1. Своя
Наконец появилась в жизни Светланы и долгожданная подруга. Русская. Старше ее на целое поколение. В России не принято дружить людям, между которыми обозначена, как пропасть, разница в возрасте. На Западе к этому относятся иначе. Интересный человек – само по себе счастье. И большая удача подружиться с этим счастьем. Истосковавшись в одиночестве, Света это теперь понимала очень хорошо. Она вообще как-то очень повзрослела в своем итальянском одиночестве. Когда человек проводит много времени один на один с собой, ему приходится в себе же и видеть собеседника, заострять внимание на мелочах, деталях, учиться делать выводы. Она не неслась больше по жизни, как когда-то в Москве: от человека к человеку, от события к событию. Она теперь вглядывалась, вдумывалась.
Внешне взрослость ее никак не проявлялась. Выглядела она замечательно, благополучно. А разве могло быть иначе?
Благополучной, цветущей, всегда свежей выглядела и новая ее подруга.
Она жила неподалеку от бабушки, в красивой вилле с большим садом. Когда Света приезжала на озеро Комо в гости, бабушка всегда говорила, указывая правой рукой на один из соседних домов:
– А вот там живет моя Люба. Надо вас познакомить.
Света даже не реагировала на имя Люба, как на русское. Итальянцы такими смешными именами, бывает, называют своих детей. Однажды она услышала, как на ресепшин отеля портье подзывает:
– Катьюша! Катьюша! Иди сюда, тебя ждут!
– Как-как зовут девушку? – не поверила Света своим ушам.
– Катьюша, – повторил портье.
– Но это русское имя. И оно неполное. Полное – Екатерина.
Портье удивился:
– Неужели Екатерина? А у нас это совсем иначе. Ну, есть же такая песня «Катьюша». Вот родители дочку и назвали. Разве неправильно?
– Раз назвали, значит, теперь правильно, – засмеялась Света.
Поэтому, когда бабушка произносила это свое «Льуба», Света была уверена, что имя это – продукт очередного родительского чудачества неискушенных итальянцев.
Оказалось – нет. Оказалось, «ее Люба» – самая настоящая русская, москвичка, волею судьбы занесенная в чужую сторону.
– Вот, Люба, я привела к тебе мою дорогую невестку, жену нашего малыша, – так Света была представлена хозяйке прекрасного дома, когда та вышла их встретить.
Они, едва взглянув, поняли: свои. И потянулись друг к другу.
Люба жила одна. Сын уехал в город. Муж…
С мужем она виделась… Говорила…
Ах, знала бы только Светочка, как и о чем беседовали они с мужем…
Такое разве перескажешь…
2. «Лучше бы ты умер!»
– И ведь сколько пришлось ждать, пока ты пришел! Что ты думаешь: перевел деньги, как собаке старой кость кинул, чтоб с голоду не сдохла, а тридцать лет жизни – псу под хвост, как не бывало. И можно не видеться. И не вспоминать. У тебя все в порядке. Новая молодость, новые планы. Другая жизнь… «Другая жизнь», помнишь Трифонова роман? Но она там, героиня главная, по мертвому убивается. А ты жив. И ты близко. И нет тебя.
– Не плачь, Любочка, я же здесь.
– Здесь, как же. И отстраняешься, отворачиваешься, как нет тебя. Я и лица твоего не вижу. Господи, какие у тебя тени под глазами! Что же это Сесилька твоя думает, начхать ей на тебя совсем? Ты же пашешь как проклятый, диск за диском, гастроль за гастролью. Она, может, краса твоя заморская, думает, дирижер – это просто: вышел во фраке, руками помахал… физзарядка такая. Сказки Венского леса. А что у тебя гипертония, и кризы бывают? Знает она это? Да ты ей, наверное, и не сказал. Эх ты… Петушок – золотой гребешок. Но она сама должна увидеть, понять. В этом любовь… Счастлив ты, в общем?
– Я думал, она мое спасение… Мне так казалось… Я был уверен…
– От чего спасение? От чего спасение, можешь ты мне объяснить, от чего и кого вы спасаетесь, когда молодых подбираете? От себя не убежишь, от старости не убежишь. Счастлив… Все верят, ага. А со мной, значит, был несчастлив. И сын гениальный, красавец – несчастье. И дом наш с тобой, о котором столько мечтали, – несчастье. И то, что всю жизнь я тебе как раба была, служила верой и правдой, себя не помня, – несчастье, да?
А она кровь твою пьет, деньги из тебя тянет, последние твои соки из тебя выжимает – вот это большое человеческое счастье. Жар-птицу поймал, да?
Только знаешь, это мы, русские бабы, все терпеть готовы, все простим, а эта твоя зараза итальянская – не волнуйся – оперится сейчас благодаря тебе и найдет себе молодого, и будет тебе ветвистые рога наставлять. Рожищи, какие оленю и не снились.
Нет-нет… Не уходи. Я больше не буду плакать. А то из-за слез мне и не видно тебя совсем. А я все посмотреть на тебя мечтала. По телевизору только спину твою вижу и руки. У Мишеньки твои руки. И держит их сын, как ты.
– Не грусти обо мне, Любочка.
– Ты сам-то понял, что сейчас сказал? Не грусти! О тебе не грустить… Скажи, кто меня заставил все бросить: дом, родных, друзей? Работу свою. Тебе же не жилось там, дома. На свободу рвался. Все твердил как заведенный: «Вот вырвемся, тогда заживем. Для умного человека весь мир – родина».
Ну, вот ты у нас умный. На всех языках говоришь свободно. А я вот не умный человек. Ну, не дано, что поделаешь. Мне теперь даже поговорить не с кем. Мычу, как дебилка, в магазине, хорошо, уже все меня знают, привыкли, понимать научились. «Коме стай?» – говорят. «Где марито?» – спрашивают. А я молчу, не понимаю, мол. А что мне им отвечать? «Мио марито э джа спозато! На новой молодой молье! И трента аньи – тю-тю».
А знаешь, тут и у меня ухажер завелся. Я иду на почту, а дядька один бородатый, видный такой, говорит: «Кэ белла синьора». И дальше по-немецки заговорил, решил, что я немка. Меня ж они все за немку принимают из-за волос светлых. Вот бы уж папа мой порадовался! Он немцев этих косил на войне только так, а дочка его должна за честь считать, что ее за немку принимают. За цивилизованного, стало быть, человека. Мы же, кто из России, дикие все, смердючие. Сами себя обосрали перед всем миром, а теперь ходим, глазки опустили: звиняйте нас, люди добрые, сами мы не местные, а откудова, получается, уж и не припомним: то ли мы немцы, то ли скифы, то ли вообще инопланетяне. Поможите разобраться…
– Ты все та же, Любочка. Ничуть не изменилась. Ты и есть белла синьора. Я так хочу, чтоб тебе было хорошо! И я помню тебя.
– Ну, что ты там шепчешь? Я тебя еле слышу. Ты подними голову, посмотри мне в глаза. Я хочу глаза твои любимые увидеть. Родные мои глаза.
Помнишь, как нам тяжело было расставаться? Ты на гастроли уезжал в какие-нибудь Фунякинские Задворки, а я с Мишкой маленьким тебя ждала. Спать ночью не могла. Не дни, часы считала. Ты приезжал, а я волосы твои нюхала. У вас с Мишенькой волосы одинаково пахли. Солнышком.
Сейчас Сесилька твоя тебя чем-нибудь французским брызгает. Чем от тебя пахнет? Не разберу. Эх, фикус ты мой заморский…
Ну, подожди, не уходи еще. В кои-то веки… С Мишей не поговоришь. Он сейчас, как ты, весь в музыке. И дома-то не бывает. Сам знаешь, даже спальни у нас на разных этажах. Какую домину огроменную купили! Зачем она нам? Это когда ты был с нами. Тогда размеры дома не пугали. Гости, приемы…
Миленький ты мой… Ты мне недавно приснился, как мы с тобой в горах гуляем. Высоко-высоко зашли, ящерицы бегают, солнце печет, ты прилег на травку и говоришь: «Ложись рядом, я устал, отдохнуть хочу». А я не ложусь: вспомнила во сне про Сесильку. Что уж теперь, думаю. Душу только травить. И вдруг смотрю: ты весь такой прозрачный стал и постепенно в воздухе растворяешься. И воздух этот такой теплый, он гладит меня по щеке, и я почему-то знаю, что это ты.
Проснулась, а тебя нет. И стала я другой конец сна придумывать: что я все-таки легла рядом с тобой, ты меня обнял и говоришь: «Забудь про все плохое, ничего плохого и не было, все тебе, глупенькой, приснилось. Вот откроешь глазки – и я рядом. И я твой».
С восемнадцати лет с тобой. Никак не отвыкну. Вот и снишься. Такие сны хуже всяких кошмаров. Фреди Крюгеров всяких ужасней…
– Ты не цепляйся за тяжелые мысли, Любочка. Отвлекайся. Ты портрет тот закончила?
– Ничего я не закончила. Не могу я писать теперь никакие портреты. Я тебя все рисую. И не могу вспомнить твое лицо. Все ты от меня куда-то уплываешь. А с фотографии делать – все не то получается. Ни одна фотография самого важного не передает. Какой ты есть на самом деле. Вот, может, сейчас насмотрюсь. Да ты сидишь в тени, и я все реву, не вижу лица.
Постоянно тебя рисую, как, помнишь, с нашего курса Левка, когда юбилей Ленина отмечали и нам со всех сторон по мозгам долбили: Ленин, Ленин, Ленин… И Левка себе бородку отпустил, и говорить стал картаво. К нам натурщика привели, старенького такого старичка-лесовичка. Левка его нарисовал, а голову сделал Ленина. Все обалдели. Но он всерьез. Его потом в психушку поместили. Вот и меня скоро можно будет в психушку. Я от одиночества так мучаюсь. Все жду, когда новой жизнью смогу зажить.
Все свои вещи старые выбросила, все другое купила. Нравится тебе? Все самые лучшие фирмы, смотри.
Еще я медитировать учусь. По журналу. Чтобы вообще ни о чем не думать. У меня уже иногда получается. Если на свежем воздухе, в саду, и солнце сильное. Хотя я не сторонница загара, загар сильно старит, а они тут так загореть стремятся, вот и морщинистые все в сорок лет, как сухофрукты. Ты, наверное, тоже загорать полюбил, молодой ты наш любовник?
«Как ждет любовник молодой минуты верного свиданья…»
Дождался?
Помнишь, как Пушкина вместе читали?
«Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, когда мой двор уединенный, печальным снегом занесенный, твой колокольчик огласил…»
Увидеть бы еще этот печальный снег вместе с тобой.
У меня сейчас все печальное: и снег, и солнышко, и ветер, и цветы в саду.
Ладно, не буду, не буду. Ну, ты хоть что-нибудь о себе расскажи. Ведь я знаю, что ты теперь опять долго будешь трусить, с духом собираться. Не появишься теперь… Бережешь себя. Тут эти души сушеные только так и умеют. Сесилька тебя научит. Ну, потерпи уж меня в последний раз.
– Да мне нечего рассказывать, Любочка. Работаю. Думаю.
– А что ж ты про Мишеньку не спрашиваешь? Хотя что у меня спрашивать… Ты с ним сам общаешься, да? По твоим стопам пошел… Спит с этой страшилой кривозадой, чей папаша ему концерты устраивает. А у той муж, дети. И никто не стыдится. Как будто так и надо. Хоть бы он женился, у меня внуки были бы.
Нет! Это меня Бог наказывает, я знаю. «Не сотвори себе кумира». А я сотворила. И вот дождалась. Муж ушел. Сын продался, как проститутка. Ради успеха. А что успех? Душу от грязи все равно не отмоешь. И ведь никогда я этому не учила и всегда говорила ему, что самое главное – чистая совесть. Есть крыша над головой, есть кусок хлеба – вот и ладно.
Да, говорили одно. А домище вон какой выбрали. Тадж-Махал. Ему теперь, сыну нашему, еще больше надо, чтоб нас обскакать, ясное дело.
Ох, как же я устала…
Ты знаешь что? Витамины пей, не забывай. Они от усталости помогают. А я вот бросила. Надо снова начать.
Ой, слышишь? Музыка… Это же твой оркестр играет, я помню. Это ты еще при мне репетировал.
Отовсюду эта музыка, Господи… Что же это они ее так громко? Я не слышу, что ты говоришь. И ты меня не слышишь? Всю жизнь эта музыка нас с тобой разлучала. Проклятая музыка! Она тебя у меня отнимала. И ты так потихонечку привык без меня. И спокойненько с другой зажил. Помнишь, я все боялась, что ты умрешь раньше меня, потому что ты старше на полгода. И ты мне поклялся, что меня переживешь. Самым ценным тогда поклялся. Моей жизнью.
Лучше бы ты умер. Тогда это просто был бы рок, злая судьба. А я все думаю: за что ты так со мной? Что я не так сделала? Что она может, чего я не умею? И что же это я за дура была, что всегда тебе верила?
Да замолчит уже эта музыка или нет? Что они там, с ума посходили?
Где же ты? Где?
Боже мой! Это опять всего лишь сон был?
Это он во сне пришел! А я ему во сне про сны с ним рассказывала!
Господи, что ж это я, всю ночь с включенным телевизором?
Мишенька! Миша! Тут папу нашего показывают! Скорее! Миша! Что же ты так долго? Что они говорят? Слушай скорее!
Почему черная рамка?
Что? Я не слышу – что?
Не-е-ет!!!
3. Потом остается жизнь
Вот как это было! Разве такое расскажешь? Как? Какими словами? И чтоб говорить, а не рыдать, захлебываясь… Вот – ушел. Навсегда. И вернулся к ней, Любочке. Вернулся, как она об этом мечтала. Бедный, бедный! Бедная его душенька. Страдал перед смертью. Рвался на части. Спасения какого-то искал. И в ком искал? В пошлой хищнице, Сесильке этой окаянной. Заявилась к нему ученицей на каких-то мастер-классах и свела с ума. Он сам так и говорил, уезжая от нее, Любы, с которой и в горе, и в радости прожил всю жизнь:
– Она меня свела с ума. Я должен быть с ней. Там, где она, там жизнь.
А оказалось – смерть.
Да, хищницы умеют сводить с ума. Особенно чистых и полных любви людей. У хищниц есть цели и нет стыда.
Люба понимала мужа. Он всю жизнь провел в непрестанных трудах. Был востребован – да. Занимался любимым делом – да. Но только труд и преодоления – вот что составляло и наполняло до краев все его годы. А с Сесилькой он вспомнил о юности своей. О теле. О своем мужском физическом теле. У мужчин легко кружится голова, если им о любви говорит молодая, смелая, манящая, дерзкая. И не просто говорит, а доказывает делом. Вернее, телом. Что тут поделать?
Надо признать, что так бывает. Такова жизнь. И ее, Любу, постигло то самое, что постигало до нее тысячи и тысячи жен.
Однажды Люба, чтоб разобраться в том, чего не умела, купила даже кассету с порнофильмом. Просмотрела все от начала до конца. Полтора часа. Все поняла. Там как раз сюжет был подходящий. К профессору приходит скромная ученица. Ну, и слово за слово… Началось такое! Профессор и делать ничего не должен был. Все студентка старалась. И трогала, где надо, и штаны расстегнула, и на коленки перед этими штанами с прорехой встала, и глазки от страсти неземной закатила…
Ну, и в финале уж профессор простонал именно то, что должен был:
– Оу, беби, ай лав ю!
О некоторых диких подробностях тошнотворного фильма Люба постаралась поскорее забыть. Но основная канва представлялась ясной и понятной, как стакан воды.
Муж увлекся. Ушел жить к возлюбленной. Стал ее называть женой. Всем так ее и представлял: «Познакомьтесь, моя жена!» Оставалось только развестись со своим прошлым.
А как же родство? Как же – тридцать лет вместе?
Наверное, и он задавал себе этот вопрос. Как же?
Люба на развод согласилась. Оставалось только все оформить. Претензий она не имела. Лишь бы было где жить. И какие-то деньги на еду. Она знала, как ему все трудно достается, потому и не хотела ничего сверх того, что нужно для поддержания ее физического существования.
Ей исполнилось сорок восемь лет. Для тех мест, в которых она очутилась ради будущего мужа и сына, всего ничего. Расцвет молодости. А у нее все оказалось позади. Ни работы, ни мужа, ни будущего.
Муж поступил благородно. Оставил ей и сыну весь этот великолепный дом с прекрасным садом. Собирался открыть ей счет в банке (пока у них оставался супружеский, общий), которым Люба перестала пользоваться. Но он посылал ей чеки, помогал, заботился. Себе же быстро купил новый дом. Чтоб молодой жене было комфортно.
Люба старалась не вникать. Днем загружала себя делами, принялась разбирать чердак… Прежняя хозяйка их виллы была владелицей нескольких книжных магазинов. Уходя на покой, продала и дом, и бизнес, переехала в Сондрио, городок в часе езды от них. По здешним меркам далеко. Вилла досталась им в идеальном состоянии. Генеральная уборка – вот все, что требовалось. Только на чердаке громоздились книги, газетные подшивки, сундуки с письмами.
– Что с этим делать? Вы заберете? – спросил тогда муж бывшую хозяйку.
– Нет. Я оставляю это вам. В наследство, – засмеялась синьора. – Делайте с этим, что хотите. Тут интересные архивы, книги. Можно все это просто выбросить. А можно разобрать. Наверняка найдется какая-то древность. У меня нет наследников. А вы молоды, придет время, вам захочется этим заняться.
Конечно, выбрасывать ничего не стали. Напротив, заинтересовались, поблагодарили. Как же! Им достался дом с загадками. Кто-то мечтает о доме с фамильным привидением. Кого-то манят старые фолианты, манускрипты, реальные свидетели прошлого, хранящие правду, которую так быстро забывают потомки.
Муж все ждал, когда дел будет меньше, все вспоминал о чердачных сокровищах.
А потом нашел себе сокровище поважнее. И обо всем ином позабыл.
Теперь вот Люба копошилась в пыли, как в сухой траве забвения. Раскладывала, сортировала. Чем не дело?
Ночами было хуже. Гораздо хуже. Засыпала она только с включенным телевизором. Пока программа шла, раздавались звуки, голоса, музыка, она могла дремать. Но в тишине сон снимало как рукой. Начинались кошмары, мысли, вопросы… Разговоры с мужем. Почти наяву. О том о сем.
Постепенно приходила к ней мудрость. Прощение. Прощание.
Родство остается. И годы вместе никуда не деваются. И любовь…
А потом… Потом он пришел к ней попрощаться… Навсегда.
Больнее всего было вспоминать, как она говорила ему: «Лучше бы ты умер». Именно тогда, когда душа его трепещущая стремилась к ее душе приникнуть. Когда он уже умер. А она ему желала… Для себя – его смерти. Это давило страшной тяжестью.
Люба прижимала к груди его фотографию, говорила ему, объясняла, каялась…
Настало время узнать его последнюю волю.
Завещание.
Люба об этом и не думала. А что думать? Дом муж переоформил на них с сыном. Спасибо ему! Что еще ей могло причитаться?
Оказалось, он все, что имел, завещал им. Ей, Любе, все еще законной жене, и сыну. Явился к нотариусу за неделю до смерти и оформил по всем правилам свое распоряжение. Почему? Кто теперь узнает? Может, прожив почти год со своей молодой «женой», начал что-то понимать. Поостыл и на ясный рассудок разглядел… Причину все равно не угадать. Оставалось одно ясное понимание: последние его мысли устремлялись к Любе. О ней он заботился. Резон в этом был. Ведь Сесильке-то двадцать четыре годочка всего. Успеет взять свое. Вся жизнь у нее впереди.
Сын Миша собрался переезжать в отцовский дом. Раз отец сам так хотел, причем за неделю до кончины, почему бы и нет? Приехал туда, а Сесилька забаррикадировалась. Вызвала журналистов на подмогу. Еще бы! Она-то в своей стране. А они – иностранцы. Это ничего, что она с иностранцем жила и собиралась использовать его долго-долго. Теперь ей терять оказалось нечего. Состоялся настоящий мультимедийный перформанс: скорбные слезы, вой, интервью, перемежающиеся рыданиями и задыханиями безутешной молодицы, вспышки фотокамер, а потом статьи в желтой прессе и демонстрация неподдельного горя по всем новостным каналам страны. Основные темы обозначались следующим образом: юная возлюбленная жена, происки русской мафии, иностранцы, от которых нет житья…
На газеты и ТВ пришлось подавать в суд. Псевдожену разоблачили. Справедливость восторжествовала. Все завещанное принадлежало им по праву.
Тогда Сесилька решила действовать по-другому. Ей же надо было хоть что-то получить за год своих стараний и удовлетворения прихотей безмозглого козла, оставившего ее ни с чем.
Она опубликовала мемуары о маэстро. Толстенную книженцию, страниц около тысячи! Как успела? Кто подсобил? Ну, не сама, понятное дело. Стало быть, помощники есть и ждут своей доли. Мемуары назывались «Только с тобой я понял смысл моей жизни…» Это, естественно, преподносилось как слова музыканта, обращенные к его музе, то есть автору мемуаров, Сесильке. Никакого документального подтверждения этой фразы не было. Просто, со слов несчастной, ее возлюбленный повторял ей это ежедневно, все время совместной жизни.
Далее выяснилось, что Мастер называл ее, Сесильку, своей Маргаритой. Велел ей прочитать этот русский роман и сказал: «Ты – Маргарита».
Люба хорошо помнила, как они впервые с будущим мужем читали журнал «Москва», доставшийся ей всего на сутки. Так тогда читали: из рук в руки, да еще и в считаные часы. Как великое благодеяние и знак доверия вручали вожделенное произведение. Они сидели в ее комнате, на диванчике, прижавшись друг к другу, читали не отрываясь. Переглядывались, повторяли вслух фразы… «В белом плаще с кровавым подбоем… Пятый прокуратор Иудеи Понтий Пилат…»
Собственно, они до этого почти и не знали друг друга. Виделись пару раз мельком. Просто драгоценный журнал давал им общий знакомый. Он-то и посоветовал вместе читать, иначе совсем времени не хватит. Практичный и разумный совет.
Они читали.
Ее родители, с пониманием относившиеся к тому, что некоторые книги приходится проглатывать с невероятной скоростью, да еще и ночами, улеглись.
Они читали. Внимательно, цепко, чтоб все вобрать в себя навсегда. И чтоб успеть.
А под утро стали целоваться. Жадно, как исстрадавшиеся от жажды в пустыне. Просто умопомрачение нашло. Целовались, ласкали друг друга, ничего не выгадывая, не планируя, не загадывая. Все у них было тогда впервые. Любовь накрыла. Задыхались от любви. От судьбы. А разве не судьба? И если бы не книга! Не было бы общей судьбы. Но тогда, в день после той ночи, Люба в своем институте сгорала от любви. Она провела бессонную ночь, но совсем не хотела спать. Ей бы увидеть еще раз того, с кем читала она волшебную книгу. А он, может быть, и не придет больше никогда. Решит, что она доступная, развратная. Без ухаживаний и просьб бросилась в объятия к незнакомому практически парню. Она, кстати, ни капельки об этом не жалела. Упрекала себя в одном: надо было позвать вечером в гости. Пообещать очередную редкую книгу и…
Возвращаясь домой, увидела его издалека, стоял у ее подъезда со свертком под мышкой.
Она не бежала к нему. Летела. Ноги земли не касались. Точно.
– Вот, смотри, что мне на одну ночь дали, – развернул он сверток.
Люба пыталась прочитать название и не смогла. Какая разница!
Дома никого не было. До возвращения родителей с работы оставалось часа три, не меньше. Им все равно не хватило. Хотя на чтение они не потратили ни одной минутки. Только друг на друга.
Так и «читали». Недолго. Пару недель. Потом он пришел за ней в институт и повел подавать заявление в загс. Объяснил, что они оба так долго не протянут, если ни днем, ни ночью не спать. Ей до восемнадцати оставалось три недели. Заявление поначалу не принимали. Он объяснил, что вступать в брак можно в первый же день по достижении совершеннолетия. Но как осуществить это право, если они не примут заявление сейчас? Тетки страшно поразились стройности рассуждений и неоспоримой правоте влюбленного юноши. Подчинились. И расписали их в день ее рождения.
Грех они, конечно, тогда совершили, не попросив родительского благословения. Боялись, что те станут скандалить, требовать подождать, подумать. А о чем думать, когда они отодраться друг от дружки не могут. И в своих учебных заведениях ни о чем другом не мечтают, как вжаться, слиться, отдаться своей любви, чтобы хоть чуть-чуть полегчало, чуть-чуть получилось бы дышать…
В день Любиного рождения учиться они не пошли. Поехали расписываться. Потом гуляли на Ленинских горах. Их окружал дикий лес, ни души вокруг, тишина. Запах листьев, земли. Люба опять не чувствовала земного притяжения, хоть и лежала на траве в объятиях любимого. Мужа! И он ничего не сознавал… Только повторял:
– Все по-прежнему, ничего не изменилось. Я схожу с ума от тебя. Я уже сошел с ума. Ты – жена. Но я боюсь тебя потерять не меньше, чем вчера и позавчера. Только вот так, когда делаемся одним целым, верю себе и своему счастью.
Они были одни в раю. Деревья, птицы, небо, шелест листьев, если набегал ветерок. Их наивное бесстыдство, их ласки, их уверенность друг в друге, открытость любви.
Поверив, наконец, самим себе, что все это не сон, что теперь они и ночью, и днем, и когда захотят могут, не прячась, принадлежать своему чувству, новоиспеченные муж с женой отправились отмечать Любин день рождения. Конечно, едва переступив порог, тут же сообщили родителям о сюрпризе.
Неожиданно для них новость была воспринята на ура. Зять пришелся Любиным родным очень по душе. И понравилось, что удался замечательный праздник. С гостями, подарками, песнями и плясками. Настоящая свадьба! Чего еще душе желать?
Так и зажили, душа в душу.
И вот он нашел другую Маргариту. Тут Сесилька явно не выдумывала, откуда бы ей знать такое?
Но опять же Люба поняла. Он говорил о той книге, как о проводнике любви. Он ждал от Сесильки духовного родства, подсказывал ей путь. Бедный. Бедный.
Люба рассказывала Свете об их с мужем любви, близости, страсти так, будто все это никуда не ушло, будто все происходит с ней сейчас: ожидание объятий, ласк, чуда. И Света откликалась на эти рассказы всем сердцем, вспоминая свою любовь. Не с Марио, нет. С забытым, казалось, навсегда Сережей. Ее Сережей.
С Марио все было хорошо. Они никогда не ссорились. Радовали друг друга. Выходили вместе в свет. Их близость давала невероятное наслаждение. Скорее даже вожделение. Марио хорошо знал технологию процесса. Так Света про себя называла то, что между ними происходило.
– Встань так! Наклонись чуть-чуть! Повернись, дорогая. Теперь попробуем по-другому… Не мешай мне, милая, сейчас почувствуешь. Да? Да??? Я улетаю!!! А ты? Вот! Я нашел! Это тут! Запомни!
В результате всегда получалось дикое удовольствие. Такое, что оба рычали, стонали, вопили. Происходило постоянное обучение. И – использование. Словно Света была новым электроприбором, нужным в хозяйстве, многофункциональным, который надо хорошенько, досконально исследовать, чтобы использовать все его возможности. Но «прибор» не имел права чего-то не хотеть, от чего-то отказываться. «Прибор» имел обязанность привыкнуть, доверять пользователю в том, что именно приятно и вкусно во время, отведенное на его эксплуатацию. Марио проявлял бережность и осторожность, нежность и терпение, но никогда не отказывался от своих намерений, какими бы поначалу они ни казались дикими его жене.
– Ты просто неопытная. Ты не знаешь. Это надо распробовать, втянуться. Давай, давай, тебе понравится, когда поймешь…
Света знала, что даже если она нечеловечески устала, недомогает, грустит, это ровным счетом ничего не значит для мужа. Не потому, что он жесток и невнимателен. Потому, что уверен в своем праве на удовольствие, как и в том, что она это удовольствие получает вместе с ним, и в результате всегда выходило именно так. Но часто – через переламывание себя, внутреннее насилие над собой.
Иногда Свете хотелось просто лежать в объятиях мужа. Молча и спокойно лежать, чувствуя родное тепло. Он этого не понимал.
– Не ленись! Это залог нашего общего счастья!
И она подчинялась, раскручивалась на вожделение.
«Интересно, а когда я забеременею, он все равно будет требовать от меня всего этого, когда и сколько захочет? – задавала она себе важный вопрос. И отвечала: – Что, собственно, для него-то изменится? Конечно, будет». Это все было не так страшно. Просто – по-чужому. Как отработка, честная и добросовестная, своих трудовых обязанностей.
И еще важное, чего ей катастрофически не хватало. Светка не чувствовала себя хозяйкой в доме. Пришла на все готовое. Работать по дому ей не полагалось. И получалось – зачем она? Для красоты и любовных утех? Она зажималась, уходила в себя, не ощущая, что может как-то влиять на ход собственной жизни.
Она не позволяла себе думать, что все в ее жизни могло быть по-другому. Не с Марио. С Сережей. Без всяких этих сексуальных техник. Просто по любви. По взаимопониманию. Но думать так – означало предавать собственное решение.
Только слушая Любу, она давала слабину, вспоминала, оглядывалась.
Они очень быстро перешли на «ты», как это принято среди итальянцев. На «вы» обращаются настолько в редких, официальных случаях, что в обыденной жизни такое обращение людей даже пугает. Но в русском дела обстоят не так, поэтому «ты» – было вехой. Они как бы окончательно сблизились.
Однажды, сидя вдвоем на лужайке у Любиного дома, они обе загрустили – каждая о своем.
– Не хватает мне, как воздуха, живой музыки. Как его не стало, ушла музыка, ушла душа, – пожаловалась Люба.
– У тебя есть платочек головной? Косыночка? – словно очнувшись, спросила Света.
Люба сняла с шеи прекрасный шелковый платок и протянула подруге. Та тем временем заплела свои длинные струящиеся волосы в косу, перекинула ее на грудь, повязалась платочком. Встала и запела:
Сильный и чистый голос ее разнесся по саду, поднялся высоко-высоко. Глаза Любы наполнились слезами. Света, пристально глядя ей прямо в глаза, продолжала:
Света допела и стояла, не двигаясь. Люба какое-то время молчала.
– Как ты поешь! – изумленно произнесла наконец старшая подруга, – И… как ты догадалась, ч т о именно спеть?
– Я просто запела, – вздохнула Света. – Не знаю почему. В утешение.
– Пойдем со мной, – обняла ее за плечи Люба, – я тебе должна еще кое-что рассказать.
Они зашли в дом, хозяйка принесла из кабинета небольшой конверт.
– Смотри! Когда у нотариуса завещание оглашали, он мне дал это. Запечатанное. Муж велел вручить мне, когда его не станет. Знал, что он первый уйдет, наверное. И вместе с завещанием подарок оставил.
Люба достала из плотного желтого конверта магнитофонную кассету, подошла к музыкальному центру.
– Слушай внимательно. Ты, может, вообще никогда эту песню не слышала. Слушай слова.
Как же не слышала! Еще как… Любимая мамина песня. Детские воспоминания:
– Слышишь! «На Мурамскай дарожцы», – прошептала Люба. – Это наша с ним песня.
Прозвучали последние слова:
– Я не понимаю, как ты угадала, каким шестым чувством ощутила… Значит, не случайно мы с тобой встретились. Муж мой только классику слушал, другого не признавал. А про эту песню говорил: гениальная. И музыка, и слова. Говорил: так процитировать «На Муромской дорожке» и сделать свое… Только очень одаренный человек мог. Пел мне ее. И потом – видишь… Прислал весточку. И не ответить мне ему никак теперь! И не сказать, как люблю, как понимаю его! «Шукаю я – няма!» Ищу – нет его нигде. Нет, и все.
Люба, взволнованная, раскрасневшаяся, дрожала, вновь переживая чудо встречи и трагедию вечной потери.
– Как же – нет? А кассету кто прислал? А говоришь ты с кем? И петь я тебе почему стала? – неожиданно для себя возразила Света. – Ты плачешь, душа болит. Не видно, не ощутимо, какая она, душа? А – болит ведь! А его душа – где? Разве не рядом с тобой?
– А ты мне еще споешь?
– Конечно, спою. Сколько хочешь.
В тот день кто-то будто подсказал им важное решение. Любе надо написать настоящие воспоминания. О муже. О его пути. О его труде, беспощадном к самому себе. О поисках. Ведь у нее все – и письма его, и фотографии, и даже дневники. Не перевез он их в новую жизнь, велел ей беречь.
То, что сварганила Сесилька, пусть существует само по себе.
Люба потрудится, обязана потрудиться, чтобы память о муже не растворилась в этом лепете. Она боялась не справиться, растеряться. Материалов-то уйма. Годы могут уйти на то, чтоб все включить, рассортировать, осмыслить.
Тогда Света и предложила свою помощь. У нее имелись все предпосылки, чтобы заняться подобной работой: владение компьютером, в те времена еще довольно редкая вещь, далее – легкий слог, редакторские навыки.
Так появилась у них общая цель. Дружба же, скрепленная общим делом, – неописуемое счастье.
Спасибо судьбе. Книгу они подготовили на удивление быстро. Люба наговаривала на диктофон, Света вслед за ней распечатывала фрагменты. Потом выбрасывали повторы, систематизировали. В итоге получилось двухтомное издание, вышедшее одновременно на итальянском и на русском. Эта работа стала для Светы началом ее трудового издательского и продюсерского пути.
Жизнь явно налаживалась.