В незнакомом городе, в незнакомой стране

Лиготти Томас

Томаса Лиготти, великого мастера философского хоррора, и Дэвида Тибета, бессменного лидера проекта Current 93, связывает давняя дружба. В 1997 году она вылилась в альбом «In a Foreign Town, In a Foreign Land», где прозу Лиготти обволакивает тревожная пелена готического эмбиента.

Сборник выходил в комплекте с одноименным CD в 1997 году.

Распространение и исправление приветствуется!

 

 

Томас Лиготти

В незнакомом городе, в незнакомой стране

Дэвиду Тибету

 

Его тень поднимется в высший чертог

Посреди ночи я лежу без сна в своей постели, слушая монотонное гудение ветра за окном и скрежет ветвей о черепицу. Вскоре мысли останавливаются на городе, припоминая его со всех сторон, во всех подробностях, далеком городе у северной границы. Затем я вспоминаю кладбище на вершине холма, возвышавшееся неподалеку от окраины города. Я никому не рассказывал об этом кладбище, которое одно время было источником ужасных страданий для всех, кто искал уединения в пустынных землях города у северной границы.

Именно на кладбище на вершине холма, месте более заселенном, чем город, над которым оно нависало, было похоронено тело Аскробиуса. Обладавший репутацией задумчивого затворника, Аскробиус страдал от болезни, ужасно деформировавшей почти все его тело. Но несмотря на характерные черты его тяжкой деформации и ярко выраженный созерцательный характер, смерть Аскробиуса осталась событием, практически никем не замеченным. Вся дурная слава, связанная с отшельничеством, все сплетни, появились уже после того, как его перемолотое болезнью тело разместилось среди прочих на кладбище на вершине холма.

Поначалу никто не упоминал имени Аскробиуса, а были лишь простые вечерние толки — распространяющиеся смутные перешептывания, постоянно возвращавшиеся к кладбищу за городом и касающиеся более общих тем нездорового характера, в том числе абстрактных рассуждений о, как я понял, феномене могилы. Бродил ли ты по городу или оставался в пределах одного из его вековечных районов, сумеречные толки становились все навязчивее и однообразнее. Они доносились из темных дверных пролетов вдоль узких улиц, из полуприкрытых окон на верхних этажах старинных зданий и из самых дальних уголков гулких коридоров. Казалось, что повсюду одержимые голоса доходили до истерии, судача об одном — о «пропавшей могиле». Никто не имел ввиду каким-либо образом оскверненную могилу, которая была бы разрыта и лишена своего содержимого, или могилу без надгробной плиты, чей своего рода обитатель остался бы в безвестности. Даже я, не столь хорошо разбиравшийся в любопытных особенностях города у северной границы, понял, что имелось ввиду под словами «пропавшая могила» или «отсутствующая могила». Кладбище на вершине холма было столь плотно уставлено надгробными камнями, а земля его так обильно изрешечена захоронениями, что мне было совершенно ясно: на том драгоценном месте, где раньше находилась самая обыкновенная могила, теперь был лишь клочок нетронутой земли.

В какой-то момент все принялись выдвигать предположения касательно личности возможного жильца пропавшей могилы. А так как на кладбище на вершине холма не велось систематической записи каждого случая захоронения — когда, где и кто был погребен — дискуссии о жильце пропавшей могилы, а точнее бывшем ее жильце, всякий раз сводились к выкрикам абсурдной чепухи или же просто затихали в смутном и угрюмом замешательстве. Подобная сцена разворачивалась в подвале заброшенного здания, где вечером собрались некоторые из нас. Тогда то джентльмен, представившийся, как доктор Клатт, впервые предположил, что на плите пропавшей могилы было имя «Аскробиус». Он был почти до неприятного уверен в своем предположении, будто бы не было на кладбище на вершине холма изобилия могильных плит с ложными или нечитаемыми именами, а то и вовсе без них.

Вот уже некоторое время доктор Клатт рекламировал себя в городе, как человека, обладающего выдающимся опытом в некой отдаленно научной области. Эта личность или, быть может, самозванец, не был единственным в своем роде в истории города у северной границы. Тем не менее, когда Клатт стал говорить о недавней аномалии не как о пропавшей могиле, и даже не как об отсутствующей могиле, а как о рассотворенной могиле, остальные прислушались. Вскоре имя Аскробиуса стало упоминаться чаще всего в разговорах о жильце пропавшей — теперь уже рассотворенной — могилы. В то же время репутация доктора Клатта стала неразрывно связана с репутацией почившего, который был известен своим ужасно деформированным телом и чрезвычайно созерцательным характером.

В какой бы части города вы в то время ни оказались, Клатт был тут как тут, рассуждая о своих отношениях с Аскробиусом, которого он теперь называл своим «пациентом». В тесных комнатках позади давно закрывшихся магазинов или на углу неприметной улицы, Клатт рассказывал о своих визитах в высокий дом на отшибе, где жил Аскробиус, и о попытках излечить болезнь, от которой отшельник уже давно страдал. Кроме того, Клатт хвастал тем, как он постиг душу этой глубоко задумчивой личности, с которой многие из нас никогда не встречались, не говоря уже о том, чтобы беседовать сколь нибудь долго. Хотя казалось, что Клатт наслаждается внезапным вниманием со стороны тех, кто прежде, а может и до сих пор, считал его очередным самозванцем, появившемся в городе у северной границы, думаю, он не осознавал, сколь глубокое подозрение и даже ужас вселял он в людей тем, что кое-кто называл «вмешательством» в случай с Аскробиусом. «Не вмешайся», было, как мне казалось, негласной но редко соблюдаемой заповедью города. А распространения Клатта о доселе уединенном существовании Аскробиуса, даже если россказни доктора были обманом или выдумкой, многими давними жителями города были бы расценены как крайне опасный вид вмешательства.

Тем не менее, никто не отводил взгляда, когда Клатт начинал говорить о больном, молчаливом отшельнике; никто не пытался заставить его замолчать или хотя бы усомниться в том, что он рассказывал об Аскробиусе. «Он был чудовищем», рассказывал доктор тем из нас, кто собрался однажды ночью в здании разрушенного завода на окраине города. Клатт часто клеймил Аскробиуса «чудовищем» или «уродом», не имея, однако, ввиду гротескную внешность известного затворника. По мнению Клатта чудовищность и уродливость Аскробиуса имели строго метафизический характер и были следствием его чрезвычайной созерцательности. «Ему были доступны невообразимые силы», сказал доктор. «Кто знает, может он даже мог вылечить свой физический недуг? Но все его созерцательные силы, все медитации, непрерывно происходившие в высоком доме на отшибе, были направлены на иную цель.» Сказав это, доктор Клатт замолк в мерцании импровизированного светильника на разрушенном заводе. Будто бы он хотел, чтобы мы сами домыслили его следующие слова и таким образом стали участниками сплетен о его покойном пациенте, Аскробиусе.

В конце концов, кто-то действительно спросил о созерцательных силах и медитациях отшельника, и о том, на что они могли быть направлены. «То, что искал Аскробиус», объяснил доктор, «не было панацеей для его болезни, не было оно и лекарством в привычном смысле этого слова. Что он искал, так это абсолютное упразднение, и не только болезни, но и всего его существования. Несколько раз он даже говорил со мной», продолжал доктор, «о рассотворении всей своей жизни». Когда доктор Клатт произнес эти слова, на разрушенном заводе, где мы собрались, повисло глубочайшее молчание. Без сомнения, все мысли — в том числе и мои — внезапно устремились к одному предмету размышления — отсутствующей могиле, которую доктор Клатт называл рассозданной, на кладбище на вершине холма. «Вы же видите, что произошло», сказал нам доктор Клатт, «Он упразднил свой недуг вместе со своим кошмарным существование, оставив нам рассозданную могилу». Никто из собравшихся той ночью на разрушенном заводе, как и никто из жителей города у северной границы, не думали, что нам придется заплатить за то, о чем поведал нам доктор Клатт. Теперь все мы вмешались и стали соучастниками событий, для приличия называемых «проделкой Аскробиуса».

Стоит заметить, что город всегда населяли истерики того или иного рода. И после проделки Аскробиуса город захлестнула волна вечерних толков о «противоестественных последствиях», которые то ли близились, то ли уже проявлялись повсеместно. Кому-то придется заплатить за рассозданное существование, примерно таким было общее предчувствие, витавшее в разных местах и обстановках. Во тьме ночи были слышны гулкие крики, раздававшиеся из всех частей города, а особенно с задворок, совсем не похожие на привычные ночные сумятицы. А в последующие пасмурные дни улицы были практически пустынны. Любые прямые разговоры об особенностях ночных ужасов города были либо манерными, либо абсолютно пустыми; наверное, можно сказать, что они были, во всяком случае в тот момент, такими же рассозданными, как и сам Аскробиус.

И разумеется, именно доктор Клатт был той фигурой, которая выступила из теней старого склада, чтобы обратиться к небольшой группе собравшихся там людей. Клатт, чей силуэт был едва заметен в призрачном свете, просачивавшемся сквозь пыльные окна, заявил, что, возможно, он знает способ справиться со всем бедами, внезапно обрушившимися на город у северной границы. И хотя собравшиеся, как и все жители, не торопились и дальше вмешиваться в дело Аскробиуса, они все же позволили Клатту говорить. Среди тех людей была женщина, известная как миссис Глимм, которая владела ночлежным домом — на самом деле, чем-то вроде борделя — основными посетителями которого были приезжие, большей частью путешествующие по делам на той стороне границы. Не смотря на то, что Клатт не обращался напрямую к миссис Глимм, он ясно дал понять, что ему будет необходим помощник вполне определенного типа, дабы исполнить меры, которые он замыслил для избавления нас от незримых травм, в последнее время так или иначе сказавшихся на всех. «Этот ассистент», подчеркнул доктор, «должен быть человеком не слишком чувствительным и не особо умным. В тот же время», продолжал он, «человек этот должен обладать приятной внешностью, лучше даже хрупкой красотой». Далее доктор Клатт объяснил, что упомянутый помощник должен быть направлен той же ночью на кладбище на вершине холма, ибо доктор ожидал, что облака, весь день душившие небо, останутся там и дальше, отсекая лунный свет, обычно так неприятно падающий на скученные могилы. Казалось, что доктор проговорился, открыв свое стремление к максимальной темноте. Разумеется, все, находившееся на старом складе, поняли, что “меры”, предлагаемые Клаттом, были очередным вмешательством со стороны того, кто, практически наверняка, был самозванцем худшего пошиба. Однако все мы уже были так сильно замешаны в проделке Аскробиуса, и всем нам так сильно не хватало собственных идей для спасения нашего города, что никто не попытался уговорить миссис Глимм не делать для доктора с его планом того, что она могла.

Наступила и прошла безлунная ночь, а ассистент, посланный миссис Глимм, так и не вернулся с кладбища на вершине холма. И ничего не изменилось в городе у северной границы. Продолжал звучать хор ночных криков, а вечерние толки теперь шли не только об «ужасах Аскробиуса», но и о «шарлатане докторе Клатте», которого так и не смогли найти, даже когда были обысканы каждая улица и каждая постройка города, кроме, разумеется, высокого дома на отшибе. Наконец, несколько наименее истеричных горожан отправились на холм, где располагалось кладбище. Когда они приблизились к месту отсутствующей могилы, им стало ясно, какие «меры» принял Клатт, и каким образом ассистент, посланный миссис Глимм, был использован, чтобы положить конец проделке Аскробиуса.

Вернувшись в город, те, кто ходил на кладбище, рассказали, что Клатт был самым обычным мясником. «Хотя, возможно, и не обычным», заметила миссис Глимм, бывшая среди них. Затем она описала, как тело ассистента доктора, с искромсанной бесчисленными надрезами кожей и отделенными конечностями, было с особым расчетом расположено на отсутствующей могиле: туловище с головой, наподобие надгробного камня воткнуты в землю, а руки и ноги разложены, будто бы отмечая прямоугольник могильной земли. Кто-то предложил должным образом похоронить останки, но миссис Глимм по непонятным даже ей причинам, во всяком случае, так она сказала, убедила остальных, что лучше оставить все, как есть. И, возможно, интуиция ее не подвела, потому что спустя несколько дней все ужасные последствия проделки Аскробиуса, какими бы неопределенными, а то и несуществующими, они с самого начала ни были, полностью прекратились. Лишь спустя время из сумеречных толков и шептаний стало понятно, почему доктор Клатт покинул город, не смотря на то, что его меры сработали именно так, как он и обещал.

Хотя сам я не берусь утверждать, будто что-нибудь видел, но люди сообщали о «новом завладении», но не местом, где была могила Аскробиуса, а высоким домом на отшибе, где отшельник некогда проводил свои чрезвычайно задумчивые дни и ночи. Говорили, что в зашторенных окнах иногда горел свет, а чей-то силуэт, мелькавший за занавесками, был куда более чужим и гротескным, чем все, что они видели при старом жильце. Однако никто и никогда не приближался к дому. В конечном итоге, все рассуждения о том, что называли «воскресением рассозданного», остались лишь сумеречными толками. И все же теперь, лежа в своей постели и слушая ветер и скрежет ветвей о крышу над моей головой, я не могу заснуть, представляя изуродованный дух Аскробиуса и невообразимые созерцательные миры, где он мечтает об ином акте рассоздания, о новой, далеко идущей попытке огромной силы и безусловного постоянства. С другой стороны, мне не по душе мысль, что однажды кто-то может заметить отсутствие, или пропажу, одного дома на задворках города у северной границы.

 

Колокольчики будут звенеть вечно

Унылым утром, ранней весной я сидел в маленьком парке, когда на скамейку рядом со мной опустился джентльмен, выглядевший так, будто ему было самое место в больнице. Какое-то время мы молча смотрели на бесцветные, сырые аллеи парка, где все пока еще оттаивало, признаки пробуждающейся жизни только наклевывались, а голые ветви деревьев чернели на фоне серого неба. Того джентльмена я уже видел во время прошлых своих визитов в парк, а когда он представился мне по имени, я запомнил его, как некоего бизнесмена. Слова «коммерческий агент» пришли мне в голову, пока я вглядывался в тонкие черные ветки и серое небо позади них. Каким-то образом наша тихая и немного запинающаяся беседа затронула тему одного города у северной границы, где я когда-то жил. «Вот уже много лет прошло», сказал тот человек, «с тех пор, как я последний раз был в этом городе». И он продолжил рассказывать мне о том, что произошло там с ним в ту пору, когда он часто путешествовал в отдаленные места по делам фирмы, давним и преданным сотрудником которой он до того времени был.

Была поздняя ночь, рассказывал джентльмен, и ему нужно было где-то переночевать, прежде чем продолжить путь в пункт конечного назначения на той стороне северной границы. Я, как бывший житель города, знал, что там было лишь два места, где он мог провести ночь. Первым из них был ночлежный дом в западной части города, в основном, впрочем, служивший борделем для проезжавших коммерческих агентов. Другое же место находилось в восточной части среди когда-то роскошных, но теперь, в основном, не жилых домов, один из которых, по слухам, был превращен в своего рода общежитие некой женщиной по имени миссис Пик. Говорили, что она долгое время выступала на карнавалах со всевозможными вставными номерами — поначалу, как экзотическая танцовщица, а потом, как предсказательница — прежде чем осесть в городе у северной границы. Коммерческий агент не был уверен, случайно или со зла его направили в южную часть города, где лишь несколько окон светились тут, да там. Так, он без труда заметил знак СВОБОДНО, стоявший рядом со ступенями, которые поднимались к огромному дому со множеством маленьких башенок, подобно бородавкам, прораставшим из его фасада и даже видневшимися над высокой остроконечной крышей, венчавшей здание. Коммерческий агент заметил, что, несмотря на мрачный внешний вид дома («миниатюрный разрушенный замок», как он его описал), не говоря уже о запущенности всей окрестности, он, ни секунды не мешкая, поднялся по ступеням. Там он нажал на кнопку звонка, который, по его словам, оказался «жужжащего типа», в отличие от звонков, которые трезвонят или благовестят. Так или иначе, но он был уверен, что кроме жужжащего звука слышал еще и позвякивание, какое бывает у санных колокольчиков. Когда дверь, наконец, открылась, и коммерческий агент лицом к лицу встретился с густо накрашенной миссис Пик, он просто спросил: «У вас есть комната?»

Он прошел в вестибюль, где миссис Пик остановила его, указав тонкой парализованной рукой на журнал регистрации, в раскрытом виде лежавший на углу кафедры. Ни одной гостевой записи на страницах не было, но, тем не менее, коммерческий агент взял авторучку, лежавшую между страниц, и вписал свое имя: К. Х. Крамм. Он повернулся обратно к миссис Пик и наклонился, чтобы поднять небольшой чемоданчик, который он принес с собой. Тогда он впервые заметил левую, не парализованную руку миссис Пик, которая выглядела такой же тонкой, но на самом деле была протезной рукой манекена с эмалевой кожей, отслоившейся в нескольких местах. Именно в этот момент мистер Крамм полностью осознал, в сколь, по его словам, «дико абсурдное» положение он себя поставил. Тем не менее он сказал, что почувствовал некоторое волнение от чего-то, чего не мог точно назвать, от того, о чем раньше никогда не думал и что не смог бы внятно представить себе в то время.

Старая женщина заметила, что Крамм обратил внимание на ее искусственную руку. «Как видите», проговорила она медленным скрипучим голосом, «я способна прекрасно о себе позаботиться, что бы там ни судачили обо мне всякие дураки… Но теперь ко мне заходит не так много путешествующих джентльменов, как раньше. Уверена, их бы вообще не было, если бы это зависело от некоторых людей», закончила она. Дико абсурдно, думал про себя мистер Крамм. Тем не менее, он как верная собачонка последовал за миссис Пик, когда она повела его в глубь своего дома, столь скудно освещенного, что невозможно было разобрать ни одного предмета внутреннего убранства, и это вызывало в мистере Крамме устойчивое чувство, будто бы окружающие густые тени укутывают его. Чувство еще больше усилилось, когда старая женщина протянула пальцы своей настоящей ладони к небольшой лампе, тускло мерцавшей во мраке и, повернув колесико, сделала ярче свет, который прогнал некоторые тени, но в тоже время гротескно увеличил многие другие. Затем она повела Крамма вверх по ступеням в его комнату, держа лампу настоящей рукой, а искусственную оставив просто висеть сбоку. И с каждым шагом миссис Пик до коммерческого агента доносилось то же позвякивание бубенчиков, что он слышал когда, стоя на улице, ждал, пока кто-нибудь откликнется на звонок. Однако звук был таким слабым, приглушенным, что мистер Крамм охотно убедил себя, что это лишь отзвуки воспоминаний или его блуждающее воображение.

Комната, в которой миссис Пик в конце концов разместила гостя, находилась на самом последнем этаже дома, в конце узкого короткого коридорчика, оканчивавшегося дверью на чердак. «На тот момент подобное расположение вовсе не казалось нелепым», сказал мне мистер Крамм, когда мы смотрели по сторонам, сидя на скамейке, в парке пасмурным утром, в начале весны. Я заметил, что такие ошибочные суждения не были редкостью, если касались ночлежного дома миссис Пик, во всяком случае такая ходила молва в то время, когда я жил в городе у северной границы.

Когда они достигли верхнего этажа, сообщил мне Крамм, миссис Пик поставила лампу, которую несла, на небольшой столик, стоявший у последнего лестничного пролета. Затем она протянула руку и нажала небольшую кнопку, торчавшую на одной из стен, тем самым включив какие-то осветительные приборы, расположенные вдоль обеих стен. Освещение оставалось унылым — действенно унылым, как описал его Крамм — но помогло обнаружить обои с крайне плотным узором и еще более узорчатый ковер, покрывавший пол коридора, который с одной стороны заканчивался проходом на чердак, а с другой — комнатой, где коммерческому агенту предстояло провести ночь. Когда миссис Пик отперла дверь в комнату и нажала еще одну маленькую кнопку на стене, Крамм увидел, в сколь неоправданно тесную и аскетичную комнату его поселили, подумал он, вспоминая очевидную просторность, или «мрачную роскошь», как он ее назвал, остального дома. Тем не менее, Крамм не стал протестовать (и даже не подумал об этом, подчеркнул он), и с молчаливой послушностью опустил чемодан на пол рядом с крохотной кроватью, у которой не было даже изголовья. «Ванная чуть ниже по коридору», сказала миссис Пик, прежде чем выйти из комнаты и закрыть за собою дверь. И в тишине той комнаты Крамм снова подумал, что слышит позвякивание колокольчиков где-то в глубине и темноте того огромного дома.

Хотя его день и был долгим, коммерческий агент не чувствовал ни толики утомленности, а возможно он в пал в психическое состояние, выходящее за пределы абсолютной усталости, как он сам предположил, когда мы сидели на скамейке в парке. Какое-то время он, не раздевшись, лежал на крохотной кровати и смотрел на потолок, поперек которого растянулось несколько пятен. В конце концов, его же разместили в комнате, находившейся прямо под крышей дома, которая, судя по всему, была худой и в ненастные дни и ночи спокойно пропускала на чердак дождь. Внезапно его мысли странным образом остановились на чердаке, вход на который находился в другом конце маленького коридорчика. Загадка старого чердака, прошептал Крамм, лежа на миниатюрной кровати в комнате на последнем этаже огромного дома окутывающих теней. Чем больше агента захватывал чердак с его загадками, тем яснее он ощущал совершенно не знакомые чувства и порывы. Он был путешествующим коммерческим агентом, которому необходимо было набраться сил перед новым днем, но думал он лишь о том, чтобы подняться с постели и пройти по слабо освещенному коридору к двери, ведшей на чердак мрачного дома миссис Пик. Если кто-то спросит, он скажет, что идет в ванную, убеждал себя мистер Крамм. Однако он миновал дверь в ванную и продолжил неумело красться к чердаку, дверь которого не была заперта.

Воздух внутри был приторный и спертый. Лунного света, проникавшего через маленькое восьмиугольное окошко, было достаточно, чтобы пройти через темный беспорядок чердака к лампочке, висевшей на толстом черном шнуре. Крамм потянулся и повернул небольшое колесико на цоколе. Теперь он смог рассмотреть окружавшие его сокровища и затрясся в возбуждении от вида своей находки. Он сказал мне, что чердак миссис Пик был похож на лавку костюмов или гардероб театра. Вокруг него был целый мир странных нарядов, выглядывавших из глубин огромных сундуков или висящих в тени высоких приоткрытых шкафов. Позднее он узнал, что все эти любопытные одежды по большей части были пережитками тех дней, когда миссис Пик была экзотической танцовщицей, а позднее предсказательницей, во вставных номерах всевозможных карнавалов. Крамм вспомнил, что на стенах чердака висело несколько поблекших плакатов, рекламировавших эти два периода жизни старой женщины. На одном из них была изображена танцующая девушка, стоявшая в пол-оборота среди вихря шелков, ее лицо было повернуто прочь от силуэтов голов в нижней части плаката, лысых макушек и котелков, изображавших зрителей. На другом плакате были темные, пристально смотрящие глаза с длинными тонкими ресницами. Над глазами змеевидными буквами были написаны слова: Владычица Судьбы. Под глазами такими же причудливым шрифтом было выведено: ЧЕГО ВЫ ИЗВОЛИТЕ?

Но кроме старых костюмов танцовщицы или таинственной предсказательницы, были там и другие наряды, другие костюмы. Они были разбросаны по всему чердаку — этому «раю старины», как окрестил его Крамм. Его руки тряслись от вида всевозможных причудливых одежд, валявшихся на полу или висящих на гардеробном зеркале, вычурные и клоунские облачения из дорогого бархата и яркого, броского атласа. Обшаривая этот безумный чердак-мир, Крамм наконец нашел то, что, сам того не понимая, искал. Он был на дне одного из самых больших сундуков — шутовской костюм с мягкими башмаками, загибающимися на носках, и двурогим колпаком, который позвякивал колокольчиками, когда Крамм натягивал его себе на голову. Костюм, представлявший собой дикую мешанину из цветных тканей, идеально подошел, когда он снял с себя всю одежду, которую носил, будучи коммерческим агентом. Посмотрев в зеркало, Крамм заметил, что концы колпака напоминали рожки улитки, с тем только отличием, что болтались туда-сюда, когда он вертел головой, чтобы колокольчики звенели. Бубенчики были также пришиты на кончиках загнутых носков его башмаков и висели то здесь, то там по всему костюму арлекина. Крамм заставил позвякивать их все, объяснил он мне, начав скакать перед зеркалом гардероба, не узнавая себя в отражавшемся человеке, настолько глубоко он погрузился в мир неизведанных чувств и порывов. Он полностью перестал сознавать, что был путешествующим коммерческим агентом. Для него существовали лишь объятия шутовского наряда вокруг тела, позвякивание колокольчиков и ленивое лицо дурака в зеркале.

Через некоторое время он опустился лицом вниз на холодный деревянный пол чердака, сообщил мне Крамм, и лежал абсолютно неподвижно, изможденный удовольствием, которое нашел в том затхлом раю. Потом снова раздались звуки колокольчиков, хотя Крамм и не мог понять, откуда они доносились. Его тело продолжало недвижно лежать на полу в состоянии сонного паралича, но он все равно слышал звенящие колокольчики. Крамм подумал, что если бы он мог открыть глаза и перекатиться на спину, то наверняка увидел бы источник звука. Но вскоре он потерял всякую уверенность в этой идее, потому, что перестал ощущать собственное тело. Звук колокольчиков становился все громче и теперь звенел над самыми его ушами, хотя сам он и не был в состоянии повернуть голову, чтобы заставить звенеть бубенчики на концах его двурогого колпака. Затем он услышал голос: «Глаза открывай… сюрприз получай». И когда он открыл глаза, то, наконец, увидел свое лицо в зеркале: крошечное личико на крошечной головке дурака… а головка — на конце палки, похожей на жезл с полосками, как у карамельки, и палка зажата в деревянной руке миссис Пик. Она трясла полосатую палочку, как детскую погремушку, отчего колокольчики на крохотной головке Крамма безудержно звенели. Там же в зеркале он видел свое тело, все еще лежавшее, беспомощное и неподвижное, на чердачном полу. А в его сознании была только одна всепоглощающая мысль: быть головой на палочке в деревянной руке миссис Пик. Вечно… вечно.

Проснувшись на следующее утро, Крамм услышал стук дождя о крышу прямо над комнатой, где он, полностью одетый, лежал на кровати. Миссис Пик осторожно трясла его своей настоящей рукой, приговаривая: «Проснитесь, мистер Крамм. Уже поздно и вам пора в путь. Вас ждут дела за границей». Крамм хотел было там же напрямик спросить старую женщину о, как он сказал мне, «приключении на чердаке». Но резкие, деловитые манеры миссис Пик и ее совершенно обыденный тон дали ему понять, что любые расспросы будут бесполезными. Во всяком случае, он побоялся, что может испортить отношения с миссис Пик, если открыто заговорит с ней о столь любопытной теме. Вскоре он уже стоял с чемоданом в руке у порога этого необъятного дома, задержавшись на миг, чтобы еще раз взглянуть на густо накрашенное лицо миссис Пик и, мельком, на ее свободно висящую искусственную руку.

«Смогу я снова остановиться у вас?», спросил Крамм.

«Как пожелаете», ответила миссис Пик, открывая дверь перед отъезжающим гостем.

Выйдя на крыльцо, Крамм обернулся кругом и спросил: «А можно мне будет ту же комнату?»

Однако миссис Пик уже закрыла дверь и ее ответом, если это, конечно, ответ, было лишь тихое позвякивание колокольчиков.

Уладив все свои дела на той стороне северной границы, мистер Крамм вернулся к тому месту, где был дом миссис Пик, чтобы узнать, что тот сгорел во время его краткого отсутствия. Я сказал ему, что вокруг миссис Пик и ее старого дома всегда ходили слухи и безумные вечерние толки. Некоторые, своего рода истерики, утверждали, что за пожаром, положившем конец деловой активности миссис Пик на востоке, стояла миссис Глимм, владелица ночлежки в западной части города. Очевидно, в свое время они были партнерами, а их уважаемые дома в западной и северной частях города у северной границы управлялись так, чтобы приносить взаимный доход обеим женщинам. Однако между ними возникла какая-то размолвка, превратившая их в заклятых врагов. Миссис Глимм, которую иногда описывали как «человека сверхъестественной алчности» стала нетерпимой к конкуренции со стороны своей бывшей союзницы. Все в городе у северной границы понимали, что это миссис Глимм наняла кого-то, кто напал на миссис Пик в ее собственном доме, отрезав, во время атаки, ее левую руку. Но попытка миссис Глимм выбить почву из под ног ее конкурента, судя по всему, потерпела крах, потому что после нападения в миссис Пик произошли разительные перемены, так же, как и в ее методах управления домом в восточной части города. Эту бывшую танцовщицу и Владычицу Судеб всегда считали женщиной выдающейся воли и чрезвычайных дарований, однако после утраты руки в ней будто бы появились новые, неслыханные силы, которые она целиком направила на одну цель — вытолкнуть своего экс-партнера, миссис Глимм, из бизнеса. Именно тогда она стала совершенно новым образом и с помощью уникальных методов управлять своим ночлежным домом, и теперь, если путешествующие коммерческие агенты, прежде квартировавшиеся в западной части у миссис Глимм, останавливались у миссис Пик, они всегда возвращались только в ее дом на востоке, а не в дом миссис Глимм на западе.

Я упомянул мистеру Крамму, что жил в городе у северной границы достаточно долго, чтобы слышать при разных обстоятельствах, что гость мог много раз останавливаться у миссис Пик и однажды обнаружить, что больше не способен ее покинуть. Такие разговоры подогревались еще и тем, что было обнаружено среди развалин сгоревшего дома миссис Пик. Похоже, что в доме было бесчисленное количество комнат — останки человеческих тел были обнаружены даже в самых укромных уголках огромного подвала. Судя по всему, каждый из обгоревших трупов был одет в чужестранные одежды (что сложно утверждать из-за разрушительной силы пожара), будто бы все здание было огромным маскарадом. В свете историй, блуждавших по городу, никто не удосужился заметить, сколь необычным, даже абсурдным, было то, что никто из жильцов миссис Пик не сумел спастись. И тем не менее, поведал я Крамму, тело самой миссис Пик так и не нашли, не смотря на тщательный поиск, организованный миссис Глимм.

Но, даже когда я приводил ему все эти факты, пока мы сидели на скамейке в парке, разум Крамма все равно витал в иных мирах, и пуще прежнего казалось, что ему самое место в больнице. Наконец он заговорил, попросив меня подтвердить мой рассказ об отсутствии тела миссис Пик среди прочих, найденных среди пепелища. Я подтвердил сказанное, и умолял его не забывать, где и при каких обстоятельствах я все это узнал, а также все, что мы рассказали друг-другу тем утром в начале весны. «Вспомните ваши собственные слова», сказал я Крамму.

«Какие именно?», спросил он.

«Безумно абсурдно», ответил я, отчетливо выговаривая каждый слог, будто стараясь наделить слова особым смыслом или волнующей силой. «Вы были всего лишь пешкой», ответил я. «Вы и все прочие были ничем иным, как пешками в битве между силами, которые вы даже не можете себе представить. Ваши желания не были вашими собственными. Они были такими же искусственными, как и деревянная рука миссис Пик».

На мгновение мне показалось, что к Крамму вернулись его чувства. Потом он сказал, будто бы сам себе: «Они так и не нашли ее тело».

«Нет, не нашли», подтвердил я.

«Даже ее руку», сказал он сугубо риторическим тоном. Я вновь согласился с его утверждением.

После этой фразы Крамм замолчал, и когда я уходил, он смотрел на серые, слякотные дорожки парка с видом человека, впавшего в истерический транс и внимательно ожидавшего какого-то звука или знака. Тогда я видел его в последний раз.

Иногда, когда я не могу уснуть, я думаю о мистере Крамме, коммерческом агенте, и о нашем разговоре в тот день в парке. Еще я думаю о миссис Пик и ее доме в восточной части города у северной границы, где я когда-то жил. В такие моменты мне кажется, что я и сам слышу тихое позвякивание колокольчиков в темноте, а мой разум отправляется блуждать следом за отчаянным, но не моим сном. Возможно, что этот сон и вовсе никому не принадлежит, как бы много людей, включая коммерческих агентов, ни принадлежало ему.

 

Тихий голос шепчет пустоту

Кажется, еще задолго до того, как я узнал о существовании города у северной границы, я уже каким-то образом был жителем этого далекого, покинутого места. В доказательство тому можно привести множество знаков, некоторые из которых, однако, могут показаться бессмысленными. Немалая их часть относится к спокойным серым дням моей юности, когда я то и дело страдал от какого-нибудь истощающего недуга. Именно в ту раннюю пору своего становления я окончательно укрепился в привязанности к зиме со всеми ее формами и проявлениями. Ничто не казалось мне естественнее желания пройтись по запорошенной снегом крыше или обледенелой изгороди, ведь я, в своих болезнях, вел такое же сонное зимнее существование. Я лежал, бледный и замерзший, под теплыми одеялами, а на моих висках поблескивали капельки лихорадки. Через замерзшие стекла окон моей спальни я с замиранием наблюдал, как однообразные зимние дни сменялись ослепительными зимними ночами. Каждый миг я был готов к тому, что мой юношеский разум называл «ледяным превосходством». Поэтому я старался ни при каких обстоятельствах, даже в бреду, не поддаваться вульгарному сну, разве что он мог помочь мне раствориться в пейзаже, где тихий ветер спрятал бы меня в бесконечности вечной дремы.

Никто не ожидал, что я проживу долго, даже мой приходящий врач доктор Зирк. Он был вдовцом преклонных лет и всегда ревностно посвящал себя заботе о живых созданиях, находившихся под его опекой. Однако с самого раннего знакомства я почувствовал, что у него тоже есть тайное родство с самыми дальними и отчужденными местами пребывания зимнего духа, а значит, и с городом у северной границы. Осматривая меня, он всякий раз изменял себе, как последователю безутешной веры, выдававшей себя в знаках и жестах. Его жесткие, подернутые белизной, редеющие волосы и борода были обрывочными остатками былой роскоши, почти как голые обледенелые ветви за моим окном. Черты его лица были грубыми подобно промерзлой земле, глаза застланы легкой пеленой декабрьского дня, а пальцы, ощупывавшие мою шею или осторожно приподнимавшие веко, холодными.

Однажды, когда, как мне кажется, он думал, что я сплю, доктор Зирк раскрыл степень своего посвящения в бесплодные тайны зимнего мира, пусть лишь в виде загадочных отрывков вырвавшихся из переработавшей, утомленной души. Голосом чистым и холодным, как арктический ветер, доктор упоминал «прохождение определенных испытаний» и говорил о чем-то, что называл «уродливыми прерываниями в основе вещей». Его трясущийся голос затрагивал эпистемологию «надежды и ужаса», финального срывания покровов с истинной природы «великого блеклого ритуала существования» и стремительно погружался в «просвещенность бессодержательности». Казалось, что он обращался лично ко мне, когда с тихим вздохом отчаяния проговорил: «Чтобы закончить все, маленькая кукла, по собственному желанию. Закрыть дверь рывком, а не мерзостно-постепенно. Если бы доктор мог научить тебя такому холодному спасению». Я помню, как от тона и сути этих слов у меня задрожали ресницы, а доктор Зирк мгновенно затих. Сразу после этого в комнату вошла моя мать, дав мне повод показать, что рассудок мой пробужден. Однако я никогда не предал доверия или неосторожности проявленной в тот день доктором.

Лишь спустя годы я узнал о существовании города у северной границы и отправился туда, чтобы понять истоки и важность того, что бормотал мистер Зирк в тот безмолвный зимний день. По прибытии я заметил, как сильно город походил на зимнюю страну моего детства, несмотря на то, что время года было другое. Все в тот день: улицы города и немногочисленные прохожие, витрины магазинов и скудные товары, выставленные в них, невесомый сор, гоняемый ветром — все казалось полностью обесцвеченным, будто вспышка огромного фотоаппарата только что сработала прямо в испуганное лицо города. За этим бледным фасадом мне почудилось что-то, что я назвал про себя «извращенной аурой места, предложившего себя убежищем нескончаемой череде исступленных событий».

Всюду правило лихорадочное настроение, наделявшее все, что попадалось мне на глаза, тусклым мерцанием, будто я смотрел сквозь горячечный воздух палаты больного — бесплотная дымка, искажавшая, но не скрывавшая окутанные ею предметы. Атмосфера городских улиц дышала беспорядком и волнением, как если бы болезненное настроение было лишь тихой прелюдией к кромешному аду. Я услышал какой-то непонятный звук, приближающийся шум от которого я поспешил укрыться в узком проходе между высокими домами. Спрятавшись в тени, я наблюдал за улицей и слушал, как противный грохот становился громче. Он представлял собой смесь лязга и скрипа, стонов и хрипов чего-то, с глухим звоном ощупью передвигавшегося по городу, хаотичного парада в честь безумия.

Улица, которую я наблюдал из тесного переулка между домами, была пустынна. Я мог разглядеть только неясные очертания высоких и низких строений, слега колыхавшиеся от усиливающегося шума парада, который приближался, но с какой стороны понять я не мог. Когда неразборчивые крики окутали все вокруг, я внезапно увидел, как по улице прошла фигура. В свободной белой одежде, с лысой яйцеобразной и совершенной белой головой, походившая на клоуна, она двигалась, одновременно раскованно и усердно, будто бы идя под водой или против сильного ветра, выписывая в воздухе странные узоры гибкими руками с бледными ладонями. Казалось, что прошла целая вечность, прежде чем видение прошло, но перед тем, как скрыться из виду, оно повернулось и заглянуло в переулок, где затаился я, и на сальном белом лице возникло выражение мягкой недоброжелательности.

За главенствующей фигурой последовали другие, среди которых была кучка людей в лохмотьях, запряженных, как животные, которые тянули длинные жесткие веревки. Они тоже ушли из виду, оставив веревки вяло раскачиваться позади себя. Затем появилась повозка, к которой огромными крюками крепились веревки, и я отчетливо слышал, как ее непомерные колеса дробили тротуар. Повозка являла собой платформу, по периметру которой, образуя клетку, торчали колья. Верхушки прутьев ничто не скрепляло, и они качались в такт движению парада. О прутья стучали различные предметы, в разнобой привязанные к ним шнурами, проволокой и всевозможными ремешками. Я разглядел маски и туфли, домашнюю утварь и нагих кукол, крупные выбеленные кости и скелеты маленьких животных, бутылочки из цветного стекла, собачью голову с цепью, обмотанной несколько раз вокруг шеи, какие-то обломки и другие предметы, которые я не смог рассмотреть — все они перестукивались в диком сочетании. Я слушал и смотрел, как эта нелепая повозка катилась по улице. Похоже, что на ней загадочное шествие заканчивалось, и лишь иступленный шум затихал в дали. Тут меня окликнули: «Что вы здесь делаете?»

Я обернулся и увидел толстую пожилую женщину, шагавшую ко мне из тени узкой аллеи между двумя высокими зданиями. На голове ее была разукрашенная шляпа, не уступавшая хозяйке шириной, а и без того обширная фигура увеличивалась за счет нескольких слоев разноцветных шарфов и шалей. Ее отяжеляло несколько ожерелий, петлями висевших на шее, а пухлые запястья были увешаны браслетами. Толстые пальцы обоих рук были унизаны яркими кольцами.

«Я смотрел парад» ответил я «Но не смог рассмотреть, что было в клетке, или как это называется. Похоже, она была пуста».

Женщина некоторое время смотрела на меня в упор, будто изучала мое лицо и, вероятно, догадалась, что я недавно прибыл в город у северной границы. После чего она представилась как миссис Глимм и сказала, что она держит меблированные комнаты. «Вам есть, где остановиться?» спросила она агрессивным требовательным тоном. «Скоро стемнеет» добавила она, взглянув наверх. «Дни становятся все короче и короче».

Я согласился пойти с ней в меблированные комнаты. По пути я спросил ее о параде. «Все это просто вздор», ответила она, шагая по улицам в наступающих сумерках. «А вот это вы видели?» спросила она, протягивая мне скомканный листок бумаги, который был запрятан среди ее шарфов и шалей.

Разгладив страницу, протянутую мне миссис Глимм, я попытался прочитать при тускнеющем свете, что было на ней напечатано. Наверху страницы заглавными буквами было написано название: МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ ЛЕКЦИЯ 1. Под этими словами был небольшой текст, который я прочитал про себя, пока шел за миссис Глимм. «Было сказано», начинался текст, «что по прохождении определенных тяжких испытаний — лихорадочных или безнадежных — нам надлежит сменить наши имена, ибо мы уже не те, кем были раньше. Но в ходу иное правило: наши имена задерживаются надолго после того, как что-то напоминавшее нас или кого-то, кем мы себя считали, полностью исчезает. Не сказать, будто что-то стоящее вообще было — лишь несколько сомнительных воспоминаний и побуждений парящих, как снежинки в бесконечной серости зимы. Но все они вскоре опускаются вниз и оседают в холодной невыразимой пустоте».

Прочитав эту короткую «метафизическую лекцию», я спросил миссис Глимм откуда она взялась. «Они были повсюду в городе», ответила она, «Очередной вздор, как и все остальное. Лично я считаю, что такие вещи идут во вред делам. Почему я должна ходить по улицам, чтобы найти клиентов? Но пока кто-то платит деньги, я расквартирую их так, как им захочется. Кроме управления меблированными комнатами я являюсь лицензированным помощником гробовщика и режиссером кабаре. Ну, вот мы и пришли. Проходите внутрь, там кто-нибудь о вас позаботится. А у меня сейчас встреча в другом месте.» С этими словами миссис Глимм пошла вниз по улице.

Комнаты миссис Глимм находились в одном из нескольких огромных зданий, имевших общие черты и которые, как я позднее узнал, являлись собственностью, или управлялись одним и тем же человеком — миссис Глимм. Они стояли почти впритык с улицей — череда высоких монументов с серыми известковыми фасадами и огромными черными крышами. Хотя улица и была довольно широка, дорожки перед домами были такими узкими, что карнизы крыш нависали над тротуаром, создавая ощущение тоннеля. Все эти дома казались родными братьями дому моего детства, который кто-то однажды описал, как «архитектурный стон». Я размышлял над этой фразой, пока снимал номер, настояв, чтобы мне дали тот, что выходит окнами на улицу. Очутившись, наконец, в комнате, являвшей собой одну просторную спальню, я встал у окна и стал переводить взгляд с одного на другой конец улицы с вереницей серых домов, замершей похоронной процессией. Я снова и снова повторял про себя слова «архитектурный стон», пока изнеможение не вынудило меня отойти от окна и лечь в кровать под затхлые одеяла. Перед тем, как заснуть я вспомнил, что это доктор Зирк, часто посещавший дом моего детства, описал его теми словами.

Именно о докторе Зирке я думал пока засыпал в той просторной спальне в ночлежном доме миссис Глимм. Я думал о нем не только потому, что он использовал фразу «архитектурный стон» для описания внешнего вида дома моего детства, так похожего на серые дома с высокими крышами вдоль улицы в городе у северной границы, но еще, и даже в основном, потому, что слова короткой метафизической лекции, которую я прочитал ранее, так ясно напомнили мне слова, обрывочные и неразборчивые, которые доктор говорил сидя у моей постели, где он посещал меня в моих истощающих недугах от которых, по общему мнению, мне суждено было умереть в юном возрасте. Лежа в кровати под затхлыми одеялами в странном доходном доме, где тусклый лунный свет лился через окно, озаряя призрачную пустоту комнаты, я вновь ощутил вес кого-то, кто сидел на моей постели, наклонившись над моим, очевидно спящем, телом и обращаясь к нему незримыми жестами и тихим голосом. Именно тогда, притворяясь спящим, как я часто делал в детстве, я услышал вторую «метафизическую лекцию». Она нашептывалась медленным, звучным, монотонным голосом. «Мы должны быть благодарны», говорил он мне, «что скудность познаний достаточно сузила наше понимание вещей, чтобы у нас могло возникнуть о них какое-то мнение. Ведь разве есть повод реагировать на что-то, если мы понимаем… все? Не что иное, как рассеянный разум всегда был жертвой авантюр взволнованных чувств. А если бы не напряженность нашего невежественного положения — положения существ, одержимых собственными телами и сопутствующим им безумием — кто проявил бы достаточно интереса к вселенскому спектаклю, чтобы хотя бы зевнуть, не говоря уже о более драматичных манифестациях, придающих столь необычный цвет миру, окрашенному, по своей сути, в смесь оттенков серого на фоне темноты. Надежда и ужас, повторить эти два из бесчисленных состояний, основанных на ошибочном понимании, значит умалить значение решающего откровения, которое обнаружит отсутствие их необходимости. С другой стороны, эти страшные и экзальтированные чувства отлично служат, когда к нам пробивается лучик знания, чтобы изолировать его от спектра света и полностью забыть. Все наши восторги, священные и низменные, зависят от нашего нежелания постигать самые поверхностные истины и от нашего раздражающего желания идти путем забывчивости. Может статься, что амнезия — высшее таинство ритуала существования. Знать, понимать в полном смысле — значит погружаться в просвещенность бессмысленности, холодный пейзаж памяти, состоящей из одних теней и абсолютного осознания бесконечных пространств, окружающих нас со всех сторон. Там мы подвешены на нитях, дрожащих от наших надежд и страхов, раскачиваясь над серой пустотой. Почему же мы оберегаем эту кукольную комедию и обрекаем на неудачу всякую попытку освободить нас от нитей? Видимо потому, что нет ничего более соблазнительного, и более идиотского, чем наше желание иметь имя — даже если это имя глупой маленькой куклы — и держаться этого имени во всех жизненных испытаниях, как если бы это могло длиться вечно. О, если бы мы только могли предохранить нити от обветшания и спутывания, если бы мы могли уберечься от падения в пустое небо, то мы смогли бы продолжать жить под присвоенными именами и увековечили бы свой кукольный танец в бесконечности…»

Голос шептал слова и дальше, будто бы собирался бесконечно читать свою лекцию. Но в какой-то момент я провалился в сон, каким я никогда не спал прежде: спокойный, серый, лишенный сновидений.

На следующее утро я проснулся от шума на улице за окном. Это была та же исступленная какофония, которую я слышал днем раньше, когда только прибыл в город у северной границы и наблюдал за шествием удивительного парада. Но, встав с постели и подойдя к окну, я не увидел следов шумной процессии. Вдруг я обратил внимание на дом, стоявший прямо напротив того, где я провел ночь. Одно из самых верхних окон дома напротив было открыто настежь, а чуть ниже карниза, упираясь спиной в серый фасад дома, висело тело человека, с толстой белой веревкой вокруг шеи. Конец туго натянутого шнура исчезал в оконном проеме. Каким-то образом это зрелище не казалось неожиданным или неуместным, даже когда громыхание невидимого парада стало нарастать, и даже когда я узнал тщедушную детскую фигурку повешенного человека. Хоть он сильно постарел с нашей последней встречи, а волосы и борода его стали ослепительно белыми, все же это был мой старый врач доктор Зирк.

Наконец, я увидел приближающийся парад. На дальнем конце серой туннельной улицы вышагивало похожее на клоуна создание в свободных белых одеждах, с яйцеобразной головой, окидывавшей взглядом окружающие дома. Проходя под моим окном, существо посмотрело на меня с тем же выражением тихой недоброжелательности и прошло мимо. Следом за ним шел строй оборванных людей, впряженных в канаты, привязанные к клеткообразной телеге, катившейся за ними на деревянных колесах. Бесчисленные предметы, в еще большем количестве, чем вчера, стучали о прутья клетки. Гротескный инвентарь теперь включал в себя пузырьки от лекарств, с гремучим содержимым, блестящие скальпели и инструменты для разрезания костей, иглы и шприцы, смотанные вместе и развешанные, как гирлянды на рождественской елке, и стетоскоп, опоясывающий отрезанную собачью голову. Колья, окаймлявшие платформу, теперь чуть не ломались от тяжести висящего на них мусора. Так как у клетки не было крыши, я мог заглянуть внутрь из своего окна. Но она была пуста, во всяком случае, пока. Когда повозка проезжала под моим окном, я поднял взгляд на повешенного человека и на веревку, на которой он раскачивался как кукла. Из темноты за оконным проемом появилась рука с блестящей опасной бритвой. Ее толстые пальцы были унизаны яркими кольцами. Когда бритва слегка поработала над веревкой, тело доктора Зирка упало с высоты серого здания прямо на проезжавшую снизу телегу. Летаргическая процессия быстро скрылась из виду, а оглушительный звуковой бунт затих в дали.

Положить конец всему, подумал я, положить конец всему так, как ты того хочешь.

Я посмотрел на дом напротив. Прежде открытое окно теперь было закрыто, а шторы задернуты. Туннелеобразная улица серых домов была тиха и неподвижна. А потом, будто исполняя мое тайное желание, скудный поток снежинок начал опускаться с серого утреннего неба, и каждая из них была тихим шепчущим голосом. Еще долго я продолжал смотреть в окно на улицу и город, которые, я знал, были моим домом.

 

Услышав пение, ты поймешь, что час настал

Я прожил в городе у северной границы достаточно долго, чтобы, не до конца то осознавая, допустить, что уже никогда не уеду отсюда, во всяком случае, пока я жив.

Я мог бы погибнуть от собственной руки, думалось мне, или, возможно, более привычным способом — по жестокой случайности, или от изнурительной болезни. Но главное — я пришел к мысли, что моя жизнь, будто бы по праву, должна будет закончиться либо в самом городе, либо в непосредственной близости от его задворок, где узкие улицы и постройки начинали редеть и, в конце концов, растворялись в унылом, бесконечном ландшафте. После смерти, думал или невольно допускал я, меня похоронят за городом на кладбище на вершине холма. Мне не приходило в голову, что кто-то мог возразить, будто с тем же успехом я мог бы и не умереть в этом городе, а значит и не был бы похоронен или каким-либо другим способом предан земле на кладбище не вершине холма. Таких людей можно было бы счесть своего рода истериками или мошенниками, ведь всякий, постоянно проживающий в городе у северной границы, был либо тем, либо другим, а зачастую сразу обоими. Эти же люди могли предположить, что было в равной степени вероятно и вовсе никогда не покинуть город, или никогда не умереть в нем. Я начал понимать, каким образом это было возможно в ту пору, когда жил в маленькой квартирке у черной лестницы на первом этаже пансиона, находившегося в одном из старейших районов города.

Была середина ночи, и я только что проснулся в своей постели. А если точнее, то я впал в неусыпность, как поступал всю свою жизнь. Благодаря этой привычке впадать в неусыпность посреди ночи я смог услышать тихий гудящий звук, который заполнял мою маленькую комнату, и который я не услышал бы, будь я из тех людей, которые спят всю ночь. Звук исходил из-под половых досок и отдавался в подсвеченной луной темноте комнаты. Спустя некоторое время, когда я сидел в своей постели, а затем поднялся и тихонько прошелся по своей крохотной комнате, мне стало казаться, что тихий гудящий звук был голосом, очень глубоким голосом, который звучал так, будто он читал лекцию или обращался к аудитории с самоуверенным и авторитетным тоном. Однако я не мог разобрать ни единого слова, лишь гудящие интонации и звучность голоса, поднимавшегося из-под половиц в моей маленькой квартирке за черной лестницей.

До той ночи я и не подозревал, что под пансионом, на первом этаже которого я жил, был подвал. Но я был удивлен куда сильнее, когда случайно обнаружил, что под маленьким истертым ковром, что прикрывал пол в моей комнате, был люк, через который, казалось, можно было попасть в подвал, или что бы то ни было, располагавшееся без малейшего моего подозрения под пансионом. Но было в этом люке, помимо самого его присутствия в моей маленькой комнатке и того факта, что он предполагал существование некоего подвала, еще кое-что необычное. Хотя люк и был вырезан в половицах моей комнатки, он, тем не менее, не был их частью. Мне подумалось, что люк был сделан отнюдь не из дерева, а из чего-то более походившего на кожу, усохшую, покоробленную, потрескавшуюся и казавшуюся неуместной среди строгих параллелей досок, не соответствовавшей им ни формой, ни углами, ни коем образом не казавшимися подходящими для люка в полу пансиона. Я даже не мог с уверенностью сказать, было ли у того люка четыре стороны, или, быть может, пять, или еще больше, настолько неопределенной и не запоминающейся была его форма, но я определенно видел его, в свете луны, впав в неусыпность в своей маленькой комнатке за черной лестницей. Тем не менее, я был абсолютно убежден, что низкий звучный голос, продолжавший гудеть, пока я осматривал люк в полу своей комнаты, действительно поднимался из помещения, подвала или погреба, располагавшегося прямо под этим люком. Я не сомневался в этом потому, что когда я на мгновение положил ладонь на его искаженную кожистую поверхность, я почувствовал, что она пульсировала в такт силе и интонациям голоса, который всю ночь продолжал повторять неразборчивые слова и затих лишь перед самым рассветом.

Прободрствовав большую часть ночи, холодным и пасмурным осенним утром я оставил свою квартирку за черной лестницей и пошел бродить по улицам города у северной границы. Весь день я смотрел на город, в котором прожил уже немалое время, по-новому. Я упоминал, что этот город у северной границы был местом где, как я считал, мне суждено однажды умереть, более того, мне бы хотелось встретить здесь свой конец, во всяком случае, таково было мое намерение или желание, которым я тешил себя время от времени, находясь в различных местах, в том числе и в собственной квартире в одном из районов города. Однако когда я блуждал по улицам тем пасмурным осенним утром, и на протяжении всего последующего дня, мое восприятие окружающих вещей и предчувствие возможности прекращения моего существования среди этих вещей, претерпели совершенно неожиданное изменение. Конечно, город всегда проявлял некоторые любопытные и неизменно проникновенные качества и особенности. Рано или поздно любой житель города сталкивался со следами невыносимой странности и разложения.

Бродя по улицам с раннего утра и до вечера, я вспомнил одну улицу на окраине города, тупиковую улицу, на которой здания и дома, казалось, наползали друг на друга, соединяясь в причудливый, угловатый конгломерат грузных архитектурных форм, остроугольные крыши и высокие трубы которого заметно покачивались и явственно стонали даже в тишине летних сумерек. Я подумал, что это была самая окраинная точка города, но в тот самый момент, как эта мысль родилась в моей голове, я понял, что за этой улицей было что-то еще, что-то, вынуждавшее местных жителей повторять некий особый девиз или заклинание всем, кто их слышал. «Услышав пение», говорили они, «ты поймешь, что час настал». Эти слова звучали, и я сам это слышал, так, будто произносивший их человек пытался оправдаться или защитить себя от чего-то, что невозможно было объяснить. И не важно, слышал ли кто-то пение, или то, что имелось ввиду под пением, наступил ли тот непонятный и непроизносимый час, и наступит ли он когда-нибудь вообще на этой улице, где здания и дома сливаются воедино и громоздятся в небо, внутри тебя все равно оставалось ощущение, что этот город у северной границы — то самое место, в котором тебе суждено жить до тех пор, пока ты либо не уедешь прочь, либо не умрешь, возможно, по жестокой случайности, от изнурительной болезни или собственной руки. Но в то пасмурное осеннее утро я больше не мог поддерживать в себе это чувство после того, как предыдущей ночью впал в неусыпность, как услышал гудящий голос, произносивший неразборчивую проповедь, как увидел кожистый люк на который я положил ладонь, после чего забился в самый дальний угол своей маленькой комнатки, где и просидел до рассвета.

Вскоре, когда больше людей стало собираться на улицах и в темных аллеях, в заброшенных комнатках над магазинами и в старых офисных зданиях с разломанной мебелью и устаревшими календарями, криво висевшими на стенах, я узнал, что был не единственным, почувствовавшим перемены в городе. Некоторым было трудно сдержаться, чтобы не отметить, что в наступивших сумерках численность наша сократилась. Даже миссис Глимм, чья ночлежка-бордель пользовалась неизменным спросом у иногородних клиентов, заметила, что среди жителей города у северной границы замечалось «ощутимое поредение».

Насколько мне известно, человек по имени мистер Пелл (или доктор Пелл), был первым, употребившим на наших сумеречных собраниях, слово «исчезновения», для описания причины сокращения населения города. Он сидел в тени на краю перевернутого стола или книжного шкафа, и его слова были плохо слышны, потому что он обращал их в сторону темного дверного проема, вероятно к кому-то, кто стоял или, возможно, лежал в темноте. Но когда идея «исчезновений» была высказана, мало кому из местных жителей было что сказать, особенно тем, кто прожил в городе дольше остальных и тем, кто дольше моего прожил в его старейших районах. От одного из них, подверженного всевозможным истериям, я узнал о демоническом проповеднике преподобном Корке, чью проповедь я, судя по всему, слушал прошлой ночью через вибрирующий кожистый люк в полу моей квартирки. «Вы, случаем, не открыли тот люк?», немного застенчиво спросил меня старый истерик. Мы сидели одни у входа в узкую аллею на паре старых деревянных ящиков. «Расскажите же», настаивал он, пока фонарь вырывал из сумрака черты его худого лица. «Скажите, что вы не заглядывали внутрь». Я сказал, что не делал ничего подобного. Внезапно он истерично рассмеялся высоким и вульгарным голосом. «Ну конечно не заглядывали», сказал он, успокоившись, «иначе вас не было бы здесь, со мной, вы были бы там, с ним».

Несмотря на фиглярство и жеманность, в словах старого истерика был смысл, который перекликался с тем, что я пережил у себя в квартире, а так же с моим ощущением глубинных перемен в городе у северной границы. Поначалу я представлял себе преподобного Корка как дух покойного, кого-то, «исчезнувшего» абсолютно естественным путем. В этом случае я мог считать себя жертвой привидения, обитавшего в пансионе, многие жители которого, так или иначе, расстались со своими жизнями. Подобное метафизическое обрамление прекрасно согласовывалось с моим недавним опытом, и не шло вразрез с тем, что я услышал на той узкой улочке с наступлением темноты. Я действительно был здесь, в городе у северной границы, а не там, в стране мертвых с преподобным Корком, демоническим проповедником.

Но в течение ночи, встречаясь с новыми людьми, прожившими здесь намного дольше, чем я, мне стало ясно, что преподобный Корк, чей проповедующий голос я слышал предыдущей ночью, не был мертв в привычном смысле этого слова, и не был одним из недавно «исчезнувших», многие из которых, как я узнал, не исчезли бесследно, а всего лишь покинули город у северной границы никого об этом не предупредив. По словам некоторых истериков и шарлатанов, с которыми я говорил той ночью, они совершили такой торопливый побег потому, что «видели знаки», так же, как я видел кожистый люк, о существовании которого в полу моей квартиры я раньше даже не подозревал.

Хоть я и не счел его таковым, но этот люк, ведший в подвал пансиона, в котором я жил, был одним из типичнейших «знаков». Все они, как многие истерично признавали, были своего рода порогами — дверями или проходами, в которые ни в коем случае нельзя заходить, или даже приближаться к ним. Большинство знаков принимало форму всевозможных дверей, попадавшихся в самых неожиданных местах, вроде крошечной двери внутри чулана, или дверцы на внутренней стене камина, а иные и вовсе не могли никуда вести, как, например, люк в полу пансиона, в котором нет и никогда не было подвала, куда можно было бы попасть через этот люк. Слышал я и о других «порогах-знаках», вроде оконных рам в самых причудливых местах или лестниц, спускавшихся ниже подпола и уходивших под землю прямо рядом с тротуаром, и даже о новых, ранее неизвестных улицах, заманчиво покачивающих открытыми воротами.

Однако все эти знаки или пороги выдавали себя характерным внешним видом, который, по словам знающих людей, во многом походил на вид усохшего, кожистого люка в полу моей комнаты, и которому были характерны те же неправильные формы и углы, резко выделявшиеся среди окружающих вещей. Тем не менее, еще оставались люди, в силу различных причин игнорирующие знаки, или неспособные противиться соблазну порогов, появившихся за ночь в самых непредвиденных местах города у северной границы. Судя по всему, демонический проповедник преподобный Корк был одним из «исчезнувших» подобным образом. Пока вечер медленно превращался в усыпанную звездами ночь, я понял, что не стал жертвой привидения, а наблюдал феномен совершенно иного толку.

«Преподобный исчез еще в прошлый раз», сказала старая дама, чье лицо я едва различал в свете свечи, горевшей в просторном, гулком холле недействующей гостиницы, где некоторые из нас собрались после полуночи. Кто-то начал спорить со старой женщиной, или, как он ее назвал, «глупой каргой». Проповедник, настаивал этот человек, был, дословно, старым городом. Именно тогда я впервые столкнулся с фразой «старый город», но прежде чем я сумел до конца осознать ее смысл, она претерпела некоторое видоизменение в словах собравшихся в ту полночь в холле недействующей гостиницы. В то время, как человек, назвавший старую женщину глупой каргой, продолжал говорить о «старом городе», откуда, по его словам, преподобный Корк был родом, старая женщина и еще несколько людей, принявших ее сторону, говорили лишь о другом городе. «Никто не может быть родом из другого города», сказала старая женщина, обращаясь к человеку, называвшему ее глупой каргой. «Есть лишь те, кто исчезают в него, и один из них — демонический проповедник преподобный Корк, который, возможно, и был нелепым шарлатаном, но которого никто не назвал бы демоническим, пока он не исчез в люке в полу комнаты, в которой этот джентльмен», сказала она, имея ввиду меня, «слышал прошлой ночью его проповедь».

«Ты — глупая карга», ответил ей тот человек, «старый город существовал на том же самом месте, где сейчас стоит город у северной границы… до тех пор, пока не исчез вместе со всеми, кто жил в нем, включая демонического проповедника преподобного Корка».

Потом этот человек, лежавший в мягких подушках старого дивана, стоявшего в холле, добавил: «Это был город демонов, населенный всевозможными демоническими сущностями, скрывавшими его от глаз. А теперь они разбросали эти пороги, чтобы заманить очередных людей, которые хотят жить в городе у северной границы, а не в каком-то там городе демонов».

Но старая женщина и ее сторонники продолжали говорить не о старом городе и не о городе демонов, а о другом городе, который, по их общему мнению, не существовал как таковой, но был лишь метафизической декорацией города у северной границы, который был всем нам хорошо знаком, и где многие из нас рьяно желали закончить свои жизни. Не важно, кто из них был прав, в мою голову запала мысль, что никакого покоя быть не может, как бы ты ни прятался. Даже в городе у северной границы, полном чрезвычайно-хаотичных странностей и разложения, возможен еще больший хаос, еще большее безумие, чем можно надеяться или вообразить, и пока будет существовать хоть что-то, хаос и безумие примут такие масштабы, что с ними невозможно будет мириться, и рано или поздно твой мир, как бы ты к нему ни относился, будет подточен, если не опустошен, другим миром.

На протяжении нескольких поздних ночных часов продолжались споры и построения теорий о призрачных городах и материальных порогах, сокращавших численность населения города у северной границы, соблазняя людей зайти в необычную дверь или окно, спуститься по спиральной лестнице, свернуть на незнакомую улицу или вынуждая их покинуть город оттого, что он стал или показался им изменившимся и непохожим на город, который они давно знали. Не знаю, пришли ли они к какому-то заключению, или нет, потому что когда я ушел из старой гостиницы их спор еще не закончился. Но направился я не в свою маленькую квартирку в одном из старейших районов города. Вместо этого я пошел на кладбище на вершине холма, где стоял среди могил, пока меня не застал рассвет следующего дня, такого же пасмурного и холодного, как и предыдущий. И тогда я понял, что мне не суждено умереть в городе у северной границы: ни по жестокой случайности, ни от изнурительной болезни, ни даже от собственной руки, а значит, меня не похоронят на кладбище на холме, где я стоял в то утро глядя на место, где прожил так долго. Последний раз я прошел по улицам города у северной границы и заметил, что они каким-то образом, изменились. И это было единственное, в чем я был уверен в тот момент. На мгновение я подумал вернуться в город, чтобы найти один из появившихся порогов и переступить его, пока все они вновь таинственным образом не исчезли, чтобы пропасть вместе с ними в другой город, или в старый город где, быть может, я смог бы вновь обрести то, что потерял в городе у северной границы. Возможно там, на другой стороне города было какое-то место, на вроде тупиковой улицы, где, как говорят, «услышав пение, ты поймешь, что час настал». И хотя, возможно, я никогда не умру в городе у северной границы, я так же никогда его не покину. Конечно, думать подобным образом, значило поддаться хаосу и безумию. Но я не спал уже две ночи. Возможно, однажды я найду другой город, в другой стране, где и встречу свою кончину, или, хотя бы, буду ждать ее в фаталистическом исступлении. Теперь же настало время просто молча уйти.

Спустя годы я услышал о движении, целью которого было «очистить» город у северной границы от его «зараженных» элементов. Но, прибыв на место, следователи обнаружили город в полном запустении, а единственные оставшиеся жители, истерики да шарлатаны, бесконечно болтали что-то о «других городах» или «городах демонов» или даже о «старом городе». Среди них была и высокая, пестро одетая женщина, называвшая себя владелицей пансиона и некоторой другой недвижимости. По ее словам, эти и многие другие места во всем городе сделались необитаемыми и бесполезными для каких-либо целей. Ее показания хорошо резюмировали находки следователей, составивших, в итоге, отчет, где отмечалось отсутствие какой-либо угрозы со стороны города у северной границы, который, чем бы он ни был или ни казался, всегда оставался мастером самых коварных иллюзий.