не было, но только один Давид склонял это слово по всем падежам. 26

Меня еще тогда занимал вопрос: как относится сам Хлебников к прижизненному культу, которым его, точно паутиной, оплетал Бурлюк? Не в тягость ли ему вынужденное пребывание на постаменте, не задыхается ли он в клубах фимиама, вполне, впрочем, чистосердечно воскуриваемого у его подножья неугомонным «отцом российского футуризма»? Когда я встретился с Хлебниковым у Гуро, он еще не освоился с ролью живого кумира: поймав на себе мой пристальный взгляд, смысл которого разгадать было нетрудно, он недовольно передернул плечами и отошел к окну. Мое внимание показалось ему обременительным, в нем была слишком большая доза любопытства, но не было готовности отступить немного назад, чтобы дать возможность аэролиту, еще не ставшему камнем будетлянской Каабы, 27 свободно пересечь как будто нарочно для него разредившуюся атмосферу гуро-матюшинского пространства.

Несколько месяцев спустя, когда мы были с ним уже близко знакомы, он поразил меня неожиданным признанием. Только что вышел «Требник троих» (собственно «Требник четырех», ибо если даже не принимать в расчет Владимира Бурлюка и Татлина, 28 иллюстрировавших сборник, то Давида и Николая никак нельзя было объявить одним лицом). В этом сборнике Николай Бурлюк среди прочих своих вещей напечатал два стихотворения, из которых одно начиналось так:

Жене, пронзившей луком

Бегущего оленя,

Ты, Хлебников, дал в руки

Незримые коренья… -

а другое:

Мне, верно, недолго осталось

Желать, не желать, ворожить.

Ты, Хлебников, рифму «места лось»

Возьми и потом «волчья сыть». 29

– Кто дал ему право, - возмущался он, - навязывать мне поступки, которых я не совершал? Как смеет он подсказывать мне рифму, которой я, быть может, не хочу пользоваться?

409

Это говорилось не шутя, а с явной злобой. «Crimen laesae majestatis *», - промелькнуло у меня в голове, еще начиненной премудростью Юстиниановых новелл. 30 В самом деле, Хлебников считал свое имя неотъемлемой своей собственностью, полагал, что оно принадлежит ему не в меньшей степени, чем руки и ноги: распоряжаться без спроса хлебниковским именем не имел права никто.

Очевидно, без санкции - молчаливой ли, или данной в более определенной форме «королем времени, Велимиром Первым», 31 - Давид не отважился бы канонизировать его при жизни, превратить хлебниковское имя в знамя, вокруг которого он собирал будетлянскую рать.

В день моей первой встречи с Хлебниковым он, как и я, пришел на Песочную, чтобы принять участие в составлении манифеста ко второму «Садку Судей». Когда позднее явились Николай Бурлюк и Крученых, 32 Матюшин предложил приступить к обсуждению. Текста в тот вечер мы так и не выработали: формально - из-за отсутствия Давида и Маяковского, по существу же - потому что сговориться оказалось невозможным. Каждый из нас тянул в другую сторону.

Под хлебниковскими положениями я был готов подписаться, не возражая: и утверждение, что мы «уже не рассматриваем словопостроение и словопроизношение по грамматическим правилам и видим в буквах лишь направляющие речи», и вскрытие подлинного значения приставок и суффиксов, и призыв уничтожить знаки препинания, чтобы выпятить роль словесной массы, - все это, несмотря на некоторую нечеткость мысли и шаткость терминологии, было достаточно убедительно и веско. 33

Точно так же соглашался я с Николаем, говорившим о слове как о мифотворчестве: о том, что слово, умирая, рождает миф и наоборот. 34 Вспоминался Потебня, 35 но, право же, это было не важно: гораздо более существенным было связать научную теорию, обращенную взором к истокам чело-

* Преступление, состоящее в оскорблении величества (лат.) - Ред.