Женщина с тяжелым порыжевшим портфелем в руке шла по улице поселка. Была глубокая осень, некоторые дома, где летом жили дачники, опустели, и дети были уже в школе. Женщина, немолодая и отяжелевшая, в розовом полинявшем берете шагала по-мужски, пальто на ней со слегка растянутыми петлями отсырело, и по тому, как она шла, не замечая луж, встречный сразу мог предположить, что женщина чем-то очень озабочена. Она свернула в боковую улицу, отстукала у ступенек терраски одного из домов ноги и постучала в дверь. На почерневшем хмеле, которым терраска была увита, тихо шуршал мелкий дождь. — Ну как? — спросила она сразу же, едва ей открыли дверь. — Надумали? Старушка, впустившая ее, была маленькая, аккуратная, с причесанными на прямой ряд, чистейше промытыми, уже редеющими молочными волосами. Она несколько робко взглянула на большое, суровое лицо женщины, с огрубевшей, коричневатой, словно в родимых пятнах, кожей.
— Право, не знаю уж как, товарищ Сухова. Я и с зятем советовалась, — говорит: зачем вам, мамаша, страховать жизнь? Я вас ни в каком случае не оставлю, а страховка ваша мне не нужна, — сказала старушка виновато. — А чего же советоваться? — отозвалась женщина недовольно. — Чего советоваться? Разве вам самой непонятно, человек вы старый, мало что может случиться с вами, а на них только надейся, на зятьев. — Нет, он хороший, — поспешно сказала старушка. — Я от него никаких обид не видела. Да ведь и то сказать, жить долго я не надеюсь, так что ни к чему мне это, товарищ Сухова. — А чем вы рискуете? — сказала женщина уже несколько просительно. — Страховка невелика, несколько рублей в год, а все-таки на душе спокойнее будет. Право, я очень вам советую. Старушка поколебалась. — А сколько же в год? Ну, столько-то я не против, — согласилась она вдруг, и женщина быстро открыла свой мужской портфель и стала заполнять страховой полис. — А деньги ваши, Александра Петровна, до одной копеечки целы будут, как в сберегательной кассе, — сказала она подобревшим голосом. Вскоре она вышла из дома и направилась дальше, в глубину улицы. В начале августа сгорел один незастрахованный дом, правда недостроенный, и те, кто жил по соседству, поспешили застраховать свое имущество. Август в этих делах был хороший, и сентябрь был хороший, а теперь, в октябре, стало плохо, незаполненные страховые полисы лежали в портфеле, и когда она, страховой агент Милица Васильевна Сухова, возвращалась домой, незачем было заглядывать в портфель, оставалось только разогреть что-нибудь на ужин и коротать одной осенний вечер, обычно под стук дождя, к ночи постепенно все более расходившегося. Большой, порыжевший портфель, с замками и ремнями, принадлежал когда-то мужу, бухгалтеру районной сберегательной кассы, но муж погиб на войне, двое детей, которых без него вырастила Милица Васильевна, давно уже разошлись в стороны, сын Сергей жил в Ташкенте, был совсем как отрезанный ломоть, разве под Новый год поздравит мать открыткой и не интересуется, как она живет. Это было так обидно и грустно, но она давно примирилась с этим и даже убедила себя, что ему трудно с семьей, у него двое детей все-таки, и тут же отгоняла от себя мысль, что ей было потруднее, она осталась с двумя детьми без мужа, и все-таки вырастила их и помогала ему, Сергею, до последнего года, пока он не стал инженером… А потом он получил назначение в Ташкент на текстильную фабрику, женился и словно рекой унесло его; правда, в одном из редких писем он сообщил, что живет в маленьком доме с садом, рядом проходит арык, и прислал фотографию, на которой он с семьей пьет из пиал чай под большим тутовым деревом в их саду. Но дочь Нина писала часто, и ее письма были болью и утешением: их нельзя было читать без слез, но без них нельзя было и жить. Нина вышла замуж за человека, который не стоил ее, а может быть, и вообще ничего не стоил: в письмах дочь писала сначала осторожно, а потом уже с горькой откровенностью, что у мужа завелись дружки, он начал выпивать, дома бывает редко, денег на семью дает мало, а у Нины уже была дочь Ксаночка, и в портфеле, в маленьком его карманчике, Милица Васильевна хранила вместе со снимком тутового дерева фотографическую карточку дочери и внучки. У Нины на фотографии были грустные глаза, а девочка беспечно откинулась назад на ее коленях, но голые ее ножки были тоненькие, совсем тоненькие.
Милица Васильевна написала в свое время дочери, что начнет помогать ей, но переводы будет посылать до востребования, чтобы не узнал муж, а деньги пригодятся. Дочь жила в Моршанске, ее муж работал на стекольном заводе, и Милица Васильевна, увидев в одном доме, где страховала имущество, энциклопедический словарь на полке, прочла в нем, что Моршанск стоит на реке Цне, и представила себе реку Цну, и то, как дочь гуляет со своей девочкой по ее берегу… Иногда по вечерам заходила соседка Олимпиада Семеновна Селиверстова, вдова железнодорожного мастера, высокая, с лицом словно старого письма и всегда одетая во все темное. Олимпиада Семеновна приносила вазочку с вареньем, в садике у нее росли кусты крыжовника и черной смородины, Милица Васильевна ставила на плиту чайник, и они сидели вдвоем и пили чай с вареньем, а за окном поливал дождь. — Я вам сочувствую, — говорила Олимпиада Семеновна, — в такую погоду по застраховщикам ходить с их капризами, да и по годам нашим покой мы с вами заработали. Я вам сочувствую, Милица Васильевна. Но она хотела сказать этим, что плохо, так плохо, когда остаешься одна на старости лет и дети забывают мать понемногу. — А чего мне сочувствовать? — отзывалась Милица Васильевна поспешно. — У меня все слава богу. Сереженьке, подумать только, тридцать шесть лет, а он уже старший инженер на фабрике, в каждом письме пишет мне — не нужно ли вам чего-нибудь, мамочка? Он у меня очень уважительный. И Ниночка хорошо устроилась, Моршанск на реке стоит, на Цне, наверно, и купанье летом, и всякие цветы на берегу. Вот она какой стала, моя Ниночка… вы ее девочкой помните, а теперь у нее самой девочка, вот она какая со своей Ксаночкой.
Милица Васильевна отстегивала ремни портфеля и доставала из карманчика фотографию, которую Селиверстова видела уже не раз, и Селиверстова снова смотрела на фотографию и говорила: — И не узнаешь ее, Нину… только девочка у нее больно худенькая. — Растет, — отвечала Милица Васильевна. — Муж- то у меня высокий был, она в деда. Нет, я своими детьми довольна. Сил я на них в свое время много положила, говорить тут нечего, зато теперь другой раз не нарадуешься. Селиверстова ничего не отвечала, только мешала ложечкой чай, она знала многое, и Милица Васильевна понимала, что та знает многое, но они только пили чай с вареньем, крыжовенным или черносмородиновым. Конечно, было больно, что все так получилось в ее жизни, но сын, хоть и ушел совсем в сторону, живет неплохо, а Нина живет плохо, пишет об этом, уже ничего не скрывая, почти в каждом письме, и Милица Васильевна, читая ее письма, всегда нетерпеливо вытирает слезы, она не хочет их, но они упрямо все же текут и текут… Письма дочери она тоже хранит в одном из отделений портфеля и всегда носит с собой, письма эти — ее с дочерью тайна, и никто не должен знать о них. Как-то дочь написала, что, наверно, трудно ей, матери, посылать деньги, все-таки муж, может быть, одумается в конце концов, хотя отношения у них стали совсем плохие, такие плохие, что и писать об этом не хочется. Если бы не Ксаночка, то она махнула бы на все рукой, пускай живет, как хочет, и приехала бы к ней, матери, но теперь это невозможно. Милица Васильевна скрывала от дочери, что страхованием много не заработаешь, а до пенсии осталось еще два года. Пальто у нее стало совсем старое и петли растянулись, все время расстегивается на ходу, но она решила все же походить еще годик в старом пальто, а деньги перевела дочери. Но ведь страховому агенту нельзя показывать вида, будто он нуждается в работе, будто он уговаривает людей застраховать жизнь или имущество только потому, что получает проценты за страховку. Нет, он уговаривает только из интересов тех, кто страхуется, и, конечно, из интересов государства. Но когда на тебе старое пальто и берет, который из лилового стал розовым, люди невольно начинают думать, что из-за себя стараешься. Наверно, и старушка Александра Петровна думала так и поддалась, чтобы не обидеть, а может быть, с тайной мыслью помочь немного. В этом месяце она, Милица Васильевна, может послать дочери только двадцать пять рублей, октябрь был плохой месяц, а в августе она послала пятьдесят, и было так хорошо на душе, что она смогла это сделать. Ксаночке нужна была шубка, да и дочь писала, что у нее на зиму нет ботиков, но в поселковый магазин привезли как-то отличные ботики, и Милица Васильевна сверх всего купила и ботики и послала их дочери. Письмо, в котором дочь написала с восхищением о ботиках, она хранила вместе с конвертом и перечитывала его, представляя себе, как обрадовалась Ниночка ботикам и как они подоспели вовремя. В Моршанске тоже, наверно, дожди, а скоро и зима. Так оно и получилось. Дождь однажды перестал идти еще с вечера, а за ночь произошла передвижка времен года. Утром мокрые кусты голо блестели, задул ветер, сразу все подсохло, и стало совсем холодно. А на другое утро Милица Васильевна увидела, что за окном летят белые мухи, еще редкие, но это уже снег, это был уже знак ранней зимы. Забелившиеся дорожки, конечно, скоро зачернели снова, снег растаял, но по народной примете через шесть недель после первого снега станет зима. Неделю назад Милица Васильевна условилась с мрачным, недоверчивым застройщиком Мишаковым, что придет к нему оформлять страховку имущества. Мишаков заведовал складом строительных материалов, и бог весть из каких материалов построил свой дом, а теперь привез из Москвы имущество, и зимой в доме должна была жить дальняя родственница, а у Мишакова была квартира в Москве. Милица Васильевна подшила растянувшиеся петли пальто, надела вместо берета шляпку, правда, несколько не по сезону, из черной соломки, взяла свой портфель и пошла к Мишакову. Мишаков не сразу впускал в свой дом, а сначала опросил за дверью, кого надо? — Это страховой агент Сухова, — сказала Милица Васильевна добрым голосом, и она вошла в жилище, расположенная и довольная, что может оказать услугу. Из города уже привезли пианино, в горке молочно поблескивал фарфор, а несколько картин в тяжелых рамах не были еще повешены и стояли на полу. — Прелесть какая, — сказала Милица Васильевна, разглядывая фарфоровые фигурки в горке, — во сколько же будем ценить все, чтобы вам жить спокойно и без лишней думки? Мишаков сумрачно и недоверчиво глядел на нее. У него было широкое, сизо выбритое лицо, в курчавых густых волосах уже поблескивала седина, а ворот русской вышитой рубашки под коричневым пиджаком был не застегнут. — Ценить будем во столько, сколько стоит, — сказал он, как бы заранее готовый к обсчету. Они сели за стол, и Милица Васильевна стала заполнять страховой полис. — Пианино восемьсот рублей, — сказал Мишаков. — Пианино немецкое. Он дорожился, оспаривал оценки, словно все должно было завтра сгореть, и надо не упустить ничего, что можно выгадать. Милица Васильевна вписала уже и пианино, и картины знаменитых, по словам Мишакова, художников, усомнившись, однако, так ли уж знамениты художники Зайцев и Мищенко, вписала и телевизор, и фарфор, и буковый гарнитур закарпатской работы. Она писала старательным почерком, но думала совсем о другом: откуда у заведующего складом строительных материалов все эти вещи, и откуда у него этот дом… вот она. труженица, бегает всю жизнь по людям, растила детей одна, и государство помогало ей растить детей, ни оно, ни сама она ничего не жалели для них, и пусть даже у нее не все получилось так, как она хотела и на что она надеялась. Но все чисто в ее жизни, все сделано в ней трудом, а пока она бегала и хлопотала, да и сейчас прибежала сюда и хлопочет, — все это время Мишаков жил по-своему, с оглядкой, и вот построил дом, и она страхует в этом доме его имущество. А Мишаков сидит рядом, пренебрежительно посматривает на нее и с недоверием косится, правильно ли она записывает. — Всё? — спросила Милица Васильевна. — Будем подсчитывать. Она стала подсчитывать, подвела итог, но Мишаков взял из ее рук лист, принес счеты и все проверил сам, отщелкивая по нескольку костяшек сразу — цифры были круглые. Потом он проводил ее до двери, и Милица Васильевна услышала, что он дважды повернул в двери ключ. Конечно, она получит проценты за страховку, но почему-то ее не радовало это. Она хотя только оценивала имущество, но словно принимала участие в чем-то темном и нехорошем, и сейчас досадовала на себя, что зачем-то, собираясь к Мишакову, зашивала петли на пальто и надела эту соломенную шляпку, чтобы казаться помоднее и независимей… Вернувшись домой, она сдернула с себя шляпку и положила ее в дальний угол. Ее вылинявший берет лежал на столе, но он вылинял с честью, она носила его не один год, и он был такой же частью ее труда, как и портфель мужа, в котором вместе со страховым полисом Мишакова лежали письма дочери и фотографии. Она думала также о том, что сколько ни страхуй в своей жизни, от плохого не застрахуешься, не застрахуешь свою жизнь от обид и горечи, а может быть, и правильно, что от этого нельзя застраховать себя. Тогда человек стал бы жить сонно, уверенный, что ничего не случится с ним, а положенную сумму добра ему выплатят в свое время… И пусть сын совсем, совсем ушел куда-то в сторону, пусть он забыл ее, мать, живет в Ташкенте, и у него свои дела и заботы. Впрочем, перепутав ее годы, он поинтересовался как-то, какую ей назначили пенсию, и она ответила ему, что пенсию назначили хорошую, и она ни в чем не нуждается. Пусть он думает так, а за все ее заботы и беспокойство о нем ей ничего не нужно, и всю свою беготню, и то, что в этом месяце она может послать дочери только двадцать пять рублей, — все это она не променяет на благополучие Мишакова с его немецким пианино и фарфоровыми фигурками в горке… Пусть на ее долю выпала нелегкая жизнь, но об этом никто не должен знать, это нужно нести так, чтобы никто не знал об этом. Из дома Милица Васильевна прошла на железнодорожную станцию и поехала в Москву оформлять в Госстрахе документы, а когда вернулась к вечеру, все было бело вокруг, шел снег. Газовая плита у нее и Селиверстовой была общая, и они готовили обычно вместе. — Вот и зима на носу, — сказала Милица Васильевна, ставя кастрюльку с супом на огонь. — В этом году рано. — Да и лета-то никакого не было, одни дожди, — отозвалась Селиверстова. — Сегодня варенье из райских яблочек сварила, угощу вас.
Да, уже наступила зима, и снег все гуще шел за окнами. Милица Васильевна разогрела обед, а чай пили вместе с Селиверстовой, и Милица Васильевна похваливала варенье из райских яблочек. Затапливать печь она не стала, было уже поздно, а когда осталась одна в своей комнате, то пришлось накинуть на зябнущие плечи пальто. Она отстегнула ремни портфеля и достала из него квитанцию о переводе в Моршанск двадцати пяти рублей, достала и фотографию, на которой сын со своей семьей пил из пиал чай под тутовым деревом. Потом она вырвала из тетради линованый листок. "Дорогая моя Нинусенька", написала она. "Сегодня перевела тебе двадцать пять рублей. Скоро переведу еще. Работы теперь много, и я довольна. Конечно, в жизни случается всякое, но неприятности все-таки в конце концов проходят, а главное остается. Расти Ксаночку и береги ее, как я растила и берегла тебя, и у тебя будет такая же хорошая дочка, какая есть и у меня. Может, твой Михаил Иванович одумается все-таки, я так полагаю, по натуре он неплохой человек, только его сбивают дружки. Наверно, в Моршанске скоро зима, у нас сегодня снег, так и сыплет, и я смотрю на него и радуюсь, что ботики тебе пригодятся. В общем, Нинусенька, надо искать в жизни хорошее, а от плохого не застрахуешься". Она писала, руки ее немного стыли, рама была еще не заклеена, и комнату выдувала прибредшая зима. Потом Милица Васильевна пошла проверить, не забыли ли закрыть на газовой плите краники, но у плиты стояла Селиверстова и снова согревала чайник. — Давайте еще по чашечке выпьем, — предложила она, — а то застыла совсем. В комнате Селиверстовой было тоже холодно, окно выходило на северную сторону, ветер со снегом был с севера.
— А в Ташкенте, наверно, еще совсем тепло, — сказала Селиверстова, когда они сели согреться чаем. — Сын давно не писал? — Ну, как же, — ответила Милица Васильевна с достоинством. — Он часто мне пишет. Пишет — в Ташкенте жара, фруктов в этом году много, и виноград прекрасный. Сереженька хорошо живет, и обо мне все время беспокоится. А дел у него по горло — в тридцать шесть лет уже старший инженер на фабрике… он с детства способный был, другие мальчики над задачами мучались, а он легко решал, учителя просто удивлялись. — Чего же он виноградцу не пришлет вам? — спросила Селиверстова. — А мне фруктов нельзя, у меня кислотность большая, врачи советуют воздерживаться. Он Ниночке в Моршанск фрукты посылает, а внучке фрукты нужны, растет себе, наверно, совсем длиннущая стала. Нет, я своими детьми довольна. Они допили чай, и Милица Васильевна вернулась к себе в комнату. Портфель на столе был раскрыт, она положила в его карманчик квитанцию перевода, положила туда же и выгоревший снимок тутового дерева с семьей сына под ним и потушила свет. Снег за окном шуршал, Милица Васильевна вспомнила, что после первого снега уже прошло шесть недель, значит, зима станет по-настоящему… а на тутовом дереве в саду сына, наверно, уже давно созрели плоды, но об этом не нужно думать.