Колпашевская история
Примерно в тот же период, когда вокруг меня закружился поднятый радикалами вихрь политических страстей, когда на «дело Гдляна» неожиданно наложилось «тбилисское дело», в прессе появилось еще одно сообщение, недвусмысленно нацеленное против Лигачева.
Речь шла о так называемой колпашевской истории.
Суть этого трагического события, ставшего отзвуком кровавых репрессий, такова.
Колпашево — старинный городок на севере Томской области. Он был заложен первопоселенцами на берегу Оби, и еще с прошлого века утвердилась за ним недобрая слава сибирской ссылки, куда «политических» доставляли пароходом и откуда, при сибирских масштабах и полном бездорожье, нельзя было выбраться иначе, как по реке. Между тем на реке любой челн виден, не спрячешься. Вдобавок по могучей Оби выгрести на веслах сотни верст вверх по течению, на юг, к обжитым местам было не так-то просто. А если сплавляться вниз, выносило лодку прямо в Северный Ледовитый океан, в безжизненный край белой смерти.
Не вольным поселением, а застенками ежовско-бериевского НКВД печально славилось Колпашево в тридцатые годы.
Но, конечно же, о том, что творилось в тех застенках, никто в народе не знал, лишь молва глухо доносила слухи о жестокостях, расстрелах. И вдруг весной 1979 года случилось в Колпашеве происшествие, которое страшно напомнило о тех временах.
В тот год паводок на Оби был необычайно сильным. Высокая вода подмыла обрыв, на котором когда-то стояла пересыльная тюрьма, берег рухнул, и обнажилось… массовое захоронение, существовавшее на территории тюрьмы.
Как же поступили? По Оби подогнали два земснаряда и поскорее уничтожили остатки обрыва, вымыли в реку потаенное кладбище, зримое напоминание о сталинских жертвах.
Естественно, в те годы, как бывало и раньше, это событие осталось неизвестным, его скрыли от общественности. Но когда пришла пора гласности, о колпашевском происшествии вспомнили. Газеты рассказали о событиях 1979 года, справедливо, с чувством негодования осудив варварское отношение к захоронению жертв репрессий. Но поскольку в ту пору я был первым секретарем Томского обкома КПСС, то общественному сознанию стали навязывать мнение, будто все — абсолютно все! — в области делалось исключительно по указанию обкома; уничтожение тайного, безымянного кладбища стали приписывать обкому партии, намекая на то, что, мол, чуть ли не я сам отдал приказ поступить столь чудовищным образом — спрятать концы в воду.
Разумеется, никаких фактов, подтверждающих причастность обкома партии, и мою в том числе, к этому не было совершенно. А напрямую предъявить столь серьезное обвинение при отсутствии фактов не рискнула даже праворадикальная пресса. В ход опять пошли намеки, экивоки. И наконец появилось требование, чтобы в колпашевской истории разобралась прокуратура.
Считал и считаю правильным стремление разобраться в случившемся, попытаться установить имена погибших в Колпашеве и увековечить их. Но, к сожалению, даже к этому святому делу кое-кто начал примешивать сиюминутные политические расчеты. В частности, радикалы принялись настаивать, чтобы происшествием в Колпашеве занялась новосибирская прокуратура, а не томская, которая якобы не беспристрастна и будет защищать обком партии, его бывшего первого секретаря.
Что касается лично меня, то я, знавший некоторые обстоятельства колпашевской истории, разумеется, был уверен в отношении любых разбирательств, кто бы ими ни занимался — будь то прокуратура томская, новосибирская или московская.
Меня огорчало, более того, глубоко угнетало другое: в борьбе за власть оппоненты пытаются разыграть даже такую карту, как святая для меня задача увековечения памяти жертв незаконных репрессий.
Для этого у меня были личные основания.
О том, что такое тридцать седьмой год, я знаю не понаслышке, изучал это трагическое время не по книгам, а познавал на собственном горьком опыте жизни. Моего отца, сибирского крестьянина Кузьму Лигачева, отправившегося из деревни на заработки в Новосибирск, в тридцать седьмом исключили из партии (правда, потом восстановили). А вот отец моей жены коммунист Иван Зиновьев в те годы погиб — был репрессирован и расстрелян.
В гражданскую войну он был красноармейцем, потом, получив образование, служил в Наркомате обороны, в Московском военном округе. К середине тридцатых воинское звание у него было уже весьма высокое — по нынешним меркам генерал-лейтенант. И в 1935 году, когда Сталин начал отсылать генералов из Москвы, Ивана Зиновьева направили начальником штаба Сибирского военного округа. А затем, как известно, на военных обрушились массовые репрессии. В декабре 1936 года Зиновьева арестовали. В июне 1937 года судили, обвинив в шпионаже и еще в том, что его деятельность была направлена на ослабление боеготовности войск округа. Весь «суд» длился десять минут. А через два часа после объявления приговора «англо-японо-немецкого шпиона», который полностью отверг все обвинения в предательстве, расстреляли.
Об этих страшных, безмерно тяжелых для каждой семьи репрессированного подробностях я, между прочим, узнал только в конце мая 1989 года, во время первого Съезда народных депутатов СССР, когда представилась возможность ознакомиться с архивным делом, заведенным на Зиновьева в 1936 году. Тот съезд вообще был для меня периодом очень нелегким. С клеветническими нападками обрушился Гдлян. Радикалы стали требовать ухода в отставку. Заболела жена Зинаида Ивановна… В общем, беда не приходит одна. А когда мы в семье познакомились с архивным делом тридцатых годов, Зинаида Ивановна расплакалась:
— Что же это за судьба у меня такая? Раньше была дочерью «врага народа», теперь стала женой «врага перестройки»…
Ее отца, расстрелянного в 1937 году, я хорошо помню, это был очень живой, интересный, яркий человек, хороший оратор (однажды в Новосибирске я был на его лекции по международным вопросам), по моим понятиям — самородок. Кстати, поженились мы с Зинаидой Ивановной сразу после войны. И в этой связи не могу не вспомнить одно из писем, полученных мною, когда началось «дело Гдляна» и сотни, тысячи людей посчитали нужным выразить мне свою поддержку. И.А.Спирина из Москвы писала: «Уважаемый Егор Кузьмич! Мне ясно, кто вы и что вы очень порядочный человек, если в сталинские годы вы не побоялись жениться на дочери репрессированного „врага народа“. Этот факт вашей биографии говорит о многом».
Скажу откровенно, это письмо тронуло меня до глубины души. Действительно, до 1953 года, до смерти Сталина, я очень чувствовал, что означало быть женатым на дочери репрессированного генерала. Об этом обязательно полагалось указывать в анкете. Я знал случаи, когда сурово наказывали людей, скрывавших такого рода подробности своей биографии, — анкеты в ту пору проверялись сверхтщательно, месяцами. Короче говоря, человек с такой анкетной записью считался как бы второсортным. При случае ему могли напомнить о незримом клейме «враг народа», витавшем над семьей. А за напоминанием могли последовать и вполне определенные выводы.
В 1949 году и мне основательно напомнили об этом.
В то время я уже работал первым секретарем Новосибирского обкома комсомола, и по нашей инициативе на заводах и в колхозах начали создавать молодежные бригады. Это было широко распространено в войну и давало хорошие результаты на производстве. Мы считали, что молодежные коллективы нужны и в мирное время. Казалось бы, что тут дурного? В Москве рассудили иначе. Меня обвинили в том, что я будто бы пытаюсь оторвать молодежь от партии, и навесили грозный ярлык «троцкиста».
Но я ведь был не рядовым комсомольцем — первым секретарем обкома! Отчет нашего обкома слушали в Москве, на заседании бюро ЦК ВЛКСМ, проходившем под председательством Н.А.Михайлова, первого секретаря ЦК комсомола. При этом мое положение осложнялось одним опасным для меня обстоятельством. До этого было раскручено трагическое «ленинградское дело». По этому делу был привлечен второй секретарь ЦК ВЛКСМ, бывший первый секретарь Ленинградского обкома комсомола Иванов — умнейший человек. У меня с ним были добрые отношения, он меня поддерживал, и об этом знало руководство ЦК. Иванов был оклеветан, осужден и погиб — случившееся с ним я переживал страшно, не мог, конечно, поверить в его виновность. Да еще зная судьбу генерала Зиновьева.
А совсем скоро и сам был обвинен в «троцкизме»… Казалось бы, слушали отчет обкома, и ведь было о чем говорить, — мы старались, немало делали, но, понятно, у нас было немало недостатков, — а вот упреки посыпались в «троцкизме». На бюро разговор начал Михайлов, приписавший мне стремление оторвать молодежь от партии. Все время подчеркивал: так поступали троцкисты. Я пытался было защищаться, однако слушать не стали. Члены бюро, разумеется, знали, что моя жена — дочь репрессированного генерала. Прямо никто этого не произносил, но я-то чувствовал, что этот факт витал в воздухе. Короче говоря, политический приговор был вынесен быстро: снять с должности первого секретаря обкома комсомола!
Парадокс заключался в том, что я по неопытности в то время вовсе не испытывал чувства опасности. Видимо, недопонимал всей серьезности создавшегося положения. А, может быть, просто сказался характер: поскольку совесть моя была чиста, я предпочел не прятаться, а, что называется, полез на рожон. И потому сгоряча написал письмо в ЦК КПСС, где изложил суть дела и просил в нем разобраться.
Буквально дня через два-три меня вызвали в оргинструкторский отдел ЦК партии. Товарищ, к которому попало мое письмо, сидел в небольшой комнате не один. Там еще был стол, за которым работала какая-то женщина. Разговор, помню, начался неторопливо, с того, что инструктор принялся расспрашивать меня о жизни, о молодежных рабочих бригадах…
В это время женщина поднялась и вышла, держа в руках какие-то бумаги. Мы остались одни. И вдруг разговор сразу же приобрел совсем другой характер. Инструктор, фамилию которого я, к величайшему сожалению, не запомнил, сказал мне:
— Товарищ Лигачев, очень вам советую никуда больше не обращаться, и, пожалуйста, поскорее уезжайте домой. Вы меня хорошо поняли? Очень советую: никуда больше не обращайтесь. А я доложу, что беседа с вами состоялась.
Видимо, у меня в тот момент был слишком недоуменный, даже ошарашенный вид, и инструктор, кивнув на соседний стол, продолжил:
— А вы знаете, кто эта женщина? Это товарищ Мишакова… Ну что, до свидания?
Только на улице я осознал все происшедшее. Мишакова была той самой «сверхбдительной» особой, которая «разоблачила» первого секретаря ЦК ВЛКСМ А.Косарева, о ней в то время много писали, ставя в пример. Если бы мое письмо попало для разбирательства в ее руки, очень вероятно, судьба моя сложилась бы иначе. Но мне отчаянно повезло. И тот случай показал: в ЦК, да и в других органах работали разные люди. Среди них было много людей порядочных, понимавших, что происходит в действительности, и в меру своих сил пытавшихся помочь тем, кому грозила беда. Мне ведь действительно помогли. Попросту говоря, меня спасли — а я вот в тревоге и волнениях тех дней даже не запомнил фамилию своего спасителя… Он нарочно тянул со мной разговор, дожидаясь того момента, когда мы останемся один на один. И, как символ, назвав фамилию Мишаковой, объяснил тем самым, чем я рискую, если буду продолжать поиски правды.
Вернувшись в Новосибирск, я внял доброму совету, который дали мне в ЦК КПСС. Не стал больше никуда жаловаться, обращаться за восстановлением справедливости. Но зато и на работу меня нигде не брали — семь месяцев был безработным. Трудно очень пришлось. Семья жила на зарплату Зинаиды Ивановны, которая преподавала английский язык в педагогическом институте. Я уж не говорю об угнетении моральном.
А спустя ровно сорок лет, в 1989 году, когда газета «Комсомольская правда» выпустила свой юбилейный номер, собрав в нем материалы разных лет, была вновь напечатана давняя заметка бывшего корреспондента «Комсомолки» Григория Ошеверова, который сообщал о пленуме Новосибирского обкома комсомола, снявшем с работы бывшего первого секретаря Е.Лигачева.
Заметка была помещена без комментариев и породила немало досужих разговоров, а также откликов в прессе, по радио. Кое-кто из молодых журналистов начал даже на нее ссылаться — в качестве доказательства, что Лигачев, мол, еще в комсомольские годы был снят с работы за какие-то там непонятные делишки. На первый взгляд, перепечатка в «Комсомольской правде» заметки 1949 года — мелочь, газетный курьез, не более. Поначалу я так ее и воспринял, не придал ей значения. Но затем я понял, что нельзя это рассматривать в отрыве от всего того, что происходит в антисоветских средствах массовой информации.
Это горько, тревожно. Это опасный призрак прошлого.
А что касается давних обвинений в «троцкизме»… Семь месяцев я попросту бедствовал и хорошо понял тогда, кто тебе истинный друг, а кто — так себе, случайный попутчик. Были люди, которые от меня отшатнулись. Но зато были и другие — те, кто поддержал, не разорвал дружеских отношений, а в трудные времена это ценишь особенно. Благодаря им я не озлобился на жизнь. Наоборот, твердо уверовал, что рано или поздно в ней обязательно побеждает добро, справедливость. Я верил и верю людям.
На авиационный завод имени Чкалова, где я работал после окончания института, меня, разумеется, не взяли: не прошел по анкетным данным — оборонное предприятие. Пришлось основательно помыкаться, пока, наконец, что особенно было неожиданно для меня, предложили пойти лектором в Новосибирский горком партии.
Но окончательно вздохнул, распрямил плечи и понял, что самые страшные годы позади, — нет, даже не после смерти Сталина, а только после XX съезда КПСС.
Сказанного, думаю, вполне достаточно для того, чтобы понять и в полной мере оценить мое отношение к культу личности, к репрессиям. Вот почему с горькой улыбкой читал я иные публикации, в которых меня упрекали чуть ли не в желании вернуть прошлые времена. Как уже не раз говорил, отношусь к истории серьезно — воспринимаю ее целиком, многомерно, во всей полноте. Хорошо вижу в ней темные, трагические пятна, но по достоинству оцениваю и то положительное, то прекрасное, чего добились наша страна, наши люди. Я категорический противник черно-белого видения истории по принципу «или-или». Да, история неоднозначна, но ее недопустимо эксплуатировать в сиюминутных политических целях. Не уважать своих предков — постыдное малодушие, писал Пушкин.
В Томской области находится печально знаменитый Нарым — гибельный край политической ссылки, еще более суровый и отдаленный, чем Колпашево. Собственно говоря, Колпашево когда-то было центром всего Нарымского края, а само село под названием Нарым, основанное четыреста лет назад — старше Томска! — расположено почти на 200 километров севернее Колпашева.
Ссыльнопоселенческий Нарым ведет свою историю с декабристов, отбывавших там наказание. Туда же, в эти каторжные края, отправляли петрашевцев, участников польских восстаний, народовольцев. Затем пришел черед большевиков, которых гноило в Нарыме самодержавие, — эти места не миновали Сталин, Куйбышев, Свердлов. В тридцатых годах нашего столетия в Нарым ссылали раскулаченных крестьян. В общем, у Нарыма горькая, но в то же время и славная история. Много слез и печалей видел этот край, однако знал и высокие взлеты духа, мужества.
«Бог создал рай, а черт Нарымский край» — эта сибирская пословица метко отражает суровость здешних мест, и я часто повторял ее, имея в виду именно бывший каторжный Нарым.
В свое время в Нарыме организовали небольшой музей Старина. Позднее, после XX съезда КПСС, здесь была устроена экспозиция, посвященная ссыльным большевикам. Но она, конечно же, не отражала всей богатой и трагической истории Нарымского края и самого Нарыма — большого таежного села с «классической» сибирской архитектурой из дерева. Как первый секретарь обкома партии я часто бывал в Нарыме, слушал рассказы старожилов — очевидцев лихих ссыльных лет, знакомился с его прошлым. И в 1977 году у нас возникла идея превратить Нарым в исторический музей-заповедник, чтобы сохранить для потомков память о всех ссыльных, перебывавших в этом суровом крае, — от декабристов до репрессированных при Сталине.
Но, разумеется, в те годы самостоятельно осуществить такую идею местным решением было невозможно — обязательно требовалось согласие центра. Причем на весьма высоком уровне.
С просьбой рассмотреть этот вопрос я и отправился к Суслову.
Кратко напомнил Михаилу Андреевичу об истории Нарыма, а затем сказал: — Речь идет о том, чтобы превратить Нарым в мемориальное село. Мы просили бы рассмотреть нашу просьбу в ЦК и дать соответствующие поручения.
После короткой паузы Суслов ответил:
— Егор Кузьмич, мы не можем вас поддержать.
— Почему, Михаил Андреевич?
— Потому, Егор Кузьмич, что ваше предложение означает, что мы увековечиваем память и тех ссыльных, которые были осуждены при Советской власти…
Я был бы неискренним, если бы не сказал, что не исключал возможности именно такого по своей сути ответа. Но пытался настаивать, положил на стол записку обкома партии. Я отлично понимал, что мы не имеем морального права обрывать многострадальную историю Нарыма на 1917 годе. И в Москву я приехал, как говорится, не с пустыми руками: привез основательную записку о создании мемориального села Нарым, подготовленную с помощью томских историков.
Фундаментальными исследованиями Нарымской ссылки занимались ученые Томского университета. Возглавлял эту большую работу заведующий кафедрой истории, лауреат Государственной премии СССР профессор Израиль Менделевич Разгон — образованнейший человек. Старшим преподавателем на кафедре работала Валентина Алексеевна Соловьева, которая тоже с энтузиазмом принялась за изучение Нарымской ссылки. Вместе с ними активно взялись за дело томские историки Э.Н.Хазиахметов, М.И.Чугунов. К этим ученым вскоре подключились историки Новосибирска. Короче говоря, творческий коллектив подобрался сильный, а потому и записка о создании в Нарыме мемориального села, музея-заповедника получилась весьма солидной, обоснованной.
— Михаил Андреевич, что же тут такого? Почему мы должны отказываться от создания исторического музея-заповедника? Вот ученые наши, сибирские, подготовили основательную записку на этот счет.
Однако ответ Суслова был гораздо более жестким, чем я мог предположить. Собственно говоря, ответа и не было. Михаил Андреевич сухо сказал:
— Переходите к следующему вопросу.
Какой вопрос был следующим, я, разумеется, не помню, потому что шел к Суслову именно в связи с созданием Нарымского мемориала. И получив столь решительный отпор, был очень раздосадован, оставшаяся часть беседы прошла кое-как, формально.
Вопрос о создании мемориального села повис в воздухе. Напомню, то был 1977 год. Мог ли я тогда предположить, что спустя два года Суслов сам вынужден будет вернуться к разговору о жертвах репрессий, когда небывало высокий паводок на Оби обрушил колпашевский обрыв и обнажил тайный могильник.
Впрочем, об этом — несколько позже.
Делали дело!
Хочу напомнить, что на заседаниях Секретариата ЦК КПСС мы рассматривали весь комплекс текущих вопросов, связанных с социально-экономическим развитием страны. Приглашали металлургов, шахтеров, машиностроителей — от министра до бригадира, много внимания уделяли подготовке к очередным сельскохозяйственным кампаниям. И, конечно, строго, очень строго контролировали ход социально-культурного строительства.
Контролировали ежемесячно!
Известно, что в 1990 — 1991 годы в стране снизились объемы строительства жилья, школ, поликлиник. Миллионы людей не получили обещанных, долгожданных квартир, других нужных для жизни объектов. Но если вспомнить недавние годы — с 1985-го по 1989-й — то картина была совсем иная. Шел небывалый прирост социально-бытового и культурного строительства, никогда в нашей стране раньше не возводили столько жилых домов, больниц, поликлиник, школьных зданий. Это засвидетельствовала статистика, это почувствовали люди.
В чем же дело? Почему после бурного роста в первые годы перестройки наступил явный спад соцкультбыта? И конца этому спаду, увы, не предвидится. Более того, можно предположить, что условия жизни советских людей будут ухудшаться.
В чем же все-таки дело?
Конечно, большое влияние на выполнение и перевыполнение планов по строительству жилья оказывал постоянный, ежемесячный контроль, это безусловно. Однако сам по себе контроль — не главное, он ведь является лишь одним из действенных рычагов государственной социальной политики.
Не вдаваясь сейчас в суть принципиальных экономических нововведений последних лет, выскажу свою точку зрения лишь по вопросу о так называемом соцкультбыте. Сколько бы ни говорили нам о том, что нужно поскорее сломать прежнюю систему и перейти к рынку, я настаиваю на том, что нельзя было поспешно отменять плановые рычаги в социальной сфере. Пока не созданы новые экономические условия, эта сфера должна была оставаться под централизованным контролем, чтобы не допустить резкого ухудшения жизненного положения трудящихся. Ибо резкое снижение уровня госзаказа и переход на договорные связи, как и следовало ожидать, прежде всего ударили именно по социально-бытовому строительству. В результате экономические новшества особенно больно аукнулись в жилищной и бытовой сферах.
А это такие важнейшие сферы, в которых эксперименты недопустимы. Пока новые экономические рычаги еще слабы, их необходимо было компенсировать в этих сферах методом контроля. И лишь по мере того как общая хозяйственная ситуация начнет улучшаться, можно и в строительстве жилья постепенно переходить к планово-рыночным отношениям.
В принципиальном плане эта проблема относится к разделению полномочий между центром и республиканскими органами. Когда начались бурные дебаты на сей счет, довольно быстро обнаружилось, что центр настаивает на необходимости сосредоточить в своих руках контроль над такими важнейшими отраслями хозяйства, как добыча нефти, газа и угля, железнодорожный транспорт, связь и так далее. Однако из перечня важнейших государственных забот неоправданно выпали вопросы соцкультбыта, которые, на мой взгляд, на переходном этапе нужно было, повторяю, оставить в ведении центра. Речь, разумеется, не идет о том, чтобы из Москвы планировали, что, где и как строить. Речь идет о стопроцентном обеспечении соцкультбыта ресурсами, а на этой основе — и о строгом спросе за дело.
От такого подхода трудящиеся остались бы в очень большом выигрыше. Настроение у народа было бы иным, чем сейчас, когда социально-бытовое строительство по существу пущено на самотек и его объемы сильно сокращаются.
Снова и снова вспоминаю, как хорошо — вот уж поистине в гору! — шли в этой сфере дела в первые годы перестройки. Нужно ли было торопливо приносить налаженное дело в жертву новым экономическим, а вернее было бы сказать, политическим принципам? И ставить под удар жизненные условия миллионов людей? Понимаю, что эти строки дадут кое-кому возможность заподозрить меня в желании законсервировать прежние силовые методы руководства. Но если подойти к этому вопросу непредвзято, то станет ясно, что и в данном случае мои сомнения относятся не к стратегии, а к тактике.
Я убежденный противник «больших скачков», в том числе и по части экономических преобразований. Обоснованность, постепенность — вот главный залог успеха. Причем такой подход вовсе не означает, что введение новшеств следует чрезмерно растягивать во времени. Постепенность предполагает отнюдь не длительность процесса, а стройный, глубоко продуманный порядок перемен.
Как говорят в народе, «поспешай не торопясь», а «поспешишь — людей насмешишь». Уверен, если бы мы шли вперед методом постепенности — в вышеупомянутом смысле, — то, конечно, не упустили бы такую важнейшую сферу, как соцкультбыт, которая после апреля-85 резко пошла вверх.
Вообще, мысленно возвращаясь к первым годам перестройки, я с удовольствием вспоминаю те заботы и проблемы, которыми в то время жило общество. Проблемы трудные и все-таки приятные! Душа радовалась оттого, что пришло наконец их время. Теперь-то уж, думалось, отбросив догматизм былых лет, мы обязательно их решим.
Вспомнить хотя бы проблему Байкала.
Но прежде чем рассказать, почему меня потянуло к этой проблеме, замечу, что интерес к экологии у меня пробудился еще в Сибири. Считаю нужным еще раз вернуться к проблеме кедра. Кедр — изумительное хвойное дерево: очень красивое в декоративном плане, к тому же дает вкуснейшие и в целебном отношении исключительно полезные орехи. В общем, это настоящая жемчужина сибирской тайги. Однако хозяйственники смотрели на кедр не как на плодовое дерево, а как на обычный, как правило, мощный ствол, то есть вырубали в больших объемах, легко выполняя планы. Сложность состояла в том, что Томск обеспечивал технологической дощечкой из кедра все предприятия страны, которые выпускали карандаши. Но отбор древесины для карандашной дощечки очень жесткий, на карандаши ее шел мизер, основные объемы вырубаемого кедра использовались на пиломатериалы, шпалы и даже, как ни странно, на обычную тару.
Это беспокоило многих, надо было искать решение в защиту кедра.
Несмотря на сопротивление Министерства лесной промышленности, было принято постановление правительства о рациональном использовании кедра и кедровников. Главное — сокращались вырубки этого плодового дерева, создавались комплексные кедровые хозяйства. Увы, сделано далеко не все, страсти вокруг кедровых лесов кипят и сегодня, проблема непростая: кедр нужен как древесина, но если злоупотреблять его вырубками, он может исчезнуть…
У нас в семье уважительное, даже трогательное отношение к кедру. Мы все его очень любим. Когда мы приехали из Томска в Москву, то сын Александр и внук Алексей посадили в Подмосковье несколько саженцев сибирского кедра. Интенсивное плодоношение кедра начинается через 120—150 лет. Деревца растут — это посланники будущим поколениям.
Вернемся к Байкалу — тоже жемчужине Сибири. Да еще какой! За спасение этого уникального сибирского моря давно ратовал писатель Валентин Григорьевич Распутин. Однако вопрос утопал в бесконечной бюрократической волоките, спотыкался о ведомственный эгоизм. Но в 1985 году, когда стало ясно, что новое политическое руководство намерено опираться на общественное мнение, Распутин вновь обратился в ЦК КПСС и передал мне обстоятельную записку относительно ситуации вокруг Байкала.
Распутина я чту давно. И помимо читательской благодарности, питаю к нему еще и чувство глубокой признательности — за то, что он написал очерк о деревянной архитектуре Томска. Старинные томские кружева, одна из достопримечательностей Сибири, свидетельство высокой народной культуры предков. К сожалению, десятилетия и века оставили на деревянной архитектуре свой след — некоторые уникальные постройки пришли в негодность. И мы в Томске решили всерьез заняться реставрацией старинных зданий, создали для этих целей специальную организацию. Дело хорошо двинулось вперед, и доброе слово такого мастера, как Валентин Распутин, который всему миру рассказал о деревянном сибирском зодчестве, было для томичей истинной наградой.
Естественно, прочитав записку Распутина по Байкалу, я пригласил его к себе и внимательно выслушал. Затем запросил мнение академиков Яншина, Ласкорина, а в итоге решил вынести вопрос на обсуждение Секретариата ЦК. Горбачев меня поддержал, и вскоре состоялось рассмотрение проблемы Байкала. Впервые получили деловую поддержу высшего политического руководства те, кто грудью стоял за Байкал, — многие из них присутствовали на том заседании Секретариата, выступали. В том числе, конечно, и Распутин. Вопрос стоял ясно: остановить и перепрофилировать Байкальский целлюлозно-бумажный комбинат. Возражали против этого лесники, бумажники, которые говорили о своих проблемах. Но и разум, и эмоции, безусловно, были на стороне защитников Байкала. Поэтому сообща договорились начать серьезную работу по переоборудованию комбината. После того заседания мы еще несколько раз собирались в ЦК. Неотступно осуществлял, так сказать, общественный контроль за решением байкальской проблемы Валентин Григорьевич Распутин — его статьи на эту тему регулярно появлялись в прессе. Основательно взялись за эту проблему иркутские и бурятские организации. Дело наконец сдвинулось с мертвой точки, и в перспективе можно было рассчитывать на успех. Но вот уже давно, мне кажется, очень, очень давно о Байкале никто не вспоминает. Те решения, которые мы приняли в 1985 г. и выполнение которых плотно контролировали до 1989 года, сейчас фактически положены под сукно.
Не до них. Не до Байкала.
Что же со всеми нами случилось? Почему от решения конкретных проблем, тревожащих общество, — будь то строительство жилья или спасение Байкала, мы поспешно перепрыгнули к потрясению основ и теперь оказались на краю пропасти? Кто и почему изменил изначальный политический замысел перестройки?..
В этой же связи не могу не вспомнить бурные дебаты, развернувшиеся вокруг толстовской Ясной Поляны. Прочитав несколько весьма противоречивых публикаций в прессе, я понял, что над исторической усадьбой нависла экологическая угроза и опасность запустения. Поручили разобраться в ситуации разным организациям — самим тулякам, отделу культуры ЦК КПСС, министерствам культуры СССР и РСФСР. Потом несколько раз по моей инициативе обсуждали вопрос о Ясной Поляне на Секретариате ЦК. Решали по-крупному: сохранить в прежнем виде старый дом и лесопарк, а рядом построить новый современный туристско-экскурсионный комплекс.
Но особенно много хлопот доставляла экологическая обстановка в районе Ясной Поляны. Рядом, за оградой усадьбы, проходила весьма загруженная автомагистраль, кроме того, поблизости была запроектирована новая трасса Москва — Юг. Этот участок будущей автострады проектировали военные, они же и возражали против ее переноса. На Секретариате ЦК мы настояли на том, чтобы отодвинуть новую трассу за десятки километров от Ясной Поляны, и это заметно снизило экологическую нагрузку. Даже Министерство обороны уступило требованиям защитников окружающей среды.
Так мы начинали. И пишу об этом для того, чтобы вновь напомнить, какой эмоциональный подъем царил в нашем обществе после апреля 1985 года, когда мы начали «очеловечивать» экономику, поворачивать ее еще больше лицом к духовным и бытовым запросам народа.
Ведь вокруг Ясной Поляны были закрыты почти все вредные производства, в том числе крупное производство химических удобрений на Щекинском комбинате, тепловые станции переведены на природный газ. Такой подход в то время был в диковинку. Ведомства сопротивлялись отчаянно, а Совмин России как-то очень уж дрябло, вяло занимался сохранением толстовской усадьбы. Не скрою, пришлось на Секретариате ЦК нажимать, и не один раз. До тех пор, пока наконец не был окончательно утвержден генеральный план реконструкции Ясной Поляны.
То, что можно было сделать сразу — оздоровить экологическую обстановку, ограничить в окрестностях музея-заповедника новое строительство, — было выполнено. Однако после 1988 года этот вопрос тоже куда-то провалился. Конечно, все это дело Советов…
Безусловно, систему партийно-государственного управления необходимо было менять, передавая властные функции Советам. Но опять-таки сам этот процесс вовсе не обязательно должен был носить ура-р-революционный характер, почти одномоментный. Средства массовой информации раздули миф о том, что якобы партийный аппарат отчаянно цепляется за административные и хозяйственные функции, а потому надо решительным приступом вырвать у него власть. Но вспомним, задача разделения партийных и хозяйственных функций была выдвинута значительно раньше, сразу после войны, потом к ней вернулись в 60—70-е годы.
Это был верный шаг. Если бы партия постепенно передавала Советам функции управления, то можно было бы избежать многих нынешних потрясений. Однако, как и во многих других случаях, вместо спокойного, взвешенного переноса властных функций от партийного аппарата к Советам этот процесс принял характер борьбы за власть — даже не борьбы, а схватки! В результате партия никаких хозяйственных функций никому не передавала — ее просто отстранили от участия в решении важнейших общегосударственных дел. Перестройка системы управления и в данном случае была заменена «скачком».
Это еще один пример непоследовательности, торопливости, привнесенных в перестройку из-за увлечения радикализмом.
Между тем после 1985 года наметили и начали проводить в жизнь четкий политический курс на расширение самостоятельности предприятий, местных органов. Это, конечно, были только первые шаги, работа здесь предстояла огромная, рассчитанная на длительный период. Речь шла о планомерной передаче управленческих и хозяйственных функций Советам. Но начинаться все должно было с укрепления материальной базы Советов, их авторитета. А поступили-то наоборот: хотя Советы были еще беспомощны и неопытны, партию буквально вынудили выпустить из рук бразды правления. Результатом стало безвластие.
Жестоко пострадал народ!
Многие из нас вышли из села. Давайте вспомним: когда крестьянин, собравшись со средствами, силами, затевает новый, просторный дом, он ведь, занимаясь этим непростым делом, продолжает жить в доме старом. И уж потом, когда все готово, сносит старое строение. Мы же поступили иначе: не создав ничего нового, поспешили разрушить старое. А где жить? Убежден, партийные комитеты нельзя было механически отсекать от сферы управления. Ну хотя бы для того, чтобы подстраховывать Советы, разумеется, не подменяя их. а, наоборот, помогая. Подтверждение этому я встретил, например, в Белгородской области. Партийные органы и Советы народных депутатов там работали дружно, решая общие задачи, и дела здесь шли хорошо. Первый секретарь обкома партии Алексей Филиппович Пономарев был избран председателем областного Совета. В 1990 году ему присвоили звание Героя Социалистического Труда. Это редкий случай в годы перестройки.
В то же время там, где между Советами и партийными комитетами началась конфронтация, перепалка, результаты в хозяйственной деятельности, социальной сфере становились все хуже и хуже. А «демократам» того и надо было. Они сломали Советы, заменили их губернаторами, мэрами, префектами.
Разве можно было (повторюсь, хотя бы на определенном этапе политики перестройки) пренебрегать тем колоссальным опытом решения конкретных, жизненно важных задач, которым располагали партийные комитеты?
В качестве примера хочу сослаться на ту часть деятельности Секретариата ЦК, которая была посвящена вопросам культуры. Она, на мой взгляд, представляет сегодня значительный интерес еще и потому, что свидетельствует о новых отношениях, устанавливаемых после апреля 1985 года между партией и интеллигенцией.
С научной интеллигенцией, с выдающимися советскими академиками мне довелось близко познакомиться за годы работы в Новосибирском академгородке, а позднее — в Томске, об этом уже упоминалось. Но не менее тесные дружеские связи сложились у меня и со многими деятелями культуры.
С 1954 по 1961 год я работал заместителем председателя Новосибирского облисполкома по вопросам культуры, секретарем обкома по идеологии. То была замечательная пора хрущевской «оттепели» — раскованности, инициативы масс, пробужденных XX съездом КПСС. В плане культуры в те годы Новосибирск преображался буквально на глазах: открылись консерватория, театр оперетты, театральное и хореографическое училища, картинная галерея. Наконец-то получил «постоянную прописку» в своем здании знаменитый Сибирский народный хор, которым руководил композитор Валентин Левашов. В общем, это действительно был как бы «культурный взрыв».
Добавлю к этому: под Новосибирском набирал силу академический центр. Это ведь тоже мощная духовная сфера.
В то время меня буквально атаковали представители различных жанров искусства, требовавшие внимания, помощи и поддержки. Особенно, помню, проявляла настойчивость музыкальная общественность. Новосибирск уже тогда по праву считался городом с высокой музыкальной культурой и огромным числом поклонников классической музыки. А консерватории в этом городе не было, и построить столь непростое сооружение в то время не представлялось возможным.
Однако родилась идея переоборудовать под консерваторию старинное, классического стиля здание «Сибпушнины», где когда-то проходили аукционы и которое к тому времени населяли около двадцати различных контор. Конечно, выселить их оттуда, предоставив другие помещения, было делом весьма и весьма непростым. Однако оно целиком зависело от настойчивости исполкома, и тут уж мы справились. Куда сложнее оказалось добиться решения об открытии консерватории. Решать вопрос предстояло в Москве. И не просто в Москве, а, как выяснилось, на самом «верху».
Короче говоря, после нескольких бесплодных попыток стало ясно, что «пробивать» новосибирскую консерваторию придется непосредственно через Н. А. Булганина.
Вот в связи с этой «музыкальной темой» мне и довелось познакомиться с тогдашним Председателем Совета Министров СССР. Просьба наша на фоне больших государственных дел, конечно, была незначительной. Однако при ее решении отчетливо проявились и характер самого Булганина, человека военного, мыслившего масштабно, и, пожалуй, сам правительственный стиль тех лет, когда «наверху» еще не овладели «наукой» скрупулезно расписывать все от «а» до «я», подходили к вопросам по-крупному, в целом, как и подобает высокому руководству.
Николай Александрович, внимательно выслушав меня и директора Новосибирского театра оперы и балета С.В.Зельманова, вызвал секретаря и велел ему подготовить положительное решение. А решение это состояло всего-навсего из одного пункта, который Булганин продиктовал сам: «Открыть в городе Новосибирске консерваторию».
И все.
Затем Николай Александрович, повернувшись к нам, сказал:
— Когда, как и сколько для этого необходимо средств — это уже не мое дело. Этим займутся товарищи из Комитета по делам искусств. А вы поработайте вместе с ними.
Когда на следующий день мы пришли в комитет, решение Председателя Совета Министров СССР уже было, что называется, в работе. Мы тщательно обсудили все, что было связано с формированием руководства консерватории, с реконструкцией старинного здания. Но главное, удалось настоять на том, чтобы к вопросу подошли комплексно и включили в него строительство квартир для профессоров и преподавателей консерватории. Если говорить начистоту, этот пункт был для меня одним из самых важных, ибо создавал задел на будущее, закладывал основы новосибирской консерваторской школы.
Эти надежды, надо сказать, оправдались в полной мере: благодаря наличию квартир в Новосибирск приехали профессора из Москвы, Ленинграда, Львова, других городов страны. Быстро был создан творческий преподавательский коллектив, и сегодня новосибирская музыкальная школа известна не только в нашей стране, но и за рубежом.
Когда я работал в Томске, мои связи с художественной интеллигенцией еще более упрочились. Ведь мы начиная с 1966 года ежегодно проводили фестиваль искусств «Северное сияние», на который приглашали ведущие коллективы страны. Побывали у нас ансамбли Игоря Моисеева, «Березка», Советской Армии, «Виртуозы Москвы», симфонические оркестры. В Томске гастролировали столичные театры: МХАТ, Малый, вахтанговцы, имени Моссовета, «Современник», ленинградские театры — имени Пушкина, имени Комиссаржевской и другие. Конечно, участвовали в томских фестивалях многие лауреаты конкурса имени Чайковского. Уже из этого перечня видно, что наши лучшие артисты не обходили стороной далекую Сибирь. В те годы кто-то из томичей пошутил: — Не знаю, как насчет заграницы, но в Томске наши «экспортные» коллективы гастролируют, пожалуй, почаще, чем в Москве.
В этой шутке была какая-то доля истины. Несмотря на огромную занятость и большое количество гастролей, Царев, Ефремов, Симонов, Моисеев, Надеждина, Игорь Горбачев, Спиваков и другие руководители художественных коллективов все же откликались на наши просьбы и прилетали в Сибирь. Разумеется, ничем особым, кроме радушия, привлечь мы их не могли. Все решали личные контакты. Не раз бывало, что я сам звонил в Москву крупным деятелям культуры и искусства, приглашал их в Томск. И они приезжали, потому что знали и высоко ценили благодарного сибирского зрителя.
Когда в 1983 году меня перевели на работу в столицу, первое время я впрямую, как говорится, по службе не был связан со сферой культуры. Однако в личном плане дружба с творческой интеллигенцией еще более упрочилась. В те годы, продолжая свою традицию студенческих лет, я часто бывал в столичных театрах. Конечно, познакомился с полным репертуаром Большого — от «Лебединого озера» до «Сказания о граде Китеже», был на юбилейных вечерах Плисецкой, Максимовой, Васильева, на памятном вечере Улановой. Даже став членом Политбюро, я ходил в Большой театр неофициально, как рядовой зритель. После спектакля за кулисы не ломился, не пожимал артистам руки «от имени ЦК и Политбюро». Театр нужен был мне как самоценное общение с истинным искусством, как душевная отрада.
Разумеется, бывал я и во МХАТе у Татьяны Дорониной, Малом театре, вахтанговском, в «Современнике». Но. пожалуй, чаще всего — на симфонических концертах в Большом зале Московской консерватории, особенно когда дирижировали Светланов, Федосеев. С новосибирских лет симфоническая музыка — моя давняя любовь.
Правда, скажу откровенно: примерно с конца 1988 года я почти перестал посещать консерваторию — не то было настроение, чтобы сполна отдаваться во власть музыки. Сейчас снова стал бывать на симфонических концертах.
Давние, вовсе не по службе, а по душевному влечению связи с художественной интеллигенцией побудили меня после 1985 года всерьез обратить внимание на вопросы развития культуры.
На заседаниях Секретариата ЦК КПСС мы рассматривали именно те вопросы, которые волновали творческую интеллигенцию — в первую очередь речь шла об ускоренном развитии материальной базы культуры. В ту пору на эти цели были выделены крупные средства.
Надо сказать, что особое неблагополучие по части материальной базы культуры обнаружилось, как ни странно, в Москве. Известно, что в столице создан колоссальный духовный потенциал. Но большинство театральных зданий, концертных залов и музеев находятся чуть ли не в аварийном состоянии. За минувшие двадцать лет в Москве построили всего лишь один новый театр — здание МХАТа на Тверском бульваре.
Помнится, мы собрали в ЦК руководителей строительных министерств, Моссовета, ведущих деятелей культуры и поставили вопрос ребром: что надо сделать, чтобы в кратчайшие сроки привести в порядок столичную материальную базу культуры?
Вопросы решали не умозрительно, не по бумагам-справкам и запискам. Как-то в один из дней мы вместе с тогдашним первым секретарем Московского горкома КПСС Л.Н.Зайковым, председателем исполкома Моссовета В.Т.Сайкиным, заместителем Председателя Совмина СССР Ю.П.Баталиньш, зав. отделом строительства ЦК КПСС А.Г.Мельниковым, другими руководителями сели в старенький автобус, присланный по моей просьбе из Всероссийского театрального общества, пригласили с собой строителей, режиссеров, ведущих актеров и отправились осматривать театры Москвы. Два дня объезжали город, дотошно знакомясь с «театральным хозяйством». Зато перед глазами предстала полная картина, стало понятно, как надлежит действовать. Именно тогда было решено реконструировать Большой зал консерватории. Тогда же договорились о капитальном ремонте зданий Малого театра, МХАТа на улице Москвина. Затем горком партии, горисполком приняли постановление о приведении в порядок зданий зрелищных учреждений. Секретариат ЦК поддержал этот план, а по тем временам это означало, что к его выполнению были подключены союзные органы.
Так же поступили с «музейным хозяйством». Вместе со строителями и проектировщиками я дважды бывал в Музее имени Пушкина. По просьбе его директора И.А.Антоновой удалось убедить Совмин СССР передать музею соседнее здание. Конечно, не спускали глаз с Третьяковки, ускоряя реконструкцию. В общем, что-то удалось сделать в ту пору. Обновление материальной базы культуры набирало темпы. Решались и другие вопросы. В частности, в три раза были увеличены средства на строительство сельских клубов, осуществлялась программа сооружения концертных залов в крупных городах страны. Был установлен контроль за ходом строительства, реконструкций домов творчества. Заинтересованно подходили к этим вопросам в правительстве Н.И.Рыжков, Г.А.Алиев.
Однако в последующие годы и тут почти все замерло: стало не до Байкала, не до реконструкции музеев и театров, не до актерских пансионатов.
Вспоминаю памятный разговор на одном из заседаний Политбюро, когда я уже занимался вопросами аграрной политики. Естественно, начал настаивать на том, чтобы селу выделили больше ресурсов и средств. В ответ Николай Иванович Рыжков заметил:
— Когда Лигачев занимался культурой, мы по его настоянию дали в эту сферу очень много средств. Теперь вот он требует то же самое для аграрников. Давайте, Егор Кузьмич, так поступим: у культуры возьмем, а селу передадим…
Однако я категорически возразил:
— Нет! Так не пойдет. Культуру обделять нельзя. Но, увы, сама жизнь, ухудшающаяся экономическая ситуация привели к быстрому обнищанию культурной сферы.
В значительной мере лишившись государственной поддержки, театры, музеи, музыкальные коллективы уповают теперь на спонсоров — отечественных и зарубежных.
Слов нет. На Западе отдельные выдающиеся артисты, художники, музыканты материально обеспечены лучше, чем у нас. Но если взять сферу культуры в целом, то на Западе всегда сильно завидовали большим советским государственным дотациям, прочности жизненного и творческого положения наших деятелей культуры.
Наши деятели культуры, и это не упрек, привыкли опираться на поддержку государства и слабо представляют себе те жесточайшие рыночные условия, в каких приходится творить их западным коллегам. И что бы ни говорили, какие бы примеры ущемлений и зажима творчества ни приводили, я убежден, что щедрая государственная поддержка очень благотворна для развития истинного искусства. Потому-то после апреля-85 КПСС и взяла такой курс: от былых зажимов, запретов и ущемлений освободиться, избавиться, а материальную поддержку культуры усилить. Разве это был плохой курс?
И ведь это были не слова, не призывы, не благие обещания. Реальность этого курса деятели культуры на деле ощутили в 1985-1986 годах.
Но к чему же пришли теперь, опорочив КПСС, развалив социалистическое государство? К неистовой коммерциализации культуры, где верх безусловно берут низкопробность, художническая невзыскательность и где истинное искусство вынуждено пребывать в нищете, каждодневно взывая к благотворительности. И вот «Виртуозы Москвы» уже перебрались на временное место жительства за границу… Кто следующий? Не приведет ли создавшаяся ситуация к невосполнимой утечке отечественных талантов и, как следствие, к обнищанию духа? И как ни бился большой патриот министр культуры, известный актер Н.Н.Губенко, положение не менялось.
Нет, не к этому мы стремились в первые годы перестройки. И не к этому КПСС вела дело. Те горькие плоды, какие пожинает сегодня наша великая, но бесхозная, поистине нищающая культура, — это результат политического авантюризма демократов, присвоивших себе право решать судьбы страны. Конечно, жаль, что среди них оказались и некоторые деятели искусства, по сути дела подрывающие корни нашего могучего дерева культуры.
Почти каждый день приходится читать в газетах о том, что все более и более бедствует культура. Зато почти не слышно об улучшениях. Возникла ситуация, при которой художественной интеллигенции просто некуда обратиться за помощью.
Опять-таки в первые годы перестройки было иначе: обращались в ЦК КПСС, и там помогали. Это знают, об этом помнят.
В 1987 году, например, пришел Игорь Александрович Моисеев. У знаменитого танцевального коллектива по сути не было репетиционных помещений, и Моисеев просил полностью предоставить в его распоряжение зал имени Чайковского на площади Маяковского в Москве. Помнится, мы вели деловой, обстоятельный разговор в зале заседаний Секретариата ЦК, и Моисеев, видимо, желая придать моим мыслям определенное направление, рассказал шутливый случай из своих весьма богатых отношений с высоким начальством.
Он пришел к Председателю Совета Министров СССР Булганину с просьбой снизить пенсионный возраст артистов балета. Выслушав Моисеева, Николай Александрович спросил:
— А до каких лет может танцевать на сцене балерина? До сорока, до пятидесяти может? Моисеев ответил:
— Может и до шестидесяти. Но смотреть на такой танец уже трудно.
Мы вместе посмеялись над поучительным случаем. Потом Моисеев еще много рассказывал о тонкостях балетной жизни.
А вопрос, который поставил Игорь Александрович, помогли решить: его коллективу были улучшены условия для работы.
Неоднократно обращался ко мне и художник Илья Глазунов. По его предложению мы помогли создать Российскую академию живописи, было принято решение Совмина СССР передать для нее здание на улице Кирова, где когда-то размещались знаменитые художественные курсы ВХУТЕМАС. Но постановление-то вышло, а различные организации, заселявшие дом, никак не хотели его освободить. Глазунов воевал, воевал с ними — безрезультатно. И снова обратился: помогите!
Ну что делать? Конечно, это не забота секретаря ЦК, члена Политбюро, как говорится, «самолично» выкуривать с насиженных мест вцепившиеся в центр Москвы конторы. Однако искусство требует жертв. Вдобавок дело осложнялось тем, что в здании, которое было памятником архитектуры и где уже когда-то работали художники, обосновались подразделения сразу трех союзных министерств — в одиночку Глазунову, разумеется, с ними никак не удалось бы совладать.
Короче, пришлось поехать самому и действовать по моему испытанному принципу: бить в одну точку, словно отбойный молоток. Для верности дела пригласил тех министров, чьи работники продолжали «оккупировать» здание, уже принадлежавшее Академии живописи. Разговор внешне был шутливым, со смехом и юмором:
— Дорогу искусству! Выезжайте!
Однако на деле все обстояло не так просто. Выселить деловых людей из центра Москвы, пожалуй, потруднее, чем построить для них новое здание. Честно скажу: немало пригодился мне опыт, приобретенный еще в Новосибирске, когда мы чуть ли не штурмом брали здание «Сибпушнины», освобождая его под консерваторию.
Я никогда не уходил и от личных просьб деятелей искусства, литературы, в том числе, когда речь шла о создании им условий для работы, жизни. А как же? Это же люди мировой известности. Вечно они заняты, в разъездах, многие не приспособлены к решению бытовых вопросов, легко ранимы. Если сказать откровенно и чуть-чуть грубовато, я всегда придерживался принципа: таланту помогать всячески, а энергичная бездарь сама пробьет себе дорогу.
В общем, о тех первых годах перестройки могу рассказывать много и с удовольствием: работа действительно кипела, дело двигалось! Но, пожалуй, будет полезнее, если я кратко перечислю те главные решения в области культуры, которые были приняты в тот период на Секретариате ЦК. Вроде бы это и утомительно — читать списки, однако в данном случае они оправданны, ибо лучше всего свидетельствуют о резком повороте к нуждам культуры, который был совершен после апреля 1985 года.
Уже осенью на Секретариате ЦК КПСС было принято решение создать Советский фонд культуры, а вскоре — Всесоюзное музыкальное общество. Тогда же повысили зарплату всем работникам культуры, а работникам Эрмитажа — особым, дополнительным постановлением. В следующем году приняли постановление об ускоренном развитии материальной базы культуры, о проведении эксперимента в театрах (конкурсная система и т.д.), о мерах по развитию изобразительного искусства. Затем — важнейшее постановление «Об улучшении деятельности творческих союзов», согласно которому были улучшены условия оплаты труда, повышены гонорары.
О Ясной Поляне я уже упоминал. Но ведь мы утвердили большой комплекс мер и по сохранению уникального Плещеева озера, историко-архитектурных памятников Переславль-Залесского, музея-заповедника А.Н.Островского «Щелыково» в Ярославской области. Был создан историко-литературный музей-заповедник А.С.Пушкина в Больших Вяземах под Москвой, укреплена база Русского музея…
Нет, всего не перечислить. И главное заключается в том, что эти решения вовсе не остались на бумаге: Советский фонд культуры, Всесоюзное музыкальное общество, Театр дружбы народов, новые историко-архитектурные заповедники и многое другое — все это ныне реалии нашей жизни. Такой же реалией стал огромный и благотворный интерес общества к сохранению памятников истории и культуры, который мы активно поддерживали. Все это стало, я бы сказал, символами перестройки. Хотя знаю, что недостатков здесь, нерешенных проблем еще уйма.
И вот что еще хотелось бы отметить в связи со всем сказанным. Когда я как член Политбюро занимался вопросами культуры, мне приходилось встречаться со многими известными в стране и мире художниками, музыкантами, писателями, артистами. Далеко не всегда эти уважаемые люди приходили с конкретными просьбами — очень часто у них просто возникала потребность обменяться мнениями, обсудить ту или иную идею. Атмосфера в те годы была свободная, истинно творческая, все были окрылены надеждами, инициатива, что называется, била через край.
Вдобавок многих представителей творческой интеллигенции я знал давно — еще с томских времен, отношения у нас сложились искренние, товарищеские. Далек от мысли, что во мне они видели только нужного человека — члена Политбюро. Речь, конечно же, шла о взаимоуважении. Замечу, когда поднялась волна клеветы в мой адрес, ни один действительно уважаемый артист, художник, ученый, писатель, музыкант не сказал в мой адрес худого слова. Это так. А писатель Валентин Распутин, что называется, грудью встал на защиту моего имени. В конечном итоге дело здесь не во мне. Вопрос носит не личный, а по крупному счету — гражданский характер.
Чувствую, даже вижу, что многие очень достойные и талантливые деятели искусства и литературы сегодня испытывают смятение духа. У меня была встреча с известными в нашей стране художниками — скульптором Львом Кербелем и живописцем Александром Шиловым. В разговоре они подтвердили мои мысли. Люди эти крепки духом, несмотря на все неопределенности времени, они заняты творчеством. Но не всем под силу выстоять в «смутное» время. Немало таких, кто, вдохновленный смело и успешно начавшейся перестройкой, чересчур доверчиво увлекся радикальной политической фразой. А когда популистский туман начал рассеиваться, все отчетливее стало проясняться, что наш корабль несет на опасные рифы диктатуры, не приемлющей инакомыслие.
На новом крутом повороте отечественной истории в очередной раз встает перед творческой интеллигенцией, перед совестью нации все тот же судьбоносный вопрос:
— С кем вы, мастера культуры?
Замкнутый круг
Возвращаясь к предыстории того, что и случилось в Колпашеве, думаю, читателям теперь понятно, как глубоко ранили меня подозрения в том, будто я отдал приказ ликвидировать могильник на берегу Оби.
Когда мне сообщили об этом ЧП, первым душевным порывом было, конечно, стремление мчаться, лететь на место происшествия, чтобы овладеть ситуацией и постараться как-то легализовать случившееся. Но неудача с Нарымом была весьма чувствительной.
Первым мне позвонил и сообщил о случившемся в Колпашеве начальник областного управления КГБ К.М.Иванов (весьма порядочный, образованный и политически честный товарищ). Я спросил у него:
— Что это за могильник? Ответ был расплывчатым:
— Пока трудно сказать что-либо определенное. Может быть, этот могильник связан с захоронением белогвардейцев, дезертиров. А возможно, и скорее всего — это репрессированные тридцать седьмого года. Но у нас никаких документов на этот счет нет, мы уже все пересмотрели.
Архивные дела репрессированных держали на крепком замке от партийных комитетов. Ко мне порой обращались коммунисты, требовавшие ознакомить их с «делами» родственников, погибших в тридцатые годы, но я ничем не мог помочь. Не было даже возможности поставить вопрос о том, чтобы ознакомиться с делом 1937 года, касавшимся моей семьи.
Существовал твердый порядок: обо всех «нестандартных» ситуациях, а особенно о происшествиях, имеющих политические аспекты, необходимо немедленно докладывать в ЦК. Вопрос был архисерьезный. И я, не мешкая, позвонил Суслову.
Однако ничего не успел сказать. Суслов перебил после первых же слов:
— Я в курсе дела, мне уже известно об этом от товарища Андропова.
Стало ясно, что областное управление КГБ сперва доложило наверх по своей линии, своему непосредственному начальству, и уже только потом проинформировало обком партии.
Суслов между тем продолжал:
— Вам позвонят из КГБ. Это не дело партийного комитета. Действительно, вскоре состоялся телефонный разговор с Андроповым. Он тоже был необычно кратким.
— Мне известен ваш разговор с Михаилом Андреевичем, — начал председатель КГБ. — Этим происшествием занимаемся мы, и только мы. — Затем в точности, с небольшим нажимом повторил фразу Суслова: — Это не дело партийного комитета.
Иными словами, моя попытка как-то вмешаться в ситуацию, попытаться разобраться в ней была пресечена самым решительным образом. Всеми спецработами занимался КГБ. Обком к этому никакого отношения не имел.
Пишу об этом вовсе не в оправдательном наклонении.
Между прочим, никаких документов, касающихся происшествия в Колпашеве, я никогда не видел. Лишь спустя много лет неожиданно выяснились некоторые подробности. Когда газета «Правда» в 1988 году впервые опубликовала сообщение о смытом в обскую воду захоронении времен культа личности, мне, работавшему в ту пору в ЦК, рассказали, что в Комитете госбезопасности была создана специальная группа, занимавшаяся колпашевским событием. Принципиальное решение приняли где-то «наверху», и оно, безусловно, носило политический характер. Но его скрыли даже от местных партийных органов, а «привести в исполнение» в служебном порядке приказали чекистам в условиях полной секретности.
Но непосредственно на заседании Политбюро никаких решений на этот счет не принималось: если бы вопрос обсуждался коллективно, то, во-первых, он мог бы решиться совсем иначе, а во-вторых, о таком обсуждении теперь наверняка стало бы известно. Значит, все обговаривалось устно в одном-двух кабинетах.
Вдобавок такая манипуляция оказалась возможной не только из-за отсутствия гласности. Это был хотя и частный, но очень яркий, я бы сказал, символический пример того, к чему может привести сосредоточение в одних руках партийной и государственной власти.
Но, пожалуй, самый сильный, самый крупный пример такого рода последних лет — это келейно принятое решение о вводе войск в Афганистан. Именно келейно, но в сознании людей вина лежит в целом на правящей партии, хотя решение-то принимали даже не все члены ее высшего руководства.
Но с подобными ситуациями мы сталкивались и в период перестройки. Некоторые важнейшие, судьбоносные для страны решения принимались без фактического участия партии, однако в сознании людей они связаны именно с КПСС, потому что Горбачев — ее Генеральный секретарь. Так, в частности, произошло с принципиальнейшим вопросом о переходе к рыночным отношениям, с повышением цен.
Чтобы вернуть доверие народа, завоевать его симпатии, Коммунистическая партия должна была выступать на общественной арене как самостоятельная политическая сила, не связанная обязательствами по отношению к государству. Это понимали многие коммунисты. Не случайно не раз они поднимали вопрос о нецелесообразности совмещения должностей Генерального секретаря ЦК КПСС и Президента СССР.
Здесь я хочу рассказать о заседании Политбюро перед XXVIII съездом партии.
В том составе оно было последним и, теперь можно сказать, прощальным. Мы собрались за городом, в Ново-Огареве, в шесть часов вечера, а разъехались где-то к полуночи. Обсуждались все вопросы, связанные с открытием и работой съезда, а также кадровые варианты. В том числе был обмен мнениями о том, надо ли совмещать должности Генсека и Президента. Михаил Сергеевич попросил выступить на эту тему каждого. Все высказались за совмещение, что явно соответствовало намерениям Горбачева. Я однозначно сказал, что возражаю против совмещения. Президент — одно, а энергично, инициативно действующий Генсек — другое.
Разумеется, я понимал, что в вопросе о разделении высших должностей останусь в одиночестве и что это не может не повлиять на отношение ко мне со стороны Горбачева. Однако кривить душой не мог, чего бы мне это ни стоило!
Эту позицию разделяли многие. Именно вопрос о совмещении Горбачевым двух высших постов неоднократно поднимали коммунисты на собраниях, в печати, письмах в ЦК. Напомню, этот вопрос очень серьезно обсуждался на Пленуме ЦК в мае 1991 года.
Не имеем ли мы здесь дело попросту с легализацией того положения, которое негласно существовало раньше, когда два-три человека в Политбюро якобы от имени партии могли поручить КГБ уничтожить могильник жертв, скрыть это решение от партийных органов, а вся вина за случившееся была возложена на коммунистов?
Не возникает ли здесь ситуация Понтия — Пилата, при которой Пилат ссылался на Понтия, Понтий кивал на Пилата, а Иисуса тем временем отправили на Голгофу, к распятию?