По одну сторону — очки роговые, шляпа зелёная, ботинок рыжий, крепкий — это Европа. По другую — в валенках драных, с мешочком, небритая — Азия. На хребте пограничном — в пальтишке сереньком, с портфеликом клеёнчатым — Асикрит Асикритыч Вещулин: пока Европа зеркальностёклая, красная, автобусом проедет — дожидающийся.

Европа, на рессорах покачиваясь, проехала, гудком дорогу расчищала. Азия в валенках к вегетарианской спешила: изучать меню, заветы Толстого. Асикрит Асикритыч возвращался со службы: в портфелике клеёнчатом нёс бумаги разграфлённые — на сверхурочные, «Лувр» Золя, в скуке залистанный, три картошки холодных, недоеденных. Европа, нога на ногу закинув, в башмаках прочнейших, в макинтошах отличнейших, в очках круглых роговых, на машинах рокочущих спешила на заседание; на заседании самопишущие перья из боковых карманчиков вынимала, в книжечку записывала, где день трудовой был размечен, возвращалась спокойная, из-под очков роговых оглядывала спокойно: Азию, братскую, посреди улиц шагавшую с портфелями, в валенках, в шапках-уханках — так мирно, словно не сама кутерьму на всю Европу затеяла.

Европа возвращалась: обедать, обдумывать, отдыхать, курить трубки, сигары крепчайшие. Азия на № 11 шагала: в Петровский, на Балчуг, в Лефортово. Асикрит Асикритыч со службы: из отдела записей состояний гражданских — тоже вышагивал: к Подвескам.

Во флигельке деревянном соседку справа Стасию Валериани, прежде судьбу предугадавшую, теперь сократили: квартхоз приходил с милицейским, допрашивал, чем занимается — Стася показала: служит в отделе по выдаче карточек населению. Со Стаси подписку взяли, что гаданием, предсказыванием не занимается. Жена квартхоза на другой день пришла судьбу угадывать: Стася предсказала бесплатно, из любви к делу, не по профессии. Жене квартхоза вышло: интересная встреча, близкое путешествие, деньги. Милицейскому неприятность по службе случилась: тоже по знакомству пришёл судьбу узнавать. Милицейскому Стася нечаянную радость предсказала. Как предсказала, так и обернулось: спекулянтов на самогоне захватил, с самогоном, с бражкою, со всеми аппаратами на двух извозчиках доставил: вышла награда и благодарность. А ведь так сердце служивое устроено — испокон, от Адама: как благодарность начальства, так трепыхается, ровно пичуга.

Стася на дело своё села беспрепятственно: а как времена были глухие, и каждый о судьбе своей тёмной поподробней узнать хотел, то и выходила очередь: Стася на неделю вперед записывала. Приезжали: спецы во френчах узнавать, как лучше дело обернуть и можно ли такому-то довериться. Стася спрашивала:

— Блунден?

— Рыжеватый.

— Ростому высокая, глаза серые?

— Низкий. Глаза зелёные.

Стася карты мешала, ладонь смотрела, нюхала, глаза закрывала, руку к груди прижимала, говорила:

— Ростому низкая… глазки зелёненький… драмодер, камель, плювается, как драмодер… с ним дружбу крутишь, не раскрутишь, плохо бисти… оба два у стенки бисти.

Спец за сердце хватался, уезжал поспешно на лошади казённой: зеленоглазого гнать, дела с ним не иметь. За спецом — дамочка котиковая, губки алые, глазки заплаканные. Стася смотрела зорко, ручку пухлую брала, говорила:

— Колечко сними, с колечком не можно… смотри на мине, на личико мне смотри, всё узнаешь…

Дамочка на Стасю смотрела испуганно, глазками подведёнными мигала. Стася нос морщила, говорила:

— Ох, обманный человек, у всем обманул… денего много взял, женщинское сердце встревожил… берегись его, красивая, кольца его не надевай, кольцо мне оставь, будешь довольная.

Дамочка уезжала заплаканная, довольная: кольцо оставляла. К Стасе раз в штатском, длинношеий псаломщик пришёл церкви соседней: в кулак кашлянул, объявил, что хочет объясниться кулуарно. Стася к себе за ширму провела, псаломщик шеей надулся, — оглядевшись, заявил, что в брак вступает законный, но чтоб от времени не отстать — желает выяснить: не может ли ему, лицу духовному, быть нравственный ущерб от брака комиссариатского, по Карлу Марксу. Стася брови сдвинула, карты в руках переплеснулись, из восьмиугольника вышло: брак по Карлу Марксу принесёт выгоду, удачу, интерес. Псаломщик улыбкой процвёл, благодарил, спросил имя для здравия — Стаси по календарю православному не значилось, записал — Стефанию.

Асикрит Асикритыч вечером, после всех сверхурочных, когда отгадает за стеной Стася последнему, и сосед слева отбубнит политэкономию, — туфли мягкие наденет, очки снимет, ляжет на койку, чаем жарко налитый, пальцами в нитяных носочках пошевеливает, на животе том держит развёрнутый, пёстрый, — по атласу сине-зелёному пальцем водит, с таблицы на таблицу изо дня в день переезжает: нынче на Гималаях. На Гималаях снег, крутизна, ветер в затылок; за Гималаями книзу Тибет, табуны ходят, не то сарлыки, не то яки мохнатые, корень женьшенъ жрут. Лежит, пальцем водит: — Памир, крыша света… с Памира на Гиндукуш, прямо на яках… небо синее, снег белый, Гиндукуш коричневый, каменный. С Гиндукуша на Пенджаб, в Индию, магараджа белый, на чалме яхонт, и слон лопоухий везёт, нос поднимает, ревёт трубно. А не пожелал в Индию — пожалуйте на великий Тибет, на озеро Дангра-юм-цо, чай тибетский пить, сидеть, скрестив ноги, на Куэнь-Лунь поглядывать.

Из отдела по записи состояний гражданских только и радости выбраться: вечером по Альпам шагать в башмаках крепчайших, в чулках шерстяных, зелёных, то куда-нибудь на о. Порторико пробраться, сиди на берегу и оглядывай: море Караибоское, синее, в спину океан Атлантический, линия пароходная Вера-Крус — Ливерпуль; внизу, за пятками, острова Подветренные: Тринидад, Курасао, Нуэва-Эспарта, по линии Нью-Йорк — Венецуэлла пароход идёт. Хорошо: простор, ветер, волна; на волне гривка седенькая, курчавая, облака плывут. Лежишь в республике Сан-Доминго, руками щёки подпёр, глядишь: просторно. Просторно людям жить. И города, города какие — не то что Кинешма какая-нибудь или Можайск, а Плато-Пуэрто, Сент-Яго, Гияча, даже ветер по жилам пройдёт. И плывёшь, плывёшь до полуночи: через пролив Юкатанский, на пароходе нью-йоркском, каком-нибудь «Kіng Маrtinico», лежишь на палубе в шезлонге, чайка пролетит, свистнет; негр кофе приносит: волос курчавый, а глаза крутые — все вежливые, чистые; капитан подойдёт, спросит по-английски: — Мистер Вещулин, сорок дьяволов, ваше здоровье… или что-нибудь в этом роде звучное, сочное, как бифштекс: даже слюнка во рту навернётся. Ответишь любезно — и опять плывёшь дальше, в Мексиканский залив: только Мексика на четверг, на завтра, плыть надо медленно, всё вообразить. До Мексики утром, в 10, пересадка: в отдел по записям дыма табачного поглотать, со всеми объясниться, — и вечером в Мексику, в город Ганнахуато.

Асикрит Асикритыч утром встаёт рано, в 7. За окном октябрь московский: дождь проморосил, теперь сеет крупой; во дворе, на куче навозной, старушонка копошится: мало объедков, всё доедают сами. Для самовара идёт на лучину пока этажерка хромоногая: самовар хмурится, дымит, наконец ревёт, носом фырчет. Асикрит Асикритыч самовар принесёт, картошки холодной нарежет — вроде сандвичей на пароходах американских. Сосед слева, как встал неумытый, ерошенный, по комнате ходит, политэкономию бубнит, — штаны кожаные, а суп казённый на Миусской хлебает, бегает в очередь. Махорки фунт в день выкуривает, в логове его нетопленном, с шинелью взамен одеяла, с чайником с носом отбитым, синий дым стоит: в дыму шагает, штаны на тощем животе потуже затянет, бубнит расчёт заработной платы.

Стася в девять встаёт, зубы, в трёх стаканах мокнущие, на места вложит, перед зеркальцем долго сидит: кудряшки жжёт, крем в щёки тощие втирает, брови сводит, чтобы нависали мрачней, потом кофе пьёт желудевый, питательный, ждёт посетителя. Другой раз, в самую мокреть, сквозь хлябь селезнёвскую, придёт тощий, безлюбый, дёсны бледные, рот бескровый, глаза рыбьи — сядет: ждёт, чтобы всё открыла — насчёт судьбы его, и насчёт особы одной — дама пик.

А Асикрит Асикритыч уж плывёт: не на пароходе американском, а на одиннадцатом номере по линии Селезнёвская — Подвески — Садовые. Руки в карманы, с портфеликом клеёнчатым, ноги ножницами в башмаках австрийских, колодовых, под картузиком два глаза стеклянных, на усики щетинкою упадёт с носа капля, другая навернётся. В отделе записей состояний гражданских за стол свой сядет, очки протрёт не спеша, папки достанет, бумаги разложит — день начался. В комнате с обоями ободранными, с печуркой в форточку выпущенной, дымящей горько, — вся жизнь человеческая: слева — стол браков, справа — рождений, в глубине стол мрачнейший — записи смерти. Да и по череду узнаешь, где какой стол: стоит баба молочная, широкобёдрая — это младенчика записать. За столом для младенчиков Клавдия Павловна: на плечах деревянных голова жёлтая, волос соломенный, щёки — как отщипнул кто тесто ноздрявое складками — так и осталось. Сидит, папироску между двух пальцев держит, дым носом белым пускает. Спросит: — Пол? — Баба молочная встрепенётся, скажет: — Насчет полу не знаю, а только девочка, осьми фунтов, от мужа законного, — и пойдёт с бумажкой довольная, молочными колыхая.

Насчёт младенчиков — всё степенно, с достоинством, а только у стола брачного народа зряшного много: оно, конечно, что брак — одно любопытство. Другие, правда, которые в летах, придут степенно, в очередь встанут, за руку держатся, — Платон Платоныч, по делам брачным, человек серьёзный, хоть сам холостой, к женщинам презрительный отроду, — оглядит поверх очков, как гаркнет: — Которые в брак, занимайте черёд, — так сразу всё стихнет, в очередь станут. Те, что в летах, первыми подойдут, — Платон Платоныч невесту оглядит, спросит: — В брак согласны вступить? — невеста ресницами белыми заморгает, ответит: — Согласные, мы на всё согласные; — и распишутся.

У стола разводного народу мало: разве что придут для жилищного разводиться, чтобы на комнату лишнюю право иметь, — у стола же смертного — женщина чёрная, скорбная — ждёт: как жизнь человека мотает, и голодом морит, и холодом донимает, и тифом гуляет по просторам, — а лёг человек, с сыпью розоватой на лбу, с носом белым, бровью чёрной синеет, ноги бескрылые вытянул — для: плавания вечного, стал из плавающего и путешествующего во веки уплывшим, — и уж стоит у стола подруга птицей чёрною, ждёт…

Так с утра и до вечера пройдёт жизнь вся человеческая, — в 4 спешит Асикрит Асикритыч с портфеликом, и Платон Платоныч выйдет, серьёзный: в комнате его холостой бумажки нарезаны ровно, в порядке лежат, на бумажке каждой — когда декрет какой вышел: по обязанности секретарской домкома выписывает; вечером разложит, начнёт разбирать, чай попивает, — вечерок проскользнёт.

Асикрит Асикритыч опять на хребте между Европой и Азией дожидается: На рессорах мягких, в автобусе пылающем, спускается Европа. Пропустит её, вслед поглядит — пойдёт дальше шагать, Москву циркулем вымеривать — на Селезнёвскую. Только так засосёт вдруг от Европы огнедышащей, от макинтошей отличнейших, — не то чтобы в омнибусе этом самому проехать, а хоть на стоянке за стеклом посидеть европейцем, на Азию поглядеть: как спешит в шапках-уханках. Раньше в кинематографе под музыку все страны изъездишь, сквозь туннели проскочишь, — а теперь и осталось только: после чая морковного, по таблице сине-зелёной, разграфлённой, из Мексики прямо в Голландию. Королева Нидерландская, статная, дородная; в порту амстердамском пароходы стоят, мускус выгружают, корицу; голландцы все с трубками ходят; женщины в чепцах; рыбой пахнет; на рынке рыбы лежат синеватые, ртами ещё шевелят, жабрами розовыми пышут. Сыр голландский кругами лежит, ходишь себе из пристани в город, сосёшь трубку, башмаками деревянными постукиваешь. Из Амстердама на юг в Антверпен — уж в полночь: в полночь сразу сон тёплый, мглистый; дальше плывёшь из Антверпена в Гамбург, по морю Северному: пароход шведский, капитан бритый, волна сизая с отливом голубоватым.

Сосед слева от политэкономики совсем отощал, слёг, шинелью накрылся, глазами чёрными по стене водит. Стася пожалела, чай ему кипятила, старое одеяло поверх шинели накинула, комнату его вымела, окурки, газеты; штаны кожаные на гвоздик повесила, паутину смахнула. Вечером у постели села, сказала:

— Здоровым надо бисти… читать надо мало, на людей смотреть много…

И не то от заботы о человеке, не то от жизни своей безлюбой, — но только брови не свела мрачно, сидела у постели, как женщина простая, кудряшек не подвила, щёку кулачком подпёрла. Лежал тот темноглазый, скуластый, жизнью замученный, но тоже человек простой, сильный, мужчина крепкий. И так ли уж повелось испокон веков, или есть такая игра вековечная: но глядела та на него и жалостью полнилась, и глядел тот на неё — и не то что о политэкономии своей, а и вовсе обо всём забыл: смотрел, как шевелятся руки проворные, чай кипятят, подушку взбивают, — да вдруг руку эту забрал в свою большущую, к губам поднёс, да как забубнит прямо во весь голос: очень по ласке соскучился. Стася набубниться ему дала, сама в сторонку всплакнула — и сразу по-женски с вечера того свою жизнь повернула: как тот поднялся, оправился, ножницы принесла, вихры его сбившиеся состригла, бороду сбрить велела. Как бороду сбрил, сразу посветлел, мужчина оказался статный, жизнью только придавленный. Стася его к себе провела, насупротив посадила, складочки на коленях расправила, сказала:

— Ви один ести, и я один ести… вдвоем легчей бисти, — тот вдруг руку Стасину взял, в глаза её посмотрел, руку худую, в кольцах, всем о счастье гадавшую, никому не нужную — в своей сжал, губами коснулся. Стася стриженую его голову к себе прижала, всплакнула, — поднялась решительная; жизнь тяжёлую его облегчить решила, чтобы не сох над политэкономией.

Асикрит Асикритыч под праздник из отдела не спеша возвращался. Под весну с крыш капало, грязь была золотая, небо синее. Шёл, под очками глаза щурил, пальто зимнее, пыльное, на плечах тяжело нёс. На площади, под солнцем февральским, Европа огнедышащая — автобус красный стоял, вывеска висела сбоку. Асикрит Асикритыч глаз прищурил, подходил ближе — Европу вблизи оглядеть, видит: входит но ступенькам народ, на места рассаживается, а на вывеске обозначено: всякий гражданин может проехать, один конец — одна цена, полконца — половина. Асикрит Асикритыч очки снял, без очков прочёл, за грудь подержался, воздуху набрал, за ручки взялся. Никто прочь не гнал, — старик сказал сзади: — Поскорее, гражданин. — Внутрь влез, в креслице у окна опустился. Сидит, в стекло смотрит: спешит Азия, по делам своим торопится, — впереди позвонили, тронулась Европа, поплыла, покачиваясь, гудком народ сдувала, — за стеклом зеркальным Асикрит Асикритыч сидел, — правда, хоть и не в шляпе зелёной, не в макинтоше отличнейшем, — а и шуба пыльная на груди распахнулась по-европейски, европейцем сидит, в окно по-европейски поглядывает: и не к улице плывёт Каланчевской, а какой-нибудь Ольд-стрит в Чикаго иль Кэмбридже… Плывут назад улицы, бредёт народ, блеснёт купол пузатый. И так вдруг заходило сердце от мечты давней, исполненной, что и обратно через город шагал, башмаками: американскими, прочными лужи расплёскивал, из-под очков европейских город азиатский оглядывал, под усами стрижеными усмехался.

Вечером френчик сменил на куртку протёртую, — лёг в пижаме на постель, набил трубочку, табаком английским, крепким попыхивает. Дымок плыл, курчавился, — в дымку из Азии на пароходе океанийском «Королева Бразильская» плыл: в Рио-ла-Плата, в Буэнос-Айрес.

Утром, в десятом, на пересадке, прямо из Буэнос-Айреса в отдел по записям шагал: к речи иноплемённой прислушивался, зубы жёлтые, крепкие, американские, скалил, трубкой дымил. В отделе состояний гражданских ноги вытянул, облаком сизым окутался, на гражданку с щекой подвязанной прищурился, имя странное переспросил:

— А-гра-фэна?

Апрель 1922 года

Москва