На обитателей кардиологии мое появление не произвело никакого впечатления. Они на меня тоже. Запомнился лишь эпизод явления на пост медсестры. На ее месте сидел плотный, вальяжный и усатый мужчинка неопределенного возраста. Ничего себе порядочки завели в мое отсутствие! Прапорщик, наверно, а сидит дневальным. Определил меня в солдатскую палату, ту, в которой я был свидетелем экзекуций Алика. Никого в ней не было. Его кровать, к сожалению, была занята. Я закрыл глаза и попытался представить его на своем привычном месте. Открыл — пустота. В отделении ровным счетом ничего не изменилось. Разве что на сей раз не было рядом со мной Алика. На ладан дышащие старпёры по-прежнему прохаживались по отделению, пока молодежь трудилась. Все на одно лицо, до боли знакомое. Где-то я уже их видел… Ах да — конечно же, здесь.

Ближе к обеду стекались в палату ее обитатели. Знакомились. Милые, совсем незнакомые мне ребята. Есть даже такие, с которыми можно. И нужно. Неожиданно появился вальяжный мужичок и попросил меня перейти в офицерскую палату: бумажка из Москвы всё-таки…

Обжившись на новой кровати, вылез из палаты. Похожий на прапорщика мужчинка оказался обыкновенным солдатом Советской армии. Значит, товарищ по насчастью. Быстро разговорились. Общительный, милый. Я сразу почувствовал зарождающуюся к нему симпатию. Под стереотип любовника он никак не подходил, зато у нас было много общего. Да и хорошо это, когда с первых минут появился родственной души и с похожими недугами человек. Будем бороться с врачами совместными усилиями. Легко с ним. Ладно я — хоть чуть-чуть, но похож на солдата. Но он-то! Что он делает в армии? Свое попадание в ее ряды считает полнейшей нелепостью. Согласен с ним полностью, но ничем помочь не могу. Начальник отделения тот же, так что и тебе, дружище, ничего не светит. Да, совсем забыл — Мишкой его зовут. Вот Мишку хоть дневальным заставляют сидеть. А обо мне товарищ полковник позаботиться забыл. Видно, посчитал опасным связываться со столь важной птицей. Да-а, успел я опериться! Опытным таким стал. Когда с полковником разговаривал, он понял, что я уже не тот, что был тогда. Нахал. Хам. Не буду работать — и всё тут. Я обследоваться и лечиться сюда приехал. Ходил себе по территории, вспоминая давно проложенные маршруты. Олег… Олежка… Олежечек! Мне не хватает тебя. Тебя, такого недоступного. Наверно, ты видишь всё оттуда. Я здорово виноват перед тобой — так редко вспоминаю о тебе. Но я не могу и не хочу вспоминать чаще. Мне легче совсем забыть тебя. Но не могу сделать это так быстро. Вот дом, в котором есть принесенные мной кирпичи, и в котором когда-то был ты. Его уже достроили. И даже дверь закрыли. Как мне плохо! Кто мне, такому искушенному в поисках единственного правильного выхода, подскажет мне его сейчас? Я окончательно запутался в себе. Кто? Мишка! Конечно же, он, такой добрый, толстый и мягкий. Домашний такой.

Он местный. Минчанин. Мать часто приходит и приносит цивильную еду. Разговариваем часами. Беседы с ним действуют на меня гораздо эффективнее, чем скромные потуги лечащего врача с голосом умирающей лебеди. Когда лебедь эта заплывает в палату, у меня складывается ощущение, что прям щас вместе и отойдем в мир иной. Давление однажды измерял, а наушники в уши вставить забыл. „Пульс, — говорит, — не прощупывается“. Я чуть в кровать не написал!

Перестройка в армии одной ногой вступила и в кардиологическое отделение. Пациентов заставляли меньше работать — только до обеда. Мне же вообще ничего тяжелее ложки или вилки поднимать не положено. Скучно. Записался в госпитальную библиотеку. „Фауста“ перечитываю раз в сотый. Некоторые места наизусть выучил.

„Покоя нет, душа скорбит,

Ничто его не возвратит…

К нему, за ним стремится грудь,

К нему — прильнуть и отдохнуть.

Его обнять и тихо млеть,

И целовать, и умереть…“

Кого целовать? Под кем умереть? С ума тронуться можно!

От депрессии спасает случай. В соседнюю палату поселяют майора. Вопреки моему устоявшемуся мнению об офицерах, этот — мастер спорта по шахматам. Это то, что мне уже давно было нужно. Часами играем с ним. Днем за доской, вечером — „вслепую“, без доски. К счастью, все мозги я еще не вытрахал. Правда, проигрываю чаще я. Особенно „вслепую“. И не удивительно — он на разряд выше. Медсестры тащатся, а солдаты принимают нас за потенциальных пациентов отделения неврологии. Еще бы — сидят два идиота, один говорит: „Конь цэ шесть, шах“, а второй ему в ответ: „Король — е семь“. Кто кого „е“ семь, и почему именно семь — им не понять. С Мишей постоянно говорим об обследовании. Ему тоже домой хочется, и побыстрее, да и дом в двадцати минутах езды на сорок третьем троллейбусе. Несмотря на мое твердое убеждение, что я самый больной и, следовательно, более достойный досрочной демобилизации, ему я искренне желаю того же — сочувствую. У него в военкомате недобор был. А у Миши была самая что ни на есть настоящая гипертония средней формы тяжести. Но недобор был важнее, и гипертония резко трансформировалась в легкую форму, и моим новым другом залатали дыру в списках. Тяжело ему было в части. Попробуй найти сапоги 48-го размера! Нашли, но они Мишке не пригодились — гипертония всё-таки второй степени. Вот и встретился Миша сначала с госпиталем, а потом и со мной. И никто об этом до сих пор не жалеет.

Обследование ничего нового не показало. Более того, результаты для меня были еще хуже, чем в Волковыске. Для здоровья-то, конечно, лучше, но тогда об этом я не думал. Дырки в клапанах не нашли — заросла, наверно. Врачам виднее, может, бывает и такое. Ладно обморок — можно сделать так, чтобы он был, а можно этого и не делать. Я уже научился. А вот чтобы дырку в сердце штопать — это слишком. За одно это мне уже памятник положен. Или мне, или врачам. И не простой, а нерукотворный. Дело пахнет керосином. Вернее, выпиской. Мое воображение начинает рисовать трогательную до бессонницы улыбку Мойдодыра. Мишка выручает. Его тоже не хотят отпускать домой, и он неизвестно каким способом находит для себя халявную работенку. В госпитале, оказывается, нет помещения для обучения персонала гражданской обороне. А время такое, что того и гляди американцы бомбу сбросят атомную. Короче, нужно оформлять класс. А работа это не только халявная, но и нескончаемая — на полгода, если работать с усердием. А если без оного, то и до конца службы хватит. Я слезно молю Михаила взять меня в помощники. Он обещает поговорить с главным дяденькой. Тот оказывается доверчивым, к тому же узбеком. Бадма-Холгаев — это фамилие такое. Для пробы попросил меня принести образцы моего почерка. Первые буквы с непривычки выходили неважно, но к концу дня я отчеканил ему шрифтов пятнадцать. На это пронзающие насквозь глазки узбека сначала заморгали быстро-быстро, а потом просияли удивительной теплотой и заботой. С той минуты я мог не сомневаться в его покровительстве. Всё-таки заместитель начальника госпиталя, полковник. Я даже вспомнил по этому случаю слова из одной эмигрантской песенки: „Я сказала полковнику: „Нате, берите!“, но они не пригодились. Узбекам я не отдаюсь. Да и нужен я ему по другому поводу. Что ни говори, а пятнадцать шрифтов для узбека, пусть даже и полковника, — многовато будет.

Теперь после завтрака я должен был идти в класс и работать там до вечера. Конечно, не до самого вечера, а до той поры, пока Бадма-Холгаев домой уйдет. А он нечасто задерживался после дневной трапезы. Видимо, у узбеков, как и у хохлов, голова варит лишь до обеда. Я выпросил неделю только на то, чтобы набить руку. Времени узбек дал много. На дворе был конец июля, мы же обещали кончить к Новому году — раньше ну никак не получалось. А там еще что-нибудь изменится. Мишка смекнул, что ему торопиться тоже некуда. До дома близко, и гипертонии его здесь, в классе, гораздо комфортнее. Да и тапочки домашние лучше сапог сорок восьмого размера.

Постепенно кардиология становилась только ночным моим пристанищем. Частенько я захаживал в родное отделение лишь для того, чтобы соснуть часок-другой или пообедать. Хотя и то, и другое можно было сделать в классе. Причина моих частых отлучек с места работы заключалась в ином. Как-то вечером в отделении я познакомился с клёвым парнишкой — Семёном, Сёмочкой. Вот, стоит себе в коридоре, распорядок дня читает, внимательно так. Я не преминул сказать, что нафиг его читать — никем он здесь не выполняется. Разве что стариками-отставниками. Но у них 24 часа в сутки — тихий час. Понравился я ему своим острым словом и открытостью. Сам он тоже не был замкнутым. Рассказал о том, что осталось ему служить до осени, а пока вот решил отдохнуть перед „гражданкой“. В Минске служит, до госпиталя — рукой подать. Как Мишке до дома.

Видно было, что соскучился Семён по человеку, который мог бы его слушать и слушать. Я взял на себя эту приятную миссию. Интересно всё-таки. Да и перепихнуться с ним я не прочь. Только до этого еще далековато. Пока приходилось внимать его рассказам по вечерам, а заодно своими цицероновскими задатками очаровывать. Решил не заикаться о сексе, пока полностью не овладею его расположением. Да и торопиться было некуда: у меня времени масса, и ему даже при самом удачном раскладе до дембеля месяца два.

А вообще он очень похож на мышонка — маленького, ласкового. Глазки хитроватые, но в то же время распахнутые. Как ставни в голубом домике. Семён слегка отличается от почти что всех моих любовников, армейских и не только. Чисто внешне — не в моем вкусе, но глаза… За них я готов положить на алтарь всё, что есть у меня самого ценного — мягкое место, например. Но готовность отдаться просто так, за глаза — еще не главное. Гораздо важнее подвести человека к чувству, что он это жертвоприношение заслужил. Он — и только он.

Целую неделю я удачно сочетаю работу со шрифтами и вечерне-ночные посиделки с Мышонком. Он часто рассказывает про свою службу. На первом году натерпелся всего вдоволь. Рубцы на теле показывал. Лучше бы он этого не делал! Общения с Серёжкой научили меня возбуждаться от подобного зрелища. Но рукам, не говоря уж о других органах, я воли не давал. Семён, став старослужащим, не смог поступать с молодежью так, как в свое время поступали с ним. Он выпал из общей массы „дедов“, и они, как могли в силу умственного и физического развития, старались показать свое превосходство над отщепенцем. Ребята помоложе Сёмочку любили. В госпиталь частенько хаживали. Красивые, заразы! Я бы тоже с удовольствием за них заступался — просто так, ни на что особо не рассчитывая.

Сейчас им без Семёна несладко, вот и ходят к нему за советами. И я пытаюсь опытом делиться: графин разбил, порезал одного — и все дела. Графинов, говорят, в их части не водится. Сами понимают, что не в таре дело. Нужно лишь перешагнуть через свой страх. Похоже, мне удается найти с ними общий язык. Всё-таки по сроку службы мы почти ровесники. Вот и ко мне они уже тянутся. Ну, а я, разумеется, к ним. Жаль только, что в распоряжении у них всегда времени меньше часа. Да и то днем. А днем разве можно трахаться?

Дурость, конечно — днем тоже можно. А с Мышонком даже нужно. Как одарит своим озорным взглядом — так хоть стой, хоть падай прямо на спину и ноги разводи. Кажется, мы уже в таких отношениях, что поссорить нас может только несчастный случай.

А Минск мне опять нравится. Он уже не такой противный, как казалось мне, когда я ехал под присмотром Голошумова. Он мое „риголетто“ в умывальнике никак забыть не мог. Постоянно приставал с расспросами, отчего ж мне так неймется. Ага, так я возьми и выложи ему всю правду! Конечно, ему можно, только вот зачем? Я не удивлюсь, если он положит сочувственно руку на плечо, а второй скользнет к запретному плоду. Интересно, к какому — заднему или переднему? Наверно, всё же за задницу схватит. Как же — офицер, женатый человек, двух дочек настрогал. Станет он после этого грязный задроченный солдатский член себе под рыжие усищи прятать! Вряд ли он вообще станет делать то, о чём я размечтался. Люблю я всё-таки выдавать желаемое за действительное…

Ладно, я, как всегда — начинаю о светлом и чистом, вроде Минска, а кончаю совсем от другого. Да, кстати: что-то я давно не кончал. Суходрочка не в счет, да и редко бывает. На дворе чуть ли не середина августа, а Мышонка я так и не развратил. Мишка уже ходит и бесится — ругается, что я редко стал наведываться в класс. Бадма, который Холгаев, уже справки наводит. „Может, заболел?“ — спрашивает. Интересные вопросы задает почти что начальник госпиталя! Мишка отбрехиватся баснями про мои участившиеся сердечные приступы, и Бадма верит. Мишку он любит. Художник он, классный художник. Хотя и не торопится рисовать. А в таком темпе, наверно, и я умею.

Уж коль я о темпах, то мне действительно надо торопиться. Сёмочку недели через две обещают в часть спихнуть, а ведь надо не только развратить, но и любовью насладиться. Выбираю самый удобный момент: после обеда. Когда ж еще можно о бабах говорить? Только на сытый желудок. Он мне и раньше любил про подружек своих доармейских потрепаться. Но всегда в его озорных глазах мелькали грустные крапинки. Я уж было подумал, что не удовлетворяли они его полностью, и хотел предложить попробовать с друзьями. Ошибся. После того самого обеда, когда я принял волевое решение хлопца раскрутить, он и признался, что проблема сидит в самом его интимном месте: головка раскрывается не полностью, что дает ее обладателю массу неприятных ощущений. Дурачок ты мой! Так бы сразу и сказал — уже б давно писька распустилась. „Ноу проблем, — говорю. — Пойдем, посмотрим. Я знаю много способов помочь тебе, надо выбрать самый для этого подходящий“. А он особенно и не стесняется — верит. Друг я ему всё-таки. Заходим в туалет, в первую от окна кабинку — это чтоб виднее было. Сажусь на подоконник, а он стоит, несчастный, переминается с ноги на ногу, да только глазищами своими возбуждающими поглядывает. Наконец, садится рядом и выкладывает поверх штанов свое хозяйство. От смущения оно и не думает увеличиваться.

— Видишь?

— Не-а, не вижу. Маловато будет, чтобы диагноз поставить и способы лечения определить.

— А что делать?

— Ну-у, приплыли! Что в таких случаях делают? Дрочить надо. Сесть и слегка помастурбировать. Помочь?

— Нет. Я сам. Только ты выйди.

Я прям не могу! Институт благородных девиц какой-то! Вышел из кабинки, а у самого всё торчком и наружу просится. Хотел было уже зайти в соседнюю кабинку и слить, да Мышонок вовремя позвал. „Вот“, — говорит. Так себе… И побольше видали. Но головка действительно упорно не хочет раскрываться полностью. Щас, потерпи, родной! Операцию по устранению фимоза я твердо решил делать ртом. Мои мягкие и совсем не похожие на скальпель губы жадно впились в упрямую головку и, моментально поглотив всё остальное, коснулись основания. Семён вкрикнул. И вовсе не от боли — он обалдел. Вскочил, упрятал свои причиндалы подальше и хотел было убежать. Я одной левой прижал его к стенке, перевернул и посадил на унитаз. „Ну куда ты убегаешь? Совсем, что ли, очумел? Доктора нашел? Больной? Окончательно? Неужто поверил, что я разом избавлю от твоих хуевых проблем? Интересно, а как ты себе это представлял, если видел, что в руках у меня ничего нет? Думал, я шаман какой-нибудь? Мне абсолютно по фигу твои проблемы, я просто хотел у тебя отсосать. Ты явно не в моем вкусе, так что на жопу не рассчитывай. Но ублажить тебя и ублажиться самому посредством не самого плохого в мире рта ужас как хочется!“

Мышонок сидит на толчке и моргает в такт моим словам. Вскоре не самый плохой в мире рот перестает говорить. „Поступай, как знаешь. Ты мне в принципе нравишься, и я в принципе тебя хочу. А сейчас — гудбай, май лав, у меня работы полно. Забот — полон рот“ (это я уже про писанину в классе).

Я со злостью ударил ногой дверь кабинки и выскочил. Вау! Передо мной стоял и преспокойно умывался мой шахматный майор. Само собой, шум воды не лишил его удовольствия слышать весь этот неудавшийся минетный монолог. Но он всё равно умывался, а я стремительно проскочил мимо и понесся в класс.

Вид у меня, наверно, был озабоченный, ибо Мишка, оторвавшись от чертежа, надолго уставился на меня. Решил, что меня выписывают. Так прямо и спросил. Хуже — пососать не дали! А вслух ответил, что ничего особенного не случилось. Потом как-нибудь расскажу, а сейчас я страшно хочу работать.

Рука дрожала. Нестерпимо хотелось кончить. Прямо на стенд, размазав несмываемую тушь порцией живчиков. Мишка мешает. Я ж всё-таки не совсем еще стыд потерял. Да и вряд ли он положительно отнесется к моей попытке вывесить на всеобщее обозрение неродившихся деток. Постепенно прихожу в норму. Буквы выходят из-под пера ровно и спокойно, плавно превращаются в слова, ну а те, в свою очередь, образуют абсолютно глупый текст про новый вид противогазов.

Голова думает. Майор вряд ли предаст услышанное огласке. И не только из-за боязни потерять относительно сильного спарринг-партнера. Добрый он. Да к теме этой относится наверняка спокойно. Лишь бы не приставал! От этих майоров что угодно можно ожидать. То мат объявят, то в рот дадут… Ну, это я опять размечтался… Что с Семёном? Он от меня теперь как черт от ладана шарахаться будет. Сколько секретов своих доверил — а кому? Педику какому-то. Противно ему щас, наверно. Лежит, в потолок смотрит и думает: идти блевать или нет. Если на тот же самый толчок, то вырвет обязательно. А вдруг дрочит, пытаясь сладить с проклятым фимозом, и заодно меня представляет? Всё может быть. Чужая душа — потемки. Особенно такая чистая…

Вечера я немного боялся. Не хотелось встречаться сегодня ни с Мышом, ни с шахматным майором. Но последнего я увидел у входа в отделение. Сердце забилось — хоть под ЭКГ ложись. Он кивнул мне, я подошел. Тирады про пидаров я не услышал. Последовало предложение перепихнуться в шахматишки. Прямо так и сказал, сделав провокационную паузу после слова „перепихнуться“. Коварный какой! Я согласился, несмотря на некоторое замешательство. Зря! Махом спустил восемь партий, „теряя“ позицию ходов через десять. Тяжело всё-таки играть вслепую с человеком, который знает твои маленькие пидовские секреты. Ободранный, как столетняя береза, я отправился спать, дабы поскорее уйти в объятия Морфея, прочь от этого смутного дня.

За завтраком я увидел Его. Он преспокойно лопал бутерброд с маслом, когда я вошел в столовую. Думал, поперхнется. Глазки его шаловливые излучали скорее дружелюбность, нежели блевотность, о которой я предположил вчера (не к столу будь подумано!). Есть мне не хотелось, да и завтрак был так себе. Сел рядом с ним. Подождал, пока дожует, в надежде, что заговорит первым. Наконец, бутерброд полностью исчез в прекрасном маленьком ротике, подгоняемый чаем. „Как спалось?“ — услышал я. „Плохо, конечно, плохо. Никак не мог уснуть“. „Почему?“ „Не знаю. Ты уж, прости, Семён, что я тебе лапшу про исцеление вешал. Мне просто хотелось тебя попробовать. Ты мне жутко нравишься, и я хочу тебя в себе поиметь. А дальше — дело твое. Если не согласишься, я быстро забуду вчерашний день и сегодняшнее утро и никогда больше к этой теме не вернусь. Сегодня я с тобой, как никогда, честен“.

Закончив монолог, я скромно потупил глазки и изобразил раскаяние и томительное ожидание ответа. Ковыряясь в зубах спичкой, он выдал потрясающую фразу, которую я и сейчас нередко произношу в ответ на предложение трахнуться: „У меня никогда такого не было, но я подумаю об этом сегодня до обеда“. Класс! Хочешь — я же вижу, что хочешь! Скорее, ради спортивного интереса. Ну, а там всё будет от меня зависеть. Я уже знаю, что ты скажешь во время обеда, и заранее почищу зубы и другие половые органы.

Обед, как и завтрак, был поганым. Аппетита не было. Зачем есть всякую гадость, если я был почти уверен, что мне приготовлено белковое меню. Семён уплетал второе, когда я подсел к нему.

— Ну, что, Сёмочка, ты меня осеменишь?

— А оно тебе нужно?

— Ну да, видишь — я ничего не ем в ожидании твоего молочка.

— Да? Неужели это лучше?

— А ты сам попробуй.

Тут я замолк, ибо подсел старпёр. „Неужели здесь всё время будут кормить этой гадостью?“ — спросил то ли у нас, то ли у неба гурман из, наверно, еще Первой конной армии. „Увы, другой альтернативы нет“, — улыбнулся я, и под истерический хохот Мыша удалился.

Я ждал его у клумбы, почитывая „На страже Родины“. Читал самозабвенно, иногда даже улавливая смысл. Он придет, обязательно придет! Наверняка он видит меня из окна. Время тянется до оргазма долго. Он не может решиться. А я спокоен. Ничего не теряю, если вдруг он завалится спать. Правда, ничего и не приобретаю. Ну и ладно. Смеюсь над тонкими армейскими шуточками на последней странице газеты. Действительно смешно. Чёрт, где его носит? Через час — тихий час. Тихий час будет щас…

Продолжить бессмертную поэму не удалось. Он появился на лестнице, нервно прикуривая. Смотрит в мою сторону. Я читаю. Подходит. „Ну что, хуй сосать будешь?“ — нарочито громко вопрошает он. „Да что ты! Пойдем, я тебе лучше свой класс покажу“. „А чё я там забыл?“ „Пока ничего. Но скоро забудешь. Я сниму с тебя покров девственности, и он останется лежать у меня в классе“. „А как же твой толстый напарник?“ „Не толстый, а милый. Он всегда дрыхнет после обеда. Идем, нас ждут великие дела“.

Мишка на обед не ходил — нажрался домашних харчей. Запах Его Величества Облома вихрями носился по классу. „Пойдем отсюда“, — буркнул я Мышонку, не сообразив пока, где я его завалю. Мысль пришла при выходе из класса. Конечно, туалет! Между нашим классом и коридором с кабинетами госпитальных боссов располагался грязный и вонючий клозет, куда, впрочем, вершители судеб не ходили. Я, кстати, до сих пор не знаю, где они мочились.

Я показал глазами, куда следует следовать. Мыш зашел первым, я — вторым. Щеколда привычно взвизгнула, наивно полагая, что я опять буду мастурбировать. Дура! Видишь, я не один — я со своим парнем. Ты такого еще не видела. Хотя, черт тебя знает, ты здесь наверняка со времен первой мировой висишь… Об этом я думал, пристально глядя в развратные мышиные глазки. Семён ждал. Или не знал, с чего в таких случаях начинают. Унитаз в этой параше отсутствовал, поэтому „а-ля первый раз в армии“ изобразить было невозможно. Я положил руки ему на плечи. Медленно, но уверенно спускались мои клешни всё ниже. Одновременно я приседал, пока не оказался на уровне рта с предметом, который не ждал предстоящей пенетрации. Он спокойно дремал и начал оживать лишь от трения о подбородок. Жадный до всякой гадости рот обхватил его (предмет) вместе со штанами.

— Это что, вместо гандона?

— Да нет, просто ТАК я давно не пробовал.

Но штаны были невкусными. Руки, шмонавшие ягодицы, сдернули невкусное препятствие, ноги упали на колени, и рот всецело завладел мышиным хвостом. Я чувствовал его пульс! Я считал его. Под сто сорок! Руки привели в движение упругие ягодицы. Фрикции Мыша заметно уступали пульсу по частоте, но было всё равно здорово. Сопение вскоре уступило место стонам, сердце готово было выскочить, но в это время выскочило другое. Ага, вот и мой обед! Порция была большой. Значит, вчера вечером не дрочил, представляя меня. Ничего, теперь будешь! Первое, второе и десерт одновременно стекали по подбородку и смачивали мой кулак, который разогнался в темпе, близком к пульсу. А вот и я… Всё! Свершилось! Как же здесь плохо пахнет! Иди быстрей… „Тихий час будет щас…“ Его рука бередит мою шевелюру. „Чай, теперь твоя душенька довольна?“ — вопрошает он словами Золотой Рыбки. На данный момент — да. Все части тела, кроме носа, получили хорошую разрядку. Теперь можно и поработать. Я выталкиваю Семёна из клозета, и мы идем в разные стороны. Я — в класс, а он растворяется в тихом часе.

Мишка предлагает поесть и выпить пивка. Я не хочу запивать свой обед всякой гадостью. Отказываюсь и ловлю по этому поводу его недоуменный взгляд. Да-а… Я представляю, как бы ты посмотрел на нас там… „Ну ладно, уговорил, давай пива!“

Я захмелел. От пива. Конечно, от пива. От чего же еще? А что дальше? Не знаю, но спрашиваю Мишку, придет ли он в класс после ужина. Вопрос риторический. Зачем? Он собирается поспать. И так сегодня выполнена недельная норма. Шутит. Шути себе на здоровье, а я после ужина выполню месячную. Я столько ждал этих часов после ужина! Я приду сюда. И не один. И никто об этом не узнает. Я отдамся ему прямо на своем стенде. Он войдет в меня весь. И мы сольемся в единое целое. Он, я и стенд…

Рыбу, предложенную к ужину, я исправно проглотил. На сей раз за моим столом сидел майор, который уже успел получить отказ от перепихона в шахматы. Я сослался на несоизмеримый стыд, в пучину которого меня вчера опустили за каких-то восемь партий. Прозвучало убедительно. Но, оказалось, что в этот вечер обломами одаривал не только я. Мышонок к ужину не вышел. А я побоялся зайти к нему в гости. А что я спрошу? „Когда пойдешь меня трахать?“ Или „Почему не вышел ужинать?“ Он бы наверняка сострил что-нибудь в ответ. Так, наверно, даже лучше. Отымеешь меня завтра. Или когда-нибудь. Но то, что отымеешь — это точно. Воспаленный мозг начинает рисовать картину совокупления. Бегу в класс. Хочу кончить именно на месте предполагаемого греха. Ложусь на стенд и кончаю почти сразу, умудрившись разбрызгать добро мимо начертанных букв. Это суррогат. Не думал, что день так неважно кончится. Сквозняки ходят по классу. Это обрывки Ветра Обломов.

Мы пришли на следующий день вечером. Весь день я просидел с ним перед клумбой. Травили анекдоты. Я усердствовал, рассказывая анекдоты про педиков — бородатые, зато актуальные. Семён старательно избегал говорить о вчерашнем. Вопросы типа „Тебе понравилось?“ застревали в глотке. После ужина я вкрадчиво предложил пройтись. Ноги сами привели нас к двери. К той же самой двери. Не класса — туалета: ему хотелось помочиться. Там-то я его и зажал. „Стряхни хорошенько, я не люблю вкуса мочи“. Целую в шею и стряхиваю ему сам. На „Спасибо“ говорю „Пожалуйста“.

А вот и стенд. Ни единой буковки со вчерашнего дня не прибавилось. Оказалось, что от синего больничного костюма фон стал слегка голубым местами. Мишка в обед спросил, не трахали ли меня на стенде. „Ну что ты?!“ Я даже обиделся. Кто ж на стенде отдается? Я бы выбрал другое место.

Мы обнимались стоя. Потом на полу, устланном зимними больничными пальто. Потом лежа там же. Я сосал, закрыв глаза. Он, с закрытыми глазами, спустил почти мгновенно. Ну вот еще новости! Мы так не договаривались! А кто меня будет иметь? Может, еще раз, а то я не распробовал? Нет, хватит. Хорошего человека должно быть мало. А не то быстро надоест.

Мне всё это разонравилось. Не буду я больше с ним. Холодный, как лед. Как Облом. Классическое воплощение облома… Может, я не так сосу? Фу, какие глупости! Он делает мне одолжение. Удовлетворил свое любопытство и не хочет идти дальше, за новыми ощущениями. Всё, я на него обиделся! Не буду больше с ним разговаривать. Два дня работаю почти без еды. Кормит Мишка. В столовую не хожу — не хочу видеть. Хоть бы тебя выписали! Приходит сам. Говорит, что глупо на что-то обижаться. Умом я это понимаю. Вечером опять наматываем круги. Дом с классом обходим скорее из-за моего нежелания. Я не хочу ничего иметь с роботом.

Мышонок очень мил. Иногда рассказывает интересно. Да, мне хорошо с ним таким. Голубизну не трогаем. Анекдоты на эту тему кончились. Пытался я было выдумать парочку, да не получилось. И зачем? Вот он — анекдот ходячий. Близок хрен, да в рот не положишь!

Вечером в субботу мы опять оказались в классе. На улице было прохладно. „Не замерз твой хвостик, Мышонок? Давай, я его погрею“. Вот тебе новая нора, обильно смоченная слюной. Мне почему-то больно. Я мысленно сравниваю свою дырку с футболистом, который в ожидании важного матча просто „перегорел“. Ему опять приходится кончать мне в рот. Оба знаем, что это в последний раз. Больше этого не будет. Потому что этого не может быть никогда.

Воскресенье я провел в кровати. Отчасти простыл, отчасти всё надоело. Аппетит вновь пришел во время еды. Кто бы мог подумать, что моя судьба так счастливо сложится? Хвала Богу и спасибо Мишке! Бегал бы я сейчас за водкой вместо Ростика или что-нибудь в этом роде. Именно в то воскресенье я понял, что вряд ли выдержал бы выходки „стариков“. Этот груз слишком сильно давит. Постоянно быть начеку, ждать ударов исподтишка… Да еще эти дегенераты командиры. Ни одного человека! А здесь — уже ставшие родными Семён с Мишкой. И отчего же тогда хандра? Ладно, завтра не буду.

Завтра было так же. И послезавтра тоже. Мишка привел показать Сергея. Это наш новый коллега. Будет помогать нам с технической стороны. Это не конкурент, значит, я могу поваляться еще, ссылаясь на вновь выдуманные болезни.

Назавтра случилось выздоровление. Почти чудо! В отделении появился новый доктор. Мой доктор. Только мой. Сашка ворвался в мою уже ставшую скучной жизнь как смерч, ногой открыв дверь палаты. Я дремал. Очнулся от стука. Он не мог открыть иначе. В одной руке — ведро, в другой — тряпка и бутылочка. Он пришел мыть окна. Я видел его раньше, но не мог вспомнить, где и когда. Я видел его в своих снах. Кроме того, он здесь лежал однажды. Выписали его три недели назад, а сейчас обратно стало плохо. И вот он здесь. Я язвительно спросил, неужели в этом возрасте взаправду может болеть сердце. Или он такой же, как и я? Откровенность моя Сашку слегка смутила. Конечно, и он слегка преувеличивает степень своих недугов, но только чуть-чуть. Он углубился в работу. Проворные руки заскользили по стеклу. Выглянувшее солнце осветило его прекрасную фигуру. Среднего роста, волосы ежиком. Беленький. Губки слегка пухлые. Носик — просто обворожительный. Щурится от отражения. Я тоже прищуриваюсь, закрываю глаза. Страшно! Сейчас открою — а его нет. Вдруг это действительно видение? Приоткрываю один глаз. Здесь! Переходит на второе окно. Грациозно вскакивает на подоконник. Христосе, я же люблю его! Да, это Он! Это Его я ждал. Это в ожидании Его была такая депрессия. Я чувствовал Его приближение. Я вижу Его, такого реального. Это Он, очищающий окно от пыли со старых отставных мешков, приносит свет. Я готов целовать эти руки. Я готов опуститься перед Ним на колени в самом грязном и вонючем клозете. Я готов на всё ради одной только Его милой улыбки… Бред! Всё — бред. Иду курить…

…и возвращаюсь, не докурив половины. Надо говорить! Хоть что-нибудь! Мысли проносятся мимо головы. Я молчу и смотрю на Него. „Скажи, ну отколи что-нибудь смешное, ты же хочешь видеть, как Он смеется“, — твержу себе почти вслух. Но молчу. Боюсь, что не получится. Нет, просто не могу ничего сказать. Не нахожу ничего лучшего, как притвориться спящим. Засыпающим, которому мешает шум, издаваемый Им. Вскоре Он уходит.

Я не могу представить его в военной форме. Слишком детским кажется его лицо. Детским и светлым. Совсем не для армии. Самый красивый солдатик в моей жизни…

Слоняюсь по коридору, пытаясь узнать, в какой палате он обитает. Явно не в солдатской — та вчера была переполнена, а сегодня никого не выписывали. По дороге попадается Мыш. Недовольства не выказывает, но особенно и не льнет ко мне. Скорее из вежливости осведомляется, где я пропадал. „Депрессия, — говорю. — И деградация“. „Отчего же?“ „Влюбился. Да нет, не пугайся — не в тебя. Спятил, что ли? И не в девочку. Хуже…“ Обалдевший, смотрит на меня, а я тут же добавляю: „В ребенка“. „Разыгрываешь?“ „Да нет. Может, ты видел в нашем отделении мальчишку с детским лицом?“ Боже, Мыш его знает! Более того, он лежит в соседней с ним палате. „Мышонок, лапочка, познакомься с ним! А потом и меня познакомь. Ну, пожалуйста!“ Кажется, Мышонок ревнует. Говорит, что не будет потакать моим пидовским козням. „Ну почему сразу пидовским? Я просто хочу с ним подружиться. Через неделю у меня день рождения. Это будет лучшим твоим подарком“. Он соглашается, и мы расходимся.

Наутро Мишка был потрясен моей работоспособностью и веселым расположением духа. На обед я позвал его с Сергеем в кафе „Три Ночных Генерала“ — так прозвали мы буфет при госпитальной офицерской столовой. Ночными генералами мы обзывали старших прапорщиков. Три звезды на их погонах располагались в ряд, совсем как у генерал-полковников — ночью и перепутать можно. „Ночные генералы“, привозившие из частей больных и покалеченных армией солдат в госпиталь, коротали время в буфете, ожидая решения судеб своих сопровождаемых. Вот мы и пировали в окружении толстозадых вояк, не брезговавших не только мерзкими вторыми блюдами, но и пирожными, которые были если не их, то моими ровесниками. Нам же за счастье было съесть пару булочек и запить их „фантой“. Верхом шика считались сушеные вьетнамские бананы, по рублю пачка. От них пахло не только мылом, но и „гражданкой“.

После пира я уселся на родную скамейку у клумбы в ожидании обещавшего появиться вместе с Сашкой Мыша. Время приближалось всё к тому же злополучному тихому часу, и я судорожно мял пачку бананов в кармане. Я увидел их, когда уже отчаялся и ругал Мыша последними словами. Мой новый принц протянул руку, как бы невзначай поздоровался и с благодарностью принял вьетнамское угощение. Разговора особого не получилось, да и времени было мало. Оказалось, и Сашка не теряет времени даром: в отделении функциональной диагностики, что на первом этаже, потребовалось оформить пару стендов, и он напросился на эту почетную работу. Правда, его шеф (несколькими рангами ниже, чем мой Бадма) оказался намного требовательнее, дав неделю срока — вот Сашка и торопился. Я выведал, в каком кабинете он работает, и напросился в гости. После полдника зайду к нему, и мы потом пойдем погулять. На его мордашке печать удивления не нарисовалась (с чего это так сразу в гости?). Он воспринял это как жест коллеги по стендам.

Хорошенько размыслить о плане дальнейших действий мне помешал Бадма-Холгаев. Мишка поднял меня с постели, сказав, что Главный всех нас хочет видеть, причем немедленно. Как-то сразу мне стало не по себе: недобрые предчувствия вихрем пронеслись в голове. За последнюю неделю я почти не продвинулся в производстве стендов. Может, Мишка что-то знает? Нет, сам удивлен. На днях он отколол небольшую шутку: на одном из стендов, отображавших тактическое размещение военно-полевого госпиталя в военных условиях, он отобразил в названиях населенных пунктов все наши фамилии. И это рядом с поселком Ленинск! Лычёвск и Ленинск выглядели, как близнецы-братья, только „мой“ населенный пункт был на пару домов больше и уже считался городом. Своим именем Мишка назвал самый большой город на стенде. Вдруг Бадма узрел и сейчас будет нас трахать за надругательство над светлым именем вождя мирового пролетариата? Мурашки на коже высыпали. Пахнет выпиской и родной частью! На всякий случай напущу-ка я на себя смертельную бледность. К тому же и вправду страшно.

Глаза Бадмы излучали ту же порцию отеческого тепла, что и при первом нашем свидании. На душе сразу полегчало. Он расстелил прямо на Мишкином стенде секретную карту и стал объяснять, что еще нужно добавить в наши художества. „Думаю, передвижное хирургическое отделение нужно вынести за Лычёвск“, — спокойно, деловым тоном рассуждал полковник. Мы с Мишкой впились друг в друга глазами и не могли понять, дурачится он или вправду ничего не замечает. Когда Бадма попросил меня дописать слово „лазарет“, я почувствовал, что мои трясущиеся руки выведут сейчас что-то другое. Выручил, прочувствовав момент, Мишка: сказал, что отдельные слова писались им (а почерк менять не следует), и он сделает это за меня. Через несколько минут поток ценных указаний иссяк: работы стало много больше. Какие-то пожарные стенды, дабы больные и персонал учились быстро эвакуироваться не только при пожаре, но и при угрозе светового излучения. Да, я-то, конечно, вам это нарисую, но вряд ли кому-то из вас это пригодится… Повозиться с этим придется изрядно, а с другой стороны, вряд ли я с этими пожарными штучками совладаю до поздней осени. Бадма сказал, что срочности особой нет. Но тут же осекся и добавил, что незаменимых людей не бывает. Прямо мысли мои читает! Вот бы и мне влезть в его голову. Там наверняка сидит идея, как уехать домой. По правде говоря, особо и не хочется.

А как же Сашка, Мишка, Мышонок и все остальные? Мне хорошо с ними. Со всеми по-разному. Они удачно дополняют друг друга, образуя одно целое — такое идеальное, такое желанное, такое дорогое. На улице в разгаре лето, и на душе тепло и светло. Дни службы (если это так здесь называется) идут незаметно. Скоро, уже совсем скоро, мне стукнет девятнадцать, и я буду совсем взрослым. Я вдруг вспомнил, как отмечал свое 18-летие. Боже, сколько всего было за один год! Ничего особенного в том дне рождения не было. Уверен, этот будет лучше. Пусть сейчас я не совсем свободен, зато с верными друзьями. Да и посылка с водкой и сладостями от мамочки уже в пути. Пойду, кстати, проверю на почте… Нет. Пока нет.

И следующий день был насыщенным и тяжелым. Начался он с зычного (от слова „Зыкина“) голоса пожилой медсестры, на Зыкину, кстати, и похожей. Она притащилась за мной аж из отделения функциональной диагностики. Я вспомнил, что был выписной четверг. Недобрые предчувствия роем зажужжали в ушах. „Зыкина“ усилила их, сказав, что мне быстренько предстоит пройти контрольное обследование, и если кардинальных ухудшений не будет, я сегодня освобожу кардиологию от своего в ней присутствия. Ничего из таблеток я взять не успел, так что глупо было надеяться на кардинальные ухудшения. Да и бесполезно. Уж если решают выписать, даже инфаркт не поможет. Так, без таблеток, я и отдался беспристрастным приборам. Конечно, перед кардиограммой над собой немного поработал. Раз пятьдесят присел, несколько раз отжался от унитаза, а потом сбил ритм дыхания. Увы, этого не хватило. К обеду я уже знал, что в результате проведенного обследования и лечения мое состояние значительно улучшилось, и теперь уж точно нет никаких препятствий, чтобы достойно защищать Родину от посягательств внешнего и внутреннего врага. Вот тут уж мне действительно стало плохо! Я — бегом к Мишке. Вместе находим единственно правильное решение: бухнуться в ноги к Бадме. Поймал я его после обеда. Он даже с каким-то недовольством выслушивает мои жалобы на кардиологию, всё больше и больше хмурит брови, а потом спокойно спрашивает, не болит ли у меня еще что-нибудь. Господи, да всё болит! Я было начал перечислять все части тела с ног и выше, но он остановил меня уже на ногах. „Вены расширены, говоришь? Ну-ка покажи“. Да, действительно расширены. Набирает телефон начальника отделения сосудистой хирургии — и моя судьба благополучно решена. В этот же вечер я переселяюсь в „сосуды“, перед этим испытав еще одно разочарование. Как последний аккорд в кардиологии — консультация ведущего терапевта. Я было подумал, что мне вновь предстоит встреча с тем карликовым полковником, который не разглядел моих засосов в Волковыске. Нет, оказывается, ведущий терапевт и главный — это две большие разницы. И непонятно, кто из них главнее, и кто кого ведет. В госпитале было очень много полковников — больше, чем отделений. Вот и выдумывали они себе должности, причем генеральские. А по уму и сообразительности от Мойдодыра ушли, дай бог, на полшага.

Ведущий терапевт был полной противоположностью главному. Высокий кабан со свиным рылом и голосом пьяного водопроводчика. Полистал бумажки, выслушал поток жалоб, за которые я пытался зацепиться в последний момент, для приличия слегка пропальпировал и изрек, что мне надо больше заниматься спортом. Начал было рассказывать о специальных упражнениях по наращиванию мышц и водных процедурах, но увидел, что я его совершенно не слушаю. Аж взбесился — говорит, что я от рождения ничего тяжелее ложки в руках не держал. Идиот! Держал. И не только в руках. Но дискутировать с ним об этом я не собирался. Сказал лишь, что зря он так говорит, ведь я кандидат в мастера спорта. Он удивился аж до минутной паузы. Потом вспомнил, что надо спросить, по какому виду спорта. „По шахматам“. После этого ответа он побагровел, справедливо решив, что я над ним издеваюсь, стукнул кулаком по столу и крикнул напоследок, чтобы я не попадался ему на глаза. Ничего не скажешь — обоюдное желание.

Когда я шел со своими пожитками в отделение сосудистой хирургии, то и дело повторял про себя старый анекдот: „— Вовочка, это что, сосуд? — Сосут, сосут, да еще как сосут!“ Это не в качестве эротических фантазий. Весело было. С утра думал, что вместо подарка ко дню рождения мне уготовили свидание с родной частью. После обеда понял, что жизнь — не такая уж плохая штука. Ребята искренне переживали за меня и радовались моему „возвращению“. Было солнечно и на улице, и в душе. Хотелось жить и служить Родине. Но только здесь, в „сосудах“.

Мое новое пристанище находилось в другом здании, более старом, соединенном с новым посредством стеклянного перехода на втором этаже. Как минешь переход, сразу направо (это для тех, кто захочет совершить путешествие по местам моей боевой славы). Отделение было гораздо меньше кардиологии. Двенадцать палат плюс разного рода операционные, кладовки, душевые и прочие непотребные комнаты. В маленьком холле — цветной телевизор самой последней модели (естественно, завода „Горизонт“, который был виден из окон нашего класса). Неожиданно для себя увидел много молодежи. Вот интересно, неужели у всех проблемы с сосудами? Или такие же, как у меня? Судя по цветущим и радостным физиономиям, похоже на то. Красивых много. Даже слишком. В моей палате один клёвый блондин. „Дед“, поэтому немножко агрессивный. Его очень удивляет мой хозяйский тон и абсолютное непочтение к его сроку службы. Я твердо решаю, что трахаться с ним не буду. И разговаривать тоже. Другие ребята от медсестер знают, что я птица важная, блатная, и особенно тревожить мой покой не рекомендуется.

Под самый конец рабочего дня (у медиков) вызвал меня на задушевную беседу самый сосудистый начальник. Только этого еще не хватало — он казах! Во какой я везунчик! Кручусь между узбеком и казахом. Насмотревшись на них в „учебке“ и в гарнизонных госпиталях, я не ждал ничего хорошего от нашего межнационального общения. Впрочем, я быстро понял, что неславянские, скажем так, офицеры сильно отличаются от неславянских солдат. Не берусь судить, насколько мои интернациональные друзья-полковники были искушеннее в медицине, чем их русские коллеги, но тогда существовал негласный закон, согласно которому на руководящих должностях в нашей армии должна быть определенная прослойка нерусского населения СССР, дабы было ощущение многонациональности нашей могучей армии. Заодно и для того, чтобы русские не чувствовали себя самыми умными. Что касается потомка обитателей целины, то он произвел на меня приятное впечатление. Не скрывал, что я у него по протекции, рассказал о распорядке дня и согласился с моими поправками относительно моей работы у Самого. На этом мы и расстались. Я попытался было на прощание выговорить его имя-отчество, но осекся и перешел на „товарищ полковник“. Страшно подумать, но трудно выговариваемое имя-отчество Бадмы было в несколько раз короче. Я мысленно посочувствовал сосудистым врачам и медсестрам, которые были вынуждены обращаться к шефу несколько раз в день.

Вечером я пошел в класс доделывать один из стендов, дабы оправдать высочайшее доверие. Устроили небольшой праздник по случаю моего удачного переселения. Пиршество сопровождалось пивом, ничем крепче, и это спасло меня от неприятностей. По своей наивности я полагал, что смогу вернуться в „сосуды“ через коридор, соединяющий корпуса. Но двери ввиду наступившей ночи оказались закрытыми, а медсестры наотрез отказались их открывать и посоветовали мне пройтись через приемный покой, а следовательно, и через дежурного врача.

Минут десять я барабанил в двери приемного покоя, пока их не открыл заспанный дежурный подполковник. Судя по так и не открывшимся глазам и перегару, это был кто-то из офтальмологии. Выполнять роль швейцара перед каким-то солдатом безнаказанно для младшего он не захотел и проверил меня на наличие алкоголя чуть ли не посредством дыхания рот в рот. Его спирт напрочь заглушил мое пиво, а магическое имя Бадмы победило его желание отомстить за то, что я нарушил его сладкий спиртовой сон. Медсестра из „сосудов“ была такой же заспанной, но без перегара. Не дыша на нее, я пожелал спокойной ночи и пообещал следующий раз не стучать так сильно — всё-таки двери „сосудов“ гораздо тоньше, чем в приемном покое.

С утра я вспомнил про Сашку. Как здорово, что я запросто могу зайти в гости в кардиологию с тем, чтобы увидеть его! Предлогом для визита я выбрал майора и шахматы. Устроились мы в холле, откуда была видна дверь Сашкиной палаты. Едва я успел сделать пару ходов, как он осчастливил, казалось, весь холл своим в нём появлением. Слегка заспанный, но от этого не менее красивый. Улыбнулся так, что я сразу „зевнул“ коня и сдался. Попросил у майора разрешения на перекур и подошел к Сашке. Майор лишь улыбнулся в усы. Я рассказал моему парню о счастливом переселении души в „сосуды“. Сашка вслух позавидовал: ему объявили, что он тоже пошел на поправку и держит его в госпитале только пара стендов в „диагностике“. Страх потерять его оказался настолько реальным, что я больше не смог думать ни о чём другом. Слил майору еще пару партий. Что я мог придумать? Мне-то самому судьба почти случайно подарила такое беззаботное существование, а я хочу еще и для другого? А кстати, почему бы и нет? Идея возникла сама собой: взять его в класс писать стенды, мне в помощники. Работы очень много, так что Бадму можно уболтать. Побегу-ка я к Мишке — нужно сначала убедить его. Он с Сашкой знаком. Они почти земляки. Да и не успеваю я один работать в таких темпах, помощник просто необходим. Мишка согласился на визит к Самому. Но чуть позже, когда Сашкина ситуация прояснится до конца.

Сашке я рассказал о своем наитии вечером, как только мы пошли на первый круг по тропам отставников. У меня была странная привычка — ходить против их движения. Наверно, для того, чтобы видеть их скорчившиеся от жизни лица и в очередной раз порадоваться за себя: у меня всё-таки что-то впереди. Раскрутка Сашки, например. Мыша я специально не взял с собой, хоть он и намекал, что ему скучно. Даже злиться начал: вот, я вас свел, а теперь должен сидеть в палате один? Интересно, что это? Ревность, или просто от скуки? Впрочем, мне до этого уже нет никакого дела. Я гуляю с Сашкой, моим любимым парнем. Ловлю себя на мысли, что мне с ним здорово и так, без всякого намека на секс. Повествует о своей „гражданке“. Живет в Гомеле — бедняжка, совсем рядом с Чернобылем! Рассказывает про радиационные дожди — буднично так, будто про обычный летний дождь. Учился в институте, да вот незадача: студентов опять начали таскать в армию. Как и всем нормальным, на мой взгляд, парням, ему туда не особенно хотелось. Вот сердце от этого и заболело. Боже, как я тебя понимаю! Да вот беда — наши с тобой врачи в это не верят.

Говорим о девочках. У него их было много. И это не удивительно. Сейчас нет той любимой и единственной, которая поклялась ждать два года. Оно и хорошо — всё равно бы не дождалась. Все они такие! „Слушай, а с мальчиками не пробовал?“ „Нет, не доводилось“ (сказал, даже не покраснев — значит, точно не было). „А мне довелось. В армии. Довольно неплохо“. Говорю, а сам пристально наблюдаю за его взглядом и мимикой. Никакой реакции — ни положительной, ни отрицательной. Мои ноги сами по себе сворачивают с тропы отставников и несут меня и его в класс. Я еще не знаю, что будет дальше, но сердце, бешено колотясь, предчувствует, что что-то будет. Чёрт возьми, только я стал исправляться и подумал, что мне с ним и без секса хорошо, как — на тебе! Опять за свое, за старое! Снова одни и те же мысли. Как и Мыш когда-то, Сашка спрашивает, что мы там забыли. „Ничего, Мишку проведать“. Это я так говорю, а думаю наоборот: хоть бы тебя, заразы, там не было!..

Мишка и здесь не подкачал. Его действительно в классе не было. Зато чёрт принес туда Сергея. Познакомил их. Поболтали ни о чём и снова пошли наматывать круги. Вечер кончился не так, как предсказывало измотанное таблетками сердце. Я проводил Сашку до кардиологии, передал привет Мышонку и пошел спать, повздорив по дороге с каким-то старпёром, на которого в задумчивости натолкнулся.

Утро вместе с ярким солнечным светом принесло долгожданную радость руками медсестры. Из кардиологии она не поленилась (неслыханный подвиг!) принести мне извещение на посылку. Ну наконец-то Бог послал мне сладостей и водки! Еще по дороге на почту явилась грешная мысль споить и трахнуть Сашку. Это настолько ясно представилось мне, что я дважды неправильно заполнил бланк. Лишь после третьей попытки мне вручили увесистый ящик. В госпитале, в отличие от обычных воинских частей, посылки никто не проверял — наверно, думали, что больным солдатам водку не присылают.

И правильно думали. Водки не было. Всего лишь четыре „чебурашки“ со спиртом, что для исстрадавшегося по нормальным дозам алкоголя солдатского пищеварения было еще лучше. Батюшки, да там еще и черная икра! И куча сладостей! Без преувеличения, это будет самый лучший хэппенинг во всём Белорусском военном округе. Хорошо, что я догадался открывать посылку в классе, не то бы отбоя не было от новых друзей. И еще целых двадцать рублей! Три месячных денежных довольствия советского солдата! Уж если там, наверху, думают, что солдат может жить на семь рублей, то как он будет жить на двадцать? Ясно, как: припеваючи. Я не удержался от соблазна отведать черной икры. Воспользовавшись тем, что Мишка с Сергеем ушли на обед, я нашел в загашнике хлеб, остатки масла и сделал два бутерброда, тщательно, ровным слоем размазав переливающиеся на солнце икринки. Долго смаковал чуть ли не каждую, прежде чем давить зубами. Оба бутерброда растаяли во рту назаметно. Они мне казались чем-то неземным, вернее, негоспитальным. Это была часть моего доармейского мира. Но у бутербродов с икрой был один страшный недостаток: они очень быстро кончились. Дабы не искушать себя возможностью слопать Мишкину и Серёжкину порции, я насыпал полные карманы конфет и побрел искать Сашку.

Всё и всегда знающие кардиологические медсестры отправили меня в „диагностику“. Сашка отпросился у них на тихий час доделывать стенды. Еле достучался — он не хотел открывать, боясь, что медсестры передумали. Последний стенд был почти готов, оставалось дописать с десяток строчек. Работу эту он хотел оставить до завтра, чтобы его не выписали в завтрашний выписной день. Качество его работы заметно уступало моему, но это скорее из-за моего опыта и наличия у нас более современных инструментов типа аэрографа. Я высыпал конфеты из карманов прямо на стенд. Они действительно были вкусными. Типа жвачки с различными фруктовыми ароматами — тогда это была большая редкость. Попутно я сообщил, что есть еще и спирт: „Так что готовься, Санёк, отмечать мой день рождения“. „И мою скорую выписку“, — хмуро добавил он. „Не волнуйся, попробуем тебя взять к нам в класс. Ничего не обещаю, всё будет зависеть от настроения нашего шефа. Можно прямо сейчас к нему пойти. Нет, подожди — он где-то к четырем возвращается с обеда. Лучше идти к сытому Бадме. Тогда он еще добрее и милостливее. Прямо как Аллах“. Сашка первый раз за сегодня улыбнулся. Посмотрел на меня, поймав солнечный луч. Прищуренные глаза с сочетании с улыбкой и конфетой за щекой — это что-то! Я сражен наповал. Кладу руку ему на плечо и говорю, чтоб не волновался. „Мы с Мишкой тебя в обиду не дадим,“ — говорит мой рот, а рука в это время, скользя по спине, медленно подбирается к его копчику.

— А Мишка что, тоже? — убивает он меня.

— Что „тоже“?

— Тоже пробовал с мальчиками?

— Не знаю. Со мной не пробовал.

Рука уже на заднице. Дальше — стул. Сашка явно ожидает. Скорее, из-за воспитанности не противится. Но и не возбуждается. Это я понимаю, когда моя вторая рука достигает его хозяйства.

— Дима, не надо. Ты же видишь, что это бесполезно. Я люблю девочек.

— Ради бога, люби. Только мальчики сосут по крайней мере не хуже. Только один раз. Для меня. Маленький презент ко дню рождения…

Он резко встает, когда я зарываюсь носом в зарослях. Встает и садится на пол, взглядом показывая на окно без занавесок. Потеряв голову, я и не заметил подобной мелочи.

Я ложусь на пол и впиваюсь ртом в его игрушку. Несмотря на отсутствие фруктовых ароматов, она лучше, чем мамочкины конфеты. К тому же с каждым моим чмоканием увеличивается в размерах. Опираясь лопатками о стену, Сашка начинает двигать тазом, ухватив обеими руками меня за голову. Постепенно разгоняется. Я давлюсь — он прочно сидит в глотке. У меня в штанах творится что-то невообразимое, и я пытаюсь елозить по полу, имитируя фрикции. Сашка кричит: „Кончаю!“ и хочет выбраться из меня. Хватаю за задницу и вгоняю себе почти в бронхи. Захлебываюсь его соками. Их много, их слишком много. Чувствую теплоту в груди и нехватку воздуха. От трения об пол кончаю прямо в штаны без помощи рук. Сидим в таком положении минут пять. Мне стыдно подняться — Сашка увидит озеро спермы. Наконец, незаметно прикрыв передницу руками, встаю. Он еще сидит, закрыв глаза и открыв рот. Боюсь спросить о впечатлениях: наверняка услышу что-нибудь нелицеприятное. Мне неплохо бы уйти. Прошу у него листок ватмана с образцами его почерка — это для прикрытия мокрых штанов. „Приходи после четырех“, — говорю на прощание. Он лишь кивает головой, закрывая за мной дверь.

Я благополучно добрался до штаба, подмылся в туалете и обсох в классе — благо ребят еще не было. Не было, правда, и остатков черной икры. Сначала мне это показалось странным и даже обидным, но что эти мелочи по сравнению с приобретением! Прошло уже полтора часа, но стойкий вкус Сашкиной спермы еще стоял во рту. Мне не верилось в происшедшее, и только этот привкус убеждал меня, что мне всё это не почудилось. Пришли ребята. Веселящиеся. Я было подумал, что стер не все остатки спермы со штанов или с губ. Оказалось, всё веселье исходило от икры. Нет, они от нее не опьянели — за обедом договорились с медсестрой поменять банку икры на две бутылки коньяка. Сестра не сразу поверила пациентам своего отделения. Наверняка решила, что от интенсивного лечения в неврологии у них начались глюки, и им явилась икра. Кое-как они ее убедили и были страшно разочарованы, обнаружив вскрытую банку. Так я из-за своей жадности лишил и себя, и друзей качественного алкоголя. Но главные приколы были впереди. С горя ребята решили доесть горемычную икру и унесли ее в неврологию — и сестре показать, и над сопалатниками поиздеваться. Сидя в своей палате, размазали ее по бутербродам, и в самый разгар приема драгоценных зерен в палату ворвался начальник штаба Мишкиной части. Пришел убедиться, что их солдат еще жив. Ребята наперебой показывали, какая рожа была у майора, когда он увидел своего солдата, поглощавшего не какую-нибудь армейскую кашу, которой питался он, а самый главный деликатес Советского Союза. Ничего не сказав и справедливо решив, что его подчиненный в добром здравии, майор удалился. Мишка, хохоча, делился сомнениями о целесообразности своего возвращения в родную часть. Какой нормальный советский майор простит такое издевательство, пусть и невольное? Нет, Мишке одна дорога отсюда — домой, на 43-м троллейбусе. Нам ничего не оставалось, как обещать помочь ему всеми возможными и невозможными способами. На этом и порешили.

Тут явился Сашка. Помогать в первую очередь нужно было ему. Я еще раз напомнил Мишке о загруженности работой. Идти к Бадме решили с ним вдвоем, оставив Сашку за дверями кабинета Всемогущего. Тот был сыт и доволен жизнью. Выслушав аргументированную басню из Мишкиных уст, он взмахнул рукой и приказал: „Ведите мне его“. Я приоткрыл дверь и поманил Сашку пальцем. Через пару минут и несколько заковыристых вопросов Сашка был принят в наш трудолюбивый коллектив. Уже напоследок Мишка как бы между прочим заметил, что Сашку вот-вот могут выписать. „Это не ваша забота. Идите все втроем работать“, — повелительно отозвался, закрывая беседу и дверь за нами Бадма. Аллах в его лице не оставил без внимания наши мольбы. „Все втроем“… Этим всё сказано. Остальное неважно.

Глаза Сашки светились радостью. Ёжик его волос склонился над моим стендом, когда я начал объяснять, в чем, собственно, суть работы. Говорил я много, но суть была одна: работай как можно медленнее. Теперь нас двое, и нам нужно вдвое больше стараться делать вид, что всегда работаешь. Сашка и сам это знал. Его маленькая улыбающаяся мордашка напомнила мне Ёжика в тумане. Теперь он будет моим. Полностью. Мне кажется, что так, как его, я еще никого не любил. Говоря с ним, я не мог оторвать от него взгляд. Когда его не было рядом, я разговаривал с ним, пытаясь представить каждое его движение, каждое ведение бровью, каждое едва заметное подрагивание ресниц. Я был безумно счастлив в этот день. Мы вчетвером, веселые и делающие вид, что работаем. Еще полчаса — и Бадма уйдет домой, предварительно зайдя к нам попрощаться и посмотреть, „как работает новый парень“. Я вижу черную „Волгу“ с узбеком, выезжающую из ворот госпиталя. Постепенно уходят и остальные полковники. Начинается вечер, который постепенно перерастет в пьянку, а та, в свою очередь — в ночь, полную шуток, веселья и любви. На последнее я очень надеюсь.

С ужина мы уносили всё, что могло остаться незамеченным. Сашка преуспел в этом больше всех. На глазах у изумленной тетки — шефини столовой — он упёр целый двухсотграммовый кусок масла. Ее истошный вопль, вопль ограбленной, но не изнасилованной старухи, разорвал тишину в кардиологии. Сашке было всё до фени — заботливая медсестра, видимо, решив, что поднимет этим аппетит, сказала ему перед ужином, что завтра он идет на выписку. Десять строчек в диагностике так и остались недописанными. Главный диагностик решил, что всё сделано, даже не удосужившись прочитать. Вместо благодарности — звонок в кардиологию: был человек, и нет человека. Вернее, не было бы, если б не отеческая забота Бадмы. Он, наверно, думает, что мы сейчас потеем над его вонючими стендами. Если так, то он почти угадал. Я потею над пробкой, которой родственнички закупорили спирт. Решили, видимо, что я стал в армии совсем мужчиной и без труда это открою. Нет, потребовалась помощь самого крупного специалиста — Мишки. А разливать было поручено самому мелкому — моему Ёжику. Так с его легкой руки и начались бесконечные тосты во славу завтра рожденного, то есть меня, и сегодня заново рожденного, то есть Сашки. А потом и за заботливого папу — Мишку, и за болевшего за нас во время высочайшей аудиенции Серёжку. Я бы был не я, если б не улучил момент и не потянул Сашку трахаться. Даже будучи, мягко говоря, нетрезвым, он это дело просек и поначалу отказался идти в актовый зал. Я же твердо знал, что недаром этот зал так называется, и подождал, пока Ёжик пропустит еще пару стаканов. Спросив у Мишки ключ от зала, мы пошли „играть на пианине“.

Дверь актового зала со времени постройки всего здания была соседкой двери нашего класса и находилась ровнёхонько напротив туалета, где проистекало первое соитие с Мышом. Чувствуя, что мы пьяны, она никак не хотела открываться, призвав на помощь два замка, в узкие дырки которых мы тыкались и никак не могли попасть. Наконец, замки по очереди отдались нашей воле. С трудом я нашел выключатели. С еще большим трудом отыскал именно тот один, который отвечает за мягкий интимный красный свет, освещающий сцену. Зал был большой, мест на триста. Здесь проходили все торжественные мероприятия медицинского персонала по случаю дней Победы, революции, рождения Ленина и шефа госпиталя, и Нового года. Понятно, что два последних — только для узкого круга тех, кто имеет не меньше трех звезд на погонах. По выходным зал открывал свои гостеприимные (для нас не очень) двери и для простых смертных солдат и бессмертных отставников, помнящих не только Чапаева, фильм про которого любили часто крутить, но и Суворова. Смертные и бессмертные смотрели кино. Безвозмездно, то есть даром. Я никогда на подобные сеансы не ходил — во-первых, дабы не будить ностальгию по московским киношкам, а во-вторых, я не любил ни индийское кино, ни уже упомянутого Чапаева, царствие ему небесное. Индийские слезоточивые фильмы крутили по выходным. Причем первую серию — в воскресенье, а вторую — в следующую субботу, дабы старпёры успели всё забыть и осушить слезы по невинно убиенным индусам.

Кино, которое собирался прокрутить я, старпёрам наверняка бы не понравилось. Хотя бог их знает — всё-таки живые еще люди. Сашка садится вовсе не за „пианину“, а за шикарный рояль, явно трофейный — понятно, с какой войны. Ёжик знает лишь „Собачий вальс“ и пару мотивчиков из популярного „Модерн Токинга“. Играет их попеременно, долго, с удовольствием. Безмерно счастлив от того, что я не могу знать, где и сколько он фальшивит. Его грациозные пальцы резво перебегают с одной клавиши на другую, пьяная голова качается в ритм музыки. Глаза полузакрыты, рот полуоткрыт. Из него доносится мычание, которое, по замыслу, должно имитировать пение Томаса Андерса. Уподобляясь Дитеру Болену, я пытаюсь подпевать, в то же время обнимая Ёжика. Мои руки стискивают его всё сильнее, дыхание становится частым. Я припадаю губами к его шее. Музыка прекращается, он отталкивает меня, я слышу отрывистое: „Не надо, больше не надо. Никогда. Слышишь?!“ Конечно, слышу. Он быстро уходит, оставляя меня лежащим на сцене. Умирающая Лебедь лишь взмахивает рукой в его сторону и пытается назвать его имя. Голова бессильно падает. Лебедь сдохла.

Отрубился я прилично — с полчаса точно был в забытьи. Очнулся от шагов. Прятаться не стал. Несмотря на помутнение сознания, просёк, что это шаги больничных тапочек. Значит, кто-то из своих. Так и есть: Сашка. „Хули разлегся?“ — спрашивает. „Хочу и лежу“. „Хочешь и лижешь?“ „Да иди на хуй!..“ Вот и весь с ним разговор, а то вообразил о себе невесть что. Буду я с тобой сюсюкаться, как же! Прынц хренов! Я встаю и начинаю размахивать руками. Он понимает, что я делаю знаки ему удалиться. Повинуется безропотно. 

Я лежу в своей кровати. Странно… Как я умудрился добраться до отделения? Ничего не помню. Меня прошибает холодный пот. Боже, это я в таком виде шел по госпиталю через приемный покой?! Что я услышу утром? Сколько часов мне осталось до выписки? Пытаюсь встать и тотчас найти ответы на поставленные самому себе вопросы. Не могу. Голова ходит ходуном. Проваливаюсь в сон…

…и просыпаюсь от дружеского „Вставай, алконавт!“. Это злой блондин, сосед по палате. Стоит, ржет.

— Чё надо?

— Сестра ща придет. Зубы почисть — перегаром прёт на всю палату.

Выдавливаю в рот пасту и иду к умывальнику. Заботливый, зараза! Едва мы успеваем заполнить палату свежим воздухом, как с ласковым „Подъем!“ на всё отделение грациозно врывается медсестра.

— А ты как здесь оказался? Я уже искать тебя хотела.

— Пришел.

— Когда?

— Не помню, часов не было, но уже было темно.

Или еще темно. Убеждаю. Она уходит, так и не предложив никому градусники. И чего приходила — может, сказать чё хотела?

Блондин говорит, что сегодня моя очередь делать влажную уборку отделения. Ах, вот почему он был таким ласковым! Я даже на секунду успел влюбиться.

— Это что у вас здесь за порядки? Не собираюсь я полы мыть! Я только здесь сплю. Вы больные — вы и мойте.

— Нормальные у нас порядки. А что там в вашем учебном классе? Ты что, со своим узбеком на брудершафт пил? Твое счастье, что сестра ушла в приемный покой принимать новенького и двери забыла закрыть. Ща бы в другом месте сидел. Понял? Тряпка и ведро в последней палате справа.

Да уж, его осведомленность равна его красоте. Он помогал сестре везти новенького в отделение и видел, как я прошмыгнул мимо „Скорой“ через двери приемного покоя. Ну, а потом, уже в палате, понял, какие стенды и какими чернилами я в тот вечер рисовал. Я готов был надеть ведро с грязной водой на его светлую во всех смыслах голову, пока делал вид, что мою коридор и палаты. Под самый конец влажной уборки он выглянул из нашей палаты и изрек: „А у тебя неплохо получается рисовать тряпкой, Микельанджело“. Я услышал несколько смешков. Ответить ничем достойным я не мог — он был сильнее меня. Поскорее отделался от тряпки и пулей выскочил из отделения.

День рождения начался весело, ничего не скажешь! Голова гудела, руки воняли тухлой тряпкой, в душе сидели две занозы. Одна свежая — от блондина, другая — вчерашняя. И почему мы так жестоки к тем, кого любим? Наверно, оттого, что многого от них хотим. Нам хочется, чтобы они относились к нам так же, как и мы к ним. Чтобы они давали нам ту же порцию тепла и нежности, что и мы. Этого не происходит, и мы бесимся от своего бессилия что-то изменить. И срываем на них зло на самих себя. Неправильно. Несправедливо. Мы несправедливы к ним, потому что жизнь и судьба несправедливы к нам. Горько и обидно. Быть любимым и не любить легче, чем наоборот. Спокойнее! Да, он никогда не то что меня не полюбит — боже упаси! — он даже не поймет меня. Он другой. Лучше или хуже — не мне судить. Другой. Мне-то кажется, что я самый правильный. А ему — что он. И всё равно обидно…

Мишка с Сергеем еще дрыхнут. В одной палате, но в разных кроватях. Да еще и храпят на всю неврологию. Из открытых ртов в атмосферу мерно поступает запах перегара. Я открываю окно, тем самым разбудив кого-то. Кто-то снова засыпает, так и не поняв, в чем дело — неврология всё-таки… Мне хочется Мыша. Просто видеть, просто поболтать, напросившись на поздравления. Вместо них слышу:

— Ну как?

— Что „ну как“?

— Получилось?

— Что получилось?

— Да не прикидывайся шлангом! Трахнул он тебя?

— А с чего ты взял, что он такой же податливый, как у твоего отца дети?

— Да так, видел, что пришел он после полуночи. Я глаз не смыкал, всё смотрел, когда же твой суженый появится. Что же мне делать еще? Скучно…

— Да, извини, забыл я тебя совсем.

Пытаюсь оправдаться, рассказываю историю с переселением. Подходит шахматный майор. „Выписываюсь, — говорит. — А вообще ничего, что нарушил ваш интим?“ „Да нет, ничего“. „Так может, перепихнемся на прощание?“ „Только с доской“, — ставлю условия я. Куда уж мне сегодня без доски…

Неожиданно для себя выигрываю две партии. Семён стоит рядом, как муза — вдувает в меня наитие. В третьей партии провожу блестящую комбинацию по спасению своего короля, а в четвертой он „зевает“ ладью. „Ну всё, товарищ майор, мне пора“. „Нет, подожди. Не хочу ехать домой выдранным. Давай последнюю. Твои белые“. „О'кей“. Имея лучшую позицию, предлагаю ничью, чтобы отвязался. Прощаемся шумно, без притворства тепло, разве что без поцелуев. „Ты только тут не балуй!“ — слышу уже на лестнице.

Немного полегчало. Наверно, это колдовские чары мышиных глаз вернули меня к жизни. Мы идем уже не по первому кругу, я начинаю выкладывать про вчерашнее. Хмурится. Наверно, обижается на то, что не позвали вчера. Я б тоже обиделся. Прошу извинения. Вовсе не затем, чтобы похвалиться, рассказываю про соитие в „диагностике“ и про вчерашнюю сцену из „Лебединого озера“ на музыку Дитера Болена. Мне хочется выговориться. Просто мне необходимо услышать: „Не унывай, всё образуется“. Примерно это и говорит Семён. В благодарность рассказываю ему про „Микельанджело“, и мы дружно заливаем смехом солнечно-сонный госпитальный двор.

В классе уже все в сборе. Встречают почти дружным: „Ну и надрался же ты вчера!“ Спрашивают, как добрался до кровати. Говорят, что очень за меня переживали. „Ага, видел я, как вы переживали: на всю неврологию храп и перегар. Уж постыдились бы врать, лучше бы поздравили“. Позравляют. Ёжик помимо счастья и здоровья желает много красивых мальчиков на моем жизненном пути. Я отвечаю, что на этом пути всё равно красивее его не встречу. Он добавляет: „А свой подарок ты уже получил в диагностике“. Язва! Я делаю вид, что не слышу, и говорю о своем: „А здоровье — вещь не главная. Когда отплывал „Титаник“, большинство людей на его борту были здоровы. Ну и что из этого вышло?.. Так что главное — счастье“. Вчетвером дружно смеемся.

А вообще отношение ребят к моей голубизне меня забавляет. Мишка и Сергей ничего наверняка не знают — не рассказал же им Сашка! Просто они успели привыкнуть к моим шуткам и пидовским анекдотам. Я часто рассказываю приколы из жизни московских друзей-педиков. Когда начинаю подражать голосам пидовок, Мишка бесится: „Закрой свой блядский рот, а не то щас выебу!“ „Ну что ты всё обещаешь и обещаешь?“ — пищу я в ответ. И опять хохот на весь класс. Мишка свыкся с тем, что я называю его „усатой мамой“, и не обижается. Ему даже интересно. Вот если б я называл его усатым папой, было бы не в кайф и абсолютно не смешно. А так всем весело…

Во время обеденного перерыва пируем у „Трёх ночных генералов“. Всё те же „фанта“, пирожные-ровесники и вьетнамские бананы на закуску. Я предлагаю вечером продолжить вчерашнее возлияние. Сашка обеими руками отмахивается, остальные говорят — увидим, что вечер нам принесет. И то правда — куда торопиться.

Еще не зная, что принесет вечер, мы быстро поняли, что уготовил нам тихий час. Сашка ворвался в класс с диким воплем: „Меня увозят!“ Глаза наши постепенно округлялись, когда он описывал, как в палату вошел прапорщик из его части, как приказал быстро одеться и следовать за ним. Сейчас он послал Ёжика забирать в кладовой вещи. Во дела! Неужели Бадма нас так жестоко надул? Сердце мое сразу вспомнило, как хорошо ему было в кардиологии, застучав в такт быстрому словоизвержению Сашки. „Мишка, вперед, к Бадме! Дай Бог, чтобы он еще жрать не ушел“. На счастье, он был на месте. Не дослушав Мишку до конца, он воскликнул: „Ах, черт, забыл!“ и набрал номер кардиологии. Трубку взял ненавистный мне тамошний начальник. „Так, этого прапора живо ко мне“, — грозно отчеканил Бадма в трубку и показал Мишке рукой на дверь.

Ёжик тоскливо взглянул на нас, когда Мишка закончил описывать аудиенцию. Сказал, что не прощается, и побрел в кардиологию. Через пару часов объявился уже пациентом отделения, где лечат гастриты, язвы желудка и прочую абдоминальную заразу. В понедельник ему предстояло сдавать желудочный сок. „Выпей побольше спермы!“ — съязвил я, и мы усердно стали отрабатывать Аллахову милость.

Вечером мы не притронулись к остаткам спиртного. Хотели было в воскресенье, но Сашка вспомнил, что назавтра ему предстоит глотать шланг. Перед моей памятью отчетливо проплыли ощущения от подобной экзекуции в Волковыске и я, вслух посочувствовав Ёжику, предложил отложить „спиритус“ до лучших времен.

Всю следующую неделю мы работали, как папы Карло. Неожиданно на наши с Сашкой головы свалились стенды из отделения переливания крови. Работы там при наших темпах было на месяц, и мы решили не откладывать и приступить к изучению, а заодно и к написанию новых слов на новую тему. Разумеется, Ёжик не воспользовался моим язвительным советом, и анализ сока не выявил никаких болезней. Этого, впрочем и не требовалось. Всё делалось лишь потому, что так требовали правила ведения истории болезни. Мне тоже назначали какие-то венозные процедуры. Я напросился еще и на ультрафиолетовые лучи. По наивности полагал, что смогу хоть немного при этом загореть: лето уже кончилось, а я был еще белый. Черта с два — кроме раздражения кожи, никакого эффекта не наблюдалось. Я стал красным и совсем не женственным, и через два дня дурную затею бросил.

Зато мне нечаянно подбросили другую игрушку. Блондин, когда его наконец-то выписывали, рассказал, что его друга из отделения пульмонологии на днях комиссовали по туберкулезу, которого у него и в помине не было. Палочки-то у него нашли, это несложно — они есть больше чем у половины человечества. Просто он регулярно набивал себе температуру до 37,6 и отсосал всем известную с детства прививку-„пуговку“ до размера положительной реакции. И отправился нечаянно домой. Я взял на вооружение всё, о чем поведал блондин. И вдруг начал сожалеть, что так и не трахнулся с ним. Мерзкий, но такой красивый…

Я было хотел начать болеть туберкулезом, но произошла маленькая неприятность: Семёна выписали. Совершенно неожиданно, как и повелось, даже не предупредив его заранее. Учитывая то, что его часть была недалеко, за ним так быстро приехали, что он не успел попрощаться. Это выбило меня из колеи на два дня. Я чувствовал, что потерял очень близкого мне человека. Всё, что я ни делал, казалось в эти дни бесмыссленным. В последнее время мы и не виделись с ним толком — так, „привет — привет“, и я бегу в класс работать. Меня грызло чувство вины. Я не мог объяснить себе, в чём конкретно я виноват. Конечно, я должен был уделять ему больше внимания. Я сам приучил его к тому, что он не одинок в этом большом и, по сути, пустом для него городе-госпитале. Иногда он заходил к нам в класс, мы трепались просто так, он пытался критиковать наши труды тяжкие. Мишка ворчал, что он мешает работать — боялся, что Бадма увидит постороннего в классе. Во всех нас в последнее время сидела непонятная напряженность, которую создавали работа и боязнь совершить какую-нибудь ошибку. Все, как один, прониклись неведомым нам страхом перед эфемерной опасностью. Однажды я сдуру даже адельфана налопался, чтобы плохо стало. Притворился больным и лежал целый день в отделении. Бадма видел, что в последние дни мы делаем по три плана. Мы ему плели, что работаем с восхода до заката, иногда даже ночью — и всё это во имя отделения переливания крови, будь оно неладно. Узбек лишь улыбался, хлопал близстоящего по плечу и безмолвно удалялся. Наверно, и ему иногда казалось, что эксплуатировать больных людей нехорошо. Хотя, о чём это я — что ему могло казаться, и какие мы больные?

Всеобщая депрессия прошла так же неожиданно, как и началась. Кто-то вспомнил анекдот, я — новые истории с московскими пидарасами, Мишка опять схватил что-то длинное и деревянное и с криками „Не пищи, как пидар!“ долго гонялся за мной под хохот остальных. В этот день — а была пятница — я поймал своего казаха и наплел ему про озноб, температуру и детскую предрасположенность к туберкулезу. Он велел медсестрам измерять мне каждый день температуру и пообещал на следующей неделе послать на „пуговку“. Эта неделя кончилась допиванием спирта в субботу и опять тяжким похмельем в воскресенье. Отходняк был настолько тяжелым, что мы всей бригадой забрели в актовый зал на очередной индийский фильм. Мы бы и совершили подвиг, досмотрев „слезняк“ до конца, но помешал грубый голос дежурного: „Мужики из класса — на выход!“ Мы переглянулись в темноте и по очереди оставили Раджива любить очередную Зиту или Гиту.

Вообще-то это дурость несусветная. Представьте себе: дают фильму, вовсю идет раскрутка сюжета, а в это время раздается истеричекий крик: „Такой-то, на выход!“ Это орет дежурный, который сидит у ворот госпиталя, этим самым давая знать, что к такому-то пришли посетители. И так — раз двадцать за фильм. Зрители недовольными взглядами провожают уходящих и вновь углубляются в незамысловатый сюжет с тем, чтобы вновь потерять его нить во время следующего явления дежурного.

А к нам пришел Мышонок. Принес пива и еды. И то, и другое было кстати. В части у него по-прежнему не очень хорошо: косые взгляды, шуточки одногодков и крики избиваемых салаг по ночам. Хочет снова вернуться в кардиологию. Благо, уже через пару недель выходит приказ Министра обороны, делающий Мыша полноправным дембелем. А там и домой скоро. Ему. А даст Бог — может, и мне, если афера удастся. За пивом я рассказал о своих планах. Их широте не удивились, но и сомнений в успехе не высказали. Я предложил Семёну адельфан в помощь, но он сказал, что со своим сердцем справится собственными силами. Под вечер мы разбрелись по норам. Я было пытался заикнуться Сашке, чтоб он остался доделать стенд, но он отбрыкался тем, что сегодня воскресенье.

Новая неделя началась с измерения температуры. Не помню, откуда, но я узнал, что с утра у „тубиков“ она не обязательно должна быть повышенной, поэтому я и не старался ее набивать или натирать. День был выписной, и под вечер я остался в палате совсем один. Наутро оказалось, что я единственный солдат во всём отделении. Это означало, что полы опять пришлось мыть мне. И это человеку с подозрением на туберкулез да еще и при отсутствии с утра горячей воды! Намаявшись с тряпкой, я пошел к своему „баю“ жаловаться: что это значит? Я, как Синдерелла последняя, тружусь в штабе госпиталя, а тут еще и тряпка половая! Я был почти уверен, что казах проникнется чувством уважения к стахановскому труду и узбекскому шефу. Не тут-то было! Он послал меня на базу за картошкой! „Как? Я?! Звоните Бадме-Холгаеву. У меня переливание крови без стендов перед проверкой из госпиталя Бурденко! А Вы с картошкой!“ Он звонит Бадме и объясняет, что не может посылать на базу людей в отставке (кстати, хорошая идея!), что я единственный не только ходящий, но и чересчур много говорящий, и что мне это будет полезно. За обеспечение госпиталя картошкой отвечают пульмонология и сосудистая хирургия. В пульмонологии только один с нормальными легкими, а в долг человека взять негде. И мой узбек дает ему добро. Подлый изменник! Я бреду к указанному месту на складе ждать машину. Я раздавлен, как герой-панфиловец гусеницей бабочки-капустницы. Стою, жду машину. Передо мной появляется приятной внешности молодой человек из пульмонологии. Где-то я его видел? Вспоминаю. Было это в недалеком отсюда Борисове, в госпитале, когда меня застукали в душевой с хреном в заднице. Он присутствовал при попытке массового надругательства надо мной. Пытаюсь вспомнить, не откалывал ли он каких-нибудь мерзостей в мой адрес. Вроде нет. А зовут его, кажется, Толиком. Не поверите — тоже блондинистый! Как и надо. Среднего роста, с милой мушкой около верхней губы — прямо вылитая Мадонна. Только та немного помужественней будет.

Он меня тоже узнал. Да и как меня не узнать-то? Наверно, я был первым живым пидаром, которого он увидел за свои двадцать мальчишеских лет. И зовут его так, как я и вспомнил. Ему, как будущему дембелю, западло ехать за картошкой. И с кем! Да что поделаешь, если все салаги в его отделении действительно с пневмонией. На прошлой неделе вся солдатская палата была забита, но сегодня всех повыписывали: больным салагам „велосипеды“ и другие приколы устраивали. Говорит со мной свысока. Я, дабы осадить его немного, рассказываю про класс, покровителя и разговор с казахом. А вот и машина с беззубым шофером-алкоголиком. Он получает накладные, и мы отправляемся в путь.

Едем через весь город, по дороге почти не разговариваем. Только выезжаем за пределы трассы — начинаем задыхаться от пыли. „Мне-то что, а вот для пациента пульмонологии — в самый раз, самые что ни на есть оздоровительные процедуры“. Он смеется моей шутке. А потом спрашивает, правда ли то, что обо мне говорили в борисовском госпитале. Один на один я его ничуть не боюсь. „Конечно, правда“. Он подскакивает. Не от моего признания — просто мы выезжаем на проселочную дорогу.

На трех овощных базах нам ничего не дали: нет картошки — и всё тут. Водитель принимает трезвое решение ехать в колхоз, который носит редкое для тех времен название „Заветы Ильича“. Это еще тридцать километров. Оказывается, проселочная дорога была раем по сравнению с той, которая вела к „Заветам Ильича“. Нас трясло так, что даже смертник на электрическом стуле не позавидовал бы. Я думал о хорошем. Как хорошо сейчас ребятам в классе! Стоит только проехать несколько десятков километров от госпиталя, как начинаешь ценить то, чем судьба тебя наградила. А Толик думал о другом. Он что-то сказал, но я не расслышал. Подставил ухо. „Может, ты отсосешь у меня?“ „Вот нашел место! В принципе, я не против, да боюсь, откушу. Не мудрено ведь твоей игрушке на зубы мне попасться при такой вибрации“. Но он уже гнул мою голову к своим штанам. Я повиновался. Он накрыл меня с головой чем-то вроде плаща. Кузов машины был открыт, мы были как на ладони у иногда ехавших сзади водителей, но его армейская смекалка пришла на выручку.

Его большая пушка-восьмидюймовка (может, и меньше: у траха глаза велики) являла собой пример полной боевой готовности. Он нетерпеливо насадил мой рот на нее. Очередной ухаб на дороге способствовал тому, что я заглотил ее чуть ли не до основания. Сосать было страшно неудобно. Иногда он слегка вскрикивал, когда мои зубы крепко стискивали его достоинство. Оно, кстати, источало настолько приятный запах, что я возбудился и откровенно дрочил под черным целлофаном. Дорожные фрикции сделали свое дело. Толик излился океаном спермы, при этом сильно дернув меня за шею и насадив голову так, что я уперся губами в яйца. Почти как с Сашкой, сперма проникала в глотку продолжительное время. Я продолжал сосать, вот-вот ожидая собственной „кончины“. Со стоном я выпустил игрушку изо рта, уперся носом в лобок и почувствовал, что осеменяю грязный кузов машины. При более детальном осмотре Толик заметил пятна на своих штанах. Сам вытирать не стал, меня попросил. Мне-то что — свое всё-таки. Вытер. А обида осталась. Брезгует! Я отвернулся и стал стряхивать пыль, которая была везде, даже во рту.

В колхозе нам картошки тоже не дали. Единственным нашим приобретением были два ящика с луком. Шофер принял мудрое решение возвратиться обратно, с тем, чтобы завтра поехать на поиски в другую сторону от Минска (в сторону Борисова, кстати). Мои опасения по поводу таскания тяжелых мешков с картошкой, к счастью, не сбылись. Даже из кузова было слышно, как шофер поливает колхозников. За время пребывания в госпитале я начал забывать исконно русский мат. А отдельных слов, на полубелорусском языке, явно матерных, я вообще никогда не слышал. Для шофера поездка была неудачной, чего не скажешь про меня. Мой грешный рот нашел новый запретный плод, на сей раз хоть и хороший по габаритам, но явно одноразовый. Толик предложил мне еще раз. Я наотрез отказался.

— И в попу тоже не хочешь?

— Может, будешь удивлен — не хочу. Во-первых, неудобно. Нет, во-первых, потому, что я для тебя — лишь заменитель руки. А я в такие игры не играю.

— А что тебе нужно? Ласки?

— Нет, ты всё равно не поймешь. Долго объяснять, да и не нужно.

Я отвернулся от него. Интересно, поставит ли он в известность общественность? Вряд ли. Бездоказательно. Да и бумерангом может от меня что-нибудь поиметь. Я же всё-таки при штабе. Нет, не застучит. А зря я это сделал. Хотя, как ни скрывай, мне было хорошо, хоть и малый промежуток времени. Зато теперь противно. Прощаемся как бы невзначай. Он говорит: „До завтра“. Какое там „до завтра“! В одно болото дважды лезут только дебилы и пациенты пульмонологии…

Войдя в отделение, я убедился в том, что завтра поедет кто-то другой. В одной только моей палате было трое новеньких. И на вид вроде здоровые, так что кандидатов хоть отбавляй. Я пошел пользоваться привилегиями рабочего человека. Сначала это был вкусный обед, потом чистое белье, а потом и душ в неурочное время. Захватив дезодорант, мыло и мочалку, я пошел смывать с себя грешную пыль. Флакон с дезиком был большим, раза в полтора больше пушки Толика. Но это не помешало мне запустить его внутрь, предварительно хорошо намылив вход. Я неистово трахал себя, представляя при этом грязный кузов грузовика, пыль во рту, полиэтилен на голове и тяжело дышащего сзади Толика. Излив свежесотворенную порцию жгутиковых, я закрыл глаза и полностью отдался ласковым струям душа. Потом вытерся, причесался и наконец-то применил дезодорант по прямому назначению.

Ребята от Бадмы знали, что мне пришлось вчера испытать. Смотрели сочувственно и надо мной не смеялись. С утра слегка натер температуру, чтобы показать казаху, как вреден для меня свежий пыльный воздух. Получилось 37,7. Делается это довольно просто, несмотря на неусыпный контроль медсестры: градусник под мышкой сильно зажимается; когда его вытаскиваешь, незаметно делаешь пару фрикций туда-сюда, и от трения ртуть ползет вверх. Сначала было сложно наладить ловкость рук, но жизнь — лучший педагог. Неожиданно теплый градусник заставил сестру пройтись до кабинета шефа, тот не поленился выйти и направить меня в пульмонологию на „пуговку“.

Всё было, как в школьном медицинском кабинете. Даже запах и обстановка похожи. Действительно, очень сложно разнообразить мебель процедурных. Я с интересом смотрел, как надувается „пуговка“. Как всегда, меня предупредили: два дня её не мочить. А что будет, если случайно намокнет? Может раздуться? Ладно, мочить не буду. Буду отсасывать. Вообще-то это оказалось гораздо труднее, чем я себе представлял — сосать так, чтобы это не было похоже на засос, чтобы всё было кругленько и ровненько. За несколько сеансов вокруг места внедрения инородной жидкости образовалось аккуратное красное пятнышко. На следующий день я его обновил, а вечером не удержался и решил сделать дополнительный отсос (пятнышко мне показалось уж слишком скромным). Наутро оно раздулось до размеров трехкопеечной монеты. Пульмонологический доктор первым делом спросил, сколько раз она подвергалась воздействию жидкостей. Я сказал, что ни разу, явно соврав, потому что слюна — тоже жидкость. Он укоризненно посмотрел на меня и записал в историю болезни: „Реакция Манту в норме“. Все мои сосательные движения были напрасными. Шел в класс и ругал сам себя: не умеешь сосать — не берись! Лучше сосать что-то более приятное.

Например, у Сашки. Уж очень хочется! Было время, когда я ложился в кровать и просыпался, представляя себя в его объятиях. Он снился мне почти каждую ночь. Когда я видел его в классе, очень хотелось просто прикоснуться, ощутить тепло его тела. Иногда я как бы случайно задевал его, и тогда дрожь пробегала по всем конечностям. Мои намеки он выдавал за шутки, но чувствовалось при этом какое-то его напряжение. Сашка относился ко мне очень хорошо, и я это ценил. Мне не хотелось раньше времени тянуть его в постель — наверняка всё бы обломилось. Но секса хотелось жутко. И именно с Ёжиком. Пару раз Толик встретился на пути, что-то мычал, типа: „Пойдем где-нибудь погуляем“, но я ссылался на занятость. И действительно, в классе было что делать. Бадма был нами доволен. Он ничего похвального не говорил, но в одну прекрасную пятницу разрешил Мишке съездить домой. Мы ждали его возвращения, как Иоанн-Креститель — Мессию. Вернулся он в воскресенье вечером. Вместо хлебов была приличная закуска, вместо вина — отборный коньяк и водка. Я страшно завидовал ему: тоже хотелось погулять. Позвонил мамочке, и в конце сентября пришла посылка с „гражданкой“. Я уже знал, куда пойду. 30-го сентября в Минск приезжал мой любимый футбольный „Спартак“ на матч первенства СССР. Я не мог пропустить такого события. Готовился почти неделю. Мишка с Сашкой должны были остаться на подстраховке — вдруг заявится кто-нибудь из „сосудов“. После пяти штабные крысы стали расходиться. Проверили, ушел ли Бадма. На улице было полно больного народу. Для того, чтобы не идти под „сосудистыми“ окнами, мне пришлось делать большой круг. На воротах меня хорошо знали — этот путь отпадал. Я неторопливой походкой вышел из штаба, обогнул по периметру наше здание, зашел за кусты и перевалился через забор. Всё! Я на свободе! Я могу идти в любом направлении и делать всё, что хочу! Как это здорово! На „гражданке“ я недооценивал свободу. Чувство ее ни с чем не сравнимо. Отряхнувшись, я вышел на большую улицу. Разумеется, по одежде нельзя было определить, что я — никто иной, как защитник Отечества в самоволке: темно-серая рубашка, светло-серые брюки и серый „саламандер“. Обычный минский паренек. Но мне казалось, что меня выдает дикий, какой-то совсем неестественный взгляд. Поначалу я сторонился людей, а те, в свою очередь, подозрительно косились на меня. Или так мне казалось.

Я выпытал у Мишки подробную информацию, куда и как можно поехать. Но, вырвавшись на свободу, моя светлая головёнка совсем закружилась, как у профессора Плейшнера. Я просто шел, куда глядели глаза. Забрел на рынок, пощупал товары, выпил пива. Зашел в кафе на чашку кофе. Сердце замирало — я могу делать, что душе угодно! Могу пойти в другое кафе, а могу и не пойти. Покатался в метро, объездил все станции — благо, в Минске оно не такое большое, как у нас. Наконец, приехал на стадион. „Спартак“ выигрывал, но я сдерживал свои эмоции, дабы не попасть под тяжелую руку местного болельщика. Обратно возвращался трамваем. Окна в классе горели. Выждав момент, когда прохожих рядом не было, я забрался на ворота около штаба и с приличной высоты сиганул вниз, отбив пятки. Небольшой путь до дверей класса я проделал быстро и незаметно. Всё обошлось. Работать совсем не хотелось, и я оставил Сашке доделать очередной стенд, а сам отправился спать. Все врачи, которые дежурили в приемном покое, уже знали меня в лицо и свободно пропускали в корпус. Лежа, я перебирал в памяти все места, где побывал. Сон в эту ночь был особенно сладким: я держу Сашку за руку, мы идем по Красной площади в ГУМ…

Листья с каждым днем всё больше покрывали землю. „Кровяные“ стенды кончились. Пришел „кровяной“ шеф и вручил каждому удостоверения почетного донора СССР. Так, не пролив ни капли крови, я стал донором. Казаху пришла в голову, на его взгляд, симпатичная идея: обновить в своем отделении Доску почета. Это он однажды пришел в класс, увидел, что мы творим шедевры, и загорелся этой идеей. Разумеется, права на отказ я не имел. „Бай“ просил не говорить об этом Бадме, и я пообещал, заметив, что в этом случае новая Доска получится не скоро — может быть, через месяц. Хоть и появилось больше работы, прописку в „сосудах“ я продлевал. Тем более, сестры продолжали исправно фиксировать повышенную температуру.

В этот день настроение у Сашки было неважным. На все мои попытки узнать, что с ним, он отвечал нечленораздельным бурчанием. Я уже мог без сопротивления обнимать его и гладить по голове. Это был маленький успех. Мишка с Сергеем пошли в отделение что-то там написать и обещали не возвращаться. Сашка полулежал на стенде, в задумчивости глядя на свеженачертанные линии, которые лишь офтальмолог мог бы назвать прямыми. Я лезвием аккуратно счищал их, находясь головой в непростительной близости с запретными для меня местами. В один прекрасный момент линия заползла под Сашку, я погнался за ней и уткнулся носом в промежность. В ответ на его дежурное „Не надо“ начал поглаживать руками то сзади, то спереди. Сашка лишь укоризненно посмотрел на меня, продолжая лежать в той же позе. Это было расценено как молчаливое согласие. Постепенно содержимое штанов начало увеличиваться и проситься наружу. Я выпустил его красивый пенис. Он не был громадных размеров, но был настолько аккуратно сложен, что казался мне идеальным. Я провел языком по уздечке и посмотрел на Сашку. Он закрыл глаза, положил руку мне на голову и стал ее гладить. Я долго лизал ствол, прежде чем плотно обхватить его губами. Как только я это сделал, в мой рот хлынули потоки сладкого сока. Ёжик любил сладкое — может, от этого его семя тоже было сладким. Ни я, ни он не ожидали такого поворота событий. Высосав всё содержимое цистерны, я ласкал языком колеса, то углубляясь в промежность, то возвращаясь к стволу. Цистерна снова начала набухать. Нет, поистине она была идеальным сотворением Природы! Снова достигнув возбуждения и встав в полный рост, Сашка таранил мое нёбо равномерными, но очень сильными движениями. „Возьми меня сзади“, — сквозь член процедил я. Не сказав ни слова, Ёжик прекратил двигаться и вышел из меня. Я подошел к окну и оперся на подоконник, предварительно выключив свет. Он долго не мог войти в меня. Я израсходовал все запасы слюны. Он предложил залить мне в лоханку черную тушь. „Нет, твое перо слишком большое для стендов и пока не входит в мою чернильницу“. Еще одна попытка — и меня пронзает острая боль. Отвык всё-таки! Увидел бы кто-нибудь мою гримасу в окне — навсегда бы остался заикой. Сашка разгонялся, боль уходила, уступая место блаженству. Постепенно трамвайная линия за окном приняла искомое положение, а дома перестали вращаться. „Еще, еще! Разорви меня! Проткни насквозь!“ — рычал я. Сашка в ответ посылал трудноразбираемое хрипение. Толчки стали резкими и неритмичными, и вскоре он тяжело выдохнул воздух, напрочь заглушая шум проезжавшего трамвая. Я, не выпуская его из себя, немного разогнулся, чтобы дать волю своей правой руке. Струя выстрелила вверх и угодила в окно. Несколько крупных белых капель ползли по стеклу. Сашка откинулся на спинку стула и, казалось, спал. Нет, я знаю: я доставил ему удовольствие, что бы он ни говорил. Он же был в своем репертуаре. „К следующему разу куплю вазелин“, — сказал я на прощание. „Следующего раза не будет!“ — злобно выдавил из себя он.

Я просто выпадал в осадок, когда он произносил шипящие звуки. Нельзя выразить на бумаге, но это получалось у него не так, как у остальных. Сначала это было забавно, потом я полюбил его шипящие, свистящие и все остальные звуки. Я по-прежнему говорил с ним, когда его не было рядом, явственно слышал его голос, придумывал за него язвительные ответы. Я играл сам с собой, пытаясь представить, что он ответит на тот или иной вопрос. Из разных вариантов ответа выбирал самый уничижающий. В моих мыслях он садировал меня морально, и мне это приносило несказанное удовольствие.

С утра я попытался представить, что он скажет на мое предложение пойти в магазин за вазелином. Я придумал за него пару десятков ответов, самым пристойным из которых было вчерашнее предложение с чернильницей. Я решил вообще не говорить ему об этом, просто зайти в „Три Ночных Генерала“, а потом заодно и в магазин. Так и сделали. Купили пирожных и заглянули в магазин. Сашка уже хотел было уйти, когда услышал мой истерический смех. Я не мог сказать ни слова, только показывал пальцем на витрину. Там, между погонами, кокардами и гродненской помадой за 60 копеек (и это для солдат!) лежала баночка вазелина с самым подходящим для него названием — „Норка“. Рядом лежал и обычный, который стоил вдвое меньше. Увидев „Норку“, Сашка тоже прыснул со смеху. Я, еще не отдышавшись, протянул красномордой продавщице гривенник и величественно произнес: „Норку!“ Не в силах больше сдерживать хохот, Ёжик выскочил вон. Мы пошли в класс есть нашу порцию пирожных, боясь, что если мы будем ждать Сергея с Мишкой, они зачерствеют. Излишняя боязнь, ибо они стали черствыми еще до моего призыва в армию. Просто хотелось побыстрее испытать, насколько поэтическое и совсем невинное название вазелина соответствует его функциональным возможностям.

Когда я закрывал класс изнутри, Сашка косо посмотрел на меня. Я объяснил, что следует оградить себя от возможных покушений на сладости — со стороны Бадмы, например. Прямо в предбаннике, не заходя в основной класс, я обнял его и поцеловал в шею. Хотел было засосать в мягкие и пухлые губки, но он резко отвернулся. Мы не целовались никогда.

— Давай, испытаем покупку.

— Возьми швабру и испытывай.

Но я уже держал его за орган. Через мгновение он был у меня во рту. Несмотря на внешнее пренебрежение хозяина, под натиском моего языка он приобретал более похожую на швабру форму. Я сидел на корточках посреди пустой комнаты, и исступленно сосал, одной рукой держа Ёжика за задницу, а другой намазывая щель „Норкой“. Потом развернулся, встал раком и насадил себя на орудие. Ёжик был чересчур искушен в сексе. Он ловил каждое мое покачивание и почти никогда не сбивался с ритма. И в этот раз он быстро опорожнил свои хранилища. И опять сказал, что этого больше не будет. Аппетит у него пропал, и пришедшие вскоре ребята ничтоже сумняшеся уплели и наши порции. На армейском сленге „потерять что-то“ означает „проебать“. В данное случае Сашкино выражение „проебали пирожные“ было как нельзя кстати. На сегодня с игрой слов было покончено. Начались обычные трудовые будни.

После обеда в класс пожаловал Мыш в новом синем больничном костюме. Мне даже показалось, что на почве пассивного анального секса у меня начались глюки — уж больно чистым и радостным он перед нами предстал. Когда сомнения насчет реальности происходящего прошли, я понял, что Семёна опять положили в госпиталь. „Ну что, салаги, поздравьте дембеля с приказом!“ Батюшки святы, за работой и другими сложностями местной жизни мы забыли, что приказ Министра обороны вышел десять дней назад! Как всё же были мы далеки от настоящей армейской жизни! В подлинной армии, с ее фирменной дедовщиной и прочими дебильными прибамбасами, к такому событию готовятся заранее. Больше, чем за три месяца. А многие — и с первого дня службы. Когда остается сто дней до приказа, те, кому надлежит скоро уволиться, начинают считать дни. И не только сами, но и с помощью только призванных салаг. Если „дед“ спросит салагу: „Сколько дней?“, и тот ошибется, наказания в виде избиения не избежать. Когда съедается вечерняя порция масла в столовой, считается, что еще один день прошел, и салаги должны строго следить за тем, кто из „дедов“ съел масло, а кто — нет. Сёмка рассказывал, что в их части ошибки случались нередко, и наутро большинство салаг были украшены свежими синяками. На вопросы офицеров всегда следовало: „Упал“, и старшие по званию не утруждали себя размышлениями о том, почему у них такой падёж солдат, причем только младшего призыва.

Сейчас Мыш рассказывал о том, как переводят „дедов“ в „дембели“. Ночь представлений начинается с „полугодок“. Им причитается шесть ударов ремнем по голому заду. Эту почетную процедуру берут на себя самые старшие по призыву. Разумеется, они не щадят ни своих сил, ни более молодых задниц. Затем настает черед тех, кто прослужил год. Они получают двенадцать ударов и становятся „черпаками“. Это последняя неприятность для представителей данной ступени иерархии — со следующего дня они становятся второгодками и черпают свои привилегии. Наутро обычно никто не сидит в столовой — предпочитают есть стоя. После ударов железной пряжкой запросто можно различить на заднице отпечатки звезд. По „дедовским“ задницам „бьют“ обычной ниточкой, зато двадцать четыре раза. Для меня это было бы возбуждающе, особенно если учесть, что это делают самые молодые бойцы. Дабы не отделяться от коллектива и не создавать ненужных проблем, Семён тоже подставил свою задницу, соблюдя тем самым обычай и став полноправным дембелем. А потом действительно прихватило сердце, и командир пообещал уволить его сразу после возвращения из госпиталя. Так что на сей раз Мышонок не хотел задерживаться надолго. Я был несказанно рад его возвращению — настолько, что возвратясь с ним вечером в класс после моциона, я по старой дружбе отсосал у него. Намек на это, между прочим, последовал от него самого. Сначала он допытывался, до какого вида секса мы добрались с Сашкой, а потом сказал, что он хочет как-нибудь разрядиться. Ну, а я, как всегда: „К Вашим услугам“. Но не это было главным для меня в тот вечер. Я жаловался на Сашку. Не хочет ведь он понять меня. Я ж люблю его по-настоящему, а он думает, что мне только и нужно, чтобы что-нибудь засунуть в задницу. Семён посоветовал мне воздержаться от сексуальных домогательств. Пусть думает, что я больше его не хочу. Я думал об этом раньше, но мне, наверно, нужно было, чтобы это сказал кто-нибудь другой.

Дни летели незаметно. Ничего нового не происходило. Я продолжал внимать совету Мыша, пару раз сходил в город. Никогда не думал, что это так быстро надоест. Одному ходить уже не хотелось. Мишке не надо было бегать в самоволки — его и так отпускали, Сергею это вообще было не нужно. Сашка по своей комплекции для Мишкиной „гражданки“ явно не подходил. В его штаны вместе с Ёжиком свободно мог залезть и я. Но однажды Сашка одолжил шмотки у соседа по палате. В тот же вечер мы решили пойти погулять. Мы торопились — синоптики обещали приближение дождей и разной другой осенней дряни. Зашли в универмаг, прошлись по Ленинскому проспекту. Я возмущался, когда он засматривался на девочек. Еще больше меня бесило, когда телки глазели на него. Таких эпизодов за вечер было предостаточно. „Красивый ты у меня“, — специально пытался разозлить я его. Зашли в фотостудию, сфотографировались в обнимку. Делать в городе было нечего, и мы благополучно возвратились. Когда переодевались, он поймал мой взгляд на его трусах и демонстративно отвернулся. Я же сломал на брюках „молнию“.

Следующий день был воскресеньем, и сидеть в госпитале не хотелось. Вовсю светило солнце, несмотря на конец октября и прогнозы синоптиков. Сегодня я наконец-то закончил „сосудистую“ Доску почета. Это событие непременно хотелось отметить с Сашкой в каком-нибудь кафе. Но он идти со мной не захотел. Что ж, я пошел один, предварительно зашив ширинку белыми нитками.

Выпил пару бутылок пива, посидел в парке, пошел по Ленинскому проспекту и набрел на цирк. Несмотря на то, что цирка хватало и в госпитале, я купил билет. В антракте почувствовал, что выпитое пиво переполняет мочевой пузырь. Терпеть не было мочи, и я что есть силы, едва успев добежать до туалета, разорвал ширинку. Опорожнившись, я пожалел об этом, ибо моя рубашка была не настолько длинной, чтобы весь этот срам прикрыть. Не выдержав позора, кое-как прикрываясь целлофановым пакетом, я ринулся в госпиталь. Так бесславно закончился мой последний выход в город.

Вернувшись в класс, я не застал там Сашку. Михаил объяснил, что он пошел в город к своей двоюродной сестре. Я чуть со стула не упал. Стараясь скрыть от ребят свои чувства, я сослался на усталость, схватил „сосудистый“ стенд и попрощался до завтра.

Я бесшумно ревел, зарывшись в подушку. Чувствовал себя обманутым, преданным. Я ненавидел его, готов был впиться зубами ему в глотку, бить, топтать ногами. Он был достоин уничтожения. Он не мог, не должен был так поступать со мной. „Знаю я всех этих блядей — двоюродных сестер! И он тоже хорош! Блядь! Ненавижу! Завтра начищу твою смазливую рожу!“ Планы жестокой и коварной мести вихрями витали в голове. Всё сводилось к пинанию ногами бездыханного тела. „И этому кобелю я отдавался! И этот любитель пиздятины ковырялся у меня во рту! И эту змеищу я пригрел на своей груди! Всё! Дождаться бы завтра!“

А завтра началось чуть ли не с поцелуев казаха, который был просто без ума от новой Доски почета. Знаю я вашу благодарность! Сначала „спасибо“, а завтра — „идешь на выписку“. Но нет — судя по его узким глазам, пару недель еще продержит. А потом буду искать новое отделение. Пока же меня больше занимало другое — месть!

На Сашкино счастье, в гости зашел Мыш. Гуляя с ним, я рассказывал о жестоком надо мной надругательстве и описывал то, во что Ежу это выльется. Семён выглядел озабоченным. Не первый день меня знал — чувствовал, что дело действительно может кончиться трибуналом. И ему удалось меня уговорить. Да, ты прав, у Сашки своя жизнь, другие интересы, заботы, предпочтения. И не его вина в том, что они не совпадают с моими. И отчитываться передо мной он вовсе не обязан. И никакое это не предательство. И клятвы верности он не давал. Если я хочу жить спокойно, я должен отвлечься от Ёжика. Что ж, всё правильно. Я не буду ничего предпринимать. Даже не спрошу ни о чём. Но не думать о нём я не могу.

В класс я пришел последним. Только принялся за работу, как Сашка стал рассказывать о девичнике, на котором ему посчастливилось побывать, о новой своей подружке, о том, как хорошо и неистово она умеет любить, и сколько раз вчера это сделала. Совершенно очевидно, что вся вода лилась на мою мельницу. А зачем, собственно? Я не мог понять, чем я заслужил подобное к себе отношение. Скорее всего, он мстил мне за то, что я оскорбил его мужское достоинство. Он не мог простить мне то, что я раскрутил его на все эти „говенные дела“, по его выражению. Чувствовалось, что ребятам было абсолютно наплевать на количество палок, брошенных им за вечер. И я сделал вид, что мне это безразлично. Никто не задавал Сашке попутных уточняющих вопросов, и он вскоре умолк. Когда все ушли на обед, я решил пообедать адельфаном. Просто так, от нечего делать, проглотил всего пачку. Никому и ничего доказывать я не желал. Хотелось поймать глюки и хоть на несколько часов уйти в другой мир. Через полчаса я ничего не почувствовал. Добавил ещё пять таблеток. Буквы под пером плясать не начинали. Дыхание было свободным и спокойным, пульс ровным. Пришли ребята. Мишка предупредил, чтобы особенно не шумели, ибо в актовом зале начинается собрание всех полковников. Я шуметь и не думал. В голове начиналось брожение бредовых идей. Писать я уже не мог. В предбаннике поставили несколько новых столов один на другой. Образовалось что-то типа пещерки, в которой мы иногда подрыхивали. Туда я и направился. Не помню, сколько пролежал, пока не почувствовал, что адельфан уже сидит в глотке и просится наружу. Добежав до туалета и избавившись от содержимого, решил умыться холодной водой. Мне казалось, что я умираю. Обшарпанное зеркало, висевшее над умывальником, показало полное отсутствие цвета губ. Вернее, они были белыми. Я было решил, что это начинающийся дальтонизм. Вентиль крана не повиновался моим рукам. Попытался открыть двумя руками, но в этот момент кто-то выключил свет, и я провалился в пустоту.

Свет никто не выключал. Это мозги мои выключились. Я валялся перед умывальником в луже воды. Оказалось, кран я открыл, только не заметил этого. Какой-то незнакомый майор спросил, из какого я отделения. Наверно, я угадал с первого раза, ибо первое, что увидел, когда пришел в себя, было озабоченное лицо казаха. Меня положили на кушетку, которая стояла прямо перед кабинетом начальника госпиталя. По лицам ребят я понял, что они тоже испугались. У них и в мыслях не было, что я притворяюсь. Мне по-прежнему казалось, что я отхожу на тот свет. Я умолял казаха не уходить. Он сидел рядом со мной и не убирал руки с моего пульса. Кое-как меня удалось проводить в отделение под неусыпным контролем медсестры. Она раза три подряд приходила измерять давление, не веря показаниям прибора. Потом вызвала дежурного терапевта и назвала ему цифры, испугавшие даже меня. Затем были уколы, движущиеся люстры и приходящие в бреду шестиглавые драконы с лицами то Сашки, то Мишки, то казаха…

Утром я увидел его настоящее лицо над своей кроватью. Прошло полчаса, как я уже не спал. Мурашки бегали по телу от воспоминаний. Казах вопил, что так много работать невозможно. Я ссылался на разного рода неурочные работы, явно намекая на Доску почета. Потом сказал, что это со мной уже бывало, и не стоит предавать этому особого значения. Более того, я чувствую себя довольно бодро, и пойду-ка я в класс. Обещаю работать меньше.

Казаху я сказал правду: чувствовал я себя действительно превосходно. Еще бы — проспать 18 часов! Мишка был взволнован, говорил, что я сорвал полковничью тусовку и поднял на ноги весь штаб. Бадма тоже недобро смотрел. Все выглядели озабоченными и болевшими за мое драгоценное здоровье. Один только Сашка спросил, чего это я наглотался. „Спермы“, — ответил я и швырнул в него ручку. Наши с Сашкой отношения портились с каждым днем. Взаимные подначки не на шутку рассердили Мишку. Я запустил в нашем кругу для Сашки новую кличку. Учитывая место его рождения и проживания, я предложил называть его „гомием“ или просто гомиком. Надо ли говорить, что ему это страшно не нравилось. Одно дело, если он слышал свою кликуху из уст Мишки или Сергея, другое — если обзывался я. Он бесился, гонялся за мной со сжатыми кулаками, но Мишке всегда удавалось его утихомиривать. Мы нашли новое развлечение: записывать на магнитофон анекдоты, озвучивая их в ролях. Шедевром был анекдот про Чудо-Юдо, когда к нему, пляшущему на пеньке, подходит фашист и спрашивает на ломаном русском в исполнении Сергея: „Ты, блядь, есть кто?“ Оно в ответ моим писклявым голосом: „Чудо-Юдо“. „Юден? Фоэр!“ — орал Сергей и начинал имитировать автоматные очереди. Мишка колотил деревяшкой по жести, взрывались бомбы, свистели снаряды — и так с десяток анекдотов и частушек. Наутро мы всё это слушали и получали заряд бодрости и хорошего настроения на весь день.

Однажды вечером, когда Ёжика не было с нами, я сочинил и предложил ребятам сыграть и записать пьеску о голодовке в Гомеле. Люди выходили на улицу, кричали различные лозунги, потом в конвульсиях помирали, проклиная Чернобыль, атомную энергетику с Курчатовым и гомельские городские власти. Сашка вошел в тот момент, когда я пищал в микрофон: „Дайте хлеба гомикам!“ Быстрыми шагами он подлетел ко мне, схватил за воротник и начал дубасить по голове. Никогда я не видел такого красивого озверевшего лица! Досталось и магнитофону, и Мишке, пытавшемуся Ежа остановить. В конце концов я поднялся, мы с Сашкой выскочили в темный предбанник, где и продолжали что есть силы лупить друг друга. Мощный Мишка подоспел, когда мы катались по полу, мертвой хваткой вцепившись друг в друга. Результаты были налицо, вернее, на лицах: у меня — фингал под глазом, у него — чуть ниже, на щеке. Следы любви у всех разные…

Два дня мы не разговаривали. Первым пошел на примирение я, сказав, что и он может что-нибудь сочинить про москалей. И пообещал больше не называть его „гомием“. Мы, совсем как мужчины, пожали руки и начали друг с другом разговаривать. Да и повод нашелся хороший — очередная пьянка по случаю выписки Мыша. Он обещал вскоре прийти попрощаться совсем, так как был полностью уверен в своем скором дембеле. И действительно, в самом конце октября мы с ним простились. Я не нашел нужных слов, чтобы выразить, сколько он для меня значил и как мне его будет не хватать. Многим позже я написал ему это в письме, но ответа не получил до сих пор.

Чувство почти что вседозволенности развивалось у нас с каждым днем. На токарном станке Серёжка выточил несколько деревянных пенисов и гонялся за мной с ними по всему штабу, пытаясь запихнуть то в рот, то прямо со штанами в зад. Повизгивая, я убегал от него, постоянно думая, не слишком ли быстро я бегу. По вечерам играли в предбаннике в футбол, всё больше с Серёжкой, иногда — с Сашкой. Мячом служил старый носок, набитый тряпьем. Однажды я попал в висевший на стене гипсовый барельеф Ленина, который разбился на мелкие кусочки. Но никто и не подумал испугаться. Смели в совок — и в мусор. Заметит Бадма — скажем, что украли. Мишку с Сергеем в один день перевели из неврологии в кожное отделение. Ничего такого у них не выскочило, просто уже неприлично долго они раздражали психов своим пребыванием там. Ёжика перевели в ЛОР-отделение. Следующей была моя очередь. Я напомнил Бадме про обморок, и он начал готовить почву для перевода меня в неврологию.

Кожное отделение, куда я иногда наведывался к своим друзьям, было самым обшарпанным из тех, которые я видел за всё время службы. Казалось, гонорейные частицы и бледные трепонемы летали по воздуху, оседая на облезлых стенах. Я не завидовал Мишке с Серёжкой, даже жалел их. А им — хоть бы хны. По ночам веселились от созерцания необычного аттракциона: больные на кожу и органы солдатики по простыням затаскивали на третий (!) этаж местных шлюх. А те хороши! Лезли, как чемпионки Белоруссии по акробатике или спортивной гимнастике. Ладно, „венеры“ не боялись — испугались хотя бы высоты! Но нет: когда спереди свербит, всё нипочем — по себе знаю. Но у меня, в отличие от них, свербело сзади.

Прямо перед ноябрьскими праздниками кому-то взбрело в голову проверить мне мозги. Есть такая чудная вещь, как энцефалограмма, когда твою голову опутывают проводами, а потом сажают в темную комнату и иногда ослепляют резким ярким светом. А беспристрастные приборы записывают, как ты на всё это реагируешь. Вроде бы и сделать с собой ничего нельзя, ибо даже в темноте ощущаешь, что ты у медсестры как на ладони. Так-то оно так, но я подложил в тапочек канцелярскую кнопку. В темной комнате, сидя в кресле, я периодически нажимал на кнопку ногой. Было больно, зато потом я узнал, что приборы зарегистрировали довольно большие отклонения в работе мозга. Искренне до сих пор надеюсь, что это было только из-за кнопки.

В праздники нам работать запретили. Это, как и у священников, большой грех. Я не ходил ни на какие фильмы типа крутого боевика „Ленин в 1918 году“, три дня спал, иногда навещал кожное отделение и пару раз забегал к „лорикам“. Сашка был озабочен соседством с „афганцами“. Их большой партией привезли в соседнее отделение. По ночам они буйствовали, ставя на уши ЛОР и пару близлежащих отделений. Несколько раз вызывали солдат из комендатуры, дабы утихомирить дебоширов, привезенных в госпиталь для реабилитации. Главный „подарочек“ начальству госпиталя „афганцы“ приготовили аккурат в ночь на 7-е ноября. Они забили до смерти парня, который был виноват перед ними лишь тем, что не служил в Афганистане. Еще нескольких молодых солдат перевели в челюстную хирургию — понятно, с какими травмами. Пришлось „афганцев“ изолировать, выставив круглосуточную охрану. Но вопли, мало похожие на человеческие звуки, были слышны еще не одну ночь.

Как всегда, Бадма или что-то упустил, или не захотел сделать. Я не успел еще проснуться, когда меня обрадовали, сказав, что сегодня за мной должны приехать. Я — к казаху: а как же обмороки, плохая энцефалограмма?! Он ничего не знает, но по сосудистой части я практически здоров. Ну вот, не зря говорил я себе, что знаю, насколько у этих козлов развито чувство признательности! Я — скорее к Мишке, чтобы он поговорил с Бадмой. Он возвращается со страшным известием: узбека сегодня не будет. В классе началась паника, разжигаемая мной. На счастье, Мишка вспоминает про другого полковника — зама по лечебной части. Мы ласково называли его Костиком. В свое время я оказал ему пару услуг, и хотя и здесь рассчитывать на признательность особо не стоило, надежда появилась. Костик был у себя в кабинете и без труда меня вспомнил. Я нажаловался на потомка Чингисхана и отсутствие Бадмы. „Ладно, приведешь ко мне своего сопровождающего“. Костик вскоре увольнялся по старости, так что мой вопрос для него был не первой важности, и он без особого риска для себя мог его решить. Только бы сопровождающий не опоздал, а то Костик может уйти домой или просто забыть! Нет, оказалось, помнил. За мной пришла алкоголического вида санитарка из неврологии. Уже минут пятнадцать я лежал в палате для небуйных.

Мой прапорщик с трудом нашел меня. Этот за мной еще не приезжал. Вид у него какой-то деревенский — даже форма не может скрыть явно не городской налет. Ростом намного ниже меня. Я разговаривал сидя, находясь с ним на одном уровне. Он никак не мог понять, почему меня выписали, а я не тороплюсь собираться. „Пойдем, объясню“, — и поволок его к Костику. Подойдя к двери штаба, он спросил, куда мы идем. Я пальцем указал на вывеску, и он удивленно замолк. Постучавшись одним пальцем, я назвал Костика по имени-отчеству и испросил разрешения войти. Вытянувшись в струнку при виде живого (еще) полковника, мой прапорщик начал громко представляться. Костик указал ему на стул, а мне — на дверь. Через минут пять ничего не понимающий в этой жизни прапорщик выскочил из кабинета, пожелал мне скорейшего выздоровления и пулей вылетел за территорию госпиталя. Смеясь, мы вчетвером наблюдали из окон класса за его быстрой семенящей походкой.

В неврологии больше всего мне нравились очень высокие потолки. Здание было двухэтажным и старым. На первом этаже — неврология, на втором — лётная экспертиза. Меньше всего мне понравился лечащий врач — майор Зубенко. Он разговаривал со мной с пренебрежением, могу даже сказать, с ненавистью. Блатных не любил. Я уже успел отвыкнуть от такого обращения. Надо было срочно приструнить его очередным обмороком. Я решил приурочить его к годовщине своей службы, 26-му ноября, то есть через десять дней. Пока же меня больше беспокоило положение Мишки.

Начальник штаба так и не смог простить ему надругательства с икрой. В госпиталь посыпались запросы, суть которых сводилась к тому, что за это продолжительное время пациент должен либо умереть, либо выздороветь. В запросах содержались намеки на экспуатацию госпитальным начальством труда больных в собственных целях. Бадма ходил злой, постоянно ругая каких-то там майоришек из провинции, возомнивших о себе невесть что. Но угроза чего-то плохого типа выписки над Мишкой висела. Я предложил ему кофе — не чашечку для поднятия тонуса, а пару литров — для поднятия давления. Учитывая его гипертонию, моя идея должна была сработать. И точно: через пару дней Бадма утром сообщил, что с Мишкой случился гипертонический криз — сейчас лежит почти бездыханный.

Но, вопреки нашим ожиданиям, зримого эффекта это не дало. Ровнехонько под годовщину моей службы Мишку выписали, правда, с заверениями, что скоро опять положат в кардиологию. Даже Бадма ничего не мог, вернее, боялся сделать — угроза поставить вопрос об эксплуатации труда больных солдат на партийном собрании сделала свое дело. Провожали Мишку весело. Правда, без песен и плясок, зато с водкой и шутками. Я сказал, что через пару недель я буду самым старшим по сроку лежания, на что Мишка съязвил, что не успею. Ну разве что домой уеду — всё-таки еще одна комиссия впереди.

Лечащий майор относился с недоверием к любому моему слову. Даже если бы я головой прошиб стену, это не помогло бы. Было ясно, что моя новая комиссия на предмет годности к службе не даст ничего. Я всё оттягивал с припадком, хотелось устроить светопредставление именно во время дежурства Зубенко. Но его смена всё не подходила.

Выпал первый снег. Нам выдали черные госпитальные офицерские пальто. По вечерам, нарезая круги, мы щеголяли перед солдатами, одетыми в драные полупальто-полухалаты. Со скуки завели себе кота. По вечерам устраивали представления под кодовым названием „Танк“. Мишка в свою бытность подобных выходок нам бы не позволил. На голову кота надевался носок. Бедняжка полностью терял ориентацию, прижимался брюхом к полу, чем действительно напоминал бронетранспортер. В довершение ко всему мы бросали в него наш импровизированный мяч. Дикий хохот разносился по классу, когда кот врезался в стену или в кого-то из нас.

Сашка где-то напутанил голубую куртку. Я не упустил возможности пройтись по цвету, сказав, что этот цвет ему к лицу. Гневные огоньки вспыхнули в его глазенках, но тут же погасли. Вечером он уходил к „двоюродной сестре на день рождения“. Меня попросил дождаться его прихода. Серёжка уже давно видел сны, а я, как дурак, смотрел в открытое окно, дожидаясь Ёжика. Замерз. Да чёрт с ним — чё мне волноваться? Закрыл окно и принялся писать. Класс наш уже приобретал более-менее приглядный вид. Каждый из уже висевших готовых стендов являл собой маленький шедевр. Все они были разными по стилю и, несмотря на информацию, которую им надлежало доносить, выглядели какими-то легкими, воздушными и совсем не военными. Наверно, потому, что их делали не совсем солдаты.

Камешек стукнул в стекло. Да, это он. Мне предстояло встретить его у помойки. У себя в классе мы объявили повышенную боевую готовность, так как чувствовалось, что кто-то со стороны постоянно за нами наблюдает. Я взял большой ящик с мусором, на дно положил больничные одежды и пошел на главную госпитальную помойку. Сашка быстро переоделся, я вытряхнул настоящий мусор и бросил в ящик его „гражданку“. Шли по уже ночной территории госпиталя безмолвно, боясь нарушить тишину, даже крадучись. Но если бы даже нас кто-то увидел, особого значения не придал бы. Уже все врачи из всех отделений знали нас в лицо. Ну, а мусор выбрасывали только ночью потому, что днем были все в работе, и некогда было заниматься уборкой.

…Я рыдал у него на плече, как ребенок. Не говоря ни слова — все слова были уже не раз сказаны. И я, и он всё прекрасно понимали. Десять минут назад я устроил ему истерику, сказав, что сильно волновался за него. Я не должен сидеть по ночам, ожидая, когда он вдоволь натрахается. Полез на него с кулаками и даже съездил по физиономии. Он остудил мой пыл несколькими ударами. Сейчас же хлопал меня по плечу, нежно обняв другой рукой за остатки талии. Плечо его быстро намокло, и я перебрался на другое, постепенно успокаиваясь. „Ну хочешь, я тебе песенку спою?“ — совершенно серьезно спросил он. „Ага, мою любимую“, — всхлипнул я в ответ. Он неплохо играл на гитаре, быстро перебирая струны гибкими и проворными пальцами. Я не ручаюсь за его вокальные данные, но мне его пение очень нравилось. Он повторил „на бис“ мою любимую в его исполнении песню Макаревича про корову. Я, корова, уже успокоилась и даже полезла целоваться. Он бережно, боясь повторения истерики, отстранил меня от своей шеи, и я покрывал поцелуями его руки. Минета в этот вечер не получилось. Он был готов к этому морально, но только не физически — конкуренции с „двоюродными сестрами“ я явно не выдерживал.

Назавтра Сергей накормил кота адельфаном. Он лежал, совершенно не врубаясь в происходящее. Сергей страшно жалел о своем поступке. Не по доброте душевной — просто „танка“ из него теперь не получалось. Вечером Ёжик сделал мне одолжение, когда дал отсосать. Мы забрались в стоящие в предбаннике друг на друге столы. В полной темноте я быстро по родному запаху отыскал свою соску. Сашка долго сопел, прежде чем излить в меня то, что не долил „двоюродным сестрам“. Я сосал на полном автопилоте, совершенно забыв, что имею в себе частицу любимого человека. Наконец, стоны Ёжика заглушили звуки токарного станка, на котором Серый вытачивал очередной фаллос. Еще с полчаса мы пролежали, обнявшись. Я уже почти уснул на его груди, когда выбежал Сергей со словами: „Хватит пидарасничать. Кот умирает!“

Мне была доверена роль реаниматора. Попытки сделать искусственное дыхание не привели ни к чему. Бедный кот оставил своих мучителей. Я открыл окно и выбросил его, немного не добросив до трамвайной линии. На душе было пусто и сумрачно. Мне показалось, что у всех нас началась агония перед возможной выпиской. Предпосылок к ней не было, но все ее страшно боялись. Страх перед неизвестностью обуял всех. Мы уже не говорили о том, как будем встречать Новый год. Несмотря на оставшиеся до него четыре недели, он казался нам очень далеким. Бадма ходил хмурый и уже не допускал одобрительных похлопываний по плечу.

Зубенко хорошо потрудился перед моей новой комиссией. Она оставила все мои диагнозы без изменений, еще раз подтвердив мою пригодность к службе. Я с горя напился Сашкиной спермы и пошел к Бадме за пропиской в каком-нибудь новом отделении. Узбека на месте не было, и я оставил свои попытки до завтра. Санитарка-алкоголичка будила меня долго. Но стоило ей сказать, что меня выписывают, и что за мной уже приехали, как я мгновенно вскочил с постели. Ничего себе оперативность! Не иначе, как Зубенко насолил. Чувствовалась его подлая рука. Этого старшего прапорщика в своей части я увидеть не успел. Да и не мудрено — я ведь там почти не был. Зато угроза вернуться туда была более чем реальной. Санитарка повела меня переодеваться. Мне казалось, что я сплю, настолько было нереальным всё происходящее. Бадма в кабинете отсутствовал.

Увидев приближающуюся к штабу алкоголичку, я забрался в пространство между столами, где совсем недавно засыпал у Сашки на груди. „Где вашего дружка носит?“ „Не знаем“. Она заглянула между столов. Я догадался прикрыть блестящие пуговицы, и темнота скрыла меня. Уже более часа я лежал, надеясь, что вот-вот появится Бадма. Вместо него пару раз залетал Зубенко, изрыгая массу непристойностей в мой адрес. Ребята попросили меня не подвергать неприятностям и их. Я пошел к кабинету Бадмы, но вместо него застал пролетавшего мимо Зубенко. Он был в ярости. Не знаю, что его удержало от физической расправы. Только соврав, что я забыл в классе военный билет, я получил возможность проститься с ребятами. На все объятия и поцелуи мне была отпущена минута. Ёжик в последний момент сунул мне в карманы остатки адельфана и бросил на меня взгляд, как мне показалось, полный тоски и отчаяния.

Сказать, что мой старший прапорщик был зол на меня — значит не сказать ничего. Зубенко бегал вокруг и подливал масла в огонь, перечисляя отделения, которые он обегал в поисках меня. Я злобно сверкнул глазами в его сторону и сильно хлопнул входной неврологической дверью. Уже выходя за ворота, я всё высматривал вдалеке машину Бадмы. Последняя надежда исчезла, когда мы вышли на трамвайную линию и пошли в сторону остановки мимо стаи ворон, облепивших замерзший и сплющенный машинами труп кота.

Ничего не скажешь, Бог наказал меня за соучастие в убийстве оперативно! Я стоял на двадцатиградусном морозе на автовокзале, ожидая автобуса. Прохожие удивленно рассматривали явно не по погоде одетого свежезамороженного солдата и стоящего рядом стройного, молодого и злого старшего прапорщика. В автобусе мы не сказали друг другу ни слова. Немного отогревшись, я смотрел в окно, кусая губы, дабы снова проверить, сплю я или нет. Автобус вырулил на трассу Минск-Гродно, и начавшийся снег закрыл пеленой минские пригороды.