ваемые] «свободные» уроки преподаватель латыни последовательно излагал содержание обеих гомеровых поэм. За восемь лет моего пребывания в гимназии я довольно хорошо уживался со всем этим миром богов и героев, хотя, возможно, он представлялся мне в несколько ином ракурсе, чем древнему эллину: какой-то огромной, залитой солнцем зеленой равниной, на которой, словно муравьи, копошатся тысячи жизнерадостных и драчливых существ. Овидиевы «Метаморфозы» мне были ближе книги Бытия: если не в них, то благодаря им, я впервые постиг трепет, овладевающий каждым, кто проникает в область довременного и запредельного. Виргилий, напротив, казался мне сухим и бледным, особенно по сравнению с Гомером. Горация я любовно переводил размером подлинника еще на школьной скамье, но несравненное совершенство его формы научился ценить лишь позднее.

Мои первые «серьезные» стихотворные опыты относятся к 1905 году и характеризуются комбинированным влиянием русских символистов, с одной стороны, и настроений, господствовавших в эту памятную эпоху в среде радикальной интеллигенции, - с другой. В ту пору я мечтал о новой Марсельезе и лавры Руже де Лиля 7 улыбались мне гораздо больше, чем слава Бальмонта или Брюсова. За исключением двух-трех стихотворений Блока, 8 вошедших впоследствии в «Нечаянную Радость», мне ничего не нравилось из того, что тогда писали о современности наши поэты. Разумеется, это не мешало моим собственным стихам быть никуда не годными виршами: в 1907 году я с легким сердцем их уничтожил.

В этот период я был уже основательно знаком с Бодлером, Верленом, Малларме и всей плеядой «проклятых», из которых Рембо и Лафорг оказали на меня самое сильное влияние и надолго определили пути моей лирики.

В 1909 году мои стихи впервые появляются в печати в «Антологии современной поэзии», толстом сборнике, выпущенном в Киеве издателем Самоненко. 9 В 1910 году я становлюсь сотрудником петербургского «Аполлона» и печатаю свои вещи в других повременных изданиях. 10

549

В 1911 году выходит в Киеве моя первая книга стихов - «Флейта Марсия».

В 1912 году в моих литературных взглядах происходит перелом, лично мне представляющийся результатом естественной эволюции, но моим тогдашним единомышленникам казавшийся ничем не оправданным разрывом со всем недавним окружением. Уже с 1909 года под влиянием знакомства с новейшей французской живописью и сопоставления ее достижений с достижениями современной поэзии я все более и более стал склоняться к убеждению, что мы, поэты, давно уже топчемся на одном месте и что, в частности, русские символисты, в то время бывшие еще на гребне волны, проделывают свой путь по стопам французских символистов восьмидесятых годов. Я остро, почти физиологически, переживал это как чувство духоты, как ощущение тупика, в особенности потому, что близко рядом с собою видел широкую и свободную дорогу, по которой смело шагала французская живопись. На первый взгляд казалось: стоит только перебраться через забор, и мы очутимся на той же дороге. Но, конечно, дело обстояло много сложнее. Нужен был целый сдвиг в миропонимании, нужна была новая философия искусства. Излагать последовательно ход этой борьбы за освобождение слова, борьбы, одновременно ведшейся на трех фронтах - академическом, символистском и акмеистском, - значило бы писать историю тех довольно отличных друг от друга течений, которым огулом с легкой руки Давида Бурлюка было присвоено имя футуризм и которые с подлинным западноевропейским футуризмом имели по существу весьма мало общего. На почве этой борьбы я сблизился с Бурлюками, Хлебниковым, Маяковским и прочими так называемыми] «футуристами» еще в то время, когда этим термином пользовались для обозначения группы Маринетти: мы же образовали содружество «Гилея». Во всех многочисленных, шумных, а зачастую скандальных, - в форме манифестов, диспутов, лекций, выпусков сборников и альманахов и пр[очих] - выступлениях «Гилеи» я принимал неизменное участие, так как несмотря на все, что меня отделяло, например, от Крученых и Маяковского, мне с будетлянами было все-таки по пути. Но -