Возвращение на Мару

Лихачев Виктор

 

Виктор Лихачев

 

«Возвращение на Мару»

 

Все переврем — и время и себя. Запамятуем или приукрасим… До полной тишины не дотерпя, мы оборвемся на бредовой фразе Но все равно за гранью смертных дат, за теплотой, разложенной на числа, другие нам бессмысленность простят умением растрогаться без смысла. Виктор Гаврилин. Глава 1.

 

1. Что случается с человеком, которому скоро стукнет сорок, который не занимается спортом и имеет уйму вредных привычек, когда он с неспешного шага переходит на бег, стремясь догнать уходящий автобус? Правильно, человек жадно хватает ртом воздух, становясь похожим на рыбу, вытащенную из воды. Сердце его бешено колотится и, кажется, вот-вот выскочит из груди. Мне тоже скоро будет сорок лет. Я не занимаюсь спортом и имею уйму вредных привычек. И сердце мое вот-вот выскочит из груди. И я задыхаюсь. Но мне не надо спешить на автобус — похоже, автобус мой ушел давно — два года, семь месяцев и девять дней назад, когда я покинул и этот двор, и этот старый двухэтажный дом, перед которым сейчас стою. Моросит не по-майски холодный и нудный дождь. Не знаю, на кого сейчас похож я, а дом, с которым мы вместе мокнем, напоминает мне старика-нищего, застигнутого непогодой в поле. Старик сутулится, словно стараясь быть поближе к земле, как перезревший подсолнух, но с черных небес все льет и льет вода и нет спасения от холодного, пронизывающего ветра. Мой бедный старый дом, помнишь ли ты жильца из квартиры № 8? Он стоит, спрятавшись за вяз, и с глухой тоской в глазах смотрит на два твоих окна на втором этаже. Окна занавешены, от них в темноту майского вечера струится свет — из левого окошка спокойный, голубоватый, из другого — красновато-тревожный. Там кухня. Интересно, мои уже отужинали? Мои… Да, хорошо возвращаться туда, где тебя ждут и будут тебе рады. А я вот поднимусь сейчас по деревянным скрипучим ступенькам, постучусь в знакомую дверь, а ее откроет незнакомый мужчина. Может, на нем даже будут мои тапки. «Вам кого?» — спросит он меня. А потом обернется и крикнет в глубину комнат: «Леночка, это, кажется, тебя». И до боли знакомый голос ответит: «Я вроде никого не жду». Елена всегда любила это слово — вроде. Когда заканчивала сложный перевод, бросала на пол авторучку, потягивалась, становясь сразу похожей на только что проснувшуюся домашнюю кошку, и говорила: «У меня вроде получилось». А когда я уходил из этого дома, лихорадочно покидав в сумку белье и книги, она тихо сказала, неизвестно к кому обращаясь: «Вроде бы все взял»… Два-три раза в год я писал длинные письма в стихах дочери, в конце которых глупо и неуклюже рифмовал: Я писать кончаю, Маша. Для меня ты — лучше всех. Как живет там мама наша? Ей горячий шлю привет. И все. И вместо обратного адреса — только прочерк и два слова: Николай Корнилов… А может, нет никакого чужого мужчины в моих тапочках, и откроет дверь тринадцатилетняя дочь — сначала отпрянет, а затем бросится мне на шею: «Папа вернулся!» Я взвалил на плечи рюкзак и шагнул из темноты навстречу двум горящим окнам. 2. Даже погожими вечерами улицы Сердобольска были пустынны, что уж говорить о таких ненастных, как этот. Маша любила, выключив в своей комнате свет, встать у окна и, уперевшись локтями в подоконник, смотреть на маленькую тихую улочку. Свет фонарей и густые кроны лип и вязов придавали ей таинственный, почти сказочный вид, а редкие прохожие казались похожими на хоббитов из книг Толкиена. Правда, в последнее время осталось гореть всего два фонаря. Мама как-то в сердцах бросила, что у этого несчастного городка нет денег даже на лампы для фонарей. Мама… Вчера она пришла вся сияющая, сообщив с порога новость: вроде бы ее берут на работу в Германию. Посодействовал мамин одноклассник Володя Беккер, который теперь жил там. Мама сказала, что сначала контракт с ней подпишут на год, а там видно будет. Маша искренне была за нее рада, но радость длилась недолго. Оказалось, что взять с собой дочь мама пока не может, а потому пожить Маше придется у тети Оли, лучшей маминой подруги. Честно сказать, Маша не любила ни саму тетю Олю, ни ее мужа, дядю Всеволода. Про себя она называла его Гоблином — он был большой, грузный, грубоватый. Когда рядом не оказывалось тети Оли, дядя Всеволод, будто ненароком, то клал маме руку на плечо, то смотрел на нее глазами, которые в этот момент становились точь-в-точь как глаза у Бориски — дворового кота, когда тот в начале весны лез на крышу и начинал там орать свои песни, изводя всю округу. Вчера Маша ответила маме, что лучше будет жить в детском доме, чем у Рогозиных. Разумеется, мама «завелась», стала кричать, что ее дочь эгоистка, копия своего непутевого папашки, который жил только для себя, что это их последний шанс вырваться из унизительной бедности, из этого паршивого городка и, быть может, даже из страны, в которой нельзя жить достойной человека жизнью, ну и дальше все в том же духе. Маша хотела возразить, что Сердобольск вовсе не паршивый городишко, но не стала — бесполезно. Взрослые и так-то слышат только самих себя, а уж когда кричат — тем более. И вот сегодня пришли Рогозины. Сейчас они сидят вместе с мамой на кухне и обсуждают «проблему» — то есть ее, Машу. 3. Из кухни донесся мамин голос:

— Дочка, иди сюда, дядя Всеволод тебе хочет что-то сказать.

— Не хочу.

— Дочка, не будь невежливой.

— Я сама вежливость, мамочка. — В девочке закипало раздражение. — Но ведь ты сама говорила, что у меня проблемы с сердцем, а у вас накурено.

— Ну, если гора не идет к Магомету, то Магомет сам пойдет к горе. — Это уже дядя Всеволод. И вот Гоблин входит в комнату, за ним мама и тетя Оля.

— Леночка, где у вас здесь свет включается? А то сидят тут некоторые в темноте. Я понимаю, темнота — друг молодежи, но тебе, Марусенька, рано еще. Ничего, у нас поживешь, мы тебя от вредных привычек враз отучим.

— Меня зовут Маша, — не поворачивая головы, тихо, но твердо сказала девочка. — И жить у вас я не буду.

— Опять за свое, — начала раздражаться мама. — А у кого будешь? Ну вот не повезло мне, дочка, не повезло: бабушки у нас с тобой нет, дедушки тоже. Мы дяде Всеволоду и тете Оле должны в пояс поклониться, спасибо сказать, а ты грубишь… Да повернись ты, когда с тобой трое взрослых разговаривают!

Девочка обернулась. В ее глазах стояли слезы.

— Я знаю, что у меня нет бабушки… И дедушки тоже. Но папа у меня есть.

— Нужна ты ему, — фыркнула тетя Оля.

— Нужна. — Маше все труднее было оставаться спокойной.

— А где же я тебе его сейчас найду? — Мама почти кричала. — Скажи, где? Или прикажешь письмо написать? Только адрес подскажи, куда писать — в Тулу, Архангельск…

— Или на Колыму, — подхватил Гоблин.

— Не надо никуда писать. Он сам приедет. Вот увидите.

Как-то неожиданно мама стихла. Елена долгим взглядом смотрела на дочь, будто увидев в ней то, о чем раньше и не подозревала. Потом махнула рукой, еле слышно обратясь к Рогозиным:

— Пойдемте. Вырастила я дочь. Собственная блажь дороже матери…

— Как это — пойдемте? — возмутился Гоблин. — От горшка два вершка, а уже старшим перечит. И вообще, нечего ее уговаривать. Два часа на сборы — и дело с концом.

А Маша, словно не слыша его слов, закричала вослед Елене:

— А тебе, мама, паршивая Германия дороже собственной дочери.

Мать не успела ответить. Кто-то постучал в дверь. 4. Вот и знакомая лестница. Сначала три ступеньки до дверей первого этажа, затем восемь и еще девять. Итого двадцать… Чтобы немного успокоиться, считаю их вслух. Одна, вторая… пятая. Забавно, столько ждал этой минуты, а вот иду и не знаю, что буду говорить. Седьмая, восьмая… двенадцатая. А сердечко и впрямь ни к черту: уже на второй этаж без одышки не поднимаюсь… Восемнадцать, девятнадцать, двадцать. Вот наконец и дверь, которую я видел даже во сне. На какое-то мгновенье появилась малодушная мыслишка: утро вечера мудренее, завтра сходи к общим знакомым, узнай, что да как, а потом уже и придешь сюда. Мысль была разумной, впрочем, этим отличаются все малодушные мысли. И я постучал. За дверью раздались тяжелые неторопливые шаги… Она распахивается — и я вижу высокого грузного человека. Взгляд у него тяжелый, давящий. Им человек «просверливает» меня с ног до головы. Так я и знал. Только вот с тапочками не угадал: видно, ему мой размер маловат оказался.

— Что надо?

Емок наш «великий и могучий»: всего два слова, причем ни одного грубого, а произнес человек: «Что надо?» — и ты, как сверчок, уже знаешь свое место, тем более когда вместо «что» на самом деле звучит «чё».

Во мне закипает злость. В глубине души понимаю, что вызвана она даже не словами, а самим фактом появления незнакомого мужчины на пороге моей квартиры, но все равно не сдерживаюсь:

— Шоколада. А еще Елену Александровну Корнилову. Вы меня очень обяжете, если позовете ее.

Мужчина, напоминавший своим видом Гоблина из книги Толкиена, еще не успел мне ответить, как за его спиной я увидел вышедшую в прихожую белокурую девчушку с васильковыми глазами. Наши взгляды встретились.

— Машенька?

— Папа, приехал! — И вот она уже мчится ко мне, проскочив под рукой мужчины, державшего дверь. Я не успел снять рюкзак, а дочь уже повисла на моей шее.

— Я же мокрый весь, мокрый, — только и удалось мне произнести в тот момент.

Машины волосы пахли ромашкой. По моим щекам текли слезы: мои — горькие и ее — самые родные для меня слезы. В этот момент мне уже было абсолютно все равно, кем приходится этот Гоблин Лене и что он в такой поздний час делает у меня дома. Время разобраться во всем у меня было. Самое главное — я вернулся.

Глава 2. 1. Признаюсь честно: не помню почти ничего, что происходило после. Много позже, когда Маша покажет мне свой дневник, который она с пунктуальностью добросовестной отличницы и серьезностью начинающего литератора вела в тайне от всех, я смогу восстановить в памяти подробности того вечера: кто что говорил, кто и как молчал… Дочь утверждает, будто мы с ней стояли обнявшись в коридоре несколько минут, а Лена… Впрочем, какое имеет значение, что тогда говорил Рогозин и думала, схватившись за сердце, Лена. По глазам жены я понял, что прощен. Но когда после всего этого сумасшествия мы остались с ней одни, она произнесла:

— Не прошло и три года…

— Два года, семь месяцев и девять дней. Прости.

— И все? Больше ничего не хочешь сказать?

— Хочу, но не сейчас. Устал смертельно… Впрочем, нет. Скажу сейчас: дурак я, самый настоящий дурак.

— Это точно. Ты же ведь не на заработки тогда поехал, верно? Я, правда, это поняла, когда мне на работе сказали, что ты ко мне заходил, когда …

— Когда ты в скверике с Беккером целовалась.

— Прощалась. А отчего не добавил, как обычно: «со своим»?

— Он не твой, я это понял.

— Только спустя два года, семь месяцев и девять дней?

— Можешь считать, что так. Хотя, думаю, меня тогда тоже можно было понять: я иду к жене с цветами, счастливый, как влюбленный мальчишка…

— Кстати, Корнилов, а в честь чего ты мне цветы нес?

— А просто так. Душа вот взяла и захотела сделать это. И вообще, если женщина не получала цветы просто так, без повода, значит ее никто не любил. Мне так кажется.

— Так ведь я их тогда тоже не получила. От тебя.

— Правильно. Я к ней на крыльях, а она… прощается.

— И твоя душа расхотела дарить мне цветы?

Я ничего не ответил. В комнате наступила та тишина, после которой решаются судьбы людей. Двое молчат, они еще не произнесли ни слова. Еще можно все поправить, но можно и погубить. Это решит первое слово. Его сказала Лена.

— Прости, — тихо и просто произнесла она. — Я причинила тебе боль… Но, поверь, не хотела…

Я подошел к жене и указательным пальцем дотронулся до ее губ.

— Все. Давай забудем об этом. И в первую очередь о нашем Беккере, дай Бог ему здоровья и процветания в его Фатерлянде.

Елена открыла глаза и грустно улыбнулась:

— Не получится, Коленька. По крайней мере, еще год.

У меня вдруг упало сердце. Я только и мог, что вымолвить:

— Рассказывай.

— Хорошо, — ответила жена, взяв меня за руку. Лена, видимо, почувствовала мое состояние. — Только ничего страшного не произошло…

Когда ее рассказ закончился, я понял уже в который раз, что в этом мире ничего случайного не происходит. Что есть некие знаки, которые посылаются свыше для нашей помощи или для прояснения нашего духовного состояния. Знаки эти, словно буквы в алфавите: научишься их понимать, овладеешь искусством соединять их в «слова» — и тебе не то чтобы легче и проще будет жить, нет, ты получишь нечто большее. У тебя будет дар «видеть» то, что другим не дано, видеть внутренним, сердечным зрением, схватывая за внешним, часто наносным, суть вещей и смысл бытия.

Чтобы понять, как мне дороги жена и дочь, мне пришлось почти на три года уйти из дома. И даже не уйти, а бежать, словно раненому зверю, мучаясь от ревности и любви… и вот сейчас, когда я сам решил, что разлука научила меня быть терпимым и даже мудрым, узнаю, что разлука не заканчивается. Будто некий постановщик пьесы, в которой мы с Леной играем главные роли, решил предложить нам еще один акт, дабы убедиться, что мы хорошо усвоили преподанные нам уроки…

По глазам Лены я понял, как мучительно для нее ожидание моего ответа.

— Я думаю, что ты должна ехать, дорогая, — сказал я.

— Ты в этом уверен, Корнилов? Ты понял, меня Беккер приглашает?

— Конечно, понял.

— И? — Ее огромные зеленые глаза не отрываясь смотрели на меня.

— Ты ждешь от меня красивых слов?

— Главное — искренних.

— А я уже сказал их: ты должна ехать.

— Спасибо. Мне было очень важно, чтобы ты понял меня. А вот Машка, похоже, не понимает.

— Нет, здесь другое. В той ситуации, согласись, она становилась сиротой при живых родителях. Папы простыл след, мама не хочет брать с собой. Теперь мы будем вместе ждать тебя и у меня будет достаточно времени, чтобы объяснить ей все.

Лена повеселела.

— Здорово. Только ты пообещай мне, во-первых, ни о чем таком не думать, а во-вторых…

— О чем — таком? — притворился непонимающим я.

— Не хитри, ты все понял. Тогда в скверике я прощалась со своим детством. Я прощалась со своим другом Володькой Беккером, с тем, с кем в школе сидела за одной партой. Сейчас я буду работать с Вольдемаром Беккером…

— Леночка, прости, но это все лишние слова, поверь. Надеюсь, «во-вторых» с твоим одноклассником не будет связано?

— Не будет. Во-вторых, обрати внимание на здоровье дочери. Их в школе терапевт смотрел, сказал, что в сердце небольшой шумок есть.

— Не беспокойся. Сельский воздух, речка, козье молоко — и все будет в порядке.

— Не поняла. Ты вроде бы вернулся в Сердобольск?

— Вроде вернулся…

— Корнилов, не шути. Объяснись.

— Я к вам с Машей вернулся. Ты на год уезжаешь. Для тебя есть разница, где этот год мы будем тебя ждать?

— Представляешь, есть. Я смертельно устала от неизвестности, от…

— Солнышко мое, неизвестности не будет. Ты все узнаешь.

— Рассказывай.

— Не сейчас. Завтра. Просто хочу, чтобы это услышала Маша.

Я обнял жену.

— Не сердись, прошу тебя.

— Коля, я не сержусь, но… Думала, ты устроишься на работу, дочь будет под твоей опекой, я буду вам звонить, а ты опять за свое.

— Леночка, я зря тебя сейчас растревожил. Скажем так: завтра я хочу с тобой и Машей кое о чем посоветоваться. И как все вместе мы решим, так и будет.

— Все вместе?

— Даже если один из вас двоих будет против того, что я предлагаю, все останется по-прежнему: мы будем ждать тебя в Сердобольске, я вновь устроюсь работать в газету, а козье молоко буду брать у тети Шуры Волковой.

— Слово?

— Честное пионерское!

И Лена наконец-то рассмеялась. Впервые за весь вечер. 2. Из дневника Марии Корниловой. 17.05.1993 г. Суббота. Сегодня у нас просто необыкновенный день. Вчера наконец-то вернулся папа. Мама очень рада. И я, конечно, тоже. И погода сегодня была под стать моему настроению — солнечная и теплая. От вчерашнего ненастья не осталось и следа. Мы все ходили на наше любимое место в Сердобольске — на Козловскую гору. С нее хорошо виден не только городок, но и его окрестности. Мы с папой смеялись, болтали о пустяках, он расспрашивал меня о школе, о друзьях, а мама все одергивала нас. Просила перейти к серьезному разговору. Я сначала подумала, что это касается меня: останусь ли я с папой или с Рогозиными. Но папа шепнул, что начальство — и он кивнул на маму, — дало добро на самый лучший для нас вариант. Сейчас решится другой важный вопрос и ты, сказал папа, примешь в его решении самое непосредственное участие. Тут и мне стало интересно. И после того, как мы прямо на горе перекусили принесенной из дома провизией, папа стал рассказывать.

— Последний год, — начал он, — я жил в соседней Т-ой области, в районном городке Любимовске. В нем обитает мой старинный друг Игорь Толстиков. Помнишь, Лена, я тебе рассказывал, что в свое время мне удалось помочь ему…

— Это тот Игорь, который оказался в секте и чуть было не передал сектантам свое имущество? — спросила мама.

— Верно. Впрочем, дело тогда было даже не в имуществе, а в душе Игоря, которую он чуть не продал неизвестно кому. Так вот, сейчас он — бизнесмен средней руки, у него небольшая фирма. Я благодарен ему, — он и приютил меня, и дал работу. Правда, работа была скорее номинальная: я числился кем-то вроде помощника по связям с общественностью. Представляете, вся фирма — десять человек, зато есть помощник по связям с общественностью… Знаю, знаю, что ты скажешь, Леночка, — обратился папа к маме, — но меня оправдывает то, что получал я совсем небольшие деньги, да и отрабатывал их честно. Да… Ну так вот, у меня оставалось еще и свободное время, и я стал понемногу возвращаться к прежней профессии.

Здесь я должна сделать небольшое пояснение. Мой папа — этнограф по профессии. Он знает несколько языков, причем не обычных, типа английского или немецкого, а, например, старославянский или древнегреческий. Папа многие годы занимался изучением племени вятичей, которые жили и на территории нашего края, его серьезно увлекал вопрос, откуда появились славяне. Правда, кандидатскую он так и не защитил. Мама говорит, что папа очень талантливый человек, но его гипотезы настолько смелы, что их всерьез не принимали. Например, папа однажды написал статью, в которой доказывал, что любая народная сказка — это зашифрованная историческая и культурная память народа. Над статьей, по словам мамы, очень много смеялись. Коллеги в шутку просили расшифровать им, к примеру, «Колобок» или «Репку». Когда началась перестройка, папа сначала ушел в журналистику, а потом даже пару лет проработал учителем истории в школе. Впрочем, я слишком увлеклась. Вернусь к разговору.

— Ты решил доказать общественности Любимовска, что наша славянская родина — это Дунай? — насмешливо спросила мама.

— Нет, там просто была очень приличная газета, в которой местные краеведы бились друг с другом по тем или иным вопросам. Я до поры до времени отмалчивался, но когда один из местных патриотов взял и раскопал последний вятичский курган в тех краях, мне пришлось выступить. Представляешь, этот старик-краевед, дери его муха…

— Не ругайся при дочери!

— Да это разве ругань? Так вот, где-то он разузнал про курган, собрал местных энтузиастов и они сравняли его с землей. К своему удивлению, краевед ничего там не обнаружил, кроме горсти мокрого праха, и с детской непосредственностью рассказал об этом в газете. Вот мне и пришлось проводить ликбез: писать о том, кто такие вятичи, как они хоронили своих покойников. Одним словом, получился цикл статей, в котором нашлось место даже Илье Муромцу.

— А что, папа, разве Илья Муромец вятич? — спросила я папу.

— Какого он был роду-племени, дочка, точно не известно, но вот, помнишь, в былине рассказывается, как он в Киев проехал через леса, где сидел Соловей-разбойник?

— Помню. И никто ему не поверил, пока он Соловья-разбойника не предъявил.

— Правильно. А расшифровывается эта былина очень просто: дорога из Мурома в Киев шла через места обитания вятичей.

— То есть и через наши тоже?

— Почти. Мы находимся на северной границе земли вятичей. А вот Любимовск как раз в самом что ни на есть центре. И кроме охоты и рыболовства занимались вятичи, увы, и грабежом. Их сторожевые посты располагались на вековых дубах, и стоило путнику появиться на лесной дороге, как они свистом давали друг другу об этом знать.

— Получается, Соловей-разбойник — это вятич?

— Получается так.

— Здорово!

— Слушайте, други, — не выдержала мама, — так мы никогда не подойдем к…

— К чему? — улыбнулся папа.

— К тому самому.

— Так я о нем и говорю — об этом самом. Представляешь, после серии статей Игорь взял да издал их отдельной брошюрой. И спустя какое-то время начались чудеса.

— Тебе предложили писать кандидатскую?

— Бери выше.

— Боюсь.

— То-то и оно. И я стал пугаться.

— Слушай, Корнилов, ты меня заинтриговал.

— Слава Богу, а то — «никак не перейдем»…

— Сдаюсь. Я вся внимание.

Надо ли говорить, что и я тоже была — вся внимание. Глава 3. 1. Из дневника Марии Корниловой. 18.05.1993 г. Воскресенье. Вчера не успела закончить. Хорошо, что сегодня выходной и я до завтрака могу все успеть дописать. Итак, папа рассказал, что в Любимовске у него при помощи дяди Игоря вышла брошюра о вятичах.

— Ничего особенного. Азы, ликбез. А народ вдруг увидел во мне большого специалиста. Стали приглашать в отдаленные села — в школах я читал лекции, затем мне показывали местные достопримечательности. Признаюсь, такой интерес к истории родного края, к истории славян меня радовал.

— Ты заодно стал пропагандировать свою дунайскую теорию, — опять съехидничала мама. — Или так осмелел, что стал им про сказки вещать?

— Зря смеешься. Материально народ в тех краях не сладко живет, а потому такая тяга людей к знаниям радовала. Потом для меня открылся и другой Любимовск — город, в котором жили очень уважаемые интеллигентные семьи, помнящие свои родословные со времен Петра Первого. Представителем одной из таких семей был Сергий Иоаннович Изволокин.

— Сергий Иоаннович?

— Именно так. Я ему при первой встрече дал максимум семьдесят лет, оказалось — восемьдесят пять. Живой такой старик, крепкий. В школе всю жизнь математику преподавал, как и его отец, а раньше дед. Библиотека у Сергия Иоанновича была прекрасная. Вот на этой почве мы с ним и подружились. Когда я то письмо получил, первым делом к Изволокину пошел.

— Какое письмо?

— Может быть, роковое, а может, счастливое. Но мне кажется, в любом случае — судьбоносное для меня.

И папа вдруг умолк. Он смотрел, как внизу тихо несла свои воды Голубица, а мы с мамой не решались его ни о чем спрашивать. Наконец, папа вздохнул, улыбнулся и продолжил свой рассказ.

— Письмо пришло из Ирландии. На конверте был написан адрес местной газеты и моя фамилия. Обратный адрес — республика Ирландия, город Голуэй, общество любителей старины. И все — ни улицы, ни дома, ни фамилии. В письме было написано примерно следующее. Члены этого самого общества имеют честь обратиться ко мне с просьбой. Уроженцем их города был некий Фергюс Гроган. Жил он в Голуэе где-то в середине одиннадцатого века. Человек был богатый, уважаемый. Но когда после родов умерла его жена, оставив ему маленькую дочь Анну, Фергюс замкнулся, ушел в себя, отгородившись от всего окружающего мира.

Я почему-то живо представила всю эту историю и спросила папу:

— А сколько было лет этому Грогану?

— Когда родилась Анна, двадцать семь… Так о чем я? Да, и вот однажды он бросает все свои дела, продает дом и уезжает не только из Голуэя, но и из Ирландии. Через пять лет его следы отыскиваются не где-нибудь, а в Византии, в одном из монастырей. Судя по всему, Фергюс принял постриг и стал называться отцом Корнилием. Анна, которой в ту пору исполнилось лет тринадцать-четырнадцать, была для Фергюса-Корнилия самым дорогим существом на свете. И дочь отвечала отцу столь же сильной сердечной привязанностью. По крайней мере, когда по просьбе киевского князя из Византии направили группу священников и в их число попал наш герой, он не хотел брать с собой Анну, видимо понимая, что путешествие предстоит не из легких. Но девочка была непреклонна. И приблизительно в 1057 году они оказались на Руси. Своих священников у нас тогда не хватало, да и грамотность их оставляла желать лучшего. А Корнилий, похоже, кроме греческого успел изучить и язык той страны, куда прибыл. В Киеве он долго не задержался. Его направили сначала в Чернигов, а затем еще севернее — в землю вятичей. И вот здесь следы Кельта…

— Кельта? — переспросила мама.

— Забыл сказать, что в Византии его прозвали Белый Кельт, наверное, за происхождение и цвет волос… Где-то в земле вятичей следы его теряются. Вот члены общества и обращаются ко мне, как знатоку истории и культуры вятичей, попробовать найти следы их земляка. А чтобы поиски эти вышли для меня на первое место, они сообщили, что на мое имя в качестве аванса переведена энная сумма, причем даже в случае неудачи ее можно будет не возвращать. А в случае удачи, то есть если я найду Кельта и его дочь, получу сумму в три раза большую.

— Ты не шутишь?

— Отнюдь.

— И эта сумма…

— Скоро нашла меня. Десять тысяч долларов.

Мы с мамой переглянулись.

— Слушай, Корнилов, а может, сегодня 1 апреля?

— Я тогда об этом тоже подумал. Но, знаешь, когда держишь в руках и письмо, и эти зеленые бумажки, то понимаешь, что чудеса возможны. Впрочем, я не закончил. Чудеса продолжались. Проходит еще несколько недель — и умирает мой дорогой Сергий Иоаннович. Умирает, и оказывается, что в число тех людей, о ком он вспомнил перед смертью, попал и я.

— Он завещал тебе библиотеку? — подала голос мама.

— Нет, всего лишь одну рукопись из библиотеки, принадлежавшую когда-то его деду, а после хранившуюся у старшего брата Сергия Иоанновича — Василия Иоанновича. А еще завещал дом в деревне Мареевка. Этот дом тоже принадлежал Василию Иоанновичу, который, по слухам, погиб в результате каких-то невыясненных обстоятельств.

— И правда чудеса! — воскликнула мама. — Что за щедрый город Любимовск? Странно все это. Ты не находишь? Или ты так заболел историей Белого Кельта и Анны, что ни о чем другом думать тогда не мог?

— Почему? Мог. Во-первых, я думал о вас. Во-вторых, я съездил в деревню — это в Старгородском районе, километрах в шестидесяти от Любимовска. Чудесное место. На горе — озеро. Вокруг него — шесть или семь домов, один из которых теперь наш. За горой, куда ни посмотри — ручьи, рощи, луга. Идиллия, одним словом. В доме, не поверишь, все удобства. Даже природный газ. В двух километрах от Мареевки село Вязовое, где есть школа, больница, магазин…

— Ты увидел и очаровался? — прервала папу мама.

— Какое это точное слово — очаровался. Чары… Что-то похожее, соглашаюсь, есть. Но все решила рукопись. По дороге в Мареевку я прочитал ее и… — Тут папа посмотрел в упор на маму. Мне даже страшно стало.

— Прочитал и?.. — нетерпеливо переспросила мама.

— Нашел одну запись. В ней Василий Иоаннович пишет о какой-то тайне, связанной и с их родом, и с Мареевкой. Пишет как-то смутно, намеками — так пишут одинокими ночами для себя. Существовала еще и вторая тетрадь, потому что фраза обрывалась на полуслове, и рукой, видимо, Василия Иоанновича было приписано: «см. в тетрадь № 2». Ну, а в этой тетради в самом конце он написал: «Все чаще и чаще думаю о том, что начинаю чувствовать себя тем самым монахом, который девять веков назад проповедовал моим праотцам Слово Божье, и за это они убили и его, и его дочь. Но у меня нет дочери — и может быть, это не моя тайна и не мне суждено ее открыть. Отец, похоже, это понял быстро, а вот дядя Петр…» Все, рукопись обрывалась.

— Монах и его дочь, — закричала я, — это же Белый Кельт и Анна!

Папа улыбнулся мне, но глаза его были какими-то невидящими.

— Возможно, возможно… Только я в тот же день побеседовал в Вязовской школе с учителем истории, милейшим человеком Виктором Владимировичем Юровым, но он ни о чем таком не слышал. Вот такие, девочки, дела. Деньги теперь, неведомо за что, у нас есть. Год-другой проживем безбедно. Дом свой в деревне есть — хошь, его продадим, хошь, на дачу ездить будем…

— Коля, — мама положила на папину руку свою, — ты серьезно собираешься туда уехать?

Папа посмотрел на нее долго-долго, потом на меня — и кивнул:

— Очень хочу, дорогая. Но, как договорились, — все решит голосование.

— А нельзя только на летние месяцы туда уехать? — с надеждой в голосе спросила мама.

— Лена, я чувствую, что по чужой воле попал в какую-то историю. Если найду Фергюса-Корнилия-Кельта за месяц, то сразу вернусь в Сердобольск.

— Мы вернемся, — поправила я папу.

— И что, вам можно верить? — спросила мама.

— Конечно, я же не собираюсь искать монаха из Ирландии всю жизнь. Для начала хочу честно отработать гонорар, а уехать мы всегда сможем.

— Но тебе даже некуда слать свои отчеты. В Голуэй, на деревню к дедушке?

— Ты знаешь, — вдруг тихо сказал папа, — у меня порой возникает ощущение, что те люди, которые ввязали меня в эту историю, находятся гораздо ближе ко мне… Или они видят лучше, чем я… Если они вообще — люди…

Все, заканчиваю писать. Родители зовут — уже время обеда. 2.

— Теперь мой рассказ закончен, — сказал я и попросил жену и дочь, как и условились, решить, что мы будем делать дальше. — Повторяю, господа присяжные заседатели, действительным станет то решение, за которое проголосуем единогласно.

— Я за то, чтобы мы с папой уехали в Мареевку на то время, которое будет нужно для поисков Анны и ее отца, но желательно, чтобы в июне следующего года мы здесь, в Сердобольске, встречали маму

— Прекрасно формулируешь, дочь, — одобрил я Машу, — немного длинновато, но, тем не менее, все понятно. Спасибо. Я тоже — за. Со своей стороны беру обязательство управиться за год.

— Мамуль, всего один год! — по-индусски сложив ладони, Маша умоляюще смотрела на маму. — И вообще, голосуй сердцем!

— Нет, я хочу голосовать умом! Вы, дорогие мои, задумывались, где Мария Николаевна учиться соизволит? За два километра в сельскую школу будет ходить?

— Я буду ее водить туда. И встречать. А чем, кстати, сельская школа плоха? Да лучшие люди страны, если хочешь знать, учились в сельских школах.

— Интересно. И кто, например?

— Кто? Я же говорю — лучшие. Несть им числа.

— Несть, значит?

— Точно. А если совсем серьезно, Леночка, ты голосуй как хочешь. Мы примем любое твое решение. — И я скромно опустил глаза долу.

— Фи, мерзкие лицемеры. Скромников из себя строят. Ладно. Я — за. Но только попробуйте…

— Ура! — закричала счастливая Маша.

А я, если честно, так и не понимал, радоваться мне или грустить. Жизнь, спустя два года, семь месяцев и десять дней, затягивала меня в новый омут. Я вслушивался в себя, смотрел по сторонам, искал знака, но то ли мудрости у меня не было и в помине, то ли еще по какой причине, но только передо мной был туман и я не видел ничего дальше собственного носа и ничего не слышал, кроме счастливого голоса дочери да еще плеска струй Голубицы, разбивающихся о прибрежные камни.

Глава 4. Две последние майские недели прошли в сборах и хлопотах. Что бы мы с Леной делали без друзей — ума не приложу. В Любимовске очень помог Игорь Толстиков: он практически в одиночку обеспечил наш переезд в Мареевку, прикупил кое-что из вещей, необходимых для проживания в домике на Тихоновской горе. У Лены тоже все продвигалось без особых проблем. Она целыми днями пропадала на работе, а у Маши последняя четверть подходила к концу, так что мы с дочерью общались много и хорошо, словно восполняя образовавшийся по причине моего ухода из дома пробел. Потихонечку наблюдая за Машей, я обнаруживал в ней и свои, и Еленины черточки характера. Да и внешне было видно, что от обоих родителей девочка что-то взяла: от меня — русые волосы, цвет глаз, от мамы — их разрез, форму губ, подбородка. То, что я замечал в ее характере, меня и радовало и огорчало. Радовала тяга к чтению — читала Машенька буквально запоем, перечитав за эти годы практически всю нашу библиотеку. Радовала самостоятельность в суждениях, какая-то недетская основательность во всем. Но меня огорчало то, что я не видел ни разу ее друзей, в конце концов даже возникли сомнения: а есть ли они у Маши? Я видел, что моя дочь готова была часами сидеть, уставившись в окно. Нормальна ли такая склонность к созерцательности в тринадцать лет? Ответа у меня не было. А вот что я приветствовал в ней всеми фибрами своей души, так это нескрываемую тягу к общению со мной. Впрочем, уверен, это польстило бы любому родителю. Вечерами мы втроем уходили на окраину Сердобольска, где, по шутливому выражению Лены, поступали в полное распоряжение дочери. Маше разрешалось задавать нам практически любые вопросы, что жене, если говорить честно, сначала не очень нравилось, но затем и она «втянулась». Буквально перед самым отъездом Лены в Германию Машу всерьез заинтересовало, как все-таки я собираюсь искать Белого Кельта.

— Понимаешь, дочка, — начал я, — у историков, археологов, этнографов, то есть всех тех, кто по роду своей профессии погружается в глубь веков, есть свои методы, свои приемы.

— Папа, мы это проходили в школе. И о памятниках культуры и быта, и о письменных источниках, — перебила меня Маша. — Я сейчас интересуюсь нашим конкретным случаем.

— Молодец, задачу ставишь четко. Тогда давай порассуждаем вместе. 1057 год. Расцвет Киевской Руси. Три года, как умер великий князь Ярослав Мудрый. Двадцать лет исполнилось построенному здесь, в Чернигове Софийскому собору. Другой великий князь, Владимир Мономах, родится за четыре года до появления нашего монаха на Руси. А в Чернигове, куда, как ты помнишь, после Киева прибыл Фергюс-Корнилий, Мономах начнет княжить только в 1078 году, то есть двадцать лет спустя. И если данных в летописях о событиях в центральных городах Руси еще достаточно, то о происходящем в земле вятичей мы знаем очень немного. В своем завещании Мономах с гордостью сообщает сыновьям о том, что ему покорились вятичи, есть в православных святцах мученик, погибший от их рук, — это Кукша. Вот, пожалуй, и все. Не сомневаюсь, что именно в земле вятичей христианство встретило со стороны язычества самое ожесточенное сопротивление.

— Получается, — сказала Маша, — что годы, когда Белый Кельт прибыл в Чернигов, для нас являются самыми темными?

— Получается так. Хотя мы знаем, что летописцы в шестидесятых годах одиннадцатого века усиленно обращают внимание на различные «знамения», все время повторяя, что они предвещают недоброе. И вот в самых разных концах Русской земли, то в Новгороде, то в Белоозере и даже в самом Киеве, появляются язычники-волхвы, предрекающие несчастья. В том числе и их агитация привела к восстанию в Киеве. Кстати, дочь, в каком году это было?

— Сейчас. В 1068-м.

— Молодец. Конечно, сказалось все — и неурожаи, и набеги половцев, но в любом случае влияние волхвов оставалось сильным по всей стране, а уж про вятичей я и не говорю.

— Ты связываешь судьбу Фергюса с волхвами? — впервые подала голос Лена.

— По крайней мере, это явная зацепка. Так что, дочка, для начала мы еще раз перечитаем все связанное с тем временем. Попробуем выписать новую литературу, если она появилась. Жизнь на месте не стоит и наука тоже.

— Папа, а как быть, если нет ни летописей, ни памятников? Монголы же напали на Русь, сколько всего сгорело-погорело…

— Ты права, Маша, но ведь и летописи не панацея. Взять хотя бы «Повесть временных лет», нашу главную летопись. Еще Шахматов давным-давно доказал, что как минимум дважды сочинение Нестора подвергалось обработке. Да и сам летописец, уверен, был небеспристрастен. Но это хоть что-то. Ведь мы действительно порой думаем, что жизнь Руси началась с призыва варягов. Но, согласись, до этого были века, тысячелетия жизни наших предков, в которых находилось место и войнам, и созиданию, и освоению новых земель… и поэтому ученые изучают все — и былины, и сказания народа, и географические названия. И такое подчас выясняется, что дух захватывает.

— Расскажи.

— У нас еще будет время. Но, согласись, интересно ведь, почему в былинах, собранных учеными в поморских северных селах, Дунай называют батюшкой, то есть отцом, а его рождение связывают с образом богатыря? Мне рассказывал один болгарский друг, что их Академия наук посылала на наш Север экспедицию и та сделала удивительное открытие: у поморов она насчитала около тысячи слов, которые есть только в болгарском языке.

— Коля, ты не увлекся? Опять о своей Дунайской теории, — напомнила о себе Лена.

— Мама, не мешай, интересно же.

— Ты права, я действительно увлекся. Я уж не говорю о географических названиях. Отчего несколько десятков населенных пунктов в Московской области имеют своих «тезок» в Словакии? Ведь это же неспроста. Другое дело, что, занимаясь той же топонимикой, желательно знать древние, подчас уже умершие, языки. А то что получается? Находятся энтузиасты — краеведы, берут, к примеру, непонятное название местной реки и по созвучию с русским языком начинают сочинять, что бы это название значило.

— Помнишь, — вступила в разговор Лена, — ты рассказывал о речке Яхроме.

— Папа, расскажи, — поддержала маму Маша.

— Это классический пример. Есть целых три реки с таким названием — Яхрома. Ясно же, славяне, пришедшие на наши земли, из суеверных ли соображений, еще ли почему, сохранили те названия рек, речушек, которые им дали прежде жившие народы. «Ма» и «мо» на языке балтов, племени, жившего в наших местах до славян, обозначают воду, реку. Посмотрите: Мо-сква, Мо-кша, Костро-ма, Яхро-ма, Клязь-ма… А у нас сочинили легенду о Екатерине Второй, которая переходила эту речку через мост, оступилась и сказала «Я хрома». И люди верят: красиво звучит! А недавно мне в Любимовске рассказали о местном краеведе. Там речка протекает — Шиворонь. Вот он и «перевел»: сизая ворона. Представляете? Бедные вятичи все вдруг оказались с дефектом речи и вместо «с» дружно стали говорить «ш».

— А вместо «сиз» — «шив», — смеясь, подхватила Маша.

— Точно. В девятнадцатом веке в городке Кимры — это в Тверской области, жил один купец — любитель старины. Он взял и возвел название своего городка к древнему народу — киммерийцам… Самое любопытное, что в данном вопросе — я говорю о географических названиях, — ничего не надо додумывать. Без домыслов все и так закручено, как в детективе.

Я посмотрел на дочь: глаза у Маши горели, лицо разрумянилось. Она была вся — слух. Лена слушала сдержаннее, но, я видел, и ее заинтересовал мой рассказ. Впрочем, и без того, сказать по правде, «тут Остапа понесло». Это был мой конек:

— Возьмем те же Кимры. Ведь это же самоназвание целого народа, который для нас более привычно звучит по-другому — валлийцы. Напомню, у жителей Уэллса кельтские корни. Но мы смотрим на карту Центральной России. Чуть выше Кимр по течению Волги — Дубна, город физиков. Там протекает речка с таким же названием. И очень многие возводят ее название к дереву — дуб. Но, оказывается, подобные названия встречаются и в Тульской, и в Калужской областях, и на Украине. Правда, кое-где они звучат как Дубна, а кое-где — Дубно. Могло ли со временем «а» превратится в «о»? Без проблем: ведь речь идет о реке. Если река, то она Дубна. А вот в кельтском языке есть слово «дубно», и оно переводится как «глубокий». Еще одна река — Угра. Я купался в ней в районе Юхнова — течение быстрое, вода холодная. Опять смотрим в кельтский язык: угрос — холодный. А есть еще в этом языке одно слово — «вис» — течь.

— Висла? — переспросила Маша.

— Она самая. А помнишь, мы к нашим друзьям в Тулу ездили? Там через весь город речка протекает — Упа называется?

— Помню.

— Так вот, речка с таким названием есть в Чехии, а по-латышски «упе» означает «река». Правда, любопытно: буквально на одном пятачке у русских рек — кельтские, балтийские, славянские названия?

— Папа, а наших названий, получается, и нет? — спросила Маша.

— Есть и наши. Красивая Меча, Тихая Сосна, Ворона… На Сарматской равнине, как видишь, всего вдосталь, ведь на ней, словно в гигантском котле, столько народов «варилось». По каким только направлениям они не двигались, ища лучшей доли. Кто-то искал плодородных земель и теплые моря, а вот наши предки, наоборот, оказались в конце концов в северных лесах. Но загадок все равно не перечесть. Потому, к примеру, Страбон называл праславян кельтоскифами, а…

— А мне кажется, — перебила меня Лена, — теперь до истины не докопаться, и нечего на все это время тратить. Кто откуда ушел, кто куда пришел… Ты лучше, Корнилов, попробуй узнать, куда делись всего два человека — Анна и ее отец. — Она на секунду замолкла, будто вспомнив что-то. — Ой, ребята, да ведь он наш однофамилец!

— А я, между прочим, это сразу заметила, — подала голос Маша.

— Молодцы, — засмеялся я. — Поверьте, для меня это стало еще одним доводом в пользу того, чтобы заняться судьбой Белого Кельта.

— Бог даст, что-нибудь у вас и получится. Вы только обязательно побольше расспрашивайте местных. Может, кто-то знает что-нибудь о вашем Фергюсе, — серьезно сказала Лена.

Я сдержал улыбку. Разумеется, первым делом мы с Машей займемся опросами местных жителей, но меня порадовало, что дело, так захватившее нас с дочерью, по-видимому, не оставило безучастной и мою жену.

— Вот видишь, Маша, мама подсказала нам еще один метод. Спасибо ей. Кто знает, где мы найдем кончик нужной ниточки — в какой-нибудь черниговской летописи или в рассказе местного батюшки.

— Правда, надо быть готовым, — продолжила Елена, — что тот же Белый Кельт приобретет мифологические черты, как Соловей-разбойник. Поди здесь, разберись.

— И то верно. В свое время в этнографических экспедициях я в четырех или в пяти областях слушал истории о Кудеяре — атамане, что именно там он зарыл свой клад, оттуда совершал набеги.

— А на самом деле или у него было несколько братьев и они работали по методу бригадного подряда, или настоящий Кудеяр так в свое время всех впечатлил, что каждого мало-мальски приличного разбойника стали называть Кудеяром, — сказала Маша.

Мы все рассмеялись. Тут Лена спохватилась:

— Послушайте, грамотеи, а вам не кажется, что наш экскурс в историю слишком затянулся? Нам еще до дома добираться, а я ужин не готовила.

— Мы сыты духовной пищей, мамочка.

— Ой-ой, посмотрю я, что ты скажешь через час.

Мы поднялись. Уже вечерело. Огромное красное солнце садилось за Голубицу, за окрестные поля и рощи. Умиротворение и покой словно разливались в воздухе. И я вспомнил, как три года назад на этом самом месте, впечатленный похожей картиной, я рассказал своим дорогим девчатам о том, как поэт Василий Андреевич Жуковский, подъезжая вечером к родному городу Белеву, увидел нечто похожее: тихая река, солнце, медленно уходящее за горизонт и окрасившее пурпурным цветом облака, воды, купола храмов… Увидел — и написал стихи. А через много лет еще один великий человек — Петр Ильич Чайковский написал оперу «Пиковая дама», в которой для дуэта Лизы и Полины взял стихи, написанные Жуковским. Тогда Маша сказала, что они с мамой обязательно выучат этот дуэт.

Я вздохнул и уже хотел тронуться в путь, но рука Лены остановила меня. Это было большим чудом, чем письмо из далекой Ирландии: все трое мы вспомнили об одном и том же. По глазам девочек я это понял.

— Ну, Машенька, покажем Николаю Васильевичу, что мы тоже кое-что умеем? — обратилась Лена к дочери.

— Без проблем, — прозвучало в ответ.

А потом… Потом над Голубицей, над притихшим вечерним миром зазвучала волшебная песня. Ее слова долетали до дальнего барского сада в Козловке, до домика лесничего Степана Андреевича на кордоне. И мне показалось, что не только Сердобольск, но и весь этот подлунный мир внимает пению моих близких:

Уж вечер. Облаков померкнули края, Последний луч зари на башнях умирает, Последняя в реке блестящая струя С потухшим небом угасает. Все тихо… Рощи спят, Вокруг царит покой; Простершись на траве Под ивой наклоненной — Внимаю, как журчит, Сливаяся с рекой Поток, кустами осененный. Как спит с прохладою Растений аромат, Как сладко в тишине У брега струй плесканье, Как тихо веянье зефира по водам И гибкой ивы трепетанье. …Когда, притихшие и счастливые, мы не спеша пошли по дороге к Сердобольску, нас окликнули. Из-за кустов черемухи быстро вышла незнакомая женщина.

— Простите великодушно, сказала она. — Это вы сейчас пели? Здесь, на берегу?

— Мы, — ответила Лена. — Не понравилось?

— Что вы, наоборот! Мой дом рядом, он в Козловке крайний. Я корову свою доила, слышу, кто-то поет. Хорошо так. Вот, возьмите…

— Что это?

— Баночка молочка. Пейте на здоровье.

Мы, опешившие, еще ничего не успели понять, как женщина повернулась и исчезла в надвигающихся сумерках.

— Вот видите, — первой заговорила Маша, — теперь мы можем пением себе на пропитание зарабатывать, будем ходить по… — Но, увидев, что родители стоят по-прежнему тихие и растерянные, спросила:

— Я что-то несуразное сказала?

— Почему? — ответила Лена. — Суразное. Просто бывают моменты, когда слов не надо. Сейчас именно такой момент.

И, взявшись за руки, мы пошли домой. Глава 5. 1. Из дневника Марии Корниловой. 03.06.1993 г. Вторник. Как быстро летит время! Казалось, еще вчера мы втроем сидели на высоком берегу Голубицы и нам было так хорошо… Прошло совсем немного времени, а мы с папой уже проводили маму. Теперь она целый год будет жить в городе Фрайбург. Мама звонила нам, сказала, что устроилась нормально, что город и его окрестности очень красивы, но она уже скучает по нам. И мы тоже скучаем. А строки эти я пишу в квартире дяди Игоря, папиного друга. Они сейчас сидят на кухне и спорят о каких-то неоязычниках: дядя Игорь говорит, что это хорошие люди, которым дорога и интересна история родного народа, а папа считает, будто неоязычество — удар по православию, а значит, по России. И что понятия «хороший человек» для него не существует, ибо оно ни о чем не говорит. Ну, а я решила привести в порядок свой дневник. Кстати, о дневнике. Показала его папе. Он хвалил и удивлялся, «какая писучая у него дочь». По его словам, ведение дневника должно войти в привычку, как чистка зубов. У папы этого не получилось — «меня хватило дней на десять». Тогда я рассказала ему о случае с Пушкиным. Александр Сергеевич спорил с одним своим другом, нужно или нет вести дневник. Пушкин утверждал, что он и так все помнит. (Мне кажется, папа думает также). Тогда друг поэта взял со стола колоду карт и выбросил ее в окно. Карты рассыпались и разлетелись. Затем этот человек взял бусы и тоже выкинул их. «И что все это значит?» — спросил Пушкин. Его друг ответил: «Поди и собери карты и бусы». Поэт рассмеялся: «Прекрасно! Сотню бусинок, нанизанную на нить, найти не стоит никакого труда, а колоду карт собрать не так-то просто». И засмеялся, довольный тем, как образно друг продемонстрировал ему свою правоту. Похоже, выслушав от меня эту историю, папа удивился еще больше: «Хорошо, убедила. Только ответь, отчего записи у тебя такие подробные? Наверное, можно было бы экономить время и писать только о самом главном и короче». Я ответила, что мне нравится это занятие. Что еще не всегда понимаю, какое из событий, случившихся со мной, главное… Теперь о сегодняшнем дне. Мы провели его в дороге. Сначала из Сердобольска ехали на автобусе до нашего областного центра. Затем оттуда на электричке долго добирались до города Т. Мне он показался ничем не примечательным — типичный областной город: много машин и людей, все куда-то едут, а если и идут, то быстро-быстро, словно опаздывают. В Сердобольске, да и в Любимовске люди ходят по-другому. Впрочем, город Т. я толком не видела. Большую часть времени мы просидели на вокзале, дожидаясь любимовского автобуса. Если честно, последняя часть пути до Любимовска мне не очень понравилась. Автобус отправился с большой задержкой. Людей, ожидавших его, скопилась целая очередь. Когда наконец-то подошел автобус, папа даже отвел меня в сторону, сказав, что сейчас будет штурм Зимнего. Так и получилось. Все толкались, ругались, каждый хотел войти в автобус побыстрее, а в результате образовалась настоящая куча-мала. Наверное, выражение лица у меня было соответствующее, потому что папа попросил: «Не осуждай их. Виноваты те, кто ставит людей в такое положение, кто подает автобус с опозданием в двадцать минут, кто не пишет на билетах мест. Какой бабушке захочется два часа до Любимовска стоять? Вот она повоюет сейчас локтями, а потом будет до дома сидеть очень даже счастливая». — «Знаешь, папа, я бы тоже не отказалась два часа спокойно посидеть». Он ответил: «Это все такие пустяки, а к тому же, поверь мне, если сейчас ты в своей душе на корню задушишь раздражение, то места для нас обязательно найдутся». Папа оказался прав: мы постояли всего минут десять. Два человека сошли буквально за городом, и места для нас освободились. Правда я не сдержалась и сказала папе, что думаю по поводу «штурма Зимнего». «Почему они один раз не соберутся и не пойдут все вместе к начальнику вокзала, и не потребуют навести порядок? Мне кажется, нельзя позволять, чтобы тебя так не уважали». Папа посмотрел на меня внимательно и сказал всего лишь одну фразу: «А пожалуй, ты права»… Папа с дядей Игорем на кухне все еще разговаривают, а мне спать пока не хочется. Напишу еще. Завтра утром папин друг довезет нас на своей машине до Старгорода. К сожалению, дядя Игорь должен быстро вернуться в Любимовск, а потому до Мареевки будем добираться сами. От Старгорода до какого-то полустанка рабочим поездом, я, правда, не знаю, что это такое. А от полустанка попутками до Вязового. Потом пешком и… Неужели мы когда-нибудь приедем в загадочную Мареевку? Дядя Игорь сказал, что за это время на самолете мы уже пару раз облетели бы земной шар… А я, честно признаться, уже устала ехать. 2. Из дневника Марии Корниловой. 06.06.1993 г. Пятница. Только сегодня вечером я смогла найти наконец-то время для дневника. Впрочем, обо всем по порядку К моему удивлению, дорога от Любимовска до Мареевки понравилась мне и совсем не утомила. Рабочий поезд оказался стареньким тепловозиком с тремя вагонами. Пассажиров было немного. Тепловоз ехал тихо, в вагоне было солнечно, но не душно. Папа сразу вступил с кем-то в разговор, а мне он сказал: «Если хочешь стать писательницей — учись слушать. Ухо — вот главный инструмент писателя. Поймешь язык человека — поймешь и самого человека». Я сначала возразила, мол, что может быть проще — слушать и понимать. Папа ответил: «Хорошо, давай к этой теме вернемся позже». Передо мной на деревянной скамье сидели две пожилые женщины. Они разговаривали между собой. Я сделала вид, что читаю книгу, а сама стала слушать. И чем дольше слушала, тем больше соглашалась с папой. Сначала кажется, все просто. Одна из моих попутчиц рассказывала другой «о Зинкином племяннике», который неожиданно бросил свою семью и ушел к другой женщине. Как говорил писатель Гончаров, — обыкновенная история. Но я поняла папу, когда представила, что должна записать этот разговор. Во-первых, обе женщины говорили так, как у нас в Сердобольске не говорят. Вроде бы тот же самый русский язык, а вроде и не тот. Я стала обращать внимание, в чем же разница? Оказалось, что наряду с обычными словами попадались такие, как «надысь», «чай» — не в смысле напиток чай: «чай, она потом об энтом пожалееть». Дальше: «хфабрика», «мациклет» вместо «мотоцикл», «кросотки» — так, как я поняла, одна из женщин называла кроссовки, «впрямь», «ужасть», «чавой-та»… Наконец, я просто запуталась, кто кем в их деревне кому приходится: сплошные свекор, шурин, золовка, деверь, кум. А если они называли кого-то по имени, то словно дразнились: Зинка, Ванька, Маруська… Когда мы шли от Вязового в Мареевку, я об этом рассказала папе. Он меня похвалил: «Молодец! Очень скоро поймешь, насколько неповторимы люди. Не только внешне, но и в языке, в привычках, в своем поведении. Из всего этого складывается личность человека. По правде говоря, мне всегда казалось, что настоящий писатель пишет прежде всего о себе самом. Он показывает свою душу, рассказывает о том, что волнует его сердце. Но поскольку мы живем не в безвоздушном пространстве, то пишет он для других людей, которые после чтения книги должны…» Папа, это было видно, пытался о сложных вещах говорить просто. Видимо, он по-прежнему считал меня совсем маленькой, долго подбирал нужные слова. Я досказала его мысль: «… должны думать, что писатель пишет о них?» Папа засмеялся: «Я тебя недооценивал. Прости. Правда, литература бывает разной. Я сейчас говорю о тех писателях, кто пишет не ради заработка или для того, чтобы развлекать, а потому, что не писать не может. Если с тобой будет происходить такое — пиши. Нет — занимайся другим делом». Папа меня тоже не перестает удивлять. В нем одном будто живет несколько человек, и каждый совершенно не похож на остальных. Вот он сказал мне, что писатель должен изучать привычки и поведение других людей. Попробуй, опиши его привычки. То целыми днями слова не скажет, а то, как в рабочем поезде, так разговорится, причем с посторонними людьми, что не остановишь. Иногда с ним можно говорить на любую тему как равный с равным, а то из него будто наша Наталья Гавриловна, учительница по русскому, лезет — зануда, из всего выводящая мораль: «ты должна это, ты должна то…» А бывает еще интереснее. Перед отъездом мы договорились с ним взять в дорогу только самые любимые книги. Потом оказалось, что и он и я выбрали Пушкина. Мы в тот вечер почти два часа проговорили о поэте. Папа тогда сказал, что будь его воля выбирать время, когда ему жить, он выбрал бы либо эпоху раннего христианства на Руси, либо время, когда жил Пушкин, чтобы быть его современником. Затем папа читал наизусть стихи, рассказывал мне много интересного о жизни Александра Сергеевича… А я слушала и ловила себя на мысли, что соглашаюсь с ним, что тоже хотела бы ходить по улицам Сердобольска начала девятнадцатого века. Никаких машин, телевизоров, фабричных труб. В Голубице водится не только уклейка, а люди по вечерам ходят друг к другу в гости просто для того, чтобы попить чаю и пообщаться. И церквей тогда в Сердобольске было семь, а не одна, как сегодня. Причем и та находится в обычном доме, который арендуют для воскресной службы… Вот это — один мой папа, который мне нравится и которого я понимаю. А вот другой. Перед тем, как уехать в Любимовск, мы с ним зашли в вокзальный буфет. Там было грязно, накурено, сидений в помине нет. Посмотрела, что продают в буфете — какие-то подозрительные котлеты, кур, похожих на голубей… Зато есть и водка, и пиво, и красное вино. А папа только вошел — будто к лучшим друзьям попал. Я ему говорю: «Пойдем быстрее отсюда», а он мне: «Маша, для меня это встреча с молодостью! Боже, и портвейн есть! Давай, дочка, я тебе сока возьму, а себе стаканчик портвейна налью…» И ведь налил, выпил, а потом еще взял. Молодая тетка-буфетчица ему глазки строила, а он и рад с ней лясы точить. Таким папа мне не нравится. Впрочем, допускаю, что чего-то не понимаю. Вот и он сказал, когда мы уже в любимовском автобусе ехали: «У тебя моя кровь, дочка, а значит, придет время и ты все поймешь. Это пока ты молодая — тебе хочется все по полочкам разложить, все на свое место поставить. А жизнь штука сложная и хороша именно тем, что логики в ней нет». На сегодня все. О доме нашем, о впечатлениях от Мареевки напишу отдельно. Не потому, что устала писать, а просто не хочется. Еще есть время, как говорит папа, собраться с мыслями. А про дорогу надо было написать — ведь она уже осталась в прошлом. 3. Бедная Маша! Бедная и счастливая. Ее спокойная сердобольская жизнь осталась позади. Каждый день дарит ей уйму эмоций. Она героически пытается упорядочить в своей головке впечатления от дороги, от людей, новых мест. Вот сейчас — вечер, пора спать, у нее уже глаза слипаются, а она сидит в своем уголке и что-то пишет, пишет. Надо же, буду, говорит, писательницей. И ведь будет! Мне бы ее серьезность и организованность. Я Маше всего несколько слов сказал о том, что будущему писателю важно уметь слушать, так она к этому отнеслась абсолютно серьезно. По дороге из Вязового в Мареевку отчиталась об услышанном в вагоне, а когда более-менее на новом месте прибрались, достала толковый словарь. Смотрю, выписывает слова: золовка, шурин, деверь, свояченица… Давай, говорю, все тебе объясню. Нет, отвечает, я сама… Маша вообще держится молодцом. В дороге оказалась хорошим товарищем. Уставала, но не ныла. Думаю, мы с ней славно будем в Мареевке жить. Девочка она не по годам думающая, немного, правда, книжная. А в ее книгах всего два цвета — белый и черный. Даже к лучшему, что она сменила обстановку: пусть жизнь увидит не только из окна дома № 1 по улице Льва Толстого в Сердобольске. Ученица она хорошая. И значит, у меня еще будет возможность рассказать ей то, о чем никому никогда не говорил. Потому что у Маши кроме ума есть еще одно редкое свойство: при всей своей подростковой категоричности она хочет понять другого человека… Какими глазами смотрела на меня дочь в привокзальном буфете, когда я пил портвейн! И это после разговоров о Пушкине! Да, придет время и я расскажу Маше о своем одиночестве в юности, о скитаниях по России, где доброе слово и участие я находил, общаясь с простыми людьми, в том числе и в таких вот буфетах. Маша пока еще не умеет отделять в человеке несущественное от главного. Для нее те, кто плохо одет и пьют портвейн, закусывая его дешевыми котлетами, плохи уже потому, что такими, по ее разумению, хорошие люди быть не должны. Но, надеюсь, я сумею донести до дочери выстраданную мной истину: пытаться построить окружающий нас мир по придуманным нами законам — напрасная трата времени. Однажды этот мир разрушится и мы окажемся на его обломках. Такой вот парадокс, и задача человека состоит как раз в том, чтобы просто жить в этом мире. Тихо, бесшумно, так, чтобы каждый мог слышать биение собственного сердца. Парадокс… С какого-то времени это слово стало для меня почти волшебным… через парадокс я смог понять, насколько гармоничен и правилен наш Божий мир. Для меня парадокс — это возможность бороться с человеческой логикой — самонадеянной и глупой, ибо, ставя себя в центр мира, человек обязательно забудет о Боге… Я говорю о логике, отчаянно пытающейся выжить внутри меня самого. Понимаю, что кому-то мои слова покажутся сумбурными и несуразными, но — вот вам и еще один парадокс, хорошо высказанный когда-то Тютчевым: «мысль изреченная есть ложь». А потому мне осталось умолкнуть и заняться другими делами, коих у нас с Машей немерено. Кстати, когда она в конце концов легла в постель, то, сама не подозревая об этом, выдала мне еще один парадокс:

— Папа, ты не замечал такой странности: все говорят, что надо только сильно захотеть — и все обязательно сбудется. А по-моему, наоборот: то, чего тебе хочется очень-очень сильно, — или не сбывается…

— Или оказывается тебе совсем ни к чему. И ты думаешь, а стоило ли это вообще желать?

— Папа, а откуда…

— Но мы же с тобой…

— Одной крови…

— Ты…

— И я.

Мы оба рассмеялись. Правда, немного устало. Слава Богу, пока все шло нормально. Завтра спрошу у Маши, почему она думала об этой странности. Вот, кстати, для нее — отличная замена слову «парадокс». Пусть будет странность.

Глава 6. 1. Утром я напомнил Маше о ее вчерашних словах. Она сначала не хотела говорить, но в конце концов уступила моему последнему аргументу:

— Мы должны доверять друг другу.

— Я просто не хотела тебя огорчать.

— Даю слово, что не огорчусь и приму твои слова спокойно.

Маша на секунду задумалась, затем сказала:

— Понимаешь, папа, странно как-то. Когда приехали — вроде все нормально было. И Мареевка понравилась. Ты правду рассказывал: очень все кругом красиво. Но вот когда мы здесь впервые ночевали…

— Ну, говори.

— Я и говорю… Обратно мне в Сердобольск захотелось. Там все…

— Родное и близкое?

— Да. И я даже поплакала немножко.

— Вот я толстокожий! Спал как убитый — ничего не слышал.

— А я старалась тихонько плакать.

— Тихонько… Ох, маленькая моя! — И я обнял дочь. — Вот увидишь, еще день, другой — и ты начнешь привыкать к новому месту. Так всегда бывает.

— И с тобой так было?

— Конечно. Я же много раз из дома уезжал. Сначала из отцовского, затем от вас с мамой. Нет, скучать ты будешь по-прежнему, но острота переживания пройдет. А потом даже будешь удивляться, когда по нескольку дней кряду не вспомнишь о Сердобольске. — Я говорил все это, взяв дочь за плечи. — Ты веришь мне?

— Да, папа. Но…

— Что-то еще случилось?

— Вроде бы и не случилось… — Маша словно сомневалась, стоит ли мне говорить об этом. — Помнишь, когда ты в Вязовом дорогу на Мареевку спрашивал?

— Помню.

— Это были мужчина и женщина. С мужчиной ты говорил, а женщина чуть прошла вперед, а потом остановилась и стала дожидаться конца вашего разговора. Помнишь?

— Маша, к чему такие подробности? Разумеется, я все это помню.

— Так вот, когда женщина услышала, что мы в Мареевке жить будем…

— Слушай, дочка, тебе надо страшные сказки рассказывать… Что же та женщина сказала? Ты ведь об этом хотела мне рассказать?

Маша кивнула.

— Об этом. Она как-то странно посмотрела на меня, а потом чуть слышно сказала: «Сидели бы вы лучше дома».

— И все?

— Все. Папа, мы договорились доверять друг другу. Я знаю, ты тоже что-то странное о Мареевке слышал.

— Знаешь, Маша, я хотел сейчас отшутиться, мол, не в настроении та тетя была. Но еще когда я жил в Любимовске, мне доводилось от Сергия Иоанновича услышать такую фразу о Мареевке: «Место живописное, слава дурная». А вчера, когда я ходил в сельсовет…

— Что ты замолчал?

— Просто впервые связал все в одну цепочку.

— А в сельсовете тебе что сказали?

— Прямым текстом: мол, у дома, где вы поселились, плохая слава. Как и у всей Мареевки.

— Почему?

— Не говорят. Сказать откровенно, меня это не очень пугает. В конце концов, возможно, мы столкнулись с обыкновенными деревенскими суевериями. Наверняка когда-то в Мареевке произошла трагедия, и это место окрестили нехорошим или даже проклятым. Если честно, меня настораживает другое.

— Другое?

— Да. Мы живем здесь четыре дня. Дом в порядок привели, с соседями познакомились… И за что бы мы с тобой ни брались, чего бы ни захотели — все будто по щучьему веленью исполняется.

— Разве это плохо, папа?

Я пожал плечами:

— Не плохо. Уж как-то гладко у нас жизнь здесь началась. Помнишь, пошли мы козье молоко искать — и в первом же дворе, куда мы зашли, оказались козы.

— У Егора Михайловича Бирюкова? Помню. А что в этом странного?

— Да ничего в общем. Только потом мы узнаем, что во всей Мареевке коз только Бирюков держит. А когда я за электриком в Вязовое пошел, то первым человеком, которого я в деревне встретил, знаешь, кто был?

— Неужели электрик?

— И электрик, и столяр, и плотник — и все в одном лице.

— Это такой высокий рыжий дядя, который к нам приходил?

— Он самый. Петр Васильевич Зегулин. Ты же знаешь о моем «позоре», — и я показал на свои руки, — пробки починить, и те не могу. Больше всего, признаюсь, я этого боялся, когда в Мареевку ехал: не будешь же постоянно за кем-то бегать и просить помочь. А тут вхожу в Вязовое — вижу, у плетня крайнего дома мужичок еще не старый сидит. Мы поговорили с ним немножко. А дальше ты все видела. У Петра Васильевича теща в Мареевке живет, и он…

— Я слышала, он обещал заходить к нам.

— Точно. Конечно, злоупотреблять мы его добротой не будем, но, согласись, — здорово, когда есть к кому за помощью обратиться.

— Папа, так что в этом плохого?

— Парадокс! То есть странность, — поправился я. — У меня всегда так по жизни: все, что начинается очень хорошо, — потом плохо заканчивается. И наоборот.

Неожиданно Маша рассмеялась:

— Говоришь, в деревнях люди суеверные живут. А сам-то каков!

— Это точно. Я должен был тебя успокоить…

Маша обняла меня:

— И успокоил. Честное слово! Ты сам говорил мне, что опасностям надо смотреть прямо в глаза, а не прятаться от них.

— Это один мудрый человек сказал, а я только повторил.

— Ну и пусть! И, к твоему сведению, тоже заметила, как все у нас хорошо получается. Соседи к нам сердечно отнеслись. Особенно тетя Валя. Она мне своих цыплят показывала, медом угощала.

— Это какая такая тетя Валя? Маленькая, в белом платочке ходит?

— В белом платочке как раз теща твоего дяди Пети ходит. Ее все Настеной зовут. Мужа она год назад похоронила.

— Откуда такая информированность?

— Тетя Валя сказала. Она про всех все знает.

— Валя, Валя… Вспомнил! На противоположном краю Мареевки живет. Улыбается все время.

— Разве это плохо?

— А я и не говорю, что плохо.

— Вот тот дедушка, Егор Михайлович, у которого мы молоко берем, — сроду не улыбнется. Бурчит что-то себе под нос, бурчит.

— Точно, странный дед. Пытаюсь его разговорить — бесполезно… Слушайте, девушка, — я рассмеялся, — такое успешное внедрение в местную жизнь похвально, но я не хочу, чтобы это сопровождалось потерями на нашем фронте.

Маша недоуменно посмотрела на меня.

— Не понимаешь? Ты сейчас сказала про Егора Михайловича: «сроду не улыбнется». Откуда это — «сроду»? От тети Вали, небось?

— Небось, — засмеялась Маша. — А это от дяди Пети?

— Машенька, — я взял дочь за руку, — теперь серьезно: подведем итоги. Первое: в мире нет ни простых людей, ни простых мест. Будем считать, что в одном из таких мест мы оказались. Второе. Если та же тетя Валя будет о чем-то расспрашивать, особо не откровенничай. Больше слушай, но чужих людей постарайся ни с ней, ни с кем-то другим не обсуждать.

— А я и не собиралась.

— Вот и хорошо. И третье. К нам сейчас присматриваются — это заметно. Но и для нас Мареевка — среда пока незнакомая. И чужая. Бдительности не теряй. И держи дистанцию.

— В каком смысле?

— Во всех. В том числе следи и за речью. Есть слова — бриллианты, к сожалению, у нас в городе почти забытые, а есть слова-паразиты. И если я от тебя через неделю услышу «чавой-та» — знай, в тот же час утоплю в Холодном озере.

2. Признаюсь, я и сам до конца не понял, почему закончил наш разговор такой откровенной моралью. Да и Маша немного обиделась. Но в данном случае дело было не в недоверии к дочери и не в том, что кто-то из соседей мне не понравился. Наоборот, все они оказались действительно милыми людьми. Бирюков за символические деньги продавал нам козье молоко, к которому Маша постепенно начала привыкать. Ближайшие соседи — муж и жена Федор и Фекла, оба наотрез отказались, чтобы я обращался к ним по отчеству, хотя лет на пятнадцать были старше меня, — постоянно заходили к нам и предлагали свою помощь. А с тетей Валей Кобцевой Маша просто подружилась. Женщина оказалась самым настоящим кладезем: от нее моя дочь приносила записанные поговорки, образные выражения, приметы… И в то же время меня посещала какая-то смутная тревога. А еще возникало ощущение, будто кто-то за мной наблюдает. Правда, тревога так же быстро покидала сердце, как и появлялась в нем — стоило мне только услышать в саду смех Маши, играющей с Соловьем-разбойником. Так дочь назвала бездомного кота. Когда Соловей-разбойник впервые появился в нашем дворе, вид у него был жалкий. Соседи говорили, что питался он чем попало — ловил мышей, птиц, не брезговал даже лягушками. По словам Маши, ради спасения певчих птичек она и решилась подкормить изрядно отощавшего кота. И вскоре они подружились. Кто знает, может, Соловей-разбойник впервые встретил человеческое отношение к себе. Вскоре Маша и кот стали неразлучны: куда она — туда и это серое лохматое существо. Я даже как-то пошутил:

— Маша, ты лучше назови его Шариком. Это не кот, а пес какой-то.

Не скрою, я обрадовался появлению в нашем дворе нового жильца и по другой причине: с детства ужасно боюсь крыс и мышей. А в деревне этих тварей хватает. Так что кот оказался весьма кстати.

Постепенно наша сельская жизнь входила в размеренное русло. Была опасность, что в наступившей идиллии мы изрядно разленимся, а потому договорились с Машей, что с самого первого дня пребывания в Мареевке мы будем жить по строгому режиму, ни в чем не давая себе поблажки. После горячего обсуждения всех деталей предстоящего сельского бытия дочь уединилась в своем уголке, а через час появилась с листом бумаги, наверху которого было написано: «Наш режим», чуть ниже — девиз:

Опасно через меру пристраститься К давно налаженному обиходу. Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься, Выигрывает бодрость и свободу. Внизу листа мы оба поставили подписи, обязуясь принять данный документ к самому неукоснительному исполнению. Поскольку Маша повесила его над моей кроватью, я вскоре знал написанное наизусть. 5 часов. Утренние процедуры. Молитва. Любуемся восходом солнца. 5 часов 30 минут. Гимнастика, пробежка, купание в озере. 6 часов 30 минут. Завтрак. С 7 до 13 часов. Работа (ищем Фергюса — Корнилия). 13 часов. Обед. 13 часов 30 минут. Купание в озере. С 14 до 16 часов. Тихих два часа. С 16 до 19 часов. Изучаем окрестности. 19 часов. Ужин. С 19 часов 30 минут до 21 часа 30 минут. Свободное время (каждый делает, что хочет). 21 час 30 минут. Молитва. Прощание с солнцем, встречаем звезды. 22 час 30 минут. Отбой. Признаться, поначалу я отнесся к этому как к игре, серьезно сомневаясь в том, что Маша выдержит подобный график более двух дней. Даже предложил ей послабление: вставать на час-другой позже. Дочь с негодованием отказалась. Да, чуть не забыл. В выходные дни график, по предложению Маши, претерпевал резкие изменения. По субботам мы решили ходить в церковь. Она находилась в десяти километрах от Мареевки в селе Пятницком. Забегая вперед, скажу с гордостью: лишь благодаря силе воли Маши, мы за все то время, что жили здесь, не пропустили ни одной субботней службы. А каждое воскресенье было оставлено для дальних походов. Повторяю, я недооценил свою дочь. Да и сам образ жизни, диктуемый подобным режимом, нам обоим пришелся по душе. Легче всего оказалось отказаться от телевизора, труднее всего — в ненастные дни ходить в храм. Приходилось вставать затемно. Иной раз я жалел, что согласился на это. Как назло, сон в такие дни был особенно сладок. И словно кто-то внушал мне: «Ну, пропусти один разок. Куда в такой дождь (грязь, снег, даль) потащишь ребенка? Ничего страшного не произойдет, если пропустишь одну службу». А дочь в такую минуту всегда говорила всего одну фразу: «Папа, не хочешь, давай не пойдем…» И я вставал с постели. Самое обидное, что буквально в ста шагах от нашего дома находилась церковь. Правда, теперь от нее остались только две стены, возвышающиеся над горой. Это было самое высокое место в Мареевке. Мы с Машей полюбили ходить к церковным развалинам по вечерам — лучшего места для прощания с солнцем нельзя было отыскать во всей Старогородчине. Глава 7. 1. Из письма Маши Корниловой маме. … Вязовое мне совсем не понравилось. Село большое, дома стоят плотно друг к другу. Зелени мало, потому что садов нет. Зато огороды — здоровые! Представляешь, мама, они говорят — те, кто живет в Вязовом, — что от садов и деревьев — вред, так как на них будут селиться птицы и мешать расти всяким там овощам. Чушь какая-то! И вот приезжаем мы в это самое Вязовое, осматриваемся вокруг: грязно, пыльно, мимо местные ребята проносятся на немыслимых мопедах, причем все как один полуголые. Да, думаю, приехали. Мы спросили дорогу на Мареевку — и двинулись в путь. Зашли за огороды, прошли лугом. Смотрим — карьер песчаный, тропинка прямо в него ныряет. Уже выработанный, он мне немножко мрачноватым показался, а пейзаж схожий с лунным. И вот, мама, подхожу к самому главному: я ведь все это так подробно тебе описываю, чтобы ты ощутила контраст, как и мы его ощутили тогда. Осилили кое-как карьер, остановились дух перевести, глядим — перед нами роща. Она мне после всей вязовской пыли показалась миражом в пустыне. Дорога прямо через рощу идет, причем поднимается все выше и выше, но не резко, а постепенно. Деревья огромные — липы, березы, вязы, дубы, друг от друга редко стоят, поэтому в роще светло, птицы щебечут, травы — целое зеленое море. Наконец, деревья, словно занавес на сцене, раздвинулись, тропинка стала дорожкой. По сторонам ее росли уже кустарники — жасмин, боярышник и ежевика. Прошли еще метров двести — и новое чудо. Оказывается, мы стоим на горе. Конечно, это не Казбек, но все равно — отсюда вокруг на десятки верст видно. Идем по горе, идем, — приготовься, сейчас будет еще одно чудо: перед нами озеро! Небольшое — от берега до берега сто метров, почти абсолютно круглое, как блюдце. Поверхность у озера — словно зеркало. С той стороны, откуда мы шли, три или четыре дерева прямо из воды растут. Я такое первый раз в жизни видела. И еще одна странность: издали озеро кажется светлым-светлым, а подойдешь к нему вплотную, посмотришь в него — вода черная! Не вру, мамочка, черная! Мы теперь в этом озере каждый день купаемся. Папа пытался до дна донырнуть — не получилось. Глубина начинается почти от самого берега. И вот что интересно: вода кажется темной, нырнешь, глаза откроешь — внизу черная бездна, даже жутко становится, а вода вокруг тебя прозрачная, каждый плавающий листик видишь. Папа говорит, что, видно, в озере какой-то пигмент содержится. Кстати, называется оно Холодным — и поделом: где-то на полметра вода теплая, как парное молоко, а затем холодной сразу становится. Это оттого, что на дне ключей много. Мы с папой узнали даже точный возраст озера — 105 лет. Не веришь? Местный краевед, бывший директор школы Михаил Алексеевич Емелуха показал нам старую губернскую газету аж 1888 года, где написано, что в Вязовской волости Старгородского уезда в деревне Мареевке произошло необычное явление. В шесть утра раздался страшный грохот, который был слышен за десятки верст. Древняя роща, росшая у деревни, вдруг провалилась под землю, а образовавшаяся воронка заполнилась водой. Автор заметки писал, что явление это редкое, но оно отнюдь не носит мистический оттенок: все дело в том, что почвы в этих местах карстовые. Я, признаюсь, не очень это поняла, но папа мне потом объяснил. Подземные воды размывают карст, в результате чего и происходят такие явления. Впрочем, я отвлеклась. Вернусь к нашей дороге. Подходя к озеру, она раздваивается, чтобы за Мареевкой соединиться вновь. Получается большое кольцо, внутри которого озеро. Или перстень, в котором «камень» — это наша деревня. В ней всего семь домов, один из которых нежилой. Население, включая нас с папой, — девять человек. Если идти вдоль озера по левой стороне, то первым будет дом тети Вали Кобцевой. В следующем доме живут мать и дочь, имен которых я не знаю. Все зовут их просто Тимошиными. Живут они тихо, можно даже сказать — скрытно. С людьми мало общаются. Идем дальше. Третий дом — бабушки Насти, мы с папой зовем ее зегулинская теща, по фамилии одного нашего знакомого из Вязового. В самой середине Мареевки стоит дом Егора Михайловича Бирюкова. Мы у него покупаем молоко. Вначале он произвел впечатление очень сурового человека, но сейчас я понимаю, что дядя Егор — очень добрый. Каждое утро он угоняет своих коз на луг или в лес за ручьем и там проводит весь день. Вечером пригоняет их, приносит из леса грибы и ягоды. Проходя мимо нашего дома, всегда заходит и говорит: «Давайте поделимся по-братски» — и отсыпает нам половину того, что собрал. Мы отказываемся, а дядя Егор и слышать ничего не хочет: «Я и для вас собирал». Еще он умеет плести корзины и лапти. Обещает меня научить. Ближайшие к нам соседи — муж и жена Смирновы, Федор Иванович и Фекла Ивановна. Тоже замечательные люди. Наконец, наш дом, и Мареевка закончилась. Правда, есть в деревне еще один домик, в котором давно никто не живет. Я, признаюсь, немного побаиваюсь ходить туда даже днем, а вечером и подавно. Он весь покосился, вокруг — заросли крапивы, огромных лопухов, бузины. Тетя Валя рассказывала, что в старину там жила одна девушка, звали ее Лукерьей. В давние времена, когда началась Крымская война, жениха Луши забрали в армию, где он и погиб. А девушка от горя бросилась в озеро и утопилась. Поэтому дом зовут Лушкиным. А еще говорят, только я в это не верю, что душа Лукерьи до сих пор живет в нем. По крайней мере, тетя Валя и дядя Егор утверждают, что в полнолуние, если подойти к дому, можно услышать голоса — это к Луше приходят души тех людей, кто когда-то покончил с собой. Когда я рассказала это папе, он только рассмеялся. А потом сказал: «Ночью от страха чего только не причудится. И, кстати, друг Маруся, вот мы с тобой и выяснили причину, по которой у местных жителей Мареевка пользуется дурной славой. Ты только вдумайся: сначала буквально средь белого дня на глазах деревенских жителей происходит светопреставление, — с грохотом исчезает земля, деревья, наверное, целые строения, а на их месте образуется озеро. Озеро глубокое, с ключевой водой. В таком немудрено утонуть. И люди в нем тонули, как утонула бедная девушка Лукерья. Как не назвать такое место проклятым?» Я с ним согласилась. Так, наверное, и получилось. А все плохое, что еще происходило здесь, только укрепляло эту дурную славу. И, представляешь, мама, буквально на следующий день после этого разговора мы ходили в соседнюю деревушку к Михаилу Алексеевичу Емелухе, и он рассказал нам о том, как умер Василий Иоаннович Изволокин. Они договорились встретиться в Лапотках, где живет Емелуха. От Мареевки по прямой через ручей и мимо кладбища это полчаса ходу. Михаил Алексеевич ждал своего друга, ждал, но так и не дождался. А тот, оказывается, не дошел до Лапотков: его нашли лежащим мертвым в поле. Сердце. Разумеется, опять пошли пересуды, тем более что тело нашли рядом с кладбищем… Так что место у нас самое обыкновенное и очень даже красивое. Когда приедешь, мама, вот увидишь, тебе обязательно понравится. 2. Вчера посмотрел дневник Маши. Было странно увидеть после многостраничных записей всего одно предложение: «23.06.1993 г. Понедельник. Жизнь чудесна, прекрасна и удивительна». Что ж, все верно: чем сильнее и искреннее чувства, тем скупее их проявление. А тот день, 23 июня, я тоже запомнил очень хорошо. Захватив тормозки, тетрадь и ручку, мы с дочерью ранним утром ушли в окрестные луга. У нас с Машей появилось новое увлечение. Как-то я рассказал ей, что в детстве каждые зимние каникулы мне приходилось проводить в деревне у дедушки и бабушки. Ребят моего возраста в той деревне не было, книг и телевизора тоже. Вот и гулял я целыми днями по огромному дедовскому саду, обильно занесенному снегом. Чтобы скоротать время, придумал себе игру: будто я вовсе и не Коля Корнилов, двенадцатилетний пионер, а бесстрашный, гордый и одинокий славянский князь-рыцарь, князь-воин, живущий в замке вдали от людей. На его, то есть на моих землях жили крестьяне, которые счастливо трудились, собирали урожай, а я защищал их покой, причем делал это тайно от них… Моя фантазия придумывала одно приключение лучше другого. Я протаптывал в снегу тропинки — это были границы моих владений, строил снежный замок, давал свои, новые названия: речка за огородом из Ситовки превращалась в Серебристую, Безымянный овраг стал ущельем Черной силы, оплотом моих боевых действий против коварного врага. Глаза Маши загорелись:

— Это же здорово! Давай предположим, что все вокруг — это наше царство. Или нет — княжество. Все эти поля, леса…

— Ну и молодежь пошла. Я в твои годы претендовал только на дедов огород да еще глухой овраг за речкой.

— Не смейся. Это же игра. Посмотри, такая красота кругом, а у них все без названия. Спасибо, что хоть озеро не оставили безымянным. Но, согласись, Лушкино озеро — не звучит, Холодное — как-то мрачно очень.

— Соглашаюсь. А ты знаешь, дочь, мне нравится ход твоих мыслей. Но ты даже не подозреваешь, в какие ты глубины… — не подберу слово…

— Залезла?

— Вот именно! Помнишь, в Библии, как Господь дал человеку почувствовать, что именно он — главное Божье творение и что именно он ответственен на земле за все, что создал Бог? — И я достал с полки Священное писание. — Это в самом начале. Вот, глава вторая: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел к человеку, чтобы, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей».

— Очень все сложно, папа.

— Наверное, ты права. Просто я подумал, что вся эта безымянность вокруг здешних людей — совсем не случайна. У человека исчезла та живая связь с землей, животными, птицами, что была раньше…

— О чем ты задумался? — тихо спросила Маша.

— Вспомнил один случай. Как-то в Сердобольск пришел лось. Он был ранен. Представляешь, дикий зверь, а тут взял и пришел к человеку, словно чувствовал, что тот может ему помочь.

— Наверное, лосю страшно было?

— Конечно. Животные живут инстинктами, а инстинкт самосохранения один из самых сильных.

— Ему помогли? Я видела по телевизору подобные случаи: сначала зверя надо усыпить, потом…

— Нет, дочка. Его добили. А потом с окрестных домов бежали люди с тесаками и ведрами…

— С тесаками и ведрами? Зачем?

— За мясом, дочка, за лосиным мясом.

Маша закрыла лицо руками. Я пожалел, что рассказал ей эту историю.

— Не надо мне было… Эх! Все, все, отвлекись, давай лучше вернемся к началу нашего разговора. Завтра мы будем не просто изучать окрестности, мы будем давать имена всему здесь сущему. А начнем с озера.

— Почему с озера?

— А мне тоже не нравится его нынешнее название.

— Я предлагаю…

— Стоп, не спеши. Называть-то будем не на день или неделю — на века. Надо к этому подойти серьезно и основательно. Согласна, княжна?

— Согласна.

3. И вот мы в пути. Утренний туман серебрил простоволосые травы, которые стояли вдоль ручьев в тонкой оправе из самой прозрачной росы. Мы шли, и нам казалось, что слышали не только звук своих шагов, но и биение собственных сердец — такая первобытная тишина стояла над миром. Воздух, сначала лиловый от лесных туманов, вдруг стал золотым — это первые лучи солнца оповестили о начале нового дня. И сразу перед нами словно распахнулись просторы, а немое утро будто начало учиться говорить. Запел петух, ему ответил другой, где-то в прибрежной траве просвистела неведомая птичка… Позади осталось озеро, кладбище, деревня Лапотки. Кстати, после долгих споров из более чем двадцати названий для озера мы остановились на одном. Отныне, по нашему княжескому велению, озеро стало наименоваться Тихим. Во-первых, оно действительно даже в ветреную погоду умудрялось оставаться спокойным, а во-вторых, это было созвучно с Тихоновской горой, на которой, собственно, и находилось озеро. Но это был наш первый и последний успех. Уже давая имя ручью, протекавшему за кладбищем, мы поругались.

— Слушай, дочь, давай перекусим, остынем и будем думать, что делать дальше.

— Согласна. Оказывается, это совсем не простое дело — именовать. Особенно когда тебя не хотят понимать.

— Ах, это тебя не хотят понимать?

— Конечно. Скажи, чем тебе Златоструй не понравился?

— Господи! Неужели ты не чувствуешь, как это название отдает чем-то нереально книжным. Златоструй!

— Златоструй. Красиво.

— А ты представляешь это слово в устах, скажем, бабки Настены: «Я вчерась зверобой собирала аккурат напротив Зласто… Зласто… тьфу ты, — ручья, одним словом».

Маша засмеялась.

— Здорово ты ее показал! Думаешь, название слишком искусственно?

— И это тоже, дочка. Живи мы в эпоху классицизма, когда в моде было все, что связано с Древней Грецией, — твой вариант пришелся бы кстати.

— Но ведь ты никакого не предлагаешь!

— Видишь ли, в чем дело, у меня появилось чувство, что мы отнеслись к жизни на горе чересчур легкомысленно.

— Но это же игра!

— Игра-то игра, но… Мы ведь почти ничего не знаем об этой земле. Может, у ручья есть своя история, свой характер. А мы пришли и сразу с бухты-барахты: будь Златоструем.

— Что же делать?

— Общаться с людьми, думать, искать… А что пока имеем? Даже не знаем, почему Мареевка зовется Мареевкой.

Маша горячо откликнулась:

— А как мы можем узнать, если они сами не знают, почему их деревня так называется. Смирновы и Егор Михайлович мне рассказали о том, что лет триста назад здесь поселился казак Марей, поэтому деревню так назвали. А тетя Валя говорит, будто жила здесь красавица Марья, Марейка, которую взял в жены местный помещик. Она умерла молодой, и этот помещик, безутешный от горя, назвал ее именем деревню.

— Он, как и мы, выходит, именованием занимался.

— Смеешься!

— Ничуть. Но в оба варианта я не очень верю.

— Если честно, я тоже.

…Мы сидели в своем саду и смотрели, словно зачарованные, как полыхало на западе огненное пламя. Вечерело. В воздухе потянуло сыростью из соседнего заброшенного сада, сеном, липовым цветом. Медленный деревенский закат настраивал на тихое безмятежное созерцание.

— Какой был замечательный день, — после долгого молчания произнесла Маша. — Жаль только, что прошел он впустую.

— Как это впустую? Дали имя озеру, увидели новые места, нет, даже не так: познакомились с дальними уделами своего княжества.

— Ты меня успокаиваешь или правда так считаешь?

— А почему я должен тебя успокаивать? День и впрямь был замечательный. А вечер какой чудный! Давай ценить эти мгновения. Завтра все будет по-другому: зарядит с утра дождь, чтобы лить весь день.

Маша удивленно посмотрела на меня:

— Шутишь? Над головой — ни облачка.

— Над головой, может, и ни облачка, а посмотри, куда солнце садится?

— За землю.

— За землю! Деревня. В облака оно садится. А еще обрати внимание, какое сегодня красное солнце. Это все к ненастью.

— Точно, быть дождю, — вдруг раздался голос за нашими спинами. От неожиданности мы вздрогнули. Бесшумно подошедший Егор Михайлович повторил: — Быть дождю. Дюже кости мои разболелись: к ненастью.

Глава 8. 1.

— Не куришь, Васильич? — спросил Бирюков, усевшись на траву рядом с нами. — Правильно. А я вот так и не смог бросить, теперь, наверное, уже поздно.

Мы помолчали.

— Я ведь чего пришел, — в очередной раз затянувшись папироской, произнес Егор Михайлович, — хочу завтра Машу к себе домой пригласить. Завтра, видать, дождь на весь день зарядит, мои Белка и Стрелка вместо луга в хлеву стоять будут, а мне бездельничать не с руки — займусь плетением. Ты же хотела научиться корзины плести, — обратился старик к моей дочери.

— Ой, здорово. Пап, мне можно будет пойти к Егору Михайловичу?

— Конечно, дочка. Только учись лучше. Кто знает, может, это твой кусок хлеба будет.

— Зря смеешься, Васильич.

— Если смеюсь, то самую малость. В жизни и впрямь все пригодится.

— Это точно, — согласился старик.

— Егор Михайлович, а мы будем лапти плести? — спросила Маша.

— Ишь, какая егоза. Не торопись. Корзины освоишь — перейдем к лаптям.

— Вот что, корзиночница, — обратился я к дочери, — по-моему, тебе давно пора спать. Давай-ка в постель, а то завтра тебя не поднять.

Когда мы остались со стариком вдвоем, я думал, что он быстро уйдет. Раньше Бирюков не удостаивал меня длинными разговорами. Однако на сей раз он явно не торопился.

— Славная у тебя дочка, Васильич. — Старик закуривал уже вторую папиросу. — Уважительная, к людям ласковая. Только ведь люди разные бывают. Есть и такие — на устах улыбка, а в сердце яд змеиный.

— Послушайте, Егор Михайлович, мы в Мареевке живем всего ничего. Но с первых дней о каких-то нехороших местах слышим. Не наговариваете вы на родную деревню?

— Так я тебе, Васильич, только дочь твою похвалил.

— Темните, Егор Михайлович, а за добрые слова о дочери спасибо. Она меня тоже радует. Только смотрю на нее и думаю, не слишком ли она у меня общительная.

— Умный ты мужик, Васильич, все правильно понял. Маруся у тебя совсем ребенок — считает, раз она к человеку со всей душой, то и он к ней так относится. А вот о проклятиях разных… Не знаю, может, все это суеверия… Посуди сам: на моей памяти в твоем теперешнем доме три хозяина жило. И ни один ведь своей смертью не помер. Пойдем дальше. У меня в жизни тоже все наперекосяк шло.

— Думаете, это связано с конкретным местом?

Старик посмотрел на меня долгим взглядом, затем горько усмехнулся.

— Думаю, что и с местом тоже. Если бы я… — Неожиданно Егор Михайлович осекся, затем встал и бросил в траву недокуренную папиросу. — Ладно, идти мне надо. А то я и так чересчур разболтался. Да, и скажи Маше, чтобы кота с собой не тащила. Мой Полкан чужих котов терпеть не может.

2. Мы с Бирюковым оказались правы: с утра действительно зарядил по-осеннему нудный дождь. Проводив дочь к Егору Михайловичу, я занялся просмотром бумаг, которые мы с Машей нашли на чердаке дома. Увлекся так, что совсем не заметил, как промчался день. А Маши все не было. Накинув плащ, я отправился к Бирюкову. Обычно, стоило открыть калитку перед домом Егора Михайловича, как тебя оглушал басовитый лай Полкана. Но, видимо, дождь утомил и этого неусыпного сторожа. Дверь была открыта. Уже с порога до меня донеслись голоса — один — детский, другой стариковский. Вскоре я мог лицезреть следующую картину: на кухне Егора Михайловича и там и сям валялись ивовые прутья. Друзья-корзинщики сидели на низких табуретках, причем Машка от старания даже высунула язык.

— Бог в помощь, — подал я голос.

— Привет, папа! Посмотри, я сама эту корзину сделала. Ну, почти сама.

— Ты хоть ела что-нибудь?

— Обижаешь, Васильич, — улыбнулся Егор Михайлович. — Мы щец похлебали, картохи пожарили. Она у тебя молодец. Будто всю жизнь корзины плела.

— А это совсем нетрудно оказалось. — Маша говорила и продолжала работу. Видимо, ей очень хотелось закончить ее сегодня. — Пап, мне минут двадцать осталось. Подождешь?

— Ну, что с тобой делать? Ты не утомила Егора Михайловича?

— Наоборот. Мне с ней интересно. Я ей про корзины, она мне сказки рассказывает.

— Сказки?

— Не совсем так, папа. Я объясняла Егору Михайловичу твою теорию.

— Мою теорию?

— Да, про то, что каждая сказка — это как шифр.

— Ах, вот оно что! Ну и как, Егор Михайлович, убедила вас Маша?

— Пока не совсем. Чудно это как-то. Я всю жизнь думал, что сказки для забав существуют или уму-разуму нас, неграмотных, учат.

— Просто это еще непривычно для вас, Егор Михайлович, — не прекращая работы, откликнулась Маша.

— Дочь, а какую сказку ты рассказала сегодня?

— Про Марью Моревну.

Еще в Сердобольске я на примере этой сказки старался показать Маше тайный подтекст народных сказаний. История Ивана-царевича, его жены, прекрасной Марьи Моревны, трех сестер, трех зятьев, борьба героя за освобождение жены от власти Кощея Бессмертного в моем представлении являлась историей наших предков, переданной в символических образах. Признаюсь, было приятно, что Маша так сильно прониклась моими мыслями и несла их в народ — в лице Егора Михайловича. Но «народ» скептически улыбался:

— Ежели вас послушать, господа хорошие, кто-то дюже умный сказку сочинил в надежде, что лет через тысячу мы ее поймем. А понял один ты, Васильич. Может, придумываешь все? Ну, вот, скажем, Кощей. Сейчас всякие ужастики по телевизору показывают, а, по-моему разумению, в те времена, когда книг не было, Кощей таким ужастиком и являлся.

Маша, услышав это, даже отложила в сторону корзину.

— Для вас, Егор Михайлович, Кощей — сказка, а для наших славянских предков — это… это.

— Реальность, — подсказал я нужное слово.

— Реальность. Как и Змей Горыныч. Это зашифрованный образ врагов, с которыми мы тогда сражались.

— Ну, хорошо. Допускаю, что Кощей — это какой-нибудь царь басурманский был. Тут я согласен: пограбили они Русь вволю. А все эти зятья? Один вроде как орел, а вроде и человек, другой ворон, третий сокол. Это что, не сказка?

Право слово, было немного забавно наблюдать, с какой горячностью моя тринадцатилетняя дочь объясняла пожилому человеку, что такое тотем, язычество и представления древних людей о предках-прародителях. Я уже собирался помочь Маше в ее диспуте, как вдруг одна мысль, точнее догадка, молнией пронеслась в голове.

— Папа, случилось что? — увидев мое изменившееся лицо, спросила Маша.

— Что случилось? Нет, ничего. А впрочем… Слушай, дочь, пошли домой. Надо ужин готовить. Завтра доделаешь корзину.

Старик удивленно посмотрел на меня, но ничего не сказал. Прощаясь, я спросил его:

— Скажите, Егор Михайлович, а давно нашу гору зовут Тихоновской?

— Да, почитай, всю жизнь.

— И по-другому не звали?

— По крайней мере при моей бабке, царствие ей небесное, гору звали Тихоновской. Говорят, казак здесь первым дом поставил, Тихоном звали.

— Понятно. Марей, Тихон. Ну, ладно, спасибо за рукодельную науку. Если не возражаете, Маша к вам будет изредка приходить.

— А почему изредка? Пусть чаще приходит, — ответил старик.

3. Домой я не шел, а почти бежал. Бросив у порога плащ, сразу направился к книжной полке.

— Где она?

— Папа, что ты ищешь?

— Сказки. Обложка коричневая такая.

— Ты «Марью Моревну» ищешь? Так бы и сказал. Вот она, на тебя смотрит. Пап, ты меня пугаешь.

— Все нормально, дочка, все нормально. Нет, не нормально, великолепно! Вот, слушай: «Остался Иван-царевич один; целый год жил без сестер, и сделалось ему скучно. «Пойду, — говорит, — искать сестриц». Собрался в дорогу, шел, шел и видит — лежит в поле рать-сила побитая. Спрашивает Иван-царевич: «Коли есть тут жив человек — отзовися! Кто побил это войско великое?» Отозвался ему жив человек. «Все это войско великое побила Марья Моревна, прекрасная королевна». Пустился Иван-царевич дальше, наезжал на шатры белые, выходила к нему навстречу Марья Моревна, прекрасная королевна: «Здравствуй, царевич, куда тебя Бог несет — по воле аль по неволе?» Отвечал ей Иван-царевич: «Добрые молодцы по неволе не ездят». Ты посмотри, как наш Ваня ей славно ответил…

— Папа, «ты посмотри» — в книжке нет.

— Это я так, в качестве комментария. Читаю дальше: «Ну коли дело не к спеху, погости у меня в шатрах. Иван-царевич тому и рад…» Ну, разумеется, я бы тоже обрадовался…

— Папа!

— «… две ночи в шатрах ночевал, полюбился Марье Моревне и женился на ней».

— Ну и что? Мы же книгу эту сто раз читали, не меньше.

— Я тоже думаю, что не меньше. А отгадку, которая в ней скрывается, мы не видели. Ты сама сейчас сказала: «книга на тебя смотрит», а я вот не видел.

— Так, давай рассказывай, что же ты увидел?

— А, заинтриговал я тебя! Правда, может это и не весть что, но, чувствую, — появилась у нас пусть маленькая, пусть совсем крохотная, но все-таки зацепка.

— Слушай, хватит меня томить!

— Объясняю. Это же все элементарно, Ватсон. Согласись, Марья Моревна — крутая девушка. Взяла и побила великое войско. Кстати, как звали ее родного папу?

— Морей? Мор?

— Ничего это тебе не напоминает?

— Мордор у Толкиена — страна зла.

— Опять Толкиен! Но аналогия удачная. Страшные эпидемии люди называли мором. Что еще тебе на ум приходит?

— Уморить, сморить, морока…

— Неплохо. Идем дальше. Была в славянском пантеоне богиня — Мора. Но чаще ее звали Марой или Марухой. И была она воплощением смерти. Ты сейчас вспомнила Мордор. Удивительно, но то, что иной раз забывает людская память, — хранит язык. Во многих языках слова, обозначающие что-то ужасное и нехорошее, до сих пор имеют эту основу — мор или мар. Например, французское слово «кошмар», которое прижилось в русском языке.

— Папа, я, кажется, начала догадываться.

— Молодец, дочка, молодец. Не было никакого Марея и девушки Марьи. Гору эту назвали Марой, ибо здесь находилось языческое капище, здесь жили жрецы, которые приносили кровавые жертвы Маре.

— Почему кровавые, папа?

— Я уже тебе говорил: язычество романтично и красиво только в трактовке людей или не очень добросовестных, или не понимающих, о чем они пишут и говорят. Мара — это ужас, это смерть, которая в конечном итоге приходит к каждому человеку. Но всем хочется, чтобы пришла попозже. Только жертвой можно задобрить ненасытную старуху. Теперь ты понимаешь, как контрастировала с язычеством христианская проповедь, с которой пришел на гору Белый Кельт?

— Ты думаешь, что он побывал здесь?

— Я в этом не сомневаюсь. И не побывал, дочка. А пришел и поселился здесь — в логове самого черного язычества. Только здесь он мог доказать им, что Христос сильнее Мары, потому что Христос победил смерть, победил Мару. И если я не ошибаюсь в догадках, — их убили здесь. Может быть, на этом самом месте, где мы сейчас с тобой сидим…

— Папа, у меня от твоих слов мурашки побежали. Что же получается? Мы поселились там, где все это происходило? И теперь…

— Теперь мы должны узнать хотя бы то, что знали братья Изволокины и их, пока неведомый нам, дядя Петя. Помнишь запись из тетради?

— Помню наизусть: «Все чаще ловлю себя на том ощущении…»

— Я тоже ловлю себя на схожих ощущениях, тоже пытаюсь встать на место Белого Кельта. Но почему Василий Иоаннович считал, что, не имея дочери, он не разгадает тайну Тихоновской горы?.. А что если…

— Почему ты замолчал, папа?

— Я впервые подумал о том, что задача наша куда сложнее, чем мы думаем. Давай порассуждаем вместе. Мы хоть сегодня напишем письмо в Ирландию, напишем, как их земляки нашли последний приют в самом центре России. Себя успокоим, но приблизимся ли мы к разгадке тайны? Например, где лежат останки Белого Кельта и его дочери? Может быть, на дне озера? Ведь провалилась под воду часть священной рощи, примыкавшей к капищу.

— Почему ты думаешь, что капище тоже не скрылось под водой? Это была бы красивая версия.

— Ох, начиталась ты, Машка, детективов. Красивая, но неверная.

— Почему-то твои версии верные, а мои нет.

Я сделал вид, что не заметил иронии дочери, и продолжил:

— Как ты думаешь, где должен был Белый Кельт построить храм? Не думай, отвечаю сразу: на месте капища.

— И там, где сейчас развалины храма…

— Да, там было капище. Ровно на противоположной от нас стороне озера. Кстати, ты не замечала — в этом месте в озеро словно небольшой мыс вдается. Будто кто-то не дал ему кануть в бездну.

— Замечала. Это особенно хорошо от дома тети Вали видно. Но ты отвлекся, папа.

— Нет, на самом деле я все об одном. Мы, если повезет, даже установим примерный год их кончины. А что дальше?

— Ты меня спрашиваешь?

— И тебя, и себя.

— Ты думаешь, мы должны что-то еще сделать?

— А что именно и почему — мы? Потому что я историк и моя фамилия Корнилов? Глупо.

— Хорошо, папа. Давай пойдем с другого конца.

— Давай.

— Узнав, как раньше называлась гора, посчитав, что Анна и Белый Кельт нашли упокоение здесь, ты бросишь это дело, запрешь дом и уедешь в Сердобольск?

— Не уеду.

— Почему?

— Мне не хочется.

— Мне тоже. И тем более, если мы знаем меньше, чем братья Изволокины, значит, нам и не надо пока уезжать. Как ты думаешь?

— Думаю, логика у тебя железная. Нам нельзя уезжать.

— К тому же ты сам сказал, что у нас сейчас появилась еще одна зацепка. Так давай цепляться. Кстати, есть что-нибудь интересное в чердачных бумагах?

— Для нас — ничего. Старые газеты, чьи-то стихи.

— А ты внимательно смотрел?

— То есть?

— Разве это не твои слова: можно сто раз смотреть и так ничего не увидеть.

— Вот завтра пойдешь со мной на чердак — и давай смотреть вместе.

— Согласна. Да, у меня есть одно предложение — для обсуждения. Может, назовем Тихое озером Анны?

Глава девятая. 1. Из дневника Марии Корниловой. 09.07.1993 г. Среда. Давно не бралась за дневник. Мы живем в Мареевке чуть больше месяца, а мне кажется, что всю жизнь. Долго-долго. Но каждый день приносит что-то новое, иногда очень неожиданное. Мне есть чем гордиться. Моя учеба «корзиночному ремеслу», как говорит папа, помогла докопаться до истины, и мы теперь знаем немного побольше об истории горы. Еще одна находка поджидала нас на чердаке. И опять без моего вмешательства не обошлось. Но об этом чуть позже. Пока же хочу сказать, что Белый Кельт и Анна занимают у нас с папой все мысли. Мы с ним уходим куда-нибудь подальше в луга и пытаемся понять, что же произошло девятьсот лет назад. Теперь папа уверен, что разговоры о проклятиях этого места — совсем не пустые. Только он вкладывает в них иной смысл, чем тетя Валя или Егор Михайлович. Папа считает, что эта земля видела столько зла и мучений, что не пожелала больше носить на себе людей и скрылась под водой… Однажды поздним вечером, накануне Ивана Купалы, мы гуляли вдоль озера. Незаметно подошли к самому высокому месту — развалинам церкви. Отсюда и вся деревня на ладони, и роща. Но в тот вечер хорошо были видны только звезды. Мы пытались представить нашу гору во времена вятичей. Как сюда из окрестных деревень приходили на Ивана Купалу люди, как Белый Кельт, точнее отец Корнилий, пытался их отучить от языческих обрядов. Я представила, как страшно и одиноко было Анне среди чужого народа, среди людей, не любивших и не понимавших их с Корнилием.

— Ты не совсем права, — сказал папа. — Нет, то, что им приходилось нелегко, — это верно. Но я не верю, что их окружали только враги. Конечно, Белый Кельт был своего рода первопроходцем, но, уверен, сделать ему удалось много: вятичей он обратил в свою веру. В нашу веру, — поправился папа.

— Да, но их все-таки убили.

— Но убили и Кукшу. Убили те же вятичи. Во все времена смерть за Христа, смерть во имя Христа была для верующего человека наградой. Но здесь произошло еще что-то.

— Что же?

— Пока я не могу понять. Как не могу понять, почему Василий Иоаннович жалел, что у него нет дочери. Что именно понял дядя Петр? Загадка на загадке. Вот, например, еще одна — эта церковь. Я разыскал книгу обо всех храмах и монастырях нашей губернии. Прекрасная книга, епархиальное управление выпустило ее в печать в начале века. Даже о часовнях есть сведения, а об этой церкви — ни слова. Будто не было ее. Спрашиваю местных, какому святому или празднику церковь посвятили — никто не помнит. Получается, что когда ее в тридцатом году разрушали — она уже была недействующей? А еще раньше? В той церкви, куда мы ходим на службу, даже фамилии дьячков, служивших в прошлом веке, знают, а здесь — ничего.

Мы замолчали. В траве звенели цикады. Было слышно, как тетя Фекла ругала дядю Федора. Ругалась не зло, но громко. И все равно нам казалось, что над миром стоит тишина. Наверное, такая же, какая была, когда еще не было ни людей, ни птиц, ни зверей.

Я попросила папу:

— Почитай стихи. Про звезды.

— Пожалуйста, — сказал он. — Михайло Васильевич Ломоносов. «Открылась бездна, звезд полна. Звездам числа нет, бездне дна».

— Хитрый, это короткое очень.

— Зато емкое. Вот, посмотри на небо. Звезды, созвездия, туманности, черные дыры.

— Черные дыры?

— Ты будешь их по астрономии проходить. Я сейчас о другом хочу сказать…

— Нет, расскажи о черных дырах.

— А не рано?

— В самый раз.

— До сих пор спорят, что же это такое. Знаменитый астроном Лаплас считал, что черная дыра — это светящаяся звезда, которая не дает ни одному лучу достигнуть нас из-за своего тяготения. Некоторые современные астрофизики всерьез утверждают, что черные дыры — это окна в параллельный мир. И что вещество, притянутое ими, перетекает в другое измерение. Но абсолютно точно то, что в этом месте перестают действовать все известные законы физики.

— Конкретнее, пожалуйста.

— Ну, например, на большом расстоянии от черной дыры время движется быстрее, чем вблизи нее. И если кто-нибудь бросит фонарь в направлении черной дыры, то сначала фонарь полетит быстро, затем все тише, тише. Его яркость начнет уменьшаться, и он даже изменит свой цвет. Представь, сидит какой-нибудь физик на Земле, смотрит в телескоп и ему кажется, — обращаю твое внимание на это слово — кажется, что фонарик остановился. Перестал двигаться, так до этой черной дыры и не добравшись, будто какая-то сила его не пустила туда.

— А на самом деле?

— На самом деле — фонаря уже нет. Его разорвали неведомые силы, когда он попал в центр дыры.

— Но ведь он его видит…

— Ему кажется, что видит. Вот тебе и еще одна загадка.

— А они большие, черные дыры?

— В миллион раз больше нашего Солнца.

— В миллион?! Папа, откуда они берутся?

— Ответа не знает никто. Есть только гипотезы. Согласно одной, черная дыра образуется, когда сталкиваются две звезды…

Папа замолчал. Неожиданно, резко — так с ним в последнее время происходит все чаще. Потом он посмотрел на меня — будто увидел в первый раз.

— Дочка, давай уедем отсюда! — И добавил тихо: — Пока не поздно…

Мне стало не по себе.

— Что-то случилось, папа?

— А? — откликнулся он. Затем, указывая на гору, словно обвел ее кругом. — Это черная дыра, понимаешь? Девятьсот лет назад здесь произошла катастрофа. Столкнулись две «звезды», две религии, две личности. Корнилий и кто-то еще, нам неведомый. И вот теперь в эту воронку засасывает всех и все. Со стороны посмотреть — ничего не изменилось. То же небо, та же трава под звездами. Наверное, цикады так же звенели и тогда…

— Мы как тот фонарь, который бросили в воронку?

— Как два фонарика, дочка.

— И как они меняют цвет, так и мы меняемся?

— Да, и время идет по-другому.

— Значит, дыра близко?

— Совсем рядом, Машута.

— Ты действительно хочешь все бросить и уехать?

— Мне почему-то не по себе …

Папа обнял меня. Мы замолчали. Было так тихо, так хорошо. Папа показался мне таким сильным… Подумалось, — он разыгрывает меня.

— Васильич, — сказала я, подражая Егору Михайловичу, — а может, ты зря девчонку пужаешь? Не померещилось ли тебе все это?

Впервые за все время он рассмеялся.

— Знакомый психолог мне говорил, что с логикой у меня не очень, зато интуиция хорошо развита. Скажи я кому-нибудь то, что сказал тебе, — обсмеют ведь. Но предчувствие, предчувствие… как с ним быть?

— Помнишь, что мама всегда говорит в таких случаях? Утро вечера мудренее. Пойдем домой? А утром решим, что нам делать.

2. 10.07.1993 г. Четверг. Продолжаю запись. Когда утром я проснулась, то услышала какой-то шум. Оказалось, это папа собирал наши вещи. Начал он с книг, тетрадей и прочих бумаг. Настроение, судя по всему, у него было не очень.

— Вставай, соня. Девятый час.

— Что же ты не разбудил… солнце встречать.

— Сегодня не до солнца. День на сборы, а завтра поедем в Сердобольск.

— Ты все-таки решил. А как же демократия?

— Это было очень демократичное решение.

— Оно и видно.

— Главное, что принято в твоих интересах. Ты же мне потом спасибо скажешь.

— Мы хоть с соседями простимся?

— Обязательно. Да ты не переживай. Этот дом продадим, в другом месте купим. Поближе к Сердобольску и вообще…

— Что — вообще?

— Хуже не будет, обещаю. Кстати, я забыл тебе сказать: наш Егор Михайлович в тюрьме отсидел двенадцать лет.

— Егор Михайлович… Не может быть! За что?

— За убийство человека.

От неожиданности я так и села на месте.

— Это… правда?

— Ты на чердаке тетрадку со стихами читала, я в саду был. Туда ко мне тетя Валя приходила, Кобцева которая. Слово за слово. Думаю, врать ей не с руки. Огорошена?

— Конечно.

— Я тоже. Впрочем, еще не все. А знаешь, кого убил наш Егор Михайлович?

— Нет.

— Сосновского Петра Константиновича. Это давно было, лет пятьдесят назад, но о Сосновском мы наслышаны. Помнишь слова из тетради Василия Иоанновича?

— Дядя Петя?!

— Он самый. Фамилия другая, потому, что Петр Константинович их дядя по матери. Интересно? Но и это еще не все. Знаешь, где он жил? Догадайся с трех раз.

— В доме Лукерьи?

— Да. И ко всему прочему может статься, что Лукерье он не чужой человек был. Если, конечно, она на самом деле жила на белом свете.

— Папа, ты… испугался?

Отец впервые за все время нашего разговора перестал собирать вещи, выпрямился и серьезно посмотрел на меня.

— Испугался. Разве это стыдно? Только дураки ничего не боятся.

— Прости, я не так выразилась. Я понимаю, ты за меня волнуешься. Но если… если он нечаянно?

— Убил человека?

— Такое же бывает?

— Может быть, но мне это не интересно. Здесь со всеми что-то происходит. Так, хватит болтать, давай помоги мне. Вот эти бумаги раздели на несколько частей. Что-то возьмем с собой, что-то оставим Емелухе, а лишнее — обратно на чердак.

— Хорошо. Папа, а можно я с собой тетрадку со стихами возьму?

— Дались тебе эти стихи.

— Тебе не понравились?

— Есть неплохие, но большинство слабенькие. Видно, писал их человек романтический, таковых в уездной интеллигентской среде было немало. Несчастная любовь, бедность и все такое.

— А это не Василий Иоаннович писал?

— Нет, почерк не его, да и не Сергия Иоанновича. Так ты будешь собираться?

— А тетрадь разрешишь взять?

— Только без условий, хорошо?

— Папа, ну пожалуйста. Это мне на память о доме, о Мареевке. Смотри, разве это плохо?

Моя жизнь, как поток, Он, как море, широк, Воды бурные к морю несет. Я живу, как плыву, То всплыву, то ко дну. Скоро ль путь мой к концу подойдет?

— Какой ужас!

— Нет, это, конечно, не Пушкин. А вот еще одно:

Побойся Бога, Натали, Иль неужели ты забыла Тот колокольчик, что вдали Звенел печально и уныло. И если скажешь: ерунда, Все блажь — и глаз своих не спрячешь, Спою: «Гори моя звезда» — Неужто тихо не заплачешь?

— Это уже лучше.

— Правда?

— По крайней мере остроумнее. Этот человек написал посвящение некой Наталье, используя строки из известных романсов… Что ты замолчала?

— Тут другими чернилами. Странно.

Тедирп тот нед — и ястятарвзов еовд,

— Маша, что с тобой?

— Тут так написано. Может, это заклинание какое?

— Дай тетрадь. В самом деле. — И папа продолжил медленно читать:

И ястеминс етялкорп еоводор, И тедуб ат еж яовокор чон, И авонс тедуб умокен чомоп. Он…

— Все, после этого Он ничего нет. Надо же: «И авонс тедуб».

— Папа, это, наверное, черная магия? Абракадабра.

— Вряд ли. — Папа задумался. И вдруг рассмеялся. — Ну и шифровальщик! Не мог что-нибудь посложнее придумать. — Затем лицо папы опять стало серьезным. — Или не захотел. Ну-ка, девушка, — и протянул мне тетрадь, — читай еще раз, только справа налево.

— Двое…

— Нет, ты с первого слова читай, — не без важности сказал папа.

Я стала читать, как мне велела их светлость Николай Васильевич: Придет тот день — и возвратятся двое, И снимется прокляте родовое, И будет та же роковая ночь, И снова будет некому помочь. Но…

— А, поняла, он мягкий знак не писал. «Придет тот день» — так правильно. И не прокляте, а проклятье. Слышишь, папа?

И вновь, как тогда у церкви, он смотрел невидящими глазами в одну точку. А до меня только-только дошел смысл этих слов.

— Папа, ты думаешь…

— Что? Прости. Ты что-то спросила?

— Ты думаешь, что эти двое…

— Ну-ну, смелее, договаривай.

— Эти двое — мы?

— А если нет? Прочти, пожалуйста, еще раз последние две строчки.

И будет та же роковая ночь, И снова будет некому помочь. Но…

— Интересно, интересно. «И снова будет некому помочь».

— А дальше идет «но».

— Не знаю, как тебе, но мне ужасно захотелось прочитать, что же следует после этого «но».

— Ты думаешь, что-то следует?

— Я уверен в этом, дочка.

— Так мы остаемся?

— А ты… не против?

— Вот теперь я услышала голос демократа. Я — за, папочка. Только не обижайся — вещи будешь разбирать один.

Глава 10. 1. Решив, что из Мареевки можно будет уехать в любой момент, мы с Машей пришли к мнению, что настала пора сменить вектор поиска: если раньше наши усилия были в основном направлены на изучение историко-краеведческих документов и литературы, то отныне мы договорились сосредоточиться на личностном факторе. Стало ясно: вопросы, волнующие ныне нас, некогда волновали и других людей. Явно неглупых и много времени посвятивших разгадке тайны Белого Кельта и его дочери. И особняком среди них стоял Петр Константинович Сосновский. Похоже, тетрадка со стихами принадлежала ему. 12 июля мы с Машей уехали сначала в Любимовск, затем в областной центр, где пробыли около двух недель. Увы, работа в архивах нам практически ничего не дала. Узнали совсем немного. Родился Петр Константинович в 1907 году. Из мелкопоместных дворян. После окончания Московского университета был направлен на работу в Любимовск, где почти двадцать лет возглавлял статистическое управление. Погиб Петр Константинович в 1946 году. Вот и все, что мы смогли узнать. Остальное приходилось домысливать. Судя по всему, жил он тихо и скромно. В Мареевке у него корней не было. Наверное, впервые Сосновский попал сюда во время одной из своих поездок по району. О том, что Мареевка его очень заинтересовала, свидетельствовал и тот факт, что он купил здесь дом. Был Петр Константинович холост, но общения с близкими людьми лишен не был: к нему в Любимовск переехала жить старшая сестра Софья, мать Василия и Сергия Изволокиных. Причем переехала уже будучи замужней женщиной. Но даже из того немногого, что нам удалось узнать, становилось ясно, что Сергий Иоаннович либо сознательно вводил меня в заблуждение, либо сам многого не знал. Об этом мы и говорили с Машей, когда шли по дороге из Вязового в Мареевку.

— Что же получается, папа? — спросила Маша. — Сергий Иоаннович тебя обманул?

— Не знаю, не знаю… Сам все время об этом думаю. Похоже, ни род Сосновских, ни род Изволокиных к Мареевке никакого отношения не имели.

— А как же тогда рукопись? — не сдавалась Маша.

— Самое ценное в ней — запись Василия Иоанновича на последней странице, где упоминается о тайне и дяде Петре. Вот все, что я могу сегодня сказать.

— Но зачем его брат сказал тебе, что тетрадь эта родовая?

— То ли досочинил, то ли сам в это уверовал. Я думаю, что тетрадь попала к Сосновскому от какого-то неизвестного лица. Судя по всему, именно от него Петр Константинович и узнал о Белом Кельте и Анне. Эта история так захватила Сосновского, что он даже купил дом в Мареевке. Вне всякого сомнения, дядя тесно общался с племянниками, которые, узнав от него обо всем произошедшем на Маре, тоже заболели этой историей.

— Как мы с тобой?

— У нас только первые симптомы заболевания, а вот Изволокиных прихватило крепко. Да и не мудрено: в сорок шестом году они были совсем юными. Возраст сам по себе романтический, а если вспомнить стихи Петра Константиновича, то понятно: члены этого рода были людьми увлекающимися. Как знать, не уверовал ли тот же Василий Иоаннович в то, что эта тайна — его личная. Или очень хотел себя в этом убедить…

— Но ведь и ты подумал о том же, когда мы расшифровали стихи?

— Слушай, родная, легко задавать сакраментальные вопросы, труднее отвечать на них.

— Вот, ты сердишься, значит…

— Да ничего это не значит!

Мы какое-то время шли молча. Затем я продолжил:

— Впрочем, соглашаюсь. Мы оба подумали об этом. Перед нами типичный пример «очарования» в самом начальном смысле этого слова — чем дольше здесь живешь, тем сильнее тебя охватывают некие чары, в природе которых мы пока не можем разобраться. Но сейчас меня больше заботит другое: не могу сказать, что потеряна уйма времени, но, согласись, и в этом направлении нам удалось продвинуться ненамного. Вот ведь как бывает: жил человек, причем незаурядный человек, а после него остались четыре строки биографии и тетрадка стихов. Мы даже не знаем, откуда он родом, кто была эта таинственная Натали…

— Я думаю, она была не местная.

— Почему?

— Такие стихи в ранней юности пишут.

— Логично. Но что дальше?

— Не знаю.

— Вот и я тоже. Хотя…

Мы подошли к краю рощи. Впереди светлело Холодное.

— Есть идея, дочка. Давай-ка наведаемся сегодня вечером в дом Петра Константиновича.

— Мне нравится эта идея.

— А вот мне не очень, но другого выхода я не вижу. Вдруг нам повезет?

— Папа, днем нельзя туда пойти? Как-то страшновато вечером.

— Трусиха. Вспомнила о голосах, доносящихся из того дома? Вот заодно и послушаем их.

— Но ты же сам говорил, что только дураки ничего не боятся… И все-таки ответь: почему днем нельзя?

— Никто в деревне не должен знать, что нас заинтересовал этот дом. Никто! Сейчас не первые дни нашего пребывания на Маре, и соседи нас не поймут.

— Ты думаешь?

— Уверен.

За разговорами незаметно мы подошли к своему дому.

— Пришли, дочка.

— Папа, — сказала Маша, — не поверишь, но я по нему соскучилась.

— По Соловью-разбойнику?

— И по нему тоже, но я о доме говорю. Кстати, если Сергий Иоаннович Изволокин через Петра Константиновича имел отношение к дому Лукерьи, то к нашему — какое? Но ведь тебе завещали именно его.

— Очень интересный вопрос, дочка. Получив на него ответ, мы…

Закончить фразу я не успел, так как мое внимание привлек человек, сидевший на ступеньках нашего крыльца. Увидев нас, он поднялся:

— А я второй час вас дожидаюсь. Думал, уже не дождусь. Здравствуйте вам.

Это был Зегулин. 2.

— Здравствуйте, Петр Васильевич. Считайте, вам повезло. Нас не два часа — две недели дома не было.

— То-то теща моя сказала, что вы вроде как уезжать отсюда надумали.

— С чего это она взяла? — удивился я.

— Наверное, сказал кто-то, — уклончиво ответил Зегулин. — У меня просьба к вам, Николай Васильевич.

— Пойдемте в дом, там спокойно поговорим.

— Да и здесь можно. Выручите, Николай Васильевич. Рублей двести одолжите? Понимаю, что много прошу. Но я отдам, честное слово отдам. Да и отработаю: только скажите, что сделать надо.

Я почувствовал, что от мужика несло перегаром. Но если ему надо опохмелиться, то почему он просит столько денег?

— Маша, — сказал я дочери, — иди в дом. Петр Васильевич, давайте присядем. Скажите, что случилось?

— Понимаете… Обычная история. У нас в хозяйстве зарплату по большим праздникам дают. А тут первое зерно пошло — и нам заплатили по двести рублей. Жена обрадовалась — старшую дочь обуть— деть надо, она у нас в, как его, в колледж поступила. Ну, вот. А я того…

— Что — того?

— Того… Пропил я деньги. Зараза. Даже не знаю, что на меня нашло. Теперь домой без денег лучше не возвращаться. К теще зашел сейчас, а она спрашивает, куда я запропастился. Пришлось наврать, что на шабашку ездил.

— Поверила?

— Не знаю, вроде бы да. Но если домой деньги не принесу, то хоть что говорить буду — убьет меня Нюрка. Вот такая я зараза.

— Эх, Петр Васильевич, Петр Васильевич. Руки у вас золотые, человек вы хороший. Ну, выпили с друзьями по бутылке. Но чтобы вот так…

— Это болезнь наша русская. От широты души. Умом чувствуешь, что остановиться надо, а не получается.

— Русская, говорите, болезнь? Не наговариваете на целый народ?

— А разве вы не видите, как у нас в Вязовом пьют, в Любимовске?

— Вижу. Но зарплату в два дня не все пропивают.

— Я особый случай. А знаете, почему русский мужик пьет?

— Почему?

— Почву он под ногами потерял. Вы на историю нашу посмотрите. Русский человек ведь не только ради куска хлеба жил. Много ли вообще человеку надо? Взять хотя бы меня. Картошка есть, порося на сало держим, куры есть, огород садим. Вы понимаете меня?

— Не совсем.

— Там у них все хотят денег больше заработать. А русскому человеку что-то душевное в жизни надо. В Бога народ верил. И вдруг ему говорят: нет Бога. Старики не поверили, а молодые — им-то что — нет так нет. В коммунизм верить начали. А сейчас опять говорят, что не будет коммунизма.

— Так, интересно.

— Не смейтесь, Николай Васильевич, я своим умом до этого дошел. Я же в пионерах ходил, красный галстук носил. А теперь мне говорят, что все это было плохо. А что хорошо? Сейчас только и слышишь: деньги, деньги, деньги. Они там в Москве что думают: будут у них миллионы — и все, в счастье купаться будут? Не будут. Один хрен, прошу прощения, всех нас полтора квадратных метра земли ждет. А вот без душевности, без…

— Смысла в жизни, — подсказал я ему нужные слова.

— Вот, — обрадовался он, — сразу видно образованного человека. Я ведь все правильно понимаю, только выразить не могу. Неужто смысл в том, чтобы всю жизнь деньги копить?

— Думаю, не в этом. Но по иронии судьбы они вам сейчас нужны.

— Если б Люсе моей в колледж не идти — плюнул бы я на них.

— Подождите меня, сейчас выйду.

Через пару минут я вынес Зегулину деньги — триста рублей.

— Вот, возьмите, можете не отдавать: вы же с нас денег не брали, когда проводку делали.

— Подумаешь, проводка. Неужто она триста рублей стоит? Нет, дайте мне двести рублей, а я их верну обязательно.

— Мы с Машей их не возьмем. Жене с тещей скажешь: был на шабашке и заработал сто рублей.

Незаметно подошла Маша.

— Берите, Петр Васильевич. У вас же Василек в первый класс пойдет. Тоже ведь собирать надо.

— Оно-то верно. Ну, спасибо вам. Ежели что надо будет, только шепните — вмиг примчусь.

— Петр Васильевич, — не унималась Маша, — можно я спрошу вас?

— Спрашивай, ежели знаю — отвечу.

— Вас Татарчонком зовут. Почему?

— Маша, — укоризненно произнес я, — думай, что спрашиваешь.

— Нормально, — улыбнулся Петр Васильевич. — Из-за фамилии. Вообще-то мы все русские, крещеные, но считается, что фамилия у нас татарская. Моего отца Татарином звали, меня Татарчонком, поскольку я ему сын. Может, прапрадед какой из Орды был? Не знаю.

— Вот говорите, что основу русский человек потерял, — вступил я в разговор. — Наверное, вы правы. А точнее, корень каждому из нас подрубили. Видели дерево, которому корень подрубили? Еще стоит, шумит зеленой кроной, а на самом деле — обречено оно.

— Согласен я. Полностью согласен. Только прозвище мое здесь при чем?

— А при том, что когда вам говорят, что фамилия Зегулин татарская, вы бы ответили, что, мол, врете братцы. На старорусском зегула — это кукушка.

— Серьезно? Получается, я вроде как Кукушкин?

— Получается так.

— Ладно, — сказал, поднимаясь, Зегулин, — пора мне и честь знать. Да и дома четыре дня не видели.

Только он ушел, как дочь стала упрекать меня:

— Папа, почему ты так быстро отпустил его? Я же хотела…

— Знаю, спросить о том, кто жил в нашем доме.

— Почему же не дал спросить?

— Во-первых, об этом Кукушкин вряд ли знает. Во-вторых, то, что мы ссудили Петра Васильевича деньгами, не дает нам права злоупотреблять его терпением. И, наконец, зачем быть чересчур любопытными в глазах постороннего человека?

— Соглашаюсь. И последний вопрос…

— Не трать времени на вопросы. Уже темнеет. Давай поужинаем — и в поход.

— Ты хотел сказать — на дело.

— Тебе виднее, дочка. На дело так на дело.

И мы пошли готовиться. 3. В Мареевке, как и в любой русской деревне, рано вставали и рано ложились спать. Обычно часов в девять вечера, когда мы выходили в сад, жизнь в соседних дворах замирала, перемещаясь в дома. Часов в одиннадцать гасли и огни в окнах мареевских домов. Вот в такое время мы отправились «на дело», как выразилась Маша. С собой взяли фонарик, свечку, спички и рюкзак. Начитавшаяся детективов Маша настояла на том, чтобы мы оделись в черные свитера. А вот от ее предложения идти в соседний дом окольными путями, через сад, я отказался.

— В этих зарослях сам черт голову сломит.

— Я в нашем саду каждую тропку знаю.

— А в саду Лукерьи? Нет, дорогая, конспирация конспирацией, но не до такой же степени! И еще, расслабься, пожалуйста. Запомни, чем больше усилий — тем меньше результат.

— Так думаешь?

— Уверен. Все, пошли.

Глава 11. Мы тихо вышли за ворота. Убедившись, что вокруг — ни души, быстро пошли вдоль забора. Машенька взяла меня за руку. По тому, как повлажнели ее ладони, я понял, что девочка волнуется.

— Все будет хорошо, — даже мой шепот в этой первозданной тишине показался громким. — Самое главное, что всегда можно повернуть назад. Мы же свободные люди, правда?

— А свободные люди ничего не боятся, — также шепотом ответила мне Маша. — По крайней мере, они должны уметь преодолевать страх.

Мы подошли к пустующему дому. Остановились. Откуда-то издали донеслось скрипучее:

— Крэкс, крэкс, крэкс.

Маша вздрогнула.

— Что это, папа?

— Не что, а кто. Коростель. Видимо, живет в луговине у Златоструя.

Дочь чуть слышно рассмеялась.

— А говоришь, нельзя запомнить. Значит, у Златоструя? Почему же мы никогда не видели этого «крэкса»?

— Птица ночная. А про Златоструй у меня на автомате вырвалось. Хотя… Смысл в этом есть. В солнечный день в ручье блики играют… Слушай, пойдем назад, дочь. Смотри, не видно ни зги.

— Испугался?

— Ладно, вперед.

Я слегка толкнул низенькую дверь. Она не поддалась, но было видно, что держит ее не замок: от времени дверь покосилась и фактически легла на порог. Я взялся за железное кольцо и поднажал плечом… Пахнуло плесенью. Откуда-то снизу раздалось шуршание и легкий писк. Мыши.

— Папа, может, и впрямь — придем завтра? — раздался за моей спиной неуверенный голос дочери.

— Но мы же свободные люди! Не бойся, мыши — это даже к лучшему. Значит, нет крыс. Они друг с другом не уживаются.

Как только я вошел внутрь дома, все волнение куда-то испарилось. Появился азарт — сродни охотничьему. Мы с Машей старались ступать тихо, но это было бесполезно. Старые половицы скрипели безбожно. Луч фонарика скользнул по стенам, потолку, окнам, но кроме отдельных фрагментов трудно было что-то разглядеть.

— Маша, давай зажжем свечу, — предложил я.

И вот уже, пусть неяркий и трепыхающийся, но все-таки свет озарил мрак старого дома. Мы, по-видимому, находились на кухне. На лежанке русской печи пылились какие-то горшки. От кухни в комнаты когда-то вела еще одна дверь, но ее сняли, и сейчас в прямоугольном проеме можно было разглядеть что-то белеющее в темноте.

— Папа… — В голосе дочери я услышал неподдельный страх. — Смотри!

— Успокойся, это зеркало. Наш свет дошел до него и отразил побеленные стены. Ты лучше повнимательней гляди по сторонам.

Постепенно успокоилась и Маша. Мы неспеша обошли комнаты. Их в доме было три — одна большая, в которой из всей обстановки осталось только старое зеркало. Две другие, наверное спаленки, тоже не принесли нам никаких открытий.

— Кажется, пусто, — констатировала дочь.

— Вижу, — буркнул я. И чего мне взбрело в голову, что здесь мы можем найти что-то интересное?

— Пойдем обратно? А то я от этой пыли чихать начну… — И почти в тот же момент Маша чихнула.

— Аапчхи! — И пламя свечи тревожно качнулось в сторону. — Ой, простите.

— Будь здорова.

— Спасибо. Аапчхи!

— Расти большой. Слушай, потише нельзя?

Я прикрыл рукой еще раз колыхнувшееся пламя и вдруг увидел наверху нечто похожее на люк.

— Машенька, ну-ка посвети наверх. Левее, левее. Да, вот здесь.

— Кажется, вход на чердак.

— Точно.

— Есть же один, с улицы. Зачем еще?

— Как зачем? Представь, метет — день, другой, третий, и вот уже весь дом занесло снегом. А тут взял — открыл люк и, пожалуйста, — ты на чердаке. С него — прыг и нет больше снежного плена.

— Только высоковато что-то. Как в него залезали?

— Высоковато…

Я оглянулся по сторонам. Опереться было не на что. Действительно, неужели для того, чтобы залезть на чердак, его хозяин или хозяева всякий раз должны были подтаскивать под крышку то ли стол, то ли стул? Неудобно…

— Или он очень высоким был, не чета нам с тобой, — Маша тоже продолжала размышлять, но только вслух.

— Кто — он?

— Петр Константинович, кто же еще?

Мы посмотрели друг на друга и все поняли без слов.

— А сможешь? — спросил я дочь.

— Постараюсь.

Маша взяла у меня свечу. Я осторожно поднял дочь и посадил к себе на плечи. Она легко достала рукой до крышки люка.

— Я вроде не толстая, папочка, что ты так сопишь?

— Она еще издевается… Ну, давай, открывай с Богом.

— Сейчас.

— Не идет?

— Одной рукой неудобно.

— Давай мне свечу. Набери воздуха и с выдохом толкай крышку.

— Тяжелая, зараза, — как скажет Кукушкин.

Крышка поддалась.

— Давай, Машута, еще чуть-чуть… Так, молодчина.

— Ты тоже у меня… молодчина… папочка.

— Издеваешься?

Мы смогли открыть крышку. Похоже, азарт овладел и моей дочерью. Но не успела Маша принять у меня свечу, как та потухла. Какая досада! Спички лежали в кармане рюкзака, который висел у меня на спине, а фонарик Маша положила на пол. Мы оказались в кромешной тьме.

— Ладно, дочь, влезай впотьмах. Сейчас зажгу свечу — и следом за тобой.

В этот момент я услышал скрип калитки. Ветер? Калитка скрипнула еще раз. Кто-то подошел к дому. В жизни мне приходилось испытать многое. Я ночевал один в лесу, сплавлялся на байдарках по горным рекам, не один раз тонул. Но никогда ни до, ни после не переживал такого страха, как в тот момент, когда звук чьих-то шагов — уверенных, неспешных — раздался в тишине ночи. Но Маша ничего не слышала.

— Папа, что ты замер?

— Тише.

— Что?

— Тише, говорю. Бери у меня рюкзак. Скорее!

— Да что с тобой?

Звук открывающейся входной двери услышала и она.

— Папа, мне показалось?

— Не показалось.

Пытаюсь подтянуться. Одна рука срывается — и я повисаю между потолком и полом. А неизвестный уже вошел в кухню. Руки и ноги сделались ватными. Казалось, вся сила, вся энергия вдруг разом оставили мое тело. Если бы не Маша, я упал бы вниз. Она схватила меня за плечо и что есть силы потащила наверх. Собираю остатки сил — и, слава Богу — оказываюсь на чердаке. Успеваем захлопнуть крышку. В темноте я нашел руку дочери и прошептал:

— Спасибо за помощь. Оставайся на месте — и не двигайся. Малейший скрип выдаст нас.

Те, кто не оказывался в подобной ситуации, могут посмеяться над нами. Поверьте, враг, пусть даже самый страшный, но видимый, осязаемый — это одно. Другое дело — неизвестность, позволяющая твоему воображению рисовать любые образы. К тому же нам с Машей не раз рассказывали о голосах, якобы по ночам доносящихся из этого дома. Сейчас голосов мы не слышали, зато слышали шаги. Кто-то неизвестный, пройдя кухню, вошел в большую комнату. Задержись я на секунду-другую и… Впрочем, может быть, было бы лучше взять фонарик и, осветив вошедшего человека, громко и уверенно крикнуть: «Кто сюда пожаловал?» А если это не человек? Господи, какие глупые мысли могут лезть в голову!

Мы сидели не шелохнувшись. В какой-то момент мне показалось, что неизвестный услышит стук наших сердец. А он, между тем, очень уверенно, но в то же время неспеша обходил одну комнату за другой. Кто это может быть? Это не шаркающие шаги Егора Михайловича и не стремительная походка Федора Ивановича Смирнова. Зегулин? Нет, тоже не он. Чужак? Но откуда он взялся в глухую полночь здесь, в пустом доме? Не верить же в конце концов дурацким россказням старух.

Кто-то внизу остановился прямо под нами, постоял немного, — мне даже показалось, что я вижу, как человек принюхивается, пытаясь по запаху определить, есть кто в доме или нет. Уж лучше бы он чертыхнулся или сказал что-нибудь. Неизвестный повернулся. Кажется, сейчас уйдет. И вдруг… То ли мертвая тишина была тому причиной, то ли мои натянутые нервы, но мне показалось, что раздался жуткий грохот. Мы с Машей одновременно вздрогнули. Он задел фонарик, забытый нами. И опять — никаких звуков. Человек — я это видел будто воочию — нагнулся и поднял его. Незаметно для себя я стал молиться: «Господи, спаси и сохрани». Внизу зажгли фонарь: светили на крышку люка. Но вот снова стало темно, и человек также уверенно и неспеша вышел из комнаты. Хлопнула входная дверь, скрипнула калитка — и вновь наступила мертвая, давящая на грудь тишина.

— Слушай, дочь, может, нам все это приснилось? Ущипни меня.

— Тогда и меня тоже. Что будем делать?

— Сидеть.

— Думаешь, он следит за домом с улицы?

— Не исключено. Хотя… Если поразмыслить, ему удобнее было бы ждать нас здесь. На улице мы ведь будем…

— На равных.

— Точно. Конечно, заходить в чужие дома ночью нехорошо, но ведь он ничей.

И только тут я вспомнил, ради чего мы пришли сюда.

— Давай, Машенька, доведем дело до конца и пойдем домой.

Увы, чердак тоже был пуст. По крайней мере, обойдя его со свечой в руках, я ничего не увидел, кроме обычного мусора.

— Папа, а почему ты только под ногами ищешь? — спросила Маша. — Посмотри, между крышей и бревнами дыры какие. Может, там что спрятано.

— Думаешь? Хорошо, давай посмотрим и наверху. Правда, там гнезд мышиных полно.

— Гнезда? Пустяки! Кстати, поищи, а я давай свечку подержу. Ты же выше, чем я.

— Сколько раз тебе можно говорить: не выше, а длиннее. Хитрюга. Ладно, держи свечку.

Минут через пять мои руки были уже все в занозах. И только я хотел сказать: «Все, пусто. Пошли домой», как в самом дальнем углу чердака наткнулся на сверток. Точнее, это была сумка из мешковины, которую действительно кто-то засунул в свободное пространство между крышей и одним из бревен.

— Маша, кричи ура, что-то есть, — сказал я, доставая сумку.

— Ура, — шепотом отозвалась дочь. — И не забудь, чья идея — поискать наверху.

— Не забуду. Так, какие-то бумаги. Все, надо уходить. Посмотрим дома. Не ровен час, сюда опять пожалуют гости.

Спускались с потолка не без опаски, но все обошлось. В комнатах — та же пустота и запах плесени. Будто нам все привиделось. Но фонарика мы не нашли — значит, в эту ночь в дом Петра Константиновича кто-то действительно заходил.

Как был сладостен ночной воздух! Мы поспешили домой. Неугомонный коростель продолжал ворчливо скрипеть. Звезды «летнего треугольника» — Денеб, Альтаир и Вега немного опустились к горизонту. Зато с противоположной стороны неба все выше поднимался Орион. Я чувствовал себя счастливым.

— Представляешь, дочь, — говорил я Маше, отряхивая с себя пыль, — зимой все будет наоборот. В первой половине ночи над нашим грешным миром будут сиять звезды Ориона, а под утро им на смену придут Альтаир, Вега и Денеб.

— Папа, пошли скорее, мне не терпится те бумаги посмотреть.

— Нет, мы откроем сумку завтра. Да, да, и не спорь.

— Тебе разве не интересно?

— Интересно, только надо выспаться. Без хорошей, свежей головы, чувствую, нам завтра не обойтись. Но лучше, чтобы таких голов было две. Поняла?

— Как не понять.

Мы подошли к дому.

— Нет, правда, как прекрасен мир. Забавно, но чтобы это острее почувствовать, надо просидеть, дрожа от страха, на чужом пыльном чердаке.

— А ты разве дрожал от страха?

— Ну, не то чтобы дрожал, но было не по себе. Разве не так?

— А я думала, что у меня сердце от страха разорвется, особенно когда входная дверь скрипнула, а потом еще когда фонарик упал.

— Ничего, все позади. И мы с тобой — молодцы. Мне, конечно, надо было себя по-другому вести. Впрочем, это сейчас, стоя под этими звездами легко говорить, а там…

— Папа, что ты все про небо да про небо. Лучше посмотри вон туда. — И Маша показала рукой в сторону озера.

— Посмотрел. Ну и что? В озере отражаются звезды.

— Опять звезды. Больше ничего не видишь?

— Больше ничего. Постой, кажется вижу. У Кобцевой свет горит?

— Наконец-то. Вроде бы корову выгонять рано.

— Нет, дочь, нет. Шаги мужские были.

— Или крупной женщины. Это же элементарно, Ватсон.

— Поучи еще меня. Ладно, пойдем спать, завтра будем во всем разбираться.

Глава 12. 1. Вздох разочарования был настолько сильным, что я проснулся.

— Ничего! Совсем ничего.

За столом в комнате сидела моя дочь, обхватив голову руками. На столе — куча каких-то листков и пожелтевших старых газет. Значит, не утерпела и залезла в сумку. Сколько же она спала? Я притворился обиженным.

— Так, значит, не дождалась родного отца. А ведь просил тебя по-человечески…

— Папа, какая теперь разница? Нет ничего, понимаешь?

— Пока не понимаю. Вот посмотрю внимательно каждую бумажку, тогда или соглашусь с тобой, или нет.

— Да здесь одни газеты. Старье. Посмотри — желтые совсем. Ты что, не веришь мне? Я все посмотрела.

— Почему же, верю. Но ведь я говорил, что нам с тобой нужны свежие головы — есть у газетчиков такое выражение. Не забывай, мы живем в странном месте. Здесь очевидное становится невероятным, а невероятное — очевидным. Хотела найти вторую часть листка с иносказательными стихами?

— А разве ты этого не хочешь?

— Хочу. А вдруг найдем? С помощью, — и я взял со стола несколько газет, — подшивки «Ленинского пути» за 1946 год.

— Шутишь?

— Если и да, то самую малость.

— Понятно, психологически меня поддерживаешь.

— И не думал! Еще неизвестно, кто кого должен поддерживать. Будь добра, займись завтраком, а я пойду по саду пройдусь: там думается хорошо.

— Подумай, подумай. А мне хочется про тетю Валю что-нибудь узнать. Может, у Тимошиных? Нет, лучше к Смирновым схожу.

— Деловая! Тебе не кажется, что нам не надо показывать своего интереса ни к Кобцевой, ни к Егору Михайловичу?

— Не волнуйся, все понимаю и буду очень осторожной.

Разумеется, ничего толкового я надумать не мог ни в тот день, ни неделю спустя. Жизнь наша вошла в привычное русло. Маша так освоилась в деревне, что пару раз одна ходила в Вязовое: надо было сделать кое-какие покупки.

Ночное происшествие в заброшенном доме могло показаться чуть ли не нашей совместной фантазией. Мареевка жила спокойной и размеренной жизнью. Наступил август, и жителей деревни больше всего волновал, в отличие от нас, урожай огурцов. Мы же, не обремененные хозяйственными делами, время от времени выбирались в Любимовск, где в лице сотрудницы местного краеведческого музея Ольги Петровны Никитиной встретили не только прекрасного специалиста по истории края, но и просто хорошего и отзывчивого человека. По-прежнему мы с Машей много ходили пешком, причем теперь маршруты наших походов проходили не только в окрестностях Мары. В противоположной от нас стороне, километрах в сорока находились неприметные с виду деревни, по которым можно было изучать историю русской культуры. Разумеется, добирались мы туда не пешком, но приехав в Бушино или Федяшино, Фуниково или Бараново, долго ходили по окрестным полям и перелескам. Благодаря полученным от Ольги Петровны сведениям мы знали, что в Федяшино жил офицер лейб-гвардии конного полка Леонид Николаевич Гартунг. Именно сюда он привез молодую жену — Марию Александровну, урожденную Пушкину, дочь великого поэта. Ту самую «Машку», «беззубую Пускину», которую так любил отец. Как утверждали современники, Мария Александровна Гартунг стала прототипом Анны Карениной.

А в версте от четы Гартунгов жил Николай Петрович Макаров. Еще задолго до отмены крепостного права он отпустил своих крестьян на волю. Уехав из Петербурга, живя в глуши «в нужде и холоде», Макаров создал «Полный русско-французский словарь». Труд был титанический. В мемуарах Николай Петрович писал, что вставал он в шесть утра, ложился в полночь. Два с половиной часа на отдых, остальное — работа. В конце девятнадцатого века его словарь считался лучшим. Не знаю, какова ценность макаровского труда сейчас и помнили бы потомки этого скромного и честного человека, не люби Николай Петрович играть на гитаре. И, слушая в августовский полдень стрекот кузнечиков, сидя на поляне, где когда-то стоял помещичий дом, мы с Машей представляли, как Николай Петрович, добровольно оторвавший себя от суеты «большого мира», жил здесь и работал, а в короткие часы досуга, глядя из окна на безбрежные русские поля, играл на гитаре. И однажды у него родилась мелодия, а потом и слова, ставшие песней, дорогой каждому русскому сердцу:

Однозвучно гремит колокольчик, И дорога пылится слегка, И уныло по ровному полю, Разливается песнь ямщика… Позже фуниковское имение купила Ольга Алексеевна Челищева, дочь философа, богослова и поэта Хомякова. В гости к ней приезжали такие люди, как Толстой и Шаляпин. Самый большой населенный пункт этой округи — село Бараново. Домов тридцать наберется. На месте, где когда-то стояла церковь, — заброшенный сельский клуб. В церкви венчался Макаров, в ней он же был свидетелем со стороны жениха на свадьбе Гартунгов. Рядом — старое кладбище. Ни одного креста не осталось — только холмики, холмики, холмики. Да чудом сохранившееся мраморное надгробие. Оно свалено в сухой бурьян. С трудом, но можно разобрать фрагмент надписи: «Боярыня Александра Петровна Макарова, урожденная Болтина, родилась…» Признаюсь, мне нравилась та серьезная вдумчивость, с которой Маша слушала мои рассказы о здешних краях. Я искренне радовался, видя, как бережно моя девочка снимала пыль с надгробья боярыни Александры Петровны. Наконец, хоть на время мы с Машей могли забыть о своих подозрениях о том, кто еще, кроме нас, был гостем заброшенного дома. Не гадать, случайно ли через три дня после той ночи к нам пришел Федор Иванович Смирнов и попросил… фонарик. Он ему действительно был нужен или старик проверял, кто был тогда в доме? Хорошо, что у нас был еще один фонарь, который мы отдали Смирнову, но, в любом случае, «подозреваемых» стало больше. Про Бирюкова и говорить не приходилось. От человека с таким прошлым можно было ждать чего угодно. Но вот что интересно, Мара не отпускала нас. И где бы мы ни были — на барановском кладбище или в книжном хранилище музея в Любимовске, гора словно притягивала нас. Однажды мы отсутствовали в Мареевке целую неделю, и уже на третий день Маша вдруг сказала мне: «Папа, интересно, а как там наша Затишь?» Затишь — это было тоже рожденное ею слово. Усадьба Затишь — так Маша назвала наше корниловскую обитель. Аргументация у дочери была железная: «Во-первых, у нас в саду даже в сильный ветер тихо, а во-вторых, разве это не красиво звучит?» А на барановском кладбище, с грустью глядя на могильные холмики, Маша тихо сказала: «Сто лет прошло, и ничего не осталось: ни креста, ни памятника — только имя одного человека, а мы хотим узнать о том, что было девятьсот лет назад. Разве это возможно?» Что я мог ответить дочери? «Человеку не по силам, а Богу все возможно» или «На все воля Божия»? Слова, может, и правильные, но, увы, — для современного человека даже самые верные слова становятся клише, а о Боге мы вспоминаем, лишь когда в затишь нашей души врывается буря. Кто же мог знать, что близок день, когда все, что казалось Маше интересным приключением, обернется для нас цепочкой серьезных испытаний. И каждое новое звено этой цепочки превратится в суровую битву, выиграть которую мы были просто обязаны, ибо на кону в том сражении стояло даже нечто большее, чем наши с Машей жизни. 2. В тот день мы открыли для себя еще одно место — Цыганский лес. Он был знаменит обилием грибов и отсутствием грибников, поскольку лес находился в совершенно безлюдной местности. Обычно бывает все наоборот. Мы ездили туда на стареньком «Москвиче» одного нашего вязовского знакомого. Если честно сказать, заядлым грибником я никогда не был. И оказалось, что сбор грибов, или, как ее называют, «третья охота» — тяжелый труд. Нам удалось набрать две корзины, чему были несказанно рады. К вечеру мы с Машей были без ног. Мысль о кровати была самой желанной, хотя ее отравляла необходимость перебрать сначала грибы. Маша, взяв у меня ключ, пошла открывать дверь: в отличие от меня, дочь имела подопечного, который нуждался в ее заботе. Обычно Соловей-разбойник, а речь идет о нем, заслышав наши голоса, бежал со всех ног к нам навстречу. Итак, пока я тащился сзади с полными корзинами, Маша прошла вперед. До меня донесся ее голос: «Соловей, Соловей, кис-кис. Где ты, бандюга?» И вдруг она закричала. Не знаю, чего больше было в этом крике: ужаса или жалости. У меня все оборвалось внутри. Я бросил корзины и побежал к дому. Моя дочь стояла у крыльца, закрыв лицо руками.

— Машенька, родная, что случилось? Что ты молчишь? Так и инфаркт недолго схва… — я осекся. На меня в упор смотрел наш Соловей. Точнее, одна его голова с огромными зелеными глазами, в которых застыли боль и страх. Прямо напротив дома стоял низенький сарайчик, а потому крыша, на которой лежала кошачья голова, была почти вровень со мной.

— За что же они тебя? Негодяи! — В тот момент я даже забыл о дочери. От этого мертвого взгляда хотелось убежать, но в то же время он, словно гипнотизируя, притягивал к себе. А потом я испугался за дочь. Она стояла застывшая, и не издавала не звука. Я бросился к Маше:

— Пошли скорее в дом, маленькая. Правильно, не смотри туда, не смотри.

Я налил ей воды. Она судорожно глотнула. Поставила стакан.

— Пей еще.

— Не… не… не могу.

— Родная, не пугай меня, пожалуйста. Поплачь, слышишь, поплачь.

Первый Машин всхлип был похож на стон. Затем ее словно прорвало. Я вздохнул с облегчением и, обняв ее, твердил как завороженный:

— Вот и хорошо, вот и хорошо, вот и хорошо.

— Папочка, кто это сделал, он не человек. Понимаешь, не человек, — рыдала она. — Если он хотел сделать нам плохо, зачем убивать Соловья? Он же добрый, беззащитный, никому зла не делал. Раньше он людей боялся, а я его приручила… Получается, это я виновата…

— Ты не виновата, маленькая. Успокойся. Такое могли сделать только очень плохие люди. Они все равно убили бы Соловья.

— Нет, они не люди.

— Наверное, ты права. А кота они убили, чтобы напугать нас. Но мы же с тобой сильные люди, родная? Слышишь, сильные! Они ждут от нас, что мы, придя в ужас, уедем отсюда. Вот для этого им и понадобился Соловей.

— Папа, мы должны похоронить его.

— Обязательно, дочка. Завтра утром встанем и…

— Нет, сегодня, сейчас. Мы не должны бросить его на улице.

— Сейчас темнеет. А тело…

— Что — тело?

— Мы вряд ли его найдем сейчас.

В окно постучали. Раздался голос:

— Простите за ради Бога. — Тетя Валя Кобцева появилась на крыльце. — Ужас какой! Там около нашего дома Соловей ваш лежит. Без головы. Собцы что ли загрызли?

— Собцы? Кто это? — спросил я.

— Помесь волка и собаки. Я вам сколько раз сказать хотела: вы осторожнее по полям ходите. Хотя днем они спокойные, а по ночам в стаи собираются. Бегает такая тварь по деревне — собака-собакой, ночью же…

— Нет, тетя Валя, — Маша еле сдерживала рыдания, — это не собцы. Голова Соловья… там, на крыше.

— На крыше? Ох, что же это делается? — У женщины подкосились ноги. — Можно я присяду? Мне нехорошо стало. — И Кобцева села на скамейку возле крыльца — А я-то гляжу, что ты слезами обливаешься, касатушка. Напугали тебя, ироды окаянные. Кто же это мог сделать?

— Я знаю, — голос Маши стал резким. — Это Бирюков. Убийца! Ему что человека, что кота убить, все равно.

— Маша, не говори так! — Я не узнавал свою дочь. — Разве можно обвинять человека без доказательств?

— Ну и пусть, все равно это он! — упрямо твердила Маша.

— Вот что, ты побудь с тетей Валей, а я пойду похороню Соловья.

— И я с тобой!

— Нет, я один. Тебя и так всю трясет. Похороню я его у дальней калитки в саду…

— Около жасмина?

— Да, и завтра мы с тобой… короче, завтра могилку его обустроим. Тетя Валя, побудете с Машей?

— Ни о чем не беспокойтесь.

— Спасибо.

Разговаривал я уверенно, но, признаюсь, мне было не по себе доставать с крыши голову Соловья, затем идти за его телом к дому Кобцевой. Точнее, оно лежало на лужайке между домами тети Вали и Тимошиных. А когда, сделав все, что нужно, я возвращался из сада домой, мое внимание привлек листок. Его осторожно прислонили к ведру, стоявшему на скамье напротив дома. До сего момента мы просто не смотрели в эту сторону. На листке ровным, каллиграфическим почерком было написано: «Убирайтесь из Мареевки, если не хотите, чтобы с вами случилось то же самое».

Глава 13. 1. Все-таки удивительное это место — Мара. Какие бы страхи и подозрения не окружали тебя ночью, когда словно чья-то невидимая рука набрасывала черный саван на землю, утром все менялось самым волшебным образом. На дворе стоял сентябрь. Я очень люблю этот месяц. Вокруг так тихо, что, когда паутинка летит по воздуху, а потом, задевая за лист яблони или вишни, прекращает свой полет, кажется, слышишь, момент соприкосновения серебряной ниточки с желтеющим листом. А где-то в самой вышине доносится «курлы-курлы» невидимых журавлей, покидающих родные края. Еще ласковое, солнышко беспечно играет своими лучами на золоте антоновок, пурпуре аниса, изумруде позднего крыжовника. Мы с Машей долго сидим в такие дни в саду, слушая музыку сентября. В душе — такая же тишина. И не надо никаких слов, пусть даже самых умных и правильных. Только поэтические строки не нарушают той гармонии, что овладевает нашими сердцами. И зачастую то она, то я начинаем читать, как мы их называем, «стихи к месту и ко времени». …Сегодня на пустой поляне, Среди широкого двора, Воздушной паутинки ткани Блестят, как сеть из серебра. Сегодня целый день играет В траве последний мотылек И, точно белый лепесток, На паутине замирает, Пригретый солнечным теплом… Нет, беззаботными нас даже в такие минуты нельзя было назвать. И когда по тропинке мимо нашего сада шли, приветливо здороваясь, мать и дочь Тимошины или со двора Егора Михайловича доносился его бранный голос (дед ругался на своих коз), я видел, как хмурилась моя дочь. Не знаю почему, но Маша была крайне негативно настроена по отношению к Тимошиным. Я же считал их вполне безобидными людьми. Немного странными, но, простите, кто в этой Мареевке не странный? Мы с Машей что ли? Вон сколько раз собирались уехать отсюда, но наступал новый день и мы меняли свое решение, чтобы уже вечером я снова начинал терзать себя сомнениями: имею ли право рисковать жизнью и здоровьем дочери? Сзади неслышно подошла Маша. Когда она заговорила, я даже вздрогнул.

— Папа, привет.

— Напугала… Привет.

— Вот, возьми и прочти, пожалуйста, в этом месте.

— Что это?

— «Кодекс древнего воина». Я еще в прошлом году сделала выписки оттуда. Так и знала, что пригодится. Почему ты смеешься?

— Я любя, древний воин.

— Ты же сам говорил, что люди делятся на воинов, шутов и торговцев. Воин каждый день в невидимой брани борется за истину, шут хочет отыскать истину, но предпочитает говорить, а не действовать, а торговцу истина не нужна…

— …Насущное заменяет ему смысл жизни и ради этого он живет на земле. Надо же, запомнила. Здесь, говоришь, читать? «Истинная храбрость заключается в том, чтобы жить, когда правомерно жить, и умереть, когда правомерно умереть. В делах повседневных помнить о смерти и хранить это слово в сердце. Верность, справедливость и мужество — три природные добродетели…»

Я поднял глаза на дочь. Она не отвела взгляда.

— Ты уверена, что позже не пожалеешь о своем решении?

— Но ведь ты тоже решил остаться?

— Еще не решил.

— Потому что боишься за меня?

— Представь себе, боюсь. Кстати, у меня только что родилась идея. Я отвезу тебя в Любимовск к другу. Обещаю навещать каждую неделю и ежедневно писать письма с самым подробным отчетом о происходящем. Совсем как доктор Ватсон. Помнишь «Собаку Баскервилей»? А ты в Любимовске с помощью дедуктивного метода и моих писем найдешь ответ на загадку, волнующую нас.

— Я без тебя никуда не поеду, — решительно произнесла Маша. — Если хочешь знать, доктором Ватсоном согласна стать я. И пусть наш дом станет словно квартира Холмса на Бейкер-стрит…

— Маша, подумай хорошо. Это сейчас в воздухе благодать. Совсем скоро начнется ненастье. Тебе же надо будет ходить в школу по бездорожью, в грязь, а зимой по сугробам.

— Ничего. Ты будешь меня провожать и встречать. Зато вечером мы запремся в доме, укроемся пледами и будем слушать, как плачет дождь за окном и воет пурга. Ты же сам рассказывал, что мечтал об этом.

— Но все-таки закроемся?

— Можно не закрываться. С тобой я ничего не боюсь. Но береженого, как известно, Бог бережет.

— Эх, дочка, знать бы — береженые ли мы…

2. Из дневника Марии Корниловой. 28.09.1993 г. Вторник. Вчера «заколола» школу. Ходили с папой в церковь, потому что 27 сентября один из двенадцати великих православных праздников — Воздвижение Креста Господня. А еще это папин день рождения. Я подарила ему гербарий (собирала все лето) и хорошую авторучку. Он очень обрадовался. По крайней мере, после того, как мы немного «попировали» по случаю сразу двух праздников, попросил указать на каждой странице место, где был найден тот или иной цветок или листок. Думала, не получится, но удалось вспомнить каждое место. Незаметно мы увлеклись: от цветов перешли к прошедшему лету, к событиям, которые с нами произошли за это время. В школе меня приняли хорошо. В нашем классе всего пятнадцать человек, и это считается много. По сравнению с Сердобольском учиться здесь гораздо легче. Папа каждый день просит меня, чтобы я «не звездила», а еще говорит про очередной свой парадокс, считая, что на самом деле учиться мне стало тяжелее. И я с ним соглашаюсь. Требования в вязовской школе ниже, чем в моей бывшей городской. Поневоле расслабляешься. Он договорился с учителями, чтобы мне задавали больше, чем другим ребятам, и спрашивали с меня строже. Каждый день мы ждем, что похолодает и пойдут дожди, но осень в этом году просто удивительная — конец сентября, а на улице тепло и сухо. Папа смеется: «Странный мы народ — русские. Когда на улице холодно — мечтаем о лете. Жарко — ждем, когда станет прохладнее. Нам не угодишь. От ненастья нам, дочка, никуда не деться, так что давай радоваться каждому пригожему дню, как последнему подарку». Вот мы и радуемся. К тому же в Мареевке к нам, похоже, стали привыкать. Про меня и говорить нечего — в классе у нас простые ребята, мы быстро подружились. После гибели Соловья-разбойника больше ничего плохого не происходило. Мы стараемся жить «без резких движений». По-прежнему берем молоко у Егора Михайловича, общаемся со всеми мареевцами. И пусть у нас одни вопросы, а ответов нет, мы не торопим события. Как говорит наш знакомый священник, «уповаем на Бога и надеемся на его милость». Я согласна с папой: без терпения сейчас нельзя. И нервы у нас должны быть крепче, чем у нашего противника или противников. Пусть он или они сделают первый шаг. Папа сказал, что такая тактика похожа на «сюрпляс». Это когда на велотреке гонщики останавливаются, желая пропустить соперника вперед. И если у соперника сдают нервы или не хватает мастерства удерживать свой велосипед в стоячем положении и он трогается первым, считай — ты выиграл гонку. 3. Из дневника Марии Корниловой. 30.09.1993 г. Четверг. Последний день сентября. Сегодня Вера, Надежда, Любовь и матерь их Софья. Почти все девчонки нашего класса именинницы. До этого у меня никогда не было столь чудесного сентября. Будем считать, что вступление я написала. Теперь подробнее о событиях, произошедших накануне. Все было как обычно: школа, приготовление уроков, ужин. Затем мы вышли с папой в сад и поработали с часик. Собирали накопившийся мусор и сжигали его. Листья сгребать не стали: папа сказал, что в этом мире все устроено мудро. Упавшие листья согревают корни деревьев, не давая им, в случае холодной и бесснежной зимы замерзнуть. Мы жгли костер. Сумерки надвигались быстро. Я принесла магнитофон и поставила медленную кельтскую музыку. Слов понять было нельзя, но мелодия и голос певицы рождали какое-то особое настроение. Я попросила:

— Папа, расскажи мне об Ирландии.

— Может, не сейчас? Давай лучше помолчим.

— Пожалуйста. Хоть самую малость расскажи.

— Ну, хорошо. Ирландия. — Папа задумчиво смотрел, как искры костра поднимались в темное небо. — Ирландия. Эту страну называли еще Зеленым островом. На нем, а также в Шотландии, Уэльсе, в Корнуэлле и на западе Англии жили кельты. Предание гласит, что всех первых обитателей Ирландии уничтожил Всемирный потоп. Кроме одного, который был также набожен, праведен и благочестив, как и Ной. Про Ноя, надеюсь, знаешь?

— Обижаешь. Рассказывай дальше.

— Еще предание говорит о том, что в послепотопные времена в Ирландию приплыли потомки библейского героя Иафета, но легкой жизни на сказочно красивом острове им ждать не приходилось: они вели постоянные войны с фоморами, или форморианами. Это были довольно неприятные существа с лошадиными головами. Опять-таки все люди, кроме одного, погибли в жестоких сражениях. И только племя легендарных немедийцев во времена второй битвы Мойтуры сокрушило чудищ. После этого начался золотой век…

— Папа, а когда была первая Битва?

— Ты же просила самую малость. Поподробнее прочитаешь сама. Рассказывать дальше?

— Молчу. Рассказывай.

— Есть еще одна легенда, относящаяся к Ирландии. Она гласит, что святой апостол Филипп отправил в Британию святого Иосифа Аримафейского с чашей Грааля, из которой на Тайной вечере пили Господь и апостолы. Иосифа сопровождали двенадцать спутников. Кроме Грааля они привезли часть тернового венца с головы Спасителя. Терн дал отростки. Их удалось посадить, и до сих пор в местности, называемой Гластонбери, расцветает терновник страстей Христовых. Впрочем, это все легенды. А истинная правда заключается в том, что христианство в Ирландию принесла проповедь и служение святого Патрика. Удивительный человек, о нем ты тоже должна прочитать сама. Сейчас скажу лишь, что ребенком он попал в Ирландию в плен, где был рабом у одного из местных богатых людей. Однажды ему удалось бежать. А через много лет он по собственной воле поехал к кельтам, проповедовать Слово Господне. Патрику приходилось уповать только на Бога. Нескольких миссионеров, которые до него отправились в Ирландию, постигла неудача, поскольку на острове были сильны друиды — это те же наши волхвы. Их влияние на народ было огромным. Жили они в дремучих лесах, в сумрачных пещерах, на берегах глухих рек и озер. О них писал еще Юлий Цезарь. Друиды считали себя потомками Диса, бога мертвых. За много лет до Юлия другой великий полководец Александр Македонский на берегах Дуная встретил кельта Птолемея, сына Лага и задал ему только один вопрос: «Чего вы, кельты, боитесь?» «Мы боимся, что небо опустится на наши головы», — таковы были слова Птолемея. И через тысячу лет в ирландском суде их произносили как клятву уже кельты-христиане: «Мы будем хранить Веру, пока небо не опустится на нас, пока не разверзнется земля и не поглотит нас».

— Значит, Патрику удалось победить могущественных друидов?

— Удалось, но, точнее, это удалось не ему, а Господу через него. С тех пор Патрик считается покровителем всех ирландцев.

— А для нас он тоже святой?

— Конечно. Ведь жил святой Патрик еще до разделения Церкви на православную и католическую. И, кстати, история кельтской церкви была очень трагична и одновременно прекрасна.

— Почему была?

— Понимаешь, это пока слишком сложно для тебя… Удивительно, но духовные истории России и Ирландии очень схожи. Нашу страну называли Святой Русью, а Ирландию — островом Святых. Кельты-христиане паломниками отправлялись в Египет на Святую землю, где в то время процветало аскетическое монашество восточного типа. Может быть поэтому, ирландское монашество было ближе к восточной ветви христианства, нежели к западной или римской. А после Патрика кельты-монахи несли свет христовой веры в самые дальние уголки Европы, тогда по большей части языческой. К сожалению, в одиннадцатом веке…

Папа вдруг замолчал. Потом посмотрел на меня.

— Послушай, а ведь это же очень полезно…

— Что именно? — не поняла я.

— Время от времени думать головой.

— Ты что-то вспомнил?

— В том-то и дело, что ничего. Но как все, оказывается, хорошо укладывается в русской нашей истории.

— Ты о Белом Кельте и Анне?

— Ну да. Тяга к миссионерству у них, видимо, была в крови. Или они унаследовали ее от своего духовного отца — святого Патрика. В одиннадцатом веке викинги буквально истребили все ирландские монастыри. Летописец писал, что невозможно передать всех страданий, которые вынес ирландский народ, мужчины и женщины, миряне и священники, малые и старые — от этих воинственных и диких язычников. И когда после все вернулось на круги своя, Рим получил контроль над кельтами-христианами. Старые традиции забывались. Но, видимо, не всеми. И, кто знает, может быть, Фергюс Гроган и уехал в Византию, ибо хотел обрести на Востоке то, что уже было потеряно на Западе.

— Я думаю, так оно и было.

— И, кстати, любопытно: на западной стороне крепости Изборска изображен кельтский крест. Впрочем, есть они и в других местах Карелии и Новгородской Руси.

— А какой он, кельтский крест?

— Какой? — И папа, взяв прутик, начертил на земле сначала круг, а затем перечеркнул его крестом. — Когда святой Патрик в очередном столкновении с друидами узнал об их поклонении Солнцу, то произнес слова, ставшие знаменитыми: «Мы тоже верим в солнце — Солнце Правды — Христа». И приказал перечеркнуть круги, символизирующие солнце, крестом.

Глава 14. 1. Из дневника Марии Корниловой. 01.10.1993 г. Пятница. Таланта, по всей видимости, у меня нет, если его сестра — краткость. Но зато есть оправдание: уж слишком важно то, о чем я пишу. Впрочем, сегодня должна успеть закончить свой рассказ, не то в глазах некоторых товарищей буду выглядеть полным бездарем. Итак, вечер у костра. Папа, хоть и говорил мне все время: «после прочитаешь сама», похоже, увлекся и рассказал много интересного. О святом Патрике, кельтах. Оказывается, это был очень поэтичный народ. Поэтому, наверное, у них такие красивые песни. Сам Патрик слагал христианские гимны. В них есть слова, от которых у меня замирает сердце. А какие названия у гимнов! Например, «Олений крик». Папа сказал, что точно неизвестен его автор, но я думаю — это святой Патрик. Какие в нем чудесные слова: Я восстаю сегодня Силою небес; Солнечным светом, Лунным сияньем. Блеском огня, Дыханием ветра, Моря глубинами, Твердью земли, Крепостью скал. Ох, опять я увлеклась. Часов в десять вечера явно похолодало. Папа сходил домой, принес нам куртки и кучу бумаг. Я узнала газеты, которые мы нашли на чердаке.

— Хочешь сжечь? А не жалко? — спросила я.

— Чуть-чуть. Можно было бы посидеть несколько вечеров и просто почитать эти газеты. В них жизнь, которая больше не вернется. Вот, посмотри, — папа развернул одну из газет, — фотография. На ней, — и он поближе подошел к огню, чтобы лучше разглядеть буквы, — механизатор Владимир Семенович Чиков, который отлично подготовил технику к посевной и теперь ждет дня, когда сможет вывести свой трактор в поле. Да-а. Лет пятьдесят, судя по снимку. Сейчас Чикову В.С. было бы лет сто. И ничего он уже не ждет. И, кто знает, может, эта фотография — последний его след на земле? А мы ее сожжем. К сожалению.

— Давай не будем сжигать.

— Тогда костер погаснет, дочка. Видимо, достаточно того, что мы знаем, что жил на земле хороший человек Владимир Семенович Чиков, сеял хлеб, наверное, воевал, растил детей… Все, хватит разговоров.

Мы брали газеты, сворачивали из них что-то вроде большого кома, который затем бросали в огонь. С каждым таким комом костер вспыхивал с новой силой, освещая дальние уголки нашего сада. За садом же стояла уже непроглядная мгла. Я делала свою работу молча, папа, время от времени выдавал «философские» комментарии, типа: «Боже, сколько здесь журналистского, корректорского, редакторского, типографского труда! Сколько людей жили этим. Писали, может быть радуясь написанному, а может быть стыдясь его».

Пачка газет таяла на глазах. Таяла в буквальном смысле слова, оставляя после себя только пепел. И вот папа взял в руки ту самую газету.

— Смотри, Маруся, — обратился он ко мне, — особая газета.

— Почему особая?

— Праздничная. Первомайская. День солидарности трудящихся. На первой странице портрет Иосифа Виссарионовича Сталина. Смотри, кто-то цифру 1 обвел несколько раз, да еще знак восклицательный поставил.

— Зачем?

— Не знаю. Может, нельзя ее было рвать, все-таки портрет вождя на первой странице. Открываем газету. Чей-то доклад. Точно. Подписано: первый секретарь Любимовского района партии С.П. Орлов. «Первомай шагает по планете. Труженики нашего района, следуя путем, начертанным великим…» Так, в огонь.

Но газета в огонь не полетела. Папа молча продолжал вчитываться в нее.

— Что, оторваться не можешь? Так интересно? — пошутила я. — Ну уж нет, Чикова не пожалел, давай и Орлова следом.

— Интересно, интересно, — пробормотал он, продолжая изучать газету. — Так, а здесь их нет. Вычитывал статью? Искал ляпы?

— Папа, что ты там бормочешь? — не выдержала я.

— Нет, он подчеркивал только буквы, а не слова в целом. Что? Ты что-то спросила?

— Спросила. Ты же хотел сжечь газету?

— Подвинься ближе, дочка, смотри. Видишь эту статью?

— Вижу.

— А что еще видишь?

— Под некоторыми буквами снизу чернилами черточки проставлены.

— Точно. То густо, то пусто. В слове «первомай» подчеркнуты сразу две буквы — первая и третья, «п» и «р».

— «Шагает по планете» — ничего не подчеркнуто, зато в «труженики» черточка под последней буквой «и».

— Опять два слова пропущены, а в «следуя» кто-то подчеркнул букву «д».

— Может, в этом разгадка: одно слово отмечается, два — пропуск.

— Нет. Смотри, в следующем слове после «следуя» — «путём», отмечена «ё», и в следующем — «начертанным», есть отметка.

— Да, буква «т».

— Папа, а с алфавитом, например, латинским это не связано? Или берем эти буквы…

— Это уже горячо. И складываем. Прочитала?

— Да, — оторопело ответила я. Оторопело, поскольку не ожидала, что из них получится новое слово. — Придет.

— Придет.

— «Тот день»? Папа, неужели?!

— Не спеши радоваться. Слушай, бросай оставшиеся газеты в костер — и пошли домой.

Он был не совсем прав: мы не пошли, а побежали. Теперь я понимала, почему Архимед с криком «Эврика!» голым выскочил из ванны. Папа нес куртки и грабли, а я прижимала к груди газету. Страшно было представить, что еще одно мгновение — и она полетела бы в огонь. Все-таки, молодец ты у меня, папуля!

2.

— За «папулю» и за «молодец» — спасибо, — сказал я, прочитав последнюю строчку в дневнике. Маша уже третий день сидела безвылазно за письменным столом. — Только ты еще не устала от писанины?

— Папочка, еще рано. Мне осталось совсем немного. А уроки я выучила, можешь проверить. Через тридцать, нет, двадцать минут.

— Я не об этом. Пиши на здоровье. Только надо ли это?

— Что ты имеешь в виду? — удивилась Маша.

— Тебе осталось рассказать, как мы с криками радости воссоздали то ли загадку, то ли, наоборот, отгадку.

— Или чью-то шутку.

— Вот именно. Хочешь в своем дневнике воспроизвести ее?

— Да. Думаешь, этого делать не надо?

— И ты, и я знаем ее наизусть. И вряд ли когда-нибудь сможем забыть этот текст. Однако обрати внимание: человек, от которого мы получили такой подарок, — сделал все, чтобы зашифровать его. Будто боялся…

— Чего он мог бояться?

— Хотя бы того, что кто-то узнает, что он тоже… знает.

— Отгадку?

— Пусть даже ключ к отгадке.

— Ты думаешь, мой дневник…

— Все может быть. Помнишь, мы уезжали на неделю в Любимовск?

— Конечно, помню.

— Я не хотел тебе говорить, но, видимо, придется. Перед отъездом мы навели порядок в доме. Ты вымыла полы, а я вытер везде пыль.

— Ты еще сказал тогда: «Какое счастье, что в деревянных домах пыли меньше, чем в кирпичных».

— Вот этого как раз не помню. Зато помню, что, вытирая пыль с горки, я поставил маленький бюст Чайковского, так, чтобы он «глядел» в окно.

— Чтобы ждал нас и не скучал? — улыбнулась Маша.

— Когда мы приехали, бюст стоял по-другому. Поняла?

— Не совсем. Ты хочешь сказать…

— Вот именно. Его кто-то сдвинул, когда нас не было.

Машины глаза уставились на меня, рот открылся.

— Но этого не может быть! Дверь была на замке. Нет, ты, наверное, ошибаешься.

— Повторяю, я это допускаю. Но Чайковский, когда мы вернулись, смотрел не в окно, а прямо на нас. Его нечаянно сдвинули, дочка… Что же касается твоего «не может быть», — продолжил я, — то нам с тобой, живя здесь, давно пора привыкнуть к тому, что на Маре все возможно. Могут для устрашения подбросить отрубленную кошачью голову, словно живем мы с тобой не в России конца двадцатого века, а где-нибудь на Гаити. Там до сих пор распространены самые черные магические обряды. Одновременно мы получаем записку с советом убираться отсюда подобру-поздорову. Так почему в наше отсутствие в этом доме не могли побывать незваные гости? Заметь, дочка, записку мы получили после того, как кто-то узнал…

— Или узнали…

— Или узнали, что мы наведались в соседний дом.

— Я все поняла. После «папули» ставлю жирную точку.

— Молодец. Ставь.

— А как мне быть дальше? Может, пока не вести дневник?

— Решай сама. В любом случае, присматривай за ним повнимательнее.

Я понимал, что огорчил Машу. Но, с другой стороны, меня порадовало то, что дочь поняла меня. «На войне как на войне» — старинный французский принцип в настоящий момент как нельзя кстати подходил и для нас. После чистых и тихих дней бабьего лета обязательно наступает ненастье. Вот так и вослед умиротворенному безмятежью сентября мы могли ждать чего угодно не только от погоды, но и от наших «доброжелателей», доселе остававшихся неизвестными.

И лишь после того, как события, о которых я рассказываю, остались в прошлом, Маша записала тот текст, который нам удалось расшифровать благодаря старой районной газете. Вот он:

Придет тот день — и возвратятся двое, И снимется проклятье родовое. И будет та же роковая ночь, И снова будет некому помочь. Но солнце в полночь встанет, и над Марой На веки вечные исчезнут злые чары. Но не дождаться этого вовек, Коль не пробудет совесть… Статья в газете закончилась. По всей видимости, для последнего слова тому, кто зашифровал этот текст, не хватило букв. Или ему кто-то помешал закончить. Но это было уже не так важно. Вполне резонно мы с Машей решили, что пропущено слово «человек». Это выходило как из рифмы, так и из логики текста. Дело оставалось за малым — понять, о чем говорили нам эти восемь строк. Глава 15. Согласитесь, редко в жизни происходит то, что вначале задумывает сам человек. Но в нашем с Машей случае все именно так и получилось. После Покрова затянуло небо тучами цвета грязной ваты, с северо-запада подул пронизывающий до костей ветер. Вмиг сбросившие листву березы и вязы жалобно скрипели под этой непогодой, протягивая к небу свои голые ветви. Но когда Мареевку покрывали ранние осенние сумерки, когда пес Егора Михайловича, перемежая лай и тоскливое скуление, жаловался на свою собачью жизнь, мы сидели в своем маленьком уютном домике. А на душе у нас было спокойно и тихо. Да, за окном плакал осенним стылым дождем ветер, и где-то поблизости находился человек или несколько людей, от которых исходит серьезная угроза, но здесь, в своем доме, Маша и я чувствовали себя в полной безопасности. К тому же душевная тишина если не делает человека мудрее, то, по крайней мере, заставляет его по-философски относиться к жизни. Наглядный тому пример — Маша, которая время от времени начинала изрекать «мудрые» мысли:

— Люди — странные существа, папа. — Это была ее манера — без предисловия начинать разговор.

— Серьезно?

— А ты разве с этим не согласен? Всю жизнь они чего-то ищут, к чему-то стремятся…

— Разве это плохо?

Она пожала плечами.

— Мне кажется, Бог дает человеку все, что ему нужно. Надо только пользоваться этим и радоваться. Вот от этого у людей все их несчастья.

— Из-за того, что они пользуются и радуются?

— Не смейся, папа. Ты же понял меня.

Я поцеловал Машу.

— Умница. Так оно и есть. В юности я мечтал увидеть весь мир, много путешествовать, разговаривать с иностранцами на их родном языке. А оказалось, что лучше отчего дома и родной сторонки нет ничего, как нет ничего вкуснее той картошки в мундире, которую мы с тобой сегодня откушали.

— И молочко неплохо пошло.

— Неплохо.

— А представляешь, они там в Германии молоко из сои пьют. Ужас.

— Согласен.

Мы вспомнили о Лене и замолчали. Из задумчивости нас вывел сверчок. Когда впервые он подал свой голос, а случилось это в самом начале осени, мы с Машей очень обрадовались. Еще въезжая в мареевский дом, я сказал, что для полного счастья нам не хватает только мам и пения сверчка. Маша, услышав его нежно-ворчливый стрекот, тут же напомнила мне эти слова. А сегодня пришла моя очередь:

— Получается, дочка, что мы с тобой тоже странные люди. Вроде бы все у нас есть, а мамы нет и…

— Но ведь это же мама, — перебила меня Маша, — это не считается.

— То есть желать, чтобы вот здесь с нами была мама, можно?

— А ты разве против?

— Нет, конечно. Только… — И я замолчал.

— Говори, что замолчал?

— Не стоит, дочка.

— Почему?

— «Мысль изреченная есть ложь», — процитировал я Тютчева. — Жизнь все-таки странная штука, а потому и мы, люди — странные существа.

За разговорами и чтением тихо коротали мы свои мареевские вечера. Но дни летели на удивление быстро, и вот уже ноябрь сменил октябрь. Несколько раз выпадал снег, но затем он таял, превращаясь в грязную кашицу на нашем дворе. И все равно чувствовалось: зима близко. И когда в самом конце ноября, после Михайлова дня наш термометр показал минус двадцать пять градусов, мы с Машей не удивились: погода в России под стать народу, живущему в ней, — обожает крайности.

Да, это произошло в самом конце осени. Мне по делам нужно было задержаться в Вязовом. Когда я, замерзший, вошел в дом, на столе меня уже ждал ужин.

— Прости, Машуля, задержался. Ты, наверное, есть хочешь?

— Ничего. Мой скорее руки, а то остыло все, — сказала Маша. — Замерз?

— Есть немного. Не люблю межсезонье. Не знаешь, как одеваться. Утром — ноль градусов, а потом — бах — и сразу минус двадцать пять! Бедные сердечники и гипертоники.

И тут только я заметил, что дочь бледна.

— Ты не заболела, Машенька?

— Нет, все нормально. Давай садиться.

— Да Бог с ней, с едой! Что случилось?

— Вот поешь, тогда расскажу.

— Нет, будем по нашей традиции — и есть, и разговаривать.

— Хорошо. — И опять замолчала.

— Слушай, родная, не пугай меня. Дай лоб потрогаю.

— Папа, я здорова. Все, молимся — и за стол. Ты весь день ничего не ел.

Во время ужина Маша спросила:

— Папа, ты не считаешь меня трусихой?

— До сих пор ты не давала повода для этого.

— Спасибо. А ты ничего прошлой ночью не слышал?

— Нет, спал как убитый. — Тут я понял, в чем дело, и засмеялся. — Вот оно что! Слышала шорохи?

— Да.

— Мыши осенью с полей ближе к домам перебираются, наверное, одна в подполе оказалась. Ничего страшного, Машутка. Нам, кстати, в Вязовом кошечку предложили. Ей месяцев шесть, еще котенок. Шерстка трехцветная, мне такие очень нравятся. У нее даже имени нет, так что завтра принесу.

Маша оживилась:

— Здорово! Имя у меня давно есть — Дэзи.

— Почему Дэзи?

— Я сейчас «Бегущую по волнам» перечитываю.

— Понятно. У меня нет вопросов.

— Зато у меня есть. Ты правда думаешь, что это — мыши?

— А кто же еще? Если это крыса, особенно голодная, она бы так стала пол грызть, что я вряд ли мог спокойно спать. Если хочешь, давай сейчас осмотрим комнаты.

— Понимаешь, шорох какой-то странный. Словно он не снизу шел, а из самой комнаты.

— Почему меня не разбудила?

— Я хотела, но потом мне тебя жалко стало. Да и смеяться бы ты стал, — тихо сказала Маша. А затем вдруг спросила: — Папа, а ты в домового веришь?

Глаза дочери, не мигая, смотрели в мои. В первую минуту я хотел отшутиться и рассказать ей о народных суевериях, обрядах, когда темный народ в определенные дни года даже оставлял трапезу для домового, но взгляд дочери был так серьезен, что я ответил честно:

— Не знаю.

— Почему не знаешь?

— Почему, почему… По кочану.

— Не груби, пожалуйста.

— Тогда не задавай детских вопросов.

— Про домового — детский вопрос?

— Не про домового, а про отношение к нему… Прости. Я сейчас должен бы тебе рассказать о том, какая чушь — все эти суеверия, а расскажу о другом. Слушай. Было это в моей юности. Я жил в доме, наподобие этого. Но наступила пора покинуть его. И вот в одну из последних ночей чувствую, будто кто-то пробежал по мне.

— Пробежал?

— Вот именно. Начиная с пяток и до спины. Я вскочил как ужаленный. Сразу же включил свет. Никого. В доме жила кошка, крыс сроду не водилось, но я все-таки посмотрел под кровать, за углами — никого. Решил, что показалось. Но только выключил свет и лег в постель — все по-новому.

— Может, это во сне?

— Так я едва глаза закрыть успел!

— А что дальше?

— После пятого раза я разбудил отца, и мы с ним вместе все углы обыскали. Я его попросил: «Когда выключу свет, слушай». Выключаю. По мне опять что-то осязаемое — и на грудь. Мне жутко стало. «Слышишь что-нибудь?» — спрашиваю отца. Оказывается, ничего он не слышит. Тогда я хватаю одеяло с подушкой — и в сад, в беседку, благо на дворе лето было. Только лег — и все по-новому. Да вдобавок вдруг голоса услышал. Опять вскочил, хватаюсь за топор — и за беседку… Представляешь, как это со стороны выглядело! И спустя много лет один мудрый человек, которому я все это рассказал, вместо того, чтобы посмеяться вместе со мной, долго молчал, а потом произнес тихо: «Это домовой был. Они к добрым хозяевам хорошо относятся. Вроде бы тоже из бесовского рода, а какие-то особенные. Но если хозяин покидает дом навсегда — им это очень не нравится. Вот он и посчитался с тобой напоследок».

— Папа, ты в это веришь?

— Я же тебе сказал честно: не знаю. Но в тот вечер я был в здравом уме и совершенно трезв. И вообще, дочка, в мире столько непонятного, и последнее дело называть то, чему еще нет объяснения, суевериями и народным невежеством. Вот давай на этой высокой ноте и закончим наш разговор.

— А можно я ночью с тобой лягу?

— Слушай, неужели ты и впрямь у меня трусиха?

— Так можно или нет?

— Если честно, меня не радует перспектива всю ночь на одном боку лежать. И тебе, родная, не три года, и даже не семь. Давай договоримся так: ляжем как обычно, но если что-то услышишь — милости прошу ко мне.

И все-таки я видел, что дочь с тревогой ждет ночи, а потому, дабы успокоить ее, перед сном добросовестно облазил все уголки дома. Затем мы оборудовали место для нового жильца — Дэзи. Уже лежа каждый в своей постели, досыта наговорились: вспомнили Лену, лето, пообсуждали планы на будущее. Одним словом, я старался всеми силами отвлечь Машу от тревожных мыслей. Постепенно ее ответы становились все проще и короче, и вскоре до меня донеслось тихое посапывание. Слава Богу, теперь можно спать.

Я люблю это состояние засыпания. Мимолетное, оно приносит детские воспоминания со всеми запахами, цветом, ощущениями, которые невозможно воспроизвести в дневной реальности… Если бы не сверчок с его убаюкивающей песней без начала и конца, это сладкое засыпание продлилось бы дольше… Кто, интересно, первым сказал так замечательно: «Сон смежил веки»? Вот именно — «смежил». Только что жил, бодрствовал — и уснул…

Шорох раздался от той стены комнаты, где находились книги. Я прислушался. Шорох повторился. Дрема исчезла, будто ее и не было. В то же мгновение раздалось шлепанье босых ног по полу: это Маша бежала ко мне.

— Папа, ты слышал?!

Дочь с разбегу влетела на мою кровать. Конечно же, слышал. И в этот момент по-настоящему разозлился: в конце концов почему мы должны дрожать от страха в собственном доме? Домовой ты или самая обыкновенная крыса, я не позволю тебе пугать нас.

Раздетый человек чувствует себя более беззащитным, нежели одетый, поэтому я быстро натянул брюки и, одевая рубашку, шагнул за перегородку. То, что я увидел в комнате, заставило меня в буквальном смысле слова остолбенеть. На Машиной кровати сидели и смотрели на меня два человека.

Глава 16.

— Ой! — это воскликнула Маша.

Она встала позади, схватив меня за руку. Незнакомцы смотрели на нас. Мы — на них. То, что они не люди в привычном понимании этого слова, я понял сразу. Значит… Господи, не надо этого! Только бесовщины нам с дочерью не хватало. Я лихорадочно вспоминал все, что читал раньше о бесах. Они должны бояться крестного знамения, а потому у людей, которым являлась нечистая сила, не поднималась правая рука для того, чтобы с помощью креста животворящего прогнать беса. За мою левую руку судорожно схватилась Маша, вторая была свободна. Я легко поднял ее и перекрестил — сначала одного пришельца, затем другого. Они не исчезли. Только переглянулись и перекрестились тоже. По православному, но двумя перстами. И опять молча уставились на нас. Тогда я перекрестился сам и стал молиться вслух: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна…»

К моему удивлению, оба поднялись и стали вслед за мной молиться, произнося: «…плещма Своима осенит тя, и под крыле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится, обаче очима твоима смотриши, и воздаяние грешников узреши. Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище твое…»

С особым чувством незнакомцы прочитали то место из девяностого псалма, где говорилось о «бесе полуденном». Мы закончили молиться.

— Да не бесы мы! — произнес тихо, с какой-то горечью один из непрошеных гостей.

Странно, но их одежда до сих пор моего внимания не привлекала. Маша позже призналась, что когда она увидела, во что они были одеты, ей почему-то представилось, что люди эти участники массовки из фильма «Андрей Рублев». Меня же больше всего поразили лица пришельцев. Мужчинами назвать их было трудно, скорее юноши. Но глаза… Удивительные, непостижимым образом контрастирующие с обликом. Глаза древних стариков, потухшие и какие-то безжизненные. Лунный свет освещал комнату, но даже его сиянье не вызывало в их зрачках ответного света. Бездонные темные глаза, будто вместившие в себя не одну, а десятки человеческих жизней.

— Меня зовут Лека, — продолжил человек. — Или Лек. Кому как удобнее.

— Звали, — поправил его второй.

— Что?

— Звали раньше.

— Ну да… А вот он, — и человек показал на своего напарника, — Болдырь. А вы садитесь, садитесь. — Он вдруг засмеялся, но горечи в его смехе стало еще больше. — Разговор долгим будет.

— Какой разговор?! — возмутился я. — Если вы не бесы, во что, если честно, я не очень верю, то кто? В ходячих мертвецов не верю тоже. А если вы люди, то как попали в наш дом?

— Вот видишь сколько вопросов, — подал голос тот, которого назвали Болдырем. — Мы пришли вам объяснить…

— Вы все время… были здесь? — тихо спросила Маша. — Я чувствовала это.

— Ну, не все, но были часто, — как-то виновато сказал Лека.

— А если бы мы испугались и уехали из Мареевки? Вы, наверное, этого хотите?

По голосу Маши я почувствовал, что ее страх прошел. И в самом деле, как ни парадоксально со стороны выглядела вся эта сцена, но пока мы разговаривали с пришельцами, все шло своим чередом. Так же лила свой голубоватый свет луна, тихо стучали ходики…

Гости вновь переглянулись.

— Ты ответишь? — спросил после некоторого молчания Болдырь своего друга.

— Попробую, — вновь засмеялся тот. И если бы не горечь в голосе, я подумал бы, что перед нами необыкновенно веселый и жизнерадостный человек. А он вдруг возьми да обратись к дочери по имени: — Маша! — пришла очередь переглянуться нам с дочкой. — Если бы вы испугались и уехали, значит, вы — не те. Хотя… — Он вдруг умолк на мгновение, — может быть, было бы лучше, будь вы не те.

— Мы к вам привязались, — вставил словечко Болдырь.

— Послушайте, ребята, все это трогательно, — не выдержал я, — но меня больше интересует не то, как вы к нам привязались, а кто вы? Люди, черти, приведения? А может, все вместе?

Но теперь Маша не слышала меня. Видимо, она думала о чем-то своем и ей совсем было неинтересно, кто сейчас сидел перед ней на ее же кровати. Пристально глядя на Леку, Маша вдруг произнесла: «Придет тот день — и возвратятся двое»? Лека вздрогнул и, опустив голову, замолчал на какое-то время. Затем продолжил:

— Вы уже многое узнали, еще о большем, наверное, догадываетесь. А обо всем, что связано с этой… с этой… — Лека никак не мог подобрать нужного слова.

— Тайной? — подсказала Маша.

— Историей? — и я внес свою скромную лепту.

— Для кого история, а для кого жизнь. И даже больше. — Лека вдруг встал и заходил по комнате. — Самое плохое, что даже то, о чем мы знаем, ни он, ни я не имеем права никому рассказать, тем более вам.

— Маша, — мое раздражение било через край, — чем больше я слушаю этих типов, тем более уверен в том, что нам надо делать: мы закроем дверь и пойдем в церковь. Не знаю, кто эти… люди, но они меня уже достали. По-моему, ничего им не известно.

— Но ты же перебил их рассказ, папа!

— Я перебил? Брось! Сейчас они скажут тебе, что связаны какой-то страшной клятвой и не могут рассказать нам всего.

Незнакомцы переглянулись.

— И это правда. Мы и впрямь связаны клятвой, — заступился за друга Болдырь.

— Вот видишь, дочка, что я говорил? А на самом деле им просто нужно узнать, что известно нам. Так что насчет «придет тот день — и возвратятся двое» поосторожнее…

— «И снимется проклятье родовое», — перебил меня Лека. И продолжил:

И будет та же роковая ночь И снова будет некому помочь. Но солнце в полночь встанет, и над Марой На веки вечные исчезнут злые чары. Но не дождаться этого вовек, Коль не пробудет совесть…

— Что же замолчал, как там тебя, Лека? Кто не пробудет совесть? Помоги, подскажи! А заодно поясни нам, что это за роковая ночь такая и о каком солнце, да еще вставшем в полночь, идет речь. Молчишь? О, дух лукавый! Изыдите, Богом вас заклинаю.

И Лека и Болдырь как-то вмиг ссутулились, сжались. Признаться, мне стало даже жалко их.

Наверное, те же чувства испытала и Маша:

— Папа, но они же молились. Разве могут бесы молиться?

— Машенька, сейчас такие времена настали, что и от людей чего угодно ожидать можно, а что тогда говорить об этих…

— Мы не бесы, — тихо сказал Болдырь.

— Не бесы, — словно эхо подхватил Лека.

— Помнишь, — я разговаривал с Машей, стараясь не дать проникнуть в свое сердце жалости, — священник нам рассказывал, что когда после окончания торжественной службы на Пасху закрывается церковь на замок, все окрестные колдуны бегут к храму, стараясь поцеловать этот замок. Колдуны бегут к церкви, понимаешь? А ты говоришь…

— Не бесы мы, — так же тихо, но упрямо повторил Лека.

— Не бесы, — несколько голосов откликнулось из противоположного угла.

Я вздрогнул и уже сам обнял Машу, будто пытаясь закрыть ее от грозящей беды. Словно из воздуха, в комнате появилось еще несколько человек. Одеты они были так же, как и первые наши гости, — длинные рубахи и широкие штаны. Все — босые. Это была уже самая настоящая чертовщина.

— Сколько вас здесь, ироды? Легион? Все равно мы вас не боимся! Христос моя сила, Бог и Господь!

— Это наши друзья, — дождавшись, когда я умолкну, сказал Болдырь. — Вон тот, высокий — Зеха, самый полный — Гвор, рядом с ним — Малыга.

— Есть и другие, но на самом деле не легион их, Николай, — с упреком в голосе обратился ко мне Лека, впервые назвав по имени. — Других, кто хочет, чтобы все так и оставалось, куда как больше. Тоже не легион, но с сотню наберется… Клятва на всех одна, но мы… вот те, кто сейчас пришел к тебе, очень хотим, чтобы этот… кошмар наконец-то закончился.

И с этими словами Лека обхватил голову руками и заплакал. Заплакали и другие. Я почувствовал, что еще немного и у меня начнется истерика. И как не пойти голове кругом при виде возникающих ниоткуда людей, которые то смеются, то плачут. Видимо, почувствовав мое состояние, первым прекратил лить слезы Лека.

— Все мы, — и он обвел своих друзей рукой, — и те, кто с нами, и те, кто с Гоитом, — жили здесь когда-то. — Он посмотрел мне прямо в глаза и продолжил говорить: — В каждом месте моего рассказа вы, Николай и Маша, будете готовы перебить меня. Не надо. Я не хочу сбиваться. Слушайте. О чем могу — расскажу, о чем не смогу — не обессудьте. Деревня наша находилась под самой горой. На Маре никто не жил. Только Гоит. Он был волхвом, и его мы почитали не только за колдуна, заклинателя, но и за хозяина Мары. Здесь находилась священная роща богини смерти. Старики рассказывали, что в старину на горе приносили ей в жертву пленников. Из самых дальних земель приходили к Маре люди. Что скрывать, нам это нравилось. Слава нашего древнего капища, слава Гоита отчасти падала и на нас, самых обычных людей. Время от времени к нам за данью являлись княжеские люди, с ними — очередной священник. Мы, конечно, все были крещеные, но это больше для вида. Дружинники искали Гоита, но он, словно предупрежденный кем-то, исчезал за несколько часов до появления непрошеных гостей. С ним уходили человек десять его помощников. Он звал их отроками, хотя они нам годились в отцы. Это были особо близкие ему люди, готовые за него умереть. Что скрывать, меня Гоит тоже привечал, но мне тогда было совсем немного лет, да и компания у нас сложилась своя. И Болдырь, и Гвор, и Зеха. Малыга помоложе, он позже прибился.

— Не отвлекайся, Лек, — перебил говорившего Болдырь, — это не важно. Ты рассказывал, что приходили с княжескими людьми священники — вот это важно.

— И то, что я знался с Гоитом, — тоже важно, — возразил Лека. — А священники… Было двое-трое смелых, которые оставались в деревне после ухода дружины, но они быстро пропадали.

— Как так — пропадали? — все-таки не вытерпела и спросила Маша.

— Вот так, пропадали, — уклончиво ответил Лека. — Кто в лес за хворостом пойдет, да там и сгинет. Кто в колодец упадет… нечаянно. Конечно, мы понимали, что все это дела Гоита и его людей, но от этого власть волхва становилась еще крепче. Выходило, что Мара могущественнее Иисуса… Вот так мы и жили, пока в один прекрасный день не появился у нас Корнилий… Была с ним дочка, Анна…

— Белый Кельт! — вскричала Маша. — Папа, ты слышишь?

— Корнилий? — Увлеченный рассказом, я забыл о просьбе Лека не перебивать его. — Именно так его звали? А Фергюсом или Гроганом его никто не называл?

— А кому называть? В том-то и дело, что пришли они без дружины, вдвоем.

— Этим, кстати, монах всех расположил к себе. Смелых у нас всегда почитали, — не остался в стороне от рассказа Болдырь.

— Я слышал, — впервые подал голос Малыга, — Анна однажды назвала его Белым Кельтом. Он попросил меня придти к ним и помочь нарубить дров…

— Слушайте, давайте кто-то один будет рассказывать, — прикрикнул на них Лека. — Может, так и звали его где-то, но у нас священника называли Корнилием. Знаю только, что объяснялся он по-нашему очень хорошо, но как-то нечисто, как твой отец, Болдырь, говорил. А ведь он долго в нашей земле жил.

— Понятно, понятно, — теперь уже я торопил Леку. — Наверное, твой отец, Болдырь, был не русич.

— Не русич, — с готовностью подтвердил Болдырь. — Говорил, что на его родине снега не бывает…

— Первым делом Корнилий отправился на гору, — продолжил рассказ Лека, — нашел Гоита и приказал тому убираться вон. Тогда Гоит впервые растерялся: убить при всех Корнилия он не мог. Одно дело, когда в лесу священник пропадет или в колодец оступится, а другое — вот так, прилюдно. Но раз мы дань князю платим, значит, и власть князя должны признавать. А князь давно повелел на горе церкви быть. Только никак построить ее не могли. Стены вырастут — гроза в них попадет и все сгорит. Княжеские люди восстановят — священника не найти. Найдут священника — опять что-то случается… Короче, пришел Корнилий к Гоиту так, будто он пришел домой, а Гоит всего-навсего непрошеный гость… Как сейчас вижу, стоят они друг против друга.

— Посмотрите, братья, — обратился ко всем Гоит, — вот опять пришли гнать меня, гнать нашу веру, веру отцов и дедов. Чужеземцы, опутавшие лестью князей русских, думают, что смогут с помощью мечей и пик заставить нас стать вероотступниками, изменить богам нашим…

— Я пришел сюда без меча, — спокойно перебил его Корнилий. — Со мной только моя дочь, и мы знаем, что ты можешь приказать убить меня, как убили тех людей, что приходили сюда раньше. Но мы не боимся, ибо рано или поздно, но истинная вера сделает ваши сердца другими. Господь Спаситель для того и принял…

— Остановись, чужеземец! — Гоит поднял руку. — Мы это уже слышали. Правда, братья?

Народ одобрительно зашумел.

— Вот видишь, — продолжал Гоит, — и с чего ты взял, что я приказывал кого-то убить? Это мои боги, которые могущественнее твоего Христа, так распорядились их судьбами. И в первую очередь — Мара, великая и всесильная, ведь только ей подвластны судьбы человеческие. Не согласен? Давай испытаем.

И вот по его приказу один из отроков приносит кубок. Гоит, приняв его, сказал:

— Смотри, монах. По нашему обычаю гостя встречают чашей, полной доброго вина. Сладок был мед, из которого сделано вино, крепко веселит оно сердце. Ты для меня не добрый гость, а враг. Не взыщи, я не буду лукавить. Но обычай не нарушу. Только в эту чашу волью еще кое-что. — С этими словами Гоит достал какой-то пузырек и влил из него жидкость в кубок. — Не обессудь, это яд. Не хочу тебя пугать, но обычный человек, приняв его, умрет тотчас. — И он недобро засмеялся, затем ласково погладил кубок. — Вот видишь, добрый мед смешался со злым ядом. Твой Бог ведь не испугался взойти на крест, хотя ему было и горько, и больно. А тебе не будет горько — добрый мед подсластит горечь. Что, боишься? А я вот не боюсь и отопью из кубка первым. Но пить буду за твою погибель.

Наступила тишина. Гоит взял кубок и сделал из него несколько глотков. Затем вытер ладонью рот и сказал:

— И по усам текло, и в рот попало. — Все рассмеялись. — А теперь ты, чужеземец.

— Меня зовут Корнилий. — И с этими словами монах принял из рук Гоита кубок.

— Постараюсь запомнить. Много здесь вашего брата в гости заходит.

Опять дружный смех. И вновь наступила тишина. Все в ожидании замерли, а Корнилий, не проронив ни единого слова, осенил кубок крестным знамением и тут же содержимое сосуда превратилось в лед. В это трудно поверить, но так оно и было! Я стоял в первых рядах и все отчетливо видел. И как вода покрылась сначала серой коркой, и как корка начала белеть, а затем застыла. А на самом верху кубка, на этом льду образовалась грязно-зеленая капля. Корнилий осторожно перевернул кубок, и из него вытекла та самая жидкость, что влил волхв. Затем монах еще раз наложил крестное знамение, и лед мгновенно растаял. Корнилий поднял кубок и произнес:

— Пить за погибель — грех. Но и за здравие твое, Гоит, пить не буду. А выпью за то, чтобы пелена невежества и суеверия исчезла из ваших сердец, братья.

И, посмотрев на нас, — мне до сих пор кажется, что смотрел Корнилий только на меня, — он выпил содержимое кубка.

Гоит ничего не сказал. Недобро сверкнув глазами, повернулся, и пошел прочь. За ним, в полной тишине — его приближенные. Пройдя несколько шагов, волхв обернулся:

— Не радуйся! Если ты думаешь, что победил меня, то жестоко ошибаешься. Я еще вернусь, вот увидишь.

Я стоял совсем близко от Корнилия и, наверное, только я да еще Анна слышали, как он тихо-тихо ответил:

— А я в этом и не сомневаюсь.

Глава 17.

— Ну вот, — помолчав немного, продолжил Лека, — мне осталось рассказать совсем немного. Корнилий с дочерью остались жить на горе. Как-то незаметно они расположили к себе наш народ, особенно женщин. От Анны не отходила ребятня. Она им все время что-то рассказывала, а дети слушали ее раскрыв рот. Корнилий основательно принялся за восстановление церкви. Мы охотно помогали ему, а на том месте, где сейчас стоит ваш дом, соорудили всем миром для них небольшой домик. Хотя старики говорили, что это не к добру. Мол, нельзя на Маре строиться и жить. Когда Корнилию передавали эти слова, он только смеялся: «Все в руках Господних, — говорил, — чему быть суждено, то и будет». Помните, я рассказывал, что в церкви нашей не было ни одной службы? Прошла зима, наступила весна, и Корнилий объявил, что близок тот день, когда наконец-то мы все соберемся в храме служить Господу. До этого служили прямо на открытом воздухе. Добавлю, что монах людей лечить мог. И тело лечил и душу. А когда его благодарили, отвечал неизменно: «Бога благодарите, а не меня»…

— И как же прошла первая служба в храме? — спросила Маша.

— Первая служба? Так ведь не было ее. Убили их. И Корнилия, и Анну. — Лека говорил теперь так тихо, что мне приходилось напрягаться, чтобы услышать его. — Однажды ночью пришел Гоит. Не один — вместе с ним были отроки и еще какие-то люди — огромные, лохматые. Мы… не успели помешать.

— Как они убили их? — хриплым от волнения голосом спросил я.

— Что? А, как убили… Слушай, Болдырь, может, ты расскажешь?

— Нет уж, рассказывай ты, раз начал.

— Убили их… Одним словом, когда мы сбежались, дом уже догорал. И церковь тоже. Даже там их тел не нашли. Народ после говорил, что, видимо, Анну первой убили. Помнишь, Малыга, дед Завад рассказывал, что будто слышал, как кричал Корнилий, люто кричал. Наверное, у него рассудок повредился, когда увидел, как дочь убивают. Вот тогда он, судя по всему, и проклял и нас, и нашу деревню.

— Корнилий проклял? — переспросил я. — Вы же этого не слышали? Мало ли какой дед что придумает.

— Точно, проклял. — вступил в разговор доселе молчавший Зеха. — Мы с Гвором одного гоитского отрока встретили, он подтвердил это.

— А что произошло потом? — Маша едва скрывала свое нетерпение. — Белого Кельта и Анну убили, а что с вами случилось?

— То и случилось. — Лека встал и заходил по комнате. — Мор на деревню напал — и в одну неделю никого не стало.

— Никого, — печальным эхом отозвалось по комнате. Все наши гости закивали головами, видимо, вновь переживая случившееся.

— Подожди, Лек, — перебил друга Малыга. — Ты не забегай вперед. О клятве ничего не сказал.

— Точно. Гоит после убийства собрал всех и сказал, что выполнял волю Мары. Но взял он со всех клятву молчать до смерти, иначе он расскажет княжьим людям, что мы ему помогли убить монаха и его дочь.

— Но ведь это же неправда! — воскликнула Маша. — Зачем вы ее дали, клятву эту?

— Тебе легко судить, — Лека на мгновение прекратил свое хождение по комнате. — Просто ты не знаешь хорошо Гоита. Говорить он мастак. Если скажет, ему-то как раз и поверят, а не нам, темным дуракам. Связали себя с ним этой клятвой. Только не увидели мы людей княжеских, — мор через неделю на нас напал. Так и сбылось проклятье Корнилия.

— Но если мор, то вы все умерли. Разве не так? — Я чувствовал, что мы никак не можем подойти к самому главному.

— Так-то оно так, — подал голос Болдырь. — С одной стороны. А с другой — мы же сегодня разговариваем с вами, а разве мертвые могут разговаривать?

— Мы и сами многого не понимаем до сих пор, — перебил его Лека. — Сказал же, темные люди. Я разумею это так: тел от нас не осталось, а вот души… Болтаются души между небом и землей и никак не найдут пристанища.

— Проклятые мы, — опять раздался хор голосов.

— Вот именно. — Лека наконец сел. — Кому-то из наших это даже нравится. Вроде как бессмертные. Кто-то у мелких бесов, вроде Шишиги, на подхвате, кто-то продолжает служить Гоиту…

— Стоп, — не выдержал я, — бред какой — то. И где же вся ваша, простите, орава обитает?

— Я же сказал — между небом и землей. Вверху небо, внизу — Мара.

Мне показалось, что Лека обиделся на эти слова.

— Считай, что я тебе поверил, Лека. Значит, часть ваших земляков такой жизнью довольна…

— Разве это жизнь, Николай? — Лека опустил голову. — Представляешь, как болят зубы? А вот теперь представь, что вся твоя душа — один сплошной зуб. Больной зуб. Понимаешь? И еще чернее пустота в душе. Ты как-то Маше про черные дыры говорил. И был прав: и над Марой такие дыры, и в сердце каждого из нас. — Лека показал рукой на своих товарищей. Те дружно закивали головами.

— Боже, какая тоска! — словно стон вырвался из груди Болдыря. — И когда же она кончится?

— Первые лет сто мы как в тумане жили. Или как сказать — обитали? А потом родилась среди наших, тех, кто не хотел по бесовским правилам жить-обитать, легенда не легенда, а что-то вроде предания, мол, раз Гоит продолжает в человеческом теле обитать, то с Анной и Корнилием такое тоже могло случиться. Они придут, точнее, вернуться на Мару и снимут с нас проклятье. И мы наконец обретем покой… Долго мы ждем, как видите, — продолжал Лека. — Многих принимали за Корнилия и его дочь, всякий раз рождалась у нас надежда, и всякий раз она умирала.

— Постой, постой, — перебил я его. — Ты сказал Маше, что она хорошо не знает Гоита, следовательно…

— Вы правильно поняли. Гоит — по-прежнему человек. О двух ногах, двух руках.

— И живет неподалеку от вас, — помог товарищу, трудно подбиравшему слова, Болдырь.

— Не может быть! Вы шутите, ребята? А мы вот с Машей не верим в переселение душ. И в то, что это нас с ней когда-то убивали здесь — не верим, как и в то, что Гоит по земле тысячу лет бродит.

— Послушайте, — взмолился Лека, — я же не рисовался перед вами, когда сказал, что мы — темные люди и многого не понимаем до сих пор. Не знаю, может, вы с Корнилием и Анной как-то иначе связаны, а может… и никак не связаны. И зря мы все это вам рассказали. Но то, что Гоит ходит по земле, — правда. Имя сейчас у него другое, но сердце по-прежнему черное. И, как прежде, продолжает он служить дьяволу. Ведь Мара — сейчас мы это понимаем — дьявол в обличье, скроенном из наших глупых верований и заблуждений…

— Не глупых, — поправил Леку Гвор.

— Что? — сразу не понял тот.

— Верований — не глупых, а страшных.

— Что теперь толку об этом говорить? Ничего в подлунном мире не меняется, ты это знаешь не хуже меня, друг мой Гвор. Такие, как Гоит, продолжают творить черные дела, а люди по-прежнему слабы, как мы когда-то. — Лека горько усмехнулся. — Если бы вы знали то, — вновь обратился он к нам с Машей, — что узнали мы за девятьсот лет…

— Догадываюсь, но сейчас я от тебя хочу узнать только одно: кто Гоит? Помогите нам с Машей, и мы поможем вам. Что молчишь? Ты так хорошо говорил про черные дела Гоита и ему подобных, а о глупых и страшных верованиях вообще замечательно сказал… Не такие уж вы темные, ребятки. Ну, что скажете?

Наступило молчание. Его нарушил Малыга. Видимо, самого юного из наших гостей сильнее всех задели мои слова.

— Не ругайте Леку. На самом деле он самый смелый из нас. Он, да еще Болдырь. Это они уговорили нас открыться перед людьми, то есть перед вами. Такого сроду не было. Уже завтра, нет, сегодня, Гоиту все доложат о том, где мы были.

— Тем более, чего же тогда вы боитесь? — воскликнула Маша.

— Потерять последнюю надежду, — глухо отозвался Болдырь. — Если мы окажемся ко всему прочему еще и клятвонарушителями, чего нам кроме адовых мук ждать? Гоит про эти дела хорошо знает, он нам прямо так и говорит, мол, мы с вами теперь одной веревочкой связаны и лучше терпеть тоску, чем в геенне огненной гореть.

— Да, нам страшно, — поддержал друга Лека, — но когда вы появились и так быстро стали до всего докапываться, мы даже духом воспряли.

— Это точно, — закивали головами остальные.

— К тому же, — продолжил он, — согласитесь, мы вам все-таки помогли. Вы же узнали то, ради чего приехали сюда.

— Согласен, — сказал я, — но, может, ты знаешь, кто нам из Ирландии написал?

— И кто вам из Ирландии писал, и кто в вирши облек предсказание о нашей судьбе — я не знаю. Догадываюсь только, что если на земле существует зло, то должны существовать и добро, и те, кто ему служит. Ведь жили когда-то Корнилий и Анна… Разве нет других, тех, кто… — его голос вдруг дрогнул, — кто молится за таких, как мы? Я не сомневаюсь, что Корнилий, который теперь рядом с Господом, жалеет о своем проклятье и тоже помогает нам. Или пытается помочь.

— И Анна тоже, — сказал Малыга.

— Что? — переспросил его Лека.

— И Анна молится.

— Конечно.

Я посмотрел на улицу. Серые зимние сумерки словно нехотя забрезжили за окном. Поймав мой взгляд, спохватились и наши гости.

— Припозднились мы, — от имени всех произнес Лека. — Как говорится, пора и честь знать.

— А я еще один вопрос не успела вам задать.

— Может, в следующий раз? — попросил Машу Болдырь.

— Светиться неохота, — сказал Гвор, и все дружно засмеялись.

— Вот-вот, я на эту тему хочу спросить, — настаивала дочь. — Вы же жили, если вам верить, почти тысячу лет назад. А разговариваете с нами, будто всю жизнь в СССР жили.

— Где жили? — переспросил Лек.

— В Советском Союзе.

— Брось, — махнул он рукой. — Если ты думаешь, что мы все время сидим в ваших домах, смотрим этот ящик, как его…

— Те-ле-ви-зор, — подсказал Малыга.

— Точно. Мы этого и сейчас не понимаем. По молодости, когда еще интересовался, я знал что в России Рюриковичи царствовали. Поверь, когда тебе стукнет четыреста лет — уже все равно, кто на земле правит. Все это преходяще, Анна. Ой, что это я? Конечно же, Маша. Оговорился. Больно похожи вы с корнилиевой дочкой… Да, а вот слова, они ведь как вода в песок впитываются. Мы могли бы с тобой по-нашему говорить, по-русски.

— Извините, — опешила Маша, — а сейчас вы на каком языке говорите? Разве не по-русски?

Лек только пожал плечами.

— Не буду с тобой спорить. Только если бы ты к нам в деревню попала, то ничего из нашего разговора не поняла.

— Так уж и ничего?

— Ну, хорошо. Вот наши имена — они вроде как прозвища, мы без фамилий обходились. Скажет кто, бывало, Гвор — и всем понятно, почему моего друга так назвали. А ты что поняла, услышав это имя?

— Наверное, Гвор — от слова говор или говорить. Видно, ваш друг любит много говорить.

Опять дружный смех.

— Это Гвор-то любит поговорить? — Лека смеялся от души. Даже в глазах его, доселе холодных и ничего не выражающих, затеплился огонек. — Не обижайся, Маша, но ты сейчас сама же и ответила на свой вопрос: почему мы говорим с тобой на твоем языке. Хотя наш язык покраше будет. Но это мое мнение, и я на нем не настаиваю.

— На древнерусском языке, дочка, Гвор означает пузырь.

— Пузырь?

— Именно так.

— А Малыга? На мамалыгу похоже.

— А что такое мамалыга? — спросил у Маши хозяин странного для нашего времени имени.

— Это каша из кукурузы, простите. Ее в Молдавии любят. Я не ела, но читала.

И опять смех. Не смеялся только Малыга. Я ущипнул себя за руку. Может, мне весь этот бред снится? Компания из одиннадцатого века дружно, но беззлобно смеялась над своим товарищем.

— Ой, не могу! Каша из кукурузы! — держался за живот Гвор.

— Не смейся, Гвор, а то лопнешь, как Гвор, — мне самому стало весело.

— А его поэтому так и прозвали, что когда он смеялся, простите, ржал, казалось, вот-вот лопнет. — Это Лека вступил с пояснениями. — Кстати, а что такое кукуруза?

— Этого ты знать не можешь, — отомстила ему Маша.

— Почему же не могу?

— Сам сказал — темный. Тем более что Колумб кукурузу из Америки привез, когда тебе уже четыреста лет было, и ты ничем не интересовался.

— Да мы в эти годы еще вьюношами были, — впервые вставил словечко Зеха. — Правильно я сказал — вьюношами? И, кстати, кто такой Колумб?

Мне совершенно определенно нравились эти ребята. Я понимал, что их знания, словарный запас, почерпнуты от людей, все эти века живших на Маре. Не меньше и не больше того. В комнате стало еще светлее, и силуэты наших собеседников начали бледнеть.

— О Колумбе — в следующий раз. Пора нам прощаться. — Я взял инициативу в свои руки.

— А кто мне ответит, что означает Малыга? — Маша укоризненно посмотрела на меня. — Или ты просто не знаешь?

— Ой, хитрая! Хорошо. Малыгами в древности и позже на Руси называли самого младшего ребенка в семье.

— Точно! — подтвердил Малыга. — Как хорошо, что именно вы оказались в этом доме, а то, помню, лет двести назад…

— Ты замолчишь, вьюноша? — Болдырь грозно взглянул на Малыгу. — Маша еще не со всеми нами познакомилась. — И, обратился ко мне, подбоченясь: — Продолжите, Николай.

— Спасибо. Болдырь, дочка, это…

— Кажется, я знаю, — обрадовалась Маша. — Это тот, кто бочки делает. Вы делали бочки, да? Или ваш папа?

Ну и горазды же они смеяться., люди, бывшие ровесниками Владимира Мономаха. До меня только сейчас стала доходить вся уникальность данной ситуации.

— Ой, батюшки, умираю! — почти пищал, задыхаясь от смеха, Гвор. — Бочки! Его папа! Не обижайся, Машенька, но ни он, ни его папочка отродясь ничего, окромя невода, в руках не держали.

— Болдырем, дочка, называли человека, у которого родители из разных народов. Насколько я понимаю, мама у Болдыря была славянка, а отец пришел откуда-то из южных краев. Зеха, если мне не изменяет память, означает разиня. Уж прости, коли я обидел тебя, Зеха.

— А за что извиняться? Уж коли назвали, так назвали.

— Ну и наконец, Лек, Лека. В этом слове двойной смысл. С одной стороны, так назывались игральные кости, а с другой — лекарство или способ излечения.

— Способ излечения? — перебил меня Лека. — Не знал. Думаю, вернее первое.

— Поживем — увидим, — был мой ответ. — Кажется, никого не забыли?

— А Гоит? Что означает это имя? — спросила Маша. И я вновь услышал, как в наступившей тишине тикают ходики.

Они все поднялись. Леке суждено было начать разговор, он его и закончил:

— Гоит по-нашему заклинатель, колдун… Пора нам. Думаю, у нас будет время и мы сможем увидеться. Что еще? Я знаю, после встречи с нами вы в церковь пойдете. Все правильно: в то, что здесь рассказано, поверить трудно Жаль, что сейчас зима. Когда по весне снег сойдет, сходите в свой огород. У вас там чуть в стороне две ивы растут. Промеж них что-то вроде болотца. Попробуйте, копните там.

— Зачем?

— Помнится, вам здешние старики о святом колодце рассказывали. А место указать никто не мог. И не мудрено. Вырыл его Корнилий, а Гоит, убив монаха, первым делом велел своим отрокам завалить колодец. Только одна молва и осталась. Благое дело сделаете, если святой источник людям вернете.

— Что ж, я понял тебя, Лека.

— Ну вот и славно. Пошли, ребята.

И через мгновение мы с Машей остались в комнате одни. Глава 18. Из дневника Марии Корниловой. 31.12.1993 г. Пятница. Сегодня последний день этого года, самого удивительного в моей жизни. Пишу эти строки в Сердобольске. Где-то далеко-далеко, за лесами, полями, за этой белой снежной завесой на горе Мара стоит маленький домик. Уже две недели прошло с тех пор, как мы приехали в Сердобольск, а я не верю в это. Хожу из угла в угол, ничего делать не хочется. Даже писать дневник. Сегодня папа предложил: «Год кончается, ты не хочешь подвести кое-какие итоги?» Что ж, попробую это сделать. Но сначала мне придется возвратиться почти на месяц назад. После чудесного посещения Леки и его друзей я уснула и проспала полдня. Проснулась удивительно бодрой и полной сил. Пока нежилась в постели, в голову пришли кое-какие мысли относительно Гоита. Слышу, папа что-то напевает на кухне. Это верный признак того, что у него хорошее настроение.

— Привет, папа! Поешь?

— Ага! Давай умывайся — и за стол. Обедать пора. Я по твоей милости без завтрака остался.

— Что же не разбудил?

— Уж больно ты сладко спала. Впрочем, после такой ночи это не удивительно.

— Папа, у меня появились кое-какие идеи. Выслушаешь?

— У меня тоже.

— Я по поводу Гоита.

— И я по этому же поводу.

— Слушай, может, мы к одинаковым выводам пришли?

— Вряд ли, дочка, — продолжая мурлыкать под нос и накрывая на стол, произнес отец. Он буквально весь сиял, как… Впрочем, это не важно: сиял, и все. — Мы сегодня уезжаем.

— Что?! Я не ослышалась?

— Ты не ослышалась. Мы сегодня уезжаем. Вечером будем в Любимовске, передохнем у Толстикова дня три-четыре, затем поедем в Курск…

— Курск?

— Да, в Рыльск мы можем попасть только через Курск.

— Ты шутишь? А в Рыльск нам зачем нужно?

— Очень нужно, дочка. Там есть монастырь, называется Свято-Николаевский, а в этом монастыре живет удивительный старец — отец Ипполит. Очень мне с ним пообщаться нужно. Да и тебе тоже. Ну, а дальше загадывать не будем, но, думаю, остаток зимы проживем в Сердобольске.

— Вот как? Кто-то, помнится, мне говорил, что любые решения, а тем более важные, мы будем принимать вместе, а ты, оказывается, все уже решил и за меня тоже? Ладно, сейчас поем и буду собираться. Или сначала собрать вещи?

— Мое сокровище обиделось? Напрасно. Ты только что проснулась, и я первым делом тебе рассказал о нашем плане…

— О нашем?

— Конечно. Ты же доверяешь мне? Просто у нас очень мало времени, дочка. Даже не представляешь, как мало.

— Папа, скажи честно: это — испуг, и мы просто бежим отсюда?

К моему удивлению, он весело рассмеялся.

— Ты так подумала? Отлично!

— Что — отлично? Слушай, может, объяснишь, все толком?

— Обязательно. Но я чертовски проголодался. Давай сейчас по-быстрому перекусим, а потом…

— Мне, в отличие от тебя, кусок в горло не полезет.

Папа подошел ко мне, взял за руку.

— Мы можем уехать отсюда безо всяких угрызений совести. Больше того, уехать, гордясь собой.

— Гордясь?

— Вот именно. Зачем мы приехали сюда? Искать следы Белого Кельта и Анны. И сделали почти невозможное: нашли место, где они закончили свой земной путь. Мы уже много знаем об этих удивительных людях. И я со спокойной совестью могу писать отчет в Ирландию, чем и займусь в Сердобольске. Чужие деньги отработаны нами честно.

— Папа, но ведь то письмо было для кого-то поводом, чтобы ты и я появились здесь. Думаю, ты это понимаешь…

— Понимаю, но я еще не закончил. Вчера ночью произошло событие из ряда вон выходящее. Мы стали свидетелями настоящего чуда. Попробуй, расскажи кому-нибудь о том, что с нами произошло…

— Что приходили люди из одиннадцатого века, души которых не могут обрести покоя…

— Хорошо сказала. И кем мы будем в глазах даже тех людей, кто нас уважает и относится хорошо?

— Чокнутыми.

— Мягко сказано. Но, знаешь, я к этому отношусь очень серьезно: еще несколько лет назад не верил, что бесы могут являться к людям…

— Так ты не веришь Леке, Болдырю и считаешь их бесами?

— Постой, не перебивай. Так вот, я не верил в рассказы о нечистой силе. Затем прочитал несколько житий святых, увидел, как в монастырях отчитывают бесноватых… Кстати, отец Ипполит делает это очень хорошо. Он — удивительный старец.

— Так вот почему мы к нему собираемся!

— И поэтому тоже. Года два назад, мне довелось побывать в гостях у одного священника. Ему позвонил кто-то из прихожан, и я услышал удивительный разговор. Прихожанин рассказывал, что к нему пришли два беса, и спрашивал, что ему делать. Признаюсь, я еле сдержался, чтобы не рассмеяться: у мужика явно была белая горячка. Но, к моему удивлению, священник очень серьезно отнесся ко всему этому. И стал давать вполне конкретные советы, а утром просил того человека обязательно придти в храм… Не зря, дочка, бесы в Библии названы родом лукавым. Пусть на меня обижается Лека со товарищи, но я лучше перестрахуюсь.

— Хорошо, но предположим, что они говорят правду? И мы знаем, что есть Гоит, которого…

— Которого ты решила вычислить. Правильно?

— Да.

— И это тебе кажется проще простого: в Мареевке, не считая меня, из мужчин живут Егор Михайлович Бирюков и Федор Иванович Смирнов.

— Кто-то из них — Гоит!

— А кто?

— Давай наблюдать, анализировать.

— Маша, а почему бы нам не увеличить список?

— То есть?

— Ты забыла нашего друга Петра Васильевича Зегулина, а еще есть в соседней деревне Емелуха.

— Михаил Алексеевич? Шутишь?

— Нисколечко. Если помнишь, Гоит всегда куда-то уходил с Мары. Зачем ему постоянно торчать здесь? А те же мать и дочь Тимошины могут быть его глазами и ушами. Помнишь, Емелуха как-то приходил к ним в гости?

— Слушай, точно. А еще он все время расспрашивает, что мы нового узнали.

Папа рассмеялся:

— Эх, Шерлок Холмс в юбке! Видишь, ты уже готова поверить в то, что Емелуха — Гоит. А если все-таки Гоит кто-то другой? Самое забавное, что подозрительными нам будут казаться все. Одних мы будем подозревать за то, что они общаются с нами, других за то, что избегают нас. И так далее. Нет, этим путем идти не надо.

— Тебе не интересно? — Маша была явно разочарована.

— Интересно, дочка. Впрочем, это совсем не то слово. Ведь речь может идти о нашей жизни.

— Интерес жизненный получается.

— Получается так. Но даже в этом случае мы возьмем на себя грех, если обо всех окружающих людях будем думать плохо. Гоиту только и надо, чтобы мы озлобились, стали подозрительными, нелюдимыми.

— Что же делать?

— Как что? Мы же говорим об этом с самого начала нашего здешнего жития: быть мудрыми, аки змеи, и кроткими, аки голуби.

— А если конкретнее?

— Так конкретнее некуда. Ты спрашивала, почему я такой довольный, а как же мне им не быть? Мы не только всего за полгода выполнили нашу задачу, но и коренным образом изменили ситуацию. Не понимаешь? Представь, ты и я оказались в дремучем лесу, да еще ночью. Кругом ветки, коряги, стволы деревьев, чей-то писк, крик, вой, блеск глаз в темноте. Куда идти — непонятно. Что в этой ситуации важнее всего?

— Найти дорогу?

— Как, наугад?

— Тогда что?

— Не дать страху войти в твое сердце. Вот мы с тобой не позволили это ему сделать. Здесь, на Маре. И все переменилось.

— Здесь или в лесу?

— Неважно, и там и там. Осмотрелись — и поменялись местами с нашим противником. Да, он умен, злобен, за него даже потусторонние силы. Но теперь мы знаем о его существовании, знаем, что он боится нас, если хочет, чтобы нас здесь не было.

— Я об этом не подумала. Думаешь, он и вправду нас боится?

— Уверен в этом, дочка. Пусть многого мы не знаем, но даже из того, что нам известно, можно сделать вывод: Гоит — трус, действующий исподтишка. Для него наслаждение — чувствовать страх жертвы… Ты, кстати, не заметила, что наши вчерашние гости очень подробно рассказали о том, как Корнилий пришел на Мару, и скороговоркой — о его гибели? Но сейчас для нас важно другое. Гоит, если верить Леку и его друзьям, обязательно узнает об их визите к нам. Что он предпримет?

— Не знаю.

— Я тоже.

— Ты думаешь, что он пойдет на крайние меры?

— Как формулируешь… Растешь. Говорю честно, не знаю. Почему он сразу не убил монаха и его дочь, дав тому возможность завоевать себе авторитет среди вятичей?

— Ждал удобного момента?

— А какой момент — удобный? И к чему тогда пророчество? Видишь, как быстро я перехожу от нас к древности и возвращаюсь обратно. Согласен, есть еще о чем подумать… Итак, Гоит знает, что нам известно о его существовании. Давай заставим его поверить, что это знание стало последней каплей в нашей мареевской жизни. Мы испугались, плюнули на все — и уехали отсюда. Думаешь, за эти столетия он такого не наблюдал?

— Но мы вернемся?

— Обязательно!

— Когда?

— Когда растает снег и высохнет земля и мы сможем проверить, лгал нам Лек или нет. Гоит решит, что победил нас. Решит — и расслабится.

— А тут появимся мы — здрасте вам! Думаешь, он выдаст себя?

— Поживем — увидим. А пока… Так и знал, все остыло.

Собрались быстро. Решили взять только самое необходимое. Перед отъездом обошли все дома в деревне, со всеми простились. И хотя папа просил быть естественной, пару раз, когда мы заходили к Бирюкову и Смирновым, я слегка напрягалась. Все-таки кто-то из этих двоих — Гоит. Только кто — Егор Михайлович или Федор Иванович? Странно, но оба были очень радушными и, мне показалось, они даже огорчились, когда папа сказал, что, по всей видимости, мы продадим дом и вряд ли еще здесь появимся. Может, правда, Гоит — Емелуха? Или Зегулин? Ох, я совсем запуталась…

Прошел месяц. Мы побывали в Рыльске. Папа прав, отец Ипполит — удивительный человек, да и новые места вызвали много эмоций, но все равно из моей головы не выходила эта проклятая задача. Кто же он — этот колдун, убивший Анну и Белого Кельта? Почему я верю в то, что он может жить столько веков? Как такое возможно? Папа даже рассердился на меня: «Ты так свихнешься, дочка. Наберись терпения — без него в жизни ничего не добьешься. А еще освободи свой «чердак», то бишь голову. На время, но освободи. Вот увидишь, решение обязательно придет».

Ну вот, хотела подводить итоги года, исписала восемь страниц, а еще не подошла к этим самым итогам. А может, и не надо их подводить? Рано еще — мне так кажется.

Глава 19. 1. Признаюсь, я не люблю зиму. Для меня это время смерти, когда умирает окружающая природа, когда мой любимый вяз за окном, потеряв все свои листья до единого, сиротливо тянет к серому, как моя тоска, небу свои голые ветви. А промежуток с конца ноября до предвечерия Рождества я вообще переношу с трудом. И, наверное, не случайно мы покинули Мару именно в декабре. Нет, я не лукавил дочери, говоря ей о причинах и необходимости нашего отъезда, но где-то в самом уголке подсознания было еще и желание сменить обстановку в момент, когда непонятная серая тоска вдруг захватывает тебя, оставляя только крошечное окошко в этом мраке. А окошечко — грезы о прошедшем мае. Мы, я и Маша, ждали в Сердобольске весну, с каждым днем все с большей ностальгией вспоминая год минувший. Почему-то плохое, смутно-тревожное отошло на задний план, оказалось, что лучше помнится другое: веселый лепет Златоструя, легкая рябь на водах Холодного, когда озорной легкий ветерок, заигрывая с зеленой листвой лип рощи, неожиданно бросался вниз к озеру. Вспоминался Полкан, с громким лаем носившийся по изумрудному всхолмью Мары, гоняя бабочек. По-доброму вспоминали мы и его хозяина, Егора Михайловича Бирюкова. Умом понимали, что он, обвиненный в убийстве Сосновского, больше всех в Мареевке подходит на роль Гоита. Но сейчас, этими долгими зимними вечерами, Маше вспоминалось, как Егор Михайлович учил ее плести корзины, как кормил щами из старого чугунка. Я тоже мог вспомнить немало доброго в нашем с ним общении. Могло ли это быть поистине дьявольским лукавством? Наверное, да. Однако… Только в первые дни появления на Маре мы чувствовали себя эдакими разведчиками во вражеском окружении. Чем больше я и Маша узнавали Мареевку, Вязовое и их обитателей, тем сердечнее привязывались к ним. Мара притягивала. И вечерами, когда Маша, садясь за пианино, играла что-то под стать своему настроению, я ловил себя на мысли, что дочь моя за этот год очень изменилась. Выросла, повзрослела. Но самое главное — мы с ней были уже не просто отец и дочь, а люди, родственные и по крови, и по душе. И Мара в этом единении наших душ играла не последнюю роль. А еще дочь не переставала удивлять меня какой-то недетской образностью и одновременно глубокомысленностью своего мышления. Понимаю, все это очень субъективно: мало ли что восторженный отец скажет о единственной дочери.

— А всего-то прошло девять месяцев, — заговорил я как-то с ней.

— Это ты к чему, папа? — продолжая играть на пианино, спросила Маша.

— Да вот, смотрю на тебя — и удивляюсь: другой человек передо мной сидит.

— Внутренне или внешне другой? — засмеялась дочь. И вдруг стала серьезной. — Чему ты удивляешься? Не только я изменилась, изменился и ты.

— Вот как?

— Конечно. Помнишь, как в ночь на Ивана Купалу мы сидели на горе? Над нами мириады звезд, ты еще стихи читал: «Открылась бездна, звезд полна»…

— Дочка, я это помню. Что ты сказать хотела?

— А когда перебивают тебя — не любишь… Ладно, прощаю. И в тот вечер мы о черных дырах говорили. Я запомнили твои слова: «И если кто-нибудь бросит фонарь в направлении черной дыры, то сначала фонарь полетит быстро, затем все тише, тише. Его яркость начнет уменьшаться, он даже изменит свой цвет.» Понял теперь?

— Еще не успел: я поражен.

— Моей памятью?

— Нет, тем, что меня цитируют, как классика. А вот сейчас дошло. Мы — два фонаря, изменившие цвет?

— Да.

— Грустно.

— Почему?

— «Фонари», получается, уже вошли в черную дыру. И виноват в этом, как ни взгляни, я. Втянул тебя в эту историю. Жила бы, как все дети. Ходила в одну школу, получала записки от мальчиков, вечерами музицировала…

— Папа, прекрати. Ты не виноват.

— А кто виноват? «Мой весенний февраль, три сосны за окном и закат, задуваемый ветром»?

— Вот видишь, ты Визбора вспомнил. И вспомнил кстати.

— Потому что сейчас февраль?

— Потому что кто-то мне советовал выбросить из «чердака» все и сделать его чистым. Как я понимаю, для дальнейших умных мыслей и озарений.

Маша вышла в другую комнату и вскоре вернулась с гитарой.

— Давай нашу любимую.

— «Кем приходишься мне ты — не знаю»?

— Обижаешь, это ваша с мамой любимая. Мне, пожалуйста, «Апрельскую прогулку».

— Понятно, о весне думаешь.

— И это тоже. Начинай, папочка.

Минуты счастья, как они редки и как блаженны для нашей памяти! Другое дело, что ценим мы их только тогда, когда они уже неповторимы… Пройдут годы, вырастет и улетит, чтобы свить свое гнездо, Маша, а я буду помнить этот февральский вечер в Сердобольске, свет одинокого фонаря за окном, качающийся в такт зимней поземки. Я, знающий три гитарных аккорда, напеваю нехитрую песенку, дочь смотрит на меня своими огромными голубыми глазами, а видит… Меня ли, поющего, или далекий маленький домик на берегу такого же маленького озера? Бог весть. Я же, чем дольше пою визборовскую песню, тем сильнее вхожу в смысл незатейливых внешне слов:

Есть тайная печаль в весне первоначальной, Когда последний снег, нам несказанно жаль, Когда в пустых лесах негромко и случайно Из дальнего окна доносится рояль. И ветер там вершит круженье занавески, Там от движенья нот чуть звякает хрусталь, Там девочка моя, еще ни чья невеста Играет, чтоб весну сопровождал рояль. Ребята, нам пора, пока мы не сменили Веселую печаль на черную печаль, И Богу своему нигде не изменили, В программах наших судеб передают рояль. И будет счастье нам, пока легко и смело Та девочка творит над миром пастораль, Пока по всей земле, во всех ее пределах Из дальнего окна доносится рояль. 2. Из дневника Марии Корниловой. 22.03.1994 г. Вторник. Странные люди, эти взрослые. Обожают учить других: это надо делать так, а это — так. Нет, чтобы вместо слов показать самим пример. Взять, хотя бы, моего папочку. Как он складно объясняет, почему надо освободить «чердак», то бишь содержимое моей головы. А своего-то освобождать не хочет. Догадываюсь, сколько хлама в его собственной голове. Да, написала… Но вычеркивать не буду, надеюсь, поймет юмор. А еще у меня есть подозрение: Николай Васильевич что-то задумал. Как бы он взял да и не уехал в Мареевку один. Кое-какие догадки у меня были и раньше, а после случая с тем телефонным звонком они переросли в уверенность. Впрочем, о звонке стоит сказать отдельно. Было это в самом конце февраля. Мы в тот день ходили к одному папиному другу. Возвращались поздно. Они там спорили до хрипоты, обсуждая последние политические события. Я даже испугалась. Папин друг доказывал, что как бы ни относиться к существующей власти, но в выборах участвовать необходимо, ибо это рано или поздно приведет нас к созданию гражданского общества. Папа, по-моему, не к месту цитировал Евангелие и утверждал, что любые выборы в данной ситуации… Слово забыла, точно — профанация. Кончилось тем, что Николая Васильевича дядя Володя назвал ретроградом с коричневым оттенком, а папа его — наивным либералом цвета раздавленной незрелой сливы. Как я понимаю, цвет этот — розовый. Оба обиделись, и, хлопнув дверью, мы ушли. Почему пишу об этом так подробно? Когда возвращались домой, я сочиняла свою завтрашнюю речь о терпимости, к которой он так любит призывать других. Почти у самого дома папа вдруг остановился, как вкопанный, и воскликнул:

— Как же я об этом раньше не додумался!?

— О том, что дядя Володя — цвета сливы?

Он засмеялся:

— А ну его, да и меня заодно тоже! Я про Гоита.

— Ты же говорил…

— Постой, дочка. Послушай меня, только внимательно.

Если папа говорил «внимательно», значит, это действительно было для него очень важно. Он продолжал:

— Нам ни о ком из мужчин, оставшихся там, на горе, не хочется думать плохо. Верно? Так давай начнем с Егора Михайловича…

— Начнем думать о нем плохо?

— Слушай, — он начал сердиться, — не надо умничать.

— Я тебе за сегодняшний вечер мстю. Мщу.

— Мстительница. Признаюсь, вел себя отвратно. Прошу прощения.

— Принимается.

— Так вот, помнишь, Федор Иванович рассказал нам о том, что в тот роковой вечер крепко выпил и ничего после не мог вспомнить?

— Конечно, помню… Ой, кажется, догадалась.

— Умница! Если мы поверим, повторяю — если, в то, что Егор Михайлович не убивал Сосновского, значит, это сделал кто-то другой.

— Тот, который пил вместе с ним.

— Или не пил, но присутствовал там.

— А почему он не пил? Помнишь рассказ Леки? Гоит любую отраву без вреда для себя может выпить.

— Не спорю. Как ты думаешь, может он сейчас припомнить, кто тогда составил им с Петром Константиновичем компанию?

— Думаю, что может.

— И я вот тоже так думаю. Вряд ли Бирюков станет кого-то укрывать: когда столько лет в тюрьме отсидишь — это трудно забыть и простить. Скорее всего, Егор Михайлович на этого человека просто не думает плохо.

— И человек этот — Гоит! — воскликнула я. — Сосновский уже многое знал, и его нужно было убрать.

— Гениально, Ватсон! Так что мы будем сейчас делать? Писать письмо Егору Михайловичу? Ненадежно. Долго. Попробуем оставаться мудрыми, «аки змеи».

— То есть?

— Нам нельзя совсем исключать того, что Гоит это все-таки Бирюков.

— Не понимаю. Я совсем запуталась.

— Не беда. Есть идея. Мы сейчас позвоним в Любимовск…

— Дяде Игорю?

— Точно. Попросим его съездить в Мареевку. Думаю, он нас уважит. Дадим ему инструкции, как незаметнее пройти в дом Бирюкова…

— Бесполезно.

— Все равно, предосторожность не помешает.

— И что он ему скажет?

— Скажет, что прошлого не вернешь, но будучи правозащитником…

— Кто? Дядя Игорь правозащитник? Насмешил.

— А почему нет? Правозащитник, решивший помочь Бирюкову освободиться от пятна. Пятно-то, согласись, страшное — убийство. И для пересмотра дела необходимо еще раз подробно вспомнить ту историю. Вот под таким соусом Игорь сможет спросить у старика все, что нам интересно.

— Папа, а не жестоко так разыгрывать человека?

— Ты меня обижаешь. Почему разыгрывать? Мы, когда приедем в Мареевку, обязательно подадим на апелляцию, если выяснится, что Бирюков не виновен.

Позвонили мы Толстикову в тот же вечер. Он согласился нам помочь, правда, как сказал папа, особого энтузиазма не проявил. А мы были просто в нетерпении. Позвонили в Любимовск, как и договорились, через неделю. Оказалось, что дядя Игорь пока не смог вырваться в Мареевку. Через неделю — то же самое. Папа тогда сказал ему:

— Игорь, это очень важно. Помоги, пожалуйста.

— Бирюкову? — переспросил Толстиков.

— Нет, нам с Машей, — ответил папа.

И вот три дня назад раздался долгожданный звонок.

— Понимаешь, старик, — дядя Игорь любил это слово — «старик», — чертовщина какая-то получилась.

— Ты опять не смог побывать в Мареевке?

— В том-то и дело, что побывал, даже прожил там два дня.

— У Бирюкова?

— Нет, старик, в Вязовом, у учителя истории Юрова.

— Понятно. — Нашел этого самого Егора Михайловича.

— Так.

— Представился, как ты просил, от вас с Машей привет передал. Он обрадовался…

— Обрадовался?

— Точно, старик. Жалел, что ты уехал. Говорит, может, одумается. Передайте, говорит, Васильевичу, что пусть хотя бы на летние месяцы сюда приезжает с Машей, а я, говорит, за домом присмотрю.

— Говорит, говорит. Игорь, ближе к делу, пожалуйста. О какой чертовщине идет речь?

— Не торопи, я правильно сформулировать мысль должен. К тому же не ты будешь за межгород платить.

— Хорошо, молчу.

— Я деду твоему все рассказал. Знаешь, старик разволновался не на шутку, по каморке своей заходил взад-вперед. Долго ходил, потом говорит: «И впрямь, был с нами третий человек. Не пил, так пригубливал. Но человека этого я хорошо знаю. Нет, он не мог такого совершить». И опять по комнате — туда-сюда. Я ему, мол, назови мне хотя бы имя этого человека.

— Назвал?! Господи, какой ты обстоятельный!

— В том-то и дело, что не назвал. Попросил время — подумать. Приходи, говорит, завтра к обеду, тогда я тебе буду готов все как есть рассказать. В мои планы, старик, это, не входило, как ты сам понимаешь. Но я почувствовал, что дело и впрямь очень важное. Переночевал, значит, я у Юрова …

— Игорь, дальше.

— А дальше вот эта чертовщина и случилась. На следующий день к деду прихожу, в дверь стучу, а никто не отзывается. Дергаю — дверь не заперта. Захожу, а Егор Михайлович на полу лежит.

— Как — лежит?

— А вот так, тарелка с кружкой на полу — видно, падая, зацепил. Глаза закатил. Я к нему. Сонную артерию нащупал — вроде пульс есть. Я бегом к соседям. Какие-то дед с бабкой живут. Долго мы провозились, конечно: старики только охают, а проку от них никакого. Хорошо, женщина одна подвернулась, толковая такая.

— Знаю, тетя Валя.

— Она. Короче, доставили мы его в больницу в Вязовое, сейчас дед там.

— Так он жив? Слава Богу!

— Вроде бы жив, а вроде…

— Как это — вроде?

— Да я каждый день в больницу звоню. Инсульт у него. Парализовало Бирюкова твоего — будь здоров! Врач лечащий сказал, что сердце у мужика на удивление крепкое. Обычно в таких ситуациях шансов нет. Да еще мы его по горкам вашим мареевским таскали.

— Все понял. Спасибо, Игорь, огромное тебе спасибо.

— Да ладно, старик.

— Если не трудно, продолжай туда звонить, хорошо?

— Конечно, о чем речь? С лекарствами, там конечно, не ахти, но мне врач список составил, попробую завтра побегать по любимовским аптекам.

— Мы с тобой потом рассчитаемся.

— Ты это брось, старик. Жалко деда, он славный такой…

— Это точно. А я постараюсь в ближайшие дни в Мареевку вырваться.

— Вот и хорошо. Обо всем тогда поговорим. Лады?

— Лады. Надеюсь, на твою помощь я и впредь могу рассчитывать?

— Наше о чем говорить! Понадоблюсь, только свистни.

— Спасибо, старик. Считай, уже свищу. Готовь лопаты.

— Что?

— Лопаты готовь. Через недельку-другую будем колодец копать.

— Шутник!

На том их разговор и закончился. Папа встал к окну и замолчал надолго. Я понимала, что сейчас к нему с расспросами лучше не лезть. Но понимала и другое: шансов на возвращение в Мареевку у меня ничтожно мало. Надо было срочно что-то придумывать. Глава 20. 1. Весна этого года выдалась доброй. Уже в первых числах мая на пригорках стала пробиваться первая травка. Я принял решение: в Мареевку ехать немедленно. Интуиция подсказывала мне, что события на горе выходят на финишную прямую. Самое трудное в этой ситуации — уговорить Машу остаться в Сердобольске, но я был настроен решительно: наш противник на Маре оставлял после себя выжженную землю. Рисковать в этой ситуации дочерью я не имел права. Вот почему мне пришлось основательно подготовиться к решающему разговору с «доктором Ватсоном». В тот день мне удалось решить все наши дела, договорившись с друзьями, что они будут присматривать за Машей. Придя домой, к удивлению своему обнаружил на столе поистине царский ужин.

— Ты проголодался, папочка? — Голос у дочери был ангельский. — Мой руки и садись к столу. У меня все готово.

— Вижу. А что случилось, Маруся? Сегодня праздник какой?

— Да нет, просто захотелось тебя порадовать. Пиво будешь? Холодное.

— Пиво? У нас нет пива.

— Я сегодня купила.

— Интересно, кто это тебе продал пиво? Надо разобраться.

— Отсталый ты человек, папочка. Им же выручка нужна. К тому же я сказала, что для отца покупаю.

Мне все это очень не понравилось. Что-то здесь явно было не так.

— Слушай, дочь, через два дня я должен буду уехать.

— В Мареевку? — Глаза Маши были скромно потуплены.

— В Мареевку.

— Собираться будем завтра?

— Собираться буду завтра. Ты не поедешь. И не спорь, пожалуйста!

— Что ты, что ты, папочка. Скрывать не буду, я огорчена, конечно, но ты, видно все уже решил?

— Вот именно. Тебе нельзя туда ехать, понимаешь?

— Понимаю. Кстати, почему не говоришь, как у меня получилась рыба? По маминому рецепту делала.

— Спасибо, очень все вкусно получилось. Слушай, Машка, — я положил вилку на стол, — давай раскалывайся. Говори, что задумала?

— Ничего. — И ее большущие глаза впервые за все время нашего разговора, широко распахнувшись, глянули в меня. — Просто я знаю, что ты очень упрямый человек, если что решил, так и будет.

— Правильно понимаешь. Только не упрямый, а целеустремленный. Не надо здесь повторять измышления некоторых отсутствующих товарищей.

— Извини, папочка. Конечно же, целеустремленный.

— Ох, лиса, лиса.

— Кто, я?

— А то кто же? Маша, запомни, отца не обманешь, и не пытайся. Ситуация на самом деле очень серьезная. Сегодня я звонил Игорю. Состояние у Бирюкова остается критическим. Нашего друга нашла тетя Валя…

— Кобцева?

— Да, кстати, привет нам передавала. Так вот, она рассказала Игорю, что на днях случайно вспугнула какого-то человека, околачивавшегося около нашего дома.

— Она его узнала?

— Нет. Говорит, что убежал быстро. И знаешь, что этот человек обронил? Спички.

— Спички? Курил, наверное.

— Тетя Валя уверена, что он хотел поджечь дом.

— Папа, — Маша взяла меня за руку, — обещаешь беречь себя? Я буду очень переживать.

— Обещаю, родная.

— Но у тебя еще будет целый день, может, передумаешь? Белый Кельт взял же с собой Анну.

— Маша, я думал, мы обо всем договорились. У Корнилия не было другого выхода.

— А у тебя?

— Маша!

— Все, молчу. Хотя мне есть что тебе возразить. Но я не буду.

— Вот и умница! Спасибо за ужин. Посуду я помою.

— Не надо, сиди. Лучше, пока я буду ее мыть, расскажи мне, что ты думаешь о Гоите?

— В смысле?

— Я не понимаю, как можно жить столько лет. С Лекой, Малыгой и их друзьями ясно — они что-то вроде привидений…

— Ясно, говоришь?

— По крайней мере, чудно, но привычно. Сколько фильмов на эту тему было.

— Так ведь про долгожителей тоже фильмов сняли немало. «Горца» помнишь?

— Так это сказка!

— Хорошо, расскажи завтра своим подругам о Леке. Как думаешь, — что они тебе скажут?

— Догадываюсь.

— Я тоже. Что же касается Гоита, то я и сам не знаю ответа. Рассказывали мне старики, что колдуны очень тяжело умирают. Душа мучительно расстается с телом. И даже существует поверье, что такой человек не может умереть, пока кто-то не подаст ему воды. Но никто не спешит этого делать.

— Почему?

— Боятся. Говорят, вся злая сила переходит в того человека, кто подал воду.

— Надо же! И ты думаешь…

— Честно говоря, я не знаю, что думать. Но почему бы не предположить такое?

— Папа, но тогда получается…

— Все, Маша, больше ничего не хочу слышать! Закрыли тему.

И вновь — кроткий взгляд и ангельский голос: «Хорошо, папочка». А потом она попросила поставить диск с песнями Визбора и весь вечер просидела в обнимку со мной. Что-то здесь не так! А может, просто взрослеет моя дочь? Как говорится, поживем — увидим.

2. Искренне благодарен Игорю: он согласился пожить со мной в Мареевке пару дней. Маша всплакнула перед расставанием, да и у меня на душе было тяжело. Вот почему общество друга было весьма кстати. В Вязовом мы первым делом отправились в больницу. К Егору Михайловичу нас не пустили, но врач обнадежил: «Похоже, угроза жизни миновала. Удивительно крепкое сердце у человека оказалось. Будем надеяться, что со временем справимся с параличом. По крайней мере, положительные изменения налицо». Что ж, это радовало. Хотя, признаться, состояние мое было не самое бравое. Я рассеянно болтался из угла в угол по дому, в котором явно мне чего-то не хватало. Точнее, кого-то. Уже в первые минуты пребывания на Маре почувствовал, как мне не хватает дочери. Не хватает ее постоянной болтовни, часто раздражавшей меня раньше, сверкания ее пяток, когда она гонялась по двору за Полканом, пришедшим к ней в гости. Кстати, о Полкане. После беды, случившейся с хозяином, пес загрустил. Он без движения лежал целыми днями у порога дома. Чем питался — Бог весть. Встретившаяся мне тетя Валя рассказала, что она и другие соседи пытались покормить Полкана, но собака никого не подпускала к себе. Признаюсь, я не испытываю такой тяги к братьям нашим меньшим, какая есть, например у Маши, но Полкана, представлявшего из себя жуткую смесь самых разных собачьих пород, мне было искренне жаль. Слышал, что в конце апреля должен был приехать откуда-то из Сибири сын Егора Михайловича, а пока я решил покормить Полкана. По крайней мере, если и не подпустит к себе, то брошу ему кусок хлеба. Но, к моему удивлению, увидев меня, пес сначала приветливо взмахнул хвостом, затем подошел, обнюхал меня и с жадностью набросился на предложенную ему миску со щами и хлебом. Не буду скрывать, мне польстило доверие собаки. Забегая вперед, скажу, что так у нас и повелось: пока не приехал Бирюков-младший, я каждый вечер приходил во двор к Егору Михайловичу и приносил Полкану еду. Пес уже ждал меня и с радостным визгом бросался ко мне, норовя лизнуть в лицо. 3. Игорь, надо отдать ему должное, будто чувствуя мое состояние, пробыл в Мареевке не два, а целых четыре дня. В тот, что был третьим по счету, я поднялся рано. Мне приснился странный сон, который не улетучился из памяти, как другие, а запомнился в мельчайших подробностях. Сначала я видел во сне море. Оно было серым, неспокойным и, наверное, холодным. Огромные волны набегали на берег, оставляя брызги на лицах двух людей, мужчины и девочки-подростка. Странно, но уже с первых секунд сна мне стало понятно, что это — Корнилий и Анна. Почему-то я представлял этих людей, ставших мне такими близкими, похожими на нас с Машей. Оказалось, они были совсем другими: он — очень высокий, смуглый, она — с копной каштановых волос и изумрудными глазами. Впрочем, речь идет все-таки о сне. Мужчина и девочка молчали. Первой заговорила девочка:

— Кто произвольно захочет измерить бесплодного моря степь несказанную, где не увидишь жилищ человека…

Мужчина улыбнулся едва заметно:

— Не знаю, радоваться мне или огорчаться?

Девочка удивленно посмотрела на отца. Тот пояснил:

— Грозное море напомнило тебе строки Гомера? Ты боишься?

— Рядом с вами — нет, мой отец. Боюсь другого: думаю, вы жалеете о том, что однажды решились взять меня с собой.

Теперь монах улыбнулся широко, суровые черты его лица мгновенно преобразились:

— Мы не должны жалеть о содеянном. Как я мог оставить тебя на пылающей огнем родине? А сейчас ты уже взрослая. Только скажи слово — и останешься на этом берегу. В Византии есть много добрых людей, которые позаботятся о дочери грешного Корнилия.

Пришел черед улыбнуться Анне:

— Просто мне трудно представить, что у этого огромного моря есть край.

— Но он все-таки есть. Бог даст, скоро мы ступим на землю древних тавров, затем пересечем степи, где жили когда-то скифы и, наконец, окажемся в земле русов. Мне жаль, дочь моя, что наше новое странствие совершается не летом, когда воды Понта ласковы и тихи, а по цвету схожи с цветом твоих глаз. Но что поделать: нас ждут в граде Чернигове, и мы должны торопиться.

— Отец, вы сегодня утром долго разговаривали с кормчим, который поведет наш корабль. Он что-то хотел?

— Да. Хотел, чтобы мы отправились в Тавриду позже, когда утихнет Борей, северный ветер.

— И что вы ответили?

— Что без воли Господа ни один волос не упадет у человека. А еще сказал, что к вечеру ветер стихнет.

— Простите, но что-то непохоже.

— Мало в нас веры, дочь моя. — И Корнилий ласково погладил Анну по голове. Девочка прижалась к его большой ладони.

— А какие они — русы?

— Такие же, как все люди. О двух ногах, о двух руках и одной голове.

— Я серьезно спрашиваю. Вы же видели послов князя?

— Еще раз говорю, люди как люди. Они говорят, что Русь — огромная страна и в ней есть уголки, где люди не слышали слова Божьего. Вот это — главное. А все остальное мы узнаем на месте. Это будет совсем скоро, вот увидишь… Лучше ответь, что ты утром тайком положила в наш багаж? Я же просил тебя брать только необходимое.

— Это была книга, мой отец.

— Вообще-то книги достаточно одной — Святого Евангелия. Я и так разрешил тебе взять несколько любимых книг.

— Я понимаю, что не права. Но мне не захотелось оставлять здесь Праксиллу.

— Понятно, женская солидарность, — опять улыбнулся монах. Он пытался быть строгим и требовательным по отношению к дочери, но это у него не очень получалось.

— Просто когда я читаю Праксиллу, на душе становится светло.

— Ну, хорошо. Только это — последнее, что ты взяла с собой. Договорились?

— Спасибо.

— А что ты улыбаешься?

— Случайно вспомнила несколько строчек из Праксиллы: «Вот что прекрасней всего из того, что я в жизни оставил: первое — солнечный свет, второе — блестящие звезды с месяцем, третье же — яблоки, спелые дыни и груши»…

В этот момент я проснулся и мне ужасно захотелось груш. А еще мне захотелось, чтобы сейчас на кровати в соседней комнате спал не Игорь Толстиков, а Маша. Но, увы, в апреле в Мареевке груш днем с огнем не найти, а дочь моя в этот момент идет к первому уроку в сердобольскую школу № 4. Следовательно, мне требовалось заняться чем-то таким, что заставило бы меня забыть о невесть откуда взявшемся сне и о спелых дарах лета. О дочери забыть, конечно же, не удастся, и я придумал способ, как притушить боль от разлуки, самую неизлечимую боль на свете.

Глава 21. 1. Одно из самых дорогих для нас с Машей мест на Маре — старый добрый сад. Каюсь, в прошлом году я уделял ему мало заботы. Вот и сейчас, когда в марте заботливые хозяева начинают борьбу за будущий урожай, уничтожая вредителей, меня в Мареевке не было. Да и подновить сад не мешало бы. Что ж, Бог даст, я этим займусь. Пока же мы с Игорем, захватив лопаты, прошли его, выйдя на место, где в самом конце сада тропинка раздваивается. Если идти влево, то можно придти в Вязовое. Правая «ветвь» тропинки тупиковая, а поэтому она едва заметна и ведет к тому самому месту, на которое мне указал Лек. Наш огород, точнее отведенная под него земля, как раз и располагался между обеих тропинок. Земля была еще влажноватой, и вы можете представить, что я выслушал от Игоря, пока мы шли до нужного места.

— Я думал, ты шутишь, когда говорил про копание. Не мог еще пару недель подождать? Выкопали бы тебе колодец. А кто же в апреле это делает? Мы лопаты из земли не вытащим. Слушай, старик, бросай дурить! Давай лучше пойдем, уток постреляем. Вечерком посидим славно, как в былые времена.

— Давай. Но сначала немного пороем.

— Как это — немного? Тебе нужен колодец?

— Не совсем. То есть… Ладно, слушай.

Поняв, что даже хорошего друга нельзя использовать в качестве подневольной силы, я объяснил ему, что знаменитый мареевский родник, о существовании которого до нас дошли только предания, по моим расчетам находится именно здесь. Разумеется, я не стал говорить Толстикову о Леке. И когда мы подошли к ивам, в моем распоряжении находился не просто дармовой работник, не абстрактная фирменная трудовая единица, а переполняемый энтузиазмом человек. Почему я раньше не подумал, что мой друг влюблен в историю и археологию, влюблен по-дилетантски, но предано и горячо?

— И ты молчал, старик? Я ведь про этот источник еще в юности читал. История странная, как и все, что связано с вашей горой.

— Почему странная?

— Вот вроде церковь стоит на горе, а о ней в старом краеведении — ни строчки. Что был за приход, кто в ней служил — ничего. Так же и с источником. Вроде был. Здесь, правда, я нашел кое-что.

Мы к тому времени подошли к искомому месту, перекрестились и стали копать.

— А что, место подходящее. Вид красивый, внизу обрыв, вся гора ваша как на ладони. — Толстиков будто забыл о своей последней фразе.

— Игорь, так что ты нашел? Дорасскажи.

— Что нашел? Давай лопаты почистим, моя уже в землю не входит. — Он явно мстил мне за свое долгое неведение.

— Жил в девятнадцатом веке в Любимовске такой чудак — Филипп Матвеевич Соболев. Купец второй гильдии. Имел свою лавку в торговых рядах. Специализировался на бакалейных товарах, но все свободное время отдавал, как бы сейчас написали, изучению родного края. И стихами тоже баловался. Говорят, к концу жизни разорился, но успел несколько брошюр по истории края издать. Одна была посвящена Вязовому и его окрестностям.

— Фамилию Соболева я встречал, но такой брошюры… нет, не помню.

— Не мудрено, тираж пятьдесят экземпляров. Мне дали эту книжечку на десять минут. Вот в ней-то я и прочитал про этот источник. Филипп Матвеевич писал о мареевских стариках, которые ему говорили, что когда еще их деды под лавку пешком бегали, источника уже не было. Но в веке семнадцатом будто бы он пробился из-под земли, а затем вновь исчез: кто-то его уничтожил. Купец-краевед даже на Тихоновскую гору ездил. Так и пишет: величественное место, где душа переполняется совершеннейшим восторгом и упоением.

— Он и впрямь был поэтом. — Я был поглощен работой, но рассказ Игоря меня очень заинтересовал. — Хорошо бы побольше узнать о Соболеве.

— Не спорю. Времени свободного, увы, мало, да и Изволокины умерли, а то можно было бы этим заняться. Говорят, что…

— Игорь, прости, а при чем здесь Изволокины?

— Как при чем? Я тебе не сказал? Соболев им же родня по материнской линии.

— Да ты что?! — я чуть не отбросил от неожиданности лопату в сторону. Богатый стихотворец, побывавший на Маре, историк — любитель, чудак-человек — родственник братьев Изволокиных?! Кажется, дело принимало любопытный оборот.

— Игорь, так ты говоришь, он разорился?

— Да, и будто канул куда-то. Ни слуху, ни духу о нем. А ведь жил не так уж давно — при Александре Освободителе. Тогда в Любимовске две газеты выходили, про смерть такого человека они бы наверняка сообщили, но — ничего. Как и про церковь. — Судя по всему, храм на горе не давал Толстикову покоя.

Между тем была уже вырыта приличная яма, которая постепенно стала заполняться водой. Неужели Лека и впрямь сказал правду? Мы с Игорем вышли пораньше, чтобы не привлекать к себе особого внимания, но сейчас, увлекшись, уже не думали о том, как будем выглядеть в глазах других людей. Впрочем, никого вокруг и не наблюдалось. Через каждые десять минут приходилось отдыхать, чтобы восстановить дыхание.

— Жаль, твоя Маша не видит наших трудов праведных, — сказал Игорь во время очередного «перекура». — Кстати, вон там, из рощи, девочка выходит — по фигуре на твою дочь похожа.

— Они в 13–14 лет все фигурами похожи. — Я посмотрел в сторону озера и впрямь увидел девочку, очень похожую на Машу. Правда, она почему-то пошла не по деревенской дороге, а свернула в нашу сторону. Эту окружную тропку, проходившую через заброшенный сад пустующего дома, знают только местные. Более того, идущая девочка, подняв руку, бодро приветствовала явно нас. У меня захолонуло сердце… Не может быть!

— Привет, дядя Игорь! Здравствуй, папочка. Если бы вы знали, как я рада вас видеть!

Мои чувства в тот момент трудно описать. Удивление, гнев, радость — все смешалось воедино. Машка была одета в джинсы и куртку, на плече — большая дорожная сумка.

— Я так и знала, что начали копать. Сейчас переоденусь и вам помогу, — она это произнесла так, словно приехала не из другой области, а вернулась из вязовской школы.

— Сначала ты объяснишь свое появление здесь.

Маша пожала плечами, как будто речь шла о чем-то несущественном. Чувствовалось, что к разговору она подготовилась.

— Все очень просто. Написала большую, обстоятельную записку твоим друзьям, поблагодарила их за приют, затем села в автобус. С него — на электричку, после опять автобус. Дорогу-то я знаю. Была очень осторожной. В пути ни с кем не разговаривала. В Любимовске нашла сестру дяди Игоря, переночевала у нее…

— Молодец! — не выдержал Игорь. — Такая молодежь подрастает — нигде не пропадет. Гордись, Васильич

— Еще успею. Дальше.

— А дальше автобус до Вязового — и вот я здесь. Папа, не смотри на меня рысью, лучше давай обнимемся — я соскучилась.

От такой наглости я на время потерял дар речи. Не буду пересказывать все, что затем дочь услышала от меня. Игорь в это время тактично взял лопату и продолжил работу. Маша стояла, опустив голову. Когда мой запал иссяк, она подняла на меня глаза и сказала тихо:

— Ты как ребенок, папа. Кричишь, а сам рад, что я приехала.

— Рад?!

— Конечно! И не приехать я не могла.

— На кухне в Сердобольске мне показалось, что ты выросла.

— Так оно и есть.

— Значит, притворялась тогда?

— Не совсем. Думала, что если не буду спорить с тобой, ты легче примешь мудрое решение.

— Мудрое решение? И каково же оно?

— Мы должны быть вместе. Неужели ты забыл: «И возвратятся двое». Двое, понимаешь? — Последние слова Маша произнесла шепотом.

2. Из дневника Марии Корниловой. 16.04.1994 г. Суббота. Папа молча смотрел на меня, затем вдруг сделал несколько резких шагов ко мне. Мы обнялись.

— Ты и впрямь стала взрослой, дочка. С приездом!

— Спасибо.

— С возвращением на Мару! — услышали мы чей-то голос.

На второй тропинке, чуть выше нашего огорода, стояла тетя Валя Кобцева. Удивительная женщина, настоящая хозяйка деревни: все видит, все обо всех знает, до всего ей есть дело.

— Молодец, Машенька, что приехала, а то без тебя наша Мареевка совсем осиротела.

Ответить я не успела. В воронке что-то булькнуло. Дядя Игорь даже отскочил в испуге. Тут как тут оказалась тетя Валя.

— Интересно, что вы здесь делаете?

И опять никто не успел ей ответить. Раздался еще один хлопок, и тонкая струйка побежала из ямы.

— Йо-хо-хо! — закричал дядя Игорь. — Вот это да! Ай да мы! Васильич, давай поможем водичке вырваться из заточения.

Но только папа сделал попытку погрузить лопату в землю, как она, легко поддавшись, провалилась вглубь по самый черенок.

— Ребята, — папа тоже был вне себя от радости, — да здесь, похоже, сруб сохранился.

— Так если он дубовый, что с ним будет? Ничего! — откликнулся дядя Игорь.

— Неужто святой колодец отыскали? — дошло наконец до тети Вали. — Вот радость-то! Пойду, Тимошиным все расскажу.

— Смотри, как побежала, — сказал дядя Игорь. — Вот что значит обрадовался человек, плюс, конечно, воздух деревенский. Я в ее годы так бегать не смогу.

— Это точно, — согласился папа, — особенно если будешь столько пива пить.

— Кстати, мы сегодня просто обязаны это сделать.

— Согласен, — ответил папа, — тем более у нас есть специалист по закупке пива.

— Ты меня что ли имеешь в виду?

Они разговаривали, не переставая вычерпывать из воды грязь и отбрасывать ее за ивы.

— Нет, я имею в виду Марию Николаевну.

— Разве Маше продадут пиво? — искренне удивился Толстиков.

— А ты посмотри на мою дочь, Игорек. Хотел бы я видеть того человека, кто бы осмелился не продать ей пиво, не продать билет в любой конец страны…

— Подкалывай, подкалывай, — я так была рада и своему приезду сюда, и тому, что Лека нас не обманул, что могла позволить себе быть великодушной. — Между прочим, я действительно могу сходить в Вязовое за пивом. Там торгует тетя Нина Воронова, мы с ней…

Папа рассмеялся.

— Машка, ты действительно чудо в перьях! Представляешь, в школу человек не ходит, а за пивом бегает. Что про нас люди скажут? Нет уж, лучше приготовь-ка обед.

— Хорошо, только я еще побуду с вами. Ой, папа, смотри!

Постепенно грязь очищалась. От сруба уцелело всего три круга. На самом дне зажелтел песок, из него с бульканьем выходила вода. С каждой минутой она становилась все чище. И вот на песке я увидела два крестика. Они лежали друг подле друга, один большой, второй поменьше. Папа бережно поднял их. Крестики были серебряные, даже не верилось, что они столько лет пролежали в воде. Дядя Игорь взял их у папы, и крестики заискрились на солнце.

— Надо же! Посмотри, Васильич, чудо какое! Как ты думаешь, их положили туда, чтобы очищалась вода?

Мы с папой переглянулись.

— Нет, Игорек, — ответил он, — думаю, их сорвали с людей и зарыли здесь вместе с источником.

— Ты это так уверенно говоришь, будто присутствовал там. Может, знаешь, кому они принадлежали?

А папа будто оцепенел. Он каким-то невидящим взглядом посмотрел на дядю Игоря.

— Что? Да, знаю. Большой крест носил один монах, маленький — его дочь…

— Ты шутишь? — Толстиков был поражен.

— Шучу. — Папа, похоже, вернулся в реальность. — Все, ребята, будем заканчивать: остальное предоставим природной силе воды…

Дядя Игорь наш друг и прекрасный человек, но при нем мы не стали говорить ни о Леке, ни о крестах. Он пробыл на Маре еще день. Мы вновь чистили колодец, жгли сухую старую листву в саду, пекли картошку, короче, все было просто здорово. Честно сказать, ни о чем плохом в такие минуты думать не хочется, тем более, моему возвращению в Мареевке обрадовались все, а особенно Полкан. Теперь я буду ходить кормить его, впрочем, папа, похоже, тоже привязался к нему, хотя раньше говорил, что терпеть не может собак. Что ж, пусть составит мне компанию.

Глава 22. 1. Из дневника Марии Корниловой. 26.04.1994 г. Вторник. Идет Страстная неделя. Страстная — слово-то какое емкое. Произнесешь его — и все тебе понятно. Я сейчас вспоминаю любимое папино выражение о том, что если что-то начинается плохо, то закончится обязательно хорошо. И наоборот. Даже не верится, что еще десять дней назад все было так здорово. Источник, слух о котором мигом облетел всю округу, костер в саду, Полкан, весело виляющий хвостом при моем появлении. А папа говорил: «Ты подожди, скоро сад наш зацветет, прилетят соловьи, коноплянки, вот тогда наши души переполнятся совершеннейшим восторгом и упоением». Он часто повторял фразу купца Соболева, о котором ему рассказал Толстиков. И вдруг все в один миг переменилось… Было Вербное воскресенье. Мы сходили в церковь, затем зашли в Лапотки к Емелухе. Папа и Михаил Алексеевич так разговорились, что мы решили у него переночевать. Я, конечно же, попереживала из-за Полкана, но потом решила, что если он несколько дней ничего не ел, то до завтрашнего утра потерпит. Утром, только дошли мы до дома, я первым делом схватила миску, налила туда щей, покрошила хлеба — и побежала к дому Егора Михайловича. Странно, но Полкана на привычном месте не было. Я походила вокруг дома, позвала его — нет собаки. Папа еще засмеялся и сказал, что пес, не дождавшись меня, пошел в Лапотки на мой запах. Сказал и пошел за водой в родник Корнилия — так мы его назвали. (Кстати, Емелуха нам сказал, что люди «услышали звон, да не поняли откуда он» в окрестных деревнях источник называют Корниловским, по нашей фамилии.) Приходит весь бледный и без воды. Беда, говорит, Маша. Кто-то убил Полкана и бросил его в источник… Все, я больше не могу писать. Наверное, это моя последняя запись в дневнике. 2. Итак, Гоит сделал первый ход. И какой сильный ход! Осквернен источник, Маша и Бирюков лишились своего четвероногого друга. Буквально через три дня после гибели Полкана приехал сын Егора Михайловича и перевез быстро поправляющегося старика в дом, где его уже никто не ждал… Мы с Машей лишились верного сторожа: чужаков пес чуял за версту. И, наконец, нам дали понять, «кто в доме хозяин». Похоже, дело двигалось к развязке. Что делать? Быть мудрыми аки змеи? А если не хватает мудрости? Признаюсь, в эти дни Страстной недели я стал больше молиться, словно понимая, что без помощи свыше нам с Машуткой не обойтись. Именно дочь беспокоила меня больше всего. Я видел, что Маша подавлена. Убийство Полкана психологически надломило ее. Она стала пугливой, почти не выходила из дома. Надо было что-то срочно предпринимать. К счастью, с юных лет у меня была одна особенность: в критических ситуациях, когда нужно было принимать быстрое решение, я чувствовал себя как рыба в воде. Работал ли в газете, когда меньше чем за час требовалось сдать в номер три материала, или трудился в школе, и к нам неожиданно приезжала комиссия — ее, как правило, вели в мой класс. Мне даже нравились такие ситуации. Но сейчас речь шла не об открытом уроке и не о статье в газету, на кону были наши с Машей жизни. Всем своим существом я чувствовал, будто кто-то невидимый держит в руках песочные часы, в которых песок — время, отмеренное нам. И песка с каждым днем становилось все меньше и меньше… Мой ответный ход был таким: в нашем доме появился котенок. Этот крошечный дрожащий комочек я подобрал в Вязовом возле магазина. По моему глубокому убеждению наше будущее предопределяют не звезды, не слепая случайность, а те поступки, плохие и хорошие, которые мы совершаем в течение жизни. В свою очередь земная жизнь человека, как итог, как сумма этих поступков, определяет его загробную судьбу. Гоит служил абсолютному злу. Он и сам был абсолютным злом в пределах того мира, о котором мы с дочерью имели понятие. «Христос моя сила, Бог и Господь», — все чаще повторял я, сидя вечерами на крыльце своего дома. Да, я уже воспринимал этот дом как свой, как часть того мира, в который не должен впустить зло. А оно стояло где-то рядом. Невидимое, неотвратимое. Убежать от него? Склониться перед ним? Озлобиться, наполнившись праведным гневом? И вот когда я выходил из дверей магазина, жалобное мяуканье котенка подсказало мне ответ. Если Гоит разрушает — мы должны созидать, если он убивает — мы просто обязаны лелеять и хранить жизнь. Любую.

— Вот, Машенька, с сегодняшнего дня ты становишься опекуншей над этим сиротой. Или сироткой — я, признаюсь, плохо разбираюсь в данном вопросе.

— Ой, что это? Котенок!

— Страдающее голодное существо, которому нужна наша помощь.

И случилось чудо. Маша ожила. Назвали мы его просто и без затей — Мурзик. Когда Маша искупала бедолагу, он оказался пресимпатичным котиком. Дочери он заменил и Соловья-разбойника и Полкана вместе взятых. Маленькому Мурзику удалось сделать то, что не удалось мне, — возродить прежнюю Машу — энергичную, деятельную, бесстрашную. Значит, здесь Гоит своей цели не добился. Осквернить святыню в конечном счете тоже не удалось. Мы с Константином Егоровичем, сыном Бирюкова, еще раз очистили источник, спустив из него воду.

А еще через два дня, в Страстную субботу, нам стало известно, кто он — коварный и неуловимый Гоит. Началось все опять-таки с Мурзика. Я сидел на крыльце и что-то чертил прутиком на земле. После оказалось, что писал всего одно слово: Гоит. Стирал его и писал вновь. Неподалеку, на лавке, Маша играла с котенком. Я не очень обращал внимание на их возню, но последние слова Маши расслышал: «Главное в человеке — душа, а что главное должно быть в тебе? Правильно, характер. Какой у тебя характер, Мурзик? Какой?»

Теперь я понимаю, что такое озарение. Сотни клубков и узлов вдруг стали одной прямой нитью. Путеводной.

— Машенька, что ты про душу сказала? — спросил я дочь.

— Про душу? Не помню. Когда?

— Вот сейчас.

— «Главное в человеке душа» сказала.

— Так, так, а помнишь наш разговор на кухне в Сердобольске?

— Мы о многом тогда говорили. О колдунах, например.

— Правильно! И ты сказала: «Папа, но тогда получается»…

— Я этого не помню.

— А ты именно так сказала. Тогда и впрямь получается… Послушай, дочка, где твой дневник?

— В комнате, на столе.

Я бросился в дом… Лихорадочно схватил Машин дневник и стал его читать. Вскоре моя догадка превратилась в уверенность. Господи, кто бы мог подумать! И в этот момент — с улицы донеслись голоса: Маша с кем-то разговаривала. Я не вышел — выбежал на улицу и увидел Гоита. Моя дочь разговаривала с тетей Валей Кобцевой.

Честно скажу, я тогда не смог ни притвориться, ни сыграть роль себя же прежнего, не знающего, кто есть кто. Да и как играть, когда тебя прошибает холодный пот.

— Здравствуйте, Николай Васильевич, — улыбаясь, сказала… сказал… Даже не знаю, как продолжить называть его… ее. Пусть будет так: сказал Гоит. — Сегодня ночью праздник великий. Хочу вас спросить, пойдете ли вы со мной в…

И осекся, взглянув на меня. Гоит понял все. Улыбка медленно сползла с его лица. Я заглянул в его глаза. И мне стало страшно. Оба пытаемся взять себя в руки. Ему это дается лучше.

— Вряд ли, тетя Валя. Мне что-то нездоровится.

— Жаль, жаль. Ну, ладно, поправляйтесь, а я схожу, помолюсь. — И, обернувшись, Маше: — До свидания, золотце. Подлечи папу.

И ушел. Маша с удивлением посмотрела на меня:

— Папа, а разве ты заболел? Мы же хотели пойти в церковь.

— Скорее зайди в дом. — Сказано это было таким тоном, что дочь без слов поднялась и, захватив котенка, пошла домой.

— Что-нибудь случилось, папа?

— Случилось. Но, я очень прошу тебя, не спрашивай ни о чем. У нас мало времени.

— Мало времени? Ничего не понимаю.

А я метался по комнате. Что делать? Ждать ответного хода Гоита? Или просто взять — и бежать из этого дома, не дожидаясь ночи. То, что развязка наступит именно этой ночью — сомнений у меня не было. Но куда бежать? В храм? К Емелухе? Чтобы завтра сказать всем, что тетя Валя Кобцева — Гоит, злой колдун, живущий на земле почти тысячу лет? Вот смеху-то будет! Сразу можно в сумасшедший дом отправляться. Нет, надо встретить врага лицом к лицу. Господи, помоги мне! Как я оказался слаб и какой это был ужас — в тот самый момент, когда понял, кто — Гоит, увидеть его в двух шагах от себя… А что будет ночью? Ночью…

— Папа, ты правда не заболел? — дочь глядела на меня с возрастающей тревогой.

— Машенька, — я подошел к ней и присел рядом. — Все нормально. Извини, немного растерялся.

— Но почему?

— Не каждый же день глаза в глаза встречаешься с Гоитом.

Маша побледнела:

— Ты хочешь сказать…

— Вот именно. Но, — я прикрыл ей рот ладонью, — все расспросы потом. Сколько сейчас времени?

— Без четверти десять.

— До полуночи, до Пасхи у нас с тобой…

— Два часа пятнадцать минут.

— Следовательно, все то, что мы не успели сделать за этот год, мы должны успеть сделать за эти два часа пятнадцать минут.

— Я не понимаю…

— Я и сам тоже. Просто — чувствую, дочка.

«Как рыба в воде». Хвастун. Вот он, настоящий цейтнот. Я поспешил закрыть дверь и выключить в доме весь свет, занавесил шторы. Маша зажгла свечу. Мурзик мирно спал в кресле, а мы в сотый раз, наверное, вчитывались в эти слова, которые давно знали наизусть:

Придет тот день — и возвратятся двое, И снимется проклятье родовое. И будет та же роковая ночь, И снова будет некому помочь. Но солнце в полночь встанет, и над Марой На веки вечные исчезнут злые чары. Но не дождаться этого вовек, Коль не пробудет совесть… Десять тридцать. В саду хлопнула калитка. Ветер?

— Папа, ты слышал?

— Может, ветер?

Чьи-то шаги. Очень осторожные.

— Папа…

Я посмотрел на Машу и понял, что именно сейчас должен быть сильным. Ради нее. Выйти на улицу с топором? А если он или они только этого и ждут. Думай, думай.

— Маша, отвлекись. Давай рассуждать вслух. Предположим, те двое, кто должен вернуться, — мы. Итак, мы вернулись на Мару.

В дальнем углу сада кто-то свистнул. С противоположного конца озера отозвались в ответ. Эх, Полкана бы сюда!

— Родовое проклятье, следовательно, мы можем его снять. Так?

— И снять именно в ту же роковую ночь. Почему в ту же, папа?

— Радость моя, кажется, я понимаю. Помнишь, Лек сказал, что Корнилий хотел первую службу провести на какой-то большой православный праздник…

— Это была Пасха!

— Продолжим. Но почему снова — «некому помочь»? Хотя, что я спрашиваю. Действительно, некому.

Между тем вокруг нашего дома что-то происходило. Мне показалось, чья-то тень мелькнула возле окна.

— Христос моя сила, Бог и Господь! Христос моя сила, Бог и Господь! Молись и ты, дочка, больше нам надеяться не на кого.

— Папа, а может, рванем через сад к Бирюковым?

— Навряд ли добежим. Христос моя сила… Но все-таки мы смогли узнать Гоита. Именно в этот, последний день.

— Значит, у нас есть шанс?

— «И снова будет некому помочь»… Он хотел разобраться с нами по дороге в церковь, где-нибудь в поле. Теперь приходится вот осаждать нас… Подожди, дочь, я размышляю вслух. Гоит явно не один.

— Отроки?

— Похоже. И не боятся. Почему не боятся? Ночь — та же, почему? Маша, какое завтра число?

— Через пятьдесят пять минут будет 1 мая.

— Господи, спасибо! Я все понял, Машенька.

Радость открытия была так велика, что я вскочил и подбежав к окну, закричал:

— Гоит, мы все знаем. Все!

— Папа, Что ты делаешь?!

— Радуюсь. Знание — сила, дочка.

Маша с испугом смотрела на меня.

— Нет, я не сумасшедший. Я все понял. Корнилия и Анну убили не просто в ночь на Пасху. Их убили сегодня!

— Не поняла.

— В ту роковую ночь было тоже 1 мая, понимаешь? И в Европе, и у нас это считалось днем, когда вся нечисть справляет свой собственный праздник.

— Точно. Вальпургиева ночь!

— Она самая. А теперь вспомни, как в гимнах святой Патрик называл Христа? Солнцем! «Мы тоже верим в Солнце — Солнце Правды — Христа». Как же я раньше не догадался! Теперь идем дальше. В церкви на Маре не было ни одной службы! Она никогда не была действующей.

Теперь мы уже явственно слышали за окном голоса.

— Папа, но остаются две последние строчки. Солнце встанет над Марой, если какой-то человек не пробудет свою совесть. Разве Христос не может победить без чьей-то помощи?

— Может, дочка, может, но ради кого Он на крест пошел?

— Ради нас.

— Кстати о кресте. Бери в руки крест Анны, дай мне крест Корнилия. Спасибо. Ради нас, ради нас… Сколько еще времени до полуночи? Сорок минут. Лека!

— Папа!

— Ты слышишь меня, Лека? Ведь слышишь! Не хочешь ответить на вопрос моей дочери? Ты же здесь, я знаю. Малыга, почему же твой смелый друг трусит? Боится геенны огненной — и продолжает распинать Христа?

— Папочка, — Маша заплакала, — я боюсь. Что ты такое говоришь?

— Не бойся. «Христос моя сила, Бог и Господь». Неужели ты не догадалась, каким было последнее слово в предсказании?

— Человек?

— Нет, Машенька. Лек! «Коль не пробудет совесть Лек».

Неожиданно Мурзик проснулся и жалобно замяукал. Когда мы с Машей вновь повернули головы, за нашим столом сидел Лек.

Глава 23.

— Я прав, Лека? Лека, Лек. Ребята, — обратился я в пространство, — а вы, что стесняетесь? Появляйтесь!

— Чего ты ждешь от меня? — тихо спросил Лек.

— Правды. Представь, что мы с Машей — это те двое, кто должны возвратиться на Мару. И ночь та же самая. Мы смогли это понять, Лек. С гордостью говорю это. В таких условиях, — я показал рукой на окно, — и смогли. Все, что от нас зависит, мы с Машей сделали. Теперь очередь за тобой.

— Что я должен делать, не понимаю тебя.

— Понимаешь. Малыга, Болдырь, а вот и вы! Привет. Я бы вас спросил, вы тоже все знаете, но мне нужен ответ вашего друга.

— Говори, Лека, — приказал Болдырь.

— Говори, — словно эхо пронеслось по нашей комнате.

— Ого, сколько вас! Больше, чем в прошлый раз.

Неожиданно поднялась Маша:

— Лека, я прошу тебя. И от своего имени, и от имени Анны. Скажи правду, освободи себя.

При упоминании имени Анны Лека вздрогнул.

— Хорошо, — еле слышно произнес он.

— Громче говори, — опять приказал Болдырь.

— Хорошо. Я в тот раз неправду вам сказал. Мы… все видели. И участвовали.

— Да, — опять эхом пронеслось по комнате.

— Мы собрались идти на праздник в церковь… — Лека говорил, мучительно подбирая слова. — Я, Малыга, — мы дружили с Анной. Она рассказывала нам, какой это замечательный праздник — Пасха. Анна… веселая была. И добрая… а потом пришли отроки. И Гоит. Их много было. Мы… мы растерялись. А Гоит сказал, что вину перед родными богами, перед Марой смоет только кровь чужеземцев… Нет, я не убивал! — Он закрыл лицо руками. — Гоит приказал мне выманить Анну из дома.

Теперь все стало понятно.

— Выманил?

Лека кивнул.

— А потом держал Корнилия, когда Гоит убивал Анну. Они все, — Лек показал на своих друзей, — Болдырь, Зеха и другие должны были смотреть на это. И вот тогда Корнилий закричал: «Звери! Что вы делаете?! Убейте меня, девочку мою не трогайте. Христом Богом прошу!» А Гоит, когда услышал имя Христа, стал ругаться страшно… Когда Анна упала, бездыханная… вот тогда и произнес Корнилий те слова. Тихо так произнес, будто про себя: «Проклинаю вас».

В этот самый момент раздался страшный грохот. Я вначале подумал, что выламывают нашу дверь, но потом понял, что наоборот — кто-то заколачивал ее. У каждого окна стояли люди. Значит, их не меньше восьми человек. Маша прижалась ко мне. Я погладил ее по голове.

— Все будет хорошо, милая, вот увидишь. А тебе Лека — спасибо.

— За что?

— За то, что мучился все эти столетья, что у Шишиги на побегушках не бегал. Я теперь тебя не держу. Можешь быть свободен.

— А как же вы? Нет, мы не уйдем.

— Не уйдем, — вновь прошелестело по комнате.

— Вам будет приятно смотреть, как мы сгорим в этом доме?

— Послушайте, — подал голос Малыга. — У вас на кухне в чуланчике есть лаз.

— Что ты такое говоришь?

— А то и говорю. Человек, который здесь жил лет сто назад, сначала погреб под домом вырыл, а затем соединил его с сараем. Сарая нет давно, а ход до сих пор цел.

Оказалось, что ход — это было мягко сказано. К моему удивлению, уголок пола в чулане действительно приподнялся. В лицо пахнуло прелой землей.

— Маша, бери икону! — Я еще не знал, что буду делать, но меня уже будто вел кто-то. — И посмотри, сколько времени.

Оказалось, без десяти двенадцать.

— Я полезу первым, старайся держаться первым. И не бойся.

— Я не боюсь — ты же рядом.

Где-то я уже слышал эти слова? Углубление под полом было достаточным, чтобы я встал почти в полный рост. Если верить Малыге, то лаз должен быть в правой стороне и вести к северной стене дома. В этой местности в северной части дома окон не делали, а пристраивали сарай для скотины. Значит, отроков там быть не должно. Только бы от времени не обсыпался лаз. — на лопату мне рассчитывать не приходилось. Лаз я нашел быстро. Воздуха стало меньше.

— Маша, ты здесь?

— Здесь. Дышать тяжело.

— Терпи. Сейчас выберемся.

Наконец, мои руки упираются во что-то твердое. Только бы не кирпичная кладка. Нет, просто камни, причем не соединенные между собой. В этом месте у нас росла крапива, и мы, честно говоря, заходил сюда редко. Усилие — и на нас повеяло свежим воздухом. Я выбрался сам, затем помог Маше.

— Одно дело сде…, — начал я и осекся. От кустов сирени отделилась темная фигура.

— А ты оказался умнее, чем я думал, — раздался хриплый смех. Это был Гоит. Сейчас он позовет отроков. Я достал из кармана крест Корнилия.

— Узнаешь, душегуб? — и протянул крест к лицу Гоита. Тот резко отпрянул назад. — А ведь боишься креста-то, боишься. Машенька, беги к церкви! — крикнул я дочери. Слава Богу, она все поняла и, не отнимая иконы от груди, рванула что есть духу к церковным развалинам. До них было рукой подать, надо было только перелезть через остатки каменного забора и оказаться на дороге, ведущей вдоль деревни. По ней до церкви — метров сто, не больше.

Гоит взвизгнул.

— Ко мне! — закричал он.

Шестым, а может, седьмым чувством я понимал, что спасение наше — не в доме Бирюкова или Смирнова, а возле храма. Пусть отроки бегут ко мне: я был рад, что Гоит звал их сюда, а не направил вслед за Машей. Кто-то сзади налетел на меня, но, падая, я буквально вцепился в Гоита, прижав к его лицу крест. Он взвыл, извиваясь как уж. К нам бежали какие-то косматые, бородатые мужики, но они только мешали друг другу, пытаясь оттащить меня от Гоита. Когда чья-то сильная рука вцепилась мне в волосы, я выставил крест в сторону нападавшего. Опять — вой. И жуткие ругательства.

— Убейте его! — ревел подо мной Гоит. В этот момент открылась дверь соседнего дома, и на его пороге появился Федор Иванович Смирнов.

— Батюшки светы, что случилось?

Нападавшие на мгновение остановились, чем я не преминул воспользоваться: бросил Гоита и побежал к церкви.

— Федор Иванович, кричи громче, опять супостаты на гору пришли, — закричал я что есть силы.

Оцепенение отроков было недолгим, но за это время мне удалось оторваться от них метров на двадцать. Ночь была звездная, а потому церковь я увидел издали. А еще увидел…

Честное слово, мне не забыть той картины никогда. Мой ребенок обходил с иконой церковь. Это был первый крестный ход вокруг тихоновского храма за все минувшие столетия. Тонким срывающимся голоском Маша пела: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробах живот даровав». А позади нее… нет, это просто не укладывалось в голове, разум отказывался верить тому, что видели глаза. Позади моей дочери горела огненная река, будто кто-то зажег тысячи свечей. И я увидел тех, кто нес эти свечи. Какие-то незнакомые мне люди, а среди них Лека, Болдырь, Гвор, Зеха, Малыга. Молодые, старые, мужчины, женщины, дети… Огненная река вот-вот замкнется в кольцо, центром которого будет храм. Найдется ли мне место в этом кольце? Я вошел в реку, и она приняла меня. И вот уже тысячи голосов, среди которых был и мой голос, подхватили: «Христос воскресе из мертвых…». Кольцо замкнулось. Неожиданно столп света поднялся над церквушкой, соединяя ее с небом. Удивительно, но я одновременно видел все: и свою дочь, идущую впереди необычной процессии, и Леку, молодого красивого парня, — он шел со свечой чуть левее меня. И видел я, как буквально ползет к храму Егор Михайлович Бирюков, шепча: «Сейчас, Васильич, сейчас, Машенька. Я помогу вам»…

А потом наступила тишина. Наверное, такая тишина стояла над миром в момент его сотворения. Я слышал, как колышет травку несмелый ночной ветерок, слышал, как дышит ласточка в гнезде, как перебирает лапками божья коровка. Процессия остановилась. Спешу к дочери. Маша смотрела на меня — и не видела. В ее глазах стояли слезы. Я смотрел в эти глаза и видел в них мудрость тысячелетий, слышал поступь столетий, уходящих в небытие. Но вот дочь, словно очнувшись, взяла меня за руку. Мы стояли и ждали. Я забыл про Гоита, про отроков. Наконец, показались они — высокий мужчина в черном и девочка с копной каштановых волос. Все молчали. Вдруг Маша сделала несколько шагов по направлению к ним и протянула Анне крестик.

— Возьми.

Девочка взглянула на отца. Тот кивнул в ответ. Анна приняла крест.

— Теперь ты, папа, — обернулась ко мне дочь.

Я подошел и протянул крест мужчине. Он бережно взял его из моих рук. Мне вдруг захотелось сказать этим людям что-то очень сердечное и проникновенное. Сказать, что они должны простить тех несчастных, что стояли сейчас за моей спиной, простить их детей, внуков, правнуков. Сказать, что их мученическая смерть не была напрасной, что… Меня опять опередила Маша, произнеся всего два слова:

— Христос воскресе!

И они ответили вместе — Корнилий, Анна, Лека, Малыга и еще тысячи людей позади меня, людей, живших когда-то на этой святой и грешной земле:

— Воистину воскресе!

И почти тотчас я услышал страшный грохот. У меня заложило в ушах. Маша после говорила, что еще раньше она слышала какие-то странные звуки, похожие то ли на стоны, то ли на рыдания. Но как бы то ни было, после вселенского: «Воистину воскресе», словно точка — этот грохот. Я обернулся: там, где стоял дом Гоита, пенилась и бурлила вода. Озеро поглотило его.

Огненная река за нами с Машей стала бледнеть, пока не исчезла совсем. Я почувствовал, что кто-то касается моего плеча: так встречаются и расстаются греческие монахи — поцелуем в правое плечо. Одно прикосновение, второе… Я видел — то же самое чувствовала Маша, и понимал, что это были Лека и его друзья. Мы уже не могли их видеть. Легкое прикосновение, будто ветер пробежал, коснувшись тебя — и все.

Постепенно исчез и столп света, соединивший небо и церковь. Еще чуть-чуть — и все будет как обычно. Но Анна и Корнилий… они все стояли здесь и, значит, чудо не кончалось. Сладкая, томящая грусть охватила сердце. Я не сомневался, что Маша испытывает те же чувства.

Анна и Корнилий… Целый год мы бродили по тем лугам, где ходили они, слушали журчание Златоструя, так же, как когда-то слушали они. Можно сказать мы жили ими — Анной и Корнилием. Это было наивно, но мне захотелось, чтобы они остались, чтобы жили здесь, на горе. Грусть, заполнив всего меня, усиливалась, становясь непонятной, острой тоской. Так бывает, когда долго что-то ищешь, находишь — и теряешь. Нет, не теряешь даже, а сам отдаешь, ибо это — не твое.

Я вздрогнул от неожиданности: Корнилий вдруг сделал шаг по направлению ко мне. Второй, третий. Подошел, поклонился — и поцеловал меня в правое плечо. Я сделал то же самое. Затем он взял мою руку и вложил в ладонь что-то теплое и твердое. Это был крестик. Затем подошел к Маше и благословил ее крестным знамением.

— Прощайся, дочь моя, — тихо произнес он, обращаясь к Анне.

Анна подошла ко мне. Она совсем была не похожа на Машу, если бы не ее улыбка — такая же светлая и чуть-чуть печальная. Старый дурак, я чувствовал, что готов разрыдаться.

— Спасибо, — очень просто сказала Анна. И добавила: — Берегите дочь.

Не знаю почему, но в ответ я произнес:

— Вот что прекрасней всего из того, что я в жизни оставил: первое — солнечный свет, второе — блестящие звезды с месяцем…

Мне показалось, что две маленькие слезинки мелькнули в уголках зеленых глаз девочки.

— Третье же — яблоки, спелые дыни и груши, — печально закончила она. Затем подошла к Маше, поклонилась и поцеловала ее. Девочки обнялись и я увидел, как Анна стала что-то говорить моей Марии…

А потом девочка и монах взялись за руки и, повернувшись, пошли — той самой дорогой, которой когда-то пришли на гору: мимо домов, мимо озера в сторону рощи.

Мы с Машей тоже взялись за руки и долго-долго смотрели им вслед. Смотрели даже после того, как два силуэта — взрослый и детский — растворились в синих предрассветных сумерках.

Глава 24. Из дневника Марии Корниловой. 18.06.1994 г. Суббота. Исчезла злая черная туча над нашей горой — снято проклятье, казавшееся вечным, нет больше Гоита. Учитывая все это, я со спокойной совестью могут нарушить данное себе же обещание и снова взяться за дневник. Того, что произошло в Пасхальную ночь, нам с папой не забыть никогда. Другое дело, что правду обо всем случившемся будем знать только мы — папа, я и мама. А по округе до сих пор идут разговоры о произошедшем. Но что могут знать люди, если даже «очевидцы» — Смирнов, отец с сыном Бирюковы, а также Тимошины — рассказывают об этом по-разному. Федор Иванович видел огненное кольцо, но не видел Корнилия и Анну. Егор Михайлович смутно разглядел какие-то силуэты. Он больше обращал внимание на людей, которые побежали тогда за папой, но неподалеку от храма остановились как вкопанные, будто не могли пересечь невидимую черту. Тимошина-младшая после рассказала мне о том, как огромные бородачи побежали в дом Гоита. Папа считает, что сам Гоит уже был в своем логове — похоже, там у него было что-то вроде языческого капища. Вот почему никто никогда не бывал в этом доме. Повторяю, даже «очевидцы» увидели все по-разному, что тогда говорить о слухах? Ведь грохот погружающегося в озеро дома был слышен даже в Рябинопольске, который находится от Мареевки за сорок верст. Также издалека был виден столп света с неба. В местной газете написали о туристах, которые видели над горой летающую тарелку. Чудные люди, как говорит папа. Ладно, пусть себе говорят. А у нас радость на радости. Мурзик растет не по дням, а по часам. Почти поправился Егор Михайлович. Говорит он еще с трудом, но уже стал ходить. Он меня потряс в ту ночь: скатиться с кровати и ползти, чтобы помочь нам, — это дорогого стоит. Теперь у него новый щенок. Егор Михайлович обещает вырастить из него второго Полкана. По моей просьбе назвали щенка Верный. Но, самое главное, к нам приехала мама, отбывшая, как она сказала, немецкую ссылку. Мы ей обо всем рассказали. Она не сразу, но все-таки поверила нам. Мы водили ее по самым любимым нашим местам. Мама сказала, что я — прирожденный гид. Но на самое любимое наше место мы с папой маму еще не водили. Я специально ждала именно сегодняшнего дня. Почему — даже папа не знает. Сначала он подумал, что причина в окончании семинедельного моратория: когда утром 1 мая мы в конце концов оказались дома, первым делом договорились с папой объявить семинедельный мораторий, то есть в течение этого пасхального времени не говорить и не вспоминать такую пакость, как Гоит и все связанное с ним. Хотя, что скрывать, у меня много вопросов к папе и я с нетерпением ждала, когда мораторий закончится. Утром я объявила родителям, что сегодня, 18 июня — особый день: сегодня день рождения Анны и ее отца.

— Как, — спросил папа, — они родились в один день? Разве так бывает?

— Редко, но бывает, папочка. И сегодня нас ждет заповедное место.

Мы с папой пошли, как обычно, босиком. Мама говорит, что ей это еще не под силу. По дороге стали говорить о прошедших событиях.

— Папа, — спросила я его, — как все-таки ты догадался, что Гоит — это тетя Валя Кобцева?

— Догадался, потому что я — очень умный мужчина в расцвете лет.

— Ну тебя, я же серьезно!

— Хорошо, расскажу, дочка. Вся проблема в том, что изначально мы не там искали.

— Вы искали мужчину, — маме тоже был интересен наш разговор.

— Конечно. Когда Лека рассказал о Гоите, кого мы могли еще искать? И всякий раз заходили в тупик. В самом деле, при всем своем могуществе, Гоит был темным и ограниченным человеком. Кто он такой? Колдун. И каждый его шаг, каждое действие выдавало именно колдуна.

— Что-то я не очень поняла, — сказала мама.

— И я тоже, папа.

— Сейчас объясню. Вот он, чтобы запугать нас, отрубает коту голову. Типичная ритуальная колдовская практика. Сделал бы так Егор Михайлович? Он психологически совсем другой тип. Или Гоит пытается убить Бирюкова, наливая ему зелье. Поступит так Смирнов, который к травкам и корешкам абсолютно равнодушен? Если бы я искал именно колдунью — то лучше тети Вали кандидатуры на эту роль не найти. Вечно собирает какие-то травки, с одной стороны общительна, к каждому подойдет, поговорит, а с другой — никто в ее доме никогда не был, родственников ее не видел. И заметь, дальше крыльца она в наш дом не проходила.

— Колдуны боятся икон.

— Совершенно верно, дочка. У нас они есть, а вот у Бирюкова их не было и Кобцева, на несчастье Егора Михайловича, частенько к нему заходила. И вот в этом тупике мы находились несколько месяцев, пока ты, Машутка, сама того не ведая, не подвела меня к отгадке. Помнишь, во время игры с Мурзиком ты сказала: «Главное в человеке — душа». Именно о душе мы говорили с тобой в Сердобольске. Мне показалось тогда, что там, на кухне, услышав от меня рассказ о том, как умирает колдун, ты и хотела сказать: «Папа, но тогда получается, душа колдуна может вселиться не только в мужчину».

— Но я не договорила. Наверное, слишком много думала о том, как уговорить тебя взять меня с собой.

— Наверное. Но в тот момент, услышав про душу человека, я словно вышел из тупика. Быстро просмотрел твои записи. Убили Соловья, кто первым появился после этого?

— Гоит!

— А знаешь, почему? Еще одна часть гоитского ритуала — видеть мучения жертвы. Он словно батарейка подзаряжается от твоего горя, хотя говорит совсем другие слова. Еще нагляднее случай с колодцем. Гоит уже решил, что выгнал нас с горы, ему осталось пережить всего ничего — две недели. Кто знает, может в следующий раз Пасха и праздник нечистой силы совпадут еще через тысячу лет. И вот появляемся мы, и не просто появляемся, а возрождаем источник, связанный с именем самого ненавистного для Гоита человека. Озверевший от ярости, колдун бросает труп собаки в святой колодец. Но в тот момент с мужчинами в Мареевке была явная загвоздка: Бирюков лежал в больнице, супруги Смирновы на два месяца уезжали в Тулу к детям, причем жена до сих пор еще не приехала. Получается, что никто из мужчин, потенциальных Гоитов, убить Полкана не мог. Смутил меня и еще один момент. Именно Кобцева встретила Игоря и рассказала ему о неком человеке, пытавшемся поджечь наш дом. Теперь я понимаю, что это была ложь с целью запугать нас. Ну и наконец, чтобы не утомлять вас, расскажу еще о двух моментах, после которых я уже не сомневался, кто есть кто. Другое дело, что в свое время я не придал им значения, пропустил, как говорится, мимо ушей. Первый. Кобцева, когда я вернулся в Мареевку, сказала мне, что она и другие соседи пытались покормить Полкана, но пес не подпустил их к себе. И опять, Смирновых нет, нас — нет, остаются зегулинская теща и Тимошины, которых совершенно случайно я встретил в конце апреля, — они шли с покупками из вязовского магазина. И удивил их, когда поблагодарил за заботу о собаке. Женщины даже не пытались кормить пса. А вот Кобцеву, да, Полкан не подпустил. Он не мог ее не узнать. Животное как-то связало уход своего хозяина с этой женщиной. И последнее. Помнишь, Маша, нашу встречу с Гоитом у колодца? Наверное, тогда в первый и последний раз он потерял контроль над собой.

— Помню. Дядя Игорь еще смеялся над тем, как, мол, быстро бабка бегает.

— И это тоже. Но я о другом. Мы так были увлечены рытьем колодца, что не услышали его приветствия: «С возвращением на Мару». О том, что нынешняя Тихоновская гора называлась Марой…

— Не знал никто!

— Не знал никто кроме Гоита, и нас, дочка.

— Как все просто!

— Конечно, и предсказание сейчас кажется очевидным. А помнишь, что было тогда? Я сейчас сравниваю себя с человеком, у которого застряла нога в рельсах, навстречу же ему мчит поезд.

— А в тот момент что послужило ключом? — спросила я.

— О, тогда у меня было несколько ключей.

— Серьезно?

— Конечно. Первый — страх за тебя, второй — злость на Гоита, и так далее. Но опять потребовался своего рода спусковой крючок, или камешек, который потом вызвал лавину. В предсказании было два взаимоисключающих слова — ночь и солнце. А в результате — все тот же тупик. Только вспомнив, что в христианских гимнах Христа называли солнцем, я смог потянуть за ниточку. А что касается Лека — это было что-то вроде озарения…

— Папа, погоди, давай еще о Гоите поговорим. Помнишь, когда мы забрались ночью в дом Лукерьи?

— Как такое забыть.

— Я же показала тебе на дом Гоита. Там свет горел!

— Каюсь, не обратил тогда на это внимания. Мне почему-то казалось, что у женщины не хватит духа придти ночью в заброшенный дом. И вообще, ошибался я слишком часто.

— Разве?

— Возьми хотя бы линию Изволокины — Сосновский. Отчего-то я уверил себя, что к Маре они никакого отношения не имеют. Оказалось, это не так.

— Кстати, о братьях Изволокиных, — подала голос мама. — Вам не кажется, друзья, что здесь еще очень много неясного?

— Ты права, дорогая. Но кое-что уже прояснилось. Очень помогли Игорь и Егор Михайлович. Толстиков продлил линию Изволокины — Сосновский до девятнадцатого века — на нашем горизонте появился родственник Изволокиных купец Соболев. Тетрадь со стихами — его. Он первый из этого несчастного рода заболел Марой, он…

— Почему «несчастного»? — перебила я папу.

— Потому что их дороги отныне пересеклись с дорогой Гоита. Соболев исчез — будто сгинул, убили Сосновского, затем одного из Изволокиных. Причем фантазия Гоита границ не знала. Сосновского убили в собственном доме, приписав убийство невиновному Бирюкову, Сергия Иоанновича Изволокина — в поле. Бог даст, когда-нибудь мы узнаем, как закончил свои дни Филипп Матвеевич Соболев, купец с душой поэта… Царство им всем Небесное! Бирюков не отправился вслед за ними только по счастливой случайности. Он рассказывает, что Кобцева пришла к нему и попросила продать пару корзин. А расплатилась заранее — натурой: зайдя в дом к Бирюкову, без лишних слов поставила на стол бутылку якобы самогона.

— Зелье оказалось слабым? — спросила я.

— Наоборот. Егор Михайлович в тот раз отказался пить, как его Кобцева ни уговаривала. А когда попробовал — «схватило» его сразу. Вот он и упал. Разумеется, Гоит затем вернулся и бутылку унес, но, видимо, Толстиков его вспугнул: иначе бы Гоит довершил дело до конца.

— Коля, тогда я не пойму, — мама даже остановилась, — только что ты говорил, каким потрясением для Гоита стало ваше возвращение на Мару. Но если он решил убить Бирюкова, значит, опасался, что тот все вам расскажет, когда вы вернетесь.

— Не совсем так. Гоит поверил в то, что мы в декабре навсегда покинули гору. Он испугался другого: Егор Михайлович по наивности передал ему свой разговор с Игорем. Выходит, наш друг был убедителен, если Гоит поверил в то, что возможен пересмотр дела Бирюкова. А пересмотр — это новое следствие. Зачем Гоиту лишние проблемы? Может, он и не испугался, но решил: мертвый Егор Михайлович надежнее живого. Что же касается Сосновского… Судя по всему, Петр Константинович серьезно продвинулся в своих поисках, о многом узнал, чем стал раздражать «хозяина горы».

— Папа, почему же Бирюков не заподозрил Гоита, когда его обвинили в том, чего он не совершал, — убийстве человека?

— Не заподозрил… Он был благодарен Кобцевой! Егор Михайлович рассказал, что всю жизнь был признателен ей. Он помнил, как она, сидевшая с ним и Сосновским тем памятным вечером, распрощалась и ушла, помнил, как на суде Кобцева доказывала, что ее сосед — хороший человек и не мог убить другого хорошего человека даже в пьяной драке. А когда прокурор спрашивал ее, кто же тогда мог убить Сосновского, она только разводила руками и вздыхала.

— Вот почему после визита Игоря Бирюков вновь побежал к ней?

— Да, подписав себе тем самым смертный приговор, привести который в исполнение помешали сверхкрепкие сердце и сосуды старика… Видишь, что получается, Машутка, — продолжил папа, — про Петра Константиновича не скажу, а Бирюков, которого Гоит отправил в тюрьму, и не думал подозревать Кобцеву, как не подозревал ее и Сергий Иоаннович, если решился отправиться с тетей Валей в путь. Так могли ли мы по одному непогасшему окошку в доме Гоита заподозрить веселую и общительную женщину, от которой, между прочим, кое-кто был тогда без ума.

— Но ведь это я показала на светящиеся окна, — сдаваться мне не хотелось.

— Хорошо. Окна светились. Что сие означает?

— Отвечу. Гоит убедился: в доме Лукерьи кто-то есть, и вернулся к себе.

— Замечательно. Вернулся — и специально зажег свет, чтобы мы догадались, кто еще в деревне не спит.

— Кстати, — маме все было интересно, — почему Гоит не дождался вас во дворе заброшенного дома?

— В том то и дело, что дождался, — ответил папа.

— Ты шутишь! — вырвалось у меня. — Хочешь сказать…

— Именно. Это существо — человеком Гоита назвать трудно — каким-то образом почувствовало: в заброшенный дом кто-то пришел. Гоит так торопился, что забыл выключить свет. Страха, в отличие от нас, у него не было. А мы, глупые, выдали себя.

— Забыли фонарик, — уточнила я.

— Гоит подобрал его специально — дабы люди на чердаке знали, что их заметили. Но кто сидел на чердаке заброшенного дома? Двое приезжих, к которым он пока присматривался? Момент и для Гоита и для нас оказался судьбоносным: одно дело, если на чердак попали случайные люди, например искатели икон или кладов, другое — мужчина и девочка, появившиеся в Мареевке за год до роковой ночи… Помнишь, дочь, большой сиреневый куст метрах в десяти от дома Лукерьи?

— Господи! Он там сидел!

— Там. И, увидев нас, счастливых, выползающих на свежий воздух, понял все. Он дождался, пока мы уйдем, попутно услышав, Машенька, твои подозрения по поводу Кобцевой, и только после этого вернулся домой.

— И стал действовать, — задумчиво произнесла мама.

— Да, и первой его жертвой стал бедняга Соловей. Заодно Гоит переключил наши подозрения на Смирнова, явившегося к нам за фонариком.

— Папа, а как же Лукерья? Снова — Гоит?

— Думаю, да. Но вряд ли мы когда-нибудь узнаем подробности. Смотри, всего сто лет — и несколько смертей, о самой ранней из которых, смерти Соболева, ничего не известно. А что было до этого, под каким именем тогда Гоит ходил по земле, за какие провинности он погубил Лукерью — это уже совсем другая история.

— Эх, — сказала я, — надо было Леку подробнее расспросить.

— Однако долго бы он тебе обо всем рассказывал, — улыбнулся папа. — Лукерья жила где-то в середине девятнадцатого века, а до нее еще восемь веков. И каких веков! Ох, и погулял Гоит, раз даже земля, по которой он ступал, ушла под воду, больше не захотев его носить. Впрочем, хватит о нем.

— А о Леке, Болдыре, Малыге? О них можно? — Я взяла папу за руку. — Как ты думаешь, у них… там — все хорошо?

Папа посмотрел на меня долгим взглядом:

— Очень хочу на это надеяться… Очень.

За разговором мы не заметили, как пришли к Златострую. Замолчали.

— Она мне кое-что поведала тогда, папа, — нарушила я молчание.

— Я знаю. Не хочешь — не говори.

— С вами не соскучишься, ребята, — произнесла мама.

— Это точно, — папа взял маму за руку. — Но постарайся нам поверить. Пожалуйста.

— Я очень стараюсь. Маша, это Анна про день рождения сказала?

— Да. А еще, что это — ее самое любимое место на земле. И что Златоструй — замечательное название для такого ручья. Но сейчас нам надо пройти дальше.

Мы поднялись вверх по ручью, перешли его по камушкам и вскоре оказались на небольшой возвышенности. Ее можно было назвать горкой или холмом, не это важно. Именно отсюда начинался ручей и отсюда открывался чудесный вид на нашу гору, рощу, окрестные поля.

Я подошла и показала на два чуть заметных холмика.

— Они лежат здесь, папа. Белый Кельт и Анна.

Папа вздрогнул.

— Дочка, надеюсь ты понимаешь, что такими вещами не шутят?

— Понимаю. Там, — я показала в сторону дальнего леса, — есть болото. Гоит приказал отрокам бросить туда их тела, чтобы люди не смогли найти…

— Продолжай, пожалуйста.

— Малыга и Болдырь догнали отроков. У Болдыря была какая-то ценная вещь, она ему досталась от отца… Отроки согласились взять ее, с условием, что похоронят монаха и девочку там, где их догнали Малыга и Болдырь. Разумеется, Гоиту об этом ничего не сказали.

— Это тебе все Анна рассказала? — удивилась мама. — Вы же тогда общались совсем недолго.

— Мама, поверь мне: я сказала правду. А объяснить как узнала… нет, не сумею.

Папа медленно опустился перед холмиками на колени, будто голову ребенка, погладил траву на могилках. Мы молчали. Я увидела, что папа плачет.

— Папа, не надо!

Он посмотрел на меня и улыбнулся сквозь слезы.

— Вот что прекрасней всего из того, что я в жизни оставил: первое — солнечный свет, второе — блестящие звезды… Простите меня, дорогие. Сейчас это пройдет…

Мы обнялись — папа, мама и я. Высоко в небе пел жаворонок, облака, похожие на средневековые замки, плыли над Марой, нет, мы больше не произнесем этого имени — над Тихоновской горой, где-то рядом весело стрекотал кузнечик.

— Я люблю вас, — сказал папа. — Очень люблю. И хочу, чтобы мы были счастливы здесь, на этой земле. Как вы думаете, у нас получится?

— А мне кажется, уже получилось, — сказала мама. И я с ней была согласна.

Когда на обратном пути мы поднимались на гору, я немного отстала от родителей. Во-первых, все время оглядывалась назад. Во-вторых, думала, как много новых названий мне еще предстоит придумать. И что нужно сделать для того, чтобы про Анну и ее отца узнали все люди? И даже вздрогнула от неожиданности, когда папа вскинул руки вверх и закричал: — Господи, спасибо тебе за эту красоту!

И вдруг запел. Громко-громко. Я так и знала — Визбор. Мама подхватила песню, тогда решила не отставать и я. Мы шли к дому и так же, как отпускают птиц, отпускали слова этой песни, чтобы они летели к людям, в небо, чтобы услышали все-все. И те, кто сейчас живет на этой чудесной земле, и — то жил на ней раньше.

О мой пресветлый отчий край, О голоса его и звоны, В какую высь не залетай, Все над тобой его иконы. И происходит торжество В его лесах, в его колосьях, Мне вечно слышится его Многоголосье. Какой покой в его лесах, Как в них черны и влажны реки, Какие храмы в небесах Над ним возведены навеки. И происходит торжество В его лесах, в его колосьях, Мне вечно слышится его Многоголосье. Я — как скрещенье многих дней. И слышу я в лугах росистых И голоса моих друзей, И голоса с небес российских. И происходит торжество В его лесах, в его колосьях, Мне вечно слышится его Многоголосье.