Свежий майский кислород, который усердно вырабатывали стоящие вокруг госпиталя сосны и ели, не мог исцелить мой душевный недуг. Пневмония постепенно отступала, благодаря нещадным дозам пенициллина, от которого задница превратилась в сито в первую же неделю лечения. От хандры же лекарства не было. Как ни старался я выискать какого-нибудь милого доктора среди этой бесконечной людской массы, всё было напрасно. Я начал выходить на улицу и описывать круги вдоль забора. Он был выше, чем в Минске, но осознание того, что ты всего лишь в метре от полной свободы, теплилось в душе и согревало пока еще воспаленные легкие. Было скучно. Здесь еще не забыли, что я самый больной, поэтому работать не заставляли. В отличие от Минска, не было яркого лидера среди „дедов“ типа Алика, поэтому работать приходилось всем, кроме меня. Роль надзирателей исправно исполняли медсестры — милые девочки со злыми, но постоянно зовущими в постель глазами. О малейшем ослушании со стороны пациентов немедленно узнавало госпитальное начальство, которое в поиске наказания не отличалось особым разнообразием: больной сразу выписывался независимо от характера заболевания — как я в первый свой приезд сюда. Был случай, когда выписали мальчика с тяжелой формой эпилепсии — за то, что он послал медсестру подальше. Мальчик этот через неделю погиб, ударившись во время припадка у себя в казарме. Госпитальные крысы остались ни при чем, так как догадались в сопроводительных документах написать, что парень выписывается без жалоб, практически здоровым. Дело списали на казарменную дедовщину. Виноватым оказалось армейское начальство. Командира части проводили на пенсию, нескольким офицерам объявили строгий выговор, командира взвода исключили из партии. Всё! А девятнадцатилетнего парня больше не было на свете. Жутко… 

Начальник госпиталя, подполковник, ходил, как ни в чём не бывало. Лишь второй случай смерти за неделю заставил его забегать, и то лишь потому, что на сей раз парень умер в госпитале. Его привезли с ангиной. Уже в первый день он пошел разгружать машины с кирпичом. Сколько я ни приезжал туда, там постоянно что-то строили — точно врачей Петр Первый, наш великий строитель, покусал. То основывали свинарник, то воздвигали коровник, то возводили еще что-нибудь, дабы наворовать стройматериалов. Машины с кирпичом не переводились, и на разгрузку ушел весь день. Было прохладно, изредка моросил теплый, но ужасно противный дождик. Ночью парень умер — задохнулся в нашей палате. Как потом выяснилось, никакой ангины не было. Врачи не могли, а может, не хотели проверить парня на дифтерию, случаи которой надо было обязательно вносить в отчетные документы. А от лишней работы здесь старались избавляться любым способом. Разбирательств хватило на три дня. Комиссия согласилась с мнением начальника госпиталя, что это была настолько тяжелая и необычная форма дифтерии, что медицина в любом случае оказалась бы бессильной. И парня списали в расход, как мою разорванную подушку.

Через неделю все забыли об этом случае, тем более, что начальство приложило к этому особенные усилия. Очевидцев выписали без промедления. Оказывается, бывает в нашей армии такой феномен: когда все разом выздоравливают. Эпидемия наоборот. До сих пор удивляюсь, почему оставили меня. Наверно, подумали, что я вовсе разучился разговаривать. Ни с кем не общался, на вопросы врачей отвечал отрывисто. Или вообще молчал, потому что ненавидел их всех. Ошиблись, сволочи!

Вскоре все вновь поступившие узнали об этой истории. Правда, она не произвела на них никакого впечатления. Это случилось не с ними. И им было до лампочки. Я был удивлен таким дофенизмом. Никто не смел возмутиться против рабского труда. Больные ребята работали на свинарнике, обслуживая тех, чьи рыла мало отличались от фейсов госпитального командования — на кухне, на строительстве новых зданий, прокладке дорожек внутри госпитального парка. В общем, делали работу, за которую платили деньги несуществующим рабочим. Думаю, не стоит говорить, в чьих карманах они оседали. Тяжело было наблюдать за всем этим. Я так и не мог примириться с жизнью армии, этого государства в государстве. Всё это мне так обрыдло, что я уже стал подумывать, как бы поскорее выписаться, но решил немного подождать, пока мои однополчане в Печах сдадут экзамены и разъедутся. По моим предположениям, казарма должна была опустеть дней через десять, поэтому надо было на это время кем-нибудь себя занять. Во время моционов я стал всё пристальней посматривать по сторонам.

В один прекрасный день я уперся взглядом в стройного и красивого белокурого мальчика, который вскапывал землю, так и не зная, для чего. Я спросил его об этом, он посоветовал обратиться с этим вопросом к подполковнику. Разговорились. Звали его Алексеем, служил он третью неделю. Родом был из еврейского городка Бобруйска, находившегося, впрочем, в Белоруссии. Мне страшно понравилось сочетание его коротко остриженных светлых волос и голубых глаз с черными и густыми брежневскими бровями. Чувствовалась неистовая мужская сила. „Мужчина в доме“ нужен был мне сейчас до зарезу. Решение отдаться пришло само собой… Неожиданно… Спонтанно…

По вечерам для работавших открывали душевую, которой на халяву часто пользовался и я. В этот день ее почему-то забыли открыть, и мне пришлось ждать близости с новым избранником еще сутки. Утром я пошел помогать ему вскапывать землю. Вся моя помощь заключалась лишь в моем присутствии и моральной поддержке. Пока Лёха занимался нужным для госпиталя делом, я травил анекдоты и рассказывал смешные истории. Незаметно пересел на своего любимого конька. Анекдоты про педиков были настолько старыми, что не произвели на него никакого впечатления. Я как бы кстати поведал часть своих минских приключений, но как бы не от первого лица. Лояльность моего молчаливого собеседника дала толчок для новых басен. Солнце постепенно удалялось на Запад. Я изъявил желание принять душ и попросил Лёху составить мне компанию. Мне кажется, именно тогда он всё понял. Только дурак мог по-другому оценить блеск моих глаз.

После ужина, дождавшись, пока все подмоются, мы пришли в обшарпанную и окутанную туманом душевую. Туман не мог скрыть волнения, которое было написано на лице Лёхи открытым текстом. Я закрыл щеколду, но крепость двери оставляла желать лучшего. Проигнорировав сей факт, я шагнул в струю воды, в которой уже плескался Лёшка. Чувствуя приближение предстоящего развлечения, его инструмент приподнялся и являл собой прекрасный ключ к моему замку. Леха нежно взял меня за талию, погладил попку и поцеловал в ключицу. Я медленно опустился и оказался нос к носу с уже полностью взбодрившимся пенисом, который так и дышал силой. Упругий и непоседливый, казалось, он вот-вот вырвется изо рта.

Насладившись, Лёшка попросил повернуться спиной. Вошел он нежно и только потом стал яростно метаться по закоулкам давно не хоженой пещеры. Громко постанывая, он исправно делал свое дело. Что ни говори, даже для „натурала“ это приятнее, чем перекладывать с места на место землю. Вскоре Лёха облегченно вздохнул и пустил в меня мощную струю. В это время дверь душевой с треском распахнулась, и нашим взорам предстала вытянувшаяся физиономия моего соседа по палате. Это был мерзкий неотесанный мужлан, призванный в армию из Казахстана — немец казахский. Если бы у глупости были крылья, он бы летал, как голубь. Надеялся он только на свои кулаки. Именно благодаря им он выжил у себя в части среди бывших заключенных. Не произнеся ни слова, досконально разглядев живое порно, он скрылся, унося за собой теплый воздух вперемешку с паром.

Лёха испуганно посмотрел на меня с вопросом: что же будет теперь? А я не знал, что будет. Будет скандал, только неизвестно, до каких размеров он разрастется. Надежды на то, что глупый немец не расскажет об увиденном всему отделению, не было никакой. Алексей оделся и пошел в корпус. Мне же нужно было подумать. Я не видел никакой необходимости оправдываться и делать вид, что ничего не случилось. Рассчитывая взять всех своим обаянием, я пошел в палату, не забыв прихватить обломок железной трубы — так, на всякий случай. И всё же интересно, зачем он приходил? Может, сказать что хотел?..

Я страшно удивился, открыв дверь своей палаты. Комната, рассчитанная на восемь человек, вместила в себя все тридцать — не меньше. В центре на табуретке сидел Алексей и рассказывал о том, как я соблазнял его. Мое появление было встречено словами: „Заходи, пидар гнойный! Как тебе лучше — чтобы мы все сразу или по очереди?“ Этот осмелевший фашист изрыгнул такое предложение и направился ко мне, теребя пространство между ног, кое-чем, кстати, неплохо заполненное. Ни по очереди, ни всех сразу я не хотел. Все они были мне омерзительны. Я запустил в фашиста железкой, которая пришлась ему точно в лоб. Человек десять сорвались с места и бросились на меня, сбив с ног. На первый же удар по почкам я отреагировал истошным криком. Медсестра не замедлила прибежать. Мой левый бок был разбит в кровь. Увидев это, девочка наклонилась и спросила, что произошло. Я ответил, что ничего особенного, просто ребята решили меня изнасиловать, вдруг решив, что я гомосексуалист. Вытирая кровь со лба, немец невнятно поведал ей об увиденной сцене в душевой. Я вслух предположил, что мальчику часто снятся эротические сны. В ответ на мой оральный выпад трое попытались вновь приступить к избиению, но сестра милосердия грудью встала на мою защиту. Народ дал слово Алексею, который повторил рассказ немца, приукрасив его выдуманными подробностями. Подумать только, меня и двадцати минут не было, а уже столько сплетен! Сестра решила вызвать уже ушедшего начальника, после чего приказала всем разойтись по палатам, а меня увела с собой в кабинет шефа. Я удивляюсь, как могла эта хрупкая девчонка командовать тридцатью обезумевшими от ненависти и вожделения самцами. Наверно, ответ слишком прост: никому не хотелось выписываться раньше времени.

Ждать начальника пришлось недолго. С неописуемой злостью он ворвался в свой кабинет и набросился на меня. И чего только я не выслушал за неполных пять минут — от угроз отправить за решетку до заверений в покровительстве! Я не стал опровергать общую версию, резонно обдумав сложившуюся ситуацию. Накануне весенней проверки ни один дурак не захочет выносить сор из избы. Поэтому я успокоился и начал огрызаться. Сказал, что мне было просто скучно. Не могу же я бороться со скукой при помощи тяжелых физических работ, запрещенных любыми уставами и клятвой Гиппократа. К тому же не во благо родного Отечества, а какого-то дяди вроде госпитального начальника. Да и нельзя мне работать, а то еще загнусь, как тот пацан с дифтерией. Тут я между прочим заметил, что уже отписал о всех бесчинствах своим влиятельным родственникам, и им наверняка будет интересно, а как же дело было дальше. Подполковник знал, что я москвич, и исключить такую возможность не мог. Но всё же начал угрожать статьей за мужеложство. Я справедливо возмутился: как же так — трахали-то меня! И, решив отомстить Алексею, добавил, что под угрозой зарезать с его стороны. У Алексея в тумбочке лежал приличных размеров тесак — я сослался и на это. Подполковник не стал искушать судьбу. Выгнал меня с предостережением больше на глаза не попадаться и взяв с меня слово особо не трепаться.

Меня перевели в соседнее отделение — отделение хирургии. Положили в отдельную офицерскую палату рядом с медицинским постом. Не менее мужественная девочка, чем терапевтическая, готова была в любую минуту встать на мою защиту. Или лечь костьми. Кстати, там было, чем защищать — даже мой дилетантский пидовский взгляд отметил пышные груди и широкую задницу блюстительницы порядка. И сестры милосердия по совместительству. Постепенно я отходил от вечерних приключений и не переставал хвалить себя за сообразительность. Кушать мне приносили прямо в палату, туалет, на счастье, тоже был при мне. Начал читать какую-то прессу про перестройку. Я радовался, как дитя, от происходящих в стране позитивных перемен. (Не знаю, были ли эти перемены на самом деле, но газеты об этом писали). От пышногрудой сестры, которая была в курсе всех катаклизмов соседнего отделения, я узнал, что Алексея увезли в комендатуру. В вину ему вменялось ношение и хранение холодного оружия. Отделался десятью сутками гауптвахты. Как всегда, почти все свидетели в срочном порядке были выписаны.

Уже через три дня контингент отделения терапии изменился процентов на девяносто пять: на самом носу была проверочная инспекция. Я уже без страха мог входить в родное отделение. Правда, доходил только до поста медсестры, которая оберегала своих пациентов от посягательств на их нравственность и девственность. Через пару дней подполковник вызвал меня и сказал, что курс моего лечения закончился, и что я снова могу приступить к исполнению своего священного долга. Тот же самый „газик“, который объединил меня с Антоном, увозил меня из госпиталя, в который, в отличие от минского, я даже и не думал возвращаться.

День моего возвращения был памятным для всей нашей роты. Ребята — кто успешно, а кто не очень — сдали выпускные экзамены и получали в этот день заработанные потом и кровью сержантские лычки. Радостные лица моих сослуживцев перекосились, когда я предстал перед ними живым и невредимым. Какая-то сволочь, приехавшая из госпиталя, поведала грязную историю, придумав про меня сверх правды массу мерзостей — типа того, что я отсасывал чуть ли не у всей палаты. Кто знает, может, этой сволочью был Юрка. В мой адрес вместо ласкового „Катя“ понеслось множество ругательств, самым сладким из которых было „Петя гамбургский“, а самыми грубыми и обидными — все остальные. Мне же было всё до фени. Ну и что, что „петух“? Кто ж вам, дурашки, может доставить столько радости, если не презираемый вами „петух“? Достучаться до их люмпеновского сознания было невозможно, да и не нужно. Я старался молчать и почитывать понравившуюся литературу про перестройку. Пару раз я столкнулся с Рейно, который смотрел на меня с такой ненавистью, что я поневоле корил себя за то, что трахался с этим ублюдком. Алдис тоже старался делать вид, что я ему противен. Но его взгляд источал и испуг. Минетиком-то он всё-таки побаловался и наверняка боялся за мой язык. Я же не стал уподобляться всем им. На Алдиса я особого зла не держал. Зараза, останься мы с ним один на один, он бы не преминул снова воспользоваться моими услугами! А так он не мог не поддержать мнения толпы. Антон уже уехал домой, и единственным близким человеком оставался Вадим. Его не было видно, но спрашивать о нем я не стал — этим мог навлечь на него подозрения. Явно симпатизирующий мне лейтенант думал над тем, как оградить меня от общей злобы, а себя от нового смертельного случая во взводе. Распределение новоиспеченных сержантов завершалось назавтра, так что казарма уже готовилась на недолгое время отдохнуть от непрестанного галдежа. Надо отдать должное лейтананту — придумал. Он пристроил меня на пару дней в парк машин оформлять учебное помещение. Жаль, должное я ему отдать не успел. А хотелось…

Собрав все свои шмотки, я двинулся к месту нашей интимной встречи с прибалтами, мысленно попрощавшись со всей оравой и очень сожалея о том, что не успел проститься с Вадимом.

Я уверен в справедливости мнения тех, кто утверждает, что наша жизнь полосатая, и что за темной полосой обязательно наступает светлая. Но я не думал, что это произойдет так скоро. Отперев дверь домика, в котором находилось учебное помещение и где мне предстояло пересидеть пару дней, я нашел там спящего Вадима. Забыв закрыть дверь, я бросился к нему. Приученный просыпаться от малейшего шороха, он уже протирал глаза и недоуменно вопрошал, откуда я взялся. Ничего не ответив, я принялся целовать своего парня, который отвечал мне тем же. Было уже темно. Помня о недавнем проколе, я плотнее закрыл дверь и принялся медленно раздевать Вадика. Он сказал, что очень испугался за меня, услышав об истории в госпитале, и что он очень рад снова меня видеть.

Это только раззадорило меня. Окончательно сняв с него одежду, я обнажился сам и повалил его на сдвинутые столы, покрытые старыми и изъеденными кем-то шинелями. Что это была за ночь! Постоянно меняя позы и роли, мы то и дело сливались в единое целое. Темпераменту Вадика мог позавидовать любой. Под утро, теребя обессиленные концы, мы рассказывали друг другу о том времени, когда были в вынужденной разлуке. Наши рассказы постоянно прерывались долгими и страстными поцелуями — и так бесконечно. Казалось, что этому действительно не будет конца. Мы вновь обрели друг друга и были по-настоящему счастливы. Уже при дневном свете я увидел, что Вадик еще что-то может. С радостью я скинул с себя штаны и сел на своего парня. „Последний бой — он трудный самый!“ Пытаясь выжать из любимого последние соки, я придумывал всё новые и новые извращенные способы. Вадик дивился моей изобретательности, но кончать упорно не хотел. Лишь когда я потерял на это всякую надежду, малыш разразился благодарностью.

Уставший и довольный, я слез с довольного и уставшего Вадима и вспомнил, что пришел сюда работать. Мой любимый ремонтировал здесь мебель. Мы принялись наверстывать упущенное, подозревая, что скоро нагрянет лейтенант смотреть на сделанное нами ночью. Демонстрация изнеможденных концов вряд ли бы его восхитила, так что работали мы усердно и вдохновенно.

Лейтенант на самом деле вскоре пришел, но лишь для того, чтобы вызвать меня к себе. Сделать это по телефону он не смог, так как в ночном трудовом порыве мы сбили трубку с телефонного аппарата. Страшно подумать, что, не будь этого пустяка, волшебная ночь могла бы не состояться! Лейтенант сообщил мне, что за мной приехал дядька из новой моей части. Заверив меня в том, что выбрал для меня хорошее место дальнейшей службы, он попросил быстро следовать за ним. С Вадиком мы прощались на расстоянии. Делая вид, что доделываю плакат, я писал записку человеку, стоявшему от меня в нескольких шагах: „Мы встретимся в Москве“. Лейтенант стоял рядом и смотрел, как я собираюсь. Вадик притворился работающим, а сам тоже торопливо выводил что-то на клочке бумаги. Он торопливо сунул мне в ладонь заветный клочок. Свой я оставил на столе.

Удаляясь от домика, я слышал отрывистые стуки молотка, наверняка бившего по стенам — просто так. Ярко светило солнце, я шел вровень с лейтенантом. В последний раз я глянул на оставшиеся позади кусты или маленькие деревья, в гуще которых я разглядывал Кассиопею. Лейтенант думал о своей жене и детках. Он торопился проводить меня и пойти домой. Его ночное дежурство кончилось давно. Встреча с женой была у него впереди. У меня же всё осталось сзади. Каждый был счастлив по-своему…

Клочок бумаги я развернул по дороге. На нем было написано примерно то же, что и на моем. Мы встретимся! Мы обязательно встретимся…