь нелицеприятное. Мне неплохо бы уйти. Прошу у него листок ватмана с образцами его почерка — это для прикрытия мокрых штанов. „Приходи после четырех“, — говорю на прощание. Он лишь кивает головой, закрывая за мной дверь.

Я благополучно добрался до штаба, подмылся в туалете и обсох в классе — благо ребят еще не было. Не было, правда, и остатков черной икры. Сначала мне это показалось странным и даже обидным, но что эти мелочи по сравнению с приобретением! Прошло уже полтора часа, но стойкий вкус Сашкиной спермы еще стоял во рту. Мне не верилось в происшедшее, и только этот привкус убеждал меня, что мне всё это не почудилось. Пришли ребята. Веселящиеся. Я было подумал, что стер не все остатки спермы со штанов или с губ. Оказалось, всё веселье исходило от икры. Нет, они от нее не опьянели — за обедом договорились с медсестрой поменять банку икры на две бутылки коньяка. Сестра не сразу поверила пациентам своего отделения. Наверняка решила, что от интенсивного лечения в неврологии у них начались глюки, и им явилась икра. Кое-как они ее убедили и были страшно разочарованы, обнаружив вскрытую банку. Так я из-за своей жадности лишил и себя, и друзей качественного алкоголя. Но главные приколы были впереди. С горя ребята решили доесть горемычную икру и унесли ее в неврологию — и сестре показать, и над сопалатниками поиздеваться. Сидя в своей палате, размазали ее по бутербродам, и в самый разгар приема драгоценных зерен в палату ворвался начальник штаба Мишкиной части. Пришел убедиться, что их солдат еще жив. Ребята наперебой показывали, какая рожа была у майора, когда он увидел своего солдата, поглощавшего не какую-нибудь армейскую кашу, которой питался он, а самый главный деликатес Советского Союза. Ничего не сказав и справедливо решив, что его подчиненный в добром здравии, майор удалился. Мишка, хохоча, делился сомнениями о целесообразности своего возвращения в родную часть. Какой нормальный советский майор простит такое издевательство, пусть и невольное? Нет, Мишке одна дорога отсюда — домой, на 43-м троллейбусе. Нам ничего не оставалось, как обещать помочь ему всеми возможными и невозможными способами. На этом и порешили.

Тут явился Сашка. Помогать в первую очередь нужно было ему. Я еще раз напомнил Мишке о загруженности работой. Идти к Бадме решили с ним вдвоем, оставив Сашку за дверями кабинета Всемогущего. Тот был сыт и доволен жизнью. Выслушав аргументированную басню из Мишкиных уст, он взмахнул рукой и приказал: „Ведите мне его“. Я приоткрыл дверь и поманил Сашку пальцем. Через пару минут и несколько заковыристых вопросов Сашка был принят в наш трудолюбивый коллектив. Уже напоследок Мишка как бы между прочим заметил, что Сашку вот-вот могут выписать. „Это не ваша забота. Идите все втроем работать“, — повелительно отозвался, закрывая беседу и дверь за нами Бадма. Аллах в его лице не оставил без внимания наши мольбы. „Все втроем“… Этим всё сказано. Остальное неважно.

Глаза Сашки светились радостью. Ёжик его волос склонился над моим стендом, когда я начал объяснять, в чем, собственно, суть работы. Говорил я много, но суть была одна: работай как можно медленнее. Теперь нас двое, и нам нужно вдвое больше стараться делать вид, что всегда работаешь. Сашка и сам это знал. Его маленькая улыбающаяся мордашка напомнила мне Ёжика в тумане. Теперь он будет моим. Полностью. Мне кажется, что так, как его, я еще никого не любил. Говоря с ним, я не мог оторвать от него взгляд. Когда его не было рядом, я разговаривал с ним, пытаясь представить каждое его движение, каждое ведение бровью, каждое едва заметное подрагивание ресниц. Я был безумно счастлив в этот день. Мы вчетвером, веселые и делающие вид, что работаем. Еще полчаса — и Бадма уйдет домой, предварительно зайдя к нам попрощаться и посмотреть, „как работает новый парень“. Я вижу черную „Волгу“ с узбеком, выезжающую из ворот госпиталя. Постепенно уходят и остальные полковники. Начинается вечер, который постепенно перерастет в пьянку, а та, в свою очередь — в ночь, полную шуток, веселья и любви. На последнее я очень надеюсь.

С ужина мы уносили всё, что могло остаться незамеченным. Сашка преуспел в этом больше всех. На глазах у изумленной тетки — шефини столовой — он упёр целый двухсотграммовый кусок масла. Ее истошный вопль, вопль ограбленной, но не изнасилованной старухи, разорвал тишину в кардиологии. Сашке было всё до фени — заботливая медсестра, видимо, решив, что поднимет этим аппетит, сказала ему перед ужином, что завтра он идет на выписку. Десять строчек в диагностике так и остались недописанными. Главный диагностик решил, что всё сделано, даже не удосужившись прочитать. Вместо благодарности — звонок в кардиологию: был человек, и нет человека. Вернее, не было бы, если б не отеческая забота Бадмы. Он, наверно, думает, что мы сейчас потеем над его вонючими стендами. Если так, то он почти угадал. Я потею над пробкой, которой родственнички закупорили спирт. Решили, видимо, что я стал в армии совсем мужчиной и без труда это открою. Нет, потребовалась помощь самого крупного специалиста — Мишки. А разливать было поручено самому мелкому — моему Ёжику. Так с его легкой руки и начались бесконечные тосты во славу завтра рожденного, то есть меня, и сегодня заново рожденного, то есть Сашки. А потом и за заботливого папу — Мишку, и за болевшего за нас во время высочайшей аудиенции Серёжку. Я бы был не я, если б не улучил момент и не потянул Сашку трахаться. Даже будучи, мягко говоря, нетрезвым, он это дело просек и поначалу отказался идти в актовый зал. Я же твердо знал, что недаром этот зал так называется, и подождал, пока Ёжик пропустит еще пару стаканов. Спросив у Мишки ключ от зала, мы пошли „играть на пианине“.

Дверь актового зала со времени постройки всего здания была соседкой двери нашего класса и находилась ровнёхонько напротив туалета, где проистекало первое соитие с Мышом. Чувствуя, что мы пьяны, она никак не хотела открываться, призвав на помощь два замка, в узкие дырки которых мы тыкались и никак не могли попасть. Наконец, замки по очереди отдались нашей воле. С трудом я нашел выключатели. С еще большим трудом отыскал именно тот один, который отвечает за мягкий интимный красный свет, освещающий сцену. Зал был большой, мест на триста. Здесь проходили все торжественные мероприятия медицинского персонала по случаю дней Победы, революции, рождения Ленина и шефа госпиталя, и Нового года. Понятно, что два последних — только для узкого круга тех, кто имеет не меньше трех звезд на погонах. По выходным зал открывал свои гостеприимные (для нас не очень) двери и для простых смертных солдат и бессмертных отставников, помнящих не только Чапаева, фильм про которого любили часто крутить, но и Суворова. Смертные и бессмертные смотрели кино. Безвозмездно, то есть даром. Я никогда на подобные сеансы не ходил — во-первых, дабы не будить ностальгию по московским киношкам, а во-вторых, я не любил ни индийское кино, ни уже упомянутого Чапаева, царствие ему небесное. Индийские слезоточивые фильмы крутили по выходным. Причем первую серию — в воскресенье, а вторую — в следующую субботу, дабы старпёры успели всё забыть и осушить слезы по невинно убиенным индусам.

Кино, которое собирался прокрутить я, старпёрам наверняка бы не понравилось. Хотя бог их знает — всё-таки живые еще люди. Сашка садится вовсе не за „пианину“, а за шикарный рояль, явно трофейный — понятно, с какой войны. Ёжик знает лишь „Собачий вальс“ и пару мотивчиков из популярного „Модерн Токинга“. Играет их попеременно, долго, с удовольствием. Безмерно счастлив от того, что я не могу знать, где и сколько он фальшивит. Его грациозные пальцы резво перебегают с одной клавиши на другую, пьяная голова качается в ритм музыки. Глаза полузакрыты, рот полуоткрыт. Из него доносится мычание, которое, по замыслу, должно имитировать пение Томаса Андерса. Уподобляясь Дитеру Болену, я пытаюсь подпевать, в то же время обнимая Ёжика. Мои руки стискивают его всё сильнее, дыхание становится частым. Я припадаю губами к его шее. Музыка прекращается, он отталкивает меня, я слышу отрывистое: „Не надо, больше не надо. Никогда. Слышишь?!“ Конечно, слышу. Он быстро уходит, оставляя меня лежащим на сцене. Умирающая Лебедь лишь взмахивает рукой в его сторону и пытается назвать его имя. Голова бессильно падает. Лебедь сдохла.

Отрубился я прилично — с полчаса точно был в забытьи. Очнулся от шагов. Прятаться не стал. Несмотря на помутнение сознания, просёк, что это шаги больничных тапочек. Значит, кто-то из своих. Так и есть: Сашка. „Хули разлегся?“ — спрашивает. „Хочу и лежу“. „Хочешь и лижешь?“ „Да иди на хуй!..“ Вот и весь с ним разговор, а то вообразил о себе невесть что. Буду я с тобой сюсюкаться, как же! Прынц хренов! Я встаю и начинаю размахивать руками. Он понимает, что я делаю знаки ему удалиться. Повинуется безропотно. 

Я лежу в своей кровати. Странно… Как я умудрился добраться до отделения? Ничего не помню. Меня прошибает холодный пот. Боже, это я в таком виде шел по госпиталю через приемный покой?! Что я услышу утром? Сколько часов мне осталось до выписки? Пытаюсь встать и тотчас найти ответы на поставленные самому себе вопросы. Не могу. Голова ходит ходуном. Проваливаюсь в сон…

…и просыпаюсь от дружеского „Вставай, алконавт!“. Это злой блондин, сосед по палате. Стоит, ржет.

— Чё надо?

— Сестра ща придет. Зубы почисть — перегаром прёт на всю палату.

Выдавливаю в рот пасту и иду к умывальнику. Заботливый, зараза! Едва мы успеваем заполнить палату свежим воздухом, как с ласковым „Подъем!“ на всё отделение грациозно врывается медсестра.

— А ты как здесь оказался? Я уже искать тебя хотела.

— Пришел.

— Когда?

— Не помню, часов не было, но уже было темно.

Или еще темно. Убеждаю. Она уходит, так и не предложив никому градусники. И чего приходила — может, сказать чё хотела?

Блондин говорит, что сегодня моя очередь делать влажную уборку отделения. Ах, вот почему он был таким ласковым! Я даже на секунду успел влюбиться.

— Это что у вас здесь за порядки? Не собираюсь я полы мыть! Я только здесь сплю. Вы больные — вы и мойте.

— Нормальные у нас порядки. А что там в вашем учебном классе? Ты что, со своим узбеком на брудершафт пил? Твое счастье, что сестра ушла в приемный покой принимать новенького и двери забыла закрыть. Ща бы в другом месте сидел. Понял? Тряпка и ведро в последней палате справа.

Да уж, его осведомленность равна его красоте. Он помогал сестре везти новенького в отделение и видел, как я прошмыгнул мимо „Скорой“ через двери приемного покоя. Ну, а потом, уже в палате, понял, какие стенды и какими чернилами я в тот вечер рисовал. Я готов был надеть ведро с грязной водой на его светлую во всех смыслах голову, пока делал вид, что мою коридор и палаты. Под самый конец влажной уборки он выглянул из нашей палаты и изрек: „А у тебя неплохо получается рисовать тряпкой, Микельанджело“. Я услышал несколько смешков. Ответить ничем достойным я не мог — он был сильнее меня. Поскорее отделался от тряпки и пулей выскочил из отделения.

День рождения начался весело, ничего не скажешь! Голова гудела, руки воняли тухлой тряпкой, в душе сидели две занозы. Одна свежая — от блондина, другая — вчерашняя. И почему мы так жестоки к тем, кого любим? Наверно, оттого, что многого от них хотим. Нам хочется, чтобы они относились к нам так же, как и мы к ним. Чтобы они давали нам ту же порцию тепла и нежности, что и мы. Этого не происходит, и мы бесимся от своего бессилия что-то изменить. И срываем на них зло на самих себя. Неправильно. Несправедливо. Мы несправедливы к ним, потому что жизнь и судьба несправедливы к нам. Горько и обидно. Быть любимым и не любить легче, чем наоборот. Спокойнее! Да, он никогда не то что меня не полюбит — боже упаси! — он даже не поймет меня. Он другой. Лучше или хуже — не мне судить. Другой. Мне-то кажется, что я самый правильный. А ему — что он. И всё равно обидно…

Мишка с Сергеем еще дрыхнут. В одной палате, но в разных кроватях. Да еще и храпят на всю неврологию. Из открытых ртов в атмосферу мерно поступает запах перегара. Я открываю окно, тем самым разбудив кого-то. Кто-то снова засыпает, так и не поняв, в чем дело — неврология всё-таки… Мне хочется Мыша. Просто видеть, просто поболтать, напросившись на поздравления. Вместо них слышу:

— Ну как?

— Что „ну как“?

— Получилось?

— Что получилось?

— Да не прикидывайся шлангом! Трахнул он тебя?

— А с чего ты взял, что он такой же податливый, как у твоего отца дети?

— Да так, видел, что пришел он после полуночи. Я глаз не смыкал, всё смотрел, когда же твой суженый появится. Что же мне делать еще? Скучно…

— Да, извини, забыл я тебя совсем.

Пытаюсь оправдаться, рассказываю историю с переселением. Подходит шахматный майор. „Выписываюсь, — говорит. — А вообще ничего, что нарушил ваш интим?“ „Да нет, ничего“. „Так может, перепихнемся на прощание?“ „Только с доской“, — ставлю условия я. Куда уж мне сегодня без доски…

Неожиданно для себя выигрываю две партии. Семён стоит рядом, как муза — вдувает в меня наитие. В третьей партии провожу блестящую комбинацию по спасению своего короля, а в четвертой он „зевает“ ладью. „Ну всё, товарищ майор, мне пора“. „Нет, подожди. Не хочу ехать домой выдранным. Давай последнюю. Твои белые“. „О'кей“. Имея лучшую позицию, предлагаю ничью, чтобы отвязался. Прощаемся шумно, без притворства тепло, разве что без поцелуев. „Ты только тут не балуй!“ — слышу уже на лестнице.

Немного полегчало. Наверно, это колдовские чары мышиных глаз вернули меня к жизни. Мы идем уже не по первому кругу, я начинаю выкладывать про вчерашнее. Хмурится. Наверно, обижается на то, что не позвали вчера. Я б тоже обиделся. Прошу извинения. Вовсе не затем, чтобы похвалиться, рассказываю про соитие в „диагностике“ и про вчерашнюю сцену из „Лебединого озера“ на музыку Дитера Болена. Мне хочется выговориться. Просто мне необходимо услышать: „Не унывай, всё образуется“. Примерно это и говорит Семён. В благодарность рассказываю ему про „Микельанджело“, и мы дружно заливаем смехом солнечно-сонный госпитальный двор.

В классе уже все в сборе. Встречают почти дружным: „Ну и надрался же ты вчера!“ Спрашивают, как добрался до кровати. Говорят, что очень за меня переживали. „Ага, видел я, как вы переживали: на всю неврологию храп и перегар. Уж постыдились бы врать, лучше бы поздравили“. Позравляют. Ёжик помимо счастья и здоровья желает много красивых мальчиков на моем жизненном пути. Я отвечаю, что на этом пути всё равно красивее его не встречу. Он добавляет: „А свой подарок ты уже получил в диагностике“. Язва! Я делаю вид, что не слышу, и говорю о своем: „А здоровье — вещь не главная. Когда отплывал „Титаник“, большинство людей на его борту были здоровы. Ну и что из этого вышло?.. Так что главное — счастье“. Вчетвером дружно смеемся.

А вообще отношение ребят к моей голубизне меня забавляет. Мишка и Сергей ничего наверняка не знают — не рассказал же им Сашка! Просто они успели привыкнуть к моим шуткам и пидовским анекдотам. Я часто рассказываю приколы из жизни московских друзей-педиков. Когда начинаю подражать голосам пидовок, Мишка бесится: „Закрой свой блядский рот, а не то щас выебу!“ „Ну что ты всё обещаешь и обещаешь?“ — пищу я в ответ. И опять хохот на весь класс. Мишка свыкся с тем, что я называю его „усатой мамой“, и не обижается. Ему даже интересно. Вот если б я называл его усатым папой, было бы не в кайф и абсолютно не смешно. А так всем весело…

Во время обеденного перерыва пируем у „Трёх ночных генералов“. Всё те же „фанта“, пирожные-ровесники и вьетнамские бананы на закуску. Я предлагаю вечером продолжить вчерашнее возлияние. Сашка обеими руками отмахивается, остальные говорят — увидим, что вечер нам принесет. И то правда — куда торопиться.

Еще не зная, что принесет вечер, мы быстро поняли, что уготовил нам тихий час. Сашка ворвался в класс с диким воплем: „Меня увозят!“ Глаза наши постепенно округлялись, когда он описывал, как в палату вошел прапорщик из его части, как приказал быстро одеться и следовать за ним. Сейчас он послал Ёжика забирать в кладовой вещи. Во дела! Неужели Бадма нас так жестоко надул? Сердце мое сразу вспомнило, как хорошо ему было в кардиологии, застучав в такт быстрому словоизвержению Сашки. „Мишка, вперед, к Бадме! Дай Бог, чтобы он еще жрать не ушел“. На счастье, он был на месте. Не дослушав Мишку до конца, он воскликнул: „Ах, черт, забыл!“ и набрал номер кардиологии. Трубку взял ненавистный мне тамошний начальник. „Так, этого прапора живо ко мне“, — грозно отчеканил Бадма в трубку и показал Мишке рукой на дверь.

Ёжик тоскливо взглянул на нас, когда Мишка закончил описывать аудиенцию. Сказал, что не прощается, и побрел в кардиологию. Через пару часов объявился уже пациентом отделения, где лечат гастриты, язвы желудка и прочую абдоминальную заразу. В понедельник ему предстояло сдавать желудочный сок. „Выпей побольше спермы!“ — съязвил я, и мы усердно стали отрабатывать Аллахову милость.

Вечером мы не притронулись к остаткам спиртного. Хотели было в воскресенье, но Сашка вспомнил, что назавтра ему предстоит глотать шланг. Перед моей памятью отчетливо проплыли ощущения от подобной экзекуции в Волковыске и я, вслух посочувствовав Ёжику, предложил отложить „спиритус“ до лучших времен.

Всю следующую неделю мы работали, как папы Карло. Неожиданно на наши с Сашкой головы свалились стенды из отделения переливания крови. Работы там при наших темпах было на месяц, и мы решили не откладывать и приступить к изучению, а заодно и к написанию новых слов на новую тему. Разумеется, Ёжик не воспользовался моим язвительным советом, и анализ сока не выявил никаких болезней. Этого, впрочем и не требовалось. Всё делалось лишь потому, что так требовали правила ведения истории болезни. Мне тоже назначали какие-то венозные процедуры. Я напросился еще и на ультрафиолетовые лучи. По наивности полагал, что смогу хоть немного при этом загореть: лето уже кончилось, а я был еще белый. Черта с два — кроме раздражения кожи, никакого эффекта не наблюдалось. Я стал красным и совсем не женственным, и через два дня дурную затею бросил.

Зато мне нечаянно подбросили другую игрушку. Блондин, когда его наконец-то выписывали, рассказал, что его друга из отделения пульмонологии на днях комиссовали по туберкулезу, которого у него и в помине не было. Палочки-то у него нашли, это несложно — они есть больше чем у половины человечества. Просто он регулярно набивал себе температуру до 37,6 и отсосал всем известную с детства прививку-„пуговку“ до размера положительной реакции. И отправился нечаянно домой. Я взял на вооружение всё, о чем поведал блондин. И вдруг начал сожалеть, что так и не трахнулся с ним. Мерзкий, но такой красивый…

Я было хотел начать болеть туберкулезом, но произошла маленькая неприятность: Семёна выписали. Совершенно неожиданно, как и повелось, даже не предупредив его заранее. Учитывая то, что его часть была недалеко, за ним так быстро приехали, что он не успел попрощаться. Это выбило меня из колеи на два дня. Я чувствовал, что потерял очень близкого мне человека. Всё, что я ни делал, казалось в эти дни бесмыссленным. В последнее время мы и не виделись с ним толком — так, „привет — привет“, и я бегу в класс работать. Меня грызло чувство вины. Я не мог объяснить себе, в чём конкретно я виноват. Конечно, я должен был уделять ему больше внимания. Я сам приучил его к тому, что он не одинок в этом большом и, по сути, пустом для него городе-госпитале. Иногда он заходил к нам в класс, мы трепались просто так, он пытался критиковать наши труды тяжкие. Мишка ворчал, что он мешает работать — боялся, что Бадма увидит постороннего в классе. Во всех нас в последнее время сидела непонятная напряженность, которую создавали работа и боязнь совершить какую-нибудь ошибку. Все, как один, прониклись неведомым нам страхом перед эфемерной опасностью. Однажды я сдуру даже адельфана налопался, чтобы плохо стало. Притворился больным и лежал целый день в отделении. Бадма видел, что в последние дни мы делаем по три плана. Мы ему плели, что работаем с восхода до заката, иногда даже ночью — и всё это во имя отделения переливания крови, будь оно неладно. Узбек лишь улыбался, хлопал близстоящего по плечу и безмолвно удалялся. Наверно, и ему иногда казалось, что эксплуатировать больных людей нехорошо. Хотя, о чём это я — что ему могло казаться, и какие мы больные?

Всеобщая депрессия прошла так же неожиданно, как и началась. Кто-то вспомнил анекдот, я — новые истории с московскими пидарасами, Мишка опять схватил что-то длинное и деревянное и с криками „Не пищи, как пидар!“ долго гонялся за мной под хохот остальных. В этот день — а была пятница — я поймал своего казаха и наплел ему про озноб, температуру и детскую предрасположенность к туберкулезу. Он велел медсестрам измерять мне каждый день температуру и пообещал на следующей неделе послать на „пуговку“. Эта неделя кончилась допиванием спирта в субботу и опять тяжким похмельем в воскресенье. Отходняк был настолько тяжелым, что мы всей бригадой забрели в актовый зал на очередной индийский фильм. Мы бы и совершили подвиг, досмотрев „слезняк“ до конца, но помешал грубый голос дежурного: „Мужики из класса — на выход!“ Мы переглянулись в темноте и по очереди оставили Раджива любить очередную Зиту или Гиту.

Вообще-то это дурость несусветная. Представьте себе: дают фильму, вовсю идет раскрутка сюжета, а в это время раздается истеричекий крик: „Такой-то, на выход!“ Это орет дежурный, который сидит у ворот госпиталя, этим самым давая знать, что к такому-то пришли посетители. И так — раз двадцать за фильм. Зрители недовольными взглядами провожают уходящих и вновь углубляются в незамысловатый сюжет с тем, чтобы вновь потерять его нить во время следующего явления дежурного.

А к нам пришел Мышонок. Принес пива и еды. И то, и другое было кстати. В части у него по-прежнему не очень хорошо: косые взгляды, шуточки одногодков и крики избиваемых салаг по ночам. Хочет снова вернуться в кардиологию. Благо, уже через пару недель выходит приказ Министра обороны, делающий Мыша полноправным дембелем. А там и домой скоро. Ему. А даст Бог — может, и мне, если афера удастся. За пивом я рассказал о своих планах. Их широте не удивились, но и сомнений в успехе не высказали. Я предложил Семёну адельфан в помощь, но он сказал, что со своим сердцем справится собственными силами. Под вечер мы разбрелись по норам. Я было пытался заикнуться Сашке, чтоб он остался доделать стенд, но он отбрыкался тем, что сегодня воскресенье.

Новая неделя началась с измерения температуры. Не помню, откуда, но я узнал, что с утра у „тубиков“ она не обязательно должна быть повышенной, поэтому я и не старался ее набивать или натирать. День был выписной, и под вечер я остался в палате совсем один. Наутро оказалось, что я единственный солдат во всём отделении. Это означало, что полы опять пришлось мыть мне. И это человеку с подозрением на туберкулез да еще и при отсутствии с утра горячей воды! Намаявшись с тряпкой, я пошел к своему „баю“ жаловаться: что это значит? Я, как Синдерелла последняя, тружусь в штабе госпиталя, а тут еще и тряпка половая! Я был почти уверен, что казах проникнется чувством уважения к стахановскому труду и узбекскому шефу. Не тут-то было! Он послал меня на базу за картошкой! „Как? Я?! Звоните Бадме-Холгаеву. У меня переливание крови без стендов перед проверкой из госпиталя Бурденко! А Вы с картошкой!“ Он звонит Бадме и объясняет, что не может посылать на базу людей в отставке (кстати, хорошая идея!), что я единственный не только ходящий, но и чересчур много говорящий, и что мне это будет полезно. За обеспечение госпиталя картошкой отвечают пульмонология и сосудистая хирургия. В пульмонологии только один с нормальными легкими, а в долг человека взять негде. И мой узбек дает ему добро. Подлый изменник! Я бреду к указанному месту на складе ждать машину. Я раздавлен, как герой-панфиловец гусеницей бабочки-капустницы. Стою, жду машину. Передо мной появляется приятной внешности молодой человек из пульмонологии. Где-то я его видел? Вспоминаю. Было это в недалеком отсюда Борисове, в госпитале, когда меня застукали в душевой с хреном в заднице. Он присутствовал при попытке массового надругательства надо мной. Пытаюсь вспомнить, не откалывал ли он каких-нибудь мерзостей в мой адрес. Вроде нет. А зовут его, кажется, Толиком. Не поверите — тоже блондинистый! Как и надо. Среднего роста, с милой мушкой около верхней губы — прямо вылитая Мадонна. Только та немного помужественней будет.

Он меня тоже узнал. Да и как меня не узнать-то? Наверно, я был первым живым пидаром, которого он увидел за свои двадцать мальчишеских лет. И зовут его так, как я и вспомнил. Ему, как будущему дембелю, западло ехать за картошкой. И с кем! Да что поделаешь, если все салаги в его отделении действительно с пневмонией. На прошлой неделе вся солдатская палата была забита, но сегодня всех повыписывали: больным салагам „велосипеды“ и другие приколы устраивали. Говорит со мной свысока. Я, дабы осадить его немного, рассказываю про класс, покровителя и разговор с казахом. А вот и машина с беззубым шофером-алкоголиком. Он получает накладные, и мы отправляемся в путь.

Едем через весь город, по дороге почти не разговариваем. Только выезжаем за пределы трассы — начинаем задыхаться от пыли. „Мне-то что, а вот для пациента пульмонологии — в самый раз, самые что ни на есть оздоровительные процедуры“. Он смеется моей шутке. А потом спрашивает, правда ли то, что обо мне говорили в борисовском госпитале. Один на один я его ничуть не боюсь. „Конечно, правда“. Он подскакивает. Не от моего признания — просто мы выезжаем на проселочную дорогу.

На трех овощных базах нам ничего не дали: нет картошки — и всё тут. Водитель принимает трезвое решение ехать в колхоз, который носит редкое для тех времен название „Заветы Ильича“. Это еще тридцать километров. Оказывается, проселочная дорога была раем по сравнению с той, которая вела к „Заветам Ильича“. Нас трясло так, что даже смертник на электрическом стуле не позавидовал бы. Я думал о хорошем. Как хорошо сейчас ребятам в классе! Стоит только проехать несколько десятков километров от госпиталя, как начинаешь ценить то, чем судьба тебя наградила. А Толик думал о другом. Он что-то сказал, но я не расслышал. Подставил ухо. „Может, ты отсосешь у меня?“ „Вот нашел место! В принципе, я не против, да боюсь, откушу. Не мудрено ведь твоей игрушке на зубы мне попасться при такой вибрации“. Но он уже гнул мою голову к своим штанам. Я повиновался. Он накрыл меня с головой чем-то вроде плаща. Кузов машины был открыт, мы были как на ладони у иногда ехавших сзади водителей, но его армейская смекалка пришла на выручку.

Его большая пушка-восьмидюймовка (может, и меньше: у траха глаза велики) являла собой пример полной боевой готовности. Он нетерпеливо насадил мой рот на нее. Очередной ухаб на дороге способствовал тому, что я заглотил ее чуть ли не до основания. Сосать было страшно неудобно. Иногда он слегка вскрикивал, когда мои зубы крепко стискивали его достоинство. Оно, кстати, источало настолько приятный запах, что я возбудился и откровенно дрочил под черным целлофаном. Дорожные фрикции сделали свое дело. Толик излился океаном спермы, при этом сильно дернув меня за шею и насадив голову так, что я уперся губами в яйца. Почти как с Сашкой, сперма проникала в глотку продолжительное время. Я продолжал сосать, вот-вот ожидая собственной „кончины“. Со стоном я выпустил игрушку изо рта, уперся носом в лобок и почувствовал, что осеменяю грязный кузов машины. При более детальном осмотре Толик заметил пятна на своих штанах. Сам вытирать не стал, меня попросил. Мне-то что — свое всё-таки. Вытер. А обида осталась. Брезгует! Я отвернулся и стал стряхивать пыль, которая была везде, даже во рту.

В колхозе нам картошки тоже не дали. Единственным нашим приобретением были два ящика с луком. Шофер принял мудрое решение возвратиться обратно, с тем, чтобы завтра поехать на поиски в другую сторону от Минска (в сторону Борисова, кстати). Мои опасения по поводу таскания тяжелых мешков с картошкой, к счастью, не сбылись. Даже из кузова было слышно, как шофер поливает колхозников. За время пребывания в госпитале я начал забывать исконно русский мат. А отдельных слов, на полубелорусском языке, явно матерных, я вообще никогда не слышал. Для шофера поездка была неудачной, чего не скажешь про меня. Мой грешный рот нашел новый запретный плод, на сей раз хоть и хороший по габаритам, но явно одноразовый. Толик предложил мне еще раз. Я наотрез отказался.

— И в попу тоже не хочешь?

— Может, будешь удивлен — не хочу. Во-первых, неудобно. Нет, во-первых, потому, что я для тебя — лишь заменитель руки. А я в такие игры не играю.

— А что тебе нужно? Ласки?

— Нет, ты всё равно не поймешь. Долго объяснять, да и не нужно.

Я отвернулся от него. Интересно, поставит ли он в известность общественность? Вряд ли. Бездоказательно. Да и бумерангом может от меня что-нибудь поиметь. Я же всё-таки при штабе. Нет, не застучит. А зря я это сделал. Хотя, как ни скрывай, мне было хорошо, хоть и малый промежуток времени. Зато теперь противно. Прощаемся как бы невзначай. Он говорит: „До завтра“. Какое там „до завтра“! В одно болото дважды лезут только дебилы и пациенты пульмонологии…

Войдя в отделение, я убедился в том, что завтра поедет кто-то другой. В одной только моей палате было трое новеньких. И на вид вроде здоровые, так что кандидатов хоть отбавляй. Я пошел пользоваться привилегиями рабочего человека. Сначала это был вкусный обед, потом чистое белье, а потом и душ в неурочное время. Захватив дезодорант, мыло и мочалку, я пошел смывать с себя грешную пыль. Флакон с дезиком был большим, раза в полтора больше пушки Толика. Но это не помешало мне запустить его внутрь, предварительно хорошо намылив вход. Я неистово трахал себя, представляя при этом грязный кузов грузовика, пыль во рту, полиэтилен на голове и тяжело дышащего сзади Толика. Излив свежесотворенную порцию жгутиковых, я закрыл глаза и полностью отдался ласковым струям душа. Потом вытерся, причесался и наконец-то применил дезодорант по прямому назначению.

Ребята от Бадмы знали, что мне пришлось вчера испытать. Смотрели сочувственно и надо мной не смеялись. С утра слегка натер температуру, чтобы показать казаху, как вреден для меня свежий пыльный воздух. Получилось 37,7. Делается это довольно просто, несмотря на неусыпный контроль медсестры: градусник под мышкой сильно зажимается; когда его вытаскиваешь, незаметно делаешь пару фрикций туда-сюда, и от трения ртуть ползет вверх. Сначала было сложно наладить ловкость рук, но жизнь — лучший педагог. Неожиданно теплый градусник заставил сестру пройтись до кабинета шефа, тот не поленился выйти и направить меня в пульмонологию на „пуговку“.

Всё было, как в школьном медицинском кабинете. Даже запах и обстановка похожи. Действительно, очень сложно разнообразить мебель процедурных. Я с интересом смотрел, как надувается „пуговка“. Как всегда, меня предупредили: два дня её не мочить. А что будет, если случайно намокнет? Может раздуться? Ладно, мочить не буду. Буду отсасывать. Вообще-то это оказалось гораздо труднее, чем я себе представлял — сосать так, чтобы это не было похоже на засос, чтобы всё было кругленько и ровненько. За несколько сеансов вокруг места внедрения инородной жидкости образовалось аккуратное красное пятнышко. На следующий день я его обновил, а вечером не удержался и решил сделать дополнительный отсос (пятнышко мне показалось уж слишком скромным). Наутро оно раздулось до размеров трехкопеечной монеты. Пульмонологический доктор первым делом спросил, сколько раз она подвергалась воздействию жидкостей. Я сказал, что ни разу, явно соврав, потому что слюна — тоже жидкость. Он укоризненно посмотрел на меня и записал в историю болезни: „Реакция Манту в норме“. Все мои сосательные движения были напрасными. Шел в класс и ругал сам себя: не умеешь сосать — не берись! Лучше сосать что-то более приятное.

Например, у Сашки. Уж очень хочется! Было время, когда я ложился в кровать и просыпался, представляя себя в его объятиях. Он снился мне почти каждую ночь. Когда я видел его в классе, очень хотелось просто прикоснуться, ощутить тепло его тела. Иногда я как бы случайно задевал его, и тогда дрожь пробегала по всем конечностям. Мои намеки он выдавал за шутки, но чувствовалось при этом какое-то его напряжение. Сашка относился ко мне очень хорошо, и я это ценил. Мне не хотелось раньше времени тянуть его в постель — наверняка всё бы обломилось. Но секса хотелось жутко. И именно с Ёжиком. Пару раз Толик встретился на пути, что-то мычал, типа: „Пойдем где-нибудь погуляем“, но я ссылался на занятость. И действительно, в классе было что делать. Бадма был нами доволен. Он ничего похвального не говорил, но в одну прекрасную пятницу разрешил Мишке съездить домой. Мы ждали его возвращения, как Иоанн-Креститель — Мессию. Вернулся он в воскресенье вечером. Вместо хлебов была приличная закуска, вместо вина — отборный коньяк и водка. Я страшно завидовал ему: тоже хотелось погулять. Позвонил мамочке, и в конце сентября пришла посылка с „гражданкой“. Я уже знал, куда пойду. 30-го сентября в Минск приезжал мой любимый футбольный „Спартак“ на матч первенства СССР. Я не мог пропустить такого события. Готовился почти неделю. Мишка с Сашкой должны были остаться на подстраховке — вдруг заявится кто-нибудь из „сосудов“. После пяти штабные крысы стали расходиться. Проверили, ушел ли Бадма. На улице было полно больного народу. Для того, чтобы не идти под „сосудистыми“ окнами, мне пришлось делать большой круг. На воротах меня хорошо знали — этот путь отпадал. Я неторопливой походкой вышел из штаба, обогнул по периметру наше здание, зашел за кусты и перевалился через забор. Всё! Я на свободе! Я могу идти в любом направлении и делать всё, что хочу! Как это здорово! На „гражданке“ я недооценивал свободу. Чувство ее ни с чем не сравнимо. Отряхнувшись, я вышел на большую улицу. Разумеется, по одежде нельзя было определить, что я — никто иной, как защитник Отечества в самоволке: темно-серая рубашка, светло-серые брюки и серый „саламандер“. Обычный минский паренек. Но мне казалось, что меня выдает дикий, какой-то совсем неестественный взгляд. Поначалу я сторонился людей, а те, в свою очередь, подозрительно косились на меня. Или так мне казалось.

Я выпытал у Мишки подробную информацию, куда и как можно поехать. Но, вырвавшись на свободу, моя светлая головёнка совсем закружилась, как у профессора Плейшнера. Я просто шел, куда глядели глаза. Забрел на рынок, пощупал товары, выпил пива. Зашел в кафе на чашку кофе. Сердце замирало — я могу делать, что душе угодно! Могу пойти в другое кафе, а могу и не пойти. Покатался в метро, объездил все станции — благо, в Минске оно не такое большое, как у нас. Наконец, приехал на стадион. „Спартак“ выигрывал, но я сдерживал свои эмоции, дабы не попасть под тяжелую руку местного болельщика. Обратно возвращался трамваем. Окна в классе горели. Выждав момент, когда прохожих рядом не было, я забрался на ворота около штаба и с приличной высоты сиганул вниз, отбив пятки. Небольшой путь до дверей класса я проделал быстро и незаметно. Всё обошлось. Работать совсем не хотелось, и я оставил Сашке доделать очередной стенд, а сам отправился спать. Все врачи, которые дежурили в приемном покое, уже знали меня в лицо и свободно пропускали в корпус. Лежа, я перебирал в памяти все места, где побывал. Сон в эту ночь был особенно сладким: я держу Сашку за руку, мы идем по Красной площади в ГУМ…

Листья с каждым днем всё больше покрывали землю. „Кровяные“ стенды кончились. Пришел „кровяной“ шеф и вручил каждому удостоверения почетного донора СССР. Так, не пролив ни капли крови, я стал донором. Казаху пришла в голову, на его взгляд, симпатичная идея: обновить в своем отделении Доску почета. Это он однажды пришел в класс, увидел, что мы творим шедевры, и загорелся этой идеей. Разумеется, права на отказ я не имел. „Бай“ просил не говорить об этом Бадме, и я пообещал, заметив, что в этом случае новая Доска получится не скоро — может быть, через месяц. Хоть и появилось больше работы, прописку в „сосудах“ я продлевал. Тем более, сестры продолжали исправно фиксировать повышенную температуру.

В этот день настроение у Сашки было неважным. На все мои попытки узнать, что с ним, он отвечал нечленораздельным бурчанием. Я уже мог без сопротивления обнимать его и гладить по голове. Это был маленький успех. Мишка с Сергеем пошли в отделение что-то там написать и обещали не возвращаться. Сашка полулежал на стенде, в задумчивости глядя на свеженачертанные линии, которые лишь офтальмолог мог бы назвать прямыми. Я лезвием аккуратно счищал их, находясь головой в непростительной близости с запретными для меня местами. В один прекрасный момент линия заползла под Сашку, я погнался за ней и уткнулся носом в промежность. В ответ на его дежурное „Не надо“ начал поглаживать руками то сзади, то спереди. Сашка лишь укоризненно посмотрел на меня, продолжая лежать в той же позе. Это было расценено как молчаливое согласие. Постепенно содержимое штанов начало увеличиваться и проситься наружу. Я выпустил его красивый пенис. Он не был громадных размеров, но был настолько аккуратно сложен, что казался мне идеальным. Я провел языком по уздечке и посмотрел на Сашку. Он закрыл глаза, положил руку мне на голову и стал ее гладить. Я долго лизал ствол, прежде чем плотно обхватить его губами. Как только я это сделал, в мой рот хлынули потоки сладкого сока. Ёжик любил сладкое — может, от этого его семя тоже было сладким. Ни я, ни он не ожидали такого поворота событий. Высосав всё содержимое цистерны, я ласкал языком колеса, то углубляясь в промежность, то возвращаясь к стволу. Цистерна снова начала набухать. Нет, поистине она была идеальным сотворением Природы! Снова достигнув возбуждения и встав в полный рост, Сашка таранил мое нёбо равномерными, но очень сильными движениями. „Возьми меня сзади“, — сквозь член процедил я. Не сказав ни слова, Ёжик прекратил двигаться и вышел из меня. Я подошел к окну и оперся на подоконник, предварительно выключив свет. Он долго не мог войти в меня. Я израсходовал все запасы слюны. Он предложил залить мне в лоханку черную тушь. „Нет, твое перо слишком большое для стендов и пока не входит в мою чернильницу“. Еще одна попытка — и меня пронзает острая боль. Отвык всё-таки! Увидел бы кто-нибудь мою гримасу в окне — навсегда бы остался заикой. Сашка разгонялся, боль уходила, уступая место блаженству. Постепенно трамвайная линия за окном приняла искомое положение, а дома перестали вращаться. „Еще, еще! Разорви меня! Проткни насквозь!“ — рычал я. Сашка в ответ посылал трудноразбираемое хрипение. Толчки стали резкими и неритмичными, и вскоре он тяжело выдохнул воздух, напрочь заглушая шум проезжавшего трамвая. Я, не выпуская его из себя, немного разогнулся, чтобы дать волю своей правой руке. Струя выстрелила вверх и угодила в окно. Несколько крупных белых капель ползли по стеклу. Сашка откинулся на спинку стула и, казалось, спал. Нет, я знаю: я доставил ему удовольствие, что бы он ни говорил. Он же был в своем репертуаре. „К следующему разу куплю вазелин“, — сказал я на прощание. „Следующего раза не будет!“ — злобно выдавил из себя он.

Я просто выпадал в осадок, когда он произносил шипящие звуки. Нельзя выразить на бумаге, но это получалось у него не так, как у остальных. Сначала это было забавно, потом я полюбил его шипящие, свистящие и все остальные звуки. Я по-прежнему говорил с ним, когда его не было рядом, явственно слышал его голос, придумывал за него язвительные ответы. Я играл сам с собой, пытаясь представить, что он ответит на тот или иной вопрос. Из разных вариантов ответа выбирал самый уничижающий. В моих мыслях он садировал меня морально, и мне это приносило несказанное удовольствие.

С утра я попытался представить, что он скажет на мое предложение пойти в магазин за вазелином. Я придумал за него пару десятков ответов, самым пристойным из которых было вчерашнее предложение с чернильницей. Я решил вообще не говорить ему об этом, просто зайти в „Три Ночных Генерала“, а потом заодно и в магазин. Так и сделали. Купили пирожных и заглянули в магазин. Сашка уже хотел было уйти, когда услышал мой истерический смех. Я не мог сказать ни слова, только показывал пальцем на витрину. Там, между погонами, кокардами и гродненской помадой за 60 копеек (и это для солдат!) лежала баночка вазелина с самым подходящим для него названием — „Норка“. Рядом лежал и обычный, который стоил вдвое меньше. Увидев „Норку“, Сашка тоже прыснул со смеху. Я, еще не отдышавшись, протянул красномордой продавщице гривенник и величественно произнес: „Норку!“ Не в силах больше сдерживать хохот, Ёжик выскочил вон. Мы пошли в класс есть нашу порцию пирожных, боясь, что если мы будем ждать Сергея с Мишкой, они зачерствеют. Излишняя боязнь, ибо они стали черствыми еще до моего призыва в армию. Просто хотелось побыстрее испытать, насколько поэтическое и совсем невинное название вазелина соответствует его функциональным возможностям.

Когда я закрывал класс изнутри, Сашка косо посмотрел на меня. Я объяснил, что следует оградить себя от возможных покушений на сладости — со стороны Бадмы, например. Прямо в предбаннике, не заходя в основной класс, я обнял его и поцеловал в шею. Хотел было засосать в мягкие и пухлые губки, но он резко отвернулся. Мы не целовались никогда.

— Давай, испытаем покупку.

— Возьми швабру и испытывай.

Но я уже держал его за орган. Через мгновение он был у меня во рту. Несмотря на внешнее пренебрежение хозяина, под натиском моего языка он приобретал более похожую на швабру форму. Я сидел на корточках посреди пустой комнаты, и исступленно сосал, одной рукой держа Ёжика за задницу, а другой намазывая щель „Норкой“. Потом развернулся, встал раком и насадил себя на орудие. Ёжик был чересчур искушен в сексе. Он ловил каждое мое покачивание и почти никогда не сбивался с ритма. И в этот раз он быстро опорожнил свои хранилища. И опять сказал, что этого больше не будет. Аппетит у него пропал, и пришедшие вскоре ребята ничтоже сумняшеся уплели и наши порции. На армейском сленге „потерять что-то“ означает „проебать“. В данное случае Сашкино выражение „проебали пирожные“ было как нельзя кстати. На сегодня с игрой слов было покончено. Начались обычные трудовые будни.

После обеда в класс пожаловал Мыш в новом синем больничном костюме. Мне даже показалось, что на почве пассивного анального секса у меня начались глюки — уж больно чистым и радостным он перед нами предстал. Когда сомнения насчет реальности происходящего прошли, я понял, что Семёна опять положили в госпиталь. „Ну что, салаги, поздравьте дембеля с приказом!“ Батюшки святы, за работой и другими сложностями местной жизни мы забыли, что приказ Министра обороны вышел десять дней назад! Как всё же были мы далеки от настоящей армейской жизни! В подлинной армии, с ее фирменной дедовщиной и прочими дебильными прибамбасами, к такому событию готовятся заранее. Больше, чем за три месяца. А многие — и с первого дня службы. Когда остается сто дней до приказа, те, кому надлежит скоро уволиться, начинают считать дни. И не только сами, но и с помощью только призванных салаг. Если „дед“ спросит салагу: „Сколько дней?“, и тот ошибется, наказания в виде избиения не избежать. Когда съедается вечерняя порция масла в столовой, считается, что еще один день прошел, и салаги должны строго следить за тем, кто из „дедов“ съел масло, а кто — нет. Сёмка рассказывал, что в их части ошибки случались нередко, и наутро большинство салаг были украшены свежими синяками. На вопросы офицеров всегда следовало: „Упал“, и старшие по званию не утруждали себя размышлениями о том, почему у них такой падёж солдат, причем только младшего призыва.

Сейчас Мыш рассказывал о том, как переводят „дедов“ в „дембели“. Ночь представлений начинается с „полугодок“. Им причитается шесть ударов ремнем по голому заду. Эту почетную процедуру берут на себя самые старшие по призыву. Разумеется, они не щадят ни своих сил, ни более молодых задниц. Затем настает черед тех, кто прослужил год. Они получают двенадцать ударов и становятся „черпаками“. Это последняя неприятность для представителей данной ступени иерархии — со следующего дня они становятся второгодками и черпают свои привилегии. Наутро обычно никто не сидит в столовой — предпочитают есть стоя. После ударов железной пряжкой запросто можно различить на заднице отпечатки звезд. По „дедовским“ задницам „бьют“ обычной ниточкой, зато двадцать четыре раза. Для меня это было бы возбуждающе, особенно если учесть, что это делают самые молодые бойцы. Дабы не отделяться от коллектива и не создавать ненужных проблем, Семён тоже подставил свою задницу, соблюдя тем самым обычай и став полноправным дембелем. А потом действительно прихватило сердце, и командир пообещал уволить его сразу после возвращения из госпиталя. Так что на сей раз Мышонок не хотел задерживаться надолго. Я был несказанно рад его возвращению — настолько, что возвратясь с ним вечером в класс после моциона, я по старой дружбе отсосал у него. Намек на это, между прочим, последовал от него самого. Сначала он допытывался, до какого вида секса мы добрались с Сашкой, а потом сказал, что он хочет как-нибудь разрядиться. Ну, а я, как всегда: „К Вашим услугам“. Но не это было главным для меня в тот вечер. Я жаловался на Сашку. Не хочет ведь он понять меня. Я ж люблю его по-настоящему, а он думает, что мне только и нужно, чтобы что-нибудь засунуть в задницу. Семён посоветовал мне воздержаться от сексуальных домогательств. Пусть думает, что я больше его не хочу. Я думал об этом раньше, но мне, наверно, нужно было, чтобы это сказал кто-нибудь другой.

Дни летели незаметно. Ничего нового не происходило. Я продолжал внимать совету Мыша, пару раз сходил в город. Никогда не думал, что это так быстро надоест. Одному ходить уже не хотелось. Мишке не надо было бегать в самоволки — его и так отпускали, Сергею это вообще было не нужно. Сашка по своей комплекции для Мишкиной „гражданки“ явно не подходил. В его штаны вместе с Ёжиком свободно мог залезть и я. Но однажды Сашка одолжил шмотки у соседа по палате. В тот же вечер мы решили пойти погулять. Мы торопились — синоптики обещали приближение дождей и разной другой осенней дряни. Зашли в универмаг, прошлись по Ленинскому проспекту. Я возмущался, когда он засматривался на девочек. Еще больше меня бесило, когда телки глазели на него. Таких эпизодов за вечер было предостаточно. „Красивый ты у меня“, — специально пытался разозлить я его. Зашли в фотостудию, сфотографировались в обнимку. Делать в городе было нечего, и мы благополучно возвратились. Когда переодевались, он поймал мой взгляд на его трусах и демонстративно отвернулся. Я же сломал на брюках „молнию“.

Следующий день был воскресеньем, и сидеть в госпитале не хотелось. Вовсю светило солнце, несмотря на конец октября и прогнозы синоптиков. Сегодня я наконец-то закончил „сосудистую“ Доску почета. Это событие непременно хотелось отметить с Сашкой в каком-нибудь кафе. Но он идти со мной не захотел. Что ж, я пошел один, предварительно зашив ширинку белыми нитками.

Выпил пару бутылок пива, посидел в парке, пошел по Ленинскому проспекту и набрел на цирк. Несмотря на то, что цирка хватало и в госпитале, я купил билет. В антракте почувствовал, что выпитое пиво переполняет мочевой пузырь. Терпеть не было мочи, и я что есть силы, едва успев добежать до туалета, разорвал ширинку. Опорожнившись, я пожалел об этом, ибо моя рубашка была не настолько длинной, чтобы весь этот срам прикрыть. Не выдержав позора, кое-как прикрываясь целлофановым пакетом, я ринулся в госпиталь. Так бесславно закончился мой последний выход в город.

Вернувшись в класс, я не застал там Сашку. Михаил объяснил, что он пошел в город к своей двоюродной сестре. Я чуть со стула не упал. Стараясь скрыть от ребят свои чувства, я сослался на усталость, схватил „сосудистый“ стенд и попрощался до завтра.

Я бесшумно ревел, зарывшись в подушку. Чувствовал себя обманутым, преданным. Я ненавидел его, готов был впиться зубами ему в глотку, бить, топтать ногами. Он был достоин уничтожения. Он не мог, не должен был так поступать со мной. „Знаю я всех этих блядей — двоюродных сестер! И он тоже хорош! Блядь! Ненавижу! Завтра начищу твою смазливую рожу!“ Планы жестокой и коварной мести вихрями витали в голове. Всё сводилось к пинанию ногами бездыханного тела. „И этому кобелю я отдавался! И этот любитель пиздятины ковырялся у меня во рту! И эту змеищу я пригрел на своей груди! Всё! Дождаться бы завтра!“

А завтра началось чуть ли не с поцелуев казаха, который был просто без ума от новой Доски почета. Знаю я вашу благодарность! Сначала „спасибо“, а завтра — „идешь на выписку“. Но нет — судя по его узким глазам, пару недель еще продержит. А потом буду искать новое отделение. Пока же меня больше занимало другое — месть!

На Сашкино счастье, в гости зашел Мыш. Гуляя с ним, я рассказывал о жестоком надо мной надругательстве и описывал то, во что Ежу это выльется. Семён выглядел озабоченным. Не первый день меня знал — чувствовал, что дело действительно может кончиться трибуналом. И ему удалось меня уговорить. Да, ты прав, у Сашки своя жизнь, другие интересы, заботы, предпочтения. И не его вина в том, что они не совпадают с моими. И отчитываться передо мной он вовсе не обязан. И никакое это не предательство. И клятвы верности он не давал. Если я хочу жить спокойно, я должен отвлечься от Ёжика. Что ж, всё правильно. Я не буду ничего предпринимать. Даже не спрошу ни о чём. Но не думать о нём я не могу.

В класс я пришел последним. Только принялся за работу, как Сашка стал рассказывать о девичнике, на котором ему посчастливилось побывать, о новой своей подружке, о том, как хорошо и неистово она умеет любить, и сколько раз вчера это сделала. Совершенно очевидно, что вся вода лилась на мою мельницу. А зачем, собственно? Я не мог понять, чем я заслужил подобное к себе отношение. Скорее всего, он мстил мне за то, что я оскорбил его мужское достоинство. Он не мог простить мне то, что я раскрутил его на все эти „говенные дела“, по его выражению. Чувствовалось, что ребятам было абсолютно наплевать на количество палок, брошенных им за вечер. И я сделал вид, что мне это безразлично. Никто не задавал Сашке попутных уточняющих вопросов, и он вскоре умолк. Когда все ушли на обед, я решил пообедать адельфаном. Просто так, от нечего делать, проглотил всего пачку. Никому и ничего доказывать я не желал. Хотелось поймать глюки и хоть на несколько часов уйти в другой мир. Через полчаса я ничего не почувствовал. Добавил ещё пять таблеток. Буквы под пером плясать не начинали. Дыхание было свободным и спокойным, пульс ровным. Пришли ребята. Мишка предупредил, чтобы особенно не шумели, ибо в актовом зале начинается собрание всех полковников. Я шуметь и не думал. В голове начиналось брожение бредовых идей. Писать я уже не мог. В предбаннике поставили несколько новых столов один на другой. Образовалось что-то типа пещерки, в которой мы иногда подрыхивали. Туда я и направился. Не помню, сколько пролежал, пока не почувствовал, что адельфан уже сидит в глотке и просится наружу. Добежав до туалета и избавившись от содержимого, решил умыться холодной водой. Мне казалось, что я умираю. Обшарпанное зеркало, висевшее над умывальником, показало полное отсутствие цвета губ. Вернее, они были белыми. Я было решил, что это начинающийся дальтонизм. Вентиль крана не повиновался моим рукам. Попытался открыть двумя руками, но в этот момент кто-то выключил свет, и я провалился в пустоту.

Свет никто не выключал. Это мозги мои выключились. Я валялся перед умывальником в луже воды. Оказалось, кран я открыл, только не заметил этого. Какой-то незнакомый майор спросил, из какого я отделения. Наверно, я угадал с первого раза, ибо первое, что увидел, когда пришел в себя, было озабоченное лицо казаха. Меня положили на кушетку, которая стояла прямо перед кабинетом начальника госпиталя. По лицам ребят я понял, что они тоже испугались. У них и в мыслях не было, что я притворяюсь. Мне по-прежнему казалось, что я отхожу на тот свет. Я умолял казаха не уходить. Он сидел рядом со мной и не убирал руки с моего пульса. Кое-как меня удалось проводить в отделение под неусыпным контролем медсестры. Она раза три подряд приходила измерять давление, не веря показаниям прибора. Потом вызвала дежурного терапевта и назвала ему цифры, испугавшие даже меня. Затем были уколы, движущиеся люстры и приходящие в бреду шестиглавые драконы с лицами то Сашки, то Мишки, то казаха…

Утром я увидел его настоящее лицо над своей кроватью. Прошло полчаса, как я уже не спал. Мурашки бегали по телу от воспоминаний. Казах вопил, что так много работать невозможно. Я ссылался на разного рода неурочные работы, явно намекая на Доску почета. Потом сказал, что это со мной уже бывало, и не стоит предавать этому особого значения. Более того, я чувствую себя довольно бодро, и пойду-ка я в класс. Обещаю работать меньше.

Казаху я сказал правду: чувствовал я себя действительно превосходно. Еще бы — проспать 18 часов! Мишка был взволнован, говорил, что я сорвал полковничью тусовку и поднял на ноги весь штаб. Бадма тоже недобро смотрел. Все выглядели озабоченными и болевшими за мое драгоценное здоровье. Один только Сашка спросил, чего это я наглотался. „Спермы“, — ответил я и швырнул в него ручку. Наши с Сашкой отношения портились с каждым днем. Взаимные подначки не на шутку рассердили Мишку. Я запустил в нашем кругу для Сашки новую кличку. Учитывая место его рождения и проживания, я предложил называть его „гомием“ или просто гомиком. Надо ли говорить, что ему это страшно не нравилось. Одно дело, если он слышал свою кликуху из уст Мишки или Сергея, другое — если обзывался я. Он бесился, гонялся за мной со сжатыми кулаками, но Мишке всегда удавалось его утихомиривать. Мы нашли новое развлечение: записывать на магнитофон анекдоты, озвучивая их в ролях. Шедевром был анекдот про Чудо-Юдо, когда к нему, пляшущему на пеньке, подходит фашист и спрашивает на ломаном русском в исполнении Сергея: „Ты, блядь, есть кто?“ Оно в ответ моим писклявым голосом: „Чудо-Юдо“. „Юден? Фоэр!“ — орал Сергей и начинал имитировать автоматные очереди. Мишка колотил деревяшкой по жести, взрывались бомбы, свистели снаряды — и так с десяток анекдотов и частушек. Наутро мы всё это слушали и получали заряд бодрости и хорошего настроения на весь день.

Однажды вечером, когда Ёжика не было с нами, я сочинил и предложил ребятам сыграть и записать пьеску о голодовке в Гомеле. Люди выходили на улицу, кричали различные лозунги, потом в конвульсиях помирали, проклиная Чернобыль, атомную энергетику с Курчатовым и гомельские городские власти. Сашка вошел в тот момент, когда я пищал в микрофон: „Дайте хлеба гомикам!“ Быстрыми шагами он подлетел ко мне, схватил за воротник и начал дубасить по голове. Никогда я не видел такого красивого озверевшего лица! Досталось и магнитофону, и Мишке, пытавшемуся Ежа остановить. В конце концов я поднялся, мы с Сашкой выскочили в темный предбанник, где и продолжали что есть силы лупить друг друга. Мощный Мишка подоспел, когда мы катались по полу, мертвой хваткой вцепившись друг в друга. Результаты были налицо, вернее, на лицах: у меня — фингал под глазом, у него — чуть ниже, на щеке. Следы любви у всех разные…

Два дня мы не разговаривали. Первым пошел на примирение я, сказав, что и он может что-нибудь сочинить про москалей. И пообещал больше не называть его „гомием“. Мы, совсем как мужчины, пожали руки и начали друг с другом разговаривать. Да и повод нашелся хороший — очередная пьянка по случаю выписки Мыша. Он обещал вскоре прийти попрощаться совсем, так как был полностью уверен в своем скором дембеле. И действительно, в самом конце октября мы с ним простились. Я не нашел нужных слов, чтобы выразить, сколько он для меня значил и как мне его будет не хватать. Многим позже я написал ему это в письме, но ответа не получил до сих пор.

Чувство почти что вседозволенности развивалось у нас с каждым днем. На токарном станке Серёжка выточил несколько деревянных пенисов и гонялся за мной с ними по всему штабу, пытаясь запихнуть то в рот, то прямо со штанами в зад. Повизгивая, я убегал от него, постоянно думая, не слишком ли быстро я бегу. По вечерам играли в предбаннике в футбол, всё больше с Серёжкой, иногда — с Сашкой. Мячом служил старый носок, набитый тряпьем. Однажды я попал в висевший на стене гипсовый барельеф Ленина, который разбился на мелкие кусочки. Но никто и не подумал испугаться. Смели в совок — и в мусор. Заметит Бадма — скажем, что украли. Мишку с Сергеем в один день перевели из неврологии в кожное отделение. Ничего такого у них не выскочило, просто уже неприлично долго они раздражали психов своим пребыванием там. Ёжика перевели в ЛОР-отделение. Следующей была моя очередь. Я напомнил Бадме про обморок, и он начал готовить почву для перевода меня в неврологию.

Кожное отделение, куда я иногда наведывался к своим друзьям, было самым обшарпанным из тех, которые я видел за всё время службы. Казалось, гонорейные частицы и бледные трепонемы летали по воздуху, оседая на облезлых стенах. Я не завидовал Мишке с Серёжкой, даже жалел их. А им — хоть бы хны. По ночам веселились от созерцания необычного аттракциона: больные на кожу и органы солдатики по простыням затаскивали на третий (!) этаж местных шлюх. А те хороши! Лезли, как чемпионки Белоруссии по акробатике или спортивной гимнастике. Ладно, „венеры“ не боялись — испугались хотя бы высоты! Но нет: когда спереди свербит, всё нипочем — по себе знаю. Но у меня, в отличие от них, свербело сзади.

Прямо перед ноябрьскими праздниками кому-то взбрело в голову проверить мне мозги. Есть такая чудная вещь, как энцефалограмма, когда твою голову опутывают проводами, а потом сажают в темную комнату и иногда ослепляют резким ярким светом. А беспристрастные приборы записывают, как ты на всё это реагируешь. Вроде бы и сделать с собой ничего нельзя, ибо даже в темноте ощущаешь, что ты у медсестры как на ладони. Так-то оно так, но я подложил в тапочек канцелярскую кнопку. В темной комнате, сидя в кресле, я периодически нажимал на кнопку ногой. Было больно, зато потом я узнал, что приборы зарегистрировали довольно большие отклонения в работе мозга. Искренне до сих пор надеюсь, что это было только из-за кнопки.

В праздники нам работать запретили. Это, как и у священников, большой грех. Я не ходил ни на какие фильмы типа крутого боевика „Ленин в 1918 году“, три дня спал, иногда навещал кожное отделение и пару раз забегал к „лорикам“. Сашка был озабочен соседством с „афганцами“. Их большой партией привезли в соседнее отделение. По ночам они буйствовали, ставя на уши ЛОР и пару близлежащих отделений. Несколько раз вызывали солдат из комендатуры, дабы утихомирить дебоширов, привезенных в госпиталь для реабилитации. Главный „подарочек“ начальству госпиталя „афганцы“ приготовили аккурат в ночь на 7-е ноября. Они забили до смерти парня, который был виноват перед ними лишь тем, что не служил в Афганистане. Еще нескольких молодых солдат перевели в челюстную хирургию — понятно, с какими травмами. Пришлось „афганцев“ изолировать, выставив круглосуточную охрану. Но вопли, мало похожие на человеческие звуки, были слышны еще не одну ночь.

Как всегда, Бадма или что-то упустил, или не захотел сделать. Я не успел еще проснуться, когда меня обрадовали, сказав, что сегодня за мной должны приехать. Я — к казаху: а как же обмороки, плохая энцефалограмма?! Он ничего не знает, но по сосудистой части я практически здоров. Ну вот, не зря говорил я себе, что знаю, насколько у этих козлов развито чувство признательности! Я — скорее к Мишке, чтобы он поговорил с Бадмой. Он возвращается со страшным известием: узбека сегодня не будет. В классе началась паника, разжигаемая мной. На счастье, Мишка вспоминает про другого полковника — зама по лечебной части. Мы ласково называли его Костиком. В свое время я оказал ему пару услуг, и хотя и здесь рассчитывать на признательность особо не стоило, надежда появилась. Костик был у себя в кабинете и без труда меня вспомнил. Я нажаловался на потомка Чингисхана и отсутствие Бадмы. „Ладно, приведешь ко мне своего сопровождающего“. Костик вскоре увольнялся по старости, так что мой вопрос для него был не первой важности, и он без особого риска для себя мог его решить. Только бы сопровождающий не опоздал, а то Костик может уйти домой или просто забыть! Нет, оказалось, помнил. За мной пришла алкоголического вида санитарка из неврологии. Уже минут пятнадцать я лежал в палате для небуйных.

Мой прапорщик с трудом нашел меня. Этот за мной еще не приезжал. Вид у него какой-то деревенский — даже форма не может скрыть явно не городской налет. Ростом намного ниже меня. Я разговаривал сидя, находясь с ним на одном уровне. Он никак не мог понять, почему меня выписали, а я не тороплюсь собираться. „Пойдем, объясню“, — и поволок его к Костику. Подойдя к двери штаба, он спросил, куда мы идем. Я пальцем указал на вывеску, и он удивленно замолк. Постучавшись одним пальцем, я назвал Костика по имени-отчеству и испросил разрешения войти. Вытянувшись в струнку при виде живого (еще) полковника, мой прапорщик начал громко представляться. Костик указал ему на стул, а мне — на дверь. Через минут пять ничего не понимающий в этой жизни прапорщик выскочил из кабинета, пожелал мне скорейшего выздоровления и пулей вылетел за территорию госпиталя. Смеясь, мы вчетвером наблюдали из окон класса за его быстрой семенящей походкой.

В неврологии больше всего мне нравились очень высокие потолки. Здание было двухэтажным и старым. На первом этаже — неврология, на втором — лётная экспертиза. Меньше всего мне понравился лечащий врач — майор Зубенко. Он разговаривал со мной с пренебрежением, могу даже сказать, с ненавистью. Блатных не любил. Я уже успел отвыкнуть от такого обращения. Надо было срочно приструнить его очередным обмороком. Я решил приурочить его к годовщине своей службы, 26-му ноября, то есть через десять дней. Пока же меня больше беспокоило положение Мишки.

Начальник штаба так и не смог простить ему надругательства с икрой. В госпиталь посыпались запросы, суть которых сводилась к тому, что за это продолжительное время пациент должен либо умереть, либо выздороветь. В запросах содержались намеки на экспуатацию госпитальным начальством труда больных в собственных целях. Бадма ходил злой, постоянно ругая каких-то там майоришек из провинции, возомнивших о себе невесть что. Но угроза чего-то плохого типа выписки над Мишкой висела. Я предложил ему кофе — не чашечку для поднятия тонуса, а пару литров — для поднятия давления. Учитывая его гипертонию, моя идея должна была сработать. И точно: через пару дней Бадма утром сообщил, что с Мишкой случился гипертонический криз — сейчас лежит почти бездыханный.

Но, вопреки нашим ожиданиям, зримого эффекта это не дало. Ровнехонько под годовщину моей службы Мишку выписали, правда, с заверениями, что скоро опять положат в кардиологию. Даже Бадма ничего не мог, вернее, боялся сделать — угроза поставить вопрос об эксплуатации труда больных солдат на партийном собрании сделала свое дело. Провожали Мишку весело. Правда, без песен и плясок, зато с водкой и шутками. Я сказал, что через пару недель я буду самым старшим по сроку лежания, на что Мишка съязвил, что не успею. Ну разве что домой уеду — всё-таки еще одна комиссия впереди.

Лечащий майор относился с недоверием к любому моему слову. Даже если бы я головой прошиб стену, это не помогло бы. Было ясно, что моя новая комиссия на предмет годности к службе не даст ничего. Я всё оттягивал с припадком, хотелось устроить светопредставление именно во время дежурства Зубенко. Но его смена всё не подходила.

Выпал первый снег. Нам выдали черные госпитальные офицерские пальто. По вечерам, нарезая круги, мы щеголяли перед солдатами, одетыми в драные полупальто-полухалаты. Со скуки завели себе кота. По вечерам устраивали представления под кодовым названием „Танк“. Мишка в свою бытность подобных выходок нам бы не позволил. На голову кота надевался носок. Бедняжка полностью терял ориентацию, прижимался брюхом к полу, чем действительно напоминал бронетранспортер. В довершение ко всему мы бросали в него наш импровизированный мяч. Дикий хохот разносился по классу, когда кот врезался в стену или в кого-то из нас.

Сашка где-то напутанил голубую куртку. Я не упустил возможности пройтись по цвету, сказав, что этот цвет ему к лицу. Гневные огоньки вспыхнули в его глазенках, но тут же погасли. Вечером он уходил к „двоюродной сестре на день рождения“. Меня попросил дождаться его прихода. Серёжка уже давно видел сны, а я, как дурак, смотрел в открытое окно, дожидаясь Ёжика. Замерз. Да чёрт с ним — чё мне волноваться? Закрыл окно и принялся писать. Класс наш уже приобретал более-менее приглядный вид. Каждый из уже висевших готовых стендов являл собой маленький шедевр. Все они были разными по стилю и, несмотря на информацию, которую им надлежало доносить, выглядели какими-то легкими, воздушными и совсем не военными. Наверно, потому, что их делали не совсем солдаты.

Камешек стукнул в стекло. Да, это он. Мне предстояло встретить его у помойки. У себя в классе мы объявили повышенную боевую готовность, так как чувствовалось, что кто-то со стороны постоянно за нами наблюдает. Я взял большой ящик с мусором, на дно положил больничные одежды и пошел на главную госпитальную помойку. Сашка быстро переоделся, я вытряхнул настоящий мусор и бросил в ящик его „гражданку“. Шли по уже ночной территории госпиталя безмолвно, боясь нарушить тишину, даже крадучись. Но если бы даже нас кто-то увидел, особого значения не придал бы. Уже все врачи из всех отделений знали нас в лицо. Ну, а мусор выбрасывали только ночью потому, что днем были все в работе, и некогда было заниматься уборкой.

…Я рыдал у него на плече, как ребенок. Не говоря ни слова — все слова были уже не раз сказаны. И я, и он всё прекрасно понимали. Десять минут назад я устроил ему истерику, сказав, что сильно волновался за него. Я не должен сидеть по ночам, ожидая, когда он вдоволь натрахается. Полез на него с кулаками и даже съездил по физиономии. Он остудил мой пыл несколькими ударами. Сейчас же хлопал меня по плечу, нежно обняв другой рукой за остатки талии. Плечо его быстро намокло, и я перебрался на другое, постепенно успокаиваясь. „Ну хочешь, я тебе песенку спою?“ — совершенно серьезно спросил он. „Ага, мою любимую“, — всхлипнул я в ответ. Он неплохо играл на гитаре, быстро перебирая струны гибкими и проворными пальцами. Я не ручаюсь за его вокальные данные, но мне его пение очень нравилось. Он повторил „на бис“ мою любимую в его исполнении песню Макаревича про корову. Я, корова, уже успокоилась и даже полезла целоваться. Он бережно, боясь повторения истерики, отстранил меня от своей шеи, и я покрывал поцелуями его руки. Минета в этот вечер не получилось. Он был готов к этому морально, но только не физически — конкуренции с „двоюродными сестрами“ я явно не выдерживал.

Назавтра Сергей накормил кота адельфаном. Он лежал, совершенно не врубаясь в происходящее. Сергей страшно жалел о своем поступке. Не по доброте душевной — просто „танка“ из него теперь не получалось. Вечером Ёжик сделал мне одолжение, когда дал отсосать. Мы забрались в стоящие в предбаннике друг на друге столы. В полной темноте я быстро по родному запаху отыскал свою соску. Сашка долго сопел, прежде чем излить в меня то, что не долил „двоюродным сестрам“. Я сосал на полном автопилоте, совершенно забыв, что имею в себе частицу любимого человека. Наконец, стоны Ёжика заглушили звуки токарного станка, на котором Серый вытачивал очередной фаллос. Еще с полчаса мы пролежали, обнявшись. Я уже почти уснул на его груди, когда выбежал Сергей со словами: „Хватит пидарасничать. Кот умирает!“

Мне была доверена роль реаниматора. Попытки сделать искусственное дыхание не привели ни к чему. Бедный кот оставил своих мучителей. Я открыл окно и выбросил его, немного не добросив до трамвайной линии. На душе было пусто и сумрачно. Мне показалось, что у всех нас началась агония перед возможной выпиской. Предпосылок к ней не было, но все ее страшно боялись. Страх перед неизвестностью обуял всех. Мы уже не говорили о том, как будем встречать Новый год. Несмотря на оставшиеся до него четыре недели, он казался нам очень далеким. Бадма ходил хмурый и уже не допускал одобрительных похлопываний по плечу.

Зубенко хорошо потрудился перед моей новой комиссией. Она оставила все мои диагнозы без изменений, еще раз подтвердив мою пригодность к службе. Я с горя напился Сашкиной спермы и пошел к Бадме за пропиской в каком-нибудь новом отделении. Узбека на месте не было, и я оставил свои попытки до завтра. Санитарка-алкоголичка будила меня долго. Но стоило ей сказать, что меня выписывают, и что за мной уже приехали, как я мгновенно вскочил с постели. Ничего себе оперативность! Не иначе, как Зубенко насолил. Чувствовалась его подлая рука. Этого старшего прапорщика в своей части я увидеть не успел. Да и не мудрено — я ведь там почти не был. Зато угроза вернуться туда была более чем реальной. Санитарка повела меня переодеваться. Мне казалось, что я сплю, настолько было нереальным всё происходящее. Бадма в кабинете отсутствовал.

Увидев приближающуюся к штабу алкоголичку, я забрался в пространство между столами, где совсем недавно засыпал у Сашки на груди. „Где вашего дружка носит?“ „Не знаем“. Она заглянула между столов. Я догадался прикрыть блестящие пуговицы, и темнота скрыла меня. Уже более часа я лежал, надеясь, что вот-вот появится Бадма. Вместо него пару раз залетал Зубенко, изрыгая массу непристойностей в мой адрес. Ребята попросили меня не подвергать неприятностям и их. Я пошел к кабинету Бадмы, но вместо него застал пролетавшего мимо Зубенко. Он был в ярости. Не знаю, что его удержало от физической расправы. Только соврав, что я забыл в классе военный билет, я получил возможность проститься с ребятами. На все объятия и поцелуи мне была отпущена минута. Ёжик в последний момент сунул мне в карманы остатки адельфана и бросил на меня взгляд, как мне показалось, полный тоски и отчаяния.

Сказать, что мой старший прапорщик был зол на меня — значит не сказать ничего. Зубенко бегал вокруг и подливал масла в огонь, перечисляя отделения, которые он обегал в поисках меня. Я злобно сверкнул глазами в его сторону и сильно хлопнул входной неврологической дверью. Уже выходя за ворота, я всё высматривал вдалеке машину Бадмы. Последняя надежда исчезла, когда мы вышли на трамвайную линию и пошли в сторону остановки мимо стаи ворон, облепивших замерзший и сплющенный машинами труп кота.

Ничего не скажешь, Бог наказал меня за соучастие в убийстве оперативно! Я стоял на двадцатиградусном морозе на автовокзале, ожидая автобуса. Прохожие удивленно рассматривали явно не по погоде одетого свежезамороженного солдата и стоящего рядом стройного, молодого и злого старшего прапорщика. В автобусе мы не сказали друг другу ни слова. Немного отогревшись, я смотрел в окно, кусая губы, дабы снова проверить, сплю я или нет. Автобус вырулил на трассу Минск-Гродно, и начавшийся снег закрыл пеленой минские пригороды.

 

13. Не плачь, девчонка…

Вот и всё. Я больше никогда не увижу Сашку. Не смогу обонять терпкий запах его тела, не возьму его ладонь в свою. Я еду в неизвестность, которая даже при самом лучшем раскладе не превратится в более радостную, чем была, реальность. С каждым километром я всё больше удаляюсь от беззаботной и совсем не армейской жизни. Мои мозги наверняка разучились шевелиться хоть чуть-чуть по-военному. По-ихнему, так сказать. Рядом со мной старший прапорщик Щепик. Ласкающая слух фамилия никак не вяжется со злобным выражением его лица. Оно довольно красиво. В выгодную для себя сторону отличается от остальных рыл в родной части. Он недавно вернулся из Афгана и еще не успел отожраться. Поглядывает на меня часто. Когда наши взгляды встречаются, его глаза испускают фонтаны искр, не сулящих мне ничего хорошего. На полпути автобус останавливается, дабы пассажиры смогли испустить накопившуюся за три часа порцию мочи. Я отхожу подальше от дороги. Стесняюсь Щепика — мужчина всё-таки. Он мочится недалеко от меня, зорко на меня поглядывая. Боится, что могу смыться. Мысль эта сидела в моей голове недолго: стоило мне вспомнить, как замерз в Минске, как я сразу отказался от идеи убежать. Но Щепик этого не знает. Стоит, тряся надо мной своей огромной елдой.

Уже в автобусе я почувствовал, что хочу, чтобы он меня вылюбил. Я возбудился, напрочь забыв о том, куда и зачем я еду. Уже стемнело, и даже мутный свет внутри салона не мог помочь обнаружить, что защитник Отечества откровенно работает кулаком, уставившись в окно. Там мелькали маленькие домишки, которых я на самом деле не видел. Я видел за окном Щепика, который заводит меня в туалет на вокзале и дерёт, не снимая штанов, приговаривая: „Так тебе, сука! Будешь знать, как водить меня за нос! Я разорву щас твою лоханку на британский флаг!“ Его колючие усы щекочут мне спину, он разражается нечеловеческими звуками… И тут моя самодельная радость достигла апогея. Стараясь не отрываться от однообразного пейзажа за окном, я исправно спустил себе под ноги. Щепик, сидевший рядом и минуту назад бывший моим самым любимым мужчиной, спокойно дремал, сложив руки на ширинке. Я осторожно застегнулся и откинулся на спинку кресла. Здорово я с ним трахнулся! Он, бедняжка, об этом даже и не подозревает. Гадкий он всё-таки! Если б не внял стенаниям Зубенко и дождался Бадму, как я просил… И почему не приехал тот, предыдущий Мойдодыров гонец? Того бы я охмурил в один момент. Я вновь был в когтистых лапах суровой реальности. И что меня ждет через два часа? Даже интересно…

А ждала меня прежде всего охапка пиздюлей. Автобус приехал в Волковыск на десять минут раньше, даже здесь сократив минуты моего пребывания в полугражданском состоянии. Автовокзал находился на привокзальной площади. Место это уже было мне знакомо. Дорога вдоль железнодорожного полотна длилась в несколько раз дольше, чем я предполагал. Как только мы минули вокзальный перрон, Щепик набросился на меня с кулаками. Бил он профессионально — либо в волосистую часть головы, либо в грудь, да так, чтобы не осталось синяков и кровоподтеков. Я валился в снег, он поднимал мое замерзшее и безвольное тело и по новой начинал разогревать его руками. Потом и ногами, когда я зарылся лицом в снег, думая лишь о том, хватит ли этого для воспаления лёгких. Минут десять он ждал, пока я онемевшими от холода руками отряхну одежду. За время экзекуции я не проронил ни слова. Уже подходя к забытой мною калитке, я вспомнил его недавнее „Так тебе, сука!“. Где-то я уже это слышал. Вспомнив автобусную дрочку, я вслух заржал, изрядно удивив уже успокоившегося Щепика.

„Вот, как и обещал, привез Вам этого в целости и сохранности“, — докладывал Щепик задержавшемуся по случаю моего „камбэка“ Мойдодыру, слегка покосившись на меня при последних словах. Мойдодыр в ответ улыбнулся своей крюгеровской улыбкой. Я б на его месте тоже засмеялся. Единственный раз в жизни я выглядел хуже, чем он! Даже напрягшись, нельзя было найти в лексиконе слова, которыми можно описать то, что я увидел в зеркале в туалете. Вошедший совершить акт дефекации Стас надолго забыл, зачем, собственно, пришел, и, разглядывая по очереди то меня, то мое отражение, пытался определить, кто из нас больше напоминает защитника Родины, да еще на втором году службы. Казалось, звезда капитана Голошумова (и не одна, а все четыре) преследует меня везде и всегда. И сегодня он был дежурным по части. Как-то с недоверием посмотрел он на меня: вид мой был явно обморочным, а пережить мой спектакль два раза я не пожелал бы не то что товарищу капитану — даже любому натовскому шпиону.

На всё еще обязательном просмотре программы „Время“ в Ленинской комнате (о котором я уже и думать забыл) я обнаружил, что нас осталось всего пять человек: Стас, Юра, Ростик, Вовик и, само собой не разумеющееся, я. Пятеро „дедов“, державшие в страхе Ростика с Вовчиком, дембельнулись позавчера, так меня и не дождавшись. Особенно по этому поводу волновался Вадик. Он остался со своим длинным носом, уехав в деревушку под Витебском, так меня и не увидев напоследок. Ростик настолько вжился в роль поставщика продуктов из магазина, что продолжал исполнять ее и после отъезда хозяев. „Room service“ пришел прямо в „Leninsky room“, вывалив на стол банки с овощным рагу и тушенкой. Я демонстративно отвернулся, дабы не есть незаслуженные харчи. Да и с черной икрой и даже с мыльными вьетнамскими бананами это ни в какое сравнение не шло. Ростик жрал, как поросенок, чавкая и причмокивая. Этим и привлек внимание уже дремавшего Голошумова, который приказал прекратить внеплановый прием пищи во время просмотра священной передачи. Ростик схлопотал подзатыльник от Юрия, еще одного сержанта. Юра со Стасом были ровней и по сроку службы, и по званию. К тому же оба были приятелями Щепика. Юра язвительно спросил, не холодно ли было мне во время дороги из Минска в летней-то форме. Не успел я утвердительно кивнуть головой, как он рассмеялся и заметил, что Щепик любого может согреть в пути. Стас закивал головой, состроив мерзкую гримасу, которую он наверняка считал улыбкой. Разумеется, Юра имел в виду не то, что я хотел в автобусе, а то, что случилось уже в Волковыске. Не было сомнений, что друган Щепик поделился своей легкой победой над завалявшимся в госпитале „шлангом“. Ну и ладно, я не в обиде. И на то, что пожрать не предложили, тоже.

Так и не дав досмотреть спортивные новости из „Времени“, самой интересной для меня части, Голошумов отправил нас на вечернюю прогулку. Действо это, придуманное для того, чтобы солдат за пятнадцать минут нагулял себе здоровый и беспробудный сон, предусматривало еще и пение песен во время моциона, чтобы не снилась всякая гадость типа женщин. Юра гулять не пошел, Стас тоже. Вышли мы втроем. Петь таким малым составом нам не моглось. Постояли за складом, покурили и вернулись в часть. Ростик всё время не переставал издавать фыркающие звуки в мой адрес. Обижался за то, что я не разделил его участи мальчика на побегушках. Объяснять столь недалекому существу, что я всё равно бы им не стал, не хотелось. Голод сдавил все мои внутренности, слабость заполнила члены. Мне действительно было плохо, но только жалость, которую я питал к Голошумову, удержала меня от очередного обморока.

Мне не спалось. Лежа в своей холодной постели, я прокручивал в памяти все минские события, шаг за шагом. Наконец дошел до Мишкиной выписки. Во зараза! Какой же у него злой язык! И как ему удалось накаркать, что я не смогу установить рекорд лежания в госпитале всех времен и народов?! И армий! Я отстал от Мишки ровно на один день. Еще бы парочку — и я бы занес свое имя в анналы. А сейчас он может гордиться хотя бы этим. Кстати, ему наверняка во сто крат тяжелее, чем мне. Нас-то пока пятеро. Делить вроде бы и нечего. И некого. Стаса мне что-то уже не хочется. Он смотрел на меня в умывальнике с какой-то долей пренебрежения и жалости. Да, он жалеет во мне несостоявшегося солдата и потому — несостоявшегося мужчину. Ну и хрен с ним. На днях пригонят пополнение — еще пять человек. Двоих из „учебки“, троих — прям из дома. Теплые такие, домашние — будет, где развернуться. Это если к Буденному не наведаюсь. А Стаса больше не хочу. И не буду, бедного, больше хотеть никогда.

Утро наступило раньше, чем я предполагал. Суббота была банным днем. Голошумов построил заспанных бойцов и торжественно об этом объявил. „Суббота — день ебАнный“, — играл словами я, стоя в строю. Пришел прапорщик, похожий на Мордоворота, как две капли воды, как брат-близнец, как Маркс и Энгельс — только оба без бороды. Я спросил у Вовика: а где ж наш ласковый командир взвода? Ушел в отставку? Во кайф! Весь вышел. В отставку. Как хорошо новый день начинается! Хоть этот прапор особенно от Мордоворота и не отличается, но хоть не орет так, что уши сворачиваются в дудочку. Будь я в Минске, на радостях поцеловал бы кого-нибудь в щечку. Голошумов представил меня прапорщику. Я едва вспомнил, что по такому случаю надлежит выходить из строя, а не делать реверанс. Ей-Богу, минские штучки за сутки из головы не выбиваются даже Щепиком. Выйдя из строя, я слегка улыбнулся, представив, что бы я отколол по этому поводу в Минске. Прапор злобно покосился на меня и предупредил, что если в бане я внезапно заболею, он меня вылечит быстро. „Как Щепик вчера“, — процедил сквозь зубы Стас.

Нет, этот малый мне в натуре разонравился! От любви до ненависти — один шаг. И если желание соснуть у Стаса любовью назвать еще нельзя, то ненависть была искренней, почти уже выстраданной. Я даже поклялся не смотреть не него голого. Это казалось мне наистрашнейшим выражением ненависти. В тот момент я ничего другого придумать не мог.

По своей наивности я думал, что баня, как и столовая, находится в Королевстве Химиков. Оказалось, нет. Наши мылись в бане городской, самой лучшей в городе. Лучшей — потому что единственной. Нам предстояло приехать туда в 5:30 первым рейсовым автобусом. Мороз поутру был жутким, и даже 10-минутная дорога в автобусе не отогрела меня. В себя я пришел в бане. Надо же познавать непознанное! Время было не самое посещаемое, так что мы мылись впятером. До московских люксовых заведений подобного рода лучшей местной бане было так же далеко, как мне до столицы верхом на Ростике — обшарпанные стены и только один душ. Я первый раз в жизни воспользовался услугами шайки. Душем, оказалось, мне вообще не положено пользоваться. Это была лишь прерогатива „дедов“. Юра со Стасом стояли под душем вдвоем, слегка друг друга подталкивая. Я помнил свою клятву и посмотрел на сержантов в костюме Адама только для того, чтобы понять устройство душа. Тело Стаса было идеальным — то, что доктор прописал. Я вспомнил, что я его ненавижу, и, слегка задержавшись на лобке Юры, скромно отвел взгляд. Ничего особо интересного там не было. Еще хуже дела обстояли у Вовика (тут я вспомнил про лупу, купленную в Минске и оставленную в наследство Ёжику). Но подумать, что все сержанты на одно лицо, я не успел, ибо вспомнил Антона из Печей. Воспоминания захлестнули обе мои головы. Та, что повыше, понимала, что так нельзя, и я повернулся ко всем задом.

Зато передом к Ростику. Он в это время намыливал свою елдёнку, которая постепенно увеличивалась, превращаясь в третью ногу. Ребята привыкли к подобному действу и не обращали никакого внимания на мастурбацию при помощи мочалки и мыла. Третья нога выглядела аппетитно. Вот если бы она была отдельно от хозяина, я б к ней приложился устами. А так, в сочетании с владельцем… Фу! Нет, ни за что на свете! Загоравшаяся было эрекция потухла. Юра рассмешил всех, сказав, что весь ум ушел туда. Ростик откровенно обиделся, надулся, и этим лишь вызвал новый прилив хохота. Прибежал прапорщик, решивший, что издеваются надо мной. Увидев, что центром всеобщего внимания был Ростик, удалился. К этому он уже успел привыкнуть. Ростика презирали, часто открыто. И не только сержанты. Больше всего доставалось ему за то, что он женат и у него есть двухлетняя дочка. Никак его облик не вязался с обликом отца семейства. Мне было жаль его тогда. Стоял, растерянный. Третья нога от обиды перестала быть таковой. Помывка постепенно подходила к концу. Уже вытираясь, я случайно нагнулся и увидел на пальцах ноги что-то красное. Вспомнив Печи, решил, что это грибок. Подошел к прапорщику и вежливо попросил, чтобы он особо не буйствовал, ибо я опять заболел. Шутка не удалась — „прапор“ моментально сменил маску на массивной физиономии. Я осекся и рассказал о своем подозрении. „Подумаешь, болезнь!“ — облегченно вздохнул близнец Мордоворота. Обещания сразу вылечить не сдержал, лишь пообещал принести мазь после обеда. Хорошее мое настроение как ветром сдуло. Неприятность всё-таки. И где я эту гадость мог подцепить? Наверно, в неврологии. Там можно поймать всё — от глюков до мандавошек.

На утреннем построении я увидел знакомые всё лица, которые иногда снились в Минске, вызывая по ночам обильное холодное потовыделение. Мойдодыр ничуть не изменился со вчерашнего вечера. Походка выдала его, и я узнал своего командира, как только он показался из штаба. Парадом заправлял невысокого роста подполковник, которого я видел впервые. Стас мне шепнул, что это зам командира по технической части, и что он называется Стенем. Я было подумал, что это кличка на белорусском языке, но когда тот рапортовал Мойдодыру, понял, что это его фамилия. Мойдодыр, в тридцатитысячный раз прослушав, что солдаты и офицеры построены, убедился, что это соответствует действительности. И опять мне потребовался переводчик, чтобы понять, по ком звонит колокол. Речь командира была грозной. Вовик перевел, что ничего страшного не случилось: дядя отдает нас в распоряжение Стеню. „Хорошо это или плохо?“ — пустился я в рассуждения вслух. „Скоро узнаешь“, — почему-то радостно прошипел Юра. Стень нас отведет в парк, а там мы будем работать. Что конкретно предстоит делать, никто из присутствовавших в строю не расслышал.

Речь Стеня, когда тот распределял роли в спектакле „Луна-парк“, была более убедительной. Во всяком случае, разборчивой. Но я назло им ничего не понял. Было холодно, и Мойдодыр не стал надругаться над ставшими синими от мороза солдатами и бывшими всегда фиолетовыми от спиртного офицерами и прапорщиками. Так называемый развод под предводительством Мойдодыра, в кооперации со „Стень инкорпорейтед лимитед“ и при прямом участии „Деда Мороза, Ветра энд компани“ был благополучно и без жертв завершен. Стень повел нас в парк собственной персоной. Дорога вела через частный сектор. Парк машин нашей и соседней части завершал собой архитектурный ансамбль пригородов Волковыска. Дальше, за парком, был лес, переходящий в лысые холмы. Те, в свою очередь, когда-то заканчивались, передавая эстафету лесу. Те тоже. А те обратно — и так без конца. Дорога была недолгой — минут десять. Пару раз на нашем пути попались местные жители, для которых солдаты уже стали неотъемлемой частью родного пейзажа. Каждый день, примерно в одно и то же время, они поднимались в гору в свой парк, с тем, чтобы в половине первого возвестить шаркающими шагами о наступлении обеда.

Аналогия с „Луна-парком“ возникла у меня еще летом, когда я нещадно боролся с травкой, пробивавшейся сквозь асфальт. Тогда мне верилось, что всего этого я больше никогда не увижу, и всё воспринималось с улыбкой. Сейчас же „Луна-парк“ предстал предо мною во всей красе: повсюду валялись обломки машин, двигателей и прочей ерунды. Очистить парк было невозможно по причине неподъемности хлама, список которого здесь приведен далеко не полностью. На территории парка располагалось десять наших ангаров с машинами, и еще пара зданий принадлежала соседям. Некоторые из ангаров не открывались годами, в других работа кипела каждый день. Прапорщики что-то ремонтировали, затем это „что-то“ ломалось, они опять ремонтировали, борясь и со сроком годности машин, и с предыдущими собственными ошибками. Оно опять ломалось, и прапорщики нисколько не стеснялись нас, когда пытались объяснить друг другу, почему машина не работает. Я жадно впитывал новые для меня слова из местного лексикона, надеясь употребить их в случае угрозы моему самолюбию. Пока же всё было мирно. Стень, увидев, что нам нечего делать, махнул рукой и оставил Юру за старшего. На его вопрос, а что, собственно, нам делать, Стень еще раз махнул рукой.

Это называлось парко-хозяйственным днем. Первая часть, „парко-“, запомнилась лишь сидением в кочегарке и моим отказом идти в магазин. А Ростик на что? Да и не знаю я, где это. Мне на самом деле не хотелось есть, несмотря на то, что завтрак у химиков был попросту несъедобным. Подумать только, еще сутки назад меня одолевали совсем иные заботы! Интересно, как там ребята? Бадма, наверно, вслух ненавидит Зубенко. А может, и нет, лукавый сын Востока. Может, это он всё подстроил, потому что работы на двоих осталось немного? И он мог не отличаться от других неблагодарных полковников. А я-то, дура, до последнего торчала у его кабинета!.. И как я мог так унизиться? Нет, надо было уходить с высоко поднятой головой. „И по шее бы не надавали“, — мелькнула последняя мысль перед тем, как я, сидя в теплой кочегарке, заснул, опершись щекой на задницу похрапывавшего Вовчика.

Ростик принес плавленых сырков. Как знал, гад, что я их с детства не люблю! Ничего не оставалось делать, как демонстративно отвернуться. „Так ты со своей независимостью долго не протянешь“, — буркнул Юра, вгрызаясь в податливую мякоть „Дружбы“ золотыми зубами.

Чувство голода появилось как раз к обеду. Надежда вкусно поесть в химической столовой витала надо мной только до прихода в гостеприимное логово последователей Пьера и Марии Кюри. Увидев, с какой физиономией я пробую первое, Стас перестал есть и посмотрел в свою тарелку. Я видел, как через рентген, всю таблицу Менделеева, у Стаса же было неважное зрение. Не узрев ничего инородного, сержант опять принялся уплетать за обе щеки.

„Поел — убери за собой посуду“, — ласково взывало объявление. Причем „поел“ было написано красным, а остальное — синим. А что, если не поел? Тоже убирать? Ну, это я так, про себя. Понятно, почему всё написано синим — посинеешь тут с голоду. Когда нес нетронутую пищу, вспомнился анекдот про Штирлица: „Штирлиц украдкой кормил немецких детей. От украдки немецкие дети пухли и дохли“. Смешно стало. Не заметил, как завернул с подносом за изгородь, где все отходы сваливались на радость волковысским и прочим свиньям. Врезался в огромного ефрейтора. Уже остывший суп растекся по его ширинке. Немая сцена и всплеск хохота с моей стороны. Всё-таки счастье, что химические супы быстро остывают. И несчастье, что химический ефрейтор не голову выше и на два плеча шире меня. От его удара ефрейторские лычки превратились в мерно кружащиеся звезды.

— Вы посмотрите, чё этот пидар сделал!

— Сам ты пидар!

Еще двое прибежали и начали толкаться. Я отбрыкивался, жалея, что супа больше не осталось. Второе тоже упало, так что я был полностью беззащитен. Подоспели Юра со Стасом с криками: „Эй, мужики, чё случилось?“ На „мужиков“ первым откликнулся я, не найдя ничего лучшего, чем спросить в ответ: „А чё они дерутся?“ Юра встал между мной и ефрейтором, похлопал, любя, его по плечу и сказал, что я новенький и порядков не знаю. Конечно, откуда мне знать, что ефрейторы здесь под ногами путаются! Ответный поток ласковых слов в мой адрес я слушал уже издали. Сообразил, что лучше спастись не то чтобы бегством — просто быстро уйти. Пытаясь закурить, обнаружил, что потерял зажигалку, оставленную мне шахматным майором. Ну и пусть — будет ефрейтору компенсация. Юра посоветовал мне не ходить на ужин. Антон, говорит, не на шутку рассердился. Да и шутка ли — над ним сейчас смеется вся столовая. Вот и бойцы из соседней нам части вышли довольные. „Здорово, — говорят, — ты его уделал“. Им уже привезли „молодых“. Стоят себе в сторонке, жмутся в кучку. Один день в части, а уже все с синяками. Дедовщина там цветет буйным цветом. Вот и меня доставать начали. Назвали шлангом гофрированным. „А еще, — говорят, — „черпаком“ называешься! Ты же и трех дней в части не был, не то, что год“. „Нет, — говорю, — три дня в общей сложности был. Да и не называюсь я никем. Даже половником“. Один полез задираться. Я встал в стойку не то петуха, не то наседки. Юра разнял. Мало им межвойскового конфликта — щас сделаем еще и разборку с соседями. Ростик брякнул, что они правы: для того, чтобы называться „черпаком“, нужно всё время служить. „Не волнуйся, ты самый что ни на есть настоящий черпак“, — возразил я, и все дружно заржали, закрывая тем самым дискуссионную для них тему.

„Нет, ты так долго здесь не протянешь“, — начал я словами Юры диалог с самим собой. Вот и пидаром обозвали, а за что? Обидно! И ведь красивый, зараза! Что-то последнее время меня потянуло на здоровых мужиков. Грубой силы хочется. Минск испортил. До него такой девкой я не был. Лоб от удара болит. Да-а, кулачище какой огромный! Да и в штанах не намного меньше. Когда суп его хозяйство подмочил, я успел заметить, уворачиваясь от второго удара, что „химическое“ орудие имеет один из наибольших за всю историю войск химзащиты калибров. „Наверно, Антошки все такие“, — подумал я и увидел перед носом калитку.

Сержанты ушли в увольнение. В городе открылась первая видеостудия. Вход по рублю — и сиди, сколько хочешь. Вовчик оттуда не вылезает. Вечером — кино про баб. Говорят, приходит из увольнения примерно такой же, как Антон после супа. Оно правильно — хочется. Вот и мне хочется. А в части — один Ростик да неизвестно где растворившийся Голошумов. Я залез в кабинку туалета. Их там три, но мне сразу приглянулась последняя — там щеколда самая крепкая. С первым мановением руки перед глазами возник ефрейтор. Вот он тащит меня за волосы, я почти не отбиваюсь. Закрывает дверь кухни, бросает меня на хлеборезку. Расстегивает штаны, упирается в предусмотрительно оголенную задницу. И резко входит. И выходит. И опять входит… И мне уже хорошо. Я не заметил, как погрузил в себя четыре пальца. Наверно, такой ширины оно и есть. Следов от общения с Антоном на „очке“ не осталось. Хотя это и неважно — Ростик сегодня уборщик.

Смена нарядов в нашей части еще с Великой Отечественной происходила в пять часов дня. Со временем она упростилась до примитива. По два офицера — дежурных по части, старый и новый, два их помощника из сержантов и два уборщика. Рапорт одного офицера сводился к словам „Всё нормально“. Новый дежурный спрашивал, нет ли слухов о какой-нибудь учебной тревоге. А с уборщиком вообще было просто: Ростик уже в который раз менял сам себя и, скорее всего, ни о чём себя не спрашивал.

На ужин я не ходил. Впрочем, как и никто другой из нашей части. Дело было даже не в сексапильном ефрейторе. Просто я сбегал в магазин. Юра подошел ко мне и осведомился, нет ли у меня желания идти к химикам на ужин. Я честно признался, что нет. „Прошвырнись, — говорит, — тогда в магазин. И себе чего-нибудь купишь, и нам“. Посчитав, что дискриминацией это не является, я согласился. Идти нужно было минут шесть ровно по прямой, поэтому никто не стал рисовать мне чертежи, объяснявшие месторасположение важного стратегического пункта под скромным названием „магазин“. Я сиганул через забор и пошел вдоль дороги. Боязни встретить офицера или „прапора“ не было. Все прекрасно знали, что солдаты отовариваются в магазине. Даже знали, в каком. Если „нехимическую“ пищу видели уже в части, проступком это не считалось. А вот если поймают по дороге в магазин или обратно — тогда другое дело. И виноват ты будешь не за то, что бегал в магазин, а за то, что при этом попался. Впрочем, системы наказания солдат за столь мелкие проступки не существовало. Нас и так было полтора человека, чтобы еще кого-то на гауптвахту посылать. Наорет командир на тебя, ты пообещаешь, что больше не будешь — и всё. Как в детском садике: „Прости меня, дяденька Мойдодыр, никогда больше не буду, честное ленинское!“. Ну, а я по дороге никого из своих не встретил.

В магазине было, с позволения сказать, самообслуживание. Маленький такой деревенский супермаркет. Я набрал продуктов, едва не забыв купить для Юры его любимых плавленых сырков. Армия научила меня есть то, на что я и не посмотрел бы на „гражданке“: ливерную колбасу с майонезом, овощное рагу, законсервированное в стеклянные банки. Мне, такому совсем гражданскому, показалось странным, как можно открывать крышки банок без консервного ножа. В этот вечер я научился и этому, с четвертого удара локтем сломив сопротивление жестяной охранницы рагу.

Совместный ужин в спальном помещении и последующий якобы уход на ужин к химикам, вместо которого мы посидели в кочегарке, немного сблизил меня с сержантами. По причине мерзкой погоды они не задержались в увольнении, да и надоело им шляться каждые выходные по полупустынному городу. Бабами они, по их словам, уже давно пресытились, а к алкоголю были почти равнодушны. Посмеивались над Вовчиком, дрочившем в видеосалоне. Стас, который был минчанином, с интересом слушал минские новости. Кафе, в которое я забредал, бегая в самоволки из госпиталя, как оказалось, было и его любимым. Но со Стасом любиться я уже не хотел. Загоревшееся было маленьким костром желание быстро задул ветер его надменности. Ростик захотел отдохнуть от обязанностей вечного уборщика, и назавтра сержанты возложили ее на меня. Рано или поздно это должно было случиться.

В обязанности уборщика, как это и следует из логики, входило поддержание порядка в штабе в течение дня. Офицеры особо не сорили. Главным было то, что после отбоя надлежало помыть пол и на первом, и на втором этаже, а также убрать туалет. Последнее и было тем камнем преткновения, о который я постоянно спотыкался. А ведь я так возмущался против мытья полов в „сосудах“! Это не шло ни в какое сравнение. Во-первых, в туалете плохо пахло — на то он и туалет. Во-вторых, надо было почистить писсуары, а инструментария для этого не было — так, тряпочкой. А в-третьих, в этот раз противный Стас сказал, что утром лично проверит и зеркала, и краники на писсуарах. Они были сделаны „под позолоту“, и мне надлежало натереть их до блеска. Это уже не Синдерелла — я даже и сказок таких не знаю, в которых туалеты до блеска драят.

Начало воскресенья, кроме наличия двух яиц на завтрак и отсутствия в столовой ефрейтора, ничем от субботы не отличалось. Ростик с Вовчиком после обеда ушли в увольнение, а я заступил в наряд в роли падчерицы у нескольких мачех. Краники я тер долго, пока они не засияли, как кремлевские золотые купола. Вспомнился Вадим из учебки. Бедняжка, и как он мог смириться с тем, что его заставляли скоблить „очко“ лезвием?! Тут просто шваброй протер, и то почувствовал себя весь в какашках. Да-а, человек может привыкнуть ко всему. Даже к фекалиям. С пренебрежением ко всему этому дерьму я вздрочнул в полюбившейся последней кабинке, вспоминая последняю ночь с Вадиком. Господи, когда же настанет то время, когда мы встретимся в Москве?! Я уверен, он будет моим мужем. И будем жить мы счастливо, и умрем в один день — лет так через шестьдесят.

Поутру меня доставал Стас. На краниках, которые я вчера ювелирно обработал, обнаружился пепел от сигареты. Не иначе как Ростик постарался. Стремление конкурировать со мной в звании уборщика-стахановца заставило его стряхнуть вместо обычных капель пепел. Визжал Стас недолго. Он понимал, что я бы не стал портить произведение ювелирного искусства. Я кивнул на возможного вредителя, и сержант замолк. Судя по всему, никто не ожидал, что я так хорошо справлюсь со своими обязанностями. Им хотелось найти повод для дальнейших приставаний, но он, как назло, не находился. Мойдодыр на разводе меня несказанно обрадовал: после обеда привезут новичков. Несмываемая, как пепел с писсуара, скука обещала вскоре улетучиться.

 

Самая длинная глава: 14.  Про палку-выручалку и дырку-растопырку

Мне наконец-то дали более ответственное задание, чем уборка отхожего места. Командир приказал, а скорее, попросил начать строчить списки тех самых воинов запаса, которые были в подчинении у шести наших командиров батальонов. Воины, как им и полагалось, находились в запасе, причем иногда на расстоянии восьми тысяч километров от родной, но неведомой им части. Я не мог скрыть ржачки, когда дошел до целого батальона, состоявшего из жителей Владивостока, Находки и Комсомольска-на-Амуре. Интересно, сколько этому стоящему на запасном пути бронепоезду понадобится времени, чтобы допыхтеть до родной части? Я уже привык к воинским штучкам, но с завидным постоянством возникали совершенно нелогичные армейские пассажи, подобные этому. Или еще лучше — списки следовало писать от руки. Наличие пишущей машинки игнорировалось напрочь. До сих пор не понимаю, с чего бы это. Говорили, так положено по Уставу. Ну ладно, это им со мной повезло. А если бы меня не было? Где найти человека, способного выводить хотя бы относительно ровные буквы? Устав об этом хранил гробовое молчание.

Мойдодыр, видимо, просёк, какое счастье свалилось ему на голову. Я было хотел расположиться в Ленинской комнате, но он, под предлогом того, что бумажки секретные, отправил меня в кабинет начальника штаба. Того всё равно не было. Предыдущий уволился по старости, а нового никак не могли подобрать. Сначала хотели найти достойного среди наших бравых шести комбатов. Вовчик рассказывал, какая заварушка при этом началась. До этого неразливаемые водой и водкой друзья и собутыльники стали если не врагами, то, во всяком случае, неприятелями. И страшными сплетниками. Ябедничали друг на дружку, как в детском садике. Вместо привычных Петь и Вань превратились в „товарищей майоров и капитанов“. Голошумов, хоть и являвшийся комбатом, посмеивался над своими коллегами. „Куда, — говорил он, — вам штаб вести! Вы ж кроме несчастных двенадцати солдат (нас, стало быть) других и в глаза не видели! Вот пришлют кого-то со стороны, тогда узнаете“. Как в воду глядел — прислали, но после Нового года. Мойдодыр решил. До этого собрал всех шестерых и прямо спросил, есть ли кандидатура, за которую они проголосуют единогласно. Какое там! Один майор при тайном голосовании опередил всех на один голос: два собрал — свой плюс Голошумовский. Остальные проголосовали сами за себя. Даже Мойдодыра развеселили. Тема закрылась сама собой, а комбаты отпраздновали окончание соревнования грандиозной попойкой, от которой не могли очухаться уже неделю.

Вот и в этот день они поочередно заходили ко мне в кабинет начальника штаба и давали ценные указания, которые в основном упирались в быстроту сотворения списков именно их запасников. Каждый хотел отнести свои списки на подпись Мойдодыру быстрее, чем остальные пятеро. Мне это сразу не понравилось. Риск нажить себе пятерых недругов был очень большим. Я пошел стучать Самому Справедливейшему Из Справедливых. Взвесив все „за“ и „против“, он согласился со мной, когда я предложил писать по очереди каждому комбату по алфавитной буковке и кончить всё в один день. Комбаты захотели возразить, но было поздно — индульгенцией я заручился.

Работы было аккурат до Рождества Христова. Подарок им будет. Торопиться я не собирался: минский опыт я впитал досконально. В армии иная трактовка закона сохранения энергии: делай вид, что работаешь. А в первый день я вообще от всех отмазался — надо было руку потренировать. Репетицию решил отложить на послеобеденное время, еще не зная, что от новых впечатлений рука начнет выводить чёрт-те что.

Перед обеденным построением нас неожиданно стало на три человека больше. Трое парней, только что с „гражданки“, были привезены Щепиком из распределительного пункта того же Борисова. Вот они, три моих новых сослуживца, стоят перед нашим строем и представляются робкими голосами. Первый, самый рослый — Владимир, которого я сразу же решил называть Бобом. Не знаю, почему. Может, потому, что один Вовик у нас уже был. А скорее всего, просто от того, что было в его внешности нечто американское. Нет, был он из белорусской деревни — самый что ни на есть деревенский парень. Но что-то от ковбоя в нём было. Симпатичный, мужественный. Лассо в руки — и вперед! Я бы, будучи резвой ланью, обязательно притормозил, чтобы он меня заарканил. Светлые волосы, слегка заметные залысины. Выглядел он лет на пять старше, чем было на самом деле. Чистые, добрые и ясные зеленые глаза смотрели на всех нас спокойно, без какого-либо волнения и испуга. Контрастом был взгляд второго, Ивана — уже с западноукраинской деревни. Не только смирение и волнение читалось в его глазах — было там и нечто плутовское, ненастоящее. Чуть пониже Боба ростом, шатен, с немного неприятной улыбкой, выдававшей полость рта, никогда не знавшую санации. Говорил о себе отрывисто, через каждое предложение вставляя: „Ну… я не знаю, що о себе сказать“. Мойдодыр, наконец, перестал мучить парня и передал слово третьему. Звали его Славиком. Маленький, накачанный, почти квадратный. Глаза светились добром и негой. Голос мягкий, почти вкрадчивый. Улыбка с ямочками на щеках. Милый. Как и Иван, из Западной Украины. Рассказывал о своей работе механизатором с гордостью. Руки могучие, сильные и грубые. Я чуть не задохнулся при рукопожатии — едва слышно было мое имя в ответ на его скромное „Славик“. Да, именно так — обязательно с ласкательным суффиксом. Я решил дружить прежде всего с ним. Показал спальню, умывальник. Перед самым построением на послеобеденный развод мы умывались вместе. Он, оголив мощный торс, плескался в холодной воде, издавая фыркающие, возбуждающие звуки. Я настолько был увлечен этим зрелищем, что залил пол-литра воды себе в брюки.

Всё бы ничего, но на разводе было страшно холодно. И это несмотря на то, что я стоял рядом с Бобом впритирку, чувствуя мощную струю тепла, исходившую от него. Славик мне понравился больше, но и Боб тоже притягивал. Нет, мне здесь решительно нравится! И никуда я отсюда не поеду. Тут я вспомнил про оставленного без присмотра Ёжика. Нет! Всё же, если бы существовало право выбора, я бы предпочел Минск, Сашку с его притворной холодностью. Но… Я вынужден довольствоваться тем, что есть. А это тоже не очень плохо. Во всяком случае, признался я себе, ожидалось худшее. Буду, как пчелка, летать над прекрасными цветками, собирая сладкий нектар…

Теперь же я сижу в кабинете начальника штаба, рука не слушается и выводит классический каллиграф детсадовского возраста. Принимаюсь за письмо Ёжику. Объяснений в любви нет: я вовремя представил, как они его развеселят. Пишу всякие гадости: „Ну что, мой дорогой, любимый и единственный, не отвык ли ты от моей задницы? Свербит она без тебя и твоей, буду откровенным, не очень-то большой игрушки. Трипперочек от „сестренки“ еще не подхватил? О, как бы был я рад подарить тебе себя на Новый год! Увы, не суждено — мне здесь и без тебя хорошо. Так что сходи в кулачок“. А на прощание, в самом конце письма — крупными буквами: „ЦЕЛУЮ В ЛОБОК“. Раз двадцать перечитываю написанное, раз пять хочу порвать, но что-то сдерживает. Да, именно таких отношений ты хотел. Я принял твои правила игры — получи то, что заслужил. Я тебя люблю с не меньшей силой, чем раньше, но ты больше никогда от меня об этом не услышишь. И даже не прочтешь.

Под вечер привезли еще двоих новеньких. Они приводили себя в порядок, Ростик выгонял их из умывальника (он опять сменил меня на почетном посту). Там-то я их и застал. Первый — на полголовы выше меня, двухметровый младший сержантик — Денис из Минска. Вернее, в Минске он жил, а к нам приехал из Печей. Это несколько меня озадачило, и я целых полчаса извел на то, чтобы выведать у него, не знает ли он каких-нибудь гадостей обо мне. Пронесло — не знает. Этим сразу и понравился. Ну, а если быть полностью откровенным, то не только этим. Лет в шестнадцать у меня был один двухметровый гигант, но с тех пор я успел забыть, какие они, эти ощущения, когда ползаешь по нескончаемому телу. Светленький, симпатичный, да и в голове что-то есть. Надо бы при случае полюбить его. Хотя, дорогие мои, конкуренция из-за меня у вас обещает быть тяжелой: вас, красивых, много, а я один. Второй парнишка, тоже младший сержант и тоже из Печей, был родом из Полтавской области, в которой я провел почти что всё детство. Знать бы о тебе лет эдак восемь назад! Где ж ты раньше был? Ромка, темненький милый украинец. Нос картошкой. Глаза абсолютно черные. Примерно моего роста. Будущий водитель нашего Мойдодыра. Боже, как хочется стать командиром этой части! Хотя б на недельку…

Я вертелся вокруг них весь вечер. Стас с Юриком объясняли распорядок, помогали троим армейским новичкам пришивать погоны и прочие атрибуты, отличавшие их теперь от простых смертных. Славик закончил первым, и мы с ним курили на улице, в беседке, в дневное время используемой офицерами для перекуров, а в летнее время — и для игры в бильярд. Я закурил свой неизменный „Опал“, Славик — „Приму“. Ему хотелось в армию. Все его одноклассники из нее давно поприходили, он же задержался в сельскохозяйственном техникуме. Теперь он механизатор с образованием. У него никогда не возникало мысли откосить от армии — так он ответил на мой вопрос. Как бы на него смотрели в селе, если бы он остался дома? С любым диагнозом его бы просто не поняли и при каждом удобном случае поднимали бы на смех. И девки бы не любили… Тоже мне, нашел, о чём жалеть! Ничего себе порядочки! Отстали вы всё-таки от цивилизации. У нас в столице на смех поднимут меня, как только я дембельнусь. Мол, дурак — не смог вовремя откосить и потерял лучших два года жизни. Не понял Славик меня. Тему пришлось закрыть на время. Я спросил лишь, много ли девочек он перепортил. „Да нет, не очень — за десяток едва переберется“. Что ж, остается тебе меня испортить… А вслух пожелал ему спокойной ночи.

На кровать, которая была придвинута к моей, никто из новеньких в этот вечер не лег. А на следующий день нашу часть ждали великие потрясения. Нет, тревогу не объявляли. Прямо громом среди ясного неба было сообщение Мойдодыра о том, что в наш штаб подселяют еще одну часть. Нет, я так и не научился понимать эту веселую вещь — армию. Ладно, если подселяют человека, ну, двоих… А тут — целую часть! К счастью, она оказалась маленькой. Десять офицеров и прапорщиков и четверо еще не привезенных солдат. Нам всем велели перебраться в одну спальню и для этого соорудить двухъярусные кровати. Таскать недостающие ложа мне не доверили, помня предостережения, повторяемые на каждой странице моей истории болезни. Этим занялись новенькие под чутким руководством Ростика. Тот через слово повторял, что он „Черпак Советской Армии“. Славик, призванный из соседнего с Ростиком города, подтрунивал над земляком. Ростик злился, пытался что-то приказать, но трое новичков дружно его послали. На попытку задираться зажали бедного „черпака“ в угол и наградили парочкой подзатыльников.

Ростик жаловался за обедом сержантам под мой злорадный смех. Те особо ребят не осуждали, зная говённый характер Ростислава. Юра лишь заметил, что поначалу быть такими прыткими не стоит. Славик кивнул головой в знак согласия. Я нравился ребятам — всем. Шутил непрестанно, чем поднимал пока что только настроение. Особенно им нравилось мое отношение к постоянным подначкам со стороны то Стаса, то Ростика, то солдат из соседней части. Те до сих пор не могли успокоиться из-за того, что меня оставили в покое и не гоняют, как молодого. Я откровенно плевал на всю эту армейскую иерархию, и молодежи это нравилось. Славик с Бобом спрятали у меня в кабинете прямо в сейф с секретными бумажками остатки гражданской жратвы. Вечером они, улучив момент, поднялись в кабинет начальника штаба за вторым ужином. Чести принимать его вместе с ними удостоился только я. Уже перед самым отбоем привезли еще одного новенького. Щепик выцарапал его на распределительном пункте, несмотря на то, что еще один солдат в этом полугодии не был нам запланирован. Мойдодыр твердо решил не отдавать никому украденного парня. Полночи парнишка готовил себе форму.

Естественно, мне не спалось. Хотелось поболтать и орально прощупать его на предмет годности в любовники. Паренек был похож на ребенка, но, несмотря на это, моим любимым типом не был. Скромный, вежливый Андрюха — из Могилевской области. Я недолго сидел с ним, ибо понял, что он всё равно никуда от меня не денется. Ростик упорно не хотел лезть на уже сооруженные вторые полки, но жребий указал ему на это. Я остался на своей кровати, и теперь Андрюха должен был лечь рядом со мной. Я не хотел его и спал спокойно. Ромка храпел, как мужчина. Пару раз Стас, спавший под ним, пинал его ногами снизу, и это в конце концов помогло украинскому парню занять положение, в котором он не мешал нам наслаждаться соитием с Морфеем.

Днем мне пришлось сходить в соседнюю часть за тушью и перьями, которые я выпросил у Мойдодыра для пущей своей значимости. В доме у соседей одна комната была нашей. Я быстренько отыскал целый набор красивых перьев и собирался было уходить, дабы поскорее начать творить шедевры, когда зашел один из местных „дедов“ — тот, с которым несколькими днями раньше я чуть не подрался у „химической“ столовой. Я сразу понял, что на сей раз межвойскового конфликта не избежать — уж больно агрессивным он был. Зато мелким. Я сбил его с ног, закрыл комнату и спокойно пошел к себе. Даже руки не тряслись. Рассказал Юрке со Стасом, они пообещали разобраться в причинах. А их, в общем-то, и не было. Просто парень был зол на свою молодежь. Решил, что я больной и слабый, и захотел на мне выместить свое зло. Вечером пришел мириться. Учитывая, что при стычке я совсем не пострадал, я протянул руку в ответ. Больше никто из соседей не позволял себе выпадов в мой адрес.

На следующий день нам представили нового командира вновь пополнившегося и единственного в нашей части взвода. Заменитель Мордоворота понравился мне сразу. Его выбрали из числа наших прапорщиков, причем настолько удачно выбрали, что он оказался не пьяницей. Простой мужик, добрый и приветливый, относящийся ко всем без различия по сроку службы и званиям. Мне окончательно начинало здесь нравиться. Подумать только: еще недели не прошло, а я уже настолько свыкся с местной обстановкой, что даже и про Минск думать забыл! Лишь иногда, особенно перед сном, вспоминал Сашку. Я прогонял, как мог, мысли о нём, и спокойно засыпал под раздававшееся над ухом сопение малыша Андрея.

Близился Новый год. Командование задумало устроить для детей офицеров новогоднее представление в здании нашего клуба. Мне было поручено нарисовать под это дело декорации. Для этого в мое распряжение выделили служившую раньше будкой киномеханика комнату, как и положено, с дырками в зал. Кино в клубе не крутили лет десять, но дырки остались. Рисуя всяких там зайцев, Дедов Морозов, Снегурочек и прочую ублажающую офицерских деток нечисть, я наблюдал в окошки за Славиком, мывшим полы в клубе. Эрекция не спадала, ибо он только и делал, что стоял раком. Вот он, мой первый здешний лавер! Он, на свою беду, возбудил меня и навлек на себя мою любовь. Я не отходил от него, рассказывая анекдоты и иногда помогая менять воду в ведре. Снегурочки кончились, и я полностью занялся Славиком. Тяжело будет его раскрутить! Да и не очень-то хочется просто трахнуться. Хочется любви, причем обязательно обоюдной. А он любить мужика не сможет. Ну да ладно — я его буду любить, а он пусть считает это настоящей мужской дружбой.

Мы нравимся друг другу всё больше. Остальных я просто не замечаю. Славик уже рассказал мне о себе всё, я тоже готов доверить ему свой маленький секрет, но не находится повода, пока не приходит ответное письмо от Ежа — без скабрезностей, подобных моим, но такое же несерьезное. Типа „Мы по тебе соскучились, хочется прижать тебя к себе и тискать, тискать…“ Или того хлеще: „Целуем тебя во все части тела, доступные губам и языку“. Я показываю письмо Славику. Он смеется, пока не начинает понимать, зачем я это делаю. „Да, я люблю мальчиков, но за свою непорочность можешь не волноваться — мы с тобой просто настоящие друзья, как мужчина с мужчиной“. Славик всего пару дней относился ко мне с настороженностью. Потом, видя, что целоваться к нему не лезут, успокоился и уже без страха приходит в мою киношную каптерку.

Между тем и другие ребята тоже осваивались. Ромка и командирский „газик“ нашли друг друга, и у них было полное взаимопонимание — такое, что даже мы со Славиком могли бы позавидовать. Денис и машина связи тоже находились на пути к интимным отношениям. Ростик, казалось, переживал расставание с любимыми краниками на писсуарах. Он как-то весь преображался, когда по вновь составленному графику подходила его очередь. Он с таким самоотречением драил краники и так подолгу, что мешал мне онанировать. Боб помогал прапорщикам в парке чинить машины и уже нахватался от них непонятных мне слов, выражавших отрицательно-неприязненное отношение к автомобильному транспорту. Иван с Андрюхой порой не занимались ничем и были как бы на подхвате всё у тех же словоохотливых прапорщиков. Сержанты по очереди ходили помощниками дежурного по части. В их обязанность днем вменялись ответы на звонки за пультом с огромным количеством кнопок, огоньков и переключателей. Раз в два часа они записывали так называемые сигналы, поступавшие откуда-то из центра. По инструкции, о каждом сигнале они обязаны были докладывать Мойдодыру — даже ночью. Но тот уже лет двадцать назад просёк, на какие сигналы следует реагировать, а на какие лучше всего наплевать. Список самых важных центровых ЦУ сержанты выучили наизусть и по пустякам товарища полковника от жены не отрывали.

Новая часть за один день въехала в наш штаб. Тогда же появились и их солдатики — трое новобранцев из белорусских деревень и младший сержант, Виктор, как нетрудно догадаться, тоже воспитанник высокопроизводительных Печей. Мне иногда казалось, что печанские сержанты были везде. Новобранцы оказались симпатичными. Один — здоровый бугай, второй — чуть помельче, третий — толстенький и оттого милый и смешной. Я решил пока оставить их в покое — мне бы со своими разобраться. Когда-нибудь, начав с черненького Виктора, я постепенно доберусь и до остальных.

Капитан Голошумов мне нравился всё больше. Не как мужчина — он в шахматы играл. Не то, чтобы сильно, но мне для разминки хватало. Сегодня на его дежурстве я устроил аттракцион — игру вслепую. Мы устроились в Ленинской комнате, наплевав на программу „Время“. Я сел лицом к телевизору и спиной к шахматной доске и Голошумову. По моей просьбе выключили звук, дабы не мешал сосредоточиться. С непривычки я попросил белые. Голошумов получил мат уже при выходе из миттельшпиля. Заорал, что я смотрю на отражение в окне. Задернули шторы, и он начал белыми. Партия была тяжелая, сослуживцы восторженно галдели и сбивали с мысли. Я всё же провел пешку в ферзи, и Голошумов под уничижающие подначки с шумом положил своего короля и с горя закурил прямо в Ленинской комнате, обдувая дымом престарелых членов Политбюро, укоризненно наблюдавших за нами со стены. Третью партию я провел с сигаретой в зубах. Еле спасся от матовой атаки и предложил ничью. Славик, самоотверженно болевший за меня, уговаривал Голошумова ее принять. Уговорил. Я подлил масла в огонь, подойдя к доске и показав Голошумову матовую комбинацию в три хода с его стороны. Он схватил доску и убежал с ней в дежурное помещение. Теперь он оттуда выкрикивал свои ходы. Вдруг перестрелка шахматной символикой с его стороны притихла. Я обернулся. Прямо передо мной стоял ничего не понимающий замполит. Ребята объяснили ему, из-за чего, собственно, задерживается отбой и клубится табачный дым в боготворимой им комнате. Он не поверил и попросил продолжать. Но позицию я почти потерял. „Зевнул“ слона, но шел на твердую ничью. Замполит, перебравшийся к Голошумову, посоветовал ему проигрышный ход. Капитан не посмел ослушаться майора, да к тому же духовного наставника. Через пару ходов они сдались. Не сказав ни слова, замполит ушел.

Это был мой звездный час. Авторитет мой после этого вечера непомерно вырос. Замполит рассказал обо всём Мойдодыру, забыв настучать о нарушении распорядка дня. Тот промолчал. Знал бы он, что вечером я совершу очередной подвиг! У Боба уже два дня болело горло. Командир взвода выдал ему жаропонижающие таблетки, но они не помогали. В умывальнике я уговорил его раскрыть пасть и сразу заподозрил дифтерию. Я не знал, как она выглядит — сработала интуиция. Сообщил дежурному по части, тот — Мойдодыру. Командир попросил Ромку отвезти Боба в госпиталь.

На следующий день Мойдодыр узнал, что мой диагноз полностью подтвердился. До летального исхода было далеко, но кто знает, чем бы обернулось лечение жаропонижающими. Меня сделали внештатным фельдшером части. Бегать, как сестра милосердия, по окопам мне не довелось, ввиду отсутствия оных. Просто со мной все советовались. Год госпитальной практики позволял мне чувствовать себя уверенно. По вечерам я заботливо, даже слишком, смазывал ноги Славика противовоспалительной мазью — тот с непривычки истирал ноги в кровь. Я подарил ему свои носки. Вскоре с моей легкой руки все обзавелись носками вместо противных портянок. Ростик было завизжал, что носки положены лишь „черпакам“ и выше. Славик угрожающе потряс кулаком, и „черпак“ угомонился. С дедовщиной в нашей части было покончено раз и навсегда.

Тридцать первого декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года в десять часов утра состоялось долгожданное представление для офицерских детей. Дедом Морозом был Юра, Снегурочкой — жена одного из офицеров. Капитан этот потом долго ревновал, видя, как Юра тискал ее, на радость ничего еще в любви не понимавшим деткам. Я пригласил Славика понаблюдать за новогодними оргиями из своей киношной комнаты. Мы предусмотрительно не включали свет, дабы остаться незамеченными. Смеяться старались в кулачок по той же причине. Две киношные дырки располагались рядом, и мы сидели, прижавшись друг к другу. При очередном приливе смеха я крепко обнял его. Славик продолжал смеяться, видимо, приняв это за жест „крепкой мужской дружбы“. Моя рука стискивала его всё крепче. Я поцеловал его в шею. Славик отпрянул. Он чересчур возбудился — я видел это по дрожащим рукам, пытавшимся зажечь спичку. Но он остановил меня, молча рукой отодвинув от своего пышущего здоровьем тела. Барьер, воздвигнутый предками, был непробиваем. Мы, не досмотрев до конца шоу, ушли помогать остальным готовить праздничный стол.

Я получил с десяток поздравительных открыток. Самым милым было поздравление от Сашки, хотя он особенным разнообразием и не отличался. Как и в день рождения, он желал мне нескончаемого количества красивых мальчиков, прекрасно зная, что лучше него я никого уже не встречу. К двадцатому декабря я отослал ему поздравление с днем рождения. Не выдержал и написал массу теплых слов. Сейчас он отыгрывался, откровенно надо мной издеваясь. Мне было обидно, но только чуть-чуть. Раз он продолжает писать разные гадости — значит, неравнодушен. Как мне хотелось на мгновение перенестись в Минск! Просто для того, чтобы обнять егь и поздравить со всеми праздниками орально. Увы, Ёжик, на свое счастье, оставался недосягаемым. Самым последним я распечатал письмо от Мишки. Его опять положили в кардиологию. Ничего о своем пребывании в подчинении у злого майора он не писал. Да и зачем — я и так был в состоянии представить, как тот измывался над бедным солдатом. Бадма сдержал свое слово, вызовом в госпиталь враз прекратив Мишкины мучения. Сергей с Ежом, заразы, накапали Мишке про кота. Наврали, что это я его на тот свет изжил. Мишка в конце письма обещал мне жестоко за бедное животное отомстить — трахнуть всеми фаллосами, которые Сергей настрогал. Я вспомнил, что их там должно быть не менее двадцати, и приятная нега разлилась по телу. Послание Мишка закончил рисунком: несчастный кот, раздавленный машинами, в окружении стаи ворон. Я молил Бога о прощении. Мне было очень стыдно.

Письма с „гражданки“ играли в моей тамошней жизни очень большую роль. Еще со времен учебки я постоянно перечитывал их. Послания бывших любовников окунали меня в пучину полузабытой московской пидовской жизни. Со временем я перестал завидовать тем, кого оставил в столице. Их жизнь была однообразной. Все новости заключались лишь в появлении нового мальчика, который пропускался через всю тусовку — и опять толпа жила ожиданием новой жертвы ее похоти. Письма моих „натуральных“ теннисных и шахматных партнеров были более интересными. Один из них, Вадим, доводил до моего сведения все околоспортивные новости, которые нельзя было узнать из гнусного „Советского спорта“. Всё грозился меня выдрать в теннис — половина письма уходила на его фантазии по этому поводу. Со вторым, Володей, мы играли в шахматы по переписке. Занятие это было довольно нудным. Казалось, почтальоны делали всё возможное для того, чтобы я забыл позицию. Они испытывали нас на прочность памяти, но нам пока удавалось бороться с ними, а заодно и друг с другом. Мой лучший друг детства, так мною и не развращенный, залетел на три года в морскую береговую охрану — аж во Владивосток. Сначала я жалел его, потом, когда у него родилась дочка, стал немного завидовать. Иногда мне страшно хотелось ребенка (причем от женщины). Но завидовал я ему по большей части потому, что он должен был вернуться, когда дочке будет два с половиной года. Никаких тебе пеленок, ночных бдений и тому подобного. Хорошо устроился, гад!..

Самыми желанными были письма от моей кузины из Полтавы и от мамочки. Кузина, мой милый ласковый Светик, знала всю мою подноготную и ничуть не осуждала. Более того, постоянно задавала наводящие вопросы, провоцирующие меня на похвальбу своими сексуальными победами. Казалось, даже завидовала: ведь у меня такой большой простор для деятельности в отличие от ее пединститута (от слова „педагогика“). Она должна была через три года стать учительницей русского языка, вот я ее по этому поводу и подкалывал. Переписав уже упоминавшийся монолог Гретхен из „Фауста“, я выдал его за свое произведение. Она клюнула — я получил полный восхищения братцем ответ. Я ее пристыдил, и она на пару месяцев замолкла. С мамочкой отношения скадывались лучше, чем до моего отбытия „в ряды“. Мои гражданские похождения стоили ей огромного количества нервов. Я постоянно отсутствовал дома, предаваясь любовным утехам. А последние два года школы я просто прогулял, будучи впервые в жизни влюбленным и любимым. Только перед самым уходом я доверил ей свою тайну, рассудив, что у нее будет целых два года на то, чтобы всё обдумать. С каждым месяцем наши письменные отношения приобретали всё более доверительный характер. Она меня простила и поняла. И это было наибольшим счастьем в моей жизни.

Вот и Новый год. Старый прошел гораздо быстрее, чем я ожидал. Хотя, если оглянуться назад и вспомнить всё, что за этот год произошло, так не скажешь. Каким он был, год, от которого осталось только пять часов? Наверно, больше хорошим, нежели наоборот. Да, безусловно. Ёжик, Мыш, Мишка, Алик и… армия. Везде одна армия! К концу этого года я понял, что пребывание в ней уже не очень меня и тяготит. И… Олег — самое страшное, что случилось в этом году, самое отвратительное и мерзкое, случившееся в армии, в моей армии. А теперь — Славик… Славный Славик… Именно он и отвлекает меня от размышлений, которые я затеял, лежа на кровати. Зовет помогать накрывать праздничный стол. Он сам приготовил основные блюда. Мне уже не терпится их отведать. И его самого тоже.

Сержанты отправились попить перед боем курантов водки в соседнюю часть. Я водки не хотел, да и куда интереснее мне было находиться среди молодежи. Всё-таки, что бы я ни говорил, они мне ближе, чем вся соседняя часть вместе с нашими сержантами. Ростика они с собой не взяли, и он сидел, насупившись и искоса поглядывая на приготовленные Славиком салаты. Нам он не помогал, и ребята пригрозили, что ничего ему не достанется. От этого он еще больше надулся и стал похож на маленькую толстую глупую жабу, которую надули через соломинку (впрочем, эпитеты эти я украл у Славика).

Дежурить по части, к моей огромной радости, назначили Голошумова. Он принимал наряд, уже будучи слегка поддатым. Добавил он в оружейной комнате, где среди автоматов и противогазов запрятал заначку в виде литровой бутыли с самогоном.

Непосредственно перед боем курантов явились Мойдодыр с замполитом и принесли с собой теплые слова по случаю праздничка. У командира это, как всегда, получилось невнятно. Даже слова „Новый год“ он произносил с таким акцентом, что я на мгновенье подумал, что нахожусь в воинской части где-нибудь в Катманду. Замполит вернул меня в соцреалистичное настоящее, осыпав всех поздравляемых уверениями в заботе о нас партии. Чуть ли не всё Политбюро, исходя из его слов, желало нам в новом году успехов в боевой и политической подготовке. Подвыпивший Юрик громко срыгнул при этом, видимо, пожелав старцам в ответ долгих лет жизни, но замполит так был увлечен собственным пением, что на сие проявление политической незрелости внимания не обратил.

Если в Печах я пил лимонад, то здесь пришлось обдуваться коктейлем „Вечерний“, который слегка своим видом и вкусом напоминал шампанское, разве что алкоголя в себе не содержал. Чокаясь, я уставился в глаза Славику. Тот смутился и, кажется, даже покраснел. Четыре парня из прилепленной к нам части, где-то вкусившие самогона, дружно хохотали, взирая на нелепых юмористов, извращавшихся на первом канале ТВ. Сержанты опять сходили к соседям, добавили и разбрелись по койкам. „Примитивно…“ — рассуждал я, сидя со Славиком на крылечке. Начинались настоящая новогодняя метель и „Собака на сене“. Когда-то, в детстве, я не мог оторваться от этого фильма. Сентиментальный Славик сидел со мной в Ленинской комнате и внимал стенаниям Боярского. Остальные, поняв тщетность своих попыток переключиться на польскую программу, обиженные, разошлись. Мы остались одни.

Я хотел его прямо сейчас. Как Новый год встретишь, так он и пройдет. Первые часы года восемьдесят девятого — года дембеля — хотелось провести с любимым парнем внутри себя. Но одно дело — мое желание, другое — он. Его нежное ко мне отношение иногда казалось мне странным, пока я не понял, что он просто видит во мне подружку и относится как к девочке. Вот и в Ленинской комнате он гладит мою руку. Я обнимаю его и говорю, что хочу. Не здесь, конечно — в кабинете начальника штаба. Он боится. Ему стыдно. Говорит, что если сделает ЭТО, не знает, как сможет смотреть мне в глаза утром. „Дурашка, как это „как“? С благодарностью, конечно!“ „Нет!“ „Ну что ты, как собака, которая сидит на сене?“ — вопрошаю я уже словами Боярского, вернее, Лопе де Вега, или, еще вернее — не знаю, в чьем переводе. Я прикасаюсь губами к его мощной шее. Ее напряжение вскоре спадает. Славик весь как-то обмякает, я подаю ему руку. Моя Диана, кажется, сморщившись от невидимой боли, которая, по ее словам, придет утром во время утреннего осмотра моих глаз, наконец, слезает со своего стога сена. Ступая как можно тише, мы крадемся на второй этаж. Мерзкие половые доски не хотят осквернения священных штабных помещений. Как знать, может, для них это и в первый раз. Но я-то точно знаю, что не в последний!..

Свет мы не включаем. Я облизываю его шею. Славка трепещет. Дрожжит (он всегда писал это слово с двумя „ж“). Милый, ласковый… Его кадык неустанно перекатывается вверх-вниз — мальчик не успевает сглатывать набегающую слюну. Думая, что это у него всё же скорее от волнения, чем от жгучего желания, я постепенно перехожу на его подбородок и крадусь языком к губам. Несмелая попытка отвернуться пресекается самым жестоким образом — я впиваюсь в его губы и пью их вместе с обильной слюной. Его язык робко скользит по хищным зубам и наконец-то смешивается с моим. Сильные руки сгребают меня в охапку, я не могу вывернуться, чтобы начать его раздевать. Освобождаю одну руку и с трудом расстегиваю пуговицы на его брюках. Напряженный елдак освобождается от заточения в тесных для него кальсонах и тяжелым камнем падает мне в ладонь. Горячий, трепещущий… Нежно перебираю пальцами. Славик вырывается, явно хочет что-то сказать. Но теперь я крепко стискиваю его другой рукой. Он почти кричит в мой рот, что сейчас кончит. Едва успеваю упасть на колени… Первые брызги новогоднего шампанского падают мне на лицо. Под основную порцию подставляю пасть. Набираю полный рот сладостей. Славик постанывает — непонятно: то ли вопрошает, зачем, то ли восклицает нечто. Я опять своим рылом в сантиметре от милой мордашки. Он дышит тяжело. Припадаю к его губам, и он впервые в жизни пробует на вкус свою собственную сперму, которую я с благодарностью возвращаю, как сдачу — слишком уж большая плата за мои старания, за ночи грез о нём. В темноте вижу, как он морщится, но сглатывает. Семя перемешивается со слюной и растворяется в нас обоих. У него опять стояк. О себе я уж не говорю. Сосу его. Грубые руки ерошат мой затылок. Прерываюсь только для того, чтобы перетащить и себя, и его на начштабовский стол. По дороге в несколько шагов он как бы невзначай дотрагивается до моего верного друга. Я понимаю этот жест по-своему. И вот мы уже на столе — валетом. Он не сосет — целует. Как только голова моего верного друга погружается во влажное горячее пространство, друг стреляет. Славик резко отстраняется, и я заливаю ему за воротник. Встает, ругается. „Сам виноват! Небось, когда с тёлкой валяешься, рубашку снимаешь? Всё равно завтра никто подворотнички проверять не будет. Ну, а если что, скажешь, что перекрахмалил“. Смеется. А потом сам лезет целоваться, после того, как полностью раздевается. Мне очень хочется включить свет и посмотреть на него во всей красе. Чувствую, как играют все его мышцы. Но нельзя: мало ли кто из наших алкоголиков офицеров по улице шляется! Увидят свет в кабинете НШ — ни за что не поверят, что я пишу в это время их поганые списки. У него сосковый эротизм: он почти визжит, когда мой длинный во всех смыслах язык обволакивает по очереди его соски. Они набухают настолько, что то и дело попадаются мне на зубы. Мужская рука, как тиски, только очень горячая, стискивает мою шею, и я боюсь остаться без шейных позвонков. Медленно ухожу от сосков, но Славик настойчиво меня к ним возвращает. Сквозь них цежу, что завтра он их не узнает, и Славик толкает мою голову к своему верному другу. Стоит ли говорить, что он в полной боевой готовности! Заглатываю целиком. Приятная щекотка глубоко в глотке. Непоседливая головка, кажется, раздражает уже пищевод. Славик так глубоко не может, но мне и на полшишки здорово. Он устает первым. Мой „интранс“ уже полностью готов впустить одинокого пассажира. Опираюсь на стол, и пассажир входит в просторный трамвай, острожно, словно боится, что там будет контролер. Трамвай „Желание“…

Он боится СПИДа. Я, дурак, на свою голову сам ему поведал о страшной и неизлечимой болезни, о которой Славик и слыхом не слыхивал. И не мудрено — я сам читал об этом всего пару статей, да и то те, которые мне прислали заботливые московские пидовки. Сами они в это не верили, но стращали, не зная, как отвадить меня от солдатиков — завидовали… Славик долго не соглашался. Вспомнил, что еще и сифилис существует. Требовал презерватив. „Что поделаешь, если не существует презерватива, который бы я напялил на всего себя?“ Наверно, именно этой фразой я его и уломал. Пассажир так и остался безбилетным. Наверно, это был самый огненный трах. На дворе мела метель, а наши горячие тела, соединенные воедино посредством не самого маленького штыря, продолжали скользить по полировке начштабовского стола. Из-за разницы в росте неудобно было делать это стоя, и Славик сам повалился на меня. Он уже осеменил мою утробу, но продолжал как ни в чем не бывало. Вылез из меня только после того, как разрядился по третьему разу. Развалился на столе и принял на грудь моих живчиков. Я их размазал сам. Потом, правда, слизал.

Я облизал его полностью, вдыхая аромат сильного тела. Уткнувшись в подмышку, я мечтал о том, как сладко нам будет оставшиеся десять месяцев. Спросил глупость: понравилось ли? Он промолчал. Я не стал обременять его расспросами. Конечно, он и сам еще не знает. Он гладит меня по волосам, чувствуя себя пидарасом. Я целую его руки перед уходом. Рано утром надо прийти прибраться. Я проснусь раньше всех и, неслышно пройдя мимо ужратого Голошумова, цыкнув по дороге на скрипящие половые доски, отворю дверь кабинета, где еще будет стоять запах траха. Запах солдатской любви…

Перед тем, как снова лечь в постель, я посмотрю на сладко спящего Славика и, уткнувшись в подушку, уйду в сон, который снова вернет меня в кабинет любви. Но на этот раз на столе вместо Славика будут батальонные списки. И почему-то бубновый валет…

Утра не было — для всех, кроме меня. Понятно, по какой причине: бубновые валеты, мельтешившие в мозгах, не давали толком забыться. Сопение Андрюшки смешивалось с храпом Ромки и свиным повизгиванием Ростика. Несмотря на солидное расстояние до Славиковой койки, я слышал, или, скорее, чувствовал его ровное глубокое дыхание. Не знаю, что снилось ему. Уж точно не я — в этом случае он бы наверняка стонал и вытирал со лба холодный пот. Сонное царство продлилось ровно до обеда. Голошумов так и не удосужился проснуться, и мы чуть не опоздали на праздничную трапезу в „химическом“ королевстве. Она была праздничной только по названию, ибо дополнительные к обеду булочки оказались невкусными и уж точно не праздничными. Их я с радостью отдал Ростику. Славик сидел напротив меня и, как и было обещано вчера, боялся поднять взгляд. Мне становилось любопытно и смешно. Уже на выходе из столовой мы-таки встретились взглядами. Батюшки, да он действительно смущается! Ему действительно стыдно!

Отведя его от толпы, я спросил: „Неужели мучительно больно?“ „Да“, — говорит. „А ты считай всё это сном, забавным эротическим приключением во сне, от которого обычно случаются поллюции. В данном случае их не было лишь потому, что я всё вылизал. Но я больше не буду. Честное комсомольское! Вот увидишь!“ Он молчит. Я понимаю, что ему на самом деле нечего сказать. И я бы на его месте молчал. „Слушай, Славик, мы с тобой взрослые люди, солдаты даже. Давай оставим всё это, пустим по воле волн — пусть будет то, что будет. Ты на данный момент мой лучший друг, я привык к тебе, и твоя показная холодность будет мне неприятна. Да и тебе тоже…“ Он резко перебивает меня предположением, что и он теперь педик. „Вот тебе и на! Так я и знал, что всё этим кончится! Слушай, а ты можешь как-то обойтись без классификаций? Это на уроках зоологии тебя учили: тип, класс, отряд, семейство, род, вид. А мы с тобой не в школе. Мы — в замкнутом пространстве, именуемом, кстати, Советской армией. Злом, к слову сказать, пространстве. Жестоком, холодном, еще холоднее, чем сегодняшний день и эта метель, под которой мы стоим и говорим друг другу слова, от которых мурашки по коже носятся. И в этом самом пространстве, поверь мне, опытной солдатке, очень важно наличие — нет! — присутствие друга. Настоящего друга, найти которого здесь — ноль целых хрен десятых процента шансов. Хочешь — проверяй, но для себя это я сто раз уже доказал. И в последнюю очередь мне интересна сексуальная ориентация моего друга“. Здесь я осекся, поняв, что меня заносит не то метелью, не то просто далеко. Славик по-прежнему молчал, разве что ухмыльнулся последним моим словам. Осознав глупость своего положения, я оставил тему и заодно Славика. Настроение упало. Состояние после почти бессонной ночи и тяжелого разговора приближалось к состоянию Юрика со Стасом — состоянию похмелья. Любовного, вернее, сексуального (Славик бы сказал „гомосексуального“). Лучше бы я нализался, как Голошумов! Он, кстати, невероятными усилиями воли и остатков мышц принял-таки вертикальное положение, но только затем, чтобы проверить количество нас. Его подговка к сдаче наряда заключалась в опустошении остатков мутной жидкости, которые исчезли со дна бутылки в его бездонной глотке.

Мини-депрессия, затеянная по собственной воле и по воле Славика, продолжалась ровнехонько до воскресенья. Я попросил командира взвода об увольнении. К удивлению своему, он отметил, что я еще ни разу не пользовался этим, с позволения сказать, „видом поощрения“. Новеньким данный вид роскоши еще не был позволен. Сержанты были заняты своими делами, и мне пришлось тащиться в город одному. Вовчик посоветовал наведаться в видеосалон, а потом рассказать ему, „какую фильму там кажут“. „Приду — расскажу, обдрочишься“, — во всеуслышание пообещал я ему, и громкий хохот парней из соседней части сопровождал нас аж до калитки.

Сначала была разведка буфета на вокзале. Ассортимент примерно соответствовал моим представлениям о подобных заведениях (не первый год всё-таки в армии!). Без сладкого я не умру, пусть оно и не первой свежести. Жуя пирожок с повидлом за пять копеек, я забрел в кафе „Дорожное“ на привокзальной площади. Вот сюда-то мне и надо ходить обедать — это не мой любимый „Пекин“, но и не „химический“ рай вкусной и здоровой пищи. Улица, по которой нас возил в баню автобус, оказалась главной в городе. Естественно, названа она была именем вождя мирового пролетариата. Я и не пытался найти другую большую улицу, поняв, что это бесполезно. Прокатился одну остановку на автобусе. Улица Ленина совершенно неожиданно вывела меня на площадь Ленина. Кто бы мог подумать? Ни за что бы не догадался, что плошадь, на которой стоят райком, универмаг и главная гостиница города, носит имя „бабы Лены“! Я было подумал, что и гостиница — тоже, но здесь я ошибся: „Березкой“ она называлась, с рестораном даже. Пошел вправо от нее и очутился на городском рынке. Учитывая близость польских границ, мне не показалось странным то, что продавцами разноцветных шмоток были поляки. Сначала они продавали то, что привезли из своей спекулянтской Польши, а потом на вырученные рубли закупали утюги, чайники и прочие электротовары, в которых братский польский народ нуждался так же, как я в пирожках с повидлом за пять копеек. Их я доел как раз на рынке, наконец-то почувствовав себя сытым и удовлетворенным. Еще бы: одна пачка „Опала“ стоила столько же, сколько целых десять пирожков! Дав себе слово курить поменьше, я отправился в кинотеатр на засаленную французскую комедию.

В холле кинотеатра случилась неприятность. Привязались две местных красавицы. Крепко привязались — даже „пепси“ напоили. Сели со мной. Я оказался меж ними. Как только наступила искусственная темнота, с легкой подсветкой от французской комедии, я понял, что меня хотят изнасиловать или просто трахнуть. Девки с обеих сторон запустили руки сначала под шинель, а потом и под предусмотрительно расстегнутые ими брюки. Не скажу, что эрекция была сильной, но достаточной для того, чтобы они ничего не заподозрили. Я еле уговорил их, что здесь не место, и пообещал после сеанса пойти к одной из них в гости. Вот уж комедия! Французы до такого бы не додумались! Воспользовавшись давкой при выходе, я растолкал сентиментальных мещанок, обсуждавших перипетии увиденного, вылетел из кинотеатра и понесся по улице, на которую еще ступала моя нога. Улица вывела меня к чебуречной. Я растратил столько килокалорий, что чебуреки были просто необходимы. Я их сожрал на целый рубль, после чего, вспомнив, что в этом городке особо не скроешься, взял курс на спасительную родную часть.

Я вовсе их не испугался, да и себя тоже. Время позволило бы не только пойти в гости, но и сотворить то, зачем меня в эти гости звали. Мне это просто было не нужно. Наверно, как и Славик, наутро я не смог бы смотреть в глаза, в данном случае — в свои. Так что себя я всё-таки испугался — именно этим я и объяснил свое позорное бегство. А Вовчику рассказал не только о разыгравшейся комедии, но и о походе в несуществовавшие „гости“. Он твердо решил пойти в кино в следующее воскресенье. Я лишь усмехнулся, а он воспринял это чуть ли не за оскорбление его как мужчины — вскипел, зарделся, потребовал объяснений. „Тьфу ты, как гусары прямо! Ебалом ты просто не вышел!“ Под смех Юрика я развернулся и спокойно отправился в спальню, а пытавшегося рвануть за мной Вовчика быстро осадил Славик.

Я никогда не хотел ввязываться в скандалы сам по себе. Лежа в кровати, я корил себя за глупый поступок. Зачем, спрашивается, я пытался сорвать зло на себя на бедном Вовчике? Лишь к утру я понял, что ни девки, ни французская комедия были здесь ни при чём. Я не смог простить ему Минск. Но утром всё равно извинился. А Славика поблагодарил глазами.

Понедельник, как впрочем, почти все армейские понедельники, да наверно, и все понедельники вообще, был днем тяжелым. На утреннем разводе перед нами предстал долгожданный новый начальник штаба. Всезнающие Юрик со Стасом в один голос утверждали, что новый НШ вскоре должен заменить Мойдодыра. И никто этим слухам не радовался — даже я. Мне пришлось столкнуться с подполковником Базаровым в его кабинете, из которого в слишком спешном порядке я выносил свои канцелярские принадлежности и секретные списки. Это был очень противный подполковник. У него были колючие злые глаза. И мне страшно не хотелось, чтобы он заменял Мойдодыра. Я верил в стойкость нашего командира. Дай Бог ему доброго здоровья хотя бы до моего дембеля! Именно тогда я в первый раз признался себе, что мне не хочется больше предпринимать попыток уйти из армии раньше. Только для вида, чтобы не забывали, я иногда хватался за сердце. Впрочем, командиры разных рангов, все как один, вовсе и не думали нагружать меня тяжким трудом. Как и обещал, я раздал комбатам списки в один день. Все они были страшно довольны, но вида не показывали. Лишь Голошумов засиял, как после стакана первака. Даже руку пожал, совсем как мужчине.

На несколько дней меня просто забыли. Мойдодыра, в связи с тем, что он возился с Базаровым, комбаты моими, пусть и красивыми, но всё же списками, не беспокоили, Стень подевался куда-то, а я отдавался сам себе. После развода я уходил в киношную каптерку, где и проводил дни за написанием писем. Ёжик писал часто — глупости всякие, но всё равно было приятно, что не забывает. Его наконец-то тоже вернули в родную часть. Я даже втихую посмеивался про себя: вот, думал, нагулялся ты по сестрам своим двоюродным, сволочь — теперь Родине послужи, пиздолиз! Двойственное чувство было, когда я, подперев руками подбородок, начинал думать о Сашке. Сначала накатывала злоба. Я ненавидел его в эти минуты. Так забавляться мной! Никому бы другому я этого не позволил. Почему? Да всё просто — потому что люблю. Безответно? Наверно. Бесперспективно (фу ты, поганое слово)? Быть может. И тут из злобы и ненависти вновь рождалось чувство, от которого приятное тепло разливалось в груди, постепенно опускаясь по телу вниз, до тех пор, пока не являлись пошлые мысли. Да и они не казались настолько пошлыми. Разве пошло отдаваться любимому? Конечно, нет. Пошло и мерзко трахать из жалости. Сука! Пошляк и мерзавец! Опять ненавижу…

Вернулся Боб — свежий, румяный. Дабы особо не перетруждать парня после болезни, мудрый Мойдодыр отправил его ремонтировать мебель в клуб. Работы у него было много, и в то же время не было совсем: мебель, которая исправно служила немецким захватчикам во время обеих мировых войн, починить было невозможно. Боб, как мог, делал вид, что успешно борется с веками и древогрызущими насекомыми. Это меня забавляло настолько, что, высунув нос из кинодырки, я острил и постоянно смеялся. Боб заходил ко мне не только во время перекура — за анекдотами, которыми я сыпал, казалось, до бесконечности, до тех пор, пока „нормальные“ не кончились и не остались только те, которые про пидарасов. Но и они к вечеру иссякли, не оставив, похоже, у Боба ничего путного в голове.

На следующий день он принес мне открытку — подписать для мамочки ко дню рождения. Я постарался на славу, сделав из обычной четырехкопеечной открытки произведение искусства. Боб сказал, что теперь он мой должник. Я лишь ухмыльнулся про себя, а вслух сказал, что всё это пустяки. „К вечеру приходи — у меня намечается самогонная вечеря. Только не говори никому, а то еще желающие появятся“. День был субботой, а в наряд заступал Голошумов. Это было гарантией того, что он ничего не унюхает — в любом случае будет пьянее нас. Славика я не позвал, хотя он видел, как я после обеда прыгал через забор с литровой банкой подмышкой.

Мне необходимо было напиться. С утра насмотрелся на наших парней в бане, и к вечеру организм так и требовал алкоголя, раз ничего другого не перепадало. Я даже не помнил, помылся ли я сам. Все мои усилия были направлены на то, чтобы оставить незамеченными свои голодные взоры на прелести сослуживцев. Меня впечатлили Ромка, Денис и Боб. То, что хлопцы из Полтавской области славились своими инструментами, я помнил еще с детства, когда обсасывал парочку деревенских переростков во время отдыха у бабушки. Сегодня я снова убедился в этом. Пока Ромка намыливал свой непомерный агрегат, я, будто бы увлеченный намыливанием самого себя, пожирал очами розовую головку, которая, будто роза на снегу, ослепляла своим великолепием. Она слегка увеличилась в размерах, и мне уже заранее стало жалко свой охочий до таких забавных вещиц рот. Как я ни старался, Ромка-таки поймал мой взгляд. Но не сказал ничего. Возможно, ничего даже и не понял. Посмотрел в ответ на меня ниже пупка, безо всякого интереса — просто в ответ. Я сглотнул слюну и переключился на Дениса. Он уже ополаскивался, и для того, чтобы оставить ноги в чистоте, забрался на подставку для шаек. Его полувставшая игрушка была прямо напротив моего фейса всего где-то в метре. Перед моими глазами вновь пронеслись воспоминания о печанском „газике“ с Антоном внутри. Нет, эта штука, пожалуй, будет подлиннее… Денис тщательно вытирал ее, и я уже размечтался, что делает он это для меня. Мне пришлось оторваться от развлечения, ибо собственная эякуляция застучала во мне, вернее, начала колотить в двери, отдаваясь глухими ударами гда-то высоко в мозгах. Об эрекции и не говорю: я срочно прикрылся полотенцем и пошел вытираться в предбанник. А там был Боб. Мне показалось, что он мастурбировал при помощи полотенца. Увидев, что я уставился на его стояк, Боб стыдливо отвернулся. Я лишь сказал, что он похож сейчас на девочку, смущенно прячущую свои прелести от мужского взгляда. Недовольное ворчание в ответ я слышал уже в туалете. Стоило мне лишь прикоснуться рукой к стволу раскаленного члена, как он пустил чуть ли не под потолок спешно выработанный глазами продукт. Испугавшись следов, я вытер сперму жалким подобием туалетной бумаги. Я вышел из бани всё равно первым, почти ничего не соображая.

Мне было страшно за себя. Глупец! Так просто, оказывается, ты можешь потерять голову! Нет, эти почти четырнадцать месяцев тебя решительно ничему не научили. Так подставиться из-за хуйни какой-то! Причем в прямом смысле хуйни… Я медленно брел по направлению к почте, еще не зная, кому я собираюсь звонить — просто по инерции. Я всегда ходил после бани звонить. По большей части домой, иногда — московским пидовкам. И не потому, что скучал по ним, а только для того, чтобы прервать их утренний алкогольный сон. Как правило, они ругались, снимая трубку, потом начинали щебетать о новостях; последняя монета, скрываясь в необозримом чреве телефонного автомата, освобождала клеммы, и щебетание сменялось на короткие гудки. И я почему-то был рад этому. Я никогда не доводил разговоры с московскими пидовками до конца.

Холод постепенно пробирал меня, принося тем самым отрезвление. Так же быстро, как и возбуждение, в голову вошла свежесть. Краем глаза я увидел отделившегося от нашей толпы Ромку. Он спешил на почту, за мной. Вот интересно — куда он звонить собирается? Телке, наверно — дома в деревне телефона быть не должно. Впрочем, мне всё равно, тёлке или не тёлке… И тут меня осеняет. Я убыстряю шаг и чуть ли не влетаю в кабину. Быстро набираю номер Констанции, „подруги и сплетницы намбер ван“ Москвы и Московской области, а возможно, и Центрального района России.

— Кому не спится в ночь глухую? — Констанция зевает прямо в трубку, потом, судя по паузе и слегка изменившемуся голосу, срыгивает перегаром.

— Дрыхнешь, пизда?

— Чё ты опять в такую рань?

— Не спится, голубь, по тебе тоскую.

— А-а, не пизди! Из бани, што ль, опять?

— Йа-я, натюрлихь. Чё нового?

— А-а, ничё… Нажралася вчера, как свинья поганая…

— Это я чувствую — перегаром аж сюда прет.

„Пятнашка“ падает. Заходит Ромка, видит мою спину, отвлечь боится. В зале ни души, но он становится в соседнюю кабину — мне на радость.

— Чё, правда, што ль, ничё нового? — допытываюсь я.

— Не-а.

— Хвалю за проницательность, Костик, ты угадал, я действительно из бани. Первый раз новобранцев созерцал. Слушай, если бы ты знал, какие там хуищи развешены, ты бы мигом проснулся!

Констанция висит на паузе, видимо, соображая, с чего это вдруг я обращаюсь к нему в мужском роде. „Пятнашка“ падает, и я продолжаю:

— Представляешь, один парнишка из Полтавской области: попочка — просто облизать, и всё…

— Мне здесь и своих хватает. Только вчера одного выпроводила, тоже хохла. Никак не могла нанизать себя на его агрегат…

Мне надоедает ее слушать с первого слова. Врет ведь, мерзавка! Завидует и врет. Денег больше не бросаю, только поддакиваю. В соседней кабине уже не набирают номер — тишина…

— Не знала, что и делать. Просто обнять и плакать…

На этом брехня Констанции обрывается, и я говорю „Ладно, деньги кончились, пока“ уже коротким гудкам. Сердце стучит в темпе гудков — страшно! Домой звонить не хочется. Выхожу в зал, якобы разменять рубль, и делаю как можно правдивее круглые глаза при виде Ромки. Он молчит, оглядывая меня с шапки до сапог. Я знаю, что он никому не расскажет, но убедиться в этом страсть как хочется. Ромка смущенно отступает в глубь кабинки, когда я закрываю собой вход в нее. Прикладываю палец к губам и напоминаю, что через семь минут автобус. Он кивает мне, открыв рот, но не произнеся ни слова.

В автобусе сидит напротив меня. Славик, гарант безопасности, если что, сидит рядом. Мы перекидываемся короткими репликами ни о чём. Часто смотрю Ромке прямо в его черные глазищи. Дурашка, он краснеет и отводит взгляд! Класс! Будто бы это я его застукал на почте с такими речами…

— Ну как, дозвонился? — вопрошаю с ехидцей в голосе.

— Нет, не дозвонился.

— А у меня на полуслове всё прервалось…

— Да, я слышал.

— Ах да, конечно — я забыл…

От такой наглости Ромка окончательно теряется и принимается разглядывать темные очертания домов. „Ну вот и славно, — это я уже мысленно подвожу итоги сегодняшнего утра, — теперь ты всё знаешь. И про меня, и то, что я думаю о тебе. Дай только повод, и я буду у твоих ног. Вернее, между ними“. Закуской нам служили пирожки — за шесть копеек, потому что эти были с рисом и яйцом.

— Слушай, Боб, и как можно всю жизнь пить эту гадость?

— Да просто, берешь стакан и опрокидываешь в себя…

Чёрт, он меня еще учит! Но молчу, слушаю внимательно.

— …Вот и всё, и закусываешь…

— Нет, закусывать неинтересно. Меня учили, что перед закуской, чтобы потом обратно не вышло, надо еще и волосами занюхать.

— Ну да, можно…

Я хватаю его за шею, морщась от ощущения огня в груди и смрада во рту, и припадаю носом, а заодно и губами к его волосам. Этого вполне хватает, чтобы вернулись утренние впечатления вкупе с вновь рвущимся наружу эякулятом. Но я откидываю голову назад, отодвигаюсь, переводя совсем не радостный разговор о самогоне на более интересную тему. Боб при помощи моих наводящих вопросов рассказывает о своей „гражданке“. Чуть не залетел с одной девочкой, главной деревенской красавицей. Вернее, залететь-то он залетел, но удалось уговорить ее пойти на „абортаж“. Сейчас немного жалеет — пусть бы ребенок был, пришел бы после армии, женился…

— Ага, так она, красавица главная, сидела бы и ждала тебя! На то она и красавица, чтобы не ждала. Ты что, только сегодня родился? Ты хоть ее… как это по-русски… любишь?

— Не знаю. Наверно.

— Вот если „наверно“, тогда правильно сделал, что уговорил. Да и вообще от этих баб одни неприятности. Вот один мой московский дружок — тот хорошо устроился. Представляешь, ему надоело постоянно залетать, и он начал жить… с парнем. И ничего, никаких тебе проблем: трахает его в сраку, а тот и не думает надуваться…

— Нет, я так не могу. Да и как это — с парнем? Они же гомики…

— Правильно, гомики, зато не залетают. А дырки, скажу я тебе, очень даже похожи…

— А ты что, пробовал?

— Приходилось один раз. Всё равно, что бабе всаживаешь.

— Но там же гов…

— Слушай, не за столом, пожалуйста! Если подмыться, то ничего такого не будет — после бани, например… Ладно, давай по пятой. Будем здоровы!

Непонятно, что переваривает Боб: пятый стакан или свежую информацию о целесобразности половых сношений через задний проход как гарантии целостности девственной плевы и абсолютной невозможности зачатия ввиду наличия остатков пищи в оном.

— Боб, а как тебе госпиталь? Этот пидар с длинными усами еще не уволился?

— Какой?

— Шеф терапии.

— Не знаю — я в инфекции лежал.

— Ах да, совсем из головы вылетело! А что, в инфекции кормили-то хорошо?

— Да получше, чем у химиков.

— Это не удивительно. Наверняка в Бухенвальде тоже кормили лучше, чем нас здесь. Ладно, будем перебиваться пирожками. Давай, выпьем за твое счастливое излечение!

— Слушай, а я ведь даже не сказал тебе „спасибо“.

— Ну, скажи.

— Нет, я вправду очень благодарен тебе. Если бы не ты…

— Если бы не я, был бы другой. Ты мне нравишься…

Боб наливал по полной. Рискну предположить, что нервничал, поняв, куда дело клонится. Поднял стакан, глядя мимо меня, куда-то „за“. Немного затуманенный алкоголем взгляд скользил по мне, так на мне и не останавливаясь. Мне же хотелось поймать его именно сейчас. Бесполезно! Горячая жидкость вновь обожгла пищевод, и я уже привычным движением привлек к себе голову с небольшими залысинами, но на этот раз и не думал ее отпускать. Губы, скользнув по бровям и носу, спозли прямо на его рот.

— Дим, прошу тебя, не надо…

Слова утонули во мне, эхом пустившись гулять по пищеварительному тракту вслед за самогоном. Я сидел на нём, впившись в губы и крепко обняв за шею. Вскоре и Боб начал двигать языком. Совершенно одинаковые самогонные запахи, смешиваясь, кочевали изо рта в рот, привлекая за собой обильную слюну. Я разминал ему грудь, постепенно расстегивая ворот ПШ. Вот и соски, быстро затвердевшие и увеличившиеся. Боб слегка постанывает, одна его рука перебирается на мою задницу и теребит ее игриво через штаны. Припадаю к груди, облизывая ее, то уходя от сосков, то возвращаясь к ним. Постепенно двигаюсь ниже. Боб догадывается освободить себя от штанов. „Блядская дорожка“, густо растущая от пупка, медленно ведет меня к цели. Боб стонет всё сильней, а когда мои губы нежно обволакивают его плоть, вскрикивает и пытается отстранить меня. Не получается — он уже полностью во мне. Горячий от алкоголя язык резвится на его головке, то заползая под крайнюю плоть, то перебираясь на самую макушку, из которой вовсю сочатся солоноватые соки. Я чувствую, как его руки всё крепче впиваются мне в плечи. Вот он начинает покачиваться, привстает и почти с криком спускает в меня, предварительно загнав по самые помидоры. Спермы много, если не сказать — очень много. Исправно сглатываю всё, до последней капли. Еще пару минут не выпускаю Боба из себя. Он вертится, пытаясь вырваться. Я откровенно издеваюсь, щекоча языком головку. Ему настолько щекотно, что он становится грубым и совсем не женственным, вновь пытаясь освободиться от меня. Это ему удается только потому, что я позволяю.

Пьем по последней — больше нет. На сей раз я просто закусываю — без помощи волос. И пирожки кончились.

— Вот всё и кончилось, — ни с того ни с сего произносит он.

— Зато другое началось… — морщась от последней вонючей дозы, отвечаю я.

Пауза — длинная… Я перебираю в руках его пальцы, никогда доселе не знавшие мужской ласки. Он не хочет, чтобы я целовал его руки. Хуй сосать — пожалуйста, а целовать руки — нет! Странные все они, право. Неужели так сложно делать то, что тебе нравится?! Нет, что-то тормозит, причем в самых непредсказуемых местах. Ладно, черт с тобой! Целую опять грудь. Боб пьян. Я тоже. Но стоит хорошо у обоих. Снова сосу, стоя перед ним на коленях, страстно, полностью заглатывая. Коленки от бетонного пола быстро немеют.

— А давай, я тебя… в попу… — слышу я ласковый и несмелый шепот.

Коленки подсказывают, что это будет наилучшим решением. Он внедряется в меня слишком резко.

— Полегче! Это тебе не дырка твоей красавицы!

Извиняется, но всё равно слишком торопится. Рукой направляю не очень длинный, но толстый болт в нужном направлении. Будто при помощи волшебной отвертки, он мигом оказывается весь во мне — горячий, страстный. Резко входит и так же резко выбирается обратно. Резьба сначала не позволяет сделать амплитуду максимальной, но постепенно уступает под бешеным натиском распаленного болта. Теперь он полностью выбирается наружу, а потом опять погружается в сорванную, увы, не им… (первый раз позволю себе избежать тавтологии). Мне кажется, что Боб уже не раз проверял правильность моих слов относительно отсутствия посторонних элементов после бани. Любознательный…

Боб прочно обхватил меня за бедра, лишив тем самым любой возможности ему подмахивать. Он сам раскачивает меня, то насаживая на себя, то давая нам обоим передышку. Равномерные, но от этого отнюдь не нежные движения его рук продолжаются довольно долго. Мне уже кажется, что на его хую я въезжаю в бесконечность, но в этот момент он хватает меня, как последний котяра, зубами за холку и сливает внутрь. Но отпускать не думает. Одной рукой я пытаюсь доставить себе еще одну радость ручной работы, но он не позволяет — только сам, всё только сам… Обхватив мое напряженное тело одной рукой, другой он обхватывает мой конец и несколькими движениями доводит меня до оргазма. Неудавшиеся хвостатые зародыши разлетаются по стене с отчетливо слышными шлепками. Только теперь он выходит из меня. И где, спрашивается, такому научился?! Плюхается на стул и откидывает голову. Я облизываю славно потрудившийся болт, дабы полностью развеять сомнения Боба в негигиеничности данного мероприятия. Он гладит меня, опять же как кошку, потом догло и со смаком целует.

— Ну вот, теперь ты точно мой должник, — вспоминаю я его недавние слова. — Следующий раз — я тебя…

Молчит. А молчание — знак согласия.

Голошумов на сей раз был кристально трезвым, но мы счастливо избежали встречи с ним. Юрик лишь недовольно покосился, когда я умывался. Тут-то я вспомнил, что в этот вечер моя очередь убирать штаб. Да-а, всё-таки не может быть так, чтобы всё было хорошо… Обязательно должна случиться какая-нибудь неприятность. А тут еще Славик! Он слишком быстро научился читать мои глаза. Понял всё с первого взгляда. Уже когда все дрыхли, он заловил меня в туалете и прямо спросил:

— Что, сделал он тебя?

— Представь себе, сделал. А что, ты тоже хочешь? Так пошли. Не хочешь в каптерке — давай прямо здесь, в кабинке, — я схватил его за яйца. Славик резко, но довольно нежно отстранил мою руку:

— Мудак ты! Иди, проспись, я за тебя уберусь.

И я пошел. Ну и хрен с тобой! Бодигард хуев! Ревнует, что ли? Не похоже, хотя жуть как этого хочется. Вообразил о себе чёрт знает что! Ну и ладно, не надо мне одолжений, в его дежурство я уберусь за него. И вообще, пошел он в жопу… Кстати, хорошая идея…

Я застал Славика прилежно моющим туалетный пол, уже забывший мои на нем в обмороке лежания. Молча отобрав швабру, поцеловал Славика в щеку, взял за руку и потянул в кабинку. Хорошо, что там он уже убрался — второй раз за вечер я был на коленях. Сосал прилежно, несмотря на то, что не очень-то и хотелось. Поэтому я лишь довел Славиковы приборы до состояния боевой готовности и тут же повернулся к ним задом, раздвинув ноги над всепоглощающей клоакой городской канализационной сети. Еще не остывший вход радушно распахнулся, на сей раз обойдясь без слюны. Разницу в росте я снивелировал, немного пригнувшись. Получилось здорово: люблю, когда снизу вверх! Обхватив Славика руками сзади, я как можно ближе прижал его к себе. Если было бы возможно, я бы с радостью вмял его в себя полностью. Сильный Славик опять, как и в первый раз, казался намного слабее меня — он просто таял в моих объятиях… Я был сильнее его только тогда, когда он меня ёб…

Он кончил, рыча мне в затылок. Я еще долго сосал его, прежде чем мы вышли в „холл“, прости господи. Я пообещал заменить его, когда он будет дежурить. Он так и не понял, что я имел в виду. Пришлось уточнить.

Юрик со Стасом, памятуя мое вчерашнее состояние, казалось, всё утро посвятили только тому, что пытались найти грязь после моей уборки. Не получилось. После завтрака мы со Славиком отправились в клуб — учиться играть в бильярд. Признаться, с детства я недолюбливал этот вид, если можно так выразиться, спорта. И именно Славик — возможно, только своим присутствием — заставил меня поставить бильярд на четвертое место после шахмат, тенниса и футбола. В этот день мы делали первые попытки, даже более неказистые, чем те, которые мы предпринимали в кабинете НШ — это когда первый раз… Хотя глупо, конечно, сравнивать. Здесь кии и дырки были длиннее и шире. Это, правда, не помогало нам забить первый шар. Славику это удалось быстрее. Правила мы знали, разве что не предполагали, что забить восемь шаров будет так сложно. Лишь где-то за час Славик справился с трудной задачей. Я безнадежно отстал.

А потом мы очень сильно поругались — почти до драки. Стоит ли говорить, что начал я. За второй партией я, как мне казалось, справедливо возмутился столь необычным рвением Стаса с Юриком изобличить меня в прохладном отношении к уборке клозета да и к службе вообще.

— А что ты хочешь? — Славик отложил кий и посмотрел на меня. — Ты вспомни, какой ты вчера пришел! Ты хоть вообще помнишь, что вчера было?

— Ебстественно. Сначала меня отхерачил Боб, а потом ты поддался своему низменному влечению и тоже мне впендюрил.

— Ну, и кто был лучше?

— Должен тебя огорчить…

Я было хотел уйти, но Славик своими лапищами вцепился мне в ПШ и даже слегка приподнял.

— Блядь! — крикнул он в ухо и с силой отшвырнул меня в сторону. Я еле устоял на ногах.

— А ты… пидар! — успел бросить я, спешно скрываясь с места действия.

Та-ак, история с Ёжиком повторяется, только с точностью до наоборот… Неужели и вправду ревнует? Мужик-то? Странно всё это. Ну какое, спрашивается, нормальному, в его понятии, мужику дело до того, с кем я трахаюсь и трахаюсь ли вообще? Еще бы чуть-чуть — он бы морду мне набил. Кошмар какой-то! Во натуралы пошли — хоть плачь, хоть смейся, хоть раком вставай! Любовь, наверно. А мне плевать… Не он первый, и не он последний, кстати. Я заперся в каптерке. Славик с силой вколачивал шары в лузы, один за другим. Вот, ревность на пользу пошла — хоть в бильярд играть научится! Славик чувствовал, что я наблюдаю за ним, и от этого сила его ударов еще увеличилась.

— Ты стол так разобьешь, дурень!

— На хуй пошел!

— Заходи — пойду.

— Да иди ты!

— Ну прости, я больше не буду называть тебя пидаром… Правда-правда!

— Ты отъебешься от меня?!

— Конечно, отъебусь — жалко, что ли? Еще надо посмотреть, кто к кому приебался!

Тут я вспомнил, что наговорил Славику перед „химической“ столовой. Чёрт, и кто меня за язык тянет?! Сам ведь несколько дней назад говорил обратное. Зоологические классификации вспоминал — а сам? А кстати, „пидар“ — это что? Вид? Род? Не-е, семейство… Есть семейство кошачьих, собачьих, а у нас в части — семейство пидаров! Здорово! Скажи я сейчас об этом Славику — он меня в клочья разорвет. А я, сука, опять не о том думаю! Губы раскатал, что парень в меня влюбился, что ревнует, а ведь всё, наверно, гораздо сложнее. Он не хочет потерять единственного друга. Пусть тот и блядь, зато такого еще поискать надо. Мерзавец я всё-таки! И как теперь мириться? Упасть в ноги? Не поможет. Пожалуй, нужно подождать — столько, сколько потребуется. Всё проходит, и это тоже пройдет.

Зато помирился с Вовчиком. Он попросил сигарету, я дал и даже сказал „пожалуйста“. Разговорились, я извинился еще раз. Так просто — вот бы и со Славиком так! Не получается: он упорно избегает меня. Воскресенье проходит никак. Боб ведет себя спокойно, даже равнодушно. Будто ничего не произошло. Ну и пусть, так даже лучше.

На этот раз понедельник принес с собой известие Мойдодыра о том, что мы должны посвятить неделю общению с вверенным нам оружием. Стоя на разводе, я едва удерживался от соблазна пуститься в рассуждения вслух о том, с каким бы удовольствием я засунул вверенный мне автомат в его старую клоаку. Перспектива сменить теплую каптерку на класс с холодными автоматами меня прельщала мало, но я вспомнил, что нахожусь „в рядах“, а стало быть, никуда не денусь. Когда-то, давным-давно, в школе на уроках НВП нас пытались научить обращаться с оружием. Даже автомат один настоящий показывали. Но в школе были совсем другие интересы, меня больше занимала попочка соседа по парте, и я на автомат совсем не смотрел. А здесь я его трогал. Этот, мой (его номер вписали мне в военный билет, чтобы не потерял или не перепутал), отличался от того, который я держал во время принятия присяги. Сейчас я воспринимал всё с иронией, тогда же было не до смеху. Господи, так ведь и привыкну к автоматам! А то, гляди, еще и стрелять заставят. Впрочем, почему бы и нет?

Разбирать автомат я научился быстро, даже в „пятерочные“ сроки укладывался. Собирать было сложнее. Сначала мне удавалось сложить все части вместе так удачно, что еще и масса лишних деталей оставалась. И в голову не приходило, к чему эти оставшиеся пружинки и детальки, если автомат был в очень даже боеспособном виде — даже похож на тот, который я разбирал. Командир взвода, правда, уверял, что так он стрелять не будет. „Ну и что? Мы ж всё равно стрелять не собираемся“. Он разозлился, закричал даже. Пришлось разбирать и собирать по новой — и так раз десять. То что-то не щелкало, то опять какие-то пружинки оставались (я грешным делом хотел одну спрятать, чтобы не мешала). Командир взвода совсем взбеленился: говорит, по Уставу я должен знать автомат как свои пять пальцев, и даже лучше. Тоже мне, друга сердешного нашел! Еще говорит, криминал это, если испорчу. „А если сам испортится?“ „Нет, — говорит, — сам не испортится“. Смешно всё это: из-за какого-то куска железки — и за решетку! Пришлось внимательнее смотреть за Денисом, длинные пальцы которого успешнее и быстрее всех справлялись с водворением автоматных частей на свои места. Фу, получилось! Думал, командир взвода поцелует за сообразительность, да не тут-то было! Он, гад, чистить его заставил. А автомат, несмотря на свою внешнюю чистоту, внутри совсем гнилым оказался — масляным, противным. Извозился я в масле чуть ли не по уши. Зато почистил. Командир взвода проверил и остался доволен.

Интимные сношения с вверенным оружием продолжались всю неделю. Они полностью заняли время и мысли, вытеснив из головы проблему со Славиком. Он по-прежнему не желал разговаривать, даже об автоматах. А так хотелось обсудить, у кого лучше!

После обеда в субботу я затащил Славика в клуб. Чтоб не страшно было, взял с собой Ромку — он хвастался, что вздует нас в бидьярд, вместе взятых. И странно: наша слаженная пара дрючила его раз за разом. Славик был увлечен игрой и не замечал своих криков радости при каждом успешном ударе, как своем, так и моем. При счете 9:0 Ромка с позором слинял.

— Клёво у нас получилось? — решил начать я.

— Ага. Давай пару партий.

Я выиграл обе. Бильярд уже не казался мне неодолимой наукой. Шарики, будто заколдованные, описывали на столе невозможные кренделя, после чего медленно вкатывались в лузы. Славик злился: он не ожидал от меня такой прыти. Не меньше его был удивлен и я.

— Ты только, пожалуйста, не удирай, как Ромка. Не мешало бы нам поговорить.

— Ладно. Пойдем к тебе в каптерку.

Он сидит напротив меня, поглощая пирожок с повидлом и, кажется, вовсе не ждет от меня никаких слов. Но это он только делает вид — я же знаю, что ждет!

— Послушай, Слав, если я просто скажу „прости“, ты простишь?

— Что?

— Спасибо, что не спрашиваешь, кого.

— Кого?

— Самую прожженную блядь Краснознаменного Белорусского военного округа. Теперь спроси, за что.

— Я знаю — я тебе не нужен. Тебе нужно лишь одно… Спроси, что.

— Что?

— Длинный толстый хуй!

— Не суди всех по себе!

— Слушай, я не понимаю, что я тебе сделал, что ты постоянно издеваешься надо мной?

— Ничего не сделал. Просто люблю, поэтому и издеваюсь. Разве ты не знаешь, какой это кайф — издеваться над любимыми?

— Да никого ты не любишь, кроме себя!

Боже мой, как в ту минуту он был похож на Ёжика! Сам того не подозревая, Славик сказал страшную правду… Еще минута — и из его глаз хлынули бы потоки слез безутешных. Я тоже был близок к тому, чтобы разрыдаться у него на плече.

— Я не знаю, стоит ли мне доказывать тебе то, что ты прекрасно видишь и о чём прекрасно знаешь. Посмотри вокруг себя. Видишь что-нибудь? Кого-нибудь? А здесь я, прямо перед тобой. И меньше всего на свете мне хочется тебе что-то доказывать — я тебе не Пифагор. Думай обо мне, что хочешь, но я хочу быть с тобой всегда. Ты мне нужен. Мне было плохо без тебя всю эту неделю. Я не находил себе места, потому что ты был такой далекий…

— Мне без тебя тоже…

— Славка, малыш, будь со мной всегда, не бросай меня… Хочешь, я больше не буду тебя домогаться? Мне очень важно, чтобы ты знал, что я думаю об ЭТОМ в последнюю очередь. (Боже, враль я последний!..) Иное дело — кто-то другой, а ты…

Он обнял меня, прервав на полуслове:

— Пошли играть…

— Пошли, — ответил я, всхлипывая.

Нам не удавалось сконцентрироваться на шарах. Опять они упорно не хотели отправляться по назначению. Жаждущий мести Ромка привел с собой Виктора. Вдвоем у них получалось лучше, но в общей сложности мы со Славиком опять были сильнее. „Веди сюда всю часть!“ — издевался Славик над Ромкой. Я лишь посмеивался. Произнеся многозначельное „Бля!“, Роман удалился.

Стараниями Боба слух обо мне донесся аж до двух соседних частей. Из самой близкой пришли два гонца с просьбами подписать их тёлкам открытки. К вечеру появились гонцы и от химиков — те хотели консультаций по дембельским альбомам. Старенький, но вполне работоспособный аэрограф сотворил и с открытками, и с листами альбома настоящие чудеса, превратив их в маленький светлый кусочек „гражданки“ на темном армейском фоне. С легкой руки „химического“ мальчика, пообещавшего мне за готовый альбом 25 рублей, сотворилась такса за услуги. Целых пятьсот пирожков с повидлом за полтора-два дня неспешной работы! Стоит ли говорить, что мне это понравилось с первого дня! Я прекрасно понимал, что сделай я из первого альбома что-то близкое к Моне Лизе или Сикстинской мадонне армейского масштаба — и заказы на штампованные шедевры потекут рекой. Ведь только у одних химиков весной увольняется около семидесяти человек. Остаток воскресенья и следующие три вечера я провел за альбомом, даже Славика близко не подпускал. К четвергу мои сослуживцы с замиранием сердца и остальных восхищенных органов наблюдали за торжественной передачей альбома в „химической“ столовой. Можно было не сомневаться в успехе…

Еще на „гражданке“ мне довелось видеть дембельские альбомы друзей, вернувшихся из армии. Чем больше проходило времени, тем бережнее листали они страницы своей армейской истории. Фотографии, заботливо помещенные в рамочки, сделанные при помощи зубной щетки методом напыления… Кто-то обтягивал альбомы дорогим бархатом, а последним писком моды были обложки из куска шинели. Улыбающиеся красивые солдатские лица, смотревшие со страниц альбомов, казалось, были полны счастья. Они были веселы, беззаботны, молоды. И с каждым днем, с каждым годом „гражданки“ становились в оригинале старше, пасмурнее. Но всё так же оживали и перевоплощались, когда альбомы вновь попадали в руки бывших солдат. Я не хотел делать свой альбом. В тот, первый, а также в десятки последующих я вложил частичку себя. Может, поэтому на свой альбом сил и не осталось.

Объявившийся Стень опять уволок меня в парк. Оказалось, на сей раз надолго: кому-то взбрело в голову обновить в парке не только все дорожные знаки, коих там насчитывалось около ста, но и стенды, инструкции и прочую ерунду. Всему этому хламу суждено было за месяц запылиться настолько, что ни одна проверка из округа не признала бы в них не то что новые стенды — их даже моими ровесниками было бы трудно назвать. Эти мои рассуждения Стень прервал резонным ответом, что мое дело — нарисовать, а там кто знает — возможно, обходя окрестности парка, он сам будет заботливо смахивать пыль со стендов и вытирать грязь с дорожных знаков. Мне лишь удалось уговорить его выделить деньги на новые краски и прочую мелочь, которая нужна была мне для альбомов. О последнем, впрочем, я счел нужным умолчать.

Краски — те, которые были нужны мне — можно было купить лишь в городе Мосты, больше чем в часе езды от нашего города. Стень долго убеждал Мойдодыра, что без этого никак нельзя подготовиться к визиту очередной инспекции из округа. При слове „проверка“, вылетевшем из уст Стеня, Мойдодыр весь как-то сжался, еще больше сгорбился и лишь кивнул в знак согласия. Прямо с понедельничного развода мы с Ромкой, особо никуда не спеша, отправились в „Луна-парк“. Полчаса он будет греть машину, покуривая мой „Опал“ и слушая мои полтавские воспоминания детства. Разметав в стороны только что выпавший снег, „газик“ вырвется с территории парка, распугав при этом нестройную колонну наших, грузно бредших на работу под чутким руководством Стеня, Мистера Прозорливость в/ч №… Я вспомнил почту еще до того, как мы выехали из Волковыска. Ромка, щурясь от ослеплявшего веселого зимнего солнца, слушал, как совсем еще юного невинного ребенка, приехавшего из столицы в деревню к бабушке, совратили взрослые полтавские балбесы. (На самом деле это я их развратил, но в данном случае я решил это опустить).

— Конечно, — предположил я, — у вас не все такие…

— Конечно, — обрадовался моему предположению Ромка.

Моя рука, обогнув переключатель скоростей, опустилась Ромке на ширинку. „Газик“ резко притормозил.

— Ты що делаешь?

— Помогаю тебе переключать скорости.

— Но ты же мне залез в ширинку!

— Да? Не заметил. А вообще-то я хотел тебя кое о чём попросить.

— Ну?

— Отсосать дашь?

— С глузду зъихав?

— Ну, я только немножко, я никому не расскажу…

— Поехали, и щоб больше этого не было!

— Как хочешь…

Надув губы, я пересел на заднее сидение. Дорога была скользкая — может, поэтому „газик“ наш постоянно заносило в сторону. Угроза улёта в кювет заставила меня прекратить поползновения. За оставшееся до Мостов время мы не произнесли ни слова. Я пытался поймать в зеркале Ромкины глазищи, но он упорно не смотрел на меня. Краски мы нашли быстро. До обеда оставалось много времени, и я пригласил Ромку в ресторан.

Самый крутой мостовский ресторан мало чем отличался от волковысской чебуречной — разве что ресторанными ценами и отсутствием чебуреков. Выпить Ромка не захотел — дорога, говорит, скользкая. Я принял на грудь двести грамм коньяка, вернее, болгарского бренди. После самогона он даже вкусным показался. Ромка по-прежнему смущенно молчал, пока ему не пришла в голову смелая мысль:

— А що, со Славкой у вас… того?

— Что „того“?

— Ну… он тебя… тебе… давал?

— Куда „давал“?

— Ну… ты у него…

— Не понимаю. Говори по-русски.

— Он тебя ебал?

— Меня уже все ебали: и Мойдодыр, и Стень, и даже НШ новый — все, короче. Только ты остался. Доволен? Ты за кого меня держишь? Думаешь, что я со всеми?.. Ты больше слушай, о чём я по телефону говорю. Только ты мне нравишься — понял? Когда я тебя увидел, я сразу понял, что ты… А, впрочем, зачем я с тобой вообще об этом говорю?

— Я не знал ничего…

— Ну, а если бы и знал, то что из этого?

— Ну… ничего.

— Вот и прекрасно, давай замнем… Кончим… эту тему.

Я снова сижу на переднем сидении. Начался снегопад. Не смазываемые со времен уволившегося Ромкиного предшественика „дворники“ неприятно скрипят, создавая в „газике“ еще больший неуют. Я вновь пытаюсь переключить скорость, хватаясь опять не за тот „переключатель“. Ромка лишь укоризненно смотрит на меня через зеркало. Ну кто, спрашивается, может устоять против утверждения, что он и только он и есть любимый и единственный? „Переключатель скоростей“ быстро увеличивается в размерах, постепенно становясь похожим по длине на оригинал. Ромка ведет „газик“ уверенно. По опыту учебки я знаю, что на ходу это не делается. Да, „газики“ под это дело не предусмотрены… Предлагаю свернуть в лес. Его нога, нежно поглаживаемая мной, резко давит на тормоз перед ближайшим поворотом. Через несколько минут мы оказываемся на небольшой опушке, которую медленно и величаво засыпает молчаливый снег…

Я обожал смотреть на снег из окон минского госпиталя. Он убаюкивал, успокаивал, перенося меня в детство. Мне грезились заснеженные холмики в Измайловском парке, с которых было так классно кататься на санках! Я всегда в последнюю секунду успевал затормозить перед речкой Серебрянкой. С каждым разом старался приблизиться к самому ее краю, пока не начинала угрожающе трещать корочка наста, отделявшая меня от холодных вод незамерзающей речки. Иногда я разгонялся настолько, что мурашки пробирали меня от мысли, что уже поздно. Но я напрягался своим детским тщедушным тельцем, и — о, чудо! — мне опять удавалось остаться сухим. Кровь закипала, хотелось доказать своим друзьям, что именно я и есть тот рисковый парень, который может сделать то, что другим не под силу. Сменив санки на лыжи, я стал еще более смелым. Только мне и еще одному моему товарищу удавалось перепрыгнуть на лыжах трехметровое русло. А Серебрянка, весело журча в честь ее покорителей, продолжала нести свои мутные воды навстречу канализационному люку под метромостом, возле которого в свои четырнадцать лет я отдал честь однокласснику… Речка Серебрянка никогда не замерзала, потому что в ней было много говна…

Ромка сам рассегнул штаны. Мне пришлось изрядно потрудиться, чтобы его „переключатель скоростей“ достиг приятной взору и языку формы. Я до сих пор не знаю, сколько скоростей у „газика“, но точно уверен в том, что с моей тогдашней скоростью не в силах были совладать никакие лошадиные силы Горьковского автозавода. Но это было чуть позже, а до этого я с четверть часа только и делал, что облизывал прекрасное творение природы, взросшее на мягком, тающем на языке полтавском сале с галушками. Ослепительно розовая головка смотрелась на черных волосах еще привлекательнее, чем на фоне белой пены. Она отзывалась на каждое движение языка, особенно облюбовавшего страшно чувствительную уздечку.

Его головка всегда была ослепительно розовой… Казалось, этому бутону не хватало всего чуть-чуть, чтобы распуститься полностью. Пчелка Майя наконец-то дорвалась к долгожданному цветку и теперь дразнила его натруженным хоботком, ожидая порции сладкого нектара. Садовник валялся на заднем сидении с закрытыми глазами, облизывая ссохшиеся губы. Оторвавшись от цветка, я приник к ним, жадно всосавшись и пожирая их. Ромка умел и любил целоваться. Язык его неустанно обрабатывал меня внутри, и мне (совершенно внезапно) пришла в голову идея испытать его ТАМ.

— Ром, возьми у меня…

Я привстал и увалился на парня крест-накрест. Толстые Ромкины губы сжали меня спереди. Зубы с непривычки впились в головку, царапая и дразня ее. Я сразу почувствовал, что весь кайф грозит очень быстро кончиться, и вернулся к цветку, потом опять к жадным губам, которые всасывали меня по уши. За поцелуем и застала нас Ромкина кончина. Стоило мне прикоснуться к цветку рукой, как он разразился нектаром под потолок — возможно, даже оставил на обшивке „газика“ свои мутные следы. Опять привстав, я кончил Ромке на лицо. Сморщившись, он ждал, пока я всё это вылижу, потом вышел и умылся свежим снегом. Я последовал его примеру, опять вспомнив берег Серебрянки. Однажды я перелетел ее и приземлился лицом в снег, сломав при этом лыжи…

Наши уже были в части и готовились к обеду. Я попросил дежурного по парку предупредить, чтобы нас к обеду не ждали — нужно было расставить краски по местам и плюс к тому поделиться с соседями. Сначала мы сходили к ним, осчастливив двумя порциями водоэмульсионки. Таская покупки в парковый класс, я старался завлечь туда и Ромку, только что кончившего очищать „газик“ от снега. С последней огромной банкой краски справиться одному было не под силу, и Ромка был обречен. Хотя мне показалось даже, что он шел в класс с радостью. Он ждал продолжения, и оно не замедлило последовать. Подперев двери холодного класса столом, я сел на него и привлек Ромку к себе. Опять поцелуй, уводящий в вечность… Это действительно могло продолжаться вечно, если бы не мерзкий холод неотапливаемого помещения. Для разогрева мы единогласно выбрали „коитус пер ректум“. Оперевшись на стул, я помог одной рукой быстро найти вход в самого себя. Толстый цветок, лишь слегка засомневавшись, забрался весь, будто только тем и озабоченный, чтобы согреться. Ромка удивительно возбуждающе сопел. Обхватив меня, он помогал руками получать удовольствие мне. „Давай, Ром, еще! Сильнее! Резче! Глубже!“ Сопение переросло в рычание, потом в стоны. В окне мы увидели приближавшегося дежурного по парку. Он явно шел к нам. Ромка увеличил темп, напрягся, я почувствал его горячую пульсацию где-то под сердцем — и тут же слил ему в кулак. Дежурный неумолимо приближался. Вот он с силой отворил дверь и увидел разгоряченных парней, расставляющих краски по полкам. Нас всё-таки решили подождать: нельзя, чтобы солдат остался без обеда. Про ресторан мы никому не сказали, и пришлось делать вид, что „химический“ суп приносит нам несказанное удовольствие. Впрочем, быть может, так оно и было. Славик и здесь всё просёк. На сей раз он особо не скандалил — только спросил, дабы окончательно убедиться. Врать не было ни смысла, ни желания.

— Слушай, я всё время чувствую себя бабочкой, которую ты проткнул иголкой и повесил на видное место в своей коллекции, — произнес он вечером в киношной каптерке неожиданно длинное предложение.

Славик помогал мне таскать из „Луна-парка“ краски для альбомов. Темнота скрыла нас от взора совсем не бдительного прапорщика, заступившего на дежурство по парку в таком состоянии, в каком я домой в Москве никогда не приходил. Я часто удивлялся тому, что в „Луна-парке“ никогда ничего не пропадало (исключая, конечно, краски). Быть может, это только потому, что там и брать-то было нечего?

— Вот видишь, ты сам сказал, что на видное место! — ответил я и, оторвавшись от очередного альбома, поцеловал его в щеку.

Он ответил тем, что положил тяжелую руку сзади. Я опустился на колени, зубами стянув кальсоны. Славик принялся неистово загонять в меня накопившуюся за день обиду. Ее солоноватый вкус я чувствовал даже в кровати. И на губах, проводя по ним языком, я явственно ощущал остатки солдатских соков — теперь уже непонятно, чьих…

Остаток недели я провел в классе „Луна-парка“ под присмотром Стеня. Он не оказался таким неусыпным, как тот полагал: пару раз заходил Ромка, и я его орально удовлетворял. Постепенно я привыкал к его розовой головке, и в те дни, когда Ромка был занят, мне становилось скучно. День пропадал зря. Вечерами я трудился над двумя „химическими“ альбомами, и к выходным заимел пятьдесят рублей. В воскресное увольнение предпринял попытку нажраться чебуреками вусмерть, но на шести силы мои иссякли. Остальные четыре дожрал Вовчик.

Вечером со Славиком пили виски, которое я по дешевке купил у поляков. Как я и предполагал, оно оказалось польского розлива — но для армии всё равно круто! Славик, попробовав якобы 12-летний напиток, только и сказал, что это очень похоже на самогон, который гнала его бабушка. Я даже расстроился: хотелось сделать приятное любимому, а тут — на тебе! Самогон… Не выпуская стакана из рук, я полез целоваться… Пьяненький от непривычного напитка, Славик никак не мог попасть в меня. А мне уже не хотелось быть снова его „девочкой“. Виски звал на подвиги. Я положил Славика на стол и раздел, оставив только сапоги. Долбанув между делом еще полстакана, я закусил членом, облизав его до блеска. Он был готов вновь проткнуть мою половую щель, но я имел на этот счет иные планы. Не отрываясь от Славиковой плоти, я поднял Славику ноги и запустил в него палец. Он лишь слегка застонал. Указательный палец указал путь среднему, тот — безымянному… Так бы это и продолжалось, но Славику уже было больно. Приникнув губами к входу в любимого, я пытался ласковым языком погасить нестерпимую боль. А когда она стихла, приставил к входу головку. Славик сделал последнюю попытку возмутиться, и тут-то я его и проткнул! Вошел я резко, и его неумелые створки сжались, возвращая их хозяину болезненные ощущения. После паузы, дождавшись, пока створки разомкнутся, я продолжил. Славик быстро научился быть „девочкой“. Но ему это не шло. Маленький комок напряженных мышц, дергаясь на столе с хреном в заднице, со стороны наверняка смотрелся нелепо. Хорошо, что со стороны никто не смотрел.

Я всегда был мужчиной после виски… Я ездил в нём на всю катушку, прерываясь ненадолго, чтобы продлить кайф. Мне показалось, что Славик был недоволен внезапными перерывами. Усилив темп, я дрочил его рукой. Проявив чудеса гуттаперчивости, я сглотнул всё, что вытекло из любимого, не переставая его нещадно драть. Последняя капля переполнила меня, и я разрядился внутрь. На пару минут мы застыли в немой сцене, утихомиривая дыхание. А потом допили виски, закусив долгим поцелуем. Славик ничего в этот вечер больше не сказал. Даже не пожелал спокойной ночи…

Начались скучные деньки, которые я проводил в „Луна-парке“ за дорожными знаками. К вечеру это настолько надоедало, что хотелось просто нарисовать на одном из них огромный хер и в голубой каемочке поместить его у входа в парк. Мойдодыр, быть может, и принял бы его за букву „ф“, но Стеня так просто провести было невозможно. Лишь изредка Ромка наведывался ко мне. И я с радостью отрывался от противных знаков, чтобы впустить полтавскую розу в отверстие. Вид отверстия зависел от наличия времени у командирского водителя и прапорщиков в парке. Если времени было в обрез, отверстие было оральным, но под вечер, когда прапорщики покидали место работы, Ромка драл меня сзади. Однажды я сам явился в его гараж и, воспользовавшись правом гостя, слил „драйверу“ в уста. Ромке особо не нравилось сосать, но, видимо, всё остальное к этому времени надоело. Так и повелось: кто в гости приходит, тот другого и дрючит.

Альбомы заполняли все вечера. Иногда наши ребята просили подписывать тёлкам открытки. Пик открыточного сезона пришелся на конец февраля, когда меня буквально завалили писаниной к восьмому марта. Уже в первый день интенсивной работы я решил, что бесплатно заниматься столь ответственным трудом нет ни смысла, ни желания. С этой поры за каждый мой шедевр хлопцы расплачивались добровольными нарядами. Кто-то гладил мне перед увольнением рубашку, кто-то — шинель. Учитывая мою нелюбовь с детства к утюгу, данный бартер был очень кстати. Но увольнений было немного, всего четыре в месяц, и мальчики задолжали мне наряды аж до майских праздников.

Лютый мороз начала февраля сильно злил моих сослуживцев. Им, бедным, приходилось копаться в замерзших машинах, которые не хотели не то что ехать — даже заводиться. Я бродил между копавшимися в ледяных моторах прапорщиками и всем им давал один и тот же совет: „А Вы подышите на него“. В мою сторону летели замороженные запчасти, и я с визгом, но страшно довольный, смывался. Некоторым прапорщикам я оказывал мелкие услуги типа стендика, и они на меня не ругались — просто бросали болванки, отгоняя, как назойливую муху, в то же время боясь попасть в цель. Особый кайф я испытывал, созерцая матерившегося в безысходности Ромку. Мойдодыру как раз в самую нелетную погоду захотелось полетать на „газике“ по соседним частям, и Ромка не справлялся ни с машиной, ни с запросами шефа. Один раз всё-таки поехали, кажется, даже в те же Мосты, да по дороге обратно „газик“ безнадежно заглох. Ромка вернулся лишь к утру. Мойдодыр, пидар, бросил парня на произвол судьбы, спасая свое дряхлое тело на попутной машине! Зато дал Ромке два дня отдыха, которые он провел со мной в классе.

Морозы сменились обильными снегопадами. Со времен учебки я не мог свыкнуться с белорусской погодой. Обрывки атлантических ветров, быстро проносившихся над Польшей, казалось, приносили нам всю гадость, которую могли бы спокойно сбросить на противных поляков — чтобы знали, как виски подделывать. Напиток этот, кстати, я сменил на джин, который подданные Ярузельского почему-то не подделывали. Можжевеловым напитком я и согревался после утренней зарядки. В эти дни она заключалась в уборке снега. Нас будили за полчаса до официального подъема и, еще спавших, выгоняли с деревянными лопатами на мороз. В первое же утро я насажал себе заноз, которые потом целый вечер вытаскивал Славик. За своевременную врачебную помощь я платил телом… Научившись орудовать деревянной лопатой, я начал получать удовольствие от уборки снега — вернее, от последствий. Мне нравилось смотреть на свои щеки, с ровным красивым румянцем, отражавшиеся в туалетном зеркале. Я настолько увлекся нарциссизмом, что опаздывал к построению на завтрак. А после завтрака нас всех ждало разочарование: к началу развода свежий снег уничтожал следы нашей работы. Настроение портилось, и я сидел в классе, ничего не делая, пока не решал вновь пойти поржать над прапорщиками, у которых, несмотря на потепление, машины всё равно не ремонтировались.

„Химические“ альбомы сделали меня самым богатым человеком части. Наверно, только комбаты и выше зарабатывали в месяц больше меня. Я транжирил тяжким творческим трудом заработанное во все стороны, однако много и оставалось. С одним из прапорщиков, лучшим бильярдистом части, я играл на сигареты. Он был единственным, у кого мне не удавалось выиграть, и меня это сильно задевало. Проиграв ему рублей двадцать, я утихомирился и полностью смирился с участью вечно второго в бильярде.

Зато в другом я оставался первым. Под 23 февраля я заслал Ростика (на правах богатого Буратино) за самогоном. Он ходил три раза и приволок зелья на всю часть, да еще на несколько дней. Мы с Бобом, едва не попавшись по дороге из магазина новому НШ, закупили продуктов. Праздничек обещал пройти весело…

…И прошел. На сей раз Мойдодыр смилостливился над Голошумовым и не заставил его дежурить в очередной праздник. Но замена оказалась еще более алкоголелюбивой, хотя это и трудно себе представить. Сержанты растворились в чреве соседней части аккурат после отбоя, когда дежурный „отбился“ в комнате для хранения оружия. Боб постоянно намекал, что ему хотелось бы провести время в моей каптерке, но я делал вид, что не понимаю его. Для начала мы сыграли в бильярд, где наша со Славиком пара опять была сильнее, чем тандем Ромки с Виктором. Мы отправили Виктора укладывать своих солдатиков, а сами направились в киношную каптерку. Ромка притаранил огромный кусище сала. Славик было заикнулся спросить, откуда, но я осадил его напоминанием, что Ромка родом из Полтавской области, и, стало быть, сало у него должно иметься всегда, причем в количестве, стремящемся к бесконечности — „восьмерка“ такая перевернутая… Признаться, сей благородный продукт я недолюбливал с детства, и только в армии мне привили любовь к нему. Несколько лет спустя его стали называть „украинским „Сникерсом“, пока же это была просто закуска к самогону. Разговор поначалу не клеился — Славик полагал, что Ромку я захватил с собой отнюдь не случайно. Я тоже так полагал, и только Ромка, ничего не подозревая (или умело делая вид), хлестал мутную жидкость. После первой бутылки настала длинная пауза. Мне чудилось, что хлопцы только и ждут друг от друга, чтобы „соперник“ смотался. Их диалог о различиях между западными и восточными украинцами невозможно было слушать без смеха. Пытаясь задеть друг друга побольнее, они старались спровоцировать размолвку в надежде, что третий удалится, оставив меня наедине с наиболее стойким в оральных политических дебатах. Мне же хотелось их обоих победить и с фронта, и с тыла…

Вторая бутылка показала свое пустое донышко, когда я подсел ближе к Славику и предложил поцеловаться. Он особо не отпирался, справедливо предположив, что в случае его отказа я переметнусь к Ромке. Губы наши сомкнулись, языки сплелись, одна моя рука ерошила Славкины волосы, а вторая расстегивала Ромкины штаны. Игрушка с розовой головкой выпрыгнула из штанов и, описав полукруг, угодила мне в ладонь. Подрачивая Ромку, я медленно спускался по Славкиной груди, осыпая ее поцелуями. И вот я уже сосу Славика, продолжая дрочить Ромку. Давая Славику возможность раздеться, я припадаю ртом к розовой головке Ромки. Роман стонет громче, чем положено по правилам безопасности. Я привлекаю Славика ближе, стараясь заглотить сразу их обоих. Они топчутся на месте, стараясь принять наиболее удобные позы, и это быстро удается. Когда Ромкина головка погружается глубоко в глотку, кончик Славика выныривает почти полностью. Как только Славик начинает погружаться глубже, Ромка уступает ему дорогу. Солоноватые капли смазки смешиваются во мне, катализируя желание отдаться с тыла. Сначала меня берет Славик. Первый толчок, самый болезненный, насаживает меня на Ромку, и я вбираю губами волосы на его лобке. Славик имеет меня с неожиданным остервенением. Я исступленно сосу Ромку. Проходит немного времени, и Славик, рыча, опустошает в меня свои резервуары. Ромка тоже близок к концу — я это чувствую по пульсации, которая отдается у меня в глотке. „Давай и ты слей мне в сраку!“ Ромка пристраивается сзади, и прожорливая лоханка поглощает розовое чудо в один момент. Оно плюется прежде, чем я вновь беру у Славика…

Пока Ромка писает на улице, я целую Славика, признаваясь в любви. Он отвечает легким постаныванием, которое прерывает Ромка очередным предложением выпить. Теперь уже Славик уходит отлить, и я говорю Ромке, что он — самый лучший. Мне до сих пор кажется, что только подобными словами можно было удержать этого неистового самца около себя и в себе… Интересно, о чем они говорят, пока мочусь я?..

Далеко за полночь, опустошив третью посудину, мы отправились спать. Переполненная сливками лоханка потребовала внеочередного похода в клозет. Там-то я и столкнулся с Бобом, в стельку пьяным. Ничего не говоря, он привлек меня к себе, наградил долгим перегарным поцелуем и потащил в кабинку. Без слов расстегнул ширинку и с силой всадил мне в рот. Я думал, что подобное издевательство будет продолжаться до утра. Нет, уж лучше сзади — челюсти немеют! Поворачиваюсь, отдаюсь безмолвно, лишь прислушиваюсь к странным звукам, раздающимся за моей спиной. Совсем без удовольствия… Оперевшись одной рукой о стену, пытаюсь раздрочить себя. Только почувствовав очередную порцию сливок, оросившую как минимум легкие, я пускаю свою струю точно в „очко“. Ростик, говорят, сегодня уборщиком — можно было и промахнуться… Лицо Боба не выражает ничего. Оно пьяно и безразлично. Он, скотина, даже штаны не приспустил! Армейский трах в состоянии полной боевой готовности на случай тревоги… Кто-то, скорее всего Андрюха, мочится в соседней кабинке. Мы стоим, прижавшись друг к дружке и почти не дыша. Сосед чувствует присутствие живого существа за стенкой и спрашивает, кто там. И вправду Андрюха! „Хуй в пальто!“ — представляюсь я. „Срёшь что ли, Дим?“ „Нет, дрочу!“ Андрюха кончает свое мокрое дело и удаляется, Боб с шумом выдыхает скопившийся в легких воздух и пулей выскакивает из кабинки. Трус ебливый! Всё, с тобой больше не буду! Надоел… Но всё равно говорю ему, что он самый лучший…

Первый рабочий день после славного Дня Советской армии был, наверно, самым тяжелым за всё время не только для меня. Почти все, включая Мойдодыра, выглядели скорее как Фредди Крюгер местного разлива, нежели как бойцы передового рубежа армии, день рождения которой, собственно, мы так классно и отпраздновали. Подавленное настроение сослуживцев я старался развеять анекдотами и пидовскими штучками. Единственным временем, кроме развода, когда мы собирались все вместе, были два часа политзанятий. Во время перерыва я и разражался речами, моралью своей прямо противоположными тому, о чем вещал на хорька похожий замполит. Когда он страшил нас происками империалистов, я рассказывал анекдот о конкурсе минетчиц, где победила французская империалистка, за полминуты собравшая во рту кубик Рубика. Если же Хорёк переключался на примеры неуставных отношений, я смешил сослуживцев рассказами о старшине, который обещал трахнуть солдата за то, что он вертится перед зеркалом, но обещания так и не сдержал… Как и в Минске, мало кто верил, что пидовские штучки являются моей, как когда-то выразился Ёжик, сущностью. Как и в Минске, ребята позволяли себе догадываться, но не подозревали, насколько они правы. Конечно, в каждом что-то оставалось… Под восьмое марта я получил письмо без обратного адреса. В конверте была открытка. Текст — примерно следующий: „Дорогая Димочка! Поздравляем тебя с твоим профессиональным праздником! Желаем тебе счастья в нелегком труде и поменьше прыщиков на твоей милой попочке. Наши мужские тела тоскуют по тебе! Твои незнакомые друзья“. Тоже мне, незнакомые! Почерк принадлежал Виктору, идея, судя по всему, Денису — только он мог выдумать подобное. Та-ак, интересно, что это значит? На предложение трахнуться похоже мало, хотя доля правды в этом есть. Просто стёб? Скорее всего. Хлопцам нравится играть в эти игрушки. Что ж, мешать им не стоит. Персонально поблагодарил сначала Виктора, а потом и Дениса. Они как один пытались лепить на своих физиономиях удивление, но мой уверенный тон полностью их для меня разоблачил. Вопреки их ожиданиям, я процитировал поздравление в Ленинской комнате, нарочно спросив, где же эти самые „тела“, которые „истосковались“. Вопрос повис в воздухе, и я изобразил из себя Мисс Разочарование. Но всё равно было приятно…

Воскресный день перед самым моим „профессиональным“ праздником звенел весной. Везде капало, и это внушало оптимизм по поводу быстрого прихода самого егозливого времени года. Приперся замполит, расстроив мои планы трахнуться с кем-нибудь. Он давно не организовывал наш досуг, вот совесть и замучила, и Хорёк пришел исправляться. В то время существовал обязательный просмотр программы „Служу Советскому Союзу!“ сразу после завтрака. И замполиту было интересно, как мы эту гадость смотрим. Будто своей армии не хватает! Впрочем, иногда передачи эти мне нравились. Особенно когда показывали, как бойцы откуда-нибудь из Владивостока занимаются физической подготовкой. Приятно было созерцать солдатиков, вертящихся на турниках назло океанским ветрам — таких красивых, таких недоступных, таких желанных (потому, наверно, что недоступных). После часовой обязаловки для наших хлопцев наступала отдушина — „Утренняя почта“. Мальчики постоянно находились в ожидании какой-нибудь полураздетой певицы, ну, или Аллы Пугачевой, на худой конец. Мне же больше хотелось увидеть „Моден Токинг“, от которого я еще на „гражданке“ выпадал в осадок — а потом, разумеется, и в далеком актовом зале окружного госпиталя. Больше везло им — Пугачеву показывали чаще. А я-то всегда думал, что Аллу Борисовну любят в основном педики!..

Хорёк предложил играть в футбол. Только я и Ромка поддержали его. С трудом набрали три команды по три человека и начали играть. Полем битвы служила баскетбольная площадка, воротами — простор между стойками баскетбольного кольца. Ромка взял в свою команду меня, а третьим нам достался Ростик. Замполитовская команда, состоявшая из Самого, Дениса и Боба, быстро влепила нам два гола. Ростик не мог не то что играть — он даже по мячу не попадал. Тут, на счастье, появился Славик, и Ростика мы выгнали.

В футбол я играл с детства. Рядом с домом была площадка с неплохим покрытием, где я и оттачивал технику обращения с мячом. Из-за некоторой моей хлипкости мне не доверяли ничего, кроме ворот, и вскоре я стал неплохим, по дворовым меркам, вратарем. Потом, где-то к концу школы, мы переместились на большое футбольное поле стадиона „Авангард“, где я и освоил настоящие ворота. Мои постоянные футбольные партнеры полностью мне доверяли, что и придавало несказанную уверенность. В армии я скучал по ним, и наши игрища на баскетбольной площадке возвращали меня в Москву, на любимый стадион „Авангард“.

Со Славиком, который встал в ворота, дела пошли гораздо веселее, и команда Хорька ушла с поля, понурив головы. Мы с Ромкой залепили им по три гола и теперь вовсю отыгрывались на команде, которой руководил Стас. После каждого гола мы слегка обнимались — совсем как по телевизору. Славик подбегал к нам, хлопал каждому в ладоши и быстро возвращался на последний рубеж. Муза… Лишь однажды мы позволили себе проиграть хорьковскому „тиму“, но это не испортило общего впечатления. Начиналась весна, появлялись первые птицы (нормальные — вороны не в счет). Вечером наша сплоченная команда отпраздновала победу глоточком джина. Ну, а потом, как водится…

Ровно на праздничек пришло радостное известие: Мишку в конечном счете комиссовали. Хоть здесь Бадма полностью сдержал свое узбекское слово! Я совсем Мишке не завидовал — мне было хорошо в армии. Мне было в армии очень хорошо… Просто за него порадовался. И даже выпил за здоровье — теперь оно ему вновь было бы кстати. Смешно всё-таки… В Минске мы только и делали, что своими руками подрывали собственное здоровье: он лошадиными дозами пил кофе, я — адельфан. И ради чего?! Ради нескольких месяцев теплой и беззаботной жизни. А у меня и здесь она без забот. Заботы только об одном… Ах да, я уже начал забывать… Ёжик… И всё равно смешно… А кстати, что-то от него нет давно вестей… И как ему там, в армии?.. Впрочем, неважно. Напишет, если захочет… Меня… мне… Это я отпраздновал праздничек, и мои мысли путаются. Я надрался один…

Снег начал таять. Последний мой армейский снег… Поймал себя на мысли, что думаю об этом с грустью. Неужели осенью… всё кончится? Весь этот разврат… эта армия… Ну и пусть! Жизнь не стоит на месте. Она продолжается… Целую неделю проходил в меланхолии. Не знаю, с чего вдруг она накатила. Самцов я и близко не подпускал. Расшевелился в воскресенье. Пришли местные ребята играть в футбол. У них, бедных гражданских, не было своей площадки. Мини-поле уже освободилось от снега — это я вчера постарался, узнав о визите местных. Интересно было посмотреть, что они собой представляют. Приятные парни, лет по семнадцать — по закону, еще нельзя… Хотя, черт возьми, что по закону можно?! Все, как один… И в футбол играют неплохо. В нашу команду мы взяли с собой лучшее, что было в нашей части — Боба и Ваню. Последнего поставили на ворота: со Славиком было приятно общаться посредством пасов. Иногда он приятно удивлял. Хлопцы закатили нам три банки, и перед нами встала необходимость спасать честь части. Играли до десяти. При счете 9:9 Ваня допустил роковую ошибку, поддавшись на ложный замах самого красивого — Макса. Я сплюнул через плечо, совсем как мужчина, и без слов покинул поле брани. Нецензурной…

Теперь моя активная (и пассивная) жизнь в будние дни замирала: я как бы впадал в спячку и просыпался только в субботу после обеда. Дорожные знаки постепенно выстраивались ровными шеренгами на луна-парковых дорожках, и весь главный ангар был украшен новыми стендами. Стень как-то мимоходом обронил, что прилежной работой можно и отпуск заслужить. Я не придал этому особого значения, но и ему, и себе пообещал работать еще прилежнее. „Или делать вид“, — добавил я про себя. Славик пытался понять мое состояние, вникнуть в мое настроение, но ничего у него не получалось. Он не расстраивался и, тем более, не обижался — просто принимал всё, как есть.

На следующих политзанятиях Хорёк обрадовал нас известием, что в воскресенье состоятся выборы в депутаты Верховного Совета Союза ССР. „А как же футбол?“ — пытался возразить я, но вовремя замолк. Разумеется, явка должна быть стопроцентной. На второй час политзанятий, будто на огонек, заглянул и Сам Депутат — старенький, неказистый, страшненький… Директор какого-то местного завода, известная в городе личность. Ну, а нам-то что из того? С чего это мы, живущие в этом городе лишь столько, сколько Устав диктует, должны идти отдавать ему свои звонкие голоса? Ну, я возьми и спроси: мы Вас, мол, совсем не знаем — почему это мы должны за Вас голосовать? Хорёк аж чуть со стула не слетел и лишь пролепетал:

— Не умничай…

— А чё? Вы ж сами просили вопросы задавать. Вот это и есть вопрос.

Задумался депутат, а потом и раскрыл рот, но Хорёк опередил:

— А за кого же еще? Товарищ Сигизмунд Даздрапермович (шучу, понятно) — единственный кандидат от нашего округа!

— Но ведь можно…

Тут я осекся, боясь произнести страшные слова. Я и так сказал недопустимо много. Депутат пустился в дебри своей рабоче-крестьянской биографии с упором на шесть лет работы кочегаром. Я наклонился к сидящему рядом Славику и довольно громко помечтал: „Вот, Слав, достаточно несколько лет уголек покидать — и за тебя пойдет голосовать вся Красная армия“. Наверняка бывший кочегар, так, к сожалению, своего Лазо и не спаливший, это услышал, но виду не подал. Час встречи с ласковым, но башковитым электоратом благополучно для Товарища Кандидата завершился. Хорёк на меня разозлился еще больше, чем в то воскресенье, когда я его крутил финтами по всей баскетбольной площадке. В курилке я агитировал ребят вычеркнуть светлое имя из избирательных бюллетеней. Им было всё до лампочки, а Юрик даже спросил, что он мне такого сделал, что я на него так взъелся. А ничего не сделал — в том-то и дело, что ничего! Просто я терпеть не могу недалеких людей, к тому же еще и кочегаров с шестилетным стажем.

Вообще-то я ничего принципиально против кочегаров не имею. Эта избирательная, с позволения сказать, кампания, умиляла своей неподкупной простотой. После завтрака мы зарулили в „химический“ клуб, куда в этот день сгоняли воинов со всех окружных частей. Нет худа без добра — я заключил несколько оральных договоров на сотворение альбомов. Перед избирательной кабиной лежал карандаш, которым и нужно было зачеркивать либо „за“, либо „против“. Не нужно быть прорицателем, чтобы предположить, что в арсенале у обслуживавшего выборы персонала были еще и ластики — это на случай, если какой-нибудь рассеянный солдатик ошибется и зачеркнет „за“. Я воспользовался своей фирменной ручкой и, сияя, как Товарищ Кандидат на плакатах, вышел из кабины и передал ручку Славику…

Солнце уже палило — наступило первое апреля. Будто смеясь над горожанами, местное радио сообщило официальные итоги выборов. Товарищ Кандидат стал Товарищем Депутатом Верховного Совета Союза ССР. Как ща помню — 97,33 процента избирателей захотели его видеть в КДС. В детстве за успешную учебу меня отправили туда на новогоднюю ёлку. И вправду там было интересно и смешно, и столько разнообразных чудищ на сцене, так что Товарищу Депутату можно было позавидовать…

Пару дней я думал, что бы такое на первое апреля сотворить. И придумал! Попросил Юрика, бывшего в ночь на первое помощником дежурного, разбудить всех за полчаса до подъема — всех, кроме Ростика… Едва продрав глаза, я полез к Ростику в кровать, на второй этаж. Кровать пыталась скрипеть, но потом одумалась и приняла правила игры. Остальные, ни о чём до конца не догадываясь и делая вид, что спят, внимательно наблюдали.

Ростик ничего не понял, когда почувствовал тепло человеческого тела рядом. Обнял во сне и застонал сладко. Пришлось поворочаться, дабы смести с себя его объятия, а его освободить от объятий Морфеевых.

— Ты що тут делаешь?!

— Лежу.

— Ты що?..

— Мне было холодно, Ростик, и я пришел, чтобы ты согрел меня…

— Ты що… зачем?

— Я давно хотел сказать, что ты мне очень нравишься, но не мог. Ты же до сих пор злишься на меня…

— Ну, а як ты хотел? Я ж заместо тебя пахал на этих „дедов“ и на этих сержантов ебучих…

Я едва сдержал смех, представив сжавшиеся кулаки Юрика со Стасом:

— Ну не злись, Ростичек, давай всё забудем и начнем новую жизнь. Обними меня… еще раз. Хочешь, я тебя поцелую?

— Ты що?..

— Молчи, не говори ничего, я сам всё сделаю. Скажи, ты хочешь меня хоть немножко?

— Що?..

— Не „що“, а „куда“. Я хочу тебя…

— Ну… ну…

Чувствуя, что хихиканье ребят меня вот-вот выдаст, я с криком „Пидар!“ слетел со второго яруса. Юрик зажег свет, и все, кто лежал на втором ярусе, узрели Ростиков стояк, угрожающе направленный в мою сторону. Хорошо, что дежурный спал крепко, иначе бы и он подавился со смеху. Я валялся по полу в истерике, Ромка был весь в слезах, Славик уткнулся лицом в подушку. Только бедный Ростик, ничем не прикрытый (одеяло я утащил с собой) смущенно оглядывался вокруг, виновато, как в кино, оправдываясь:

— А я ничо… Он сам…

— С первым апреля, любимый! — я милостиво протягивал одеяло. — Вот уж не думал, что ты так на мужской пол падок! Ну да ладно, с кем не бывает…

К вечеру слух о том, как мы встретили День Смеха, облетел всю часть и даже до химиков добрался. Все, кому было не лень, подшучивали над Ростиком. Тот не знал, куда деваться. Даже провалившись под землю, он бы не смог избежать позора. Мне стало жаль бедного парня, но ребята успокаивали меня: так ему, чмошнику, и надо — не будет стучать и говниться без повода. А Юрик его даже стукнул слегка — за „ебучих сержантов“. Я так никому никогда и не сказал, что раздрочил Ростика рукой…

Смеялись мы не к добру. Перед отбоем в Ленкомнату зашел смутный Вовчик, сменивший Юрика на боевом посту, и сообщил с трауром в голосе, что звонил Стень. На товарную станцию подвезли три вагона дров, и их нужно до утра разгрузить, дабы не платить железной дороге за простой вагонов. Все, как один, послали Вовчика со словами, что первое апреля подошло к концу. Только Юрик, видимо, досконально изучив Вовкину мимику, сказал, что дела наши плохи. Одевшись во всё грязное, мы отправились на условленное место встречи со Стенем.

Даже издалека вагоны выглядели устрашающе. Огромные поленья торчали в разные стороны. Мне показалось любопытным, как вагоны вообще сюда приехали, не растеряв ничего по пути. Когда мы подошли ближе, я понял, что смерть моя притаилась за одним из огромных бревен. Слава богу, их не надо было никуда тащить — просто выгрузить и сложить кучкой. После того, как Стень объяснил и без того понятную задачу, я мигом вскочил наверх, рассудив, что сбрасывать бревна будет легче, чем складывать. Так оно и было — до тех пор, пока бревен в вагоне не стало меньше. Теперь приходилось сначала поднять бревно, а потом уж бросать, да еще смотреть при этом, чтобы никого внизу не пришибло. Уже после первого вагона я почувствовал, что конец близок. Второе дыхание явилось ближе к середине второго вагона. Дело пошло веселее — я даже шутить пробовал. Когда линии железнодорожного полотна озарили фары машины, все разом смолкли. Стало понятно, что бревна придется еще и грузить. Вскоре показалась вторая машина…

Рассвет второго апреля был красивым. Иногда, разгибаясь в полный рост и не чувствуя за собой спины, я думал, что нахожусь уже на том свете, и что не рассвет это, а отверзлись ворота в рай… Но боль, начинавшаяся от ладоней в нелепых и совсем неудобных перчатках, переходившая через плечи и заканчивавшаяся в готовых взорваться мозгах, возвращала меня в компанию еле двигавшихся сослуживцев. Завтрак нам подали прямо к вагону. После первой ложки каши я побежал прочь от ребят. Те было подумали, что я дезертирую с места боя за топливо следующей зимы, и что-то кричали вслед. Я не расслышал: шум собственной блевотины заглушил всё — даже гудок проезжавшего поезда.

К чести моей, я остался с ребятами до конца, причем без завтрака. Сколько раз бес или голос разума соблазняли меня упасть в обморок: ни один бы врач не осмелился отказать мне в госпитализации! Но я стерпел. Лишь в части, куда мы приползли около полудня, я демонстративно прошел перед Мойдодыром с рукой на сердце: пусть знает, что еще пара вагончиков — и больше меня здесь никто не увидит. Могу ведь обидеться и слечь аккурат до дембеля! Ничего не сказал мне противный Мойдодыр. Но намек понял.

Мы спали весь день. Вернее, могли спать. Вовчик, который всю ночь провел в дежурке, примчался с криками, что вышел, наконец, новый приказ министра обороны об увольнении очередного призыва. Меня это не касалось, но всё равно не спалось. Ростик визжал, что стал „дедом Советской армии и Военно-морского флота“. Даже ко мне обниматься полез, забыв от счастья, что „черпаком“, а тем более „дедом“, меня считать отказывался. Прогнав его негнущейся рукой, я впал в забытье.

Я отмывал руки целый вечер. Подумать только: за какую-то ночь они превратились в руки настоящего мужчины — с мозолями, ссадинами и царапинами, как полагается! Тело ломило, каждое движение давалось с трудом, но я заставил себя пойти доделать альбом, обещанный к третьему числу. Юрик со Стасом обмывали в соседней части приказ, Славик беспробудно спал, остальные корчились от болей во всех органах. Страшно было смотреть. Ромка, казалось, постарел лет на десять — круги под глазами и морщины по всему лицу… Мне хотелось трахаться. Труд облагораживает, оказывается, не только человека — меня тоже. Я поманил пальцем Боба.

Не знаю, как это получилось, но в каптерке нечего было выпить. А разве трезвый Боб согласится трахаться, да еще так, как хотелось мне? А мне хотелось, между прочим, иметь его. Чем извращенней способ, тем лучше. Как мужчина он меня уже не интересовал. Оставив опыленные альбомные листы сохнуть, я накормил Боба салом, оставшимся от поебушек, когда и с фронта, и с тыла я принялся размазывать слюну по его хрену. Поначалу это действовало на меня, как утренняя каша, но я быстро вошел в раж и довел Боба до состояния, пребывая в котором, он не мог сказать „нет“. Только усомнился в том, что у него получится быть „послушной девочкой“. „Не волнуйся, дурачок, я всё сделаю сам. Ты мне очень нравишься, и я не смогу причинить тебе боль“. Будучи Снегурочкой, всегда таявшей от комплиментов, Боб и на этот раз ничего не смог возразить — просто взобрался на стол и раздвинул ноги. Напустив в целку побольше слюны, я миллиметр за миллиметром начал забираться в „непробитого“ пока мужчинку. Очень скоро он расстался с честью окончательно. Когда я был в нём наполовину, этот факт зафиксировался в моей голове… Я всегда считал, что парень становится „девочкой“ только тогда, когда я всажу ему хотя бы полшишки…

Боб кряхтит под мое „Потерпи, любимый“. Давным-давно, в школе, я страшно боялся прививок, особенно в попу. Медстестра, заботливая тётка, дай Бог ей здоровья, всегда говорила: „Потерпи, только чуть-чуть будет больно. И глазом не успеешь моргнуть“. Я моргал раз тыщу, прежде чем она вытаскивала из меня шприц, освобождая тем самым от боли. Да и боли особой не было — было просто страшно, и от этого каждая клеточка начинала болеть. Не потому, что это было на самом деле — так было нужно. Нужно было, чтобы болело. Поэтому и было больно. И у Боба та же ситуация. Сжался весь, мешает двигаться на полную мощь. Я хлещу его по обеим половинкам. Немного помогает — плотное кольцо нехоженного лабиринта разжимается. Мы уже на холодном полу. Он лежит на брюхе, и я, приподнявшись на руках, „разрабатываю“ парня на будущее. Кто знает — может, по прошествии времени кто-то и поблагодарит меня за доброе дело? Он уже тащится. „Сядь на меня! Что „как“?! Сверху — как же еще?!“ Садится, но ничего толком не получается. Я ставлю его раком — мне нравится полностью выходить из него, а потом с еще большей силой внедряюсь снова. Одно из таких внедрений оказывается последним. „Ну вот, родимый, теперь будешь ходить с полным набором моих генов, пока не просрешься!“ Не выходя из него, помогаю Бобу избавиться и от его хромосом. Они разлетаются во все стороны, малость не орошая остатки сала. „Ну, как? И я говорил, что будет хорошо, любимый… любимая…“ Не нравится. „Да ты не волнуйся — никто не услышит“. Я слизываю с его головки остатки мужественности. Мои огрубевшие руки гладят его милую попку. „Устал? Это тебе не бревна таскать! Пойдем, милая…“

И за что, спрашивается, отпидарасил парня? Ладно бы просто слил в него — так я еще и издеваюсь! При каждом удобном случае я склоняю все слова, обращенные к Бобу, в женском роде. Он то злится, то смущается, а я, не зная, зачем, продолжаю. Интересно, наверно, посмотреть, а как это выглядит со стороны. У меня в руках страшное оружие, у меня во рту — страшная тайна. Бобу всё равно, в каком роде я буду к нему обращаться — хоть в среднем. Ему страшно, что это могут услышать! Спроси он у меня при всех: „Димка, куда пошла?“ — никто не удивится: у меня имидж такой. А у него такого имиджа нет. Он „пацан“. И никто не знает того, что знаю я. А Боб не знает, что я не проболтаюсь. Если бы он знал, каково мне было в Печах, когда я последний раз вернулся из госпиталя в „учебку“, он бы перестал бояться. Но он этого не знает. И я ему этого не скажу…

Новый день принес новые радости — хотя для кого как. Наконец-то подтвердился слух о приезде начальника автодорожных войск округа. Самым распространенным словом в части, слетавшим с уст каждого, было слово „проверка“. Мне поручили рисовать новые бирки на противогазах и других страшных масках бога войны. Я действительно обрадовался, потому что в последнее время в „луна-парковом“ классе стало неуютно. Или просто надоело однообразие. А здесь не только полное одиночество в противоядерном убежище, где все противогазы и находились — это еще и прекрасная возможность созерцать летающих со скоростью кометы Галлея офицеров и прапорщиков. У них ничего не было приготовлено — вот они и носились: кто ремонтировал вверенную ему технику и по этому поводу не вылезал денно и нощно из парка, кто приводил в порядок внешний вид, что было еще сложнее, чем завести машину из эпохи первобытнообщинного строя…

Командир части, подселенной к нам, уговорил Мойдодыра, и в один прекрасный день меня, как рабыню Изауру, одолжили этой самой части. Хорошо, что их противогазы лежали вместе с нашими — переселяться не пришлось. Рано утром пришел Виктор, который, по замыслу свыше, должен был мне помогать эти самые противогазы подтаскивать, дабы я не терял силы и время на пустое перетаскивание резины. Она и воняла к тому же. Руки еще не успели полностью забыть бревна, и поэтому бирки получались под стать тому, на что были налеплены. Но для чужой части и так сойдет. Работа шла быстро — под хороший разговорчик…

— Вить, тебе рассказали, чё мы с Ростиком вытворили на первое апреля?

— Ага, мы тоже со смеху попадали!

— Нет, это шоу надо было видеть! Многое потерял. И, ты знаешь, мне показалось, что у Ростика есть некоторые отклонения от нормы…

— А у тебя?

— Ну-у, если вы с Денисом присылаете мне открыточки, значит, и у меня есть. И у Дениса, и у тебя…

— Сам догадался или Денис подсказал?

— Я догадливый. Сам. А вам как эта умная идея в головы ваши светлые пришла?

— Ты считаешь ее умной?

— Для вас — да. И вообще, я не люблю, когда отвечают вопросом на вопрос. Мы не на Привозе. Если не хочешь отвечать — вааще молчи, — я демонстративно надулся и углубился в бирки.

— Да ладно, извини. Просто пошутили.

— „Просто так“ чирей… Я что, какой-то повод давал?

— Ну что ты кипятишься?

— В таком случае, почему мне, а не Ростику, например? Обидно не это, а то, что ты не можешь объяснить причину. Или не хочешь?

— Ну… нам просто показалось…

— А ты знаешь, правильно показалось! В точку попали! — здесь я сделал вид, что злюсь.

— Да?

— Хвалю за проницательность. Ты такой же сообразительный, как и красивый. Если не веришь, я и доказать могу.

— Как?

— Плохой вопрос. Считай, что я ничего тебе про твою сообразительность не говорил…

Виктор ушел за противогазами. Со стороны это должно было смотреться, как из партера на сцену. Бенефис я считал удачным. Только вот в сценарии забыли указать, каков будет финал спектакля. Виктор вернулся. Я сказал:

— Спасибо. Не, я серьезно, Вить, — вновь попытался вернуться к теме я, не отрываясь от бирок, — ты мне понравился сразу, как только появился. Боюсь говорить, но по-моему, я влюбился в тебя. Не до сумасшествия, но ты действительно мне нравишься… И я хочу в ответ на поздравления с восьмым марта поздравить тебя с двадцать третьим февраля. Я подарю тебе себя…

Я вещал с пафосом, чтобы в случае бурной реации свести всё на продолжение первого апреля. А реакции не было никакой — опять убежал за новой порцией противогазов.

— Ну и чё? Вы только писать мастера? Так-то вы все смелые, а когда коснется дела — в кусты! Иди ко мне…

Виктор стоит, как вкопанный, и я иду на него сам. Обнимаю. Целую. Еще раз — теперь в шею. Его рука — у меня на талии. Еще поцелуй. Моя рука у него на ширинке. Его вторая рука тоже на моей талии. Я разминаю его спереди. Он кладет руки мне на задницу. Я смотрю ему в глаза. Он не выдерживает моего взгляда. Я пытаюсь дотронуться губами до его губ. Он делает попытку отвернуться. Я больше не пытаюсь целовать его. В ширинке чувствуется шевеление. Я расстегиваю ему ПШ. Он мнет мне ягодицы. Я расстегиваю пуговицы на штанах. Его пенис вываливается. Он красивый. Он встает всё больше. Я целую Виктора в пупок. Он слегка давит на мою голову. Мой язык спускается к лобку. Волосы приятно пахнут. Пенис встал полностью. Он поднялся кверху, головка полностью открылась. Мой язык ее лижет. Виктор стонет. Я беру в рот. Виктор обхватывает мою голову руками. Я сосу. Его пенис приятен на вкус. Солоноватой жидкости много. Я начинаю увеличивать темп. Виктор просит подождать, потому что сейчас кончит. Я сосу еще быстрее. Виктор пытается отстранить меня и говорит, что кончает. Я заглатываю его пенис. Виктор действительно кончает мне в рот. Я глотаю его сперму. Виктор застегивает штаны. Я вытираю рот рукавом. Виктор застегивает ПШ. Я сажусь на стул и начинаю писать бирки. Мне плохо…

— Ну чё, видишь — ты оказался прав, предполагая, что я педик. Правда, что-то особо не было видно, что твое мужское тело истосковалось по моему. Скажи Денису, поделись радостью — может, и его тело по мне тоскует? Я у него тоже отсосу. А хочешь — можешь выебать меня в сраку. Или на пару с Денисом. Насколько я видел, у него раза в два побольше будет…

— Да ты что, совсем взбесился, что ли?! Если бы мы знали, что ты такой ебанутый, ничего бы не писали. И давай забудем об этом!

— Хорошо…

И правда — чего это я вдруг? То, что я сотворил с Ростиком, ни в какое сравнение не идет с безобидной открыткой, которую я сам, кстати, и обнародовал. Нет, в этой армии я всё-таки шизею — медленно, зато однозначно. Ладно, если бы течка была… Нет, с головой у меня точно не в порядке! Обидел парня ни за что… Под вечер, когда мы вместе складываем противогазы с новыми бирками, я прошу меня извинить. Виктор хлопает по плечу и уходит первым, со словами:

— Да ладно, всё было здорово.

„…Ну вот, и этому сказал, что он самый лучший. Повторяться начал, старик! Когда-нибудь они соберутся все вместе и спросят: а кто на самом деле самый лучший? Я ж не смогу ответить! И мне будет стыдно. Всё, эти слова забыл… И про то, что с первого взгляда понравился — тоже. А впрочем, с чего бы это им всем вместе собираться? Тоже мне, братья молочные! Нет, это у них глубоко личное. Это я могу визжать об этом при каждом удобном и, что самое противное, неудобном случае. Вот и книжку об этом напишу когда-нибудь. Что толку, что изменю имена на прямо противоположные и место действия закамуфлирую до неузнаваемости? Они-то прочтут и поймут… Правильно ли я поступлю, когда, придя из армии, начну ворошить свой Дневник Наблюдений и воссоздавать прожитое на бумаге? Может, прав был Славик, когда говорил про бабочек, пришпиленных иголкой в коллекционном альбоме? Или тот же Ёжик, когда говорил о моей зацикленности на „говённых делах“? То, что для меня в этой проклятой армии является неотъемлемой частью жизни, для многих из них — эпизод, мгновение, о котором они стараются поскорее забыть, просто вычеркнуть его из памяти, будто его и не было вовсе. А тут я, прилежно заносящий в дневник новые имена… Нет, я приеду домой и напишу о них! Мне мало моих дневников. Когда я буду писать книгу об армии, а потом считывать, потом еще раз корректировать — каждый раз я буду возвращаться туда. Это дембельский альбом, полностью сотканный из букв, из слов, которыми я попытаюсь передать свои мысли, свои чувства. Я оставлю на страницах всего себя. Жизнь изменится. Я точно знаю, что по возвращении домой я даже и близко не смогу подойти к одной сотой тех чувств, которыми так щедро одарила меня армия. Это мой мир, и я сделаю так, чтобы всегда иметь его перед глазами. Совершив попытку интромиссии в самого себя, я увидел, что не всё так уж и безнадежно. Это была и интромиссия в мир тех, кто встретился на моем пути. Как противный шланг для транспортировки желудочного сока, я засунул щупальца в других. Я понял их. Я полюбил их. Я выебал их мозги и достал оттуда всю их начинку. И обнаружил для себя, что говна на свете не так уж и много. Говно воняет уже при прикосновении. Самое удивительное, что иногда всё хорошее спрятано под слоем мерзкого вонючего говна. Армия — самое великое говно из всех. Армия хуже говна. Но под мерзким вонючим слоем, если нырнуть и достать до дна… так вот — на дне ты найдешь настоящие алмазы! Я люблю говно. Уже полтора года я дышу этой вонью и получаю от этого всё большее удовольствие. До дна с драгоценностями осталось совсем немного. Я уже нашел небольшой клад…“

(Дневник Наблюдений. Запись от 6

апреля 1989 года, Волковыск, БССР)

Мне было всё равно, доложит Виктор своему корефану или еще кому-нибудь. Моя репутация педика была настолько незыблема, что еще одно подтверждение показалось бы всем смешным. Конечно, многие не были до конца уверены, а спросить прямо не хватало либо смелости, либо совести. Даже все те, кто уже попробовал меня, не говорили об этом между собой. Я полностью в этом уверен — я бы почувствовал это. Думаю, тот же Боб прекрасно знал о моих отношениях и со Славиком, и с Ромкой. Да и те про Боба знали. Наверно, находились другие темы для обсуждения — проверка, например. Начальник штаба приказал в последний день перед проверкой налепить новые бирки везде: на кровати, тумбочки, тетрадки для политзанятий (непристойные рисунки мне пришлось выдрать). В этот день я трудился, как падчерица у десяти мачех, и спать лег поздно. К приезду начальника из округа вышел заспанный, с кругами под глазами. Хорошо, что ему до этого не было никакого дела. Главный начальник Мойдодыра и всех нас не выглядел так сурово, как я представил себе, видя беготню офицеров перед его приездом: каменное лицо, взгляд спокойный, означающий скорее удовлетворение от своей должности, чем недовольство подчиненными. Усы скрывали усмешку, когда Мойдодыр приближался к нему на своих костяных ногах, дабы отдать рапорт. Не знаю, почему все помешались на противогазах. Шеф действительно отправился смотреть состояние убежища сразу после развода. Из этого я заключил, что дело это первостепенное, государственной важности. Даже испугался: а вдруг американцы и вправду скоро ракеты на нас пустят? Но всё то же умиротворенное лицо успокоило меня. Из убежища он вышел довольный. По его физиономии я бы никогда об этом не догадался, но стоило бросить взгляд на Мойдодыра — и стало ясно, что шефа он удовлетворил. Вернее, я. А еще вернее — увы, мои бирки.

Было бы нескромно так утверждать, если бы не Мойдодыр. На следующий день, благополучно пожелав шефу дорогу скатертью, наш командир перед всем строем объявил мне благодарность. Пришлось говорить в ответ, что я служу Советскому Союзу. Мне показалось, что этот момент Денис скривил рожу в улыбке. Пустячок, но неприятно…

А потом, уже с глазу на глаз, Мойдодыр пообещал, что летом я поеду в отпуск. Я еще не научился полностью понимать мойдодырский диалект, но слово „отпуск“, на счастье, на его языке звучало так же. Не зная, стоит ли в таких случаях визжать „Служу Советскому Союзу!“, я просто поблагодарил.

В воскресенье позвонила тетка и сообщила, что приедет ко мне в субботу. Вообще-то звонить на коммутатор было запрещено. Но Денис „прорубил окошко“ через несколько „левых“ телефонов и теперь каждый день общался с Минском. Я разузнал у него номер телефона и дал его родным и знакомым. Последние поначалу не жалели денег на межгород, звоня по каждому пустяку. Я представляю себе рожу начальника военного телефонного узла, если бы он услышал, как Констанция расписывает нового лавера: „Димидрелла, пизда, ты не представляешь — всё влагалище разорвал, падла! А потом, прямо с утреца (это после того, как я ему минет острочила и вафлями его погаными позавтракала) позвонил Игоретте — ну, помнишь, это та, которая только на косметику работает, у которой клиторочек вместо хуя, — забил с ней стрелку и покинул меня, несчастную… Навсегда, злодей… Вот ща сижу, клитор подрачиваю — дай, думаю, Димидрелле позвоню… Ты там матрац-то хоть выжимаешь? Еще не все соки из солдатиков высосала? Да ладно, знаю я тебя — ты своим ебальником везде залезешь! Ладно, подруга — колись, скольких перепортила? Чё значит „мало“? „Мало“ — это сколько? Рота, две? Или полк? Что значит „не можешь всё сказать“? А там кто, твой командир стоит? Так дай ему трубочку! Ну, тогда сам спроси: девушек он к себе в армию берет? Что, не берет? Ничего не берет? Плохой у тебя командир! Так и скажи, что Констанция, мол, сказала, что ты, мол, товарищ командир, плохой, совсем плохой… Ладно, я на тебя опять ползарплаты угрохаю… Я тут сапожки клёвые отсосала, в долги влезла по матку — натурой никто не берет… Смотри, будь умницей. Вафельник не перетруждай, матку не застужай… Звякну еще как-нибудь. Всё, цалую!“ Констанция была мила, как всегда. Он был пошлой „девкой“, но его оптимизму, просто непробиваемому, я всегда хотел научиться…

Впрочем, я о тетке. К ее приезду я подготовил только увольнительную, зато на два дня и, в виде исключения, с ночевкой. Необходимости резервировать номер в гостинице „Березка“ не было — она была почти пуста. Ранним субботним утром я отправился встречать автобус.

Прямого сообщения с Москвой у этого города не было. Нужно было ехать поездом до уже упоминавшихся Мостов, а оттуда автобусом. Неудобно было не только тетушке — я встретил четыре мостовских автобуса, прежде чем увидел, как она грациозно выпархивает из пятого. „Березка“ нас неприятно удивила. Администраторша, узнав, что тетка мне женой не приходится, наотрез отказалась поселять нас в один номер: у нее, видите ли, инструкция селить разнополых отдельно друг от дружки — как бы чего не вышло! От мыслей трахать родную тетку я был очень далек, но твердолобую администраторшу всё равно не убедил. Как подарок с небес, я воспринял известие, что жить мы будем не только на одном этаже, но даже друг напротив друга. Разбросав по комнате шмотки, тетушка изъявила желание посмотреть мою часть. Не хотелось, но пришлось тащиться…

Тетке часть понравилась. Особенно сослуживцы. Ничего обо мне не зная, она делилась впечатлениями. „Хорошие, — говорит, — ребятки, будь я здесь, я бы…“ И тут она увидела его… Нет, не парня своей мечты — майора Смирнова. Работая три года назад в Германии, в госпитале, она познакомилась с ним. Смирнов лежал у них в отделении. И он ее тоже сразу узнал. После двух часов он ждал нас у себя дома…

Неожиданный поворот событий избавил меня от необходимости показывать тетке местные достопримечательности, коих, собственно, и не было. Не совсем же я тронутый, чтобы устраивать ей экскурсии в чебуречную или водить в кино! А так прекрасный повод — день рождения Смирновской дочери. Запасшись коробкой конфет и цветами, мы отправились к майору. Давно забытую привычку целовать даме ручку пришлось вспомнить. Девушка, которой исполнилось восемнадцать, была на самом деле девочкой — только целки так краснеют при вручении подарков. Девочка оказалась довольно примитивной. На счастье, она вскоре удалилась обмывать праздник с подругами. Мать ее являла собой образец провинциальной простоты и хитрости одновременно. Стоило нам только сесть за стол, а новорожденной матрёне удалиться, как мамаша, поддав, пустилась в рассуждения, как неплохо было бы пристроить доченьку в столице — выдать замуж, например. Салат полез обратно, когда я сообразил, что на роль мужа выставлена моя кандидатура. Заметив, что девочку я видел всего полчаса и даже поговорить не успел, я отказался. Но, чтобы не обижать хозяйку дома, добавил: „Пока“. Смирнов упился (это было его нормальное состояние) — и женушка уложила его соснуть.

Тут явился младшенький, с мячом подмышкой. „Кирюха“, — представила сына мать. Я пожал руку. От алкоголя, которого я принял на грудь не так уж и много, мгновенно закружилась голова. Прелестное блондинистое создание сидело прямо напротив меня, поглощая салат. Я никак не мог поверить, что эта женщина почти семнадцать лет назад могла родить ЕГО. Небо и земля… Нежная кожа и беленький пушок на руках… Розовые губки в обрамлении светлых волосиков, никогда не знавших бритвы… Чуть приподнятый маленький носик… Ясные голубые глаза…

Боясь, что тетки заподозрят нечто неладное, я старался не смотреть на Кирилла часто. Быть может, я смотрел на него реже, чем это позволяли меры предосторожности. Только заговорив с ним, я получил возможность наблюдать за каждым его движением. Впившись голодным страстным взглядом в небесные очи, я делился футбольным опытом. Мамаша, только что кончившая расхваливать дочку, принялась за сына, будто и его хотела пристроить в Москве. Умненький он у нее, школу наверняка закончит без троек и потом поедет поступать в военное училище… Несчастный! Молодость завянет, как цветок, которому слишком заботливый садовник не даст распуститься. Стоило мне узнать, что парнишка еще и в шахматы хорошо играет — и я загорелся желанием играть в шахматы…

Мы уединились в его спальне. Долгое отсутствие практики мешало мне сосредоточиться на игре. Да, наверно, виной этому было только отсутствие практики… Кирилл играл хорошо, разгадывал все мои комбинации. К концу первой партии фигур почти не осталось, и я принял его предложение разделить очки пополам.

— Кирилл, а ты неплохо играешь! Где учился?

— Отец научил. (Батюшки! Ни за что бы не подумал, что Смирнов-старший играет в шахматы!)

— Ты что, правда собрался в военное училище?

— Пока не знаю, это предки хотят, а я еще не решил.

— И правильно, ты не торопись. Всё-таки тебе придется уехать из дома, оставить родителей, любимую девушку… Девушка-то есть?

— Нету.

— А чё так? Взрослый уже! Я в тринадцать начал с ними гулять, — соврал я, но лишь наполовину, потому что почти в тринадцать заимел первого парня.

— Не знаю. Да и с кем тут гулять? Ты бы их видел — кикиморы одни…

— Ну-у, я бы так не сказал. Сестра твоя, например, очень даже ничего…

— Ну-у, это же сестра…

— Ни за что не поверю, что она одна симпатичная во всём городе!

— Не одна, конечно. Может, мне не везло пока… Сдаюсь… — это он про вторую партию. Разговор его явно отвлекал, и он пропустил неприлично легкую для себя комбинацию. — Давай прервемся. Хочешь, я покажу тебе семейный альбом?

— Ага.

Альбом оказался обычным семейным, как и был представлен. Младенческие фотки не навевали ничего, кроме тоски об упущенном времени. Я безумно хотел просто поцеловать этого парня в щеку. Мы сидели близко-близко, страницы альбома мелькали в глазах. Кирилл сам сообразил, что это не обязательно должно быть мне интересно. Тут проснулся Смирнов-старший. Мы засобирались в гостиницу. Уже было темно, да и хозяева должны были зайти в гости к дочкиной подруге — проверить, как веселится молодежь… Мне стало вдруг несказанно тоскливо. Кирилл, которому я выразил надежду сразиться в шахматы еще не раз, вдруг сказал, что я могу остаться: у него всё равно нет желания идти в эту компанию.

— И правда, оставайтесь, — поддержал сына отец. — Мы всё равно больше часа там не будем. Потом еще посидим, выпьем…

Тетка сослалась на усталость с дороги (да и пьяненькая была).

— Ну ладно, нам по пути, мы Вас довезем до гостиницы. А с тобой, Дима, не прощаемся, — за двоих проговорила женская половина.

Дверь захлопнулась. Мы одни. Садимся за доску. Игра не идет, я нарываюсь на матовую атаку и, ссылаясь на алкоголь, предлагаю отложить до лучших времен.

— Слушай, Кирюх, а у тебя других фоток нет?

— Каких?

— Ну-у, с тёлками?

— А-а, есть несколько журнальчиков… Хочешь посмотреть?

— Ага, сто лет не видел! — беззастенчиво вру я.

Кирилл лезет высоко на шкаф и достает стопку запыленных журналов. Еще один он извлекает из тумбочки, которая стоит рядом с его кроватью. Значит, часто пользуется, раз так близко лежит. Значит, дрочит…

— А этот что, твой настольный журнал? Или нательный? Судя по всему, ты его частенько читаешь…

— Ну так, слегка… Я понимаю польский только чуть-чуть…

— Ну, и о чем там пишут?

— Да так… Истории всякие эротические…

— Почитай, а?

— Да ну их… Неохота… — Кирюха определенно смущался.

— Классные тёлки, а? — листая журнал за журналом, я заставлял себя от них возбудиться. Представив, как заваливаю Кирилла прямо на стопку журналов, я мгновенно достиг боеспособного состояния. — Слушай, а ты часто дрочишь?

— Ну… Иногда…

— Бля, у меня стояк — ужас как хочется спустить… Давай, подрочим вместе?..

Я понял, что если не подам пример, ничего не будет. Одним махом расстегнув ширинку, достал якобы на баб воспрявший стояк. Кирилл смущенно смотрел, как он бешено носится в моей руке. Бугорок на его „трениках“ увеличился…

— Давай, не ссы, присоединяйся… Смотри, какая классная тёлка…

Кирилл запустил руку в штаны, но хозяйство свое обнародовать не спешил.

— Ты ща в „треники“ сольешь… Смотри — эта еще лучше…

Кирилл сделал на собой усилие и приспустил штаны. Невероятно! В самых своих смелых фантазиях я бы не смог представить, как распространилась акселерация. Этот толстый валик при счастливом стечении обстоятельств или чего-нибудь еще разорвал бы меня на британский флаг! Головка открывалась не полностью. Она то закрывалась, то вновь показывалась из-за крайней плоти, весело подмигивая глазком. Кирилл, закрыв глаза, работал двумя пальцами, гоняя кожицу.

— Странно ты как-то дрочишь… Я так и не умею… Покажи, как это — двумя пальцами…

Кирилл сомкнул вокруг моей головки два пальца и сделал несколько „развратно-поступательных“ движений:

— Видишь, совсем просто…

— А ты попробуй взять в кулак…

Я схватил его „акселерата“ в руку. Ладонь обожгло юношеским огнем. „Акселерат“ то и дело пытался вырваться из моей руки, но я держал его всё увереннее. Кирилл вновь закрыл глаза, продолжая онанировать меня двумя пальцами. Потом подключил третий. Так было лучше… Если бы он работал кулаком, я бы давно его испачкал…

— Слышь, Кирюх, а ты в рот не пробовал? Давай, ляжем валетом… Ты у меня, а я у тебя… — не дав времени на раздумье, я положил парня на кровать и развернулся: — Ну чё, согласен?

Кирилл открыл глаза, вернувшись от медитации с бабами в суровую действительность. Мой елдак терся у него под самым носом. Открыв рот и опять закрыв глаза, он позволил мне войти в себя. Одновременно и я присосался к его „акселерату“. Кирилл лишь сомкнул губы — сосать он не умел. Я двигал бедрами и головой, стараясь поймать нужный темп. Кирилл вдруг замычал, не в силах освободиться от чужеродного тела в устах. Я воспринял это как приглашение к приему пищи и не ошибся: юношеские соки заполнили мой рот, не оставив свободного места. И тут же, подстегнутый порцией свежих сливок, я вогнал ему поглубже и разрядился. Кирюха вырывался, но обе мои руки продолжали крепко держать его голову. Сперма потекла по подбородку, перепачкала юный пушок над верхней губой, и он, сделав над собой усилие, сглотнул. И только после этого получил свободу. Он вытерся рукой.

— Фу, классно! Я не думал, что с парнем будет так клёво! Как тебе, Кирюх?

— Да ну! Как вафлёры…

— Да брось ты!.. Главное, чтобы нравилось…

— Не, с бабой лучше…

— А кто спорит? Но раз баб нет…

— Ну да, раз баб нет…

Кирюха пошел умываться. Я было хотел еще раз вздрочнуть, но он быстро вернулся. Расставив шахматы, жестом показал на место напротив. Теперь ничто не мешало мне сосредоточиться на игре. Кирилл же, наоборот, видимо, переваривал происшедшее, застрявшее у него в глотке. Четыре раза он положил своего короля, прежде чем пришли предки. Смирнов налил мне „на посошок“, принял сам и опять завалился спать. Я попрощался с Кириллом, который к столу не вышел. Он сидел в спальне и учил химию, уперев взор в незнакомые мне формулы. Совсем как настоящие мужики, мы пожали друг другу руки. У дверей мамаша поинтересовалась, как успехи сына в шахматах. „Да сделал я его!“ — ответил я уже с лестничной площадки.

Тетка дрыхла. Я закрылся в номере и отдался мечтам. Привкус во рту возвращал меня в спальню Кирилла. Развалившись в ванной, я представил, что родители задержались, и мы с Кириллом продолжили свои вафлерские эксперименты. Вот он грубо переворачивает меня и резко вводит… Я чувствую огонь в заднице (пол-ладони блуждает внутри), а Кирюха исступленно дышит мне в шею, дрочит меня… И дрючит, дрючит, дрючит… Его „акселерат“ щекочет простату, идет дальше, скребя чуть ли не по сердцу… Еще немного — и я разорвусь пополам (ладонь полностью скрывается во мне). Кирюха кричит, я — тоже. Новая порция „сметаны“ расползается по воде… Не в силах вылезти из ванны, я лежу до тех пор, пока вода не становится холодной. В комнате повторяю. Теперь Кирюха дерёт меня стоя… Раком… Я еще раз кончаю и без сил валюсь на кровать…

Открыв глаза, я долго соображал, куда это черт меня занес. Первое, что сообразил — я в армии. Потом узнал гостиничный номер. Потом вспомнил вчерашний вечер… Бляха, так ведь точно доиграюсь!.. Мало мне сто двадцать первой, под которой хожу чуть ли не каждый день — а тут еще и совращение малолетних! А что, если у Кирюхи хоть немного язык подвешен? Или от предков никаких секретов? Или бдительная мамаша что-то узреет неладное в состоянии будущего офицера? Или… Фу, как страшно! А впрочем, чё я ссу? Минетик тем и хорош, что факт его недоказуем. Мало ли, что парень может выдумать? Хотя, о чем я думаю? Никому он не скажет! Такой стеснительный мальчишка, который тёлку-то поцеловать боится — а тут признаться, что в рот брал? Не-а! А вообще-то будет здорово, если он поступит в московское училище. Теперь он будет ходить ко мне в форме… И мы продолжим… И мы сделаем то, что чудилось вчера в ванной… Нет, он определенно поимеет меня когда-нибудь! Вот только уволюсь… Вот только он поступит…

Я позвонил в часть, разбудив дрыхнувшего за пультом Вовчика. Он не хотел идти звать Славика. Еще бы немного — и он послал бы меня, но я вовремя пообещал принести чебуреков. Чего только не сделаешь ради куска тухлого мяса в недожаренном тесте — Вовчик ракетой метнулся в спальню, и уже через полминуты Славик висел на проводе. Я уговорил его напроситься в увольнение. Через полчаса он позвонил мне и сказал, что уже имеет на руках увольнительную. Я пообещал подождать его внизу.

Славик сильно смущался, сидя в гостиничном ресторане. Заказывал только то, что можно было есть без помощи ножа. Коньяк вернул ему нормальное состояние. Тетке он понравился. Мне даже показалось, что она размечталась о чём-то… Месть моя последовала незамедлительно: пока она увлеченно ходила по торговым рядам рынка, пытаясь торговаться с поляками и покупая всякие там безделушки, я взял Славика под руку и незаметно увел с рынка: „Пусть себе тусуется на рынке! Пойдем, покажу тебе временное жилище“.

Едва не попавшись патрулю, мы забежали в гостиницу. Патрульные — химики, по-моему — немного постояли около входа в гостиницу и пошли обратно на рынок. Коньяк играл в голове всеми своими пятью звездами, мы стояли у окна, наблюдая за удаляющимся патрулем. Славик повернулся ко мне. Губы его заскользили по моей шее…

Славик классно смотрится на белоснежных (насколько это возможно в провинциальных гостиницах) простынях. Я облизываю его всего. Впереди у нас целый день… Целая вечность… Славик не может больше ждать. Он хочет кончить в меня… Я стою на коленях. Славик — за мной. Он научился входить в меня без моей помощи. Он кусает спину, потом переключается на ухо. То вдруг откидывает голову, загоняя в меня до предела… Потом опять кусает ухо, но уже другое. „Димочка, больше не могу… я… всё…“ Сперматозоиды обжигают меня внутри. „Малыш… зачем?.. рано еще… не выходи… давай… по новой… еби… еби…“ Я закрываю глаза, чувствуя, как Славиков конец вновь набухает внутри. Нет, это не он — это Кирюха трахает меня… Это всего лишь продолжение вчерашнего. „Давай, сильнее… рви… делай меня… Кирюх…“ Славик не может кончить. Ему мешает то, что я называю его Кириллом. Он вылезает из меня:

— Кто это — Кирилл?

— А, мальчишка один… Завафлил меня вчера. А я — его.

— А я-то тут при чём?

— Извини, не знаю, как вырвалось…

Славик бесится. Ему опять кажется, что я издеваюсь над ним, что он — бабочка в коллекции. Если бы не тетка, постучавшая в дверь, мы бы поругались. Не дождавшись ответа, она закрылась у себя. Шепотом пообещал ему, что больше не буду. Славик всё дулся. Пришлось сосать. Тетка опять постучала, видимо, услышав возню. На цыпочках мы пробрались в ванную. Я поимел Славика раком. Кончили почти одновременно: он — на половой кафель, я — в него.

— Куда вы слиняли? — вопрошала тетка, сидя в ресторане, где мы ее нашли почти случайно.

— Искали Вас по всему рынку, чуть патрулю не попались, — я любил говорить полуправду, как „Голос Америки“.

Она лишь посетовала на то, что приехав ко мне, практически меня не видит. Я поклялся провести остаток времени с ней. Сходили в кино, позвонили домой. Славик остался на следующий сеанс. Перед тем, как проводить тетку, забежал в чебуречную, дабы умаслить Вовчика. Прощание не было трогательным — „пока-пока“, и она скрылась в глубине автобуса. Вовчик был несказанно доволен, будто я принес ему приказ о его дембеле. Впившись зубами в тухлую мякоть, он принял наш со Славиком „рапорт“ о благополучном возвращении из увольнения.

На разводе Мойдодыр предстал в роли конферансье. Жестом, которым зовут артистов на поклон, он указал на нового своего заместителя по тылу, подполковника Якубовича. Конферанс был неудачным: только благодаря переводу Вовчика я понял, что это новый наш Главный Хозяйственник. Уже через несколько дней он начал проявлять инициативу. Директивы из Минска обязали каждую часть завести себе приусадебное хозяйство. Финансовые боссы округа настолько увлеклись разворовыванием продовольствия, что его стало катастрофически не хватать. Огород, который Якубович решил посадить рядом с котельной, по его идее и замыслам минских полковников, должен был щедро наградить нас осенью картошкой, огурцами и другими овощами, с которыми я мысленно попрощался еще до начала посевной кампании. Якубович не был бы Якубовичем, если бы не пошел дальше. Сарай с запчастями он решил переоборудовать в свинарник. Маленьких поросят купили раньше, чем выбросили из сарая запчасти, и поэтому бедные животные три дня кантовались в одном из ангаров „Луна-парка“, изрядно обгадив командирский „газик“. Ромка в бешенстве хотел свиней порешить, но, на свиное счастье, вовремя появился Стень. Мойдодыр не хотел назначать свинопаса в приказном порядке. Он поручил замполиту созвать по этому поводу комсомольское собрание. В один из прекрасных апрельских вечеров Ленинская комната заполнилась комсомольцами. Единственный, кто не был комсомольцем из числа солдат — Ростик — тоже был приглашен. Собрание было открытым…

Подобные тусовки, хоть и были по плану каждый месяц, собирались гораздо реже — только если возникали насущные вопросы, подобные этому… свинскому. Кроме солдат и сержантов, комсомольцами были и несколько прапорщиков из числа тех, кому не было 27 — не знаю, почему, но молодые прапорщики просто обязаны были быть комсомольцами. Замполит объявил повестку дня из одного вопроса. Мне доверили вести протокол, и это было задачей не из легких. Приходилось одной рукой конспектировать речи самых активных комсомольцев, а другой — закрывать рот, постоянно искажавшийся в улыбке. Начал, как я уже заметил, Хорёк, прямо спросивший, желает ли кто-нибудь быть ответственным за продовольственный вопрос. Будто сговорившись, все в один голос выдохнули: „Ро-остик!“ Тому ничего не оставалось, как согласиться. Денис судорожно смеялся, Ростик обиженно надул щеки. „Ну что ты, дурачок? Работа-то халявная!“ — дружелюбно заверил его Денис. Собрание кончилось, едва начавшись. Я быстро закончил протокол и протянул его замполиту, напевая под нос: „Ах, мой милый Августин…“

Свиньи под присмотром Ростика переселились в благоустроенный им же сарай. В первые несколько дней Якубович непрестанно контролировал кормление тварей, боясь, что Ростик со злости отправит их на тот свет. Но тот, напротив, души в своих подопечных не чаял. Денис был прав: твари эти неприхотливые обеспечили Ростику почти беззаботную жизнь. Единственное, что его немного смущало — так это запах. Да и то только потому, что мы ему об этом непрестанно напоминали. Славик с Бобом по очереди гоняли по вечерам Ростика в умывальник, зорко следя за тем, чтобы тот прилежно смывал непереваренные поросячьи остатки. И всё равно ощущение, что свинарник где-то совсем рядом, преследовало меня все оставшиеся до дембеля дни.

Злорадство, которое мы вылили на Ростика, быстро к нам вернулось. Якубович в один прекрасный весенний день забрал всех с развода на „фазенду“ — ту, которая находилась у кочегарки и была отведена под выращивание необходимых для жизнедеятельности всех нас продуктов. Всё было бы неплохо, но Якубович слишком хорошо разбирался в сельском хозяйстве. И поэтому он распорядился привезти десять машин с навозом. Вот мы и таскали дерьмо целый день. И под вечер шлейф, который оставлял Ростик, казался нам „шанелью номер пять“…

Не знаю, может, запахи дерьмовые подействовали, но назавтра у Славика раскраснелось горло. Я отпросил его на консультацию в госпиталь, и под вечер он позвонил из терапии, сообщив, что доктор с большими усами определил его в свое отделение.

День Международной солидарности трудящихся я отметил солидарностью со Славиком. Точнее, я извел на походы в госпиталь два увольнения. Апельсины были в этом городе не то что дефицитом — скорее, деликатесом: это когда есть, но очень дорого. Командир взвода, попавшийся мне на пути с рынка в госпиталь, нарадоваться потом не мог: вот что значит настоящая дружба! И попал ведь, гад, в точку! Если бы я был таким же, как Славик, любителем классификаций, я бы классифицировал это именно словами командира взвода. Хотя нет — это было больше, чем настоящая мужская дружба. Это была привязанность, симпатия, которая часто укреплялась соединением воедино тел, оболочек, в которых эти самые привязанные друг к другу души и сидели. Вот как бы я это классифицировал! Но ни о чём таком я не думал, когда шел в госпиталь с авоськой апельсинов и пузырем коньяка за пазухой. Весна цвела своими весенними цветами, пела своими птичьми (опять же весенними) песнями, светила своим весенним нежным солнцем. Жаль, не было Буденного — я б ему кинул с барского плеча апельсинчик! Славик смутился — то ли от оранжевых шариков, то ли от моего „С Днем Международной солидарности трудящихся тебя, дорогой Вячеслав Романович!“ Разделив пару апельсинов между сопалатниками, Славик повел меня показать, какая здесь красивая речка.

— Дурашка! Если хочешь знать, под журчание этих вод я вытворял такое, что тебе не снилось в самых поллюционных снах… Тоже мне, нашел, чем удивить! Пойдем, лучше я покажу тебе места получше твоих карпатских. Только стаканчик захвати…

Аликов ножичек, исправно мне когда-то в терапии послуживший, кроил апельсины, в то время как Славик наливал в единственный стакан пятизвездную бурду.

— Слушай, а мне можно? — спросил глупость Славик.

— Если глотать уже не больно — значит, можно. А если быть точнее — нужно. Знаешь, какой красивый парнишка меня херачил на этом месте?

— И знать не хочу!

— Ну и правильно. Твое здоровье! — я опрокинул стакан в себя, не удосужившись даже попробовать оценить весь букет армянского зелья.

Славик последовал моему примеру, закусив оранжевой долькой. После второй он сам вернулся к вопросу о парне, который меня на том месте херачил, и я с радостью вспомнил Костика. Не упустив ни малейшей подробности во всём, что касалось коитальных наших с Костиком посиделок, я довел Славика до „состояния стояния“. Костиков кладенец превосходил то, чем располагал Славик. Но этот, который топорщился сейчас из больничных штанов, был роднее. Я с какой-то детской радостью, как ребенок, нашедший потерянную игрушку, поигрывал с ней. А потом, опять же как ребенок, потащил ее в рот и с той же детской непосредственностью заглотил. Игрушка тотчас начала плеваться, и я, уже совсем не по-детски, запил это всё коньяком.

Мне хотелось просто лежать на нежной травке и щебетать ни о чём, вторя усевшимся неизвестно где птицам. Мы смотрели на величаво проплывавшие облака и говорили о совершеннейших пустяках, никакой роли в нашей жизни не игравших. Только к вечеру мы объявились в отделении. Порядки там и не думали меняться. Как и прежде, в выходные дни никому до больных дела не было. Войдя в терапию, я услышал знакомый прокуренный голос, по-прежнему не дававший спуску отставникам. Иришка! Увидев меня, она неслась, распростерев руки для объятий, с другого конца коридора. Мы поцеловались, чем страшно смутили Славика. „Это что — твой сослуживец или?..“ — Ирка кивнула на Славку. „Первое. И не заставляй парня гадать, что второе!“ — резко, совсем по-мужски прервал я ее. Сидели втроем мы недолго. Мне было пора возвращаться, и, пригрозив Иришке пальцем, я попрощался до завтра.

Мы пили „за встречу“ в сестринской, посреди бела дня. „А вдруг Буденный…“ — попробовал усомниться в правильности нашей затеи я. „Да пошел он!“ — отмахнулась Ирка и тут же увидела в окне Буденного. „И вправду пошел!“ — верещал я, выбегая с пузырем спирта в руках в поисках приюта в туалете. Как и раньше, я заперся в кабинке, ища спасения от свирепого начальника. Но если тогда я спасал свою шкуру от того, что ее могли снять за курение, то сейчас я хотел спрятать в бачке бутылку. Тот просто так не открывался, а приложить некоторые усилия означало устроить наводнение, ибо бачки ставились, скорее всего, именно в том году, когда поставили дом. Найди бутылку Буденный — и Ирка вылетела бы с работы в тот же день, несмотря на второе мая. Шеф открыл дверь, втянул носом туалетный воздух и, ничего, кроме вони, не унюхав, отправилия восвояси. Я просидел часа полтора. За это время старые пердуны, которым одной кабинки не хватало, несчетное количество раз тревожили меня. На мое „За-а-анято!“ (с запором в голосе) отвечали бормотанием, а потом и похожими запорными голосами из кабинки по соседству.

Славик вытащил меня из добровольного заточения, и я успел посмотреть на спину удалявшегося усатого начальника. „Ну вот, а ты говорила, пошел… Теперь точно пошел“. Протерев стаканы, я разлил напиток нашей с Иркой страсти. Славик наотрез отказался пить, сославшись на то, что перебрал вчера. „Да ты что, мы ж с тобой выпили один пузырек…“ А потом меня осенило: он добавил здесь! „Ага, Иришка — то-то я смотрю, круги у тебя под глазами! Ну, и как вам еблось? Забыла, как…“ Тут я запнулся, ибо вспоминать вслух было бы верхом неприличия. Настроение испортилось, и, не допив до конца, я попрощался, сославшись на альбом особой срочности. А на Славика взглянул с порога так, что его передернуло. Впрочем, это у него могло быть и после второго стакана…

До самого Дня Победы меня сопровождала депрессия. Ну и что, собственно, произошло? Вполне возможно, что и ничего. А если бы и да?.. Кого я ревную? Точно не Ирку. Да и Славика… вряд ли. Обетов верности мы друг дружке не давали, да и у него было гораздо больше возможностей ревновать. А она вообще свободна в своих поступках — даже чересчур свободна. Я стоял в торжественном строю около городского „Вечного огня“, на который, в ущерб даже местным жителям, не жалели газа. Ветераны возлагали цветы, раскладывали около огня венки, когда до меня дошла причина моей депрессии — я бы сказал, просто злости. Мне просто хотелось быть на Славкином месте в ту ночь! Сам себя не понимая, я часто думал об Иришке весь этот год. Я отгонял назойливые мысли и возвращался к ним вновь. Из нас бы могла получиться хорошая пара. Все бы сказали — идеальная. Мешало только одно. Нет, вовсе не армия — она рано или поздно кончится. Мешало то, что оба мы… обе мы были слишком свободны. И мы бы не смогли смириться со свободой другого. Именно поэтому я почти год назад уяснил для себя, что союз этот просто нереален. И осознание его нереальности давило на меня, терзало всё это время. Она была классной девчонкой в постели… нет, не в постели — в сестринской. И мне хотелось этого. И я завидовал Славику…

Докопавшись до истины, я успокоился. И остаток дня беззаботно проиграл в футбол. Макс — это тот, который у местных самый красивый — больно ударил по ноге, и я, прихрамывая, присоединился к немногочисленным зрителям из числа вояк из соседней части. Им мы давно, еще когда Славик был, показали, как надо играть в футбол, и теперь они пришли, чтобы порадоваться нашему позору. Заменивший меня Ростик, как уже было замечено, футбольными задатками отягощен не был. Честь части была в очередной раз задета. Оправдывало только отсутствие Славика и Максова грубость. Быть может, оправдав свое нежелание топать в госпиталь ушибленной ногой, я без зазрения совести завалился до вечера в постель.

Вечером, пронюхав, что Денис притаранил самогон, я напросился к нему в гости. Только вчера я подписал для него открытку, и можно было не сомневаться, что пара капель самогона мне перепадет. Его каптерка находилась в казарме соседней части. Вызвав их дежурного к воротам, мы незаметно прокрались и заперли дверь. Местные вояки, учуяв желанный запах, кружили вокруг двери, и я предложил Денису пойти в клуб — заодно и сала поедим…

В клубе были Ромка с Виктором — в бильярд играли. Мы пробрались в мою каптерку. Зажгли свечу, дабы не обнаруживать себя перед нежелательными собутыльниками. Звон бильярдных столов заглушал журчание самогона.

— Романтика… — констатировал я после первой. — Смотри, а дружка твоего дерут, как кота помойного! — я указал на Ромкину полочку с шарами, на которой красовались семь штук против одного Витькиного.

— А кстати, с чего это ты не позвал корефана?

— Да ну его…

— Поругались, что ли?

— Да не то чтобы… Просто достал своей простотой…

— Слушай, а идея с открыткой была твоя или его?

— Вспомнил, господи! Ну, моя…

— А с чего это вдруг?

— Приколоться захотелось.

— А истосковавшееся мужское тело… тоже твое?

— Да иди ты… Пошутить нельзя? Ты с Ростиком и не такое вытворял…

— Бляха-муха, не поверишь — я всё это уже слышал! От корефана твоего сердешного. В бункере, когда я на их намордники бирки писал. Витька говорил так же. Боже, вы так похожи…

— Ну, и что он тебе еще сказал?

— А, ничего, мы особо на эту тему не дискутировали. Некогда было. А мне еще и неудобно — с хреном-то во рту…

— Так ты и там успел?

— Ну, а ты как думал? Одно исстрадавшееся тело удовлетворил, теперь вот за другое хочу взяться…

— Ничего не получится!

— Страдать ведь будет…

— И хер с ним!

— Это точно… Ладно, замяли.

Тоже мне, целка-недавашка! Думает, ща в ноги упаду, отсосать буду просить, в слезах вся… Подумаешь! Просто пьем, говорим о целесообразности проведения радио в нашу спальню и подключения к нему магнитофона с „Моден Токингом“. Ему они не нравятся — „слишком слащавые“. Тьфу ты! Ты на себя посмотри! Сам же — девка девкой! Двухметровая одна такая большая девка! Ладно, чего это я зарвался? Смотрим, как Виктор сливает Ромке очередную партию. Я радуюсь — Ромка мне нравится больше. С Витькой не буду больше никогда! Он плохой. Вот и Денис тоже говорит, что плохой. Долго говорим о Ростике. Когда все темы для разговора кончаются, разговор всегда переходит на его скромную персону — это я еще со Славиком заметил. Бутылка последними каплями входит в нас — пора бы и по койкам. Бильярдисты ушли. Предлагаю по последней сигарете. Денис дает прикурить. Я в ответ чиркаю своей зажигалкой. „Спасибо, Вы очень любезны“, — произносит он уже в темноте. „На здоровье. Вы туда же…“ — отвечаю я, задувая свечку. Денис гладит мои волосы. Я затягиваюсь и задерживаю дым в себе, ища губами его лицо. Попадаю в губы. Денис и не думает отворачиваться. Его губы кольцом обволакивают мои. Я выпускаю дым, он фыркает и возвращается на исходную позицию. Он классно целуется. Запах сала нисколько меня не смущает — меня уже приучили к нему его предшественники. Я обнимаю его хрупкие плечи, мну их, впиваясь пальцами. Денис переходит на шею. Мне настолько классно, что я начинаю взаправду стонать. Стоны возбуждают его. Руки теребят мою задницу. „Прости, Денис, но я не смогу. Ты… там… слишком большой для меня“. Я опускаюсь по его телу ниже. Непривычно то, что оно нескончаемо. За это время я бы был у Славика уже в коленках, а здесь язык только добрался до пупка. Денису щекотно, и он отстраняет меня. Ниже… Непомерных, невиданных (ну чё я вру-то?!) размеров антенна молодого связиста стоит почти вертикально, упираясь мне в щеку. Головка огромна. Она целиком погружается в рот только после того, как он расширяется до боли. Так ведь и Гуинпленом остаться недолго! Мысли о Гюго и его героях пролетают всё яснее, когда антенна начинает погружаться глубже.

Этот милый компрачикос делает, кажется, всё для того, чтобы я навсегда остался Человеком, Который Смеется. Я даже языком не могу пошевелить, чтобы еще больше раздраконить неистового. Язык прилип к нёбу, вытесненный огромным куском мяса. Пытаясь отвлечь себя от боли в уголках рта поиском ассоциаций, я неизменно натыкаюсь на пустоту в своих реестрах. Какой там Антон — инфузория-туфелька по сравнению с этим ископаемым! Фу, я больше не могу!.. Изыди из меня, противный! Целую. Денис дышит часто — чаще, чем нужно. Смелая мысль посещает мою безумную голову: а что, если?.. Вазелин, который я давно хотел выбросить за ненадобностью, чтобы не компрометировал, если что, размазывается по обеим сторонам баррикад. Сейчас начнется бой… Головка входит быстро, не причиняя боли. Дальше — сложнее. Кажется, я слышу скрип… Нет — хочется верить, что это мыши. Мои пальцы контролируют глубину бурения. Половина! Аж дух захватило! Ты только не дергайся — сначала всё запихнем, а потом будет видно… Всё не входит — оказывается, и здесь есть предел (вот бы никогда не поверил!). Первый толчок. Второй. Странно, но мне совсем не больно… „У траха глаза велики“ — еще раз убеждаюсь в справедливости народной мудрости. Денис уже вовсю ездит во мне. С каждым движением вперед стенки отнюдь не бездонной, как казалось раньше, пропасти упираются в простату, создавая неведанный доселе кайф. Денис убыстряет скольжение, и — о чудо! — я кончаю! Руки, упиравшиеся в стену, тут ни при чём. Сжавшиеся дверцы доводят до конца и этого изверга. Он стреляет, войдя почти полностью. Я утопаю в сперме. Натянув штаны, чувствую, как она выливается обратно. Дверцы остаются незакрытыми — кто-то свернул рукоятку экстренного открывания дверей… Присев на корточки, я облизываю безразмерный конец. Он пахнет мной. Он пахнет моими лёгкими… На каждого мудреца довольно простАты…

Денис со злорадной улыбкой наблюдает, как я выхожу на строевой смотр. Он, как связист, стоит поодаль со своими связными офицерами и, рассказывая им что-то, косится в мою сторону. Надеюсь, что вещает не о нашей с ним связи. Мне же не до смеха — действительно трудно ходить. Такое ощущение, что он забыл во мне свой поганый отросток. А тут — строевой смотр! За всеми этими поебушками я забыл, что завтра должна явиться представительная инспекция из округа. Так повелось еще со времен, когда Мойдодыр был не только лейтенантом, но и мужчиной. Два раза в год в нашу часть, впрочем, как и во все другие, наведывалась комиссия, которая должна была определить пригодность солдатиков и остальных служивых к исполнению своего воинского долга. Грузные минские дядьки заставляли бегать, прыгать в вонючих резиновых костюмах, по идее, защищавших от химической атаки потенциального неприятеля, шагать строевым шагом — короче, делать то, что снилось офицерам только в снах с холодной испариной. Хорошо, что подобные экзекуции устраивались только два раза в год — вряд ли кто смог бы пережить это еще раз. Мойдодыр осматривал офицеров, нам же достался начальник штаба. С предельной тщательностью он проглядел подворотнички, вставив Ростику за то, что тот выглядел — впрочем, как и всегда — неопрятно. До меня очередь так и не дошла — на Ростика он потратил слишком много времени. А то бы и мне досталось. Вчера мне было явно не до подворотничка. Да и сперма засохшая была именно на том месте, где находилась надпись, гласившая о том, что штаны действительно мои, а это НШ тоже проверял.

Весь день я провел за начертанием разных предкомиссионных списков и стиркой штанов. А с утра нас построили по тревоге еще до подъема. Мойдодыр решил вновь убедиться, что все готовы к встрече грузных дядей. После завтрака эти толстосумы проверили наш внешний вид. Они были менее придирчивы, чем наше начальство, и вакханалия замечаниями не увенчалась. Сразу после строевого смотра начались экзамены по строевой подготовке. Нам следовало по одному подходить к толстому полковнику — строевым шагом, разумеется — отдавать честь и говорить, что, мол, „по вашему приказу прибыл“. В моем сознании прибывали только скорые поезда, поэтому я шел к толстяку слишком быстро. Он аж испугался, но честь в ответ отдал. И пятерку поставил. Еще бы! Посмел бы он не оценить, как стройные длинные ножки, чеканя шаг, рисовали на асфальте прямые линии, смыкавшиеся в квадраты, прямоугольники и чуть ли не тетраэдры (это когда нога поднималась на уровень груди)! У новичков получались сплошные овалы, но в ведомостях милосердный полковник нарисовал всем четверки.

Следующим испытанием была Защита от Оружия Массового Поражения — иными словами, ЗОМП. Если не успеешь за семь секунд напялить на рыло противогаз, другой толстый полковник считает тебя мертвым, а стало быть, двоечником. Ростик единственный из нас не управился в жизненный норматив и целую лишнюю секунду глотал условные газы, за что и получил „трояк“. Прохожие, которых угораздило в это время проходить мимо забора, с интересом наблюдали, как с десяток дураков, которым полковник истошно орал „Газы!“, зажмуривали глаза, затаивали дыхание и, путаясь в лямках противогазной сумки, нащупывали спасительную резиновую мякоть. Через семь секунд все защитнички были на одно лицо, и только рост отличал Дениса от Вовчика, а меня от Ростика. Спасительный „Отбой!“ вернул каждому свое лицо, но тут же последовала команда „Химическая тревога!“. Спастись от этой напасти можно было, только надев на себя противно зеленого цвета общевойсковой защитный комплект, перед этим, правда, повторив процедуру с противогазом. Этот самый ОЗК представлял из себя очень ценную вещь для рыболовов-любителей. Непромокаемые резиновые сапожки, резиновые штаны, плавно перерастающие в резиновый смокинг и заканчивающиеся резиновой шапочкой. Именно такого цвета шапочка была у меня в детстве, когда я любил хаживать в бассейн „Москва“. Короче, ОЗК был весь резиновый. Теперь уже разница в росте была менее заметной, ибо нашим маленьким ребятам достались костюмы на несколько размеров больше. Именно поэтому они быстрее всех облачились и наблюдали, как Денис натягивает сапожки на несколько размеров меньше. Толстый полковник простил Дениса, видя явную недоработку со стороны противохимической промышленности. Воскрешенный полковником, мой вчерашний лавер еще долго ругал противохимическую промышленность, успокоившись только перед началом экзаменов по физической подготовке.

Мне даже и не пришлось уламывать экзаменатора освободить меня от кросса. Тот сам спросил, кто освобожден. Более того, я проявил чувство патриотизма по отношению к родной части, изъявив желание пробежать стометровку в паре с длинноногим Денисом — на спор. Напялив три пары носков, дабы ноги не метались в сапогах, я принял стойку низкого старта. Потом Денис визжал, что я рванул задолго до отмашки командира взвода. Теперь это уже неважно: я обогнал Дениса на два своих тела и показал абсолютно лучший результат в части. Жаль, что на задницу не поспорили! На остальные мероприятия, типа общения с турником и пятикилометрового кросса, я не пошел. Пропитые и прокуренные офицеры плелись в хвосте дружной колонны солдат, а замыкали весь этот растянувшийся на добрый километр караван прапорщики. Надо отдать им должное: добежали все. Вовремя сообразив, что любое мое слово вызовет у них жажду крови, я молчал и даже не смеялся — почти. Позволил себе только поиздеваться над Денисом, которого длинные ноги так не вынесли за пределы прапорщицкого пелотона. Злобно покосившись, Мистер Большая Шишка пошел отстирывать штаны. Он их испачкал, когда на повороте ноги заплелись буквой „гамма“, и младший сержант лег сразу под двоих прапорщиков.

Пятница, двенадцатое, началась с политзанятий, которые проводили три пухлых полковника. Не нужно было быть большим фантазером, чтобы на ум пришли три толстяка Олеши. Мы с Денисом по очереди передавали друг другу роль горбатого могильщика тостяков (забыл, как его звали — на „г“, по-моему). Толстяки быстро поняли, что опрашивать народ на предмет знания состава блока НАТО и тусовки наших друзей не имеет смысла, и перешли на более желанную тему — состав Политбюро ЦК КПСС. Благо, все эти старпёры висели на стене, так что ребятам не составило труда повернуть голову и прочитать заветные фамилии. Три толстяка остались довольны, а мы отправились собираться на стрельбы.

По дороге на полигон, который находился далеко за нашим „Луна-парком“, я донимал командира взвода вопросами, как и по кому именно нам нужно будет стрелять. Тот был занят разговором с толстым полковником и ответами меня не удостоил. Оказалось, что мишени, заботливо расставленные Ростиком еще вчера, растащить на дрова не успели. Полковник объяснил, что стрелять стоит по мишеням — просто лечь и стрелять. Если попадешь — „пятерка“, не попадешь ни разу — „двойка“. Всё просто и ясно. Признаться, мне не понравилось стрелять — слишком шумно. Да и в плечо отдавало так, что под вечер я ходил искривленный. Но попал. Мишень моя свалилась после первой очереди, которая глубоким эхом застряла в мозгах. Попали все — на самом деле в этом ничего сложного не было, зря я так волновался. На этом, оказалось, проверка для нас и закончилась. Мне даже не дали почистить автомат — прискакал замполит и увел меня писать проверочные ведомости. Оно и к лучшему — перспектива измазаться в масляных автоматных внутренностях особо меня не прельщала.

Мойдодыр прозрачно, как только он это умеет, намекнул, что я должен написать себе все пятерки, если хочу в отпуск. В отпуск я хотел и намек Мойдодыра понял. К вечеру бумажки предстали перед тремя толстяками в лучшем виде. Напоследок подписав их и выразив перед всем строем оральное удовлетворение нашей боеготовностью, толстяки поспешили в свой Минск, дабы успеть вернуться к концу пятницы — рабочей недели, то есть. Ростик снова бесился: не мог он простить меня, а тут еще я в отпуск еду! „Резон в этом есть, — сказал я ему. — Как же могут свиньи остаться без своего пастыря?“ Как всегда в подобных случаях, диалог закончился „милым Августином“. Песенка эта, думается, снится Ростику до сих пор.

Официально Мойдодыр объявил о том, что я поощряюсь отпуском, ровно через неделю. Всё это время офицерский состав обмывал успешную демонстрацию боеготовности, и к пятнице от них осталась лишь кожа, обтягивавшая проспиртованные скелеты. Если бы не звезды на погонах, их бы наверняка унесло ветром. Я не скрывал радости и, увидев Голошумова за пультом дежурного, решил это дело отметить. Тут еще Славик вернулся из госпиталя, полный сил, желания попить коньяка и, как я надеялся, массы других желаний. Но и это, как оказалось, было не всё: при пятничном прощании с солдатиками Мойдодыр зачитал приказ об увольнении Стаса с Юриком. Для них это было полной неожиданностью — до этого замполит грозился продержать их до конца мая. Бросив нас по дороге на ужин, они помчались на вокзал покупать билеты, а заодно и самогон.

Я выпил с ними чисто символически, лишь пригубив зловонное пойло. В полночь, обнявшись со всеми, они покинули часть. Голошумов принял их дембель настолько близко к сердцу, что не мог подняться для объятий. Я поманил Славика в клуб… Со дня на день прапорщики хотели перетащить бильярд на улицу. Эта ночь будет последней, когда мы сражаемся с глазу на глаз в клубе. Славик всё время выигрывает. Между делом опрокидывая рюмку за рюмкой, мы приближаемся к состоянию дежурного по части. Славик действительно пару раз трахнул Ирку. Но она ему сказала, что я был лучше. „Ну еще бы! А как ты думал?! Видишь — девчонка, а понимает в этом! Кстати, о трахе: неплохо было бы…“ Я раздеваю Славика. Одежда разлетается по бильярдному столу. Вот уже Славик совсем голый лежит на бархате и барахтается в моих объятиях. Коньячный спирт валит меня с ног, но не может сбить эрекцию. Я влетаю в него почти с разбегу. Славик не может вырваться, хотя и пытается. А потом уже просто лежит, закрыв глаза, двигаясь только в ритме моих толчков. От пота бархат становится влажным, потом — и от его обильного фонтана. Мы кончаем одновременно. Славик встает, только когда я протягиваю руку. Он обессилен настолько, что последнюю партию сливает всухую. Я провожаю его и зачем-то возвращаюсь. Играю сам с собой, постоянно выигрывая. Прислонясь к стенке, стягиваю одежду и ложусь туда, где час назад лежал Славик. Он уже видит сны, когда я, представляя его на мне, ввожу в себя кий. Трахаю себя до рези в кишках, до очередного опустошения спермохранилищ, которое наступает не скоро. Еще задолго до этого я слезаю со стола. Стоя гораздо приятнее. И вот оно — опустошение… Я даже огорчаюсь, что самодельная радость прерывается так внезапно. На репетер сил нет. Их нет даже на обратную дорогу… Возвращаюсь уже с рассветом, представляя по дороге, как забиваю шарик в лузу, не меняя позы, с кием в себе. Смешно, но этого я так и не попробую: наутро стол перенесут в беседку. Замполит еще возмутится, что бархат так быстро износился…

Мне страшно было смотреть в зеркало, когда Голошумов, вопреки логике и законам физики и биологии, поднял нас на завтрак. Я дошел только до железной дороги и увалился на мягкую травку за сарайчиком, попросив ребят особо назад не торопиться. Парко-хозяйственный день обещал быть нелегким, и эти полчаса сна были как нельзя кстати. Славик тоже выглядел не лучшим образом: помятое лицо и волочащиеся ноги. Денис всё понял, но промолчал. С развода меня отправили в связную каптерку помочь убраться. Там-то я и дорвался снова до большого куска мяса. Уже забыл, что в рот неудобно, и попробовал еще раз. Это быстро надоело, и я доделал руками. Как раз Денис успел вытереться, и пришел главный связной капитан — проверить, как мы там убираемся. Вставил за медлительность, но нам обидно не было. Мы действительно не торопились убираться…

В обед осчастливил Мишка. Он давно собирался посетить наш славный город, а теперь позвонил и обрадовал меня известием о завтрашнем приезде. Планы взять увольнительную и поспать в каптерке пришлось менять. На счастье, командир взвода еще тусовался в части. Я рассказал о приезде двоюродного брата и попросил отпустить завтра на весь день. Отказать лучшему по итогам проверки солдату командир не посмел. Отвесив реверанс, я пошел в каптерку закончить уборку. Я всегда соблюдал там чуть ли не стерильную чистоту и поэтому в тот момент мог совершенно спокойно завалиться на стол и отправиться в царство похмельного сна.

Мишка приехал рано утром, заставив меня пробудиться задолго до подъема. Поезд пришел немного раньше расписания, и он уже стоял на платформе, справедливо полагая, что ему некуда идти. Тут я и подоспел, сняв все страхи. Узнал не сразу: за два с половиной месяца лицо его покрыла густая борода. В остальном же он остался милым добрым толстым Мишкой. Заключил меня в крепкие объятия, не поцеловав разве что. Побродив по рынку и накупив напитков, которыми обычно такие встречи обмываются, отправились в лес. Немного не дошли до того места, где мы беспощадно молотили мишени из автоматов. Расположились на небольшой полянке, целиком отдавшись ласковому весеннему солнцу. Уже около полудня оно разыгралось настолько, что прогнало нас в тень. Птицы, перелетая с дерева на дерево, весело щебетали и иногда роняли на нас ветки. Видя, что нам хорошо вдвоем, птицы на нас не срали…

Я проявил чудеса проницательности, сообразив, что для такой встречи крепкие напитки не подходят. Другое дело — шампанское. Пробки вылетали с шумом, на время прогоняя веселых птиц. В этот день я был счастлив. Друг, сидящий рядом… Большой… Мягкий… Птицы… Солнце… Шампанское… Радость от встречи, светившаяся в его глазах… И ничего не надо было говорить. Мне рассказывать было особо не о чем. Не стану же я посвящать Мишку в проблемы совращения сослуживцев! Ему этого не нужно знать. Просто не нужно — и всё тут. Мишка об армии особо не распространялся. Для него это был счастливо прерванный сон. Сон, в котором он познакомился со мной… Я ценил его дружбу. Она была для меня окошком в другой мир — мир, в котором не было места денисам, бобам, ромкам, витькам. И, возможно, даже ёжикам. Нет — для того, пожалуй, место нашлось бы. И для Славика… Как мал всё-таки этот мир!.. И как огромен!..

Сидеть можно до бесконечности. Никакая увольнительная не может ограничить этот мир. Мишка едва успеет вскочить в ночной поезд, останется только непомерное счастье, которое он не в силах утащить с собой. Это мое счастье! Я нашел его здесь, в армии. Зачем он приезжал? Наверно, за тем же, что оставил мне после себя. Я нес это счастье с собой, осторожно перешагивая через рельсы, словно боясь уронить. Дежурный не отметил для себя и для Мойдодыра следов алкоголя. Вот так всегда — у них только одно на уме! Не пил вроде, а счастливый… Как это?!..

Общение со Славиком не клеилось. Было чувство, что вместе с бильярдом унесли кусочек нас — огромную глыбу. В беседке не игралось. Слова застревали в глотке. Футбольные баталии вновь завлекли нас. Теперь мы уже не давали спуску местным. Макс то и дело норовил ударить сзади. Грубый Макс, совсем не женственный… То, что однажды удалось проделать со мной, со Славиком ему даром не прошло. Славик увернулся от подножки и, развернувшись, залепил Максу в глаз. Команда соперников оценила отмашку правильно. Они уже давно говорили Максу, чтобы тот играл мягче. Пробили нам штрафной, а Макс стал играть осторожнее. Не боясь уже его подкатов, я носился по площадке, словно лань, щедро награждая Славика за мужество пасами. Удрученные местные хлопцы пришли и на следующий день. И кончилось это для них еще большим позором. Ромка после каждого гола средним пальцем показывал, с чем он сравнивает каждый свой гол. Когда-то я именно так показал одному московскому парнишке, предлагая трахнуться…

В конце недели круг потенциальных лаверов расширился: к нам в часть явилось пополнение — как водится, из Печей. Два младших сержанта — беленький и черненький. Тот, который блондинистый, звался Женей. Из Фрунзе, но совершенно русский. Симпатичный. Третий по росту после Дениса и меня. Худенький. Личико почти детское. Но не как у Ёжика — это понаивнее. Лицо отражало внутреннюю сущность: парнишка действительно казался наивным и слишком простым. Конечно, время покажет, но пока не хочется… Связист. С Денисом будет. Надо бы при случае попросить его, чтобы пока не распространялся о том, как он проводит вечера досуга и уборки своей каптерки. Будет время и возможность — сам расскажу…

Второй был Колькой. Невысокий, приятный, но не более. Еще проще, чем Женька. Слегка нагловатый. Сразу почувствовал свободу. Вовчика не ставил ни во что, не говоря уж о Ростике. Тут уже я взял инициативу и попросил Николая вести себя покультурней. А если быть точным, крикнул, чтобы не выебывался. Ему не понравилось. Хотел было возразить, сжав кулаки, но Славик легким движением осадил его на пол. Порядок был восстановлен. Часть продолжала жить своей жизнью, и ей было плевать на новеньких.

Оказалось, Женька был настоящим футбольным асом. После его появления на баскетбольной площадке местные хлопцы стали наведываться к нам всё реже. Мы разделились на две команды. Женька прилично изматывал нашу слаженную команду, и под вечер об удовольствиях иного плана как-то не думалось — до того момента, как в нашу часть на неделю поселили школьников. Их согнали для не то для прохождения курсов гражданской обороны, не то просто поиграть в войнушку. Скорее всего, сами их начальники не знали, что с детками делать. Поставили палатки, загнали туда по десять человек и бросили их на произвол судьбы. С пятьдесят бывших восьмиклассников слонялось днем по территории, ничего не делая и лишь отвлекая меня от работы. Сосредоточиться на стендах, которые Якубович хотел видеть в своем тыловом кабинете, не было никакой возможности. Воцарившаяся жара заставляла мальчишек оголиться. И вот эти молодые тела целыми днями фланировали по части, нагоняя на меня бешенство. Вечерами они поигрывали в футбол. Я лишь смотрел на резвящихся юношей, а потом удалялся в каптерку — и дрочил, дрочил, дрочил… Ромка однажды наведался, трахнул, но успокоения это не принесло. Хотелось молодого тела, но где его возьмешь?! Близок локоть, да не укусишь…

Тот теплый июньский вечер был для будущих солдатиков последним. Я долго убирался в кабинете Якубовича, освобождая место для свежеиспеченных своих шедевров. Скопилось много мусора и, как повелось, я отправился в бильярдную беседку сжигать его в урне. Так было удобнее, и возможностью не бежать на свалку всегда пользовались те, кто убирался в штабе. Я захватил с собой кий с шариками, чтобы процесс горения остатков жизнедеятельности Якубовича воспринимался веселее. На огонек пришел белобрысый мальчишка из разряда тех, что доктор прописал — Валерка. Классный маленький барсучок! Блики от костра летали по его юношескому лицу, грязному от сегодняшних футбольных сражений. Я заметил его давно: слишком уж он напоминал Кирилла внешне. Но в шахматы, как оказалось, не играл. Начальники вручили ему жалкое подобие автомата, выстроганного еще в школе на уроках труда из дерева. Я успел уже пройтись по его начальникам: лень им, мол, было зайти в „Детский мир“ и купить автоматы поприличнее! Валерке было стыдно за своих учителей. Он даже попытался их оправдывать, когда я предложил поучить его играть в бильярд. Фонарь, тускло освещавщий внутренности беседки, молча наблюдал, как я, показывая самые простые удары, беззастенчиво лапал мальчишку. Отложив деревянное оружие, Валерка увлеченно постигал азы игры, в то время как мои руки сновали в опасной близости от его лобка. Они бы и залезли внутрь, но я пока сомневался в умении юноши хранить военные тайны. Не верил я в стойкость юных, не бреющих бороды — это я уже по Стивенсону в лучшем переводе…

Обычно все свои представления о морали хлопцы обнаруживали в моей каптерке. Соответствие этих представлений Моральному кодексу строителя коммунизма не подвергалось сомнению только до первого стакана горячительного напитка. В этот вечер был „Бифитер“ польского разлива. Юношу не пришлось уламывать попробовать джин. Он с радостью показал, что справляться со стаканами ему удается лучше, чем с бильярдными шарами. Глаза его налились теплотой и негой после второй дегустации огненного напитка.

— Слушай, не пойму я никак: с чего это вздумалось вашим учителям отрывать вас от каникул, от баб любимых, наконец, чтобы тащить играть в войнушку?

— Не знаю. Говорят, у них это есть в планах на год…

— Тяжело, наверно, столько времени без любимой? Она-то хоть имеет место быть?

— Ну… да…

— Да, здорово! Нам в этом отношении куда сложнее. Сидим в этой армии сраной, только дрочиловкой и остается заниматься. А ты часто дрочишь?

— Да нет… Так, когда делать неча…

— Ну ничего, в армию пойдешь, узнаешь… На прошлой неделе тут такая телка попалась… Драл ее всю ночь! — я врал не только беззастенчиво, но и с долей самовнушения.

Коитус предстал перед моими глазами, и на это живо среагировало мое мужское естество. Никакой четвертый стакан не мог погасить желание сделать это… Сейчас и здесь!.. У Валерки аналогичный по счету прилив можжевелового огня, казалось, заменится моментальным соитием с Морфеем. Я продолжал, боясь, что охранник лагеря „педерастающего поколения“ может оставить пост часиков этак на десять:

— Так вот, телка так подмахивала, что аж дух захватывало. Грудищи — утонуть в них можно! Села на меня, задница трясется… Кстати, на этом столе это и было. Слушай, а ты никак возбудился?..

Я схватил Валерку за возбудившийся кончик. И он, и его хозяин были возбуждены. А хозяин вдобавок еще и покраснел, чего не смог скрыть даже тусклый интимный свет польских ароматизированных свечек. Вот уже прекрасный образец раннего полового созревания у меня в ладони — от стыда за своего хозяина оголивший головку и зардевшийся, как переходящее красное знамя, что валялось в углу. Смущенный Валерка наблюдал за моими руками, проявляя чудеса терпеливости (любой гей-лидер сказал бы: толерантности). За подвиг сей я немедленно вручил юноше переходящее знамя. Но не то, что валялось в углу — свое. Вернее, только древко, зато горячее и толстое. Потные холодные ладони бережно сжали его. Мы встали в полный рост, Валерка — сильно шатаясь.

Я держал юношу за конец, боясь, что без моей помощи он просто упадет… Руки наши не покидали флагштоки друг друга. Эта суходрочка не могла длиться вечно — я чувствовал скорое приближение финиша. И, сам от себя подобного не ожидая, бухнулся пред Валеркой на колени. Самая маленькая его конечность была вмиг поглощена ненасытной ротовой полостью. Та вместила всё, что юноша выносил за свои пятнадцать лет — вместе с трудолюбивыми производителями семени, непропорционально большими по сравнению с их одиноким собратом. Производители трудились в ударном темпе. Это я понял через минуту, когда семя горячим фонтаном оросило нёбо. Я глотал, а оно всё хлестало, как из артезианского колодца. Колодец высох только после взрывов на втором десятке. Я испил эту чашу до дна, одновременно покрывая Валеркины ботинки влагой из другого, более старого и оттого не столь щедрого брандспойта. Валерка не мог или не хотел говорить. Этот податливый нежный юноша неожиданно превратился в грубого неотесанного мужлана. Сквозь пелену бифитерского тумана до него дошло, что только что он поимел дело с настоящим пидаром. Даже хуесосом меня назвал, за что тут же получил сильную затрещину. Заплакал. Пьяные слезы скатывались по разрумянившейся мордашке и достигали подбородка, где их и ждал мой язык. Поцеловать себя Валерка так и не дал. Мотивировал тем, что я „хуй сосал“. Мне стало скучно с ним — сразу, в один миг. Задув свечки, я грубо вытолкал его на улицу. Надо было бы еще поддать подзатыльников, но я сдержался: я маленьких не трогаю. Завтра, еще до обеда, ты вместе с такими же оболтусами, как и сам, смоешься восвояси с нашей территории. И мне абсолютно по фигу, что ты расскажешь неудавшимся однополчанам. Даже если они тебе и поверят, спросить об этом не смогут. Я буду весь день торчать в кабинете Якубовича, придумывая, как повесить стенды, чтобы они гармонировали одновременно с Лениными в двух ипостасях: портретным и тем, который на знамени. Почти на таком же знамени, о которое я иногда вытираю сперму у себя в каптерке…

Через пару дней неутомимый наш Якубович придумал, как меня занять аккурат до моего отъезда в отпуск. Мойдодыр клятвенно заверил, что отпустит меня сразу после того, как я нарисую для зама по тылу трафареты на всё приусадебное хозяйство. Зная, что во мне крепким, но вполне пробудным сном спит Стаханов, или Паша Ангелина, на худой конец, я собрался было отбыть домой уже послезавтра. Не тут-то было! Трафареты следовало рисовать по очередному дебильному армейскому ГОСТу, а это означало, что использовать надлежит специальную масляную краску. А она не только масляная, но и долгосохнущая. Нет худа без добра: поняв, что до середины месяца мне отсюда не смыться, я уговорил Якубовича оформить мои проездные бумажки аж на пятнадцатое. Сам же целыми днями, покрыв с утра трафареты очередным слоем краски, сидел в каптерке, отдаваясь то воспоминаниям, то Славке, то Ромке, иногда в каптерку забредавшим.

Приближалось пятнадцатое — настолько неумолимо, что мне становилось страшно. Сам того не подозревая, я назначил время отъезда именно на тот день, на который, по моим подсчетам, приходилась годовщина смерти Олега. И я боялся этого дня. Сам того не желая, я не мог перестать думать о нём. Время напрочь стерло жалость. Осталась обида за него. Боже, он ведь такой, как и я! Был… Так же смело и безоглядно бросался в пучину страстей — страстей, которым, казалось, в том мире не было места. Мне повезло… Мне везет и сейчас… А ему… А ему — нет. „Не на того нарвался!“ — сказали бы парни, как те… те, которые его… Нет! Увы… наверно, увы, всё гораздо сложнее… Олег имел свои недостатки, но что они по сравнению с тем, какая чистая и светлая душа скрывалась в красивом теле! Настолько красивом, что десяток конченых тупиц и болванов сошли с ума… Эта душа, наверно, летает надо мной. Теперь она бесплотна. Она очищена от той скверны, в которой барахтаюсь я — злостный педофил, ебливое безмозглое существо… И она, эта бесплотная душа, осуждает меня. А возможно, и хранит… Хранит от того, что могло произойти и со мной примерно в таких же вариациях. Я помню об Олеге. Я работаю за двоих. И он хранит меня. Боже, какой же я идиот. О чем я думаю?! Конечно! Конечно же, смысл жизни не в том, чей хрен сегодня торчит в твоей заднице, и насколько больше он будет завтра. Смысл жизни даже не в том, сколько она продолжится и когда кончится, как я думал в детстве. Смысл жизни… А в чем, кстати, он есть?.. И есть ли он вообще?.. Милый Олежка, ты наверняка знаешь ответ на этот вопрос. А я не знаю. Может, поэтому я еще здесь…

Думы о смысле жизни незаметно приблизили четверг, пятнадцатое. Якубович весь сиял, когда наблюдал, как мы с Андреем развешиваем трафареты. Потом обменял последний на проездные бумажки. Я тут же помчался на вокзал. На счастье, билет был, причем хороший — в „люкс“. При моих-то заработках ютиться в купейном вагоне? Нет, Её Величество Дочь и Жена в одном лице всего Краснознаменного Белорусского военного округа просто не могла позволить отдать свое хрупкое тельце на съедение каким-то там вагонным тараканам! Поезд отчаливал из Мостов ближе к вечеру. После обеда офицеры и прапорщики буквально повалили ко мне с заказами. Как же — тетка едет в столицу! Всем им я говорил одно и то же: „Не обещаю“. А Мойдодыр не просил ничего материального. Памятуя о моей многотомной истории болезни, он просто попросил вернуться. Мне показалось, что именно попросил, а не приказал. Сердцу ведь не прикажешь…

 

Самая короткая глава: 15.

Цивильная одежда, присланная заботливой мамочкой, которая не хотела, чтобы ее ребенок был похож на какого-нибудь солдата, ничуть не сковывала меня, вопреки моим опасениям. Будто только вчера я надел мерзкие сапоги и безразмерные штаны, которые пришлось по пять раз ушивать. Светло-голубые джинсы и поглаженная Славиком белоснежная рубашка смотрелись на мне донельзя здорово. Всю дорогу я не отходил от зеркала. Попутчика в купе не оказалось, и я всецело посвятил себя нарциссизму. Настолько себе нравился, что пару-тройку раз себя вытрахал. Следил только за тем, чтобы случайно не помять рубашку. Что поделаешь, если у бедного солдатика она была одна-единственная…

Москва встретила меня нестерпимой жарой. По дороге с вокзала тщательно оберегаемая рубашка здорово намокла, да еще и в толпе измялась. Всё-таки армия сидела глубоко в душе и по дороге надрывалась (благо, в душе — никто не слышал), матеря порядки в этом городе. Бардак! Душное метро, полное вечно спешащего народу, который в давке забыл, куда, собственно, едет. Да еще плюс ко всему и хамы. Попадись они в нашу часть и нагруби там мне — Славик бы живо по хрюшке настучал. Не понравилась, короче, мне Москва. Думал, что в комендатуре, куда я пришел отмечаться, свои люди окажутся. Ни фига подобного — и там нахамили. Не понравилось, что я в „гражданке“ пришел к ним. А как же еще, товарищи прапорщики?! Я ж в отпуске! „Нельзя, — говорят, — ты в армии“. Вот так. И не знаешь, где лучше — и там, и здесь плохо. И здесь, и там. Напился я с горя с Констанцией до такого состояния, что „подругу“ и трахнул. Странно, раньше мне казалось, что я пью мало…

Только дома была настоящая радость, только дома я почувствовал себя дома. И не поверил в это настолько, что убежал играть в теннис на все десять дней, не утруждая себя выполнением наказов моих старших сослуживцев. Кое-что притаранила мамочка, остальное помогла достать Констанция, сиявшая Авророй от того, что переспала, наконец, с настоящим солдатом. Последние два дня я давал прощальную гастроль — встал в ворота на футбольном поле, которое снилось мне в армии несчетное число раз. Первый день всё получалось, а во второй злобные соперники натолкали мне на прощаньице десять вафель — это они так выражались по поводу каждого гола, пропущенного по моей вине. Так, весь обвафленный морально, я и покинул стадион своих снов…

Договорился с Мишкой нанести ему ответный визит, поэтому и выехал из Москвы на день раньше. В минском госпитале в очередной раз лежал наш закадычный кореш Серёга, и не навестить его было бы верхом неприличия. Набрав гостинцев в виде пойла, мы отправились в госпиталь, о существовании которого я начал постепенно забывать. Хотя нет, помнил. Просто ехать туда в качестве пациента уже не хотелось.

Первой нам попалась алкоголическая тетка, которая гонялась за мной при последней выписке. Она была еще больше алкоголической, поэтому нас и не узнала. Зубенко был в отпуске, что нас обоих до смеху обрадовало. Жаль, что в отпуске был также и Бадма, и мне так и не довелось посмотреть класс, в котором было столько моего труда и семени. С горя, уже втроем, забрались в кусты и предались пожиранию одурманивающей жидкости. Ёжик в госпитале больше не объявлялся. Мишка сказал, что, судя по последнему письму, он неплохо устроился в части. К тому же в этом году собирались отозвать из армии всех студентов — вот и сидел Ёж в своей норе, дожидаясь решения насущного вопроса. Налегая на водку, мы перебирали в памяти перипетии совместного сожительства в узбекском классе. Серёга пару раз нежно коснулся „темы“. Вспомнил столы, внутри которых мы так любили, по его словам, „с Ёжиком пидарасничать“. Мишка вспомнил кота и даже отвесил подзатыльник. Я оправдывался, кричал, что был несправедливо оклеветан, и подзатыльник достался также и Сергею. Тот, как и полагается, лежал снова в неврологии. Не мудрено! Я удивляюсь, как от такой жизни, как у него в части, все его сослуживцы там не лежали. Напоследок решили сходить в кардиологию, но мне почему-то страшно не хотелось. Я пообещал подождать Мишку за госпитальными воротами…

Проходя мимо неврологического здания, я понял, почему мне не хотелось в кардиологию. Не пускало туда чувство, что я должен кого-то из знакомых увидеть. И увидел — Алексея, копавшегося в куче цемента и песка в паре с двумя красивыми самцами. Как и больше чем год назад, он вновь копался в грязи. Я был именно в том состоянии, чтобы учинить разборки. Он узнал меня издалека. Видать, запал я ему в душу. Не каждый же день ему жопу подставляли! Я начал вполне дружелюбно:

— Привет, сто лет не виделись! Ты, как всегда, по уши в грязи…

— Но не в дерьме же…

— А кто, собственно, в дерьме?

— Ты!

— Ты, наверно, меня не узнал. Я не мог быть в дерьме, потому что каждый день ходил в душ. Помнишь?

— По-омню, я всё помню…

Самцы-коллеги с интересом прислушивались к нашей задушевной беседе. Наверно, им показалось странным, с чего бы это вдруг два парня, выглядящие как старые друзья, рассуждают о дерьме. Я наступал:

— О каком говне ты там вспомнил?

— Да пошел ты на хуй, пидар гнойный!

— Ну-у, браток, у тебя точно голова в цементе. Повтори, куда пошел, и кто?!

— Иди на хуй, педрила!

— Отвечаешь? Брось лопату, отойдем!

Лёха не боялся меня, потому что был крупнее. А я не боялся его, потому что был под пагубным влиянием алкоголя. Отошли за здание. Кулак его просвистел мимо уха. В ответ моя нога пришлась ему точно в пах. Самцы не могли пропустить подобных разборок. Они стояли поодаль и, наверно, не верили, что пидар может так отчаянно драться. Мне же показалась недостаточной месть с его тесаком, из-за которого Лёха загремел на „губу“. Я схватил его за волосы, приподнял голову и молотил в пятак, пока рука не покрылась кровью — его и моей, потому что руку я разбил. Тело, дышащее всхлипами, беспомощно распростерлось на земле. Вдалеке замаячил Мишка. Самое время было вставлять ноги. Победоносно глянув на самцов, замерших в недоумении, я поспешил к выходу. Я ликовал! Я не боялся в тот момент ничего. Ни того, что этот мой говнистый ёбарь может настучать, что ему настучали, ни двоих свидетелей.

Отрезвление, как настоящее, так и в переносном смыле, пришло уже вечером, когда я переодевался дома у Мишки в военную форму. От греха подальше я решил закамуфлироваться под солдата. Алексей уверен, что я давно дембельнулся: в те славные времена, когда он еще был моим желанным, я часто делился мечтами о скором комиссовании. В форме мне было комфортно и безопасно, даже с учетом кишевших в городе патрулей… Поезд был тем же, которым меня увозил толстый прапорщик от лежавшего в морге Олега. Казалось, что даже вагон был тот… И место на третьей полке. Что поделать, если в этом поезде почти все вагоны были общими, а до такого кайфа, как СВ, здесь еще не додумались…

Ну вот, форму придется стирать. У Боба еще остался должок за открытки, так что это дело я, пожалуй, поручу ему. А здорово я его уделал! Жалко, что конец его мерзкий не оторвал. Рука болит. Что я завтра скажу Мойдодыру? Этот старый ходячий Крюгер наверняка устроит осмотр моего больного тела. Раздеваться разве что не заставит. А, ладно, что-нибудь придумаю! Как было бы здорово, если бы все так, одним махом (нет, не одним — десятью) расквасили физиономии тех, кто ими сначала воспользовался, а потом предал! Во была бы хохма — на улицах только бы и попадались расквашенные морды! А мне Лёху жалко. Нос, пусть даже, может, и сломанный, заживет. А останется злость на меня, на всех пидарасов планеты Земля. И при каждом удобном случае он будет месить их еще похлеще, чем я его. С каждым его ударом будет выходить его собственная пидовская сущность. Проблема только в том, что она настолько безмерна, что педиков не хватит. И он будет мучиться, будет страдать. Нет, если суждено нам еще раз увидеться один на один, я отдамся ему. Или возьму его. Буду брать, пока он не завопит „Довольно!“, как в мультике про Золотую Антилопу. И тогда вся его сущность, такая двойственная, такая гнилая, превратится в черепки. Но всего этого, скорее всего, не будет никогда. И он обречен. А жаль…

Я не знаю, снились ли мне эти бредни, или я уже проснулся и просто размышлял. Колеса мерно отсчитывали последние мгновения моей гражданской жизни, но мне хотелось, мне взаправду хотелось вернуться в часть. В мою родную часть…

 

16. Ночные забавы 

Встреча с моими любимыми солдатиками была теплой и радостной. Скажи мне кто-нибудь год назад, что я буду тосковать по части — участь Алексея показалась бы ему сладким пряником в „химической“ столовой. Ромка, гад, слегка испортил радость обретения вновь своих друзей. Как только увидел, сразу спросил:

— Бухло привез?

— Ну как тебе, пиздюк, не стыдно?! Ты посмотри, я тебе привез гораздо более приятную вещь, чем бухло.

— Що?

— Себя, дура! Заходи вечером на огонек…

Славик не скрывал радости. Говорил, что скучал. Заботливо поинтересовался, что с рукой. „Да так, отметелил одного, который сначала оттрахал, а потом разболтал всем. Но ты ведь не болтливый?“ Славик обиделся. „Да ладно, пошутил я. Не обращай внимания — я с „гражданки“, поэтому такой веселый. У вас, разумеется, новостей нет? Я так и думал. У меня тоже мало. Ну как ты можешь спрашивать, сколько раз? Во-первых, я те всё равно правду не скажу, чтобы душу не травить, а во-вторых, и травить-то ее нечем. Не могу сказать, что вспоминал о тебе часто, но, клянусь, вспоминал. Иногда. Больше того, не поверишь, был рад вернуться. И отчасти для того, чтобы тебя поцеловать“. Славик снова обмякает в моих руках, когда мои губы сплетаются с его. „Подожди вечера. Кто, кстати, сегодня дежурит?“

Я бы страшно удивился, если бы Славик произнес другую фамилию. Мойдодыр, казалось, делал всё для того, чтобы его солдатики нажирались как можно чаще, то и дело ставя в наряд Голошумова. Тому это не доставляло особых неудобств. Дома жена не позволяла пить больше, чем пол-литра, поэтому в наряд он заступал, как на праздник. Привезенных запасов было достаточно, чтобы напоить всех, включая товарища капитана и исключая Ростика. Так уж повелось, что Ростик не делился ни с кем, и мы ему отвечали тем же. Голошумов поднял тост за мое счастливое возвращение, и вскоре передовой рубеж Родины вновь стал уязвимым для всех натовских недругов. Взяв под руки Славика с Ромкой, я в таком положении проследовал до каптерки. Ну и что, собственно, что солдатики ходят под ручку? Нравится им — вот они и ходят…

Мыши, суки, сожрали мое сало. Я повесил его на стену, перед этим несколько часов корячась над тем, чтобы вбить в бетон гвозди. Так эти хвостатые пидары до сих пор необъяснимым мне способом запрыгнули на полутораметровую высоту. Оставалась тушенка с рисом. Она была в банках, поэтому тварям осталась недоступна. Начал Ромка, бессовестно расстегнув ширинку и уткнув меня фейсом в свой пах. Пах пах водителем командира. А если быть точнее, каким-то маслом — я в этом особенно не разбираюсь. Я сосал, подрачивая Славика. Истосковавшийся его пулемет отстрочил очередь прежде, чем он обошел меня сзади. Ромка тут же последовал за ним, оросив глотку. Перерыв был заполнен возлиянием. Потом Ромка сел на пол, я — на него. Подпрыгивая на этом так и не обузданном до конца жеребце, я впился в Славиков конец, ожидая, когда „драйвер“ во второй раз сольет на мои внутренности. Потом уже Славик драл меня стоя, а Ромка присосался ко мне. Удивительно, но он ничуть не стеснялся Славика, и это навело меня на мысль, что в мое отсутствие хлопцы могли скрепить земляческую дружбу любовным пылом. С этого момента только эта мысль занимала меня. Я даже не заметил, как кончил Славик и как кончил я сам. Для полного кайфа не хватало Боба. Я попросил Ромку сбегать за ним, мотивируя тем, что пойло надо допить, а нам это будет не под силу. Именно в то время, пока Ромка отсутствовал, я и задал вопрос, который мешал мне трахаться. Нет, мои опасения были напрасны — просто они говорили об этом.

Пришел заспанный Боб, опрокинул стакан и полез целоваться. Дурашка, не для того тебя позвали! Еби! Ёб. Хорошо ёб. Я опять приник к драйверовской розовой головке, не выпуская из рук головку и всё остальное Славика. Как и положено по законам физиологии, первым отвалился Боб. Потом Славик, его заменивший. Потом я. Ромка стойко переносил тяготы и лишения армейской службы — до тех пор, пока я не простимулировал его сзади пустой бутылкой. Сквозь смех Боба со Славиком Ромка выдавливал свои капельки в то время, как сокращающиеся мышцы его шоколадного глазка пытались освободиться от стеклянного фаллоимитатора. Поцеловав их всех, я задул свечки. Празднование моего возвращения в ряды Советской армией закончилось церемонией укладывания упившегося Ромки в постель. Ростик проснулся, пробурчал что-то и вновь погрузился в свои гетеросексуальные сны…

Гнусный Мойдодыр, несмотря на мою пораненную якобы при теннисных баталиях руку, навешал на меня новые стенды. Я немного потратился, и поэтому всё время, отведенное на завтрак в „химической“ столовой, собирал новые заказы на альбомы. В последнее время я наведывался туда только за этим. Завтраки я пропускал, боясь растолстеть. Немного подпитывал себя то пирожками, то тушенкой, то овощным рагу из стеклянных банок. Я стал более всеядным, чем вороны, свившие гнезда на территории нашего секретного объекта. Обедал исключительно в дорожном кафе. Тетки-кухарки быстро меня запомнили и подавали излюбленные блюда без моего напоминания. Денис как-то полушепотом высказал народную примету: „Вот, стоит посмотреть, с кем наша Димка идет обедать, и сразу станет ясно, чьим хреном она прошлой ночью лакомилась“. Я на Дениса зла не держал — скорее, он просто завидовал: или тому, что творилось по ночам, или тому, что во время обеда. Ну, а за ужином я доедал то, что было начато за завтраком. Пить после той ночи оргий мне не хотелось, да и альбомов накопилось много. Нельзя же из народной Денисовой приметы делать посмешище — вот я и трудился.

Наступил жаркий июль. Только моя прохладная каптерка спасала меня от приступов, привлекая своей прохладой то Ромку, то Славика, то Боба. Однажды даже Денис наведался, и пришлось мне на следующий день идти с ним в кафе. Третьего, в понедельник, самый удобный день для плохих новостей, Мойдодыр поведал нам о том, что завтра состоится тревога. Вот так — ни с того, ни с сего! На дворе тридцать пять в тени, а у них тревога, бля! Интересно стало, спросил у командира взвода, с какого это праздника. Оказывается, учения скоро. Завтра нас просто потревожат и увезут на так называемый запасный полигон палатки ставить. Командир уточнил, что тусовка эта пройдет в тени массивных деревьев, и только это спасло меня, да и их всех тоже, от моего обморока.

Действительно потревожили — как и водится в армии, ни свет ни заря. Затолкали по двум машинам и повезли на запасный полигон. Хорошо, что офицеры были с нами. Там, где офицеры, там и их планшеты, которые надо разрисовывать. Значит, общение с неведомыми палатками отменяется. Собрав планшеты, я уселся в тени самого пышного дерева и начал не спеша творить, искоса поглядывая на бешеных прапорщиков, матерившихся на солдат за то, что палатки получались кривыми. Прапорщики могли только материться, ибо сами толком не знали, как палатки ставятся. Наблюдая за всем этим, я уже примерно представлял, что нужно делать для успеха данного мероприятия, но от греха подальше вмешиваться боялся.

Дорисовав половину планшетов, пошел гулять и сразу наткнулся на ягоды. Спросил у замполита, как называются, но он ответил только, что есть можно. Обнажив голову, я насобирал полную пилотку красного лакомства. Во время, предшествовавшее обеду, я подсел к Славику и кормил его ягодами из рук. Он жутко измазался и, наверно, только из-за этого идиллия не была воспринята за проявление солдатской любви. И зря, кстати…

Палатки стояли почти ровным строем, планшеты лежали ровной стопкой, когда пожаловал Товарищ Проверяющий. Понравилось. Похвалил. И уехал. Разбирать с таким трудом построенный лагерь пришлось и мне, но эта процедура, слава богу, была намного короче. Уже после времени официального отбоя мы ввалились в часть, разбудив Ростика, которого оставили пасти свиней.

По мимике Мойдодыра было видно, что Товарищ Проверяющий затащился от планшетов. Отпуск я отгулял, так что на благодарность особо и не рассчитывал.

Через неделю, в новый понедельник, планшеты мне вышли боком. Нежданно, когда заря еще не успела зардеться, объявили межвойсковые учения, и меня просто не могли не взять с собой. Пыхтя в зловонной машине связи и созерцая кислые рожи офицеров и Женьки, которого взяли учиться налаживать связь, я проклинал всё на свете — особенно свое умение рисовать планшеты…

Пекло прервалось на полпути к месту учений. Машина, которую вел Николай, заехала в Ивацевичи — городок в Брестской области. Я долго вспоминал, откуда мне знакомо это название. Вспомнил, когда уже сидел в местном ресторане: здесь родился и жил (тьфу ты, как на мемориальной доске!) Антоха, наш старший сержант из Печей. Мой любимый старший сержант… Поглощая тухлый борщ, я закрывал глаза и представлял, как он входит в скрипящие двери и, увидев меня, бросается в вовремя расставленные для объятий руки. И мы садимся за другой стол и просто говорим, вспоминая учебку с ее подъемами, отбоями… И „газиком“, на котором Антон от меня удрал…

Чудеса происходят редко. Особенно в армии, да еще посреди рабочего дня. Чрево связной душегубки внова поглотило нас и повезло прочь от Ивацевичей — города, где остался мой Антоха…

Помогая ставить палатки, я не мог не думать о нём. И за ужином тоже. А вдруг он передумал и потом пришел служить прапорщиком? Из него получился бы красивый прапорщик. Нет, мои поиски в частях, разбивших шатры около нас, оказались тщетными. Да и были они попросту глупыми. Зато другое открытие особо не порадовало: кормила нас передвижная столовая от химиков. Дорожное кафе было далеко, и я решил срочно сесть на диету. К тому же руководил этой морилкой не кто иной, как ефрейтор, с которым мы когда-то сцепились в столовой. Он вспомнил меня сразу и небрежно бросил в тарелку подобие картофельного пюре. Позже, правда, мы разговорились. Только потому, что он был интересен мне как мужчина, я пристал к нему с расспросами. Участливо поинтересовался: а чё это он еще не дембельнулся? Оказалось, напроказничал в своей „химической“ столовой, и командир их химический пообещал уволить его только после учений. Ефрейтор оказался неплохим малым. Глупо было вспоминать старые обиды, и он знал об этом не хуже меня. Извинившись, что мне пора идти рисовать офицерам веселые картинки, я пообещал заглянуть как-нибудь — без приема пищи, просто так…

До рассвета я не сомкнул глаз, рисуя последствия ядерной атаки противника. Женьку отрядили охранять шатер, в котором дрыхли наши славные вояки с не менее славным водилой. Дали в руки автомат без патронов. Я долго измывался над парнем: „Как же ты будешь охранять сладкие сны, если пушка не заряжена? Из соленого огурца стрелять, что ли?“ А впрочем, неважно. Мне даже хорошо, что я не один среди этой темноты. Признаться, боюсь я ее немного.

Женька затягивается сигаретой, подходит ко мне, кладет руку на плечо и медленно ведет ее вниз. Вот так, ни с того ни с сего, будто совсем и не в армии.

— Ты чё, с недосыпа или с недоёба?

— Да ладно, не дрейфь, никто не узнает.

— Не узнает… что?.. Ты чё, охерел?! Потаскуху нашел?! Ща я тебя твоим же автоматом сраным… Я те ща в сраку засуну! — я старался говорить как можно тише.

Приятно было, не скрою. Но я не люблю, когда это просходит не по моей инициативе — знаю по собственному опыту, что это добром не кончается. Мой грозный вид умеряет Женькин пыл. От его смелости остается лишь бормотание:

— Но ты… ты же…

— Я те ща покажу, кто я! Ща Мойдодыра разбужу, и вместе поговорим. Хочешь?

— Да не… извини… просто…

— Ладно, всё… кончили.

Оборзел народ, бля! Этому Денису, переростку долговязому, я его толстый конец… он у меня им подавится!.. Линии на карте, как назло, именно в том месте, где они должны были быть прямыми, враз искривились — почти как Женькина физиономия. Пришлось взять себя в руки. Подошел к часовому, положил руку на плечо и извинился. Разговор не клеился, и я вернулся к линиям. Красивый рассвет наблюдал за тем, как я раскрашивал красным цветом стрелки, показывающие наше уже сегодняшнее наступление на грозного неприятеля. Несмотря на его атомные бомбы, он к вечеру должен был попасть в наше кольцо и к следующему утру полностью уничтожен. Хорошо, что это было только на карте. Как и неприятель, тусовка эта вся была условной, и никакие бомбы, никакие враги, никакие Женьки не мешали мне отсыпаться в тени огромного дуба. Во сне я переживал то, чего у нас не получилось с Женькой наяву. Вовремя проснулся. Еще миг — и я бы намочил штаны…

Вечер я провел в гостях у ефрейтора. Он не мог прийти в себя от того, что ночью ему предстоит охранять его „химических“ сослуживцев. Деда-переростка унизили всё тем же автоматом без патронов. Только мне удавалось немного успокоить его, как он вновь заводился, сотрясая воздух огромными кулачищами. Боясь, что гнев праведный перекинется и на меня, я распрощался…

…и сразу попал под холодный душ, который устроил мне Мойдодыр. Он уезжал в штаб, с Николаем, разумеется. Женька торчал на межвойсковом узле связи, а это означало, что автомат без патронов достанется мне. Во пидар, стоило мне оставить на ночь кусочек работы, и почетный пост часового он поручил бы кому-то из прапорщиков! Да-а, старею, такой мелочи предусмотреть не мог! Я злился на себя, провожая взглядом офицеров и прапорщиков спать. „Димка, иди к нам, расскажи сказку“, — издевался Щепик. Тоже мне, Шахерезаду нашел! Я едва сдержался, чтобы его не послать. На душе было противно. А потом и просто страшно, когда меня окутала кромешная темнота. Я прислушивался к каждому шороху, то и дело зажигая фонарик. Мне чудились тени, голоса, скрывающиеся чуть ли не за каждым деревом. Батарейки начали садиться. Чувствуя, что к утру от меня останется шизоидный параноик, я подхватил автомат и отправился в гости к ефрейтору.

Тот бессовестно спал, прислонившись к дереву. Я схватил сзади его за плечи с криком: „Давай автомат!“ Ефрейтор передернул затвор и нажал на спусковой крючок. Автомат грозно щелкнул. Именно в тот момент я понял, почему солдатам не дают патронов. Ефрейтор оказался в подпитии, настолько глубоком, что не сразу меня узнал. Но долг свой, несмотря на это, зараза, помнил.

— Ты чё? А вдруг там патроны были бы!?

— А какого хера ты людей пугаешь?! Лежал бы щас с простреленной башкой! Чё-то разморило меня после первача… Не хочешь?

— Хочу, — я утвердительно закивал в ответ башкой, которая действительно могла бы валяться отдельно от тела.

От мысли этой стало холодно, и только полный стакан самогона вернул кровь в нормальное русло. Закусывали „химическими“ полуфабрикатами, предназначенными для завтрака. Через полчаса оба часовых с трудом могли ворочать языком. Разговор, несмотря на подобные мелочи, продолжался и зашел в дебри мирового кинематографа. Дискуссия касалась темы порнографии в оном. Два законченных алконавта не могли уяснить для себя, кому нужна цензура. Ефрейтор сетовал на партийных боссов:

— Ты только представь, эти пидарасы вырезают всё из фильмов, а потом сами эти вырезанные части и смотрят. И дрочат, суки…

— Да нет, у них давно видяшники, они из загранки такие фильмы привозят, которые мы в этом веке и не увидим. (Ошибался я тогда — видели потом и не такое…)

— Да ну их на хер, давай еще по одной!

— Давай, наливай. Я тут недавно в отпуске был. Посмотрел немножко. За один фильм, не поверишь, три раза кончил. Хочешь, расскажу?

— Ну?

— Короче, мужик и две телки. Он их на пляже снял. Привел в номер, короче, попили шампанского. Они и полезли на него. Он лежит, типа, короче… ни при чём совсем, одна штаны приспустила, в ротешник себе засунула. Вторая ее раздела, и пока та сосала, она, короче, ей начала лизать…

— Что лизать?

— Ну ты чё, совсем, что ль, первый раз замужем? То, чё между ног, короче — то и лизать. Мужик потом ту первую раком поставил и впендюрил по самые помидоры. А та, вторая, короче, яйца ему мнет и себя пальцем дрючит… Ты чё, дрочишь уже?

Ефрейтор мял себя ТАМ своей огромной лапищей.

— Ну, рассказывай дальше. Не мешает?

— Нет, но особо и не помогает…

Мне страшно мешало то, что он дрочил. Это отвлекало от придумывания продолжения. Потоки моей воспаленной фантазии застревали у него на ширинке, а потом и на целом агрегате, который и во тьме впечатлял. То, что не удавалось разглядеть, всё та же воспаленная фантазия дорисовывала сама. А тут еще я вспомнил, как это всё хозяйство выделялось, облитое супом. Я достал свой. Теперь, когда мой парень трахал уже вторую и лизал у первой, это выглядело вполне уместно. Фильм почти подошел к концу, когда ефрейтор томным голосом попросил:

— Возьми его…

Пауза. Длинная. А потом я:

— А иди ты в пизду!

Я схватил автомат и поспешил в свой стан. Неужели я так похож на педика, что все хотят меня отыметь? Завтра непременно посмотрюсь в зеркало, причем как можно объективнее. Если это удастся, конечно.

Я не знал, чем закончил ефрейтор. Судя по тому, что с ответным визитом не пожаловал, он всё-таки закончил хорошо. И без кина. Я разлегся на запасной палатке. Звезды кружились, меня клонило к незапланированному „риголетто“. Пришлось подняться. Сел. И тут воспаленная фантазия заработала в более привычном ключе. Раздается хруст веток, кто-то идет… Включаю фонарик. Тусклый свет высвечивает лицо ефрейтора. Он без „Возьми меня“ склоняется надо мной и просто насаживает на свой кол. И скользит по гландам, подгоняемый обильным моим слюновыделением. Потом разворачивает и имеет прямо на холодной земле. Когда он достигает конца, разряжаюсь и я. Не выпуская из рук игрушку, привстаю и сажусь на корточки. Подо мной невидимая огромная ефрейторская елда. Я, прям как Баба Яга, начинаю вращаться вокруг своей оси и кончаю по второй. Фу, здорово! Лучше так, чем по-настоящему. Ефрейторы — они народ противный: сегодня трахнут, а назавтра перед нашим станом очередь „химическая“ выстроится… Темноты я больше не боялся и вскоре уснул. Разбудил шум подъезжающей машины с Мойдодыром. Стараясь не дышать на него, отрапортовал. Мою пьяную рожу командир принял за заспанную и слегка пожурил за то, что сплю на посту.

А потом был кросс… Совершенно случайно, перед тем, как сдать начальнику штаба автомат, я протирал его и увидел, что оружие, собственно, не мое. На моем автомате последними тремя цифрами были три шестерки (поэтому, наверно, он лучше всех и стрелял). И я рванул к ефрейтору. А тот, на мою беду, автомат уже сдал. Я струхнул — дело-то подсудное! Еле уговорил попросить его начальника штаба поменяться. О ночных дрочилках не вспомнили, но было видно, что ефрейтор остался неудовлетворенным. Ну и хрен с ним! Больше всего в тот момент меня занимало вверенное мне оружие. Я принес его своему НШ, тот покосился удивленно, но автомат забрал.

Под вечер объявили тусовку закрытой. Наша часть была отмечена в числе лучших вместе с химиками, которых похвалили за отличную организацию питания. Над парадоксом этим смеяться сил не было: половину дня я помогал сворачивать шатры. Устал, как собака. Впрочем, как и все. Офицеры упросили Мойдодыра заехать на пляж в нескольких километрах от моста, по которому колонны Вооруженных сил СССР следовали в пункты постоянной дислокации.

Речка называлась Ясельдой, и никто не мог вразумительно объяснить, как это переводится с белорусского. Говорили, что не переводится никак, да и не белорусский это вовсе. И куда впадает, никто не знал. Отсутствие знаний о местных достопримечательностях не мешало мне с разбегу броситься в теплую нежную воду. Чуть башкой дно не задел. Так за одни учения я дважды мог лишиться головы. И не удивительно мне было после этого, что в стране такая большая смертность солдат на учениях. Гибли, как правило, по своей глупости. Меня бог миловал. Вояки, отмывшиеся после тяжелых баталий с условным противником, вновь сидели в связной морилке, ожидая счастливого прибытия в родной город. Когда показались его огни, я несказанно обрадовался. И этот город стал моим… Пусть на время, но я очень ждал возвращения туда…

Меня ожидало послание от Ёжика. Эта зараза дождалась-таки досрочного дембеля! Студентов действительно начали увольнять раньше сроков, и Ёж писал уже из дома. Издевался, разумеется. Желал счастливо оттоптать сапоги до последнего положенного дня. Спрашивал, какие у меня в части мальчики. Я написал, что хорошие, лучше, чем были в Минске. Переписка наша постепенно заглохла. Быть может, по моей вине. Тем для нее не осталось. А о том, чего страшно хотелось, написать было нельзя. Несколько раз он звонил из дома, был более серьезен, чем в письмах. Ему просто хотелось почувствовать себя свободным — от армии и от меня. На одном конце трубки был я, солдат Советской армии, на другом — он, без пяти минут студент, который всеми силами пытался показать, что армию он быстро забыл. Мне было скучно разговаривать с ним. В очередной раз, когда меня подзывали к телефону, я шел с надеждой, что это не он. Но вновь слышал в трубке знакомый голос и опять не мог заснуть всю ночь. Ёжик впился в меня всеми своими иголками так сильно, что вытащить их я не мог. И они нарывали, просачиваясь глубже…

Бильярдные сражения, чуть ли не чемпионат города, который я устроил в выходные, только усилили депрессию. Я даже трахаться перестал. В кафе ходил один, по дороге заруливая в другое, где разливали коньяк. Допинга хватало на то, чтобы пережить послеобеденный развод. Мне стало ясно, что нужна смена обстановки. А это означало только одно — госпиталь…

В следующее воскресенье я исправно взял увольнительную, но перед самым уходом в город заболело сердце. Адельфан в сочетании с лошадиными дозами кофе исправно сделали свое дело. С непривычки я глотнул слишком много, и приступ был настоящим. Пролежал весь день, то и дело впадая в полубредовое состояние. Мойдодыру доложили о моей хворобе только утром в понедельник. Он вызвал к себе, поинтересовался, с чего это вдруг. Я сказал, что действительно болею, тем самым признаваясь в том, что всё, что было раньше, было понарошку. То ли он не понял признания, то ли наоборот, оценил его — не знаю. Отправил на консультацию в госпиталь. По дороге я вновь наглотался таблеток, на сей раз повышающих давление. И забрел в кафешку с коньяком. И пару-тройку километров пробежал. Взобравшись на холм, с которого одинаково хорошо были видны наш штаб и госпиталь, я постоял с полчаса, размышляя, а правильно ли я поступаю. Как в сказке: направо пойдешь — депрессию наживешь, налево пойдешь — чёрт его знает. Опять перед глазами возник светлый образ Ёжика, и я резко повернулся и пошел в сторону госпиталя…

 

17.  Проторенной тропой

Будённый уронил ручку, когда увидел мою стройную фигуру в дверях своего кабинета. Он считал меня или комиссованным, или отошедшим в мир иной. Скорее, первое, ибо в болезни мои он не верил.

— С чем пожаловал?

— Да вот, опять…

— Давненько тебя не было видно. В Минске, что ли, лежал?

— Да нет, служил. Ща с учений вернулся, да вот сердце опять прихватило, да и давление скачет…

— А больше ничего у тебя не скачет? Умный… Ну, садись, посмотрим твое давление…

У меня не было сомнений, что „таракан“ меня не положит. Если я даже в судорогах предсмертных перед ним свернусь, всё равно не поверит. Давление оказалось очень высоким. Особенно если учитывать, что в трехтомнике было написано, что я гипотоник. А тут я еще по старой привычке коленки сильно сжал, сгоняя кровь именно туда, где ее давление и измерялось. Прослушал. И положил. Я позвонил в часть и сказал, чтобы к обеду не ждали.

Моя любимая кровать была занята. Я занял ту, на которой когда-то спал Костик. Как и полагалось, обитатели палаты были на огороде. Я спал до ужина, а когда проснулся, ничего подходящего для разгона депрессии не нашел. Три мальчика, все беспородные и недалекие. Я повернулся на другой бок, игнорируя тем самым не только их, но и начавшийся ужин.

Много воды утекло в Росси с тех пор, как я спал в этой палате последний раз. Палата теперь показалась мне какой-то холодной, чужой. Я никогда не обращал внимания на то, что стены здесь холодные, не отражающие ровным счетом ничего. Раньше мне было не до них — я жил Серёжкой, Костиком… А сегодня я встретил Надьку. Она сказала, что на прошлой неделе был суд, и Серёжке дали восемь лет за хранение и распространение наркотиков. Я мог бы неустанно хвалить себя за проницательность, но что она по сравнению с тем чувством потери, которое у меня было! Как глупо устроена жизнь! Он ведь такой несмышленый… И какой он, к чёрту, преступник? Надо было просто поймать, отшлепать по красивой заднице… Так, чтобы забыл всё на свете, даже имена своих любовников. Надежда не знала его адреса: видимо, он еще не добрался до своей зоны строгого режима. Или не хотел писать. Или… Ну вот, спасался от одного, а напоролся на другое. Как бы научиться не думать о других?! В конце концов, у каждого своя жизнь, свои планы, свои мечты. Вполне возможно, что там и места для меня нет… Это только я думаю о них. Это только я живу отчасти и их жизнью и переживаю с ними всё то, что, возможно, им и не важно. Нет, Серёжка, разумеется, исключение — у него особый случай. Он не хотел этого, хотя возможность подобного исхода и допускал. Страшно даже представить, каково ему сейчас. Надежда, несмотря на весь свой непробиваемый дофенизм, сильно сдала. Даже я, не особый спец по части баб-с, это увидел. Надо пойти к ней завтра. Поддержать… Да и для чести моей она сейчас безопасна…

Ирина вошла в палату и обомлела. Я было кинулся к ней с объятиями, но она холодно остановила меня — негоже, чтобы сопалатники видели. Назавтра Будённый назначил кучу обследований. Не потому, что сомневался — так было положено.

Пить не хотелось. Сидели с Иришкой в сестринской. Она сразу заметила, что мне не очень хорошо. Даже спросила, не заболел ли я в самом деле. „Да нет, просто хреново. Посадили любимого парня — помнишь, к которому я бегал во время твоих дежурств? Ты еще замуж не вышла, пока я в армии служил? Серьезно, меня ждешь? Да ну тебя, так и в краску вгонишь! Помнишь, как мы втроем пили? Славке ты потом тоже говорила, что ждать будешь? Ты всем об этом говоришь? Или каждому второму? На первый-второй — рассчитайсь! Как у Гоголя — кто выкинется, тот и муж? Да ты не обижайся. Мне-то каково было, когда прояснилось, что мой любимый пацан трахает мою же любимую девчонку? Слушай, родилась идея: он наверняка придет в воскресенье. Давай, сделаем групповушку? Опять же как у Гоголя: куда несешься, тройка? Или как там правильно? Да нет, я не издеваюсь. Да, конечно, понимаю, ты живой человек. Ща потрогаю. Точно, живая. Теплая. Нет, прости, разницы не замечаю. Откуда ж я знаю, что ты говорила ему? Ладно, давай колёс. Всё равно мы так ни до чего не договоримся. Спасибо. Спокойной ночи“.

Колёса усыпили почти мгновенно. Я только успел еще раз прокрутить в памяти наш разговор и подумать, что я мерзкий ревнивый пидарас…

С самого утра Будённый усадил меня на велосипед — выносливость мерить. После колёс я долго не вынес этих издевательств. „Таракан“ только головой покачал и спросил, не загубил ли я свой талант рисовать буквы. Да нет, даже латынь помню. Надобно оформить вывески для всего госпиталя. Масляной краской. Той, которая будет сохнуть аж до дембеля. Что ж, раз стандарты везде одинаковы, будем работать. Старшей сестре пришлось потесниться и освободить одну из двух своих комнат. С выражением явного недовольства она выносила свои пожитки, ругая меня за то, что я отказался ей помогать.

После обеда я пошел к Надежде. Она стояла около раковины, отмывая баночки с моими надписями от какого-то белого порошка. Я подкрался сзади и закрыл ей руками глаза. Отгадала с первого раза. Она, как и прежде, была непосредственна и мила, когда была трезвой. Судя по всему, не пила она давно. Как Димка? Растет. Уже многое понимает. Спросил недавно, почему Серёжка смотрел кассеты с одними мужчинами. Да, и вправду уже большой… Кроме этой темы, других не нашлось. Не говорить же о Сергее — это было бы больно нам обоим. Обеим…

На следующий день, после обеда, неожиданно пришла Ирина. Сегодня она не дежурила. Когда я услышал ее голос, подумал, что пришла кого-то подменить. Расстроился, ибо после вчерашнего разговора было как-то не по себе. Оказалось, что она явилась завоевывать мое сердце. Прямо так и сказала, ничуть не смущаясь сопалатников. Мне хотелось провалиться сквозь кровать. Только открывал и закрывал рот, из которого не вылетело ни одного, пусть даже и глупого слова. Потом разошелся: ну что ты, ты его завоевала уже давно, с первой нашей встречи. И теперь оно принадлежит тебе и только тебе. Вместе со всем остальным…

Дождавшись ухода Будённого, мы пошли к Росси. Жара по-прежнему была удушающей. Старпёры плескались в речке, поднимая уровень воды до границы весеннего половодья. Снова, как и своих любовников, я вел ее окольными тропами к моему любимому месту, откуда открывался бесконечный горизонт, и которое закрывалось пышными кустами. Иришка купаться не хотела — забыла купальник. Подумаешь, какие мелочи! Я летом, особенно в госпитале, несмотря на предписания Устава, ходил без трусов. И, в отличие от нее, был менее стеснительным. Иногда мне вообще казалось, что весь стыд остался в Москве. Освежив утомленное велосипедами и другими будённовскими извращениями тело, я грелся на солнце, когда ее рука коснулась срамных мест…

…Никогда не верил пидовкам, которые утверждали, что минет могут делать хорошо только они. Я всегда избегал слова „божественно“, но тогда, в тех самых кустах, именно так оно и было. Как самый последний натурал, которому западло кончать в рот парню, я пытался отстранить ее в тот момент, когда порция солдатского счастья подкатила к самой верхушке. Иришка, наоборот, втащила в себя весь кусок и приняла дар. Весь, до капли. Она ничуть не казалась мне извращенной. Зная, что мне нравится, она умышленно пошла на это. Только спустя некоторое время она призналась, что это было у нее первый раз. И, опустив глаза, добавила: наверно, в последний.

Солнце скатывалось на землю, наблюдая пару влюбленных, корчащихся в кустах. Пень, исправно служивший подставкой при игрищах с Костиком и Славкой, стал опорой и для Иришки. Расставив ноги, она приняла меня в себя…

Последние лучи солнца мы провожали, барахтаясь в воде. „Ты что, перестала меня стесняться только после трех палок?“ В ответ — легкий шлепок по затылку. Я ныряю и, хватая за ноги, опрокидываю Иришку в воду. Она царапается, как кошка. На шее, груди и ТАМ остаются следы ее когтей. Завтра она дежурит, значит, кусты могут денек отдохнуть. Но мы обязательно вернемся послезавтра…

Неделя подошла к концу, съеденная поебушками во всех мало-мальски пригодных для этого местах. Мы с Ириной договорились встретиться в воскресенье на нашем месте. Но перед самым „часом Х“ пришел Славик. Притаранил гостинцев и бухла явно в расчете на возлияние в кустах. Я мялся, лежа на кровати, не зная, как его отослать обратно. Остатки джентльмена противились тому, чтобы мы взяли пойло в пошли в какие-нибудь другие кусты, оставив Ирину наедине с бесконечным горизонтом. „Знаешь, Славик, огромное тебе за всё спасибо, но у меня через четверть часа свидание. С кем? Ну-у, неважно… Ты извини, но я не могу взять тебя с собой. Я ждал тебя, но просто забыл, что сегодня воскресенье. Прости…“

Я брел по пляжу прямой дорогой, не заботясь о том, что подумают старпёры. Было противно. Иришка на полчаса опоздала. Я уже думал о том, что не поймаю ни одного из двух зайцев. Сразу заметила, что что-то не то. „Да нет, ничего, просто Славик приходил. Я его отослал. Что „куда“? Просто отослал, и всё“. Не трахалось мне в этот день. Сидели, обнявшись, и болтали.

— Слушай, Ир, а как это называется, роман или куда?

— Не знаю…

— Ну, как бы это назвали со стороны?

— Не знаю, но только не роман — они и слов-то таких не знают… Старшая сестра, сука, выпасла нас в сестринской, и мне не удалось ее убедить, что ты приходил за ножницами. Обещала настучать Будённому. Нам, мол, бляди не нужны. Ты уж поосторожнее завтра, ладно?

Лавры главного ловеласа терапевтического отделения, приклеенные мне сопалатниками, ничуть не тешили самолюбия. Будённый вскользь прощупал меня на этой почве, но я искусно сделал из себя асексуального мальчика-колокольчика. Но, видимо, так уж повелось, что всё, что говорил я, воспринималось начальником отделения с точностью до наоборот. Мы с Иришкой свели общение до минимума, но, казалось, даже стены почти столетнего здания шептались о нашем романе-неромане. Один раз, во время Иркиного дежурства, Будённый притащился. Я был далек от мысли, что его влекло лишь желание застукать нас в чём-то. Ну, а если так, то это ему удалось… Почти. Он только засек меня в коридоре и спросил, почему не спится. Бессонница — вот почему! В сестринской был порядок. Мы уже давно не сочетали сношения с возлияниями. Ирина просто читала книжку. А у меня просто была бессонница…

Август приносил плоды на наш огород. Их, в свою очередь, приносили мои то и дело менявшиеся сопалатники. Я уже перебрался на свою любимую кровать, где и грыз яблоки, выпрошенные у трудяг. Они по-разному воспринимали мое отсутствие на грядке, но в большинстве своем сходились на том, что каждому — свое.

В следующее воскресенье я не хотел идти встречаться с Ириной. Даже объяснять ничего не пришлось — шел дождь. Я ждал Славика. А он не пришел. Дабы не возбуждать воспаленное воображение, я приписал это козням погоды. Они продолжались целую следующую неделю, заставляя меня подвергать себя нещадному онанизму в туалете. Никто из сопалатников по-прежнему не мог претендовать на мои руку, сердце и задницу. Я об этом даже и не пытался задуматься. Только Гёте тешил мою душу. Моя Маргарита уже пять дней не выходила на дежурство. Узнать, что случилось, было невозможно — не пойду же я с этим вопросом к старшей сестре. Усатый Мефистофель сам обронил, что Ирина взяла больничный. Ничего в этой жизни не понимая, я усердно покрывал краской трафареты.

В понедельник приехал Мойдодыр. Наверно, он втайне от подчиненных подлечивался. Сразу расколол меня, увидев новые госпитальные вывески. Зашел к Будённому. Тот, несмотря на то, что до конца моей работы было с полмесяца, безропотно отдал меня моему страшилищу. А я и не сопротивлялся. Сел в „газик“, ожидавший шефа, и вместо приветствия схватил водителя за его хохляцский отросток…

 

18. Дембельский аккорд

Мойдодыр не обижался на меня. Ревновал только слегка. И сразу озадачил разными дебильными стендами и вывесками. Сидя в прохладной каптерке, я шлепал на таблички надписи, преисполненные глубокого смысла: „Яма для отходов“, „Место приема пищи“ (это свиньям в назидание), „Место для мытья котелков“. Ростиковы подопечные наверняка должны были быть довольны. Начальство тоже. Следующее задание было ответственнее — меня усадили за мобилизационные списки — те, что я писал полгода назад. В то время еще и речи не могло быть о компьютеризации воинских частей. Быть может, сейчас тоже еще не время, и рисуют секретные списки до сих пор такие же болваны, какой сидел в августе восемьдесят девятого в воинской части №…

Но нет худа без добра — я перешел на ночной режим работы. За ночь, когда никто не мешал, я успевал написать гораздо больше, чем днем, и начальник штаба оценил это и благословил на совиный образ жизни. Польское ТВ, коим мы частенько забавлялись во время дежурства Голошумова, теперь было со мной каждую ночь. Многие даже завидовали: как же, всё время порнуху смотрит! Я отнекивался, говоря, что порнуха мне неинтересна. Те, кто о моем природном неинтересе к женской порнухе только догадывался, не верили, и по-прежнему завидовали. Частенько ко мне присоединялся Славик. Как и в нашу первую ночь с собакой, которая сидит на сене, мы уединялись в кабинете начальника штаба, где и рисовали свои списки уже другими письками. Разрисованные с головы до ног, разбредались по своим местам: он — в спальню, я — в Ленинскую комнату. С тем, чтобы завтра повторить всё вновь…

На день рождения мамочка опять прислала посылку со сладостями, но без спиртного. Я ее успел предупредить, что командир взвода нещадно это дело шмонает. Да и ни к чему это было — посылать алкоголь аж с самой столицы, когда и здесь его было навалом. Поток дембельских альбомов уже моих одногодков по призыву не иссякал, и за успешное проведение празднования двадцатилетнего юбилея волноваться не приходилось.

Ровно двадцать лет мне должно было исполниться утром, как раз во время завтрака в „химической“ столовой. Рассудив, что с непривычки этот прием пищи может закрыть мне переход на третий десяток навсегда, я остался ждать своих хлопцев на железнодорожной насыпи. Заодно и поспал немного. Потом было Мойдодырово поздравление перед всем строем с пожеланиями успехов в боевой и политической подготовке. Денис спросил, что подарить, и нарвался на цитату из „Ну, погоди!“: „Наконец сбываются все мечты: лучший мой подарочек — это ты! А ну-ка, давай-ка…“ — и так далее. Тогда я еще не знал, что Денис воспримет гениальный по тонкости намек буквально. К вечеру он поставил на баскетбольную площадку машину связи и завлек меня туда „Моден Токингом“. Я уже был хорошенький: в обед мы смотались со Славиком в центральное подобие универсама (господи, какое кощунство!) и купили огромный торт. Заверили при этом начальство, что тортом празднование и ограничится. Не тут-то было! Несмотря на отсутствие в этот вечер Голошумова за пультом, мы начали квасить еще до ухода Мойдодыра и Ко. Только Ромка воздержался — командира надо было завезти домой. Но ненадолго — свое он еще возьмет…

Я сидел в машине связи и лизал Дениса под „Бурные воды“ Дитера Болена. Музыка способствовала минету, оставалось только ждать этих самых бурных вод, которые звал своим педерастическим голоском Томас Андерс. Тут вломился Ромка с криками: „Бухать будем?“. Денис едва успел застегнуться, но от черных глаз лукавого алкоголического хохла такой нюанс, как минет, скрыть было невозможно. „Що, всё хуи сосешь?“ — с признаками либидо в голосе произнес потомок жертв полтавской битвы. „Ну, а ты що, тоже хочешь?“ — издевательски, подражая его диалекту, спросил Денис. Ромка смутился и залпом опрокинул стакан. „Ты ж за рулем!“ — мне действительно не хотелось, чтобы по пьяни он врезался в какой-нибудь столб, и я лишился большого куска мяса. „А-а, по херу!“ — Ромка махнул рукой. — Хочешь, покатаемся?“

Как Гагарин, бля, только наоборот: тот сначала сказал „Поехали“, а потом махнул рукой. Мы мчались по загородной дороге с быстротой гагаринского космокорабля, бля. Спидометр застыл на ста тридцати, а Ромка всё жал на педаль газа. Дух захватило, я не знал, что делать. Голова на поворотах вылетала в окошко и возвращалась на место только после того, как удавалось преодолеть все мыслимые и немыслимые физические законы. „Ничего себе юбилейчик!“ — проносилось в голове во время очередного почти что отделения ее от тела. Ромка угомонился только через полчаса, когда мы очутились в незнакомой даже ему местности. И еще издевался:

— Ну как?

— Хорошенький юбилейчик, — повторил я уже вслух.

— Какой же москаль не любит быстрой езды? — издевался он словами своего земляка.

Я не ответил ничего, потому что рот уже был занят другим. Он полностью поглотил розовую головку, ствол и все остальные принадлежности для зачатия новых хохляцких балбесов. Хорошо, что наши с Ромкой сношения никогда зачатием не закончились — я бы не простил себе рождения очередного такого ебливого мудака. Через минуту я стоял раком прямо в машине, уткнувшись в переднее сидение и вдыхая запахи, въевшиеся в поролон от старой Мойдодыровой задницы. Это меня возбуждало мало, поэтому я обрадовался, когда Ромка, прорычав зверски, освободил меня от обонятельной экзекуции. Уже через пару минут я забыл об этом, заманил хлопца на заднее сидение и ткнул его носом в москальский конец. Не знаю, быть может, то, что вытекало из меня ему в рот, напоминало плавленое сало, но сглатывал он исправно, не роняя ни капли. Потом мы поменялись местами. Когда Ромка снова был на взводе, я согнул его поперек и загнал птенца в шоколадное гнездо. Ромка охал, ругался шоферским сленгом, но я не обращал на него никакого внимания. За такие проделки, как езда под сто сорок, елды ему было мало! Стоны возбуждали очень сильно, и Ромка вскоре снова сидел за рулем. Найти обратную дорогу удалось не скоро. Сначала мы доехали до Мостов, а уж потом по знакомой трассе вернулись в часть. Вернее, в „Луна-парк“, потому что Ромка, когда выезжал из ворот части, сказал, что едет ставить машину. Что поделать, если иногда дорога в парк полна таких романтических приключений…

Денис сидел, полностью заквашенный, и дулся на меня за мое бегство. Пришлось успокаивать. Я возобновил прерванный Ромкой оральный акт. Денис привстал, развернул меня и по сантиметру принялся запихивать свой килограммовый бифштекс. „Ю май хард, ю май соул…“ — стонал Томас Андерс, когда меня разрывали на части. Да, эта штука вполне способна вынуть из меня хард и вывернуть наизнанку соул! В глазах потемнело. Андерс перешел на „Реактивный самолет“. Диск „Модерна“ заканчивался. Вспомнив, что Денис начал с первой песней и кончает сейчас на последней, я сообразил, что эта образина торчит во мне уже больше получаса. Реактивный самолет, больше похожий на тяжелый и толстый бомбардировщик… Андерс замолк, слышно было только наше прерывистое дыхание. Бомбы полились в меня, принося долгожданное освобождение. Боясь упасть, я сел на импровизированную кровать и не заметил, как провалился в пустое пространство…

Проснулся утром. Часы показывали без четверти подъем. Дежурный был уже на ногах. Нужно было как-то просочиться мимо его взора в койку. Не получалось. С замиранием многих органов я следил, как он направился нас будить. Сейчас он увидит неразобранную мою кровать и подымет визг… Денис, сука! Как он мог бросить боевого товарища!? Мало того, что задницу разорвал, так еще и оставил в своей тухлой машине вместо того, чтобы заботливо уложить в постель им же жестоко оттраханное тело. Не прощу!..

Только дежурный открыл дверь нашей спальни и заорал „Подъем!“ глубоко внутрь комнаты, как я проскочил в туалет. Он не успел начать пресс-конференцию по поводу моего исчезновения — я вышел из туалета, облитый водой, с полотенцем на шее. Дежурный не знал, что полотенцем этим протирают зеркала и подоконник. Поверил, что я проснулся немного раньше и, движимый жидким стулом, торчал в туалете с полчаса. Денис прыснул со смеху, Ростик хотел было открыть рот, но рядом с его носом оказался кулак Славика. Денис тоже заткнулся, когда услышал, что он может быть следующим.

Я не разговаривал с этим длинным козлом. Даже взглядом не удостаивал. Славик обижался на меня за то, что я бросил его вечером. Правда, недолго — ночью мы опять резвились на столе начальника штаба, покрывая друг друга то поцелуями, то потоками семени…

Наступило первое сентября. Замполит на политзанятиях сначала вспомнил, что в этот день началась вторая мировая война, а потом уже сообщил то, что мы сами видели по дороге на завтрак. Детки снова пошли в школу. С каждым годом мои школьные годы, переполненные разными событиями настолько, что лучше и не начинать их вспоминать, казались всё более далекими. Глядя на разряженных первоклашек, я чувствовал себя мудрым стариком, наперед знающим, что радость от встречи с этим влагалищем знаний будет мимолетной. Идя уже во второй класс, детки будут чувствовать себя затравленными зверьками, которых после трех месяцев беззаботного счастья вновь с головой окунули в дерьмо принудительных иксов, игреков, и-кратких и так далее. Переростки-старшеклассники выглядели солидно. Но радостные лица скрывали маски отвращения к своим педагогам. Старшеклассники дарили педагогам цветы с таким выражением, с каким я обычно отковыривал от подошв сапог фекалии белорусских млекопитающих, гадящих именно там, где я должен был пройти. Переросткам нужно было одно — трахаться, а вместо этого им объясняли психологию семейной жизни на тычинках, сбрасывающих пыльцу на рыльце пестика. А потом удивляются: откуда берутся девианты? Они же задницу голую видели только в зеркале, да и то свою! Вот и получаются из них ненормальные „натуралы“, которые долго ищут у подружки в подворотне рыльце пестика. И, не находя, мочалят тех, кто отчаянно хочет им помочь. То по рыльцу, то по пестику…

У химиков неожиданно оборвалась связь. Наша часть была зависима от химической прям как страны Варшавского договора от „старшего брата“. Стоило „химической“ связи оборваться, как и у нас обрубились все телефоны и замолчал пульт. Это означало, что ненасытный империалистический монстр мог забирать нас голыми руками. Как раз на первое сентября, день начала последней мировой. Чтобы этого не произошло, храбрый Мойдодыр решил сам починить связь. Не сам, конечно — с нашей помощью. Командир взвода раздал всем лопаты, и мы, как кроты, рылись по всей необъятной химической территории. Химики проходили мимо, как ни в чём не бывало, будто это их не касалось. Вот бы и нашему идиоту хоть немного похуизма! Даже сотой части от того, что имел командир химический, хватило бы для того, чтобы не вылезать из прохладной Ленинской комнаты. Мозоли появились в один миг. Привыкшие орудовать лопатой Ваня с Андрюхой стонали не меньше, чем я, знавший, как ее правильно держать, только по стендам, которые сам и рисовал. Тьма постепенно окутывала нас, когда Боб откопал поврежденное место. Мы сразу отправились домой. Теперь наступала очередь Дениса, который должен был за ночь восстановить связь. Ну, а то, что мы там нарыли, закопают химики. Под утро я услышал звонок телефона. Сквозь сон обрадовался, что сегодня рыться в земле не придется. Маленькое счастье сквозь сон… Так и вся армия, состоящая из маленьких счастий… Или счастьев…

Наши футбольные партнеры тоже пошли учиться, и сезон можно было считать закрытым. Оставался бильярд. К своему удивлению, я заметил, что вытрахал мозги настолько, что не могу больше играть в шахматы вслепую. То ли рытье траншеи подействовало, то ли Денис мозги повредил, когда пытался до них достать снизу — не знаю. Правдивее было то, что я перестал напрягать мозги по самому малому поводу, ведь всё равно начальство за тебя всё продумает, всё решит. У тебя — лишь приказы: нужно сначала выполнить приказ, а потом уж думать, как лучше это сделать. На этом построена вся эта незамысловатая штука — армия. И именно тем, кто хочет хорошо играть в шахматы, там нечего делать. Я предпринял было попытки восстановить невиданное до моего появления в тех стенах умение, но через пару дней забросил пустое занятие. Навсегда…

Осень всё больше давала о себе знать. Не только листопадом. В один прекрасный день стало жутко холодно. Когда-то, в декабре восемьдесят седьмого, я не мог поверить, что осень восемьдесят девятого может когда-нибудь наступить. Она казалась настолько далекой, что легче было с ума тронуться, чем представить ее. И вот она, что называется, на носу. Падающий лист угодил прямо на нос в тот момент, когда мы со Славиком вновь уносили бильярдный стол в клуб. Руки были заняты, и лист преспокойно висел на переносице. Сдул. Легкое дуновение сбило набок пилотку, из которой вывалилась длинная челка. Не было сомнений, что она была самой длинной во всём округе. Я растил ее еще с Минска. Когда наступила весна, и мы сменили шапки на пилотки, мне стоило больших трудов прятать ее. Каждое утро я аккуратно запихивал ее под пилотку, а она, непослушная, ничуть не боясь, что ее могут приказать уничтожить, норовила показаться всем. Особенно на разводах и строевых смотрах…

В увольнения я практически не ходил. Изучив этот городок досконально, я потерял к нему всяческий интерес. Только один раз мы с Ромкой и Славиком выбрались в баню от нечего делать. Заплатили за одноместный „люкс“ и заперлись там втроем. Банщик вряд ли заподозрил в этом желание трахнуться: солдаты, в его представлении, просто скинулись, будучи людьми небогатыми. И зря не заподозрил, потому что мы именно за трахом туда и пришли…

Идея отфигачить командирского драйвера в две палки пришла, как ни странно, Славику. Вернее, он только обмолвился шутя об этом. Но этого было вполне достаточно, чтобы я воспринял шутку за призыв к действию. Уговорить Ромку больших трудов не составило: „Сначала искупаемся, а потом угощу тебя чебуреками“. Наверняка Ромка размечтался, что ему удастся и рыбку, вернее, чубуреки съесть, и на хрен не сесть. Сел, как миленький! Я быстренько раздрочил его ртом, а потом, как в детских анекдотах про грузинов, намылил попку и подтокнул туда Славика. Тот управился быстро и уступил место мне. Ромка кряхтел, но будущие чебуреки отработал исправно. Настолько натрудился, что сожрал их на целый рубль. А потом говорили, что в армии проституция как таковая не существует…

Вновь клуб стал нашим со Славиком пристанищем. Не знаю, что изменилось во мне, но больше не хотелось быть ни с кем другим. Только с ним… Я всё время задавал себе дурацкий вопрос, пытаясь классифицировать отношение Славика ко мне. У нас, у пидарасов, слишком всё просто: любит — не любит. Славик не любил в нашем понимании. Он любил так, как только мог любить парень, далекий от московских пидовских страстей. Я был уверен, что при удачном стечении обстоятельств те же Ромка, Боб или Денис могли стать в Москве отъявленными шлюхами. И точно так же я был уверен, что Славику это не грозит, как бы обстоятельства ни стеклись. Было время, когда мы даже перестали трахаться — нам было здорово и без этого. День улетал за днем, словно последние листья с деревьев. Альбомы и стенды появлялись на свет вовремя, принося ощущение сытости (от первых) и спокойствия (от вторых). Ростик метался весь конец сентября, пытаясь узнать номер приказа Министра обороны о нашем увольнении. Вовчик спокойно дожидался Язовской милости, я же вообще забыл о том, что на днях стану Дембелем Советской армии и Военно-морского флота. Триста сорок седьмой приказ Язова появился с опозданием на несколько дней, изрядно поволновав Ростика. Он носился, как ужаленный, повторяя вслух заветные три цифры и смеша всю округу. Даже свиньям, наверно, прочел вырезку из газеты. Те, впрочем, особо не волновались, наверняка зная, что и после ухода Ростика без корма не останутся.

Честно говоря, мне было всё равно, когда придет этот самый пресловутый дембель. Из-за того, чтобы приблизить его хоть на день, Ростик был готов лизать задницу Мойдорыру и ниже по рангу, включая немытых прапорщиков. Я пытался сохранять спокойное выражение лица при упоминании магического слова. А сочетание „дембельский аккорд“, то есть последнее большое благое для части дело, вообще для меня не существовало. Всё, что я здесь делал, было дембельским аккордом. Один аккорднее другого… Мобилизационные списки заканчивались. Снова, как и в прошлый раз, бравые комбаты получат их в один день и даже „спасибо“ не скажут. Но я уже настолько привык к этому, что на чудеса не надеялся.

Тетке снова вздумалось приехать. Надеюсь, что из-за меня, хотя она упорно говорила о том, что у поляков зимние пальто намного дешевле, чем в Москве. На сей раз она прихватила с собой мамочку. Я ей так живописно обрисовал райское место, в котором служу, что она загорелась желанием увидеть это своими глазами. В субботу, тридцатого, я ждал на автовокзале их автобус…

Поселение в уже знакомой нам своим ненавязчивым сервисом гостинице на сей раз прошло более гладко: девочки — в одну сторону, мальчик — в отдельный номер. Славик немного напроказничал в парке, и командир взвода лишил его увольнения. Перспектива провести ночь в одиночку заставляла меня искать выход из, казалось бы, безвыходной ситуации. Ангел-хранитель в лице Голошумова, заступавшего в наряд, принял бутылку водки в обмен на милость. Он пообещал закрыть глаза на Славиково исчезновение ночью, пообещав открыть их перед самым подъемом… Рыночные похождения я пропустил, решив, что лучше отнести Смирнову давно обещанную лётную куртку, которую тетушка наконец-то притаранила. Дверь открыла моя несостоявшаяся невеста. С большим трудом разбудили хозяина дома, пребывавшего в состоянии нестояния после вчерашнего. Пить я отказался. Узнав, что Кирюха поступил, как и хотели родичи, в военное училище, я поспешил откланяться…

Славик пришел, когда стемнело. Рум-сервиса в этой жопе по понятным причинам не существовало, и я заранее запасся ужином. Женская половина отошла ко сну. Открыв нараспашку окно, мы, лежа на кровати, любовались россыпями звезд. Млечный Путь, казалось, отражался в его глазах. Вскоре на них выступили слезы.

— Дим, как я буду без тебя?

— Не знаю…

Лучше не говорить об этом. Если он думает, что я приеду домой и сразу забуду его, он думает неправильно. Мне вдруг самому стало страшно от мысли, что через пару месяцев моя жизнь изменится. Не будет подъемов, мойдодыров, альбомов… Каптерки… Бильярдного стола… Баскетбольной площадки… Славика… Он останется еще на год. Конечно, Слав, мы увидимся через год. А что потом? Ты часто говорил мне, что не сможешь жить в Москве. Я тоже долго не смогу дышать карпатским воздухом — он слишком чист для меня. А это всё означает, что нам не суждено быть вместе… Ты плачешь… Это в детстве мне казалось, что стоит только стать взрослым, и можно будет делать всё, что захочешь. Не получается… Млечный Путь скрывается из поля нашего зрения. Вскоре все звезды исчезают, повинуясь силе солнечного света. Так и не сменив положения, в котором легли, мы встаем. Голошумов вскоре произведет таинство подъема. Славик уходит. Молча…

Я не замечаю, как быстро пролетает воскресенье. Проводив гостей, зачем-то иду в кино — на Бельмондо. На него идут многие. Все хотят посмотреть Бельмонду. А мне не до Бельмонды. Ухожу в разгар сеанса. На сей раз местные бляди не пристают — наверно, видят, что я недееспособный. У туалета останавливает солидно одетый мужичок. Предлагает выпить водки у него дома. Тьфу ты, пидар! Оскорбляя его, спешу на автобус. Может, ему просто не с кем было раздавить пузырь?..

Начальник штаба хочет, чтобы я отработал двухдневный „увал“. Раскладывает передо мной с несколько десятков карт два на два метра. На них нужно рисовать машинки и показывать тем самым размещение всех автодорожных войск на случаи войны и мира. Карты настолько большие, что за месяц с ними не управиться. НШ говорит, что это и есть дембельский аккорд. Слова звучат, как приговор: через месяц дембель!..

Растягивать столь непыльную ответственную работу не было смысла. Я помнил, как говаривал Алик: дембель неизбежен, как крах капитализма. Славик постоянно со мной — конечно, когда не работает. Мы почти не разговариваем. Остальных для меня просто нет. Они все для меня ушли на дембель — я списал их, подписав всем указ номер триста сорок семь. Октябрь запомнился мне только переходом на зимнюю форму одежды, да и то только тем, что теперь исчезла необходимость по полчаса прятать челку под пилотку. Вечера проводим в клубе со Славиком. Карты постепенно заполняют командирский сейф — близится то, что неизбежно, как крах капитализма…

Невротическое состояние, в которое я впал при непосредственном участии Славика, а также то, что однажды мы с ним и с Голошумовым напились до чертиков, и я шлялся по улице почти голый, способствовало тому, что я в один прекрасный день конца октября свалился с температурой. Мойдодыр обронил как-то, что уволит нас троих вместе. Ростик с Вовчиком летали надо мной, как мушки-дрозофилы, умоляя не ходить в госпиталь. Мне и самому туда не хотелось, но температура переваливала за сорок даже утром. На третий день Ромка повез меня к Будённому. Тот, наверно, подумал, что я — это не я, а его навязчивое состояние. Теперь он верил мне, когда я визжал, что не лягу в его отделение. Теперь он верил, что я не хочу госпиталя. И издевался надо мной: „Что ж ты раньше так не говорил, милый? А теперь-то я уж точно положу тебя — ты где-то нагулял двустороннюю пневмонию“. И определил меня аж в инфекционное отделение. Воспаление легких сочеталось с еще какой-то гадостью, и присутствие моей скромной персоны в терапии было небезопасно для остальных.

Инфекция — она инфекция и есть. С подобающим запахом, одинаковым и в палатах, и в туалете, и в других отхожих местах. Две пневмонии для одной армии — это уже слишком! Задница быстро вспомнила, как ее нещадно протыкали в Борисове. Шесть раз в сутки она подвергалась мучениям. Сон мой вовсе не гарантировал ей покоя — инфекционные сестры были гораздо добросовестнее всех тех, которые прикладывались к моей заднице раньше. Если те позволяли себе вливать на сон грядущий по две-три порции антибиотиков, то эти приходили ночью, исправно делая свое дело. Я быстро натренировался не просыпаться при этом, во сне стаскивая с себя трусы и подставляя половинки по очереди. Даже во сне я не позволял себе путать их, нагружая обе части единого целого равномерно. К концу третьего дня я подал первые признаки жизни, попросив поесть.

Разумеется, сервис не отличался от терапевтического, и мне пришлось ждать ужина. Как нетрудно догадаться, „инфекция“ жрала в своем здании, и мне пришлось ограничиться созерцанием всего нескольких товарищей по несчастью. Количество было не в ущерб качеству. Моими сопалатниками были два молодых человека, являвшие собой полную противоположность. Тот, который помоложе — беленький, с ясными голубыми глазками — прямо младенец в больничных одеяниях. Когда я бредил, думая, что уже на том свете, я принял его за ангелочка, впорхнувшего в палату. Мальчик схватил тоже что-то легочное. Даже его кашель был приятного тембра. Парнишка открывал рот, только чтобы откашляться — настолько он был замкнутым. Сразу видно — только что призванный. Звался Максимом. Родился в Вологодской области, где, собственно, и жил, пока не случилось несчастье, именуемое армией. Второй сопалатничек был с явными признаками Средней Азии на лице. Я вспомнил его по „химической“ столовой. Он был одним из немногих, кому я не делал альбома. Он тоже знал меня в лицо. Судя по почтению, которое он мне оказывал, его химические коллеги отзывались обо мне хорошо. Страдал он тяжелой формой гепатита. Ума не приложу, кто догадался положить его в палату к легочникам. Пока я пребывал между небом и землей, потомок Ниязи приставал к Максиму со всякими дедовскими глупостями. Макс не мог предположить, что в госпитале его будет ждать то же, что и в части. Как и я когда-то в Минске, растерялся, но отпора не дал, чем и позволил нерусскому собрату по Союзу продолжать. Я успел отвыкнуть от всей этой гнусности типа отжиманий от пола, „сушеных крокодилов“ и прочего. Максим пытался сопротивляться, но делал это как-то неуклюже, постоянно подставляя физиономию под желтые кулаки. Очнувшись, я мигом проявил расовую солидарность. Сил не было, поэтому для усмирения басурмана я избрал более дипломатичный вариант. Как только я узнал о гепатите, сразу побежал к местной старшей сестре с угрозами убежать и накапать куда следует, если этого заразного не уберут из нашей палаты. Старшая сестра была очень милой женщиной, из тех, чей расцвет уже прошел, а закат еще не наступил. К тому же она была еще и мудрой. И образованной по части медицины. Ее не пришлось убеждать в том, что инфекция инфекции рознь. К ночи мы остались с Максимом вдвоем.

Он нравился мне. Иногда мне хотелось переползти на его кровать и изнасиловать. Он казался беспомощным настолько, что возбуждал самые низменные мои желания. Пенициллин, вливаемый в мою задницу, исправно делал свое дело, изгоняя болезнь и освобождая место для страстей, постепенно заполнявших внутренности. Осторожно, дабы не спугнуть дичь, я вел Макса к нужной теме. Девчонки у него не было. Он был увлечен танцами, и сил на великое множество девчонок, вившихся вокруг него, не оставалось. Я признался, что танцульки мне безразличны. Дальше, чем пара движений на дискотеках, я никогда не заходил. Знаю, правда, нескольких танцоров, да и то из области балета. Дягилев там, Нижинский…

— Да, кстати, поговаривают, что они были педиками…

— Ну и что? Главное, что это были личности, о которых говорил весь мир.

— Ага, в основном то, что они с мужиками спали, — продолжал я ездить на любимом коньке.

Максим никак не прореагировал на мои реплики, продолжая доказывать, что в танце это не главное. Глаза слипались, и я предложил отложить дискуссию о месте педерастии в мировом балете на завтра.

На всякий случай мы ходили трапезничать вместе. Ни среднеазиатский, ни другие отпетые химические дембеля Макса не трогали. Он боялся, что меня скоро выпишут, и он останется один. „Ну и что? Учись защищаться! Достаточно дать по шее одному, и остальные не полезут. В крайнем случае разобьешь во-он тот графин. Способ проверенный, не волнуйся…“

За новым увлечением я не заметил, как в „инфекцию“, равно как и во всю страну, пришел праздник Октябрьской революции. Я бы вовсе его пропустил, не заметив, переживая крупный пролет любимого „Спартака“ в Кёльне, но явился Славик. Мойдодыр отправил его прям на своей машине с тем, чтобы он поздравил меня с праздником от лица командования. Старшая сестра не хотела пускать его, но я ее уговорил. Славик сидел у меня на постели, совершенно не опасаясь коварной инфекции. Не стесняясь Макса, мы держались за руки, глядя друг другу в глаза. Славик сказал, что Мойдодыр обещал уволить нас троих, как только меня выпишут. Сказал с грустью в голосе… Меня обещали не задерживать, если рентген будет в порядке. Старшая сестра вновь стала непреклонной уже через час. Славик получил на прощание поцелуй, который, несмотря на пенициллин, был очень горячий…

Макс спросил сам, было ли что-то между нами, плавно перейдя с персоны Дягилева на мою скромную.

— А чё это тебя так интересует? Два года всё-таки в армии — чего за это время только не было! Я же не спрашиваю, что у тебя было на твоих танцульках, куда стекаются поклонники однополой любви. А кстати, было что-нибудь?

— Нет!

— Ну и зря, много потерял. Случайно не хочешь попробовать? — вопрос я задал уже по пути к его койке.

Макс не сопротивлялся. Горячие губы впились в его плоть, поглощая пядь за пядью, обдавая пневмонийным жаром. Только что приходила сестра с новой порцией болезненной жидкости. Макс даже не стал натягивать трусы — у него была та же привычка, что и у меня. Он знал, что через четыре часа сестра явится опять. А, быть может, знал и другое… Кто знает, что на уме у этих обворожительных блондинов?.. Но привычкой его я воспользовался, положа руку на изрешеченную попочку. Макс стонал, когда я лизал его соски. Он только гладил мою голову. Вполне возможно, что танцульки действительно не успели его развратить. Я опускался всё ниже, пока не достиг его сущности. Макс кончил мгновенно, не успев даже предупредить. Я проглотил праздничный ужин. Максова сущность и не думала успокаиваться. Спустя мгновение она снова скрылась у меня во рту. Макс сам предложил мне перевернуться. Ему хотелось сосать. С самого первого его взгяда на меня я знал, что он хочет сосать… И он сосал мастерски. Теперь у меня не возникало сомнений в том, что все танцоры — прекрасные сосальщики. Мне даже не хотелось трахать его — так хорошо он работал ртом. Идиллия кончилась почти одновременно. Казалось, что его вторая порция была еще обильнее, чем первая. Исходя из небольшого опыта, который у меня в этих вопросах имелся, я решил, что просто что-то из первой порции обронил. Странно, но именно эти мысли пришли мне в голову, когда я опылял его своей пыльцой. Утро я встретил с хреном в заднице, как когда-то с Костиком. Я уже сбился с арифметики и так и не смог подсчитать, каким по счету его извержением завершилась ночь самоопыления…

Максова пыльца действовала на меня лучше, чем пенициллин. Или они вместе образовывали самое благоприятное для здоровья сочетание?.. Температура спала. Рентген обрадовал меня — вернее, не он, а лечащий врач. Я знал, что сам Рентген уже давно умер, а врач сказал, что послезавтра меня выпишут. От радости я даже забыл трахнуться с Максом и всю ночь посвятил окрашиванию челки гидроперитом, свистнутым у старшей сестры в таком количестве, что можно было окрасить всех моих любимых солдатиков с ног до головы. Макс особо на близости не настаивал. Он не врубался, с чего это я так радуюсь выписке. Я прекрасно понимал его: были времена, когда одно только слово „выписка“ было страшнее, чем весь курс лечения пенициллином. Его радовало только одно: он уйдет из „инфекции“ в один день со мной. Последнюю ночь мы провели в объятиях, зная, что не увидимся больше никогда. Лишь утром я вспомнил, что еще не пробовал его в зад. Макса не пришлось долго уговаривать. Он, правда, твердил, что это будет первый раз. Осторожно, чтобы, не дай бог, не нарушить девственности, я отымел его на полу. Медленно и печально. В последний раз…

…Ромка схватился за живот, увидев светлую челку, развевавшуюся по подбородку, как знамя Октябрьской революции. Несмотря на то, что в часть опять завалилась инспекция, мы свернули в лесок и уделили друг другу полчасика…

Я попал прямо на проверку строевой подготовки. На сей раз она была для меня единственным испытанием — от остальных извращений отмазал Мойдодыр. Я не успел похвалить его за заботу, как понял, что это всё из-за карт, которые я в свое время не дорисовал. Пришлось работать всю ночь, чтобы к утру взору толстых полковников предстали картинки с машинками в полном составе. Толстые полковники ничуть за эти полгода не изменились. Их очи по-прежнему светились отеческой заботой и откровенным дофенизмом. Из результатов проверки, которые я переписывал вечером, я узнал, что главным кандидатом на отпуск является Славик. Исправив несколько его четверок на пятерки, я ускорил процесс выборов Мистера Часть №… сезона осень '89.

 

19. Конец концов

Ничто не держало меня в части, кроме официального приказа Мойдодыра. Уже во вторник, 14-го, я знал, что о дембеле будет объявлено в пятницу. Потом, случайно забредя в кабинет начальника штаба, увидел наши пятничные проездные бумажки. Славик воспринял мою новость спокойно. Ответил предложением перепихнуться в бильярд. Во избежание лишнего визга я не стал радовать Ростика. И Вовчику не говорил — по той же причине. Это была наша со Славиком тайна. Последняя…

В четверг я отпросился у командира взвода на почту. Отослал домой посылку с парадной формой. Так, на память… И водки купил. На вечер… Со Славиком… Было бы смешно, если бы в ночь на дембель дежурил кто-нибудь иной, нежели Голошумов. Он тоже знал, что завтрашний день будет для нас последним в этой части, и поэтому не имел ничего против прощального возлияния. Оперативно накачав его, мы со Славиком заперлись в клубе. Странно, но мы не притронулись к спиртному. И к бильярду тоже. Среди ночи, оторвавшись от его губ, я предложил пойти погулять. Куда глаза глядят…

Холодный мерзкий снег хлестал в лицо. Мы шли наперекор снегу по железной дороге. Огни города затерялись в снежной пелене. Часы показывали пять. Славка, всё! Мы стоим с тобой на рельсах. Обнявшись… Греясь друг от друга. Повернувшись по направлению к городу, ты резко останавливаешься и даришь мне поцелуй. Последний… Тот, которого мы так боялись… Тот, к которому шли почти год…

На пятничном разводе Мойдодыр сделал такое загадочное, с позволения сказать, лицо, что даже Ростик догадался, к чему дело клонится. Только Славиковы кулаки сдерживали в нем визг, которому он явно научился у своих подопечных. Для начала начальник штаба зачитал приказ о присвоении Вовчику звания старшего сержанта. А нам с Ростиком — ефрейторов… Та-ак, дожили… Вот она, поганая Мойдодырская благодарность! Денис, стоя рядом со мной, не замедлил вспомнить, что дочь-проститутка котируется выше, чем сын-ефрейтор. Да-а, не так я представлял себе последний день, не так… Потом последовало для Мойдодыра привычное: „…На основании приказа Министра обороны…“ Слезы катились по моим щекам и тут же попадали в лапы Деда Мороза. Колючий иней лежал на лице даже тогда, когда я вернулся в штаб и уселся на кровать. Я ей больше не принадлежал, и она чувствовала это. Всегда непослушно скрипящая, сейчас она хранила гробовое молчание. Склонив блондинистую челку, я просидел так до обеда, пока меня чуть ли не насильно погнали покупать билет. Я решил тормознуться на денек у Мишки, и до Минска нужно было ехать в компании Вовчика с Ростиком, что не могло меня радовать. Мойдодыр боялся нас, даже уволенных. На днях несколько „химических“ дембелей устроили у себя в части пьяный дебош, и наш Мудрейший Из Мудрых поручил командиру взвода лично посадить нас в поезд.

Я боялся прощания, я не хотел его. Славику перед его уходом на ужин сказал, что мы еще увидимся, прекрасно зная, что мы уйдем раньше, чем все вернутся. Нестройный строй, ведомый Денисом, скрылся в снежной мгле и пелене моих слез…

Вчетвером мы шли на вокзал, когда из вокзального буфета появилась горстка солдат. Глупый командир взвода не знал, что наши ужинали в вокзальном буфете… Я сказал, что это химики, ясно видя удаляющиеся силуэты, один из которых был самым дорогим…

Я распрощался с уже бывшими сослуживцами прямо на минском вокзале. Мишка встретил меня. Я даже не удосужился представить ему Ростика с Вовчиком. Немного погодя, отдаваясь очередному возлиянию, я объяснил, почему они этого не заслуживали. Они были одними из немногих людей, память о которых сотрется в первую очередь. В следующий вечер Мишка проводит меня на вокзал. На прощание пообещает быстро приехать с ответным визитом. И вскоре выполнит свое обещание, вернув меня в сладкий сон, именуемый армией…

Димка проснется утром от ослепительно яркого, совсем не зимнего солнца. „Через полчаса поезд прибудет в столицу Советского Союза, город-герой Москву“, — так вещал начальник поезда, нежданно снизошедший до общения с пассажирами. Димка еще долго будет соображать, откуда он едет. Он не сможет точно сказать, снилось ли ему всё это, или всё произошло на самом деле. Неожиданно придет ощущение, что этого не могло быть наяву — только во сне. Переступив порог дома, он бросится к телефону, наберет номер воинской „централки“, назовет пароль, услышит голос Дениса, попросит Славика, всё еще сомневаясь в реальности происходящего. Всё поставит на место знакомый до слез голос:

— Да, я слушаю.

— Славка, ты!?

— Да, Дим, я. Ты откуда?

— Я уже дома… Дома…

Дома?..

© Дмитрий Лычёв, 1990–1997