Хозяйка музея

Лифщиц Галина Марковна

Часть I

 

 

Музей народного бессмертия

 

1. Прибытие

Ах какая сирень повсюду! Какая зелень на деревьях юная! А воздух! Буквально – не надышишься! И отовсюду запахи и звуки детства: весенняя земля благоухает, река плещется, пароходик пыхтит, временами подавая уморительные сигналы.

Елена Михайловна уже отошла от вокзала на изрядное расстояние, когда принялась наслаждаться бурной майской весной маленького неведомого дотоле русского городка. На вокзале об удовольствиях не могло быть и речи: противоестественная для такого местечка толчея и суетня привели столичную жительницу в ужас, ибо сразу подскочили мысли о воровстве, грабеже и разбое. Разумеется, собираясь в дорогу, она приняла положенные меры предосторожности – паспорт и командировочные деньги таились в трусах, в специально пришитом на такой случай карманчике. Елена Михайловна весь путь от Москвы до места назначения животом чувствовала благодатное тепло жизненно важного документа и денежных знаков. Однако в сумке тоже имелись ценности, которые к телу не прикуешь: мобильный телефон, например, или футляр с очками для чтения, без них она никуда, ничего не прочтет, не разглядит. Пропадут очки – пропала и командировка. Лупа еще мощная при ней, блокнот с адресами и пометками. Вырвут сумочку из рук, и вся дорога зря.

Раньше жулики сочетали свое нечистое искусство с своеобразным благородством и сочувствием: ценности заберут, а ненужное подкинут обокраденной жертве, а то и непосредственно к отделению милиции доставят. Сейчас родная земля наполнилась чужаками без роду, без племени, хлынувшими разбойничать на бесхозных бескрайних просторах. Все для них тут не свое, ненавистное, никого им не жаль, за десятку зарезать готовы, и душа их не дрогнет, и покаяния не дождешься, потому что мы для них всего лишь добыча бессловесная на охоте, как белка или заяц: покричит-покричит перед смертью, затихнет – и можно шкуру обдирать, радуясь удаче.

На вокзальной площади происходило светопреставление. Смугломордые чужаки несли свою тарабарщину, вопили зазывно исконно-посконные российские цыганки с цыганятами, обещая сказать судьбу и требуя подать деткам на кусочек сухаря. И над всем этим нечистым разноцветьем – куполом высился незатейливый, но доходчивый русский мат, до отвращения густо пропитанный похмельными испарениями. Жизнь кишела червями, как в выгребной яме. Казалось, спасу не будет от этой чумы.

Без всякой надежды продралась Елена Михайловна сквозь привокзальное похабство, держа курс на виднеющиеся издалека кресты храма. И – надо же! Не прошло и десяти минут, как станционные впечатления оказались напрочь забытыми, и нахлынула почти навеки почившая, почти утраченная радость бытия, охватила сумасшедшая вера в будущее счастье. Будто ничего еще и не начиналось. Будто все еще впереди.

Ах! Только ради этого ощущения, ради живой воды чувств стоило проделать такую дорогу.

Неведомо сколько простояла Елена Михайловна на мосточке у реки, надышалась ее русалочьим манящим запахом и нехотя опомнилась. Ее ждут. Возможно, уже обеспокоены отсутствием. Она достала из сумочки плотный листок, на котором красивым уверенным почерком обозначался адрес и схема передвижения к месту назначения. Музей народного бессмертия. Название какое-то немыслимое, хотя, поразмышляв, не придерешься – имя, так сказать, на все времена. И в пир, и в мир, и в добрые люди.

И верно – музей с этим самым названием продержался с момента основания в 1927 году (к десятилетию навеки нерушимой советской власти) последующие восемьдесят лет, пережив:

– агонию коллективизации;

– массовое истребление народа под видом врагов народа;

– тяготы Великой Отечественной войны с недолговременным даже занятием города вражескими полчищами;

– послевоенную разруху;

– новую волну истребления чудом оставшегося в живых народа под видом врагов народа;

– разоблачение свиноподобным лидером культа личности сыгравшего в ящик грозного тирана;

– нашествие кукурузы на среднерусские поля;

– «чувство глубокого удовлетворения» бровастого генсека, сместившего волюнтаристски беснующегося свиноподобного;

– парочку безвременно почивших, слишком поздно дорвавшихся до власти партийных старателей, не успевших поцарствовать всласть;

– ненароком сокрушившего несокрушимую и величавую державу ставропольца, по недомыслию и мягкотелости затеявшему самому непонятно что;

– лихого президента-алконоида, сварганившего беспримерный в многотрудной истории государства грабеж и распад.

Все это время музей жил и принимал своих посетителей, учет которых велся аккуратно и неукоснительно. Располагался очаг культуры в древней помещичьей усадьбе и давно по идее должен был бы обветшать и рухнуть, учитывая вложения в провинциальные нужды не первой необходимости, но дирекция билась и добивалась – то капремонта, то обустройства канализации, то водопровода, то отопления, то покраски фасада.

Только вот вышла странная неувязка. Теперь, когда Россия вроде бы вновь приосанилась и даже впервые за много десятилетий обрела власть с человеческим лицом, Музею народного бессмертия стала грозить погибель. Старинный особняк с флигелями, расположившийся на живописном холме, с высоты которого открывался дивный вид на реку, заливные луга и окружающие их леса, действовал болезненно-возбуждающе на почти уже пресытившееся всесторонними земными благами местное важное начальство. И решило оно по справедливости упразднить эту никому не нужную богадельню с неадекватным ситуации названием, а вместо этого организовать там подобающее помещение для властных структур – резиденцию губернатора, например, или что-нибудь наподобие того, подлинно демократичное и актуально нужное позарез.

В связи с этим начальство издало наказ, указ или приказ, или даже все вместе о неминуемом освобождении здания городской усадьбы от музея в рекордно стремительные сроки.

Музей испустил прощальный крик о помощи. Что-то вроде лебединой песни. «Ты прости меня, любимая, за людское зло». Типа – нам не повезло, но хоть приезжайте, перья с трупа оберите, авось пригодятся.

Сколько этих просьб-воплей поступает в министерства разных профилей, никому из простых смертных неведомо. Как поступают, так и пропадают с концами. Но тут, как иногда почему-то бывает, вмешался случай: взволнованное письмо попалось на глаза новому начальнику, еще не разучившемуся самостоятельно читать.

Загрохотал на разные голоса скандал, приведший к тому, что алчные, но трусливые местные шакалы на время отступили, затаились, музей восстановили в своих правах, а Елена Михайловна, как опытнейший и достойнейший эксперт, послана была в командировку для установления реальной ценности выставляемых экспонатов, слезные мольбы о спасении которых содержались в письме.

Она каким-то сверхъестественным нюхом умела безошибочно устанавливать подлинность и авторство исторических документов и произведений искусства. В такой среде вскормлена-вспоена, что иначе и быть не могло: все известные ей фамильные предки, близкие и отдаленные родственники и свойственники обретались в мире прекрасного и другой естественной для себя среды не представляли. Редкостное врожденное чутье Елены Михайловны можно без преувеличений считать результатом генетической селекции многих предшествующих поколений ее семьи. Она по запаху определяла состав красок на холстах, созданных за несколько столетий до появления ее самой на свет Божий. Приложив ладони к старинному манускрипту, она ощущала или тепло его подлинности, или мертвяческий холод подделки. Дорогостоящие новомодные приборы и сложные анализы потом только подтверждали то, что уверенно провозглашала Елена Михайловна, едва взглянув на исследуемый объект. Потому-то сейчас слово было за ней.

 

2. Родное

Музейное здание открылось перед ней внезапно. В таком великолепно-щемящем ракурсе, что слезы подступили и сердце нерасчетливо-бешено заколотилось в груди, как в пору первой забытой любви. Словно и не проскрежетало над родиной убийственное столетие, словно не подверглась она поруганию, насилию и разграблению. Все: и бело-лиловые гроздья махровой сирени, и прозрачно-розовокожие березы, и новая, только развернувшаяся, листва векового дуба, и просторный луг, и широкая река с песчаным берегом, и радующий гармонией очертаний дом с двумя флигелями – все говорило о незыблемости и вечном покое.

«Если бы так было в раю!» – подумалось Елене Михайловне.

И сразу она решила: что бы там за жалкие экспонаты ни обнаружились, что бы там за ерунда ни хранилась, этот не тронутый ублюдками кусок русской земли она обязана защитить любой ценой. Лишь бы все осталось как есть.

С крыльца приветливо махали две трудно различимые фигурки. Она медленно поднималась к вершине холма, с каждым шагом все явственней ощущая присутствие неземной благодати.

– С приездом! Добро пожаловать! Легко нас нашли? – Низкий глуховатый женский голос звучал вперемешку с высоким мужским тенорком.

Елена Михайловна смотрела в незнакомые лица, словно узнавая в них родных.

Директор музея, простоволосая женщина в ситцевом платье и накинутой на плечи кофте ручной вязки, удивляла своей некартинной красотой. Ясные черты лица, большие умные глаза цвета реки (в них мерцалось то голубое, то зеленое), легкие русые волосы, собранные узлом на затылке, дарили впечатление чистоты и вдумчивости. Молодой человек, оказавшийся сыном Прекрасной Дамы, на мать был совсем не похож. Разве что глаза? Такие же огромные, с тайной. А так – ничего особенного, хлипкий, худосочный поздний ребенок со склонностью к умничанию, привязанный, как бывает в таких случаях, до старости к маминой юбке. Женщине было что-то около сорока пяти – пятидесяти, и определялся этот возраст не округлым, без единой морщинки лицом, а слегка потяжелевшей фигурой, полноватыми у щиколоток ногами и взглядом, лишенным ожидания. Юноша казался двадцатилетним.

– Афанасия Федоровна, – представилась хозяйка.

– Доменик, – назвался юнец.

– Афанасия! Какое имя подходящее! Означает «бессмертная» по-гречески. Вам сама судьба велела в Музее народного бессмертия трудиться, – восхитилась Елена Михайловна нежданному совпадению, слегка удивившись, что молодого человека величают столь экзотически.

– Не совсем судьба. Хотя и судьба, наверное, тоже. Мой отец – создатель этого музея. И я – единственное его чадо. Другого имени и быть не могло. Его имя Федор, по-гречески, «Божий дар». Вот я и получаюсь – бессмертная, рожденная Божьим даром.

– Как ваш отец? Музей существует с 1927 года… Сколько же ему было тогда? И когда вы родились? – довольно бестактно поразилась Елена Михайловна.

– Да, я понимаю ваше удивление. Мой отец родился в 1880 году. А я – в 1950-м. В семьдесят лет он произвел на свет первого своего ребенка и передал мне знания, опыт, историю нашего семейства, невоплощенные надежды, несбывшуюся любовь… А… – Женщина безнадежно отмахнулась от неуместных воспоминаний. – Долгая трудная говорильня. Давайте лучше отведу вас в ваши покои. Умоетесь с дороги, потом перекусим, покажу вам наши ресурсы. А вечерком под соловьев и помечтаем о прошлых днях, если сон не сморит.

– Да! – восторженно откликнулась Елена Михайловна. – Да! Соловьи! В мае должны петь соловьи! Как это я не вспомнила!

– И поют, – ласково подтвердила Афанасия Федоровна. – У них ничего не меняется. Трещат, свистят, щелкают, заливаются. Трели с вечера до утра на весь лес. Наслушаетесь. Спать не дадут.

– И не надо! И не надо! – Измученная другими шумами городская жительница самозабвенно отреклась от ночного покоя во имя наслаждения подлинным природным естеством.

Музей явил себя нежданным чудом. Естественно, все оказалось оборудованным отнюдь не по последнему слову музейной техники, но все было живым, дышащим и жизнеспособным: великолепные полы из широченных дубовых досок, высокие потолки, свет из слегка затененных шторами окон, анфилады комнат, в каждой из которых обитали бесценные сокровища.

Елена Михайловна знала, каким успехом пользуются на Западе музеи одного шедевра. В выходные тянутся со всех сторон машины к скромному загородному павильону, где со всеми предосторожностями содержится одна-единственная картина признанного мастера. Люди платят огромные деньги за входной билет, любуются, потом устраиваются на пикник в специально отведенном для этого месте, дисциплинированно общаются с природой и умиротворенными возвращаются в свои городские муравейники.

Того количества неординарных полотен, что содержались в Музее народного бессмертия, хватило бы на несколько десятков полновесных культурно-коммерческих проектов. Несколько женских портретов самого Серова! Карандашные наброски Сомова! Небольшой, но очень выразительный Врубель! Это только в одном зале. А дальше – даже себе не верилось: парочка восхитительных пейзажей Левитана. Глаза не знали, на чем раньше остановиться. Дойдя до комнаты, на стене которой красовалось полотно Брюллова, ни в одном каталоге не обозначенное, Елена Михайловна схватилась за сердце.

– У вас тут какая сигнализация установлена? – почему-то шепотом поинтересовалась она.

– А никакая! – со злорадной гордостью парировала Афанасия Федоровна, тоже понизив голос.

– Как же так! Как же это! – залепетала командировочная москвичка заполошно.

– Плевать потому что всем. Писала, просила, отказывают. Нет финансирования. И еще говорят: подлинность не установлена. Не шедевры, мол, а подделки. Догадываетесь, почему?

– Прибрать к рукам чтоб удобнее! – крикнула Елена Михайловна отчаянно. – Картины вытащат, распихают по своим дворцам и замкам, храм искусства подожгут – концы в воду. Потом «восстановят». Сделают «как было», но с другими хозяевами. Знаем: сплошь и рядом! Это не татаро-монголы, те только дань собирали. Эти – из атомной эры. После себя выжженную радиоактивную зону намерены оставить.

– А! Ладно! Как-нибудь! – отмахнулась от трагической правды хранительница вечности. – Тут, знаете, как Бог даст. Было уже всякое. Вон в 1918 все усадьбы и мало-мальски достойные дома крестьяне поразоряли, а хозяев, кто не попрятались, растерзали, как звери бы дикие не сумели. Мы же тут… устояли.

– Как только удалось-то? – подивилась Елена Михайловна.

– Папа говорил: на силу или большей силой ответишь, или пропадешь. У них тогда сила в злобе была, тьма из них поперла, бесовня. Тут уж без границ… Тут только мощью духа взять можно было. Нечеловеческим противодействием. «Из любви к невинному искусству сразился с нечистой силой», – так он иногда шутил. Отпугнул их. Рыцарские вон доспехи надел, видели в том зале? Подлинные, надежные. Вышел в шлеме, в нагруднике. Это он для защиты, если камнями кидаться станут или пульнут. Он приготовился к смерти, понимаете? И пока шел к порогу, молитву перед сражением повторял. Знаете ее? «Господи сил, с нами буди: иного бо разве Тебе помощника в скорбех не имамы. Господи сил, помилуй нас.

Суди, Господи, обидящие нас, побори борющия нас. Приими оружие и щит и востани в помощь нашу.

Всесвятая Богородице, во время живота моего не остави мене, человеческому предстательству не ввери мя, но Сама заступи и помилуй мя.

Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим.

Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его».

– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, – эхом отозвалась гостья.

– Они, вероятно, сначала доспехов испугались. Не ожидали, конечно. Может, подумали, что привидение, дух какой-нибудь. Пыл угас. Папа стукнул копьем о крыльцо и посулил, что, если кто что-либо этому дому сделает, того он тут при всем народе заклинает на бесплодие – никого не родите, мол, и у вас ничто не уродится.

– Подействовало?

– Отступили. Поняли, что правду обещал. Да они, те, кто грабил, убивал, разве сами себя не прокляли? Как их потомки сейчас живут, видите?

– Хуже свиней в нечистотах, – подтвердила Елена Михайловна.

– Ушли, дом не подпалили. Есть такие безобразники, что из задора даже не побоятся. А тут – чудо! Разве нет?

Елена Михайловна заворожено кивнула.

– Вот я и не отчаиваюсь, держусь, надеюсь, – продолжала хозяйка. – Придет помощь, если суждено. Вы ведь приехали? Я и не ждала уже совсем, а вот… Так что видите, чудеса нечаянные продолжаются.

Тревога стеснила сердце гостьи, призванной спасти и помочь. Были времена, когда ее подписи под экспертной справкой вполне хватило бы для спасения. Но… река времен несется, размывая берега до неузнаваемости… Что сумеет она сейчас?

 

3. «Слети к нам, тихий вечер…»

Все стало абсолютно ясно с музеем: спасать, хоть бы и ценой собственной жизни! Как сделал некогда его основатель. И хитростью, и криками, и посулами, и высшими авторитетами, и сердцем собственным, и днями положенной на все это жизни – на такое не жалко. И можно бы уже уезжать восвояси, чтоб драгоценное время не истекло понапрасну. Но командировку Елене Михайловне выписали на три дня. Иначе – что за инспекция такая? И ей самой очень хотелось задержаться. Долгие светлые вечера, соловьи, весь счастливо-покойный весенний трепет сулили исцеление и оживление утрамбованной в городской асфальт душе. И когда еще! Да и будет ли вновь такой миг в ее жизни?

Вечером пили чай на веранде. Белые крашеные полы, белый стол, стулья, тонкий белый фарфор – ничего лишнего, все просто, как полеты во сне. И обещанные разговоры под птичьи трели.

– Папа был женат в юности. На исключительно красивой девушке. Знаете, такой декадентский брак: она в Париже или в Тоскане, он в Берлине или в Петербурге. Переписка бурная. Тысячи писем. И все сохранились, все здесь. От нее к нему.

– А его к ней? Пропали, конечно? – сокрушилась Елена Михайловна.

– Нет, целы. Ее правнуки хранят. Недавно сюда наведывались. Так и осела она под Флоренцией. На смену эфемерному браку в письмах пришел другой, вполне естественный брак с деторождением, домохозяйством, требовательным мужем. Но переписка их заглохла потому, что письма перестали доходить, а то бы, верно, до глубокой старости отчитывались друг другу: «Милый Федичка…», «Ненаглядная Любочка…»

– Издать бы эти письма, – мечтательно вставила гостья, уверенная в необычайной ценности личной переписки основателя музея.

– Все может быть, – неопределенно протянула Афанасия.

– И потом он так и жил один? Тут?

– Да, совершенно сознательно стал отшельником. Занимался делами спасенного музея – экскурсии, учет, ремонты, постоянные хлопоты о поддержке. Тогда несказанно повезло, что дом на отшибе стоял. Ни под дворец культуры, ни под горком не забрали – далеко, мало чести. Картинками тоже не очень интересовались – висят, и пусть себе. Картинки каши не просят. И название такое – себе дороже связываться. А папа всю жизнь мечтал о любви, о друге сердечном. В дневниках, когда уже за шестьдесят было, писал: «Не минуй меня, любовь!»

– Пришла? – как на сказку, отозвалась слушательница.

– Судьба подарила. Мама после лагерей не имела права проживания в крупных городах. Десять лет там провела, с тридцать восьмого по сорок восьмой. С двадцати своих прекрасных годков до тридцати старушечьих. Ее первые месяцы на свободе всё за старуху принимали. Пионер однажды в автобусе место уступил: «Садитесь, бабушка». И она села, не удивилась. Я, правда, старухой маму не помню. На моей памяти она счастливая, цветущая, ясная.

– За что же ее?.. Как члена семьи изменника родины? Происхождение не то было?

– Происхождение самой высшей пробы – пролетарское. Отец – заводской рабочий, мать на ткацкой фабрике. Комар носу не подточит…За антисоветскую агитацию и пропаганду. Она в университете училась на третьем курсе уже. И их комсомольский секретарь принялся ее домогаться. Грубо полез. Они на майские праздники посиделки на природе устроили, пели-плясали. Он маму на траву повалил. Сам хилый, плюгавый. Такие любой ценой своего добиться должны, иначе им жизнь не в радость. А она статная была, высокая, крепкая. Оттолкнула его и засмеялась: «Изыди, сатана!» И частушку еще какую-то издевательскую пропела. Не помню слова… Вот вроде:

Меня немилый домогался, да без рук-без ног остался. Утешает вся семья: хорошо не без…

Ну и так далее. Смешно, да?

– Страшно, – поежилась Елена Михайловна.

– За отогнанного «сатану» и за частушку получила десять лет. Потом уже много позже стало известно, что из центра на места спускались разнарядки, норма арестов обозначалась, недовыполнение плана грозило арестом тому, кто за это дело отвечает. Естественно, все старались. Тем более – нанесла такую обиду. Грозили расстрелом. Помиловали. Отсидела. Отпустили.

И вот оказалась она тут. И пришла наниматься в музей сторожихой. Такая имелась вакантная должность. Маме было все равно. Лишь бы было, где спать и на что купить кусок хлеба. И чтоб никого не видеть по возможности. Папа ее, конечно, принял на работу. И они полюбили друг друга. Я больше никогда не видела, чтоб так любили. И даже в книгах ничего подобного их отношениям не описано. Мама всегда говорила, что благодарна и гонителю своему, и тюрьме, и ссылке – без них она не нашла бы свою любовь и так и прожила бы в идиотской слепоте и безверии. Они расписались. Потом появилась я. Потом мы жили долго и счастливо. Да-да, долго и счастливо! Вы же видите наш дом. Нам ничего больше не надо было. Только одним воздухом дышать и любоваться друг другом с утра до ночи.

– Это плохо, когда родители такой пример подают, – заговорила вдруг Елена Михайловна о наболевшем своем. – Мои тоже жили и живут душа в душу: «Мишенька», «Лидонька», «детонька», «птиченька»… Мне казалось, все так и должно быть. У всех так. Ничего особенного. Это я уже ближе к тридцати поняла, что мы ненормальные. В каждом встречном кавалере ожидала такого как папа увидеть. Неизменно деликатного, ласкового и при этом чтоб профессионал настоящий был, труженик. Высокие требования, разочарования сплошные – все мне казалось неправильным, не таким, как следует. И осталась во всей своей красе – непарный шелкопряд.

– Вы совсем одна? – посочувствовала Афанасия.

– С дочкой. Дочка у меня. Рита. Двадцати семи лет. Искусствовед по диплому. Сейчас в артистки подалась. В этом, говорит, ее призвание. В театре играет молодежном, в сериале снимается. Родители мои, слава Богу, живы. Сидят безвылазно на даче. Сестра… А так… По ощущению внутреннему… Конечно, я одна. У всех все свое. У дочки все свое. Так и должно быть. А у меня своего нет, все с ней общее. И ей от меня вроде ничего и не надо, лишь бы я ни во что не вмешивалась.

Иногда слезы из глаз льются дождем – неужели не будет у меня собственной жизни, своего счастья? Понимаю – все позади. Мне сорок семь. Куда уж. Сердце последнее время подсказывает: счастье в другом. Вот в таком вечере, как сегодня у вас, в травинке, былинке каждой. Даже в том, как шмели гудят, в треске стрекозиных крыльев.

– Все это живое жужжит, трещит, колышется, цветет, увядает по предназначенному им порядку. И мы тоже… Только смириться трудно. Самое трудное – смириться.

– Да, то, что живет как часть Богом созданного мира, не размышляет, подчиняется установленному от века устройству. Потому и прекрасно. А у нас законы человеческие. Стало быть, несовершенные. Не к созиданию, а к погибели, – продолжала сетовать Елена Михайловна, но мысль ее оборвалась.

Со стороны реки донеслись обрывки речи, вопли и визг – как зловонием из выгребной ямы окатило. Юные сильные голоса выкрикивали в весеннем своем томлении такие непотребные гнусности, на которые у прожившей свой век отнюдь не в райских кущах москвички сердце откликнулось болью и частым стуком, будто из груди хотело выпорхнуть.

– Пронзает, – подтвердила Афанасия, заметив невольный жест гостьи, схватившейся удержать сердечный испуг. – Дети с больными душами народились. Ни грязи, ни злобы, ни слова не убоятся. Расплата наша…

– А почему наша? Нам за что? За то, что честно за копейки трудились и трудимся? Ни о чем не просили, не жаловались, старались изо всех сил людьми остаться? Чем мы провинились, чтобы нам среди всего этого жить?

– Я вот тоже все себя спрашивала: за что? А потом все же открылось: мы ведь все единое целое. Народ – единый организм. Гангрена начинается с маленького воспаления. Поначалу все другие части тела здоровы и готовы функционировать на совесть. И левая рука, скажем, довольно долго еще не подозревает, что гниение мизинца на правой ноге грозит гибелью всему существу. Надо безотлагательно принимать меры – за это голова в ответе. А если голове не хочется думать о конечностях, у нее другие заботы и чаяния, то результат неминуем. И не будет никто разбираться в степени вины отдельной части тела трупа. Тоже непреложный закон натурального бытия, – Афанасия Федоровна махнула рукой. Легко, не пытаясь ничего от себя отстранить или обрубить. Видно, привыкла к смердящим словам своих соплеменников и смирилась давно.

– А они там… – Елена Михайловна качнула головой в сторону скопления тех, кто пришли к ним на смену жить на земле. – Они там как? Не опасные? Не залезут в дом?

– Нет, об этом не беспокойтесь. Мы же пока здесь, – убежденно успокоила Афанасия.

– Что же им помешает? Сила Вашего духа? Или волшебная сила искусства? – Горький сарказм нервно выплеснулся наружу поневоле.

Хозяйка ничуть не обиделась. Улыбнулась даже. Качнула красивой головой.

– Может быть, сила духа, может, их трусость, а может, совсем другие обстоятельства. Но – поверьте. Просто поверьте – и все. Так значительно легче жить. С надеждой и верой. Ну, что вы тревожитесь, право. Пока-то – не лезли! И не залезут. У вас будет совершенно спокойная ночь. Добрая.

Она, чуть наклонив голову, заглянула в глаза собеседнице:

– Доброй ночи! – Слова Афанасии прозвучали приказом, после которого можно было только откликнуться извечным людским заклинанием, охраняющим спящего от чудовищ, бодрствующих в темноте.

– Спокойной ночи! – нехотя, но полностью подчиняясь интонации вымолвила Елена Михайловна.

Она давно приметила: в разных местах сон является по-разному. Иногда накрывает мгновенно, отключая уставшего человека от хлопот вещного мира, как лампочку выключают, одним щелчком. А бывает, сну что-то не по нраву, он артачится, вот уж и подползет, кажется, совсем-совсем близко и вдруг – пор-р-рх, как птица испуганная. И приходится лежать, слушая ночные шорохи и призывая благодать забвения…

На этот раз сон пришел неожиданно быстро и уберег от никчемных горьких дум и бесполезных страхов.

 

Другие дни

 

1. Умственные усилия

И ведь действительно: ночной ее отдых никто не потревожил. Ничто не нарушило покой музейных обитателей.

Проснулась она счастливой, полной ожидания, как в детстве, когда каждое утро после пробуждения жадно таращилась в обступающий мир естественная уверенность в том, что сегодня, именно сегодня, сбудется то самое, необыкновенное, ради чего и затевалась вся жизнь.

Елена Михайловна лежала, ощущая свежесть крахмального белья и улыбаясь, глядя в окно.

Так просыпалась она на даче много-много лет назад. Просыпалась – и сразу видела листву, перепархивающих с ветки на ветку птиц, синеву неба. И если уже не спала сестра, приключения закручивались тут же. Они, погодки с сестрой, заводили друг дружку с пол-оборота, достаточно было подмигнуть или кивнуть: начинай, мол, поехали.

Одно время каждое утро начиналось с умственных усилий: говорить весь день, по условиям игры, разрешалось только на одну какую-то букву. Легче всего, ясное дело, на «п». На «о» – тоже ничего себе.

День на «П» начинался так:

– Привет!

– Приятно повидаться повторно!

– Пошли помоем пальцы.

– Письки, попки…

(Про письки и попки – это, конечно, Манечка исхитрялась. Она почему-то получилась дерзкая, за словом в карман не лезла, выдумщица, хохотунья – огонь. Лена тоже фантазировала будь здоров, но как-то у нее более основательно получалось, не столь смело, как у младшенькой.)

Они наперегонки бежали к огромному дачному рукомойнику, в который входило два ведра студеной колодезной воды. Ни у кого больше во всей округе не было такого великана. Начиналось мытье, брызганье, визги, вопли… Но – все слова произносились только на «п». Иначе – крах: проигрыш позорный! Как там у них было?

– Пора позавтракать!

– Побежали, перекусим!

– Посмотрим, посмотрим, положили повкуснее?

– Пирожки!

– Простокваша!

– Пастила!

– Попробуй, пожалуйста.

– Подай приборы папе.

– Папочка, прими подносик.

Родители знали об их играх и с неизменным интересом следили за тем, как сестры изворачиваются в поисках нужного слова на заданную букву.

Девчонки ошалело бубнили свое, причем не только диалоги, а целые рассказы – это входило в условия игры.

Лена начинала:

– Попрошайка Пелагея присела подле паперти: «Подайте, почтенные прихожане, полушечку. Пожар погубил поселение. Последнее пропало. Помогите, покорнейше прошу!»

Прохожие, поверив, приносили помощь. Пелагея принимала, прибеднялась. Правда, прятала пятаки. Полушками пренебрегала, плевалась: «Пожмотились, подлецы поганые. Подождите, придет пророк, получите пенделей! Пожертвовать побольше полагается!»

Почему-то прибыли поубавилось. Правильно: подашь поменьше – Пелагея проклянет.

Пусть пойдет прочь подобру-поздорову. Просить полагается покорно. Принимать пожертвования – поклонившись. Подними пыльную полушку, поблагодари, поцелуй, прибереги – потом пригодится.

– Пристойно! – одобряла Манечка и предлагала свой рассказец:

– Плохой прыщавый плюгавый парень петухом прошелся подле порога, привычно плюнул, повернулся, подпрыгнул, проговорил: «Пойду пограблю придурков». Походил по парапету, пристально понаблюдал. Поодаль приостановилась парочка поцеловаться. «Прелестно», – подумал парень. Плавно приблизился, потихоньку похитил портмоне. Пошел, пошел, побежал. «Помогите!» – послышалось позади. «Поцелуйтесь, поцелуйтесь подольше, похотливые полудурки», – презрительно проговорил подлый пацан. Почин показался приличным. Первая попытка: пухлое портмоне. Поди плохо!

Поехал пообедать. Поел плов, потом пирог. Попросил принести пахлаву, портвейн. Посидел по-царски.

После, прогуливаясь, подумал: «Побольше подобной прибыли! Пусть постоянно!»

Правда, получился позор: пошел прилюдный понос, поскольку покушал протухшую пакость.

Просил: «Помогите, погибаю! Плохо!»

Присутствующие при происшествии прогоняли парня: «Пошел прочь, поносник. Пахнешь пакостно!»

Поделом!

Была польза хоть какая-то в этой маниакально затягивающей игре? Чему это учило?

Окружающим временами казалось, что эти настырные поиски слов на одну букву не самое здоровое детское времяпрепровождение. Зря опасались. Ведь игры учили. И – многому. Во-первых, конечно, реакцию развивали. И не только в рамках этого своеобразного развлечения. Девочки настолько наловчились быстро выкручиваться в поисках нужного слова, что школьное сочинение, выступление с докладом на любую тему стало делом пустяковым: раз – и готово, подумаешь! Это вам не слова на одну букву в дурацкий рассказ торопиться укладывать. Кроме того, игра настоятельно требовала от участниц постоянного расширения их словарного запаса. Девчонки упорно рылись в словарях, выписывали словечки, козыряли ими потом.

Буквы дня выбирали путем обычной жеребьевки: тянули вслепую из мешочка бумажку. Конечно, мягкий и твердый знаки, а также «ы», «й» исключить пришлось изначально, по вполне понятной причине: с ними много не наиграешь. Позднее, к их собственному недоумению, пришлось исключить и первую букву алфавита – «а», такую гордую, кто бы мог подумать. Оказалось (опытным путем), что на «а» далеко не уедешь.

Проснулись поутру:

– А!

– А!

Потом пальцем на краски дня:

– Акварель!

За завтраком еще как-то что-то:

– Апельсин, арбуз…

Не развернуться. Потом узнали, почему такая незадача: все самостоятельные слова, начинающиеся на букву «а» в русском языке, заимствованные. Без заимствований не обойтись, но яркую картину из них не составишь. Хотелось же им веселья, умственных поисков, но не распевного воя: «Аааааа».

Каждая буква вносила свое настроение.

От дня на букву «о» рты у них круглились, лица принимали особое выражение удивленной простоты, смешанной с упрямством деревенщины.

– Отоспалась?

– Отрадно однако!

– Отмоем овалы обличий!

– Очи ототрем!

– Отчистим оное! (Указывалось на зубы.)

– Обольемся!

С такими словами вступали в бодрствование.

– Откушаем?

– Оладушки обалденные.

– Отца обслужи. Он, отметь, отстраненно отдыхает от отчаянной оргии.

Родители хохотали. Оргия – это ночные посиделки с дачными соседями, анекдоты, байки. Подходящее слово нашли дочери!

– Остановись! Обидишь отца. Отгонит от оладий, окорока, оливье.

– Отпусти отроковице, отче!

– Идите, идите, отроковицы! – смеялся папа. – Дайте позавтракать спокойно.

И они принимались за истории:

– Однажды ослепительная Ольга отъезжала от Оренбурга отдыхать. Оторваться. Оттанцеваться. Отчеты основательно осточертели. Однако общие отрицательные отзывы об Онежском озере озадачивали.

Олег отметил ошеломляющее обаяние Ольги. Они оказались одни. Он обидно оглядывал Ольгу. Она отвернулась.

– Отойдем?

– Обалдел?

– Отчего, Оленька? Отпуск, озеро, очарование… Обожаю!

– Обидно, Олежек. Отпусти!

– Ооо! – орал Олег. – Оооо!

– Окаянный! Отстань! – отталкивала Ольга.

Она отскочила от Олега, отбежала.

Осмотр окрестностей озера окончился.

Она отчаянно отметила: «Оскорблена!»

– Ошибся, осознал, – отозвался ошарашенный Олег.

Он окончательно отрезвел.

– Отвали, – огрызнулась Ольга.

– Одна останешься, – обещал Олег озлобленно.

Ольга отошла. Она ощущала отвращение.

После этого Манечкиного рассказа, гордо зачитанного перед родителями и соседями – участниками вечерних «оргий», возникло недоумение: уж очень взрослую ситуацию описала отроковица.

– Сама-то поняла, про что сочинила? – спросил папа.

– Он к ней лез, они поссорились, – дернула плечиком Маня. – Подумаешь.

– Там же все на «о», пап, – вступилась Ленка, – поэтому такие слова.

Родители немножко успокоились. Соседи же дружно постановили: писательницы растут. То есть просто уже совсем готовые сочинительницы.

Существовала в их с сестрой активах еще много-много игр, связанных со словом и фантазиями на его тему. В одной из них – самой трудной для Лены – всегда побеждала Манька. На первый взгляд, все казалось предельно простым.

Подбираешь такое слово, чтобы, отнимая от него по буковке, получилось осмысленное повествование. Его можно понять сразу и – домыслить, допридумывать. Тут прежде всего требовалась скорость мысли и богатство воображения.

Например, слово «ябеда». Разложим, как диктуют правила игры, по буковкам:

я – беда – еда – да – а

Получается рассказ о человеке, страдающем ожирением:

Я (сам для себя) – беда.

(Моя главная беда) – еда.

– Да? (Знаки препинания очень помогали в драматургической составляющей повествования.)

Теперь представим, что слушающий понимающе кивнул:

– А! (Понял, мол, истоки проблемы.)

Маня с дикой скоростью находила подобные слова. Ленка пыжилась, злилась, но злость не давала ровным счетом ничего: результаты ее потуг яркостью не отличались.

До сих пор помнит она свои немногочисленные сомнительные достижения:

Шум: шшшш (Это значило – тише, работа идет. А работает что?)

ум! (После чего возникает сомнение или восхищение – зависит от знака препинания в конце восклицания.)

– Мммм! (Или с сомнением – мммм?)

Или вот еще жалкая попытка.

Духи (с ударением на «у», что было важно для сюжета):

– Ддддд (У человека зуб на зуб от страха не попадает при мысли о привидениях, ду́хах.)

Его спутник пытается над ним подшутить, объяснить, что его пугает его собственный слух:

– Ухи! (Мол, уши твои тебя подводят, приятель.)

– Хи! (Радуется такому естественному разрешению страхов пугливый человек.)

А в это время ду́хи, решив доказать, что они есть, принимаются завывать:

– Иииииии!

А еще Манечка сочиняла замечательные стихи. Буквально обо всем, что видела. Вот лежат они на травке, загорают…

– Смотри, – шепчет Маня и глазами показывает, как комарик вьется рядом с их головами.

И тут же говорит стихами:

Непонятное насекомое — крылатое, черное — Начинает свой страшный путь: По упругой блестящей травинке – ввысь, Чтобы оттуда мне на ногу, а может быть, на голову сигануть. Чтобы тысячью своих осторожных ножек Запутаться в моих волосах, Чтобы жалом безжалостным                                         впиться мне в кожу… Кажется, даже на небесах слышат его занудную песню, Состоящую из непрерывности звуков «вэззззззззз». Что бы сказало облако, интересно, Если бы этот настырный комар на него залез?

Лена записывала все, что приходило им тогда в головы. Копились тома сочинений. Так до сих пор на даче и хранятся исписанные толстые тетрадки за 44 копейки. Сколько их там? Надо бы взяться, перечитать.

Хорошие воспоминания. И недаром все окружающие предрекали сестрам карьеры сочинительниц.

Так и получилось. Отчасти. Маня сочиняет до сих пор. Вплоть до коллизий собственной жизни.

 

2. Манечка

Все у них шло ровно и гладко. Даже без предрекаемых со всех сторон ужасов подросткового периода обошлись. Спокойная семейная жизнь не способствовала диким бунтам, безобразным истерикам. У всех постоянно находились дела поважнее и поинтереснее. Лена с упорным прилежанием занималась своим всепоглощающим искусствоведением. Мария поступила в иняз. Перед самым ее восемнадцатилетием произошло незначительное событие, почему-то радикально изменившее дальнейшее течение всей их семейной жизни.

Однажды Маня ехала домой на метро после трудного студенческого дня и многочасового сидения в библиотеке. Рядом громоздился жирный дядька в милицейской форме, таращился. Потом заговорил. Откуда, мол, едет, где ей выходить. Маня вежливо отвечала. Тучный приставучий дядька тоже ехал «с института», как он изволил выразиться. К Мане это не имело ровным счетом никакого отношения. Она даже не поворачивала головы в его сторону, отвечая на вопросы случайного малоприятного человека.

Приближалась ее станция. Она поднялась выходить. Жиртрест тоже встал. Пояснил про удивительное совпадение. Дошел с ней до ее дома. Попросил телефон. Маня извинилась и отказалась называть номер. Родители строгие, не приветствуют. Так она объяснила.

– Ага. ПЫнятно, – кивнул мент. И пошел себе своей дорогой.

И что в этом ничтожном эпизоде могло хоть как-то насторожить и растревожить? Да ничего. Он и забылся меньше, чем через полминуты.

Спустя несколько дней мама достала из почтового ящика записку-повестку на невнятном бланке, требующую, чтобы М.М. Заславская явилась в опорный пункт милиции для беседы с участковым. Указывались дата и время явки. Манька посмеялась. Она не собиралась никуда идти. Тем более в это самое время у нее намечалось свидание с интересовавшим ее человеком. И отменить встречу не получилось бы. Парень жил в новом доме, где еще не было телефона. А о мобильниках в те древние времена даже у фантастов ничего не значилось.

Однако родители встревожились не на шутку. Они реально интенсивно завибрировали. Упрашивали Маньку пойти в опорный пункт, как это предписано повесткой. Зачем им это надо было? Что за страх сидел в печенках этих умных, начитанных, блестяще образованных и талантливых людей? Хотя… Что они впитали в себя с молоком матерей, они, родившиеся в конце тридцатых годов? И хоть причисляли они себя к племени бунтарей-шестидесятников, но на уровне крепости поджилок… бунтарство отступало. Короче – поджилки тряслись.

Маня, видя, как родители бледны и взволнованны, естественно, согласилась явиться к этому чертову участковому. Родители взялись героически сопровождать. Именно это и было «лишним телодвижением». Не будь их рядом, все наверняка сложилось бы по-иному.

Но что говорить! Сделано – не вернешь.

Пошли они втроем в свой опорный милицейский пункт. Постучались к участковому.

– Войдите! – рявкнуло из-за двери.

За столом восседал «шкаф» из метро. Тот самый, что неотступно перся за Маней, провожал до самого дома. Он, конечно, не ожидал, что Заславская М.М. заявится к нему с отцом-матерью. Наверняка думал красиво пошутить. Поразить воображение много о себе воображающей недотроги собственным солидным кабинетом, своей статью за начальственным столом. Хотел, может, похвастаться недюжинной силой и значимостью: вот, мол, не ждала, а я нашел! Но у этих московских… У них никакого чувства юмора не было. Они шутковать не умели и не ценили чужие способы веселья. И что было делать? Не мог же он родителям сказать:

– Я, извиняюсь, с дочкой вашей познакомиться поближе хотел.

Поэтому надел он строгое лицо, собрал губы жопной гузкой и задал ряд вопросов на предмет того, знают ли отец с матерью о связях их дочери. Мол, дело серьезное расследуется, попала в зону повышенного внимания. Давайте раскрывать контакты.

Мане все стало совершенно понятно с первой же секунды. Она собиралась развернуться и уйти. Имелся у нее в запасе небольшой зазор времени, можно было успеть на свидание, пусть с небольшим опозданием, но так даже лучше. Приличным девушкам полагается заставлять себя ждать. Все ее подруги именно так и делали.

Родителям, знавшим всю Манькину незамысловатую подноготную, следовало немедленно прекратить всяческие провокационные разговоры и гордо удалиться, ведя за руки свою замечательную дочку, которая по определению ни во что дурное вляпаться не могла и никакими связями семью не опорочила.

Но родители явно испытали глубокий шок и были лишены воли к сопротивлению. Это Маня заметила сразу и почувствовала жгучий стыд за них и собственное вселенское одиночество.

Они что-то бормотали о Манькиных друзьях еще из школьных времен. О том, что знают их как людей порядочных и из хороших семей. А вот институтских еще не всех видели, еще не знакомы. И тут отвечать не могут.

– Имена! – потребовал вполне вошедший в роль следователя мент.

И тут Маня с изумлением поняла, что сейчас они таки начнут называть имена! Тех самых, кого с пеленок знали… Этому…

– Заткнитесь! – крикнула она неслыханное и невозможное прежде слово в сторону родителей.

– А ты, гад, ты ко мне приставал в метро! Он за мной шел! И сейчас, не будь вас рядом, полез бы! Кабинет запер бы – и все! Я на тебя заявление напишу твоему вышестоящему начальнику. С этой вот твоей «повесткой»! Пусть мне твой начальник скажет, какое такое дело ты расследуешь, центнер сала!

Ментяра покраснел, как свекла. Родители изумленно вытаращились.

Манька больше не любила никого на свете. Особенно их, талдычивших всю жизнь о благородстве и служении прекрасному. А дочку свою предали в момент.

«Мы не знаем, мы не знаем!»

Она развернулась и вышла. Родители, не выразив даже своего возмущения участковому, выскочили вслед за ней.

– Ты прости нас. Мы же не знали, – начал было растерянный папа.

– Что сделано, то сделано. Все ясно, – отрезала Маня.

На свидание она не поехала.

На мента заявление написала, как и обещала. Родители прекрасно видели ее состояние и отговаривать боялись.

Времена шли – сейчас и не поверишь. Начальник милиции принял девчонку, выслушал, успокоил. Назвал участкового придурком. И даже прощения попросил. И это не было стебом или игрой в кошки-мышки. Участкового убрали. По крайней мере с их участка.

А Маня приняла свое решение. Такой у нее характер. Делает выводы и решает. Раз – и готово. Она объявила своим, что оставаться в этой стране не собирается. Просто не собирается, и все тут.

– Да куда же ты отправишься, Манечка? – вопрошали родители. – У тебя и прав таких нет – выезда из страны требовать. Родина твоя тут. И только тут. И историческая родина тоже тут, в Москве. Какие основания будут для выезда?

– Найду основания, – огрызнулась Маня. – Замуж выйду.

– Да за кого же?

– Это абсолютно неважно теперь. За любого иностранца.

– Думаешь, там лучше?

– Думаю, тут хуже! Я про «там» ничего не знаю, кроме того, что мне «тут» на уши навешали. Вот поеду – разберусь. И буду решать. Сама за себя.

«Кто ищет, тот всегда найдет». Так в песне поется. И это полная правда. Нашла Манечка себе жениха. Очень быстро. Потому как не таилась и о своем насущном желании объявляла сразу. Проходила у них в институте конференция в защиту мира. Приехали гости с Запада. Тогда они казались персонажами из сказок. Или героями зарубежного кино. Лучших студентов их курса приставили к иноземцам переводчиками. Негласное задание дали каждому: глаз не сводить, сообщать обо всех контактах и передвижениях. Маню от этого задания чуть не стошнило. Однако именно благодаря этой возложенной на нее миссии она утвердилась в своем желании оставить родные пенаты.

Ей достался датчанин тридцати восьми лет. Высокий, нарядно одетый. Красивый, наверное, был в молодости. Так думала Маня. Она не понимала, чего он приперся на эту конференцию. Что, ему мира у себя в Копенгагене не хватает?

Вечерами она писала рапортички о поведении своего подопечного: глубоко заинтересован этапами построения социализма в СССР, положительно и с большим уважением отзывается об успехах планового хозяйства, выражает горячее желание ознакомиться с достижениями советского народа в области культуры и образования.

Благодаря ее умению кратко и емко формулировать основные интересы удивительного иностранца, крайне благожелательно, по ее отзывам, настроенного и горячо интересующегося идеями Маркса – Энгельса – Ленина, ему (вместе с его переводчицей, разумеется) были выделены билеты в Большой театр на оперу «Травиата» и балет «Жизель».

Балет Манькиного иностранца заворожил. Он влюбленными глазами смотрел на предателя-принца, погубившего своим недостойным поведением чистую крестьянскую девушку, и аплодировал при каждом прыжке горе-героя. Маня, естественно, сочувствовала Жизели, злорадствуя, когда аристократ начал проявлять признаки тоски и раскаяния. В антракте растроганный Свен купил в буфете шампанское и бутерброды с икрой и копченой колбасой. Маня с ним хорошо сдружилась, и они вполне непринужденно болтали. Ее благодарный подопечный предложил даже, что когда Манька прилетит в его родной город, повести ее на представление Датского королевского балета. И потом они сравнят впечатления.

Маня, опьяненная шампанским и духом нереальных возможностей, исходящих от человека из недоступных миров, спросила, понимает ли он вообще-то, куда попал и в какой такой Копенгаген ее приглашает, если в несчастную братскую Болгарию поехать считается великим жизненным прорывом и удачей.

Он понимал плохо. Она объяснила.

После балета гуляли по слабо освещенным улицам родного Манькиного города. Свен все равно, несмотря на растоптанные розовые очки, восхищался. Она тоже.

Красная площадь. Набережная.

– О чем ты мечтаешь? – спросил Свен, глядя сверху вниз (с высоты своего роста) на удивительную и непонятную девушку Марию, выросшую в странной стране.

– Я пообещала сама себе, что выйду замуж за любого иностранца и уеду отсюда. Навсегда, – прямо ответила Манька.

– Неужели тебе и правда так плохо дома? – не поверил датчанин.

– Ты сейчас здесь как в театре. А в театре все хорошо и интересно. Когда живешь по-настоящему, тут очень вонюче.

Иностранец засмеялся.

– Везде своя вонь, – резонно заметил он.

Манька была слишком молода, чтоб понять. Она была уверена, что где-то есть место именно для нее. Главное – вырваться отсюда.

Глупо, кстати, делали во времена социализма, что не выпускали людей «на посмотреть», как там живется, в землях обетованных, о которых только по мифам и шмоткам избранных побывавших и можно было узнать. Ну, съездили бы люди. Прибарахлились. Огляделись. Большинство вернулось бы обязательно. К себе же. Любое ограничение вызывает острое желание немедленно высвободиться из пут. У некоторых это походит на приступы клаустрофобии – боязни замкнутых пространств, когда уже не думаешь, как будет снаружи – главное, не оставаться внутри.

– И что ты станешь делать, когда уедешь отсюда? – заинтересовался Свен.

– Я буду делать то, ради чего пришла в этот мир, – запальчиво сказала Маня.

– А ради чего ты пришла? – допытывался человек издалека, делая ударение на слово «ты».

Манька тогда была уверена, что знает, зачем она живет.

– Я весь мир объеду. Все посмотрю. Это для начала. А потом мне мир сам подскажет. Я много могу.

– Ты много хочешь. А вот можешь ли… Где же ты возьмешь деньги, чтобы объехать весь мир? Это требует средств, – со снисходительной улыбкой разглядывал ее иностранный гость.

– Я буду работать. Устроюсь кем угодно на корабль. Поплыву по океану. Посмотрю на китов, акул. На Африку. Буду вести дневник. Потом напишу про свои путешествия. Как будто я первооткрыватель. Потом устроюсь стюардессой и тоже стану бывать повсюду. Я знаю уже три языка. Русский, английский и французский. Это для начала. Выучу еще несколько – это мне легко. Неужели я работу не найду?

– Найдешь, – кивнул Свен, – вижу. Ты сможешь. Ты молодец. У нас, знаешь ли, если спросишь такую девочку, как ты, или парня твоего возраста, что они хотят, они очень часто отвечают: не знаю. Ничего им не надо. Им скучно жить, можешь себе такое представить? У них есть все возможности, о которых ты мечтаешь, но им скучно.

– У нас тоже есть такие люди, кому скучно, – сказала Маня, – это их дела. Я о себе только говорю. Я знаю, чего хочу и буду добиваться. Вот и все.

– Ну что ж, раз так, чувствую, что должен тебе помочь. Давай я на тебе женюсь. Я как раз не женат.

– Здорово! – одобрила Маня. – Когда?

– Что – когда?

– Когда поженимся?

Свен захохотал в полный голос.

– Ты сокровище! Ты и вправду знаешь, чего хочешь. Ты можешь осчастливить любого. В тебе столько энергии. Просто смотреть – и то удовольствие.

Маня ждала ответа на вопрос «Когда?» и не отвлекалась на его комплименты.

– Хоть завтра, – пообещал Свен. – Только условия обговорим. Ведь это деловое соглашение, верно?

– Верно, – серьезно кивнула Мария. – Обговорим.

Они все еще стояли на набережной. За спиной высилась огромная серая «Россия» – гостиница, где обитал на время конференции возможный кандидат в ее мужья.

– Я о тебе знаю все, – полувопросительно произнес датчанин.

– Не совсем, конечно. Но я готова ответить на все вопросы.

– Обязательно. Но вот послушай мои условия и информацию обо мне. Раз уж мы всерьез говорим об этой авантюре. Ты умеешь выслушивать правду?

– Да! – заверила Маня.

Хотя откуда ей было знать, умеет она что-то выслушивать, если все ее детские «правды» ничего не значили для жизни и никакой роли в судьбе не играли. Просто юным девушкам часто так кажется, что все они знают, умеют, смогут, понимают, осилят, преодолеют. Некоторые действительно преодолевают и расхлебывают всю оставшуюся жизнь плоды своей удивительной самоуверенности. А бывает, кому-то везет.

Маня ничего не боялась и чувствовала только, что от реки начинает пахнуть морем, океаном, горизонты отодвигаются. Что за чудо – это ощущение грядущего полета! Не во сне, а наяву!

– Самая главная моя особенность: я гомосексуалист.

– Ну и что? – бодро отреагировала Манька.

– Ты понимаешь, что это значит? – решил уточнить Свен.

Ну, если подумать про правду-правду, полную, прекрасную, превосходную, прелюбопытную, паническую, прозрачную, прямодушную, пессимистичную, принципиальную, пакостную, плохо пахнущую, посмеивающуюся, придурочную, парящую, приземляющую… Стоп-стоп… Ты не в детстве. Детство заканчивается. Прямо сейчас.

В общем и целом Манька что-то такое слышала про то, что мужики любят мужиков. Она, с ее глобальной начитанностью, горевала – и очень даже – о трагедии Оскара Уайлда, пострадавшего от своей роковой любви к пустому и ничтожному аристократишке, отец которого затеял против великого утонченного мастера слова, бывшего кумиром тысяч и тысяч, судебный процесс. И в результате Оскар Уайльд оказался за решеткой. И написал там свою гениальную «Балладу Редингской тюрьмы». Манька наизусть знала строки этой душераздирающей баллады и повторяла их про себя, наслаждаясь ритмом, терпкой горечью и интуитивно ощущаемой правдой стихов:

Ведь каждый, кто на свете жил, Любимых убивал, Один – жестокостью, другой — Отравою похвал, Коварным поцелуем – трус, А смелый – наповал [2] .

– Я все понимаю, – уверенно провозгласила Маня. – Я хорошо знаю историю Уайльда. Кстати, он был женат. И двое сыновей родились. До всего его ужаса.

– У тебя отличное образование, – похвалил Свен, ласково улыбаясь. – Но учти, теоретические знания ничего не стоят. Я вижу, тебя мое сообщение не напугало, не оттолкнуло. Странно. У вас ведь и сейчас это уголовно наказуемо.

– Да? – удивилась Манька. – Правда? Я не знала. Это не моя область. Мне – правда – все равно. И со мной тебе ничего не грозит тут у нас в этом плане. Не арестуют.

– А ты молодец! – констатировал ее потенциальный спаситель.

В голосе его слышалось явное уважение.

Манька же, в секунды прокручивая в своей бедовой голове всю информацию на эту тему, которой она обладала, вспомнила вдруг садистский стишок:

В лесу раздавался топор дровосека — Им дровосек отгонял гомосека. Кончились силы, упал дровосек. С улыбкой залез на него гомосек.

Она невольно засмеялась неудержимым детским смехом.

Спутник ее добродушно любовался юным непонятным существом из загадочного потустороннего мира, способным на столь редкостно искренний смех.

– Слушай, – попросил Свен, – я тебе сейчас все расскажу.

У меня в мои семнадцать была девушка. Подруга. Мы были вместе четыре года. И все эти четыре года она рыдала во время секса. Не знаю, что с ней происходило, что у нее было в голове, но она по-настоящему взахлеб рыдала. Я ничего не мог понять. Чувствовал себя последним дерьмом. А еще она скандалила по любому поводу. Из самой незаметной мелочи могла сделать вселенскую трагедию.

Я думал, что люблю ее. Боялся потерять, уговаривал. Прощения просил. Она все грозилась уйти, бросить меня.

В итоге – я ее бросил. Поболтал с другом, поделился, а он мне говорит: «Парень, зачем тебе это надо? Живи спокойно». Я как будто тяжелую ношу снял с плеч.

А потом у меня завязались отношения с этим самым другом. С ним было спокойно. И он любил меня. Я хоть понял, что это такое, когда тебя любят – без шантажа, без угроз, воплей и рыданий. Девушка умоляла вернуться. Теперь она просила прощения. Говорила, что все поняла. Я уже ее не слышал. Она стала прошлым.

Пошла другая жизнь. С тем другом мне повезло: мы были на равных. И в имущественном плане – это важно. И в социальном. Никто из нас не тянул на себя одеяло. Никто ничего не хотел, кроме как доставить радость друг другу, украсить жизнь. Так прошло восемь лет. Восемь лет счастья. Мне не стыдно об этом говорить. Это действительно было редкое счастье. Каждый из нас занимался своим делом, помогали друг другу, как только любящие умеют помочь.

Потом он заскучал. Теперь я стал для него тяжкой ношей: нести трудно, а бросить жалко. Ему хотелось нового. И он уехал. Просто однажды я вернулся домой (мы снимали огромную квартиру), а его вещей нет. Пусто. И прощальная записка. Улетел в Африку.

Началась другая жизнь. Я искал замещения. Мы же с ним были образцовой парой. Нам завидовали, с нас брали пример. Когда я остался один, налетели утешать. И я увидел другую сторону подобных отношений. Когда тобой умело завладевает мужчина-содержанка. О! Они умеют влюбить в себя. Умеют влезть в душу. Так было и с Уайльдом, кстати. Это особая порода. Многочисленная, между прочим. Молодые, красивые, само совершенство. Эти похлеще любой капризной женщины. Я все думал над особыми приметами этой группы существ. У них есть и женская хитрость, коварство, умение вникать в мельчайшие детали, мстительность, злопамятность, красноречие и совершенно мужская жестокость, беспощадность, эгоизм.

После нескольких случайных связей, тоски, отчаяния, одиночества мне попался как раз такой партнер. Потрошитель. Я работал на него. Как раб. Я известный дизайнер. Знаешь, что такое дизайнер?

Маня кивнула, знает, мол. Им объясняли как раз недавно на практикуме по английскому значение этого слова. Дизайнер – оформитель. И что? Почему наши оформители получают 90 рублей зарплаты, а их дизайнеры считаются мастерами с большой буквы? Дизайн – это область искусства. Вот как им объяснили. Но про дизайн надо было разобраться самой. Там, на Западе, как только она туда попадет.

– Хотя – что я спрашиваю? – продолжал Свен. – Откуда тебе знать. Ты растешь вне этого понятия. Тут пока этому цены не знают. А у нас я получаю огромные деньги, представь себе. И вот все это я отдавал новому своему возлюбленному другу. И ему все было мало. Он постепенно вошел во вкус. А ведь был никто и ничто до встречи со мной. Нищий польский безработный. Все жаловался на ужасы социализма. Я его поначалу просто жалел, как замерзшую птицу. Отогревал, приводил в человеческий вид. А он, отогревшись, стал проявлять себя во всей своей красе: закатывал истерики, требовал красивой жизни. Он стал пользоваться огромным успехам, когда проявилась его красота. И постепенно я увидел в нем ту свою давнюю подругу-девушку, с которой расстался без жалости. Я не стал дожидаться, когда он «уедет в Африку». Уехал я. Оставил ему на первое время средства на жизнь. Он не пропадет, не из таких. А сам решил искать новое вдохновение в дальних странах.

Сначала морское путешествие совершил. Из Дании в Аргентину, представь себе! Океан забрал у меня остатки чувства к моему поляку. Я освободился. В Буэнос-Айресе я провел целую неделю. Ходил по вечерам в рестораны, где показывают танго и поют народные песни. У них как раз 11 декабря – всенародный праздник, День танго. Вот что тебе надо посмотреть как можно скорее. Шел декабрь, но там в это время лето, зной, днем никуда не хочется, зато вечером по улицам прогуливаются нарядные чинные толпы. Но что коробило: много бездомных, совсем пропащих людей. Так и лежат себе на улицах – газеты подстелят или картонку и лежат. Особенно страшно на детей бездомных смотреть. Подумай только – они вообще не знают, кто их родители. Они по-настоящему бездомные изначально. Их рожают такие же бездомные матери, бросают, они выживают каким-то чудом. Нет у них ни документов, ни имен даже. Клички какие-то. Сильное впечатление на меня произвело. Все думал – что для них жизнь. И – люди ли они? Конечно, люди. Другие только. Но не хуже нас. Потом тебе расскажу, ты устала, малышка. После Аргентины решил поехать туда, где людям рай обещают. К вам. А ты говоришь, что и здесь рая нет. Да и я сам вижу это.

Помогу тебе. Только условие мое такое: давай рискнем, давай станем настоящей парой. Я не гарантирую верность. Я не уверен в себе в этом отношении. У меня случаются депрессии, и тогда я пускаюсь во все тяжкие… Но если ты будешь моей женой, если родишь ребенка, имущественно ты окажешься на сказочной высоте. И все твои мечты сбудутся. Пообещаем друг другу быть парой. А там посмотрим. Ты еще сама себя не знаешь. А я себя знаю слишком хорошо. Одно только давай пообещаем друг другу: честность. Ты способна на честность?

По-настоящему стать мужем и женой. Да к тому же с гомосеком. А Манька еще даже не влюблялась толком. То есть были какие-то взгляды, томления, встречи, но спешить не полагалось, да и не хотелось. Это чувство – все впереди, оно диктовало легкость, необязательность, несуетливость. А сейчас вполне может оказаться, что из-за ее решения все – р-р-раз! – и окажется позади. И выйдет она замуж по-настоящему, но не по любви, а по расчету. При этом Свен ей нравился. Красивый, привычно-элегантный, искренний. Она бы, может быть, смогла его даже полюбить. Но ей для настоящего замужества требовалось, чтоб ее любили. Сильно-сильно, обещая верность.

– Я способна на честность. – заверила Маня, – Я по-настоящему смогу быть только с тем, кто меня полюбит. Мне и надо было просто уехать. Чтобы за свою жизнь увидеть весь мир. А так… Мы совсем чужие пока.

– Ты мне очень нравишься. И я чувствую, что мог бы тебя полюбить. Главное – решить что-то для себя. И мыслить позитивно. С надеждой. Можем попробовать?

Сердце Манькино дрогнуло. Она-то про себя поняла, что могла бы полюбить этого чужого.

– Я согласна мыслить позитивно. И я согласна попробовать, – торжественно произнесла она.

Так, у сонной безлюдной Москва-реки состоялась их внезапная помолвка, сулящая непонятно какое новое.

Манька заявилась домой глубокой ночью и огорошила сестру рассказом о сбывшейся мечте.

– А как же институт? Как родители? Как я? – тосковала Лена, понимая, что все уже свершилось, что Маньку не остановить в ее стремлении к открытому миру.

– Институт – на фиг! Родители должны понять. Ты – форевер! – Вот и все четкие и ясные ответы.

Наверное, решительным судьба идет навстречу во всем.

Заявление в Грибоедовский загс (только там можно было заключить брак с иностранными гражданами) они подали на следующий же день. Вместе с перечнем документов, необходимых для регистрации. В институте так ничего и не узнали. Свен улетел, вернулся за два дня до свадьбы. Манька собрала все, что требовалось. Главное – родители дали согласие. Без него их бы не расписали. Родители почему-то доверчиво отнеслись к будущему зятю. Он им понравился.

– Культурный человек, – определил довольный папа.

Под этим определением понималась не просто вежливость и наличие подобающих манер (все это, безусловно, имелось), но вековая неразрывность личности с эстетическим и этическим наследием человечества. В родной стране подобных «культурных людей» оставались считанные по пальцам единицы, в связи с чем мерещился Манечкиному и Леночкиному папе своего рода конец света. Не то чтобы бабах – и никого больше нет… Напротив, без всяких бабахов вымирает культурный слой как пласт. А на месте его возникает нечто новое – пугающее, склонное к загниванию. Ибо без культуры – куда же… Только она и остается после каждой эпохи. А если без нее – то полный провал. Черная пропасть без дна. То есть бездна.

В общем, Свен был принят и обласкан.

Маня вышла замуж и отбыла в края, не столь уж дальние, но в те времена казавшиеся другой планетой.

Лена, которая «форевер», получала от нее подробные письма с требованием прочитать и сжечь, чтобы родители не видели. Она, конечно, ничего не сжигала, но прятала надежно. Писала в ответ какие-то советы… Глупые советы ничего не знающего про жизнь желтоклювого добросердечного птенца.

Во-первых, Маня была радушно принята родителями Свена, даже не подозревавшими о том, что сын их имел многочисленные связи с мужчинами в течение долгих лет. Они, оказывается, в личную жизнь своего ребенка не вникали, а просто ждали, когда мальчику надоест холостяцкая жизнь, когда он обзаведется своим гнездом, потомством. Отец Свена – ну, надо же! – тоже женился в тридцать восемь лет. Самое время. Они тут же выделили молодым часть наследства: огромный хутор на берегу моря, дом в предместье Копенгагена. И стали ждать внуков.

Во-вторых, Маньке всего этого, связанного с процессом изготовления внуков, поначалу было совсем не нужно. Она поступила в университет и стала изучать датский. Она жадно вникала в особенности чужой жизни, которая с первого взгляда очаровала ее до состояния полной влюбленности во все вокруг.

В-третьих, у них со Свеном все-таки возникли сексуальные отношения. Именно так выразилась Маня, описывавшая сестре близость с собственным мужем. Они довольно долго и терпеливо привыкали друг к другу. Свен упорно, как настоящий художник, работал над сменой имиджа своей юной супруги. Она доверилась его художественному чутью, его утонченному вкусу и действительно превратилась в умопомрачительную красавицу. Даже не красавицу, это слишком расхожее слово. Она стала произведением искусства, которым все поголовно любовались. Даже собственный муж. Он наконец влюбился в свое творение. То есть ощутил некое влечение, желание ею обладать. С этим у него были трудности какое-то время. И вот в один удивительный день – именно день, а не ночь – он осуществил целый спектакль, с волшебными декорациями, запахами, музыкой, вином, куревом… Он долго раздевал ее, разглядывал. Маня повиновалась, захваченная действом.

– Ты хочешь, чтобы я разделся? – спросил чуткий Свен, – Или тебе страшно видеть наготу мужчины?

– Мне не страшно, – разуверила его зачарованная Маня.

И все действительно произошло. Очень красиво, почти небольно, потому что ей хотелось почувствовать себя настоящей женщиной, а муж не спешил, разжигая ее неопытное желание. Ей только немножко обидным казалось, что во время их ласк и наслаждений включен был очень откровенный фильм про этих самых… «дровосеков». И Свен время от времени поглядывал на экран, как-то особенно после этого распаляясь. Она сама старалась не смотреть и не слушать стоны, доносившиеся из телевизора. Ей хватало собственных новых ощущений. Вполне.

Резюме: ей понравилось. Кажется, она полюбила по-настоящему. И какое это счастье, что они уже муж и жена!

Ох, что только ни описывала Маня в своих письмах! Чему только ни учил ее Свен, нежно, уважительно, мягко, но настойчиво исполняя задуманное. Он даже предлагал ей позвать в их постель третьего… Юношу, который бы украсил собой их супружеское ложе. Который доставил бы дополнительное счастье и ей, и ему.

– Исключено, – сказала Маня. – Мы так не договаривались. Или вдвоем, или никак. Моя душа тебе не игрушка.

Она с особой остротой осознавала в момент их беседы, что речь идет именно о душе, а не о нюансах телесных услад.

Свен принял отказ без возражений. Она много позже поняла, что, предлагая третьего, он проверял ее. И себя. Будто бы путь в темноте выбирал, не зная точно, куда направиться.

Ему нравилось быть с ней. Он радовался ее счастью, улыбался, когда она смеялась, возил ее в путешествия, баловал…

Потом она забеременела и родила мальчика. Тоже Свена. После чего поняла, что такое настоящая любовь. Любовь к мужу и сыну. И – любовь мужа к ней. И к их сыну.

Однажды, когда их младенцу было около полугода, Свен признался Марии в любви. В самой настоящей, осознанной и прекрасной.

– Ты уже не хочешь мужчину? – спросила Маня почему-то.

– Мне для полного счастья нужна только одна женщина и один маленький мальчик. Прошлого нет. Это было, но не со мной теперешним, а с другим человеком. Я сегодняшний – только ваш.

Он стал прекрасным отцом, терпеливым, заботливым. Маленький Свен обожал большого Свена.

Маня жила той жизнью, о которой мечтала: путешествовала, училась всему, чему хотела научиться. Языки были ее подлинной страстью. И теперь она имела возможность изучать каждый язык в той стране, в которой он и зародился. Благодаря погружению в стихию народную язык запечатлевался в ее мозгу быстро, живо и навсегда.

Они даже всей семьей прожили три года в Японии. Их ребенку исполнилось тогда 8 лет. Маня училась в Токийском университете, а мальчик Свен в школе. Мужа пригласили обустраивать огромное здание, принадлежащее богатейшей корпорации: японцам хотелось европейской экзотики.

И все шло бы просто замечательно. Без всяких даже «бы». Если бы не началась у Маньки странная болезнь под названием ностальгия. Она долгие годы не была дома. Родители приезжали к ним по приглашению, Лена навещала. Все это случалось редко. Только письма и нерегулярные телефонные звонки связывали родных людей. А в письмах обычно говорилось о том, что видели, чем живет душа, что нового внутри семьи, что умеет Свен, какая стала Риточка… И вдруг такие новости пошли из дому, что даже поверить казалось абсолютно невозможным.

Маня с семьей отправилась в Москву. На Родине она пробыла месяц. Сначала жили две недели в родительской трехкомнатной квартире: папа, мама, Лена, Ритка и они втроем. Москвичи радостно потеснились, уступили гостям лучшую комнату. Окно там помыли к их приезду. Все шутили, что расчищают окно в Европу. Маня поразилась: в какой же бедности они с сестрой росли, как жалок был их вещный окружающий мир. Но – книги! Но – эта болтовня за общим столом, эти «чаи», это домашнее тепло! Нигде больше не существовало такого понятного, совершенно своего тепла и понимания с полуслова. Маленький Свен почему-то пребывал в диком восторге. До этого он лишь несколько слов мог связать на русском языке, а тут за неделю заговорил. Общался вовсю с Риткой, они вдвоем уходили гулять допоздна, шатались по Арбату, ездили к Университету, бродили по Александровскому саду. Над Москвой витал дух перемен, свободы и надежды. Такие шли времена.

– Я останусь здесь жить, – решительно заявил Свен родителям.

Дед с бабкой не возражали, кивали одобрительно, поглядывая на Маньку с намеком: видишь, мол, ты от нас сбежала, а твой сынок вместо тебя хочет к нам.

На подмосковной даче скандинавский мальчик только прочнее укрепился в своих фантастических намерениях вернуть себе собственную родину. Он словно вспомнил то, чего никогда не происходило с ним, но случалось в детстве его матери и тети.

Они, двоюродные брат с сестрой, играли в те же игры, что их матери когда-то. С одной только разницей: рассказы на одну букву Ритка придумывала по-русски, а Свен по-английски (это он поступал благородно, делая уступку русской родне: по-датски никто бы тут не понял).

– Хилому хвостатому хомяку хотелось хлеба. Хлюпал, хныкал, худел, – сходу начинала прямо за обеденным столом Ритка. – Хлеба хочешь? Хватай хворост, хлопочи! Хаханькам хана! Хреновый хлебопек хвастовством хорош! Хозяин хомяка – ханыга. Хавает, хвалит. Хомяк – харк! Хлеб химический!

И ведь откуда что взялось! Никто никогда не учил, даже не рассказывал. Дух какой-то витал в деревянных стенах, что ли?

– Harry hurried home, hoping his housekeeper had heated his hamster's herbs, – подхватывал Свен немедленно.

У присутствующих круглились глаза: генетика наглядно демонстрировала свои чудеса.

Мальчик Свен привязался ко всему, что составляло счастье детства его мамы, без ее подсказок, уговоров. Наслаждался, играл, гонял на велике наперегонки с двоюродной сестрицей и совершенно всерьез собирался оставаться. Он прежде не знал отказа своим просьбам и желаниям. Но в данном случае получил твердое и непоколебимое «нет». В то время, как многие спали и видели, как бы убежать на счастливый Запад, оставить ребенка ни с того ни с сего в разваливающейся (вернее, уже развалившейся, чего пока не особо заметили) стране было бы подлинным безумием.

Однако пришлось пообещать, что через несколько лет, когда наступит пора получать высшее образование, Свен, если будет по-прежнему стремиться на родину своих предков по материнской линии, поедет учиться в Москву. А пока – каникулы можно проводить на подмосковной даче, раз уж возникло такое острое желание.

На том и порешили.

И вот когда благополучно вернулись в любимый Манькин Копенгаген, тут-то и начало с ней твориться странное. Навалилась на нее Россия всем своим духом, всем прошлым, всем живым лихим разбойничьим языком, пугающей и предостерегающей историей, горькими судьбами близких и неблизких. И отступили романо-германские, японский, китайский и прочие языки перед завораживающей и манящей мистикой своего, родного, доселе мирно дремавшего.

Теперь Маня писала своей дорогой сестре Лене письма в стихах. Ритм особый в ней пробудился. Она словно бы вернулась в свое отрочество, когда все, что доводилось наблюдать снаружи, находило внутренний отклик в виде стихов.

Из Китая Лена получила от сестры письмо под названием «Рестораны Шанхая»:

Черепаха не прячет в панцирь Ни ручки, ни ножки, ни голову: Поняла, что уход в себя – не выход. Она встает на цыпочки, опираясь черными ноготками О мутноватую стенку аквариума, И вглядывается вперед, вверх — Откуда, откуда придет спасение? Ты когда-нибудь видел Стоящую на двух ногах черепаху? Она выглядит как любопытный ребенок, заглядывающий через забор. Снаружи на нее смотрит многоглазая раскосая смерть. Она выбирает: «Какую, какую подать ей на ужин… Вот эту, что смотрит прямо в глаза, словно так и тянется быть сваренной?» Смерти тоже ведома жалость. «О, какая миленькая, пусть поживет. Дайте вон тех, сонных…» – Ква-а-а! – умоляет лягушка из соседнего аквариума. Она уже устала метаться и подпрыгивать. Какая бы ни была участь – все равно, пусть. Это только в сказке из сметаны сбивается твердое масло и – прыг! – спаслась. – Ква-а-а! Пусть уж скорее. Черепаха ни на что не отвлекается, Все встает на крепкие ножки, чтобы еще раз заглянуть смерти в глаза, в которых, кажется, есть ответ о выходе.

Чужой, немыслимый, пугающий, непостижимый мир приближался к Лене вплотную благодаря общению с сестрой, из-за ее цепкого взгляда и умения описать увиденное несколькими словами.

Потом письма перестали доходить. Что-то случилось с почтой. То ли марки сначала прельщали почтальонов, то ли вложенные в конверты открытки – письма пропадали. Поневоле пришлось осваивать непостижимое: Интернет. Начали переписку во Всемирной сети Свен-младший и Ритка, потом и Лене ничего не оставалось, как освоить удобное новшество. Зато письмами обменивались теперь почти каждый день. Лена, разумеется, писала прозой, детально, обстоятельно, ей было совсем не до поэзии и не до игр, Маня обязательно сбивалась на стихи, даже если собиралась поведать о чем-то обыденном.

Вот, например, описывала она однажды, как в Нью-Йорке после концерта в новом зале, к оформлению которого был причастен Свен-старший, устроили прием. Известнейшие мировые музыканты тихо общались о том о сем. Вдруг в негромкое звучание голосов ворвался настойчивый родной украинский говор. Помпезно одетая дама громко делилась чудесными свойствами крема одной очень известной и престижной марки. Казалось, она главная на этом празднике жизни. Выяснилось – работает гувернанткой у внуков знаменитого маэстро. Ну – какая есть… А впечатлила. Дальше Маня перешла на стихи:

Потолковали о красе, О сохранении ее остатков (вернее, консервации останков). – Есть крем, творящий чудеса, швейцарский, вбиваешь кончиками пальцев в очищенную кожу на ночь, а утром – просто перевоплощенье: себя не узнаешь… Учительница музыки в Нью-Йорке хвалилась дорогим приобретеньем: Полтыщи долларов отдать не жалко за этот впечатляющий эффект! (Полтыщи – тут она загнула явно, я этот крем недавно покупала за полтораста баксов в самолете компании «Люфтганза», Проверить цену ничего не стоит, да разве кто-то станет проверять!) Сидят и впечатляются рассказом, как харьковская бедная училка теперь совсем по-новому живет в демократическом свободном мире. (А мне тот крем ни капли не помог.)

С развалом родной страны ощутимо поменялся весь мир, довольно долго не отдававший себе в этом отчета. Как когда-то Маня, мечтавшая изменить ход собственного существования и отчаянно решившаяся покинуть отчий дом с первым встречным, потянулись в чужедальние края все, кто только мог.

Мелкие штрихи свершившихся перемен поначалу не особо и докучали.

Ну, например, было когда-то в Копенгагене заведено, что у дверей магазинов стояли коробки с дешевыми вещичками: водолазками, носками и прочей мелкой ерундой. Люди проходили мимо, выбирали, оплачивали покупки и шли себе дальше. С массовым появлением Манькиных соотечественников на улицах Датской столицы от подобной практики пришлось отказаться: разворовывалось все подчистую.

Прибывшие за границу дикие люди, одержимые мечтами о счастье и процветании не считали себя должными соблюдать вековечные человеческие правила. Им требовалось прочно и насовсем укрепиться в новом мире, причем сделать это с рекордной быстротой. Поэтому гнушаться воровством любого вида не приходилось. Пускались во все тяжкие.

Всю жизнь в доме Свена и Марии убиралась старательная тихая пожилая датчанка. Состарившись совсем, она собралась на покой. Принялись спешно искать новую помощницу.

Знакомые посоветовали замечательную девушку из Винницы. Скромная нелегалка зарабатывает на пропитание большой бедствующей семьи. Конечно, Маня горячо посочувствовала. Конечно, немедленно взяла ее на работу. Девушка хорошо убирала. Чисто-чисто. Настолько чисто, что из дома исчезали с ее приходами не только пыль и грязь, но и вполне ценные предметы: часы Свена, несколько любимых украшений Марии и даже – мобильный телефон.

Поначалу спрашивали Наталку: не положила ли куда, не видела ли. Та круглила ясные честные очи, недоуменно разводила худенькими руками. Верили, как загипнотизированные. Но телефон, не особо-то и дорогая, но красивая игрушка, стал почему-то последней каплей. Сил обвинить девушку в воровстве у них так и не нашлось. Но силы отказаться от дальнейших услуг синеглазки появились огромные.

Однако вот что интересно: эта ситуация не послужила Мане уроком. Она вновь повелась на чей-то жалостливый рассказ о трудной судьбе одинокой соотечественницы, и вновь в их доме появилась бедная девушка с ужасающей биографией.

Об этапах своего недлинного, но крайне чернушного жизненного пути Ксана рассказывала за чашкой ароматного кофе с вкуснейшими бутербродами, которые всегда предлагала ей сердобольная Маня. Среди леденящих кровь эпизодов, выпавших на долю их новой обездоленной уборщицы, числились изнасилование в поезде солдатом, несколько нежелательных беременностей и ужасы избавления от них в условиях провинциальных бесплатных пыточных абортариев, поездка в Грецию с дальнейшей продажей девушки в сексуальное рабство проигравшимся вероломным партнером.

Ксана, плотно закусывая, не уставала перечислять страшные подробности отработки неимоверных долгов любимого ею человека. Размякшая от долгой благополучной жизни Маня ахала, холодела от рвущих сердце в клочки деталей. К очередному приходу новой домработницы она старалась прикупить что-то особенно вкусненькое, чтоб хоть как-то скрасить безобразные воспоминания маленькими радостями открывшейся перед бывшей рабыней новой жизни.

Маню, обычно такую наблюдательную и чуткую к малейшим нюансам, будто загипнотизировали: она не придавала значения тому, что все страдания мученицы осуществлялись сугубо на сексуальной почве. Да еще и в особо изощренных формах.

В целом Маня была довольна Ксаной: вещи из дома не пропадали, чистота блюлась на высочайшем уровне, в отношениях хозяйки и работницы царило полное доверие, взаимопонимание и сочувствие, пока Свен-младший, бывший тогда желтоклювым подростком, не объявил папе-маме о намерении жениться на Ксане по причине большой, глубокой и разнообразной любви, регулярно даримой ему в отсутствие родителей многоопытной любвеобильной работницей.

Старо как мир! Столько произведений мировой литературы 19 века отдало дань этой незамысловатой коллизии! Но глубокое знание огромного числа захватывающих литературных сюжетов не освобождает участников собственной драмы от нешуточных переживаний.

– Я ее люблю! – рыдал маленький Свен. – На всю жизнь!

– Я по любви! – рыдала великая страдалица Ксана, хватаясь за распущенные косы, словно собираясь бежать топиться в ближайшем парковом пруду.

Мария было дрогнула, вспомнив собственную авантюру с замужеством. И даже мелькнула в ее мозгу, одурманенном сочувствием к молодым, мысль: «А вдруг?.. А если это любовь?..»

Но Свен-старший поступил по-европейски холодно и жестко. Он натравил на несчастную беззаветно влюбленную эмиграционных ищеек, отлавливающих нелегалов, и невесту депортировали быстро, надежно и эффективно.

Подросток-Свен довольно быстро пришел в себя от всепоглощающего чувства и позже сам себе изумлялся, и даже картинно пугался: что случилось бы, если бы родители проявили мягкость! Страшно даже подумать! Примеры подобных браков «по непреодолимо сильному обоюдному чувству» уже обступали осажденную ушлыми новичками Европу со всех сторон.

Потом случилось нечто, воспринятое Марией как падение в пропасть.

Муж ее, бывший одним из самых известных мировых дизайнеров, пригласил к себе нескольких юных стажеров со всего света. Всего на месяц. Акцию эту затеял некий популярный глянцевый журнал, и ничего она особенного не обещала, кроме красочных фотографий мастера в окружении будущих мастеров, имевших счастье поучиться у него секретам профессии. Все эти «будущие» через месяц благополучно рассосались по местам своего постоянного обитания. Остался один.

Мальчик Андрюша из Ужгорода, тоненький, нежный, чуткий, готовый трепетно и безотказно учиться у прославленного художника всему, чему тот ни пожелает научить. Сначала Маня ничего не замечала: она была занята по горло переводческой работой и новой для нее журналистской деятельностью в крупнейшем политическом издании страны. Она почти полностью отстранилась от того, что казалось ей незыблемым и неколебимым домашним бытом. Несколько раз, возвращаясь к ужину (традиция совместных вечерних трапез соблюдалась неуклонно), она заставала дома Андрюшечку, который тут же, не глядя в ее сторону, прощался со Свеном и уходил восвояси. Со временем это систематическое присутствие чужого и явно недружелюбного пришельца в ее доме стало несколько обращать на себя Манино рассеянное внимание. Уж очень демонстративно милый юноша ее игнорировал, как бы давая что-то понять этим активным незамечанием.

– Почему он все время здесь? – спросила она наконец мужа.

– Учится. Старается, – немногословно отмахнулся Свен, явно не желавший продолжения расспросов.

Несколько раз за завтраком муж вместо привычных газет читал чьи-то письма. Это удивляло, потому что все вокруг перешли на электронную почту, и только банковские отчеты и счета по-прежнему приходили к ним в белых официальных конвертах. Прочитав очередное письмо, Свен аккуратно складывал его, помещал в конверт и уносил с собой.

Обычно он любил неспешно поговорить за чашечкой кофе, сейчас постоянно молчал, словно глубоко уйдя в себя. Все это Маня замечала будто бы по касательной, боковым зрением: глянула, отметила и побежала себе дальше с мыслью когда-нибудь получше разобраться, всерьез поинтересоваться, напрямую спросить, а что, собственно, происходит, от кого приходят все эти послания и о чем они.

Между тем много чего грустного происходило вокруг, и все отвлекало от главного.

Заболел отец Свена.

Он долго не объявлял близким о своей смертельной болезни, держался привычно бодро, но однажды Свен, Мария и Свен-младший были приглашены в родительский дом, где казавшийся крепким и здоровым моложавый свекор объявил свою волю в связи с предстоящим уходом в мир иной. Он не хотел оставлять завещание, так как знал много примеров того, что последняя воля умершего становилась для родственников яблоком раздора и предметом многолетних судебных разбирательств. Именно поэтому он собирался вручить каждому близкому человеку дарственную еще при своей жизни.

Решено все было просто и справедливо. Все, что старик собирался отдать младшему поколению, он, с согласия жены, разделил ровно на три части: сыну, невестке и внуку. Каждый получал свой дом (Марии достался многоквартирный доходный дом в центре столицы), каждый получил основательную денежную сумму и акции.

– Ты очень хорошая невестка и давно стала нам дочкой, нам с тобой повезло, – с едва заметной улыбкой пояснил свекор Мане, удивившейся тому, что ей выделена целая треть. – Я считал своим долгом сделать тебя финансово полностью независимой.

– Спасибо, – сказала Маня, – но Свен… Он никогда не ограничивал меня.

Она любовно смотрела на мужа, расстроенного известием о болезни отца и выглядевшего сразу постаревшим.

– Это мое окончательное, хорошо и всесторонне продуманное решение. Вам остается только с благодарностью принять мои дары и пользоваться ими по своему собственному усмотрению, – прозвучал вердикт.

Манино сердце смутилось тоской по человеку, сидящему рядом, но полностью готовому к уходу навсегда. Она решила, что будет навещать свекра каждый день. Ей хотелось скрасить его дни и наговориться обо всем на свете, чтобы потом пересказать собственным внукам. Отец Свена и Маша были друг другу приятны прежде, но никогда не откровенничали, не говорили подолгу. Теперь все изменилось. Маня проходила в цветущий, благоухающий, полный жизни сад, где полулежал слабеющий день ото дня старик, усаживалась напротив. Начинался разговор по душам. Такой, какой мог идти только между очень близкими людьми.

Маня впервые во всех подробностях рассказала о своем замужестве. О разговоре на московской набережной, о предложении будущего мужа. И как она сразу бесповоротно решилась. Старик внимательно слушал, улыбался слегка, изможденное лицо его светлело.

– Мы с женой уверены: ты спасла нашего сына, – сказал он однажды, взяв ее руку в свою.

– От чего? У него все было замечательно. Не от чего спасать, – убежденно отказалась Маня от почетного звания спасительницы.

– И ты знаешь, и мы все знаем и знали. Этот его период жизни с мужчинами. Долгий период. И если бы не ты… СПИД маячил поблизости. Кто дал бы гарантию? Мы с матерью просим небо, чтобы младший Свен не знал подобного опыта.

Маня задумалась. Может ли мать уберечь сына от всевозможных опытов над собственной жизнью? Говорить, приводить поучительные примеры из чужого печального опыта, пугать неизлечимыми роковыми болезнями и чудовищными карами небесными…

Само собой, старший всегда стремится предостеречь младшего.

А дальше?

Дальше начинается область исключительно личных переживаний и поступков, в которую нет доступа ни любящим матерям, ни сопереживающим отцам. Собственный путь каждый выбирает сам. А мать попросту зависит от решения своего ребенка. В этом наша несвобода, этим мы связаны по рукам и ногам.

Вот тогда, давно, сделал же ее родной муж Свен осознанный выбор? Или это проигрывалась шахматная партия судьбы? Раз – и переставила пешечку… И правда – не подвернись она тогда Свену, что случилось бы?

Но все дело в том, что «бы» задним числом невозможно. Мы живем без «бы». И все случилось так, как, очевидно, должно было произойти, без вариантов.

– Ты не успокаивайся, девочка, – велел ей мудрый свекор. – Жизнь длинная, всякое бывает. Храни постоянно свою семью, свой мир от чужих. Люди – существа хищные. Не отдавай свое. Не расслабляйся.

Что он чувствовал? От чего предостерегал?

Это предстояло узнать совсем скоро. Буквально на следующий день после их разговора.

Предчувствие важных событий порой висит в воздухе – незримое, но весьма ощутимое. Так устроено высшими силами из милосердия. Чтобы смягчить удар, подготовить. Только мало кто серьезно относится к собственным ощущениям, большинство отмахивается от невидимой картинки предстоящего, как от назойливой мухи.

Стояли долгие ясные июньские дни.

Именно в дни света Маня с детства испытывала огромный прилив сил и радости жизни. Она, честно отработав трудный день и навестив свекра, возвращалась домой, спокойная и беззаботная. Сын практиковался в немецком языке в Берлине, попросился туда на пару недель и только-только улетел.

Давно они не оставались вдвоем с мужем. Вот сейчас она быстро накроет ужин на лужайке их сада, и смогут они наслаждаться долгими разговорами до поздней ночи, спокойно любуясь переменчивыми красками светлого ночного неба.

Она еще в прихожей позвала:

– Ау! Свен, дорогой! Я уже вернулась! Ты где, мой милый?

В доме царила мертвенная тишина. Никто не отозвался на ее приветствие.

Маня стремительно прошла сквозь дом к выходу в сад, решив, что муж расположился там и не слышит ее зова.

Он действительно оказался там, в саду у бассейна.

Журчала вода. Они так устроили, чтобы бассейн выглядел совершенно натуральным озером с впадающими и вытекающими из него ручейками. Ни одного постороннего звука, кроме водного бормотания, не раздавалось в томной тишине.

Ее муж сидел за столиком с бокалом вина. Напротив него, картинно прикрыв глаза, откинувшись на спинку стула, красовался Андрюшечка. На какой-то момент они показались Марии неким единством – одинаковые льняные брюки цвета почти белого песка пустыни, одинаковые босые ноги. Только Свен был в расстегнутой белой рубахе, а ученик его – с голым гладеньким торсом.

От них исходило напряжение огромной силы.

В определенные моменты жизни человек использует время с особой интенсивностью.

Тысячные доли секунды понадобились Мане, чтобы все понять.

И отказываться поверить самой себе.

И вспомнить слова Свена там, на набережной, за Кремлем: «Я не обещаю тебе верности».

И ответить сейчас мысленно самой себе и ему на эти слова: «Ты не обещал мне верности тогда, а я не обещала тебе любви, семьи, сына. Но после этих наших первых «НЕ» мы создали свою реальность – с любовью, с обещаниями, с верностью».

И еще тысячные доли секунды потребовались ей, чтобы выбрать правильное решение.

Первое изначальное, обжигающее побуждение настойчиво толкало ее резко развернуться и навсегда покинуть этот предательский дом, этого оказавшегося слабаком мужчину. Закрыть дверь за собой – и все.

Но тут немедленно в противовес гневному побуждению выскочил мучительный вопрос о любимом сыне. О провидческих предостережениях любящего свекра.

Вся эта мешанина оставила ее стоять столбом, взирая на красивую картинку из фильма Висконти: двое за столиком на фоне изумительного ландшафта.

Пара.

И лишняя – она.

Неужели это правда?

– Свен! – окликнула она, надеясь, что сейчас они пошевелятся, дурной сон мгновенно развеется, Андрюшечка, как обычно, не гладя в ее сторону, выскользнет из их дома, и все пойдет по-прежнему.

– Привет, – отозвался муж отстраненно.

– Let her go, – капризно вымолвил Андрюшечка, не раскрывая глаз.

Именно эти слова зажглись в Манином мозгу как бикфордов шнур. Они увеличились и засверкали разноцветными шипящими искрами:

LET HER GO

Это он так решил. Продумал. Устроил. Выждал. Подкараулил.

И слова, нагло произнесенные на чужом языке, которым он и владеет-то через пень-колоду, заранее старательно подготовлены, как и весь его антураж. Маня даже отчетливо понимала теперь, чьи это письма читал Свен по утрам, все более и более отдаляясь от нее и сына.

LET HER GO

«А вот это ты, сукин сын Андрюшечка, зря произнес. Зря готовился, зря губками своими похотливыми шевелил, как дешевая стриптизерша.

Мы тоже очень чувствительны к нюансам, оттенкам, деталям.

И мы, хоть мы с тобой, гнусная, грязная, гнойная, гнилая, говняная гадина, говорим на одном языке, – мы не одной крови. И не я уйду. А ты. Я смою тебя, как вонючие нечистоты смывают!» – такое решение возникло в чрезвычайно интенсивно работающем Манином мозгу.

И, не думая больше, она принялась активно действовать.

Собственно, изгнать Андрюшечку получилось бы единственным способом. Им Маня и воспользовалась.

Она подхватила аккуратно свернутый садовником шланг и полностью раскрутила кран, освободивший мощный поток воды. Оставалось лишь погнать волну в нужном направлении.

Маня подбежала к врагу как можно ближе, чтобы струя из резиновой кишки била наповал, направив ее на гладенькую грудку голимого гламурного гладиатора.

Надумал с хозяйкой дома сражаться? Получай!

Юноша мгновенно свалился со стула, как тюк. Мокрые волосики его облепили некогда ясный безмятежный лобик.

Маня направила бьющую наповал струю прямо между ножек старательного ученика великого мастера современного дизайна.

– Помогите! – завопил Андрюшечка истошно, судорожно хватая ртом воздух.

Фу, какой он стал некрасивый, неромантичный, антиэстетичный!

– Ну что? Поможешь – или вон пошел? – заорала Маня мужу.

Она и не думала прекращать боевое крещение глубоко ошибшегося в своих расчетах алчного парнишечки. Он вообразил, что размякла она тут на свежих и пышных заморских хлебах. За столько-то лет блаженной жизни! Утратила навсегда боевой дух скифских степей. А раз так – пусть, мол, поскорее отсюда уходит. А мы с тобой, любимый, заживем. Ох, зажив-е-е-е-е-ем! И будем прекрасной семьей. А она своим попользовалась, теперь и другим пора.

Хрен те в жопу, Андрейка! Не подходи, убью!

– Чтоб ноги его тут не было, понял? – крикнула Маня супругу. – Это мой дом! И пусть кто-то попробует отнять у меня мое!

Свен, поначалу ошарашенный, наблюдал за происходящим побоищем с легкой задумчивой улыбкой.

От сексуального напряжения прекрасной однополой пары не осталось и следа. Все смыла гневная вода.

Позднее Маня осознала, что Свену ничего не стоило бы сделать несколько шагов и прекратить избиение младенца, попросту закрутив кран. Но – то ли ему это в голову не пришло от растерянности, то ли он предоставил жене полную свободу действий… В любом случае, муж оставался в стороне от происходящего.

Андрюша некрасиво рыдал, моля о помощи.

Маня на мгновение отвела острую струю воды в сторону.

– Ты, гондон дырявый, все понял? Кто сейчас свалит отсюда навсегда? Как думаешь?

Скрючившийся Андрюша молчал, судорожно всхлипывая.

«Упрямый, – поняла Маня. – Ждет, что Свен вступится. Не дождется. Потому что все лавры достаются победителю. Как правило».

Она снова направила воду на противника.

– Давай дальше купаться, раз еще не все тебе ясно! – крикнула она яростно.

И тут Свен разразился хохотом.

Она за шумом воды даже не сразу поняла, что за посторонние звуки раздаются с той стороны, где наблюдает за происходящим ее некогда сказочный принц. Глянула боком, по-птичьи – увидела смех. Как на древнегреческой театральной маске.

– Предатель, – горько подумала она. – И меня предал, и этого своего… голубя.

Но, собственно, в чем заключалось предательство? Происходит на глазах человека комедия в духе Чарли Чаплина. Он искренне, от души смеется. Зачем сразу ярлыки навешивать?

– Я уйду! – не выдержал наконец поверженный Андрюшенька.

– Вали, – согласилась Маня. – И дорогу сюда навсегда забудь. И письма теперь я буду из ящика доставать. Учти. И только попробуй… Только подступись… Уничтожу, понял?

Она говорила и сама себе верила. Знала – сможет. Не представляла как. Но понадобится – сможет.

Мокрый, истекающий слезами, злобой и поливальной водой Андрюшенька все-таки свалил под бдительным оком Мани, держащей по-солдатски шланг наперевес. Уходя, он старался что-то свое забыть, чтобы был законный повод вернуться в приглянувшийся ему дом к приглянувшемуся хозяину. Маня обостренным чутьем уловила это его хитрое горячее желание.

– Мобильник подобрал! – командовала она, не сводя глаз с врага. – Обулся! Сумку подхватил! Рубашонку накинул!

После позорного изгнания чужеродного тела из некогда здорового организма семьи сил у Марии не осталось совсем. Она, как фонтанная статуя в парке, стояла, тупо глядя на по-прежнему льющуюся воду.

– Теперь можно закрыть кран? – участливо вымолвил Свен.

Она кивнула, очнувшись.

Говорить ни о чем не хотелось. Но пришлось.

– Вспомни, я не обещал тебе верности, – начал Свен сочувственным тоном.

Прямо повторил ее первые мысли, когда она только увидела их с Андрюшей за садовым столиком. Скучно жить на этом свете, господа!

– А я не обещала тебе совместной жизни, настоящей семьи, сына и любви, – ответила она, как по шпаргалке, – Но все получилось не так, как мы НЕ обещали.

– Да, – просто сказал Свен. – Ты совершенно права. Но – затмения происходят не по нашей воле.

– Но почему – на моих глазах? Почему у нас в доме? Почему – он? Самый омерзительный, проститутский, подлый?

На эти вопросы никто еще из обманутых супругов ответы не получал.

И обещания, чтоб «больше никогда» требовать было бесполезно. Следовало переждать, пережить, что-то решить на холодную трезвую голову.

Вот только после этого эпизода Маня и почувствовала себя совсем взрослой. Совсем-совсем. Окончательно. И жутко, тотально одинокой, несмотря на всех вокруг, кого любила она и кто по-прежнему любил ее.

Больше всего ей хотелось сейчас немедленно улететь куда-нибудь на самый край света, заняться чем-то совершенно новым и забыть все свою прошлую жизнь, которая, наверное, получилась бы совсем другой, если бы не собственное упрямое стремление покинуть отчий дом на заре туманной взбалмошной юности. Но сейчас повзрослевшая Маня уже прекрасно понимала, что не все должно получаться по своему велению и хотению. Есть вещи сильнее ее воли.

Она не могла бросить доживающего последние дни свекра.

Она не могла нанести удар сыну, уважающему и любящему отца и их родительское единство.

Значит, от нее требовалось терпение и выдержка.

На следующее после садовой баталии утро Маня отправилась в обычную недорогую парикмахерскую, подстриглась коротко, без каких бы то ни было стилистических причуд. Ей хотелось стать снаружи такой же старой, как чувствовала она себя внутри.

Забавное совпадение: Свен тоже изменил прическу. Вернее, просто побрился наголо. Ему очень шло. Манину стрижку он одобрил:

– Ты посвежела.

Оба поняли, что значат их внешние изменения. Намечался новый этап супружеской жизни. И оба пока не знали, какие их ждут берега. Но внешнему миру о произошедших внутренних переменах они объявили таким несложным, но доходчивым способом.

Маня смотрела теперь на все другими глазами. Муж, прежде казавшийся надежной опорой, виделся ей теперь вечным подростком. Так она объясняла себе эти его постоянные поиски внешней красоты, атрибутов успеха, славы. Как он старательно совершенствовал ее внешний облик в начале их супружества! Чтобы все вокруг завидовали ему: вот какую отхватил! И сам факт, что Андрюшечку привел он в их дом (как подросток в отсутствие родителей тащит к себе друзей-подружек), свидетельствовал о какой-то открывшейся ей только сейчас незрелости и типично подростковой черствости. Да что там говорить – и Маня до последнего времени оставалась именно своенравным подростком во всем, что не касалось ее сына. И вдруг ее сердце словно ожило, потеплело, освободилось от юношеской жесткости.

– Тебе пора взрослеть, – сказала она мужу, как маленькому.

– Я знаю, – кивнул он.

Через два месяца умер свекор. Маня и Свен до последнего были рядом с ним. Последние дни больной провел без сознания. Но перед этим состоялся прощальный разговор. Был он коротким.

– Сын, береги эту женщину до конца своих дней, – велел отец Свену, – обещай мне.

– Обещаю! – твердо ответил тот.

– А ты, девочка, не оставляй своего мужа. Будь добра к нему. Жизнь без ошибок и грехов не проживешь. Не оставляй, прошу тебя.

Все трое плакали. Маня утешала и обещала – заботиться, не оставлять…

Никто ничего старику не рассказывал, само собой. Но старость и страдания некоторым даются для мудрости и видения без слов. Он соединил их руки, как на венчании. Свен крепко взял Манину руку в свою. Старик накрыл их пальцы своей сухой ладонью.

– Вот теперь все. Теперь я могу отдыхать спокойно.

Так он сказал про собственный уход. Словно и правда на отдых собрался.

– Вместе? – спросил Свен жену, когда они выходили из комнаты забывшегося сном отца.

– Мы же пообещали. Что еще спрашивать, – ответила Маня, утирая слезы.

Вместе так вместе.

На похоронах присутствовало огромное количество важных персон – тех, кого принято называть «и другие официальные лица».

Только теперь, когда уже вырос их со Свеном сын, Мария удивилась тому, в какую семью занесла ее милостивая судьба и как они, родственники со стороны мужа, оказались добры к ней, непонятной и непредсказуемой чужестранке. Уважали, согревали улыбками, подсказывали на первых порах. У нее дома вряд ли были бы так обходительны с такой, как она, фактически нищей, неизвестно откуда взявшейся приблудой.

Она у открытой могилы еще раз убежденно пообещала свекру то, о чем он ее попросил на последнем свидании. И он, ушедший, словно услышал и прислал ей знак.

После прощальной церемонии, когда все тихо и почтительно расходились, Маню взял под локоть благообразный господин, давнишний друг покойного еще по студенческим временам. Выразив глубокое соболезнование, он предложил встретиться на следующий день, поскольку имел к ней серьезное деловое предложение.

Предложение оказалось не просто заманчивым – оно меняло все течение жизни их семьи в том случае, если Мария согласится его принять. Речь шла о том, чтобы Маня возглавила издание всемирно известного аналитического еженедельника, которое планировалось выпускать на русском языке в Москве.

– Ваш свекор неоднократно весьма положительно отзывался о ваших знаниях и деловой хватке, – подчеркнул ее уважаемый собеседник.

Разве могла Мария, уже давно стремившаяся на родину, отказаться от такой перспективы! К тому же Свен-младший все это время помнил обещание, данное ему когда-то родителями. Он мечтал поехать учиться в Москву и от своих намерений отказываться не собирался. Дед, очевидно, всерьез принял планы внука, вот и поспособствовал при случае тому, чтобы мечта ребенка сбылась.

– Похоже, я скоро поеду работать в Москву, – сообщила Маша мужу, вернувшись с переговоров. – Ты не возражаешь?

Последнее было произнесено достаточно иронично.

– Все вместе поедем. Всей семьей. Ты не возражаешь? – просто и родственно улыбнулся ей муж.

Так все у них и решилось.

В те времена бездумно и легко – от безнадежности и неверия в будущее родной страны – продавались в Москве за сущий бесценок уезжающими навеки в райские края прекрасные, хоть и требовавшие основательного ремонта квартиры. Мария и Свен купили себе великолепное жилье с видом на Кремль за 20 тысяч долларов. Сыну приобрели неподалеку двухкомнатную квартирку, к которой потом присоединили и чердак – получилось стараниями отца нечто уникальное и бесценное.

Около года ушло на проекты, ремонты, благоустройство – всем кропотливо и увлеченно занимался Свен. А Мария, избавившаяся от ностальгии, вновь превратилась в прежнюю себя, хоть и повзрослевшую – дерзкую, веселую, активную и изобретательную.

Как потом осознала Мария, именно к этой работе она и готовилась всю предыдущую жизнь. И занялась она ею вовремя: раньше взгляд ее был слишком поверхностен, а зачастую и просто обращен внутрь себя, в собственные новые ощущения и острые переживания. Пришел возраст обобщений всего, что увидела и чему научилась она прежде. Маня открылась для мира. Она много ездила, летала, бывала «в лучших дома», среди самых сильных мира сего и в таких нищих и забытых уголках, куда мало кто рискнул бы сунуться.

Она поняла: мир не хочет правды. Каждый народ живет сказками, которые умело, а иногда и совсем бездарно преподносят ему правители.

Хочешь – верь.

Хочешь – бейся головой об стену.

Хочешь – беги, как когда-то убежала она, мечтая обрести свободу.

Но может ли человек в своем столь уязвимом физическом теле, постоянно нуждающемся в пище, воде, тепле, быть по-настоящему свободным в своем выборе?

И – кто свободен в пространстве земного существования?

Птицы? Ха! Живут стаями с такими жесткими законами, что попробуй нарушить – заклюют!

Насекомые? Смешно даже говорить, достаточно вспомнить про муравьев и пчел.

Деревья? Им даже бежать некуда, когда приближаются к ним их убийцы-люди.

Может быть, облака? Но и у них свои законы, и они движутся по небу, подчиняясь ветрам.

А ветры… И у них нет воли.

И по всем рассуждениям получалось, что свобода, если она и существовала, была абсолютом, идеалом, несбыточной мечтой. Тем, к чему как человек ни стремится, ему не добраться никогда. Обладать подлинной свободой мог только Абсолют.

Так Маша – разумом, а не чувством – пришла к убеждению, что Бог есть. Мысль эта, прочно угнездившаяся в ее сознании, и радовала, и пугала. Как-то она поделилась своими рассуждениями с мужем и сыном. Сидели они у себя дома, в весеннем городе Москве, смотрели на Кремль, на течение реки… И Маня заговорила о свободе, о ее невозможности, о Боге, с которым рано или поздно всем предстоит соединиться.

Или не всем?

И что такое Божий промысел?

И как жить, чтобы потом… потом… быть с Богом?

Тогда сын признался, что тоже много думал о том же и мечтает о православии. Они стали бывать на литургиях, радуясь этому и открывая для себя настоящую высоту.

В человеческом вещном мире выгодно кормить народы надежно усыпляющими проверенными словами: демократия, свобода, права человека.

Марии, когда-то наивному стороннему наблюдателю, казалось, что западная пресса свободна и независима в своих суждениях. Оказавшись «в теме», она поняла, что ни один источник информации не чист. Ни из одного не зачерпнешь полной и чистой правды. В лучшем случае будет нечто дистиллированное, очищенное до полной бесполезности. Обычно же вместо воды преподносились такие ядовитые или усыпляющие публику напитки, что делалось порой страшно от собственного бессилия кому-то что-то объяснить, растолковать, открыть глаза.

Демократия… С изумлением пронаблюдала Мария, как менялось, преображалось смысловое наполнение этого абстрактного понятия.

Вот, например, когда после Второй мировой войны возникли на карте Европы страны, принявшие за основу коммунистическую идеологию, они, государства эти, стали называться Странами Народной Демократии. Так, с большой буквы, а то и аббревиатурой СНД, обозначала она для себя в своих заметках эти новообразования середины XX века.

Странное сочетание – народная демократия, если уж совсем докапываться до смысла. Получалось в переводе: народная народная власть. То есть страны власти народа в квадрате. Может, именно поэтому власть народа там была особо усиленной и народ слегка задыхался от нее? А с другой стороны, образование, самое лучшее, – бесплатно, медицина – бесплатно, жилье – по символическим ценам, будущее гарантировано, рабочие места – всем, ориентиры (коммунистический земной рай) определены…

Так существовала она, демократия, в те исчезнувшие навеки времена?

Никто не давал Мане четкого ответа, как она ни старалась выведать у очевидцев в Праге, Варшаве, Берлине.

– Были репрессии, – скучая и тоскуя соглашались старики, – но, понимаете, как бы это сказать… Жить было лучше. Деньгам не так поклонялись, как сейчас. И… думать-то никто не запрещал… Можно было много думать… А сейчас не до мыслей. Мысли одни – деньги.

Ну вот… Такие разговоры…

Стало быть, потом, когда народную демократию победила демократия (главное – не запутаться!), народ опять не рад! И что это она за дама-невидимка такая, демократия эта?

В ее, Манькином, народе слово это становилось между тем все более бранным, пока наконец не переродилось в нечто более меткое и соответствующее текущему моменту: дерьмократия. То есть власть понятно чего. Ну и что теперь делать? Пока что обманутый народ предпочитал возмущаться, плевать и брезгливо отворачиваться от власть имущих. А власть имущие, в свою очередь, демонстративно пренебрегали своим народом, предпочитая даже думать о людях, как о чем-то безлично-невнятном. Электорат – хорошее слово, чтоб народ стал казаться абсолютно безликой, отвлеченной субстанцией.

С другой же стороны, с той самой, западной, что дала ей любимую и интересную работу, шли порой такие жесткие инструкции, что ни одной даже самой завалящей иллюзии не оставалось в смелом, но разумном сердце Марии. Уже с первых шагов на новом поприще она сообразила, что в ее еженедельнике не разрешат публиковать материалы и давать оценки, выходящие за рамки определенной тенденции. С этим пришлось смириться. Материалов и так получалось несметное количество.

Какое-то время она вглядывалась в события, связанные с Ираком, наблюдая, как настойчиво, увлеченно, не жалея средств, зомбируется американская публика с помощью все тех же заклинаний о светлой победе всеобщей демократии.

Все это было в их юности. Все это они проходили. Но все же у них, тогдашних советских людей, хватало ума подвергать все сомнению. Или в прежние времена технологии внушения были иными?

Перед вторжением США в Ирак Мария оказалась по делам в Нью-Йорке. Там и стала свидетелем иракской – как бы это точнее выразиться? – акции? Происшествия? Преступления?..

Хорошо бы хоть потомки разобрались.

20 марта 2003 года началась американская операция под весьма циничным кодовым названием «Operation Iraqi Freedom» – «Операция Иракская свобода».

Эх, свобода, свобода! Ну что ты за слово такое, скажи на милость! И кто только тебя не использовал, как распоследнюю вокзальную гнилую шалаву! И кто на тебя такую польстится! И кто тобою купится!

А находились – доверчивые. Отстаивали светлые идеалы. Дети в американских школах сочинения писали, как горячо войну в Ираке поддерживают.

Войны развязывают режимы, при которых у власти стоят примитивные, тупые, легко внушаемые мерзавцы. Это очевидно для любого, кто хотя бы слегка вникнет в историю человеческих смертоубийств.

22 марта, через два дня после вторжения «посланников свободы» в Ирак, Маня послала сестре из Нью-Йорка стихи. Ритмические строки всегда рождались у нее в минуты душевного волнения:

По всем ТВ программам (их тут больше ста) Одну и ту же гонят дребедень О гуманизме миссии в Ираке Солдат американских… …И даже пафоса у мира не осталось, Чтоб все воспринималось как позор. Так, фарс дешевый, шулерский, бесстыжий, игра в наперсток, Глобуса верченье в том направленьи, что рука желает. Кончаются обычно эти игры, мы знаем как — Мы на свои театры военных действий понасмотрелись… Просто очень стыдно переключать каналы, по которым одно и то же — танки, взрывы, пепел.

Много позже весьма уважаемый Марией ученый-экономист Джозеф Стиглиц опубликует жестокую правду о том, что только первые 10 дней мартовской военной кампании 2003 года стоили США пять миллиардов долларов. По его прогнозам, прямые и косвенные потери от усилий военных сеятелей свободы в Ираке будут стоить всему человечеству шесть триллионов долларов. Половина этой суммы придется на долю США. Остальное распределится между союзниками и жертвами.

– Да что ты так расстрадалась, нас это не касается, – сказал Мане один почти случайный собеседник в Москве, когда она, вернувшись, принялась горячо делиться переполнявшими ее горькими ощущениями и предчувствиями.

И вроде – прав. А все же – если что-то сверхциничное разворачивается, пусть даже далеко от твоих границ, это тенденция. Смрад границ не знает.

Хотя то, что происходило на Родине, могло более чем успешно посоревноваться по уровню цинизма с тем, что творилось за океаном. Мария вглядывалась в так называемый российский капитализм и с ужасом осознавала, что реальность оказалась значительно страшнее и гаже того, о чем им в свое социалистическое время рассказывали на уроках обществоведения и политинформации, желая вырастить подрастающее поколение в духе коммунистических идеалов.

В кратчайшие сроки сформировалась в стране клановая и мафиозная система, не знающая себе равных в истории. Средний класс оказался растоптанным, низвергнутым в пропасть унизительной нищеты, тем более страшной, что люди по инерции продолжали трудиться и вкладывать силы в свой труд, который не приносил им даже пропитания, не говоря уж о более или менее сносных условиях существования.

В какое-то время со всех сторон затрубили о несметных богатствах страны, связанных с ростом цен на нефть. Ожили надежды. Богатые богатели в неслыханной прогрессии. Тот, кто находился поближе к обогатившимся, жадно ловил куски пожираемого пирога. Москва, что называется, цвела и пахла. Но что-то случилось с людьми. Все общество оказалось сориентированным четко на деньги, на материальные блага. Другой идеи не намечалось. Обогащался каждый любой ценой, отметая понятия «порядочность», «сострадание», «милосердие», «честность», как не просто абсолютно бесполезные, но приносящие реальный вред и мешающие делу.

«Россия – это нескончаемая драма». Так написал в начале нового тысячелетия уважаемый Марией заокеанский ученый. В этом она воочию убеждалась, глядя на все творящееся вокруг взглядом любящего человека, стремящегося помочь тяжело больному, но не очень хорошо понимающего, что именно можно предпринять.

На фоне ужасающей бедности, глубокого отчаяния, убийственной наркомании и ощущения тотальной безысходности возникали какие-то дикие праздники.

Например, День рождения водки.

Ну, кому в здравом уме могла заселиться в голову идея праздновать день рождения жидкости, издавна считавшейся губительницей народной? А у нас вот – пришла «умная мысля». И прижилась. К Марии однажды даже обратились с просьбой дать комментарий повеселее к очередному празднику матушки-утешительницы. Мария дала. Написала, что думала. В достаточно мягкой, как ей казалось, форме:

«Да, господа! Хана подкралась незаметно! Живем мы с вами и не подозреваем, что уже довольно давно существует у нас праздник, просто обязанный согревать наши удалые сердца.

День рождения водки!

Связывают возникновение этой радости, естественно, не с сантехником Лексеем, упившимся до того, что своими стараниями ему удалось оставить без воды и отопления целый жилой квартал, и не с электриком Митяем, который от запойной обиды взял да и перерезал все провода на фиг, чтоб знали. Они, понятное дело, герои. Но есть больший авторитет – Дмитрий Менделеев! Вот его на стяг и поместили. Он-де аккурат 31 января водку изобрел, спаситель наш!

Нет, не волнуйтесь только, умоляю: до Менделеева она, родимая, тоже была. И еще как! Пили-пили-пили и пили! «Под топот пьяных мужичков…» Вот с чем Россия еще у Лермонтова связана была кровно. А Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо?» описал мужицкую скатерть-самобранку. Мечту такую мужика. И что они у той скатерти просили? Хлебушка черного, кваску, огурчиков солененьких и ведро водочки! Ежедневно. На семерых. Я как-то подсчитала – оказалось, на каждого мужичка по три пол-литры в день! А они еще и пахали! Работали то есть. И детей как-то ночами сооружали. Крепкий был народ! Не сломить! Три пол-литры – шутка ли!

Но тут пришел Менделеев. И выдвинул более совершенную формулу нашей спасительницы. И народу уже стало хватать 50 граммов ежедневно, чтобы через довольно небольшое время заболеть болезнью, научно называемой алкоголизм.

Ну, что сказать! Много праздников мы с вами видели в нашей жизни. Переживем и этот. Он кому-то нужен. И совершенно очевидно кому. Ведь удалось же заразить население пивным алкоголизмом – с десяти лет шастают дети с банками пива по дворам. А что? «За общенье без понтов» – и все тип-топ. А водка что? Хуже? Поколению пора переходить на водку!!! Уничтожать ее в огромных количествах! Как говорится, «и с ненавистью, и с любовью»!

Довелось мне говорить с совладельцем одной известной водочной российской марки. Он сам вообще-то эмигрант. Из Одессы. Давным-давно заселился в Калифорнии. И семью там держит. Жену, детей. Здесь, в России, он по делам, его водочка кормит.

– А почему детки не с вами? – спрашиваю.

– Не место моим деткам тут. Среди этой пьяни.

Ну и правильно! А мы давайте день рождения водки отмечать.

Мы ж мазохисты. Мы все стерпим. Нам даже понравится.

Нам:

– Быдло вы, планктон, биомасса серая! Ужритесь уже вконец вашей водярой. А мы, люди, на этом нагреем наши чистые благородные руки.

И мы на это:

– Спасибо, батюшка, благодетель! Ух как весело-то! Ух! Ух! Ух! Подлей малек на опохмел! С днем рождения, водочка!

Теперь есть предложение – не останавливаться на этом, отдельно взятом празднике. Есть еще много радостей в жизни. Марь Иванна, например. Может, начнем отмечать и ее день рождения? Или ежегодный день ее урожая? Типа – молодое божоле! А?

Поле деятельности – огромное!

Уверена – найдутся свежие головы! Все обустроят. А пока – дружно и весело, хором:

– Спасибо, батюшки-кормильцы-поильцы! С днем рожденья, водочка!»

Не взяли, естественно, ее комментарий. Отказались. Понятное дело – свобода!

Впрочем, положение именно Маниной семьи нельзя было оценить иначе как очень стабильное. Свен-старший зарабатывал своим искусством и собственным именем огромные деньги, так как богатые русские потянулись соревноваться в строительстве и обстановке вилл и особняков. Свен-младший, изучавший в университете русскую историю, получив диплом, занялся, естественно, журналистикой. Московскую жизнь он находил чрезвычайно привлекательной, яркой, веселой. Рядом с ним во всех тусовках находилась красавица кузина Ритка, сколотилась замечательная компания друзей.

Чего еще желать?

Но… желалось. Простых и необходимых каждому человеку вещей.

Чистого воздуха, например.

Московский воздух, отравленный выхлопными газами, приводил к невероятной усталости и апатии даже тех, кто создал себе жизнь без бед.

Родители Лены и Мани перебрались на дачу ради хорошего самочувствия и покоя.

Существовала и еще одна поистине убийственная беда: московские лекарства не помогали!

Поначалу Маня не могла поверить своим подозрениям. Но упрямые факты заставили признать очевидное: принимает, к примеру, отец-сердечник лекарство из московской аптеки, а эффект нулевой. А когда Маня для пробы купила это же самое лекарство за границей, немедленно последовали улучшения. И так – во всем.

Неужели и лекарства подделывают?

Это же каким конченым, полностью разложившимся гадом надо быть, чтоб такое придумать, чтоб наживаться на чужих жизнях! Даже профессия палача честнее, чем бизнес фармацевта, подделывающего препараты, к которым прибегают, как к последней надежде.

Как подтвердилось позднее, ее подозрения оказались обыденной реальностью. Все преступные ухищрения, связанные с продажей в аптеках фальсификатов, выявили и всесторонне осветили в печати. Однако лекарства для всех родных и на все случаи жизни они теперь завозили из Европы.

Маня, очевидно в качестве отвлекающего фактора, в свободное время погрузилась в собирание, как она говорила, научившись у сына, стебных стихов, песен, частушек. В них содержалась та исчерпывающая правда, которой ей, наверное, так не хватало в ее честном демократическом издании.

Маша, приходя в восторг от вновь обнаруженного шедевра поэтического творчества, могла позвонить сестре хоть среди ночи, чтобы, захлебываясь счастливым детским смехом, зачитать, а то и пропеть свою находку.

– Вот слушай, – приказывала она.

Долго ее мужики истязали. Били лопатой, зубами кусали, К горлу приставили ржавую вилку… Все-таки вскрыли пивную бутылку!

Лене становилось смешно.

– Мань, ты как маленькая…

– Веселюсь, чем могу, – неизменно отвечала сестрица. – Извините, как говорится, за внимание. Больше нечем.

Однако – чем – всегда находилось. От Мани заразилась Лена восторгом по отношению к поэту Алесандру Вулыху.

Вместе они хохотали над «Исповедью роллс-ройса», с наслаждением смакуя строфы:

…Хотя он слушал Мумий Тролля С неадекватнейшим лицом, Он был главой Наркоконтроля, Непримиримым, блядь, борцом. Он через нос и внутривенно, Во мне борясь с врагом своим, Уничтожал попеременно Один наркотик за другим…

– Нет ничего прекраснее русского языка, ты, Ленка, цени, это нам такой дар дан от Бога! Мы же словом убить можем! – восхищалась Мария.

– И оживить, – соглашалась Лена.

Кстати, про «убить словом». Из недавних впечатлений Марии. Именно благодаря убийственным словам довелось ей после стольких лет разлуки встретиться с Андрейкой-Андрюшенькой, субтильным любвеобильным голубчиком, некогда едва не разрушившим ее брак.

Отправились они прошедшей зимой в Питер, не убоявшись грозных сосулек. У Мани там намечались свои дела, Свена же пригласили на некий, как обещалось, потрясающий показ японских дизайнеров одежды. Сын примкнул из любви к городу.

Вот на показе-то и произошло свиданьице. Сын, по своей журналистской привычке и хорошо зная в Питере многих, причастных к миру моды, заглянул, так сказать, за кулисы – туда, где девушки-модели облачались к показу. Заглянул и выскочил через весьма короткое время с лицом, выражающим изумленное недоумение.

– Ма, такого ты точно не слышала. Там – фольклор. Пойдем, проникнешься.

Естественно, Марии потребовалось срочно пройти туда, где ее ожидал неслыханный фольклор.

Да! Сын не обманул. Элементы народного творчества присутствовали. Но не в виде песен, частушек, пословиц и прибауток, а в форме отдельно взятых причудливых матерных и других похабных слов и словосочетаний, издаваемых тонким, но все же мужским голосом.

Маня вполне обоснованно относила себя к любительницам острых словесных ощущений, но от услышанных изысков кровь бросилась ей в голову.

– Сучье отродье, что трясешь своим б…ским выменем! Закрой сосальник, иначе нассу тебе в него! – Вот именно на такой высокой ноте оказалась Маня втянутой в знакомство с местным фольклором.

Мерзопакостные звуки относились к юной и очень красивой девочке, почти готовой к выходу на подиум. Она стояла, стараясь не заплакать, чтобы сохранить грим.

– Это кто орет? – спросила Маня у девушки-модели, что маячила рядом.

– Лукафской. – Вот что послышалось ей.

Где-то что-то когда-то слышала она некое подобие произнесенного имени.

– А он кто? – принялась она расспрашивать довольно громко, пробиваясь сквозь продолжавшуюся изрыгаться гнусь.

– Ну, вроде устроитель. Не знаю. Строит тут нас.

– И вы это все терпите? Тут же и мамы ваши вроде стоят. И они допускают, что при их дочерях произносят такое?

– Нам тут платят. А работы мало. Вот и терпим. Если что-то скажешь, прогонит ведь, – вздохнула покорно красавица.

Редкая красавица, надо заметить. Удивительная. И в ее уши вливал мерзавец свой накопившийся гной.

– Много платят?

– Две тысячи рублей.

Звуки не прекращались. Казалось, склизкие зловонные жабы летали по воздуху, плюхались на головы присутствующих и застывали – не отодрать.

– Ну-ка, сынок, пора нам на него посмотреть, – предложила Маня Свену.

Тот, хорошо зная характер матери, понимающе кивнул и решительно двинулся напролом.

Орущий негодяй, упоенный собственной яростью и безнаказанностью, ничего вокруг не замечал. А Маня, увидев его, оторопела: это же он, побежденный ею с помощью водяной струи Андрейка!

– Так вот ты где, сволочь! – заорала она и с наслаждением влепила давнему врагу пощечину, от которой у не ожидавшего отпора гада дернулась в сторону голова.

– Ой! Ой-ой-ой! – запричитал он по-бабьи, схватившись за щеку.

Послышался сдержанный смех. Скорее хихиканье. Маня поняла: униженные и оскорбленные девушки Петербурга получили долгожданную сатисфакцию.

Ей очень хотелось, чтобы с той стороны, где красавицы девчонки теснились, грянул бесстрашный, громкий, разящий, разудалый смех, каким они в юности смеялись по любому поводу. Но… смеха не последовало.

Что происходит? Куда подевалась бесшабашная отроческая насмешливость, молодое безоглядное бесстрашие?

Казалось, что в уголке робко сгрудились старушки и старички из «Сказки о потерянном времени», уже от рождения испуганные насмерть.

Другие времена, братья и сестры!

Вернулся Петербург Достоевского. Вернулся и развернулся. Во всей красе. С горестным беспомощным восклицанием: «Сонечка! Вечная Сонечка…»

Такие будут терпеть. А взбунтуются – так уж только как Катерина Ивановна, когда уже смерть за горло ухватится цепкой лапой.

– Я отменяю этот показ! Милиция! ОМОН! Охрана! – воззвал тем временем Андрюшечка, кажется, поняв, кто это такой отчаянно смелый и внезапный прервал его пламенные речи, и панически боясь «продолжения банкета».

– Да-да! Давно надо было позвать милицию, – вступил Свен-младший. – Я стал свидетелем таких публичных оскорблений, что хотел бы в судебном порядке потребовать возмещение морального ущерба потерпевшей стороне.

Тут он широким жестом указал на всех собравшихся девушек-моделей.

И в этот момент Маня увидела трех японцев, двое из которых были ей хорошо знакомы еще по жизни в Токио. Надо же! Известнейшие дизайнеры в Северную Пальмиру пожаловали. И принимающая сторона – гнойный гад Андрюшка.

Чудеса, да и только!

– Извините, – произнесла Маня на японском, сопровождая просьбу о прощении церемонным поклоном: кланяться полагалось строго на 45 градусов. Меньше – непочтительно, больше – отдает плебейством.

Гости дружно поклонились в ответ.

– Этот господин сказал нам, что сегодня он наш шеф, – пояснил автор коллекции.

Мария, хорошо знавшая и любившая японскую сдержанность, почувствовала всю степень его растерянности и непонимания.

– Он самозванец, – вежливо объяснила Мария, – он крайне оскорбительно вел себя по отношению к девушкам. Я должна была его остановить. Другого способа не было. Национальная специфика. Приношу свои глубокие и искренние извинения.

Она повернулась к Андрейке и велела:

– Пошел вон отсюда! Газуй! На легком катере с дерьмом в фарватере. (Последнее выражение пришло ей в голову только что, сгоряча, она осталась довольна импровизацией.) И запомни, подонок, узнаю, что ты по-прежнему себе позволяешь девочкам в душу плевать, я тебя по всем каналам… мочеиспускательным… ославлю. Сам не рад будешь… Ты меня знаешь… Помнишь наши дни золотые? Не забыл? Но тогда я еще в силу не вошла… А сейчас – гарантия исполнения обещанного строго сто процентов. Без отклонений «плюс-минус».

Андрюша попятился и исчез. На смену ему возник через некоторое непродолжительное время предельно вежливый мужчина средних лет, призвавший начать дефиле.

Маня успела раздать девушкам свои визитки, чтоб обращались, если что, за помощью. Сейчас, когда их тиран исчез, они позволяли себе смеяться и одобрительно кивать.

– Ма, ты – торнадо! – уважительно оценил сын.

– Торнадо, с кем надо, – гордо подтвердила Мария.

Рассказывая сестре об эпизоде встречи с Андрейкой, Маня не могла не присовокупить:

Есть женщины в русских селеньях. Их бабами нежно зовут. Слона на скаку остановят и хобот ему оторвут.

Лена засмеялась.

– Ты понимаешь, про кого это?

– А то!

– Про меня! Я сразу узнала, как прочла, – это я! – горделиво похвасталась Маня.

– Ты, ты, кто ж еще, – убедительно поддакнула старшая сестра.

Лене и вправду всю жизнь не хватало этой Манечкиной безоглядной решительности и силы. Вернее, сила была. Отсутствовал напор.

 

3. Леночка

Наверное, каждый человек с раннего детства знает про себя все. Только боится или не хочет к себе прислушаться. А если растешь с братьями-сестрами, то прислушаться часто и вовсе не получается, потому что приходится равняться друг на друга, играть в общие игры, делиться одеждой, есть одну и ту же еду, радовать душу одинаковыми впечатлениями.

И все-таки люди вырастают разными.

Лена про себя чувствовала, что ей не нужно мотаться с места на место, получать новые впечатления от разных стран, морей и гор. Для полноты ощущений красоты мира ей с малых лет хватало картин. Даже репродукций. Иной раз и не красочных, а черно-белых. Она порой даже не отдавала себе отчет, в цвете ли была картинка в книге. Она все равно в ее восприятии расцвечивалась, втягивала в себя, рассказывала так много, что оторваться никак не получалось. Эту способность дочки к долгому сосредоточенному умиротворяющему разглядыванию первым заметил папа. Именно он приносил ей книги, которые делали ее счастливой.

Маня, если случалось приболеть, горевала, что пропустит школу, что придется одной дома куковать, требовала любимые книги, чтобы скрасить недомогание, – «Винни Пух и все остальные», «Малыш и Карлсон» и прочие радостные и волшебные истории, казавшиеся ей прекрасной и вполне досягаемой явью.

Лена, заболев, была несказанно счастлива. Она могла остаться одна, спокойно и вдумчиво рассматривая любимую книгу. Несколько лет не расставалась она с «Великой живописью Нидерландов», смакуя каждую деталь репродукций. Портреты оживали под ее взглядом, беседуя с девочкой, собачки лаяли и виляли хвостами, бутоны цветов распускались, наполняя комнату ароматом. Лена уверенно и бесстрашно перемещалась в другое время, в другой мир, в другую страну. Она расспрашивала художников, и те отвечали ей, призывая внимательно вглядеться и самой понять, как получилась и как была задумана та или иная деталь.

К окончанию школы Лена знала о живописи достаточно, чтобы на равных беседовать с опытными искусствоведами. И все ее жизненные планы связаны были с тихой музейной работой. Любовное общение с картинами – это и представлялось ей главным счастьем. А люди… К людям она относилась хорошо. Доброжелательно, но без жадности. Пообщаться, создать какие-то отношения, ждать развития сюжета, пытаться понять – это было не для нее. Ей это казалось пустой тратой времени, которое можно было использовать с толком: рассмотреть очередную деталь, прочитать комментарии, подумать.

Ей для счастья общения вполне хватало дорогих мамы и папы, а также, конечно, заводной и бодрой ее Манюры. Лена просто хотела, чтоб они были здоровы и жили долго-долго и счастливо. И она рядом с ними.

Конечно, она мечтала о настоящей любви. О том, что выйдет замуж, родит детей, естественно, двоих. Будущий ее муж в девичьих грезах походил на папу: внимательный, добрый, заботливый, интересный собеседник. Она и не сомневалась, что все так и будет. Главное – подрасти, выучиться, а потом в свой положенный срок появится жених. И потечет спокойная размеренная жизнь, как в ее родительском доме.

Все надломилось с отъездом Манечки. Да, та очень часто и подробно писала, даже нередко звонила, что в те времена не особо было заведено и не вошло в маниакальную привычку, как у нынешних невротизированных владельцев мобильников. Да, младшая сестричка была, слава Богу, здорова, счастлива, благополучна. Но из повседневной жизни своих родных она исчезла насовсем. Образовалась пустота, ничем не восполняемая.

Вот тут-то и пришли к Леночке мысли о друге сердечном, о замужестве, собственной семье. Девушка она выросла видная: стройная, ясноглазая, одухотворенная, что во всех чертах проступало явно и несомненно. Молодые люди к ней тянулись. Она придирчиво выбирала. Гуляла, вела долгие разговоры – все искала своего суженого. Под стать папе. И, казалось, нашла. Все соответствовало: и внешность, и профессия (он как раз тогда учился на последнем курсе ее же, искусствоведческого отделения), и общие интересы, и склад характера.

Ее родители обрадовались. Может быть, боялись они в глубине души, что Маня подыщет в конце концов Леночке жениха-иностранца, уедет тогда дочечка в дальние края, останутся они одни-одинешеньки. Естественно, они радостно приветствовали именно такой выбор дочки.

Родители жениха Славы, в свою очередь, приветствовали невесту сына с явным энтузиазмом. Они были из простых – отец работал мастером в цехе огромного завода, мать там же – бухгалтером. Сын потянулся к искусству, они не отговаривали, но тревожились: полез к чужим, как бы не обжечься. В родителях невесты они видели необходимую профессиональную поддержку для своего талантливого и целеустремленного парня, а сама невеста казалась по всем меркам просто образцовой. Ну, может быть, чуть-чуть слишком юной. Может, хорошо бы, чтобы не студенткой, а молодым специалистом уже была. Но не бывает же все-все идеально. Ничего. Выучится – вон какая старательная и серьезная. Точь-в-точь их Славик.

Зажили молодые в родительском доме Лены, что само собой разумелось: предки жениха с его младшим братом ютились в двух небольших комнатах окраинной коммуналки, тогда как у невесты с жилплощадью наблюдался даже перебор: просторная трехкомнатная в центре на троих. По тем временам – фантастические по роскоши условия.

Лена выходила замуж всерьез и навсегда. Забеременела сразу. Пока длилась беременность, сопровождаемая упорным посещением лекций, досрочными зачетами и экзаменами, все, как ни удивительно, казалось прекрасным, правильным, единственно возможным. Наконец родился их прелестный цветочек, Маргаритка. Хлопот у Лены не прибавилось: молодой семье ринулось помогать старшее поколение. Внучка шла нарасхват: каждой паре дедов-бабок хотелось внести свой вклад в воспитание и взращивание очаровательного младенца. Рита оказалась на диво легким ребенком: здоровье хоть куда, ела по часам, в промежутках старательно спала, ночами не вопила. С молоком у молодой мамы возникли проблемы: слишком урабатывалась в своем университете. Но и это – к лучшему. Можно было не волноваться о кормлениях и целиком посвятить себя занятиям и радостям супружеской жизни.

Вполне возможно, что от хорошей надежной жизни все последующее и началось. Постепенно, потихоньку-полегоньку у молодой жены стали, как ей тогда казалось, открываться глаза на несоответствие мужа ее прежним представлениям о нем и – в целом – на тяготящее несоответствие их супружества ее четким и ясным представлениям о том, как все обязано проистекать на самом деле.

А на самом деле ожидалось следующее.

Муж должен был вечерами встречать ее у метро с букетиком цветов. Каких, зависело от сезона. Ландыши, сирень, ромашки, васильки, гвоздики, пионы, гладиолусы, тюльпаны, астры, розы – природа щедра на прекрасное. И пусть не охапку цветов, но один цветочек – в знак любви, внимания и восхищения – обязан был вручить ей. Ведь до свадьбы так и было! Почему что-то непременно меняется к худшему?

Этот цветочек создавал бы настрой.

А так никакого настроя не получалось.

Потом… Совместный ужин.

Ну, можно было бы к ужину, который она обычно очень мило сервировала, зажигала свечки в старинном подсвечнике, выходить не в домашней футболке и тапках, а хотя бы в приличной рубашке, брюках и чистых ботинках? Почему-то папа всегда так делал, не пререкаясь, не мучаясь, не обижаясь. Собственно, его и просить не приходилось о таком. Иного Лена и не помнила. Славик воспринять такие церемонии не был готов категорически. Нет, конечно, если гости, праздники и все такое подобное – это да. А так? Он же дома! А дома – что? Отдыхают! Расслабляются!

Ладно. Едем дальше. Ох, едем в края сугубо личные…

Ночи любви. Вот это и было… самое не то.

Лена четко представляла себе до свадьбы, как все это станет происходить у них. Сначала душ (или ванна), ароматная пена, легкие запахи туалетной воды.

Вот они оказываются в постели. Льется тихая музыка. Ее охватывает волнение. Супруг долгими ласками разжигает в ней огонь страсти. Она тоже ласкает его. Притяженье любви… Оно становится неодолимым… Вот они уже сливаются в сладостном объятии. Задыхаются от безграничного счастья и неземного блаженства.

Пустые мечты.

Не было, не было и не было! Ничего подобного!

Она-то в ванную бежала. Но дорогого мужа Славика заставить перед сном встать под душ оказалось делом попросту непосильным. Лена поначалу даже не догадывалась, насколько все запущено. По утрам он мылся, чистил зубы, причесывался. Но вечером…

– Я же утром мылся! – восклицал в полном недоумении муж, когда она ласково просила его освежиться перед сном.

Ей удалось пару раз заставить его проделать вечерние водные процедуры. Но после этого супруг сделался таким обиженным, что о ласках и речи идти не могло.

Ласки… Долгие, нежные, томные, страстные…

Над этим оставалось только разочарованно смеяться. Мечты романтичной дурочки. Хотя… Маня описывала свой опыт… И все у сестры было именно так, как и представлялось Леночке. Но вот не вышло у нее ничего подобного.

Все было просто, как… Даже и не скажешь, насколько просто.

Так в деревне, куда их отправили на картошку осенью после первого курса, происходило у местных девок с их университетскими мальчиками. Лена однажды случайно услышала-увидела сцену любовного свидания, укрывшись в сарае от дождя.

Днем принялся моросить дождик. Девочки, Ленины однокурсницы, копошились на поле, а ее знобило, хотя холодно пока не было, просто подступал грипп, из-за которого ее потом отвезли домой, в Москву, лечиться.

В огромном сарае стояли машины, назначение которых было неведомо городской девочке. То ли тракторы, то ли комбайны. Еще там громоздились огромные рулоны сена – никогда прежде не видела Лена, чтобы сено так убирали. Пахла сухая трава по-старому, как в стогах, хоть и была свернута на иностранный манер. Девушка протиснулась между этими душистыми рулонами и немножко угрелась. Ей даже казалось, что вздремнула. Очнулась от чьего-то шумного дыхания. Глянула – крупная деревенская девица обнимала высокого и худого парня из их параллельной группы. Тот выглядел довольно жалко. Видно, растерялся, уступил чужому напору, а сам и не знал, что дальше делать со всей этой внезапной светлой радостью.

– Ну, что ж ты? – спрашивала девушка у городского кавалера, глядя на него, как Иван-дурак на Жар-птицу, – с обожанием и неверием, что удалось-таки заполучить это редкостное чудо в свои руки. – Будешь? Давать тебе? Или как?

При этом она так шумно шарила по его рабочей одежде, что Лене стало страшно за своего коллегу. Она в тот раз впервые услышала слово «давать» в контексте неплатонической любви и ужаснулась предположению о его значении. И еще ей очень хотелось остаться незамеченной. И вот она сидела в сене, и деваться ей было некуда.

– Давать, – звучал настойчивый девичий вопрос, – будешь?

Как будто компот в столовке предлагала.

Видно, студент дал как-то понять, что будет. Потому что девица задрала юбку, оголила бока, спустив до колен трусы, и повернулась к нему спиной, опершись обеими руками об огромное колесо сельскохозяйственной машины. Парень нервно возился со штанами.

– Ты впервой, что ль? Давай уж, – задушевно пропела его партнерша.

Ну, тот и дал.

– Ох, сладкий! Сладкий! – слышала Лена ужасно противные бабьи стоны, которые, впрочем, продолжались очень недолго. Минуту, если не меньше.

Потом та, что самозабвенно стонала в ответ на судорожные толчки неопытного москвича у ее белого зада, перевела дух и деловито натянула трусы, одернула юбку, повернулась лицом к возлюбленному и долго целовала того в губы.

– Зазноба ты моя! Вечером придешь?

– Приду, – ответил зазноба. – А куда?

И они, сговариваясь, пошли себе из сарая. А заболевающая гриппом Лена все не верила увиденному и обещала себе, что вот у нее все-все будет по-другому, красиво, нежно, осмысленно.

Кстати, сладкий зазноба через полгода женился. На той самой страстной поселянке. Сельскую комсомолку родители привезли из деревни прямо в деканат. С огромным раздувшимся животом. Виновника торжества вызвали непосредственно с лекции. Потом им, девчонкам, секретарша рассказывала в лицах про весь состоявшийся драматический театр. И как пузатая бокастая невеста всхлипывала и причитала, что любит навеки, и как будущий попавшийся папаша бессвязно лепетал, что он не знал, но готов… если надо…

Лена никому не сказала, что стояла при истоках светлого и плодотворного чувства. Кому это надо? Но ее, достаточно бесхитростную и наивную, потряс явный жесткий расчет, с которым действовала сельская активистка ради того, чтоб пристроиться в столице. Это было своего рода отважное дерзание. Ведь если бы студент наотрез отказался жениться, осталась бы она со своим пузом пожизненно картошку копать в полях Нечерноземья. Впрочем, нет, не осталась бы. Выбрала-то себе в жертву вполне подходящего. Это еще тогда, в сарае было ясно.

Так вот, размышляя о самых интимных сферах собственной супружеской жизни, начала Леночка ощущать некоторое сходство семейных эпизодов с той самой сценой у комбайна, невольной свидетельницей которой стала она, будучи еще совсем невинной барышней.

Вот укладывались они на семейное ложе. Славик поворачивался к ней, трогал ее грудь и лихо спрашивал:

– Общаться будем?

Дальше можно выбирать одно из двух: сбросить его руку и отвернуться или все же начать «общаться».

Ну, чем не вопрос «Давать?»?

Кто бы мог подумать, что такая доля достанется именно ей?

Довольно часто Леночка предпочитала отвергнуть «общение». Она надеялась, что тем самым дает что-то понять супругу. Ну, например, чтобы тот перед «общением» помылся и почистил зубы. И что перед «тем самым» хорошо бы сказать жене что-то ласковое. И уже в процессе постараться доставить ей удовольствие.

Славик никаких тонких намеков и нюансов не понимал.

И стало постепенно накапливаться в душе молодой жены раздражение. Она уже не могла спокойно смотреть на валяющиеся на полу мужнины носки. Носки – это была не мелочь, а нечто непостижимое в ее глазах.

Это был вечный застывший вопрос «Почему?».

Почему нельзя, раздеваясь, взять и отнести носки в корзинку для грязного белья? Ладно, допустим, лень идти.

А почему тогда нельзя их как-то аккуратненько и незаметно сложить в пакетик, а утром все-таки положить в корзину?

Почему носки должны были именно валяться на самом видном месте?

Потом, много лет спустя, Лена нашла ответ на этот вопрос, читая книгу о психологии полов. Оказалось, разбрасывание носков – это мужской атавизм. Это – якобы – поведение доминирующего самца, который таким образом метит свою территорию.

Нет, не принимало ее сердце подобных научных доводов! Они же не самцы и самки все-таки – они разумные люди. И существует понятие «аккуратность», существует понятие «порядок». Просто Славика плохо воспитали. А переучивать взрослого бесполезно.

Можно было, конечно, самой тихонечко подбирать эти носки и прятать в пакетик. Или не замечать. Но у нее не получалось. Почему она должна была подбирать чужие носки? У него что – рук нет? Лена и Славик работают на равных. Зарплаты – одинаковые. Мало того, в квартире он живет у нее. Но мириться с мелочами должна она? Это справедливо?

Ком раздражения катился себе и катился, обрастая ошметками деталей и мелочей.

Муж храпел во сне. Мешал спокойно спать. И вообще, некрасиво это. Пользовался ее полотенцами, хотя она не раз просила его этого не делать. Чавкал за столом. Мог облизать пальцы во время еды. И много чего еще мог главный мужчина ее жизни – того, что мочь не должен был ни в коем случае.

Лена, окончив университет, работала в музее. Сказать, что работу свою она любила – ничего не сказать. Она жила работой. Лена каждый день проводила, наслаждаясь красотой и гармонией. Подходя к картинам, ощущала мощнейший прилив сил – так действовала энергетика гения, вложившего душу в полотно. Она нюхала шедевры, гладила их руками, говорила им слова любви. Тут любовь ее была бесспорной, абсолютной.

Но неизбежно приходило время отправляться после работы домой. В мир скучного быта, в мир, где совсем не было места красоте. И все из-за ее мужа Славика, оказавшегося неспособным на тонкие чувства и изысканные манеры.

Решение зрело неуклонно, день ото дня. Мешало одно: Славик и Риточка души друг в друге не чаяли. Со стороны невозможно было наблюдать без умиления, как общаются, играют, гуляют папа и дочка.

Но дочка дочкой. А как самой Леночке во всем этом уродующем душу мире существовать?

Она теперь постоянно срывалась. Кричала. Старалась, конечно, вопить не в полную силу, чтоб родителей не волновать. Но иногда и до них кое-что долетало. Они жутко стеснялись этих ее непристойных выплесков. Им почему-то очень нравился зять. Они убежденно считали его хорошим человеком. Уверяли, что у него есть природный талант и внутренняя культура.

Ну, про внутреннюю культуру Лена им бы могла многое порассказать. Не хотела выглядеть бестактной в родительских глазах.

Однажды она спросила у мамы, как жилось ей с папой все долгие годы их супружеской жизни. На взгляд дочерей, все у родителей шло ровно-гладко-образцово.

– По-разному было, доченька, – ответила мама. – Жизнь долгая. Притерлись.

Лена не поверила этому материнскому «по-разному». Она же своими глазами видела, что все всегда шло любовно и, главное, красиво.

На работе ее коллектив был женский. Они собирались вместе на чаепития, некоторые дамы очень смешно рассказывали про своих мужей, комично хвастаясь их недостатками. Кто-то из спутников жизни любил выпить, кто-то погуливал, кто-то мало зарабатывал, а в доме вел себя как царь зверей. Леночке похвастаться было практически нечем: не пил ее муж, не изменял, не стремился главенствовать. Она молчала, улыбаясь чужим рассказам. Но недовольство ее росло.

Ей все хотелось, чтоб он что-то понял, глядя на то, как она брезгливо поднимает с пола его носки утром. Или чтоб догадался, почему она отказывается «общаться». Чтоб он изменился внезапно, что-то по наитию осознав. Не догадывалась она, что так не бывает. Ей бы просто поговорить с ним однажды по-дружески, без осуждений, без иронии. Или хоть сказать, что именно она хочет и как, не унижая, не отбивая навеки охоту прикасаться к ней.

Однажды, когда Риточке было уже лет пять, Лена сказала сестре:

– Знаешь, я, кажется, не выдержу, разойдусь с ним.

Маня потрясенно спросила:

– Да почему же? Неужели нельзя притереться?

– Да потому же, что он свинья, скотина и хам, – запальчиво выдала выстраданную характеристику мужу Лена.

Тогда еще не в ходу было емкое понятие «козел», включающее в себя сразу три составляющие.

– Да брось ты, – не поверила тогда Маня.

И зря не поверила.

Потому что Лена все-таки всерьез решила разводиться. Пока не поздно, объяснила она. Чтобы успеть встретить настоящую любовь.

Маня уже не комментировала, но смотрела крайне скептически.

Много позже прочтет Лена Притчи царя Соломона и споткнется о фразу: «Мудрая жена устроит дом свой, а глупая разрушит его своими руками». Прочтет и поймет: это о ней. Слово в слово.

Долго держался Слава, долго уговаривал подумать, не спешить, пожалеть Риточку, родителей. Лена как оглохла. Знала только свое: «Мы друг другу не подходим. Нам надо расстаться».

В конце концов получилось все по желанию «глупой бабы». Развелись.

Славины старики-родители буквально рыдали, доверчиво винили во всем сына, оплакивали радость жизни своей – драгоценную ненаглядную внучечку и замечательную невестку-умницу. Он ни словом не обмолвился о причинах расставания с женой. Она тоже упорно молчала.

Потом все потихонечку улеглось, успокоилось. Риточка подолгу жила у папиных деда-бабы, много общалась с отцом.

Постепенно, медленно, мало-помалу стала до Лены доходить суть ее нынешнего ущербного положения, в которое она сама же себя добровольно и ввергла.

Она по собственному желанию стала «соломенной вдовой».

Она ведь больше не двадцатилетняя студентка-недотрога.

Она разведенная женщина с ребенком.

Одно дело – жена-капризница, которой потакает во всем терпеливый любящий муж. Это, пожалуй, состояние, близкое к девственности.

Другое дело – ничейная бабешка в вечном бесплодном по большей части поиске подходящего партнера. Она предприняла несколько попыток найти искомое: настоящую светлую большую любовь.

Даже через десяток лет вспоминать об этих эпизодах не хотелось. Все гадко, унизительно, недостойно, нечисто. Два года мытарств. Было даже, что попросила она однажды Славика вернуться. Ради Риточки.

– Нет, Лен, не думаю, что это целесообразно, – вежливо, но твердо отверг ее предложение бывший муж.

Он вскоре после их разговора женился, пошли дети один за одним, трое. Все мальчики. Любящая жена – видела Лена, что – да, на этот раз умная и любящая в Славике никаких недостатков не находила.

Славик расцвел, похорошел. Защитил диссертацию, хорошо пошел по служебной лестнице. Все у него теперь ладилось. И слава Богу!

На работе ладилось и у Лены. А в личной жизни… Надежды с каждым днем угасали.

Через несколько лет после развода случилась с ней длительная бессонница. Неделю не могла глаз сомкнуть ночью. Так горько осознала свое одиночество, всю его безысходность, что голова гудела как колокол. Однажды она встала среди ночи, натянула брюки, сапоги, накинула куртку и вышла на улицу. Прошла быстрым шагом две остановки метро, вернулась домой и свалилась спать, как подкошенная.

Так с тех пор и повелось: выходила ночами, вышагивала свои километры, возвращалась, падала в сон, как в обморок.

Однажды на улице услышала за собой шаги. Сердце екнуло, сразу поняла – не просто прохожий. За ней идет охота. Времени и возможности убежать и спрятаться, позвать на помощь уже не оставалось. Налетел на нее задыхающийся парень. Молодой, лет двадцати, отчаянно сильный. Приставил ей к шее какую-то железяку. Не нож, это она понимала. То ли штопор, то ли просто штырь металлический. Лена решила, что лучше пусть он ей горло проткнет, чем она покорится. Валялась в грязном черном снегу, сопротивлялась изо всех сил. И сил не оставалось совсем. Тогда-то и пришли на память молитвы:

– «Боже, милостив буди мне, грешной!..»

– «Святый Боже, Святый крепкий, Святый безсмертный, помилуй мя!..»

– «Отче наш! – кричала она беззвездному небу. – Иже еси на небесех! Да святится Имя Твое! Да приидет царствие Твое! Да будет воля Твоя яко на небеси и на земли!..»

Дыхание перехватывало, но сил прибавилось.

Внезапно парень отпустил ее и встал. Дернул ее за руку, помогая подняться. И ушел прочь.

Она стояла, не веря самой себе.

Спасена.

Или нет?

И – почему? Может быть, он попросту устал преодолевать ее сопротивление?

Или…

Ей даже страшно было думать, что помощь пришла свыше. Что молитва была услышана.

Потом она не могла вспомнить, как преодолела путь до дома. В прихожей глянула на себя в зеркало: совсем другой человек смотрел на нее. Грязное лицо, мокрые волосы, куртка изгвазданная – на выброс… Это все не то. Другой человек, с другими глазами… Не женщина. Полуживой, непонятный пока, новый человек.

Лена сумела уснуть. Но и во сне помнила о том, что с ней произошло. И что могло бы быть, если бы…

Утром она пошла в храм, не сомневаясь в том, кому обязана спасением. И там, в храме, она все про себя поняла. И про свою глупость, и про неблагодарность. И про путь женский… Если изгнала из дома доброго мужа, то дорога твоя – по грязи. И к грязи. Так она про себя понимала.

Того ночного страдания, той мольбы забыть она не смогла бы никогда. И знала – это-то и хорошо. И постановила для себя: грязи хватит. Одна – значит одна.

Да и разве одна, если Бог рядом? Если Он – слышит. Услышал же. Спас. И возможно ли под Его оком продолжать попытки найти «настоящую любовь», падая и падая в черную жижу?

Вот она и сказала себе: «Все». Есть в жизни много счастья. Есть любимая работа. Родители. Сестра и ее семья. Другие страны. Риточка».

Вот всем этим и полагалось наслаждаться новой Елене.

Риточка выросла. Стала невероятной красавицей. На нее заглядывались на улицах, оборачивались. И на это даже обижаться было нельзя. Хороша – нечего сказать. Кстати, другие дети Славика красотой не блистали. Именно их союз дал такой потрясающий результат.

Но, похоже, красота только награждала страданиями. Красоту окружающие не прощали, стремясь всячески унизить, уколоть, чтоб не зазнавалась. Такой дар, как красота, недолговечен и унизителен для других, обычных, непримечательных. Вот они и стараются, кто как может.

Рите почему-то горько не везло в любви. Была она человеком мягким, семейным, ответственным, а попадались ей одни разгильдяи. И почему-то в глубине души Елена Михайловна винила в этом себя. Вот, казалось ей, перетерпи она тогда, останься с мужем, прими его, какой есть, и было бы дочке счастье. А сейчас – словно наказание свыше.

В двадцать семь Риточка оставалась одинокой. Работала, была востребованной, но – без своей семьи. Наказание. Детям приходится груз наказания тащить за материнские грехи.

Елена Михайловна ни во что не вмешивалась. Жила в дальней комнате, не мешала Риточке в ее личной жизни, старалась не попадаться на глаза. Не видеть и не слышать.

Но однажды услышала. И сердце ее зашлось болью. Вернулась с работы чуть раньше обычного, дверь в доченькину комнату оказалась чуть приоткрытой, слышался ее напряженный голос. Не удержалась тогда Лена, села тихонько в коридоре на стульчик и…

 

4. Пожалуйста, женись на мне!

– Пожалуйста, женись на мне!

Ведь ты любишь меня, да? Точно? Любишь-любишь? Честно?

Я не могу больше одна, не могу.

Почему мы не можем всегда быть вместе? Я понимаю, понимаю. «Всегда» – слишком емкое слово. Никогда не говори «никогда». Никогда не говори «всегда». Это не человеческие категории. Это абсолют. Ты прав. Прав. Да.

И вот именно поэтому – женись на мне. Мы же не вечны. Сколько можно ждать? Год, два, три, четыре…

И чего ждать?

Ты надеешься встретить другую? Красивее, добрее, удачливее меня? Может быть, богаче, успешнее? Только знай: никто-никто не будет любить тебя так, как я! Никогда! Потому что мне нужен ты. Только ты. Твое существо. Твое тепло. Твое дыхание.

Не твои деньги. Не твоя карьера, как этим сучкам вокруг.

Ты же это понимаешь, чувствуешь, интуичишь, правда?

И помнишь, помнишь… еще год назад, в том апреле, ты сказал, что хорошо бы уж нам зажить общим домом. Я же тебя за язык не тянула тогда, ты сам сказал.

Я после этого не стала настаивать, давить на тебя, напоминать. Я не хотела, чтоб ты думал, что я только и ждала, чтоб поймать тебя на слове.

И вот уже опять весна. И все по-прежнему. Я одна. Я жду твоих звонков. Потом жду встреч. Потом опять звонков. Так же не может вечно продолжаться. Надо же что-то решить.

Или – или.

Мои годы уходят. Тут нечего смеяться. Это ты зря. Это не кокетство. Они уходят. Это неважно, что я прекрасно выгляжу, что моложе кажусь. Они уходят. Задержать их, остановить никто не может.

В конце концов само время отвернется от меня. Оно не простит. Я ребенка хочу! Знаю, знаю, ты против. «Мир слишком жесток». А когда он был не жесток? В прошлом веке? В тридцатые? В сороковые? В пятидесятые? Или когда ты родился? Твои-то родители рискнули. И ты же рад, что живешь на белом свете! Ты любишь жизнь. Почему бы и нам не рискнуть? Неужели мы самые слабые в этом мире и не сможем собственного ребенка защитить, если что?

И про конец света не надо думать.

В средние века тоже был конец света.

Сто лет назад тоже был конец света.

Разве нет?

И ничего. Все рождались и умирали, как положено. И страданий каждому выпадало, сколько на роду написано, а не сколько любящие родители ожидали для своего ребенка. Кому-то больше, кому-то меньше. Разве можно целую жизнь прожить без мук, без страданий? И все равно – лучше ее прожить, чем не появиться на свет. И в чем тогда смысл нашей жизни, твоей отдельно взятой жизни, если ты без следа исчезнешь, ничего после себя не оставишь, никому свою любовь не отдашь без остатка?

Пойми, я именно от тебя хочу ребенка. Маленького тебя. Чтобы он во всем был ты. Так же глаза щурил на солнце, так же в воду нырял с разбега, так же ногти смешно стриг коротко-прекоротко, так же волосы со лба откидывал. Ты бы его всему научил, что сам умеешь. Он был бы твой самый верный друг…

И вот я не понимаю, чего ты боишься? Жизни? Самой жизни?

Ты приходишь ко мне, ты хочешь нашей близости, ты любишь, как я готовлю, тебе со мной не скучно, тебе нравится, как я выгляжу, как одеваюсь.

Тогда почему же? Почему мы не можем?

Если ты не хочешь навсегда со мной, значит, просто осознанно меня используешь. Как машину напрокат берут. На время. Для собственного удобства на данном отрезке времени и пути. Но ведь машину в случае чего просто так не бросишь, когда надоест и новую заимеешь: найдут брошенную, накажут, оштрафуют.

А со мной выходит – можно… У меня чувство, что ты в любой момент, в любой удобный для тебя момент можешь просто слинять. И все эти мои годы с тобой канут в пропасть.

И что мне тогда будет вспоминаться?

Мои мольбы о ребенке, как о пощаде приговоренного молят? Мое сидение у телефона в ожидании звонка? Ощущение пустоты? Или, как в Питере, ты к друзьям укатил, хотя мы собирались вместе время проводить, и меня одну на целую неделю оставил? Одну в чужом городе, о котором я год мечтала. Чтобы с тобой туда вместе поехать. А осталась почему-то одна, как никогда, как нигде. Мы только в поезде на обратном пути и встретились, и ты даже не извинился.

«Ведь мы с тобой два холостяка, да? Можем уйти в загул?»

Все правильно. Все удобно. Ты – холостяк. Сейчас. Подожди. Погуляй-погуляй. Через десять лет пооблезешь, пылью покроешься. И станешь уже не холостяк – бобыль. И нужен будешь какой-нибудь молоденькой курочке не ради своих вставных перламутровых зубов, если осилишь когда-нибудь себе такие соорудить, не ради красивых прыжков в воду, а из-за мифического ореола собственной ценности, который ты так здорово, талантливо, незаметненько умеешь вокруг себя создать.

Только и у тебя времени-то особо нет.

И через десяток годков никто долго обманываться твоими прелестями не станет. И тогда начнешь ты – ты! – просить:

– Люби меня! Будь со мной! Пожалуйста!

Вот тогда-то настанет момент. Тогда-то тебя твое давнее предательство и настигнет. Вспомнишь тогда меня. Как ты годами мою живую душу в тисках держал. Как юлил и трусил. Как не давал зародиться ребенку, о котором я так мечтала.

Видно, только тогда и поймешь.

Валяй. Вали отсюда. Живи эти годы без меня. И когда жизнь напинает как следует – мир ведь «слишком жесток», сам знаешь, не возвращайся.

И все я понимаю. И никто не виноват. Я сама себе столько всего напридумывала…

Ты, какого я люблю, целиком придуманный.

Мужественный, благородный, сильный, веселый…

Но если бы ты вправду таким был, то разве я чувствовала бы постоянную боль и унижение?

Хватит мне ощущать себя никчемной, брошенной, одинокой! И ты – не единственный в мире мужчина, от которого могут родиться дети.

От тебя как раз вряд ли смогут. Раз за пять наших лет не родились.

И кто от тебя родится, если что?

Такой же трус и поганец. Пользователь…

Ты думаешь, ты чего-то добьешься в жизни, если всегда будешь остерегаться и просчитывать наперед?

Нет! Судьба за тебя уже давно все просчитала. Ты мне душу помотал, а теперь она тебе помотает!..»

Дочка расплакалась.

Сердце Елены Михайловны не выдержало. Не смогла она молча пройти к себе, рванулась в комнату своей девочки:

– Боже мой, Риточка, что с тобой? Что ты там бормочешь в темноте?

– Мама, я же просила тебя! Без стука ко мне не… – Рита старалась перевести дыхание.

– Ну, извини, прости. Я просто подумала: без света, плачешь…

– Да не плачу я, мама, оставь! Пробы у меня завтра очередные. Роль идиотская. Все равно ничего не выйдет, все зря. Иди спать, не волнуйся.

– Ну и брось ты ее, раз идиотская. Брось ее, деточка. Не стоит она того!

Сколько боли и силы вложила мать в эти слова!

– Да я уж и сама думаю… Не волнуйся, мамочка. Все будет хорошо. Увидишь. У меня все в порядке.

Вот только этим желанием – чтобы все у дочки пошло хорошо и именно так, как она о том мечтает, была полна душа Елены Михайловны.

Пусть у меня все кончено.

Пусть я есть и буду одна. Я привыкла и приняла.

Но Риточка! Пусть Риточке улыбнется счастье…

 

Простые будни

Сегодня с утра в счастье особенно верилось.

Вот и Риточка позвонила. И голосок ясный, веселый:

– Ты как в своем музее, мамуль? Хорошо там?

– Не то слово, детка! Замечательно! Тут просто диво. Неожиданное и чудесное. При встрече расскажу.

– А меня на роль утвердили. В длиннющем сериале. Буду богатая, – радостно поделилась дочка.

– Ох как хорошо!

– И еще… Я теперь одна. Рассталась насовсем…

– С этим поздравлять? – осторожно спросила Елена Михайловна.

– Да! – прозвучал уверенный ответ. – Сегодня все мои новости хорошие, мам.

– Тогда – в новую жизнь! Вперед! Все будет замечательно. С сегодняшнего дня!

– Я знаю, мамочка. Почему – сама не отвечу. Но знаю, что все-все к лучшему.

Елена Михайловна и принялась за работу с удивительным ощущением грядущего счастья.

День не обманул. Все было еще восхитительнее, нежнее и неожиданнее, чем в утро ее приезда. И воздух весны, и речная рябь, и солнечная дневная тишина, и дивные шедевры из музейного хранилища. Понятно было, что счастье не дарится на веки вечные. Что его надо впитать каждой клеткой на память оставшейся земной жизни – и дальше… дальше… Сохранить в тайне. Тогда чудо достигнет мистической концентрации, и мысль о нем станет опорой в периоды внутреннего опустошения.

Такие тонкости по отношению к исключительным моментам бытия копились из поколения в поколение и унаследовались Еленой Михайловной как родовое благословение.

Она не растратила попусту ни лучика, ни одной счастливой минуты. Смотрела, слушала, вдыхала. Сосредоточенно работала, не допуская, как в первый день, проявлений восторга.

Радовало ее и то, как умно заведено все в этом заштатном удивительном музее. Полноценные каталоги. Опись единиц хранения. Причем опись подробная, вплоть до того, когда и у кого куплено произведение, при каких обстоятельствах. В большинстве случаев прилагалась расписка художника или предыдущего владельца в получении денег, что само по себе могло считаться достойным экспонатом. Еще бы – собственноручный автограф Репина или Серова!

– Это все папа завел. Потомки оценят, говорил. Вот видите… Это вряд ли… Тут ошибся, – комментировала Афанасия, показывая все новые и новые музейные достопримечательности.

– Система учета у вас замечательная! – восхищалась Елена Михайловна, – Как в лучших музеях мира.

– Да. Это так. Все в компьютер занесли. Каждый экспонат сфотографировали, описали подробно. Так что не только теперь на бумаге. В электронном виде – тоже. Только если исчезнут экспонаты, электронный вид – что? Тень… Слезное воспоминание об утраченных временах.

– Верно, – вздохнула Елена. – Но я же здесь не просто ради того, чтоб полюбоваться. Хотя оно того стоило. Но я затем, чтобы меры принять. И мы их примем, уверяю вас. Такие сокровища без сигнализации – это же просто ужас… И слов других нет. В любой момент залезут… Что говорить… Даже храмовые иконы похищают! Но то, что у вас все так грамотно и современно поставлено, – приятная неожиданность.

– А это все Доменик. Специалист именно в этой области. Французский у нас диплом.

– Во Франции учился? – удивилась Елена. – Как же Вам удалось?

– И не только… учился, – улыбнулась Афанасия, – но там и родился. Мама моя все мечтала, чтобы я уехала отсюда насовсем. Любила тут все и – страх ее одолевал. Говорила, что ей так уж на роду написано: хранить и беречь, как мужем завещано. А я чтоб спасалась. Любой ценой. Она ж в таких местах побывала… Ей виднее было, чем нам. И все твердила, что зло – самый тяжелый груз. И что корабль, груженный злом, непременно потонет. Особенно после смерти папы укрепилась в своем предчувствии. А я-то все списывала на тяжесть ее юных впечатлений. Не верилось мне в тонущий корабль… Но поехала по приглашению навестить папино прошлое… Там и встретила… человека. Из родственников папиной первой жены. Тоже потомок голубых наших русских кровей. И там я скоропалительно вышла замуж. Главный мотив – чтоб маме угодить.

Афанасия рассмеялась задорно, по-девичьи.

Лене показалось, что увидела она в облике Афанасии другую женщину, сильную и насмешливую, поющую в глаза плюгавому активисту дерзкую частушку…

– Так что Доменик у нас – француз. Хоть и чисто русских кровей.

– У меня сестра замужем за датчанином. Мой племянник – датчанин, – почему-то нашла нужным сообщить Леночка.

– Все перемешалось в мире. Какие железные заборы ни строй, а сквозь них жизнь пробивается, – убежденно заметила Афанасия.

– И Доменик – он так и рос там, за границей?

– Мы с мамой и отцом Доменика знали, что на свет появился будущий хранитель музея. Мы тут часто бывали. Пока Доменику в лицей пора не пришла идти, по полгода здесь проводили. Весна, лето, начало осени – это наше время. Мама счастлива была. Потом она умерла. И мне пришлось вернуться. Это Доменик уже в университете учился. Я взяла в свои руки бразды правления, Доменик применял свое знание музейного дела на практике. Каталоги составлял, описания. Так, чтобы потом экскурсоводам было удобнее. Думали, сохраним все тут… Мечтали сигнализацию поставить. Климат-контроль. Мечтали, а вдруг станет наш музей объектом паломничества… Очагом культуры…

– Главное – не стал бы очагом возгорания, – мрачно пошутил молчаливый Доменик.

– Да, – серьезно подтвердила Елена Михайловна. – Именно это сейчас главное. А то ведь они все спишут на лесные пожары. Тема нынче удобная, модная. Поохают, поахают… И затихнет все.

Ужинали раньше вчерашнего. Сроднившись за день совместной работы, не особо даже поначалу беседовали. Так – отдельные реплики, слова благодарности.

Но некоторые вопросы, казалось, витали в весеннем чистом воздухе.

– У меня сестра с восемнадцати лет жила за границей. А как вырос сын, вернулась в Москву. И сама затосковала, а главное, сын настаивал, учиться и жить хотел только в России. Странно мне это, непонятно, ведь очевидно же, как тяжко у нас все устроено, – задумчиво произнесла Елена.

– И у меня тоже… Такая тоска случалось. Тут живу – мне каждый цветочек понятен, каждая травинка – моя. И Доменик… Еще больший патриот. Все устремления – сюда. Все знания – ради этого места. Вроде никому даже не нужно это, никто не зовет, не ждет. А все-таки и зовет, и ждет. Манит. Не эти… Они что? Тлен, прах. Хотя сами думают, что конца им не будет. Зовет что-то из глубины. Как будто о долге нашем напоминает, – откликнулась Афанасия.

– Я вот Мане, сестре, и говорю: надо бы подсчитать, сколько русских так живет вдалеке и томится, тоскует… Они же самые главные патриоты и есть.

– Да, – засмеялась вдруг хозяйка. – То, что сейчас у нас творится, к любви не особо располагает. Вот и получается, что русский патриотизм растет по мере удаления индивидуума от границ своей родины.

– А на расстоянии всегда любить легче. Всегда и всех, – согласилась Елена. – Я вот в последнее время часто думаю: за что нам все это? Постоянные кошмары. Не одно, так другое. Не дают нам спокойно жить и работать. Дергают. То одно надо усовершенствовать, то другое… Вот образование… Даже страшно подумать, что из людей собираются сделать. Три основных предмета оставить в старших классах! И каких! Физкультуру, ОБЖ… А еще – Россия в современном мире. Это же вообще смешно. Кто преподаст? Как? Большинство-то учителей-бедняг этот современный мир в глаза не видели, языков не знают… Чему научат?

– За что нам это? А вы Библию почитайте. Там ответы на все вопросы. Притчи царя Соломона читали?

– Конечно! – подтвердила Елена, отметив совпадение: только сегодня утром, думая о том, как сложилась ее собственная судьба, вспоминала она о глупой женщине, что дом свой разрушает.

Впрочем, такие совпадения в последнее время даже перестали ее удивлять: очень уж часто приключались. Только подумает о ком-то, тут же встречает. Или звонит этот человек, до того годами не проявлявшийся.

– Помните вот это: «Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои»? У меня папа постоянно эти слова повторял. Говорил, всех бед от этого еще не сочли. Потомки – и те не сочтут.

– «Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои», – повторила Елена. – А у нас только и делают, что передвигают, ломают, корежат.

– Жизнь из поколения в поколение должна идти по определенному веками порядку, по той давней меже. Передвинешь межу – сам себя не узнаешь потом. Орфографию русскую как лихо после революции сменили! Зачем? Знак – мы другие! Мы от старого отреклись. Новую жизнь построим. Строили, строили, да долго ли продержались? Все из рук выпустили. Такую войну выстояли, победили, а потом сдали все без боя. Не уважали межу, проведенную отцами. Отучены были от этого уважения. Вот сейчас и теснят… Подальше от межи… Мы уже еле держимся. От красных в ту пору отец уберегся. Мать в лагерях выжила. Но разве кончилось по мукам хождение? По-прежнему – война!

– А между кем и кем сейчас, на этот раз? – задумалась Елена. – Красные и белые – это давняя история.

Ей почему-то показалось очень важным определить, обозначить участников противостояния.

– Помните, у Достоевского? Трихины? Микроскопические существа, вселяющиеся в людей. И зараженным трихинами кажется, что они-то и знают правду, они-то и видят, как надо. А в результате – все остановилось, работа брошена, войны, – горячо продолжала она. – Все это пророчество сбылось. И получается что же? Есть зараженные трихинами, а есть здоровые. Но их мало. И они ничего не решают. Максимилиан Волошин это изумительно стихами передал, уже как свидетель и очевидец конца:

Исполнилось пророчество: трихины В тела и в дух вселяются людей. И каждый мнит, что нет его правей. Ремесла, земледелие, машины Оставлены. Народы, племена Безумствуют, кричат, идут полками, Но армии себя терзают сами, Казнят и жгут мор, голод и война… [10]

– И трихины бывают разного свойства, – подхватила Афанасия. – Посмотрите, как быстро люди отдались в рабство вещей, желаний. Им сейчас нужны вещи. Приобретения. В этом смысл. Я еще когда впервые на Запад попала из наших небогатых краев, удивлялась: да, вещей много, да, все есть. Ну и хорошо. Человеку в принципе за жизнь и двух пальто не сносить. Ну, пусть, красиво, ладно. Но вот повели меня в огромный магазин. И там воскресная праздная толпа, с детьми… Все ходят и смотрят. И дети приучены с малых лет. Как стадо. Как коровы на лугу. Смотрят, что бы сжевать. А ведь свободный день. И светит солнце. И река рядом… Там уже тогда большая часть людей успешно и добровольно сделалась рабами. Рабами вещей. Рабами желаний. Очень мелких и очень вещных желаний. А такое рабство заразительно. И еще как! Наши, побывав в те давние поры в мире, где поклоняются вещам, приезжали домой одуревшими. Помните, как говорили? ТАМ все есть! И что – все? Тряпки, предметы неодушевленные… Но это «все» произносилось с таким благоговением, будто о благодати говорилось, будто в раю довелось побывать. Вот постепенно, но неуклонно это пришло к нам. Люди – рабы вещей, рабы желаний. Рабы собственной алчности. Такими легко управлять. Им – дай, они твои. Или хотя бы пообещай… Кто-то ухватит больше, кто-то меньше, но заражены все. Зависть, бессильная злоба – это оттуда. А потом уже и все остальное. И лжесвидетельство, и воровство, и убийство. Ох, лучше не надо обо всем этом, а то уснуть не сможем.

Почему в России все легкие и приятные беседы обязательно сойдут на нет, подойдут к краю пропасти, в которую и заглядывать-то страшно? Если бы это хоть что-то давало. Только душу растревожили.

Они посидели еще немножко молча, прислушались к птицам, шуму листвы.

Становилось прохладно.

Елена Михайловна вдруг вспомнила вчерашние ночные непотребные звуки и заторопилась ко сну, пока не выплеснулись проявления жизнедеятельности нижней молодежи.

 

Полнолуние

Она уснула немедленно, как только голова коснулась подушки. И проснулась от сильного внутреннего толчка, не понимая, сколько проспала и для чего необходимо сейчас бодрствовать. Встала. Накинула на плечи шаль, врученную вечером Афанасией. Вышла, как лунатик, на крылечко флигеля.

Снизу доносились внятные отчетливые сигналы, которые и разум, и чувства отказывались принимать за слова.

«Значит, не так уж и долго проспала», – догадалась Елена Михайловна.

Из-за волнистого облака прорвалась огромная луна. Лунища. Стало светло, как от безжалостного вражеского прожектора перед бомбежкой. Зримые детали дома, сада, дорожки к музею проступили в полной беззащитности.

«Никакой угрозы», – вспомнились давешние слова Афанасии.

Не утешительно вспомнились, а с мрачной иронией. Засели здесь… Идеалисты. Думают, лень будет этим, нижним, из-под горочки подняться.

Голоса и вправду как будто стали приближаться. Верить этому не хотелось, однако поди не поверь, если вот они. И шаги слышны. Не таящиеся, а вполне наглые шаги множества сильных молодых ног.

«Все! И не спрячешься от них, не укроешься! Досиделись! Дождались!» – запульсировали панические импульсы где-то в области солнечного сплетения.

Внезапно, на самом пике хаоса, раздался ни на что не похожий, электрический сухой треск. Из-за дальнего угла дома на дорожку выпрыгнуло или выкатилось что-то живое, рассыпающее вокруг себя брызги искр. Будто бы человек, будто бы цирковой гимнаст накручивает немыслимые сальто, отталкиваясь от земли то руками, то ногами. Лучится весь, сверкает холодным бенгальским огнем. Нет! Человек так не сможет – ни циркач, ни кто другой. Это какой-то зверь огромный, недобрый, хищный, неземной. И этот зверь неминуемо приближается, виден его оскал, клыки, острые когти на том, что сначала показалось руками.

«Разорвет!» – взрывается в мозгу парализованной Елены Михайловны.

– Атас!!! Шухер! Погнали отсюда! – доносятся удаляющиеся голоса нижних.

Зверь совсем рядом. Они видят глаза друг друга.

Не убежать, не спрятаться. Не спастись!

Но огненный клубок прокатывается мимо. И тут только застывшая оторопевшая женщина внутренним зрением признает за хищными чертами, рассмотренными только что в опасной близи, знакомый и неопасный облик. Верить этому нельзя. Разум отказывается. Но в эту ночь беспощадной луны верить надо тому, что видишь, а не тому, что может или не может быть.

Доменик! Тихий юноша, маменькин сынок, знаток живописных нюансов, любезный, кроткий, немощный вырожденец. Это ведь он! Они же друг другу в глаза смотрели! Как не узнать!

– Идемте-ка в дом, – слышит она сухой приказ за спиной.

Афанасия!

Но что означает сейчас ее присутствие? Спасение и покой? Или окончательную погибель? Спите тут спокойно – бояться нечего! Так ведь она в первый вечер сказала! И весь этот ужас сейчас!

Оборотни! И может, их и нет вовсе? Призраки? Как это все тут уцелело ни с того ни с сего? Не должно было выстоять ни по-какому!

А она-то! Губы раскатала! Шедеврами дивными восхищалась!

Ах, Сомов! Ах, Брюллов! Ах, Венецианов!

А этого ничего нет! Не существует. Или – существует… В ее больном воображении. И она сама… Елена – типа – Михайловна, искусствовед… Есть она еще в этой жизни или кажется самой себе – отныне потусторонней? Отдала Богу душу в своей некогда любимой Москве, а теперь прощается навсегда с земной юдолью, и мечется душа в поисках, за что бы уцепиться, с чем бы слиться, что уберечь для жизни вечной?

Странно, но именно эта мысль о конце земного претерпевания дарит легкость и бесстрашие.

И правда – чего бояться? Теперь-то! Радоваться надо, что на том свете (вернее, очевидно, на э т о м для нее теперь) так все интересно, фантастически занятно и, в общем-то, справедливо устроено.

– Идемте же! – приглашает голос.

Ежась под шалью от неожиданного порыва ночного ветра, гостья спокойно следует за хозяйкой.

В доме прежний порядок, уют, тишина, надежный запах старины и чистоты. Ничего потустороннего. Стол, за которым ужинали. Чайник электрический на полочке. Вода в нем закипает, бурлит. Чпок! Огонечек красненький выключился. Из носика пар столбом повалил.

– Чайку? Мятного? – предлагает Афанасия.

– Мятного хорошо бы, – соглашается Елена. Она с сожалением понимает, что ничего еще не свершилось. Не на том она свете, на этом. Жива. И здесь, в дивных этих местах, тоже все осуществляется по земным законам. Только вот с Домеником глубокая неясность. Большой вопрос!

Они осторожно отхлебывают чай, заваренный травой забвенья. Горячо. Сильный мятный запах кружит голову.

– Видели! – утвердительно произносит наконец Афанасия.

Гостья несколько раз кивает.

– Да! – продолжает решительно хранительница народного бессмертия. – Да! Доменик. Сын… От кого тут было рожать? Кого от тех родишь? А каково быть одной? Безнадежно и постоянно одной…

Елена Михайловна кивает. Уж ей ли это не понять! И вдруг вспоминает: они же днем говорили о замужестве Афанасии, о ее заграничной жизни. Помнится, она сказала, что Доменик полностью русский. По гражданству – француз, а по крови – русский. А она, Елена Михайловна, все хотела про отца Доменика подробнее спросить и все забывала, разговор все время в сторону уходил…

Афанасия между тем перевела дух и заговорила вновь.

– Да! Я родила его от кота! Допустим – так! Скажете: так не бывает. Я тоже так думала. Но… Вы же свидетель? Вопросов быть не должно. Сами видели. И – чем плохо? Проявляться не сразу начало. Сначала – маленький, слабенький. Не плакал – мяукал. Болел всеми хворями. Но умный – на лету все схватывал. Из воздуха. Просто как… раз! – и вспомнил то, что раньше знал. Душа у нас – одна на двоих. А потом, в тринадцать его лет – началось. Пубертация. Все гены просыпаются, какие заложены. И тут ничто не властно. Пытались бороться, запирались, снотворное пили – безрезультатно. Такое начинается! Наружу надо природу свою выплеснуть. Иначе – конец. Но – видите – начала и концы связаны намертво! Там, где кончается зло, начинается добро. Решили мы это спокойно претерпевать, как природой положено. И вот – никто теперь и не сунется.

– А если те… которые внизу… если они оружие применят? – догадалась вдруг спросить Елена Михайловна, ужасаясь собственному вопросу.

– Рано или поздно – стрельба пойдет обязательно. У них же в программе заложено разрушать и убивать. Приведут приговор в исполнение. А как же. Только мы предусмотрели. Уедем мы. Совсем скоро уедем. На родину Доменика. Там нас ждут. Зовут. Видят же, что здесь творится. Понимают, что из последних сил держимся. Природа там не хуже. Безопасность гарантирована. Кое-что вывезли. Свое, не музейное. Хотя музейное – разве оно не свое? И кому оно достанется? Ладно, не наше дело. Душа болит и будет болеть, пока живы и память мучает. Но у Отечества такие законы. И надо принять. Они сейчас за вещи и деньги сражаются, как за бессмертие. Одержимые наживой до оцепенения. Так что надо было найти в себе силы вычеркнуться. Навсегда. И пусть все будет по их разумению. Храните, что можете. У нас – ни власти, ни сил, ни прав. Только право на жизнь, не им и данное, хочется осуществить. И все.

Некоторое время молчали. Сон обволакивал мятным духом. Сон все рассудит, ночь всех укроет, тьмой успокоит…

 

Так вот оно о чем!

Утром Елена Михайловна с удивлением вспоминала ночной театр теней.

Было? Не было?

Случаются же такие сны! Просто натуральная явь!

Полнолуние – источник кошмаров всего живого.

Афанасия была свежа, румяна, улыбчива. Доменик – приветлив и разговорчив. День – тих и прекрасен.

«Приснилось! – смущенно думалось Елене Михайловне. – И рассказать стыдно! От кота… Приходят же сны в благодатных местах!»

Она уже не раз замечала: если все днем хорошо, обязательно приснится какая-то пакость. И наоборот, если страдаешь, сны приходят в утешение, светлые, счастливые.

Однако некоторые эпизоды гадкого ночного кошмара продолжали настырно вертеться в голове, не забывались, как обычно бывает со страшными снами.

Елена знала, что бывают видения пустые, а случаются предупреждающие о чем-то. Главное – воспринять всерьез, прислушаться, постараться понять, что это явилось прошедшей ночью.

Мама давным-давно рассказывала, как однажды всех их, всю семью, спас ее сон.

Летом, на даче, привиделось ей, что у девочек в комнате появился огромный еж. И хочет она взять этого ежа, чтобы всем показать это диво дивное. Трогает его, а от колючек искры в разные стороны, треск, дым, огонь… В общем, полная ерунда. Но маме этот сон не давал покоя целый день. Она даже дочек уложила спать на первом этаже, в пустующей комнатке для гостей. Девочки уснули. Мама с папой и друзьями-соседями сидели себе на веранде. И вдруг опять вспомнился маме этот еж.

– Подождите минуточку, я сейчас, – промолвила она и, как зачарованная, пошла наверх, в пустую комнату девочек.

А там – дым, огонь, искры… Все из сна!

Успели потушить. Проводка старая, руки не доходили поменять. Вот и дождались.

Но сон-то каков! Ведь предупредил! А что могло бы быть… Сгорели бы дотла…

У них это вообще семейное: если видишь искры во сне, думай, где загорится. В прямом и переносном смысле. Вон Манечка рассказывала, как искры у нее из глаз посыпались перед тем, как она сцену в саду, где Свен с юношей сидел, своими глазами увидала.

Искры… искры… Что ж они могут значить-то? Ну вот… Да… Говорили они накануне о пожаре… Что подожгут… Не это ли? Не так ли надо понять?

– Ну и сон мне сегодня приснился! Идиотский, страшный сон, – выговорила она неожиданно для самой себя.

– Полнолуние, – откликнулась Афанасия. – Всегда какой-нибудь кошмар навестит.

– Позвольте я расскажу, – продолжала Елена. – Говорят, если расскажешь, не сбудется. Тут и сбываться-то, собственно, нечему… Но меня тревога не оставляет.

Елена Михайловна принялась рассказывать, перебарывая смущение, но стараясь быть предельно точной.

– И вот представьте, вы мне и говорите, мол, да, я родила его от кота! Мол, от кого еще рожать здесь! И что, мол, такого? Рос нормально, а в тринадцать лет проявилось! Стал оборотнем! И потом все чаем меня поили. Мятным. А я еще думала, что да – от кого тут рожать? И хорошо, что Доменик так ночами превращается. Чтоб хоть чем-то нижних отпугивать. А то что ж? Никакой охраны, никакой сигнализации.

– От кота, – повторил Доменик и засмеялся тонким кошачьим смехом.

– Вещий сон, – тоже смеясь, подтвердила Афанасия. – Точно вещий. На удивление. Ведь отца моего ребенка звали в семье Кот, Котик… С детства имя осталось. Так что воистину: от Кота!

– Нет, вы смотрите, что творится! – поразилась Елена. – Значит, совсем непростой сон! Значит, надо думать дальше…

– Кот мой, где ты, дорогой? – вздохнула, не слушая ее, хозяйка. – Да, все правда. И не от кого тут было рожать. И все свершилось там… А потом он погиб… Молодой, полный сил. Автомобиль… И остались мы одни…

– Это удивительное, невозможное совпадение. Это предупреждающий сон! Я уверена. Послушайте! Послушайте… У нас это семейное. Если случаются такие сны, надо думать… Кому-то грозит опасность…

– Да тут и думать не надо, – произнесла Афанасия жестко, – совершенно ясно насчет опасности. Иначе разве бы мы писали? Умоляли бы приехать? Музею опасность грозит. Ну и, стало быть, нам вместе с ним.

– Я думаю, в опасности Доменик. Музей – безусловно. Возможен поджог. Но что-то еще случится именно с Домеником. Давайте подумаем. Прямо сейчас, – уверенно и настойчиво сказала Елена Михайловна.

Афанасия глянула в сторону сына, словно на что-то решаясь.

– Вполне возможно, они что-то предпримут. Но поджог – в последнюю очередь. Я сейчас все вам скажу. Весь, так сказать, расклад. Местные наши князьки давно хотят и дом заполучить, и картины, и, главное, землю. Уж очень привлекательный, картинный, роскошный ландшафт тут. Царский, можно сказать. Мы до последнего надеялись сохранить музей. Он ведь действительно уникальный – сами видите теперь. Но давным-давно отобрали бы здание и нас отсюда пинками – впервой ли… А только дело-то в том, что земля эта – наша собственность. По всем документам. И дореволюционным, и приватизационным. Все оформлено – не подкопаться. И флигеля – наши. Нашими и оставались все время, даже при советской власти. Основное же здание было, так сказать, передано народу. А в период приватизации и его мы вернули себе. Был такой момент нашей демократической истории. И смотрите, что получается: экспонаты музея принадлежат государству – это папа оформил как дар, мы не претендуем, просим только сохранить. Дом же с прилегающей территорией – наш. Убьют нас – есть наследники. Завещание оформлено, они об этом знают. Сожгут? Ну и что? Землю-то они все равно не получат. Поэтому поджог и убийство им совершать совершенно невыгодно. Что они хотят? Запугать. Сделать так, чтоб мы сами отсюда захотели убраться. Продать им все по минимальной цене – и дело с концом. Отсюда – угрозы. Да, грозили поджечь. Было дело. Тошно вспоминать. Они этих, шпану эту, все настраивают, чтоб житья нам тут не было. Чтоб страху нагнать. Случился у меня разговор недавно с представителем местной нынешней знати. Ох, и лица у них!!! И лицами назвать – грех. Человека все же Бог по своему образу и подобию сотворил. В лицах человеческих порой Лик проступает. А у этих… Образины… Впрочем, я не о том опять… Так вот. Адвоката они ко мне для переговоров заслали. Я ему и растолковала: убивать нет смысла, другие тут появятся наследники, и в большом количестве. Продать – не продадим. Тут музей. Он все не отступал, настырно предлагал договориться. «По-человечески». Это у них так называется, понимаете? Вот мы и думали: после того разговора что-то они должны предпринять. Не знаем пока что. Но наверняка какую-то провокацию нам готовят. И тут нечаянная радость – звонок из министерства. Письмо дошло. Вы приехали. Нам бы картины уберечь сейчас. Потом будет легче. Если из столицы за всем этим присмотр будет, контроль. А мы бы уж и улетели отсюда. Устали – признаюсь. И, конечно же, мне тревожно.

– Тревожно… Это не то слово… Вы знаете, какие подставы организовывают. Устроят ад… Мне и сестра, и племянник – они оба в журналистике сейчас – такое рассказывают порой, что никакой вымысел с правдой не сравнится. И пытки, и уголовные дела… тут все подпишешь и все отдашь. И знаете, я что думаю? Действовать нам надо немедленно. Счет сейчас не на дни идет и даже не на часы. На минуты. Я так чувствую. Надо что-то делать…

– Мы думали… Вот Доменик… Мысль была: под эгиду ЮНЕСКО попроситься. Все-таки уникальный памятник культуры. И возможность решить этот вопрос есть. Но для начала ваше заключение требовалось, – неуверенно выдавила из себя Афанасия, решившаяся поведать самое сокровенное, – если признают памятником культуры общечеловеческого масштаба, эти наши вряд ли полезут.

– Отличная мысль! – возрадовалась Елена Михайловна. – Только в данный момент все решает время. Время сейчас против нас. Затянули слишком. Я заключение немедленно напишу. Прямо здесь. Один экземпляр вам оставлю, один с собой… Сестру попрошу помочь. В прессе осветить. И – действовать надо без промедлений. Одного боюсь, что бы вы ни говорили: поджога. Вот тут мы не успеем ровным счетом ничего. Они иногда действуют совершенно иррационально. Особенно если чуют, что им ничего не достанется, мстят. Просто из принципа. У них такие теперь принципы. И – чует мое сердце – что-то очень тревожное надвигается. Успокаивать себя нельзя ни в коем случае. Я, пожалуй, сейчас все самое необходимое сделаю и поеду.

Сердце ее билось учащенно. Нагнала на себя страху. Но страх-то небеспочвенный. Все факты – и сколько их! – говорят за то, что боится она не зря.

– Может быть, имеет смысл нам вместе уехать в Москву? И там какое-то время переждать? – предложила она.

– Нет, это невозможно. Вот вы говорите: пожар. И если правда, то мы же ничего не спасем, уехав. И в чем тогда смысл всего, чем мы занимались сейчас с вами? – возразила Афанасия. – Давайте решать спокойно и разумно. Вы действительно отправитесь сегодня вечером. Это правильно. Но мой совет: садиться на поезд надо не с нашей станции. Во-первых, эти, внизу, явно следят. Могут попросту помешать вам уехать. А то и членовредительство какое-нибудь устроят. С них взятки гладки: мелкое хулиганство. Изобьют, ограбят, разбегутся. Кого потом искать? И кто искать станет? Нет-нет. Лучше так: тут есть у нас заветная тропочка через заросли на заднем дворе. По ней пойдете – там довольно крутой спуск, но одолеть можно. И потом лесом, лесом. Километра через два уже начинается другая область. И если идти лесом, фактически все время прямо (там есть развилочка одна, но все равно понятно – ваша дорога пошире), то через десять километров вы выйдете в областной центр. Там до их вокзала рукой подать. Последний поезд на Москву после часа ночи. Мы этой дорогой пользуемся, если уж острая необходимость возникает покинуть музей. Они думают, мы дома. Свет оставляем, радио погромче. Но зимой там не пройдешь. И весной проблематично. Сейчас подсохло. Самое время. Конечно, в целом двенадцать километров – неблизкий путь. Больше двух часов идти. Зато безопасность гарантирована. И время не потеряете, и целой-невредимой останетесь. Надо только дождаться сумерек. Не побоитесь одна лесом?

– Конечно, нет. Напротив, я с превеликим удовольствием отправлюсь. Я хороший ходок, – энергично произнесла Елена, понимая, что сейчас им предстоит авральная работа, сборы.

Ей труднее всего обычно бывает решение принять. Но сейчас сомнений не возникало. Ехать надо, и срочно. И уж в Москве действовать по всем фронтам.

– Я вас тогда вот о чем попрошу, – словно на что-то важное отважившись, произнесла хранительница музея. – Я бы хотела, чтобы вы забрали с собой две наши самые ценные картины. Составьте акт приема-передачи. Вы же официальное лицо. В связи с отсутствием условий безопасности… Что-то такое. Временно… До установки сигнализации. Например. Потому что если пожар, а вы так убежденно сейчас говорили, что и мне стало казаться… Если пожар, человечество лишится этих шедевров. А ведь можно спасти. Как вы думаете?

Елена Михайловна снова ощутила волну тошнотворного страха. Изымать из музеев реликвии общечеловеческого значения ей в ее многолетней практике еще не приходилось. Ей даже представить себе было трудно, что вот подойдут они с Афанасией к картине, провисевшей столько десятилетий на одном месте, привыкшей к своему свету и к этому дому, отдавшей этому пространству силу гения мастера, ее сотворившего… Подойдут, снимут, упакуют… И на стене – пустота. Зияние.

Но ведь когда в войну враги подступали, все снимали, прятали, без раздумий, без трудных решений. Снимали и заворачивали, во что могли, заколачивали в ящики, закапывали. Только благодаря этому и сохранили. Надо решаться…

Словно подслушав ее мысли, Афанасия вздохнула:

– Помните, как в Писании сказано: «А что вам говорю, говорю всем: бодрствуйте».

– Да, – кивнула Елена, – да. Я об этом совсем недавно думала. Что мы многое сами отдали. Своими руками. По терпеливости и покорности своей. Я раньше думала: долготерпение – хорошая черта. А сейчас вижу: слабохарактерность это. И больше ничего. Хотя… еще и страх. Трусость. Мы тут с сестрой притчу одну обсуждали. Она мне рассказала.

Жил-был на краю деревни крестьянин. И постучался как-то к нему больной разбойник. Ему переночевать было негде, хворь одолевала. Вот крестьянин его и пожалел. Впустил в свой дом. Разбойник отлежался, поправился, освоился. Через некоторое время привел он в дом жалостливого крестьянина своих соратников, с которыми грабежами и убийствами на больших дорогах промышлял. Крестьянин характером не вышел, отказать не сумел, разрешил и им у себя жить. Что из этого получилось? Понятное дело: дом его стал разбойничьим притоном. Разбойники, не стесняясь, приносили сюда все награбленное.

В конце концов их всех поймали. Состоялся суд. Так вот крестьянина судили вместе с разбойниками! Он считался их соучастником, то есть таким же разбойником, как те, что грабили и убивали. И вот судья спрашивает: «Как же ты, честный труженик, стал разбойником?» «А это я, господин судья, по слабости характера», – вот как крестьянин ответил.

И ведь не посочувствуешь – сам виноват. Так и мы. Смотрим на все и руками машем: пусть. Лучше не думать. Пусть разбойничают. Нас не касается. Что мы можем сделать?.. Это и есть слабохарактерность. Все принимать: нравится-не нравится – пусть. И кого же винить потом?.. Все мы – соучастники.

Елена Михайловна вспомнила, как спорила с сестрой, настаивавшей на том, что слабохарактерность преступна по сути своей. Сейчас она мысленно во всем соглашалась с Манечкой.

– Давайте пойдем акт составлять, картины упаковывать. Решено, – твердо промолвила она.

Шедевры были невелики по размеру. Они легко снялись со своих крючков.

Елена Михайловна держала в руках дивное творение старого мастера и удивлялась его легкости. Так когда-то удивлялась она невесомости своего новорожденного младенца. И сейчас думала, как тогда: вот в ее руках целый мир, особенный, отдельный, в нем и прошлое, и настоящее… А состоится ли будущее и каким оно станет, это зависит от нее.

Афанасия последний раз посмотрела на картину, поцеловала раму.

– Прости, – попросила она. – Во спасение твое вручаю тебя твоей новой хранительнице. Возвращайся!

– Я сохраню, – твердо пообещала Елена, – сохраню, чего бы мне это ни стоило.

Доменик тщательно и вполне профессионально принялся упаковывать картины.

Решено было эвакуировать их в их же рамах. Тяжесть небольшая. Донести до поезда вполне можно. Зато, когда они с победой вернутся домой, никаких дополнительных хлопот не потребуется.

Остальные сборы заняли несколько минут. Оставалось дождаться сумерек и отправиться в путь.

Хозяева накрыли стол к ужину.

Послышались соловьиные трели.

Ах как же все-таки хорошо! И грустно-то как! Родина, милая Родина!

– Хотела в землю лечь рядом со своими. Со своими и на своей земле, – вдруг горько произнесла Афанасия, глядя как бы внутрь себя.

Елена Михайловна вновь удивилась тому, как совпадает течение их мыслей. Им бы жить рядом, помогать друг другу, думать вместе, вспоминать, дышать родным воздухом… Но почему-то нет им места там, где все родное.

– Вам знакомы эти стихи Ахматовой? – обратилась вдруг она к Афанасии. – Про родную землю? Про то, почему мы ее зовем своею?

– Я хорошо знаю эти слова, – отозвался неожиданно Доменик. – Вот:

В заветных ладанках не носим на груди, О ней стихов навзрыд не сочиняем, Наш горький сон она не бередит, Не кажется обетованным раем. Не делаем ее в душе своей Предметом купли и продажи, Хворая, бедствуя, немотствуя на ней, О ней не вспоминаем даже…

– Да! – обрадовалась Елена. – Да, именно! То самое:

Да, для нас это грязь на калошах, Да, для нас это хруст на зубах. И мы мелем, и месим, и крошим Тот ни в чем не замешанный прах. Но ложимся в нее и становимся ею, Оттого и зовем так свободно – своею [13] .

– «Но ложимся в нее и становимся ею», – повторила Афанасия. – И этого не дадут. Изгонят. Но ничего. Где бы мы ни легли, а Родина одна у нас. И мы ей нужны. В любой точке мира.

– Мы не имеем права на грусть, тоску и оплакивание. Пусть плачут наши враги, – сказала вдруг Лена, повторяя то, что совсем недавно втолковывала ей Манечка.

Именно сейчас правота сестры ясно ощущалась ею и наполняла ее силой и решимостью.

– Все у нас с вами будет хорошо! И только так! И никак иначе! – уверенно проговорила она. – Ничего другого мы просто не можем себе позволить. Сказано: не передвигать межу? Вот и будем за свою межу бороться. И – увидите – наша возьмет.

Афанасия с надеждой улыбалась в ответ.

Сумерки сгущались.

Елена Михайловна в последний раз прошлась по залам, мысленно прощаясь с чудом сбереженными сокровищами и обещая им помощь и спасение.

На место двух тщательно упакованных бесценных беглецов Доменик повесил репродукции в скромных рамках. Замаскировал отсутствие. Если местное начальство нагрянет, вряд ли разберется.

Елена же отчетливо ощущала изменение атмосферы залов, где прежде висели порученные ей картины. Словно душа из комнат упорхнула.

Она загляделась на экспонаты, остающиеся в опасности. Кто знает? Суждено ли встретиться вновь?

– Не грустите! Вы их скоро увидите. Главное – самим верить и не отступать. И мне спокойно стало. Считайте – передала с рук на руки, – приобняла гостью Афанасия, – теперь уж вам о них страдать…

Они обе не знали, что им предстоит. А предстояло многое. Удивительное и неожиданное. Предстояла им жизнь, которая любит крутые повороты, ловушки и испытания – все, что ждет всех живущих, даже если они уже ни во что не верят и почти ни на что не надеются.