Вот они какие

Лихачева Зинаида Алексеевна

РАССКАЗЫ

 

 

Лесная беда

Проснувшись, Митька сразу вспомнил, что сегодня воскресенье и отец обещал взять его на рыбалку. Он скатился с печки и выскочил в сенцы.

— Мам, а где папа?

— Хватился! — засмеялась мать. — Что ж, он тебя ждать станет? Будили-будили, а ты только мычишь, чурка чуркой.

— Мам, он на рыбалку ушел?

— Только ему и делов, что на рыбалке сидеть. Вон баня неконопачена стоит. Мох из лесу сам не придет.

— Значит, папка в лес поехал? А говорил, под Крутышки пойдем, там плотва стала брать. Это ты его в лес погнала, я знаю… — плаксиво тянул Митька, стараясь растравить себя на рев, чтобы хоть этим досадить матери. Но зареветь ему не удалось.

— А ты чего неумывахой бродишь? Марш в избу! А то смотри. — Мать взялась за веник. Митька юркнул в избу. Окунув кончик носа в пригоршню воды, благо мать не видит, Митька разочарованно отправился на огород. Там прислоненные к новой бане стояли длинные, как антенны, отцовы удочки.

Сразу за огородом начинался лес. Митька уселся верхом на жердевую изгородь и уставился на лесную дорогу, не покажется ли двухколесная тележка отца. Он ее всегда брал, отправляясь за хворостом, палым листом или, как сегодня, за мхом. Еще не вылупившиеся из почек листики уже высунули зеленые клювики, и эта почти неприметная зелень, разбрызганная по веткам, окрасила даже воздух в нежный зеленоватый цвет.

Стука тележки не было слышно, и Митька натянул воображаемые поводья, ударил пятками по жердине и понесся вскачь.

— И-и го го! — зажмурясь, орал Митька, мчась навстречу душистому майскому ветру.

Добрый конь взлетал выше леса стоячего, чуть пониже облака ходячего, как говорится в сказках.

На соседнем огороде появился Лерка. Он сразу понял, что к чему.

— Мить, ты куда?

— Тпрру, — сказал Митька, — я уже приехал. Чего тебе?

— Давай еще покатаемся, — предложил Лерка, влезая на изгородь и усаживаясь позади Митьки. — Куда поедем, Мить?

— Под Крутышки, там плотва берет! — крикнул Митька, барабаня пятками.

— Мить, а давай вправду пойдем под Крутышки?

Митька осадил коня. И как это ему самому в голову не пришло?

— Пошли, Лерка, у меня червяки накопаны. За конюшней брал, красные, верткие.

…По дороге в деревню, мыча и блея, возвращалось с пастбища колхозное стадо. Дурашливо толкались овцы. Степенно, вдумчиво пережевывая жвачку, двигались коровы. Закатное солнце золотило спокойные глаза животных. Легкий голубой туман стоял над тихими, отдыхающими от тракторного грохота полями. И ветра не было.

Из деревни вместе с дымком тянуло жареной картошкой и блинами. Митька и Лерка брели домой, вдыхая эти дразнящие запахи и глотая дорожную пыль. Оба мрачно молчали, и только у своего дома Лерка вымолвил:

— Я сейчас сперва пообедаю, а потом поужинаю.

— И я так, — кивнул Митька.

— Ма-а-ало… — с сожалением протянул кот, когда Митька отдал ему свой улов — единственного окунька с мизинец.

— Обжора ты! — рассердился Митька. — Лерка своей кошке и вовсе ничего не принес.

Мать возилась у печки, то и дело поворачивая к отцу разгоряченное лицо.

— Ох, налетишь ты на пятьсот рублей. Помяни мое слово. Вон недавно, бабы сказывали, в Дарьине мужик тоже лося убил, и что? Корову продали, порося годовалого продали, курей всех продали — и еле-еле рассчитался. Оставил семью у праздничка.

Отец сидел за столом. Он отхлебнул горячий чай и подмигнул застывшему на пороге Митьке.

Бывают же такие несчастливые дни, как сегодня. Утром проспал отца. Проторчал у речки целый день и ничего не поймал, а, оказывается, отец убил лося. И он, Митька, узнает об этом самым последним.

— Пап, а где лось? Посмотреть.

Отец засмеялся:

— Опоздал, брат! В погреб мясо убрали. Ступай в дровяник. У стенки за дровами голова и шкура. Потом так же поленьями заложи.

— Придержал бы язык, — оговорила мать. — А ты, парень, смотри, про это ни гу-гу!

— Сам знаю, не маленький.

Митьку даже в дрожь бросило, когда он увидел страшную горбоносую голову с гневно раздутыми ноздрями. Из-под полузакрытого зека смотрел на мальчика живой, влажный глаз. Больше Митька глядеть не смог.

— Ка-акой здоровущий лось, — сказал он, вернувшись.

— Лосиха, — поправил отец. — Не зря я сегодня ружьишко прихватил.

— И ты, значит, пулей в самое сердце попал?

— Вроде того, — снисходительно улыбнулся отец.

— И неужто с одной пули убит? — добивался Митька и в ожидании захватывающего охотничьего рассказа взгромоздился с ногами на табуретку.

— Дурачок, ясное дело — с одной. Ведь пуля разрывная. С такими пулями всяк зверь — наш. Страху я все же натерпелся. Я ее издаля заметил и стал обходить, чтоб против ветра зайти. А она до чего чуткая: напрямки через кусты, да на меня. Озверела, глаза выкатила, зубами клацает. Я скорей за сосну. Гляжу, она на дыбки и передними ногами так и молотит, норовит меня копытом треснуть, а копытищи у нее, — отец взял в обе руки тарелку, — не меньше. Ну, тут я ее и убил. Убил, значит, и думаю, куда же мне с ней деваться? Ну да, семь бед — один ответ — освежевал на месте да в два раза и привез. Сверху мхом закидал.

Митька вспомнил страшную лосиную морду, представил, как она ощерилась, и поежился. До чего же смелый у него отец! И самый сильный в колхозе, недаром кузнец. От восхищенного Митькиного взгляда отец смутился.

— Ты чего, сынок, на меня воззрился? Я ведь не кино.

Мать поставила на стол сковородку. Жареное мясо пахло вкусно.

— Ну, мужики, давайте свежатинку есть. Молодая лосиха была, мясо мягкое, жирное!

Ужинали молча, энергично дуя на горячие куски.

— Митька-а! — заорал под окном Лерка. — Выдь скорее!

— Ешь-ешь, успеет твой Лерка, — заворчала мать.

— Да я уж наелся, — заерзал Митька.

— Митька, чего скажу, интересное! — надрывался Лерка.

Митькина мать зажала уши.

— Иди, иди, а то оглушит он меня.

— Мить, — захлебываясь от волнения, зашептал Лерка, — я сейчас видал, лесник лосеночка пронес, живого, такого хорошенького!

— Враки?

— Расшибиться — правда!

— Айда к нему под окошко?

— Ну да, я за тобой и прибег!

Добежав до лесниковой избы, приятели влезли на завалинку и прижались носами к маленькому окошку.

— Лерк, не дыши: стекло потеет, и не видать ничего.

— Это от тебя, Митька: сопишь больно.

— Я через нос соплю.

— Эх ты — «соплю»!

Митька возмущенно фыркнул:

— А как же? Сопу, что ли?

За спором они не заметили, как на крылечко вышел лесник.

— Вы тут чего делаете?

Ребята мигом слетели с завалинки.

— Алексей Осеевич, у вас лосеночек есть?

— Вы где его взяли? Там еще нету?

— А можно поглядеть?

— Нечего на него глядеть. Больной он, ножку повредил. Вот чего, Митюнька, корова у вас доится?

— Ага.

— Сбегай домой да скажи матери, что Алексей Осеевич молока просит литр. За деньги конечно.

Митька даже подпрыгнул: вот это повезло. Значит, все-таки он увидит лосенка.

— Я сейчас! Мы бе-е-егом!

— Это он лосенку молоко покупает? — поделился своими соображениями Лерка.

— Не себе же. Что он, маленький?

— Мить, ты меня погоди, я только блинок возьму лосеночку и сразу выйду.

Но не суждено было приятелям еще раз увидеться в этот вечер.

— Заявился! Кому я сказала, чтобы козе травы нарвал? Кому, я спрашиваю?! — услышал Митька громкий голос матери Лерки. Леркин голос доносился до Митьки, как ноющее жужжание попавшей в паутину мухи.

В приоткрывшуюся дверь просунулась расстроенная красная физиономия дружка.

— Валерий, ты куда навострился? Вернись, говорю!

Лерка вздрогнул от окрика и взмахнул рукой. Толстый, теплый блин шлепнул Митьку по лбу.

— Во, передай лосеночку! Видишь — не пускает. Ему блин понравится.

— Валерий! — грозно окликнула мать.

— Да иду-иду! — заорал Лерка и тихо прошептал: —Чтоб она лопнула, эта коза!

Митька вздохнул и понюхал блин. Хороший, масленый. Он бережно сложил его вчетверо и засунул в карман.

…Когда Митька с отцом вошли к леснику, Алексей Осеевич сидел на корточках перед лосенком и совал ему в рот соску из хлебной жвачки. Лосенок слабо, но упрямо отворачивал мордочку.

Старик взглянул на вошедших и, увидев Митькиного отца, улыбнулся:

— Вот не было у бабы хлопот, — кряхтя, поднялся он.

— С прибавлением семейства вас, Алексей Осеевич! — пошутил отец. — Вот молока принесли. Митюнька прибежал: «Алексею Осеевичу молока, лосенок маленький». Меня любопытство разобрало, дай, думаю, схожу погляжу, в чем дело.

Лесник повертел в руках бутылку с молоком.

— Как он из нее пить будет? Не сумеет. Ему бы сосанку надо.

Отец взял с лавки рукавицы лесника.

— А ежели палец от рукавицы на бутылку надеть, а в нем дырочку сделать?

— А что, дельно удумано! — согласился старик, и через несколько минут на горлышке бутылки закрасовался брезентовый палец, крепко примотанный веревочкой.

Лесник брызнул молоком в мордочку лосенку. Тот оживился, поймал губами самодельную соску и жадно зачмокал.

— Вишь, как угодили тебе, — бурчал лесник, оглаживая лосенка.

— Расскажи, Алексей Осеевич, откуда ты его достал? — попросил Митькин отец.

Лесник помрачнел.

— Чего рассказывать. У лосих сейчас отел идет. Вон ему не боле трех ден, как есть новорожденный, а матку его, нашелся добрый человек, убили. В такое время лосиха и не покажется никому, а тут ножка у него поврежденная. Может, родился так, а может, подвернул али зашиб, долго ли: кабы кость, а то хрящик мяконький. Ну как она могла его оставить? Хоть и животная, а все равно мать. Обороняла, пока не убили.

Лосенок косил на людей темным влажным глазом, и Митька сразу вспомнил голову, спрятанную в дровянике. Значит, его отец и есть тот «добрый человек»? Митьке представилось, как лосиха, раздувая ноздри, бросалась на защиту своего лосенка, а тот притаился в можжевельнике, зажмурился со страху. И, странное дело, та картина, что возникла перед Митькой, когда отец рассказывал, как лосиха клацала зубами, вставала на дыбы, не вызывала теперь ужаса. И отец, казавшийся Митьке героем, сейчас виделся совсем другим.

Здоровенный, да еще с ружьем, чего ему было бояться? Бах — и готово. Подумаешь, храбрый, а сам за сосну спрятался, оттуда и стрелял. Трогала она его, что ли? От этих мыслей Митька окончательно растерялся. Ему казалось, что у него разорвется грудь, так распирало ее новое пугающее чувство. А в ушах гудел монотонный голос лесника:

— И до чего обнахалился браконьер, на месте и освежевал. Иду я, гляжу, а воронье по деревьям кишки растаскивает. А он, значит, лежит смирнехонько, притулился и не чует, что от матери один потрох остался. Хорошо еще, что его браконьер не заметил. Такой зверь не посчитался бы, что малый лосенок, и его бы кокнул.

Отец взглянул на Митьку. На побледневшем личике сына громадными были немигающие глаза.

— Да если б я знал, — вырвалось у отца.

— Чего бы сделал? — спросил лесник.

— Руки бы отшиб, — пробормотал отец и, не прощаясь, вышел.

— Расстроился! — проговорил Алексей Осеевич. — Я и сам, старый дурак, чуть не взрыдал, такая на сердце жаль накатила. Бессловесная животная, да еще и дите. — Старик задумался, вздохнул. — Дела. Один лосятинкой закусывает да посмеивается. Другой, вот хоть твой тятька, в лице сменился, потому душу человека имеет. А есть еще люди, у которых брюхо большое, а душа с маковое зернышко. Такие для своего брюха на всякую подлость способны. Вникаешь?

— А то, — охрипшим от долгого молчания голосом подтвердил Митька.

Утром, как только отец ушел на работу, Митька забрался в чулан.

— Ты там чего потерял? — поинтересовалась мать.

— Поплавок никак не найду, — соврал Митька.

— Смотри, парень, если ты у меня опять из бутылок пробки повытаскиваешь…

— Нужны мне твои пробки, да я у завмага попрошу, он мне хоть сто пробок даст, — хвастанул Митька, пряча за пазуху отцовские патроны.

Стайка вспугнутых мальков метнулась от берега, когда Митька продрался сквозь густой ивняк к речке. Вдали всплеснула щука.

Пудовая, определил Митька и тут же забыл про нее.

Достав патроны, он словно впервые рассматривал выглядывавшие из гильз серые тупорылые пули. «С такой пулькой, Митюнька, любой зверь — наш!» — вспомнил он слова отца.

— Вот тебе твои пульки миленькие, — мстительно прошептал Митька и, размахнувшись, забросил в реку первый патрон.

— Глыбь, — булькнул патрон.

— Туда вас и надо, где глыбь, — ответил Митька. — Вот тебе глыбь, и тебе, — приговаривал он, отправляя на дно отцовские боеприпасы.

Разделавшись с последним патроном, Митька с независимым видом следил за расходившимися по воде кругами и вдруг испугался: что теперь будет? Ох и всыплет ему отец! А может, нет? Еще ни разу Митьку не пороли. А за что было пороть? Совершенно даже не за что, а уж теперь… Обязательно всыплет. И не посмотрит, что я уже большой, осенью в школу пойду.

Рука нащупала в кармане Леркин блин. И как это он вчера забыл отдать его лосенку? Митька сел и, разложив на коленке блин, стал обирать с него карманный мусор.

В кустах пели веселые птицы. Они прыгали по веткам над Митькиной головой и удивлялись, почему это мальчик ест такой вкусный блин без всякого аппетита?

С тяжелым сердцем возвращался Митька в деревню. Одиночество привело его к Леркиному дому, но не успел он подняться на крыльцо, как на пороге показалась Леркина мать и сразу зашикала, словно перед ней был не Митька, а чужая курица.

— Ч-шш! Ступай, ступай отсюда. Заболел Валерик, нельзя к нему сейчас.

— А чего с ним? — тоже шепотом спросил Митька. Леркина мать всхлипнула:

— Доктор был, сказал — корь.

— С Леркой, что ли, подрались? — удивилась мать, когда Митька тихо вошел в избу и смирно уселся на лавке.

— Не, Лерка больной лежит.

— Чего это? С крыши опять сверзился?

Митька с укором взглянул на мать:

— Доктор был, сказал — корь.

— Ко-орь? — ахнула мать. — Вот беда-то! Ну и несчастная же эта Марья. Одно горе, а не жизнь. Недавно мужа схоронила, а теперь парень заболел. Ты, Митюнь, смотри не ходи туда. Я сама к ней наведаюсь, может, чего помочь надо. Сейчас отец придет, обедать будем, а потом я тебе денег дам, в сельпо сходишь, семечек себе купишь.

Когда пришел отец, Митька, глядя на его чумазое лицо, почувствовал жалость. И зачем я его патроны утопил? Митька вспомнил, как было обидно, когда мать сожгла в печке его кнут, которым он нечаянно смахнул со стола чашку.

Но как только отец скинул рубаху и стал мыться, гогоча и фыркая от холодной воды, жалость как ветром сдуло. С неприязнью глядел Митька, как под розовой от холода кожей перекатываются упругие мускулы, и снова вспомнил лосиху. Чего его, здоровенного, жалеть? Лосиху он небось не пожалел?

Когда мать вышла, отец наклонился к Митьке:

— Митюнь, ты не проговорись Алексею Осеевичу, а то неприятность может получиться. — И от этого торопливого шепота Митьке стало противно.

— Сам знаю, — грубо ответил он.

Отец подмигнул и хихикнул. Митьке захотелось его ударить. Он подошел к отцу и, глядя ему прямо в глаза, боясь и ненавидя, медленно проговорил:

— А лосих ты больше убивать не будешь. Я твои пули разрывные в речке утопил, вот.

— Что-о! — грозно сдвинул брови отец.

Митька сжался, ожидая удара, но отец отвернулся и стал резать хлеб. Уходя на работу, он, как всегда, улыбнулся и потянул Митьку за вихор. Не будет драть. Боится, что я про него леснику скажу, подумал Митька. Но от этой мысли ему не стало легче.

Нога у лосенка зажила. Всякий раз, когда Митька приносил молоко, лосенок бежал к нему и подставлял лопоухую голову, чтобы Митька почесал лоб.

Алексей Осеевич жаловался Митьке:

— Сил моих совсем не стало. Проказлив больно. Иду с обхода, а сам прикидываю, что он тут нахозяевал? Занавеску с окна содрал, косяк у дверей изгрыз, табуретку искорежил.

После того как лосенок изжевал рукав совсем еще хорошего тулупа, старик потерял терпение и выселил лосенка из избы в сарайчик. Теперь Митька целыми днями околачивался у лесника. Заботился, чтобы у лосенка всегда была свежая вода. Таскал охапками траву и ольховые веники. Карманы Митькиных штанов промаслились и заскорузли от припрятанных блинов и лепешек.

— Что же это делается, отец? — пожаловалась как-то мать. — Митя вовсе от дому отбился. Только поесть да поспать является. Хлеб из дому таскает лосенку этому.

Отец взглянул на уткнувшегося в тарелку сына.

— Пускай ходит. Алексей Осеевич, кроме хорошего, ничему не научит. А про хлеб ты зря оговариваешь, они лося выхаживают.

Совсем недавно Митька мечтал скорее вырасти и стать таким же, как отец: высоким, широкоплечим. Да не только мальчишки преклонялись перед силой кузнеца. Митька видел, что взрослые, встречаясь с его отцом, восхищенно улыбались, глядя на богатырскую фигуру, и ласково ругали его: ну и чертушка!

А вот теперь Митька узнал, что отцова сила ничего не стоит. Сильнее всех оказался лесник. Старый, с кривой ногой, никому вреда не делает, а все его побаиваются: и отец и крутышкинские мужики.

Митька теперь часто сопровождал лесника. Однажды они услышали, как в лесу что-то гулко ухает. Алексей Осеевич остановился и, выпятив бороденку, стал прислушиваться.

— Так и есть, рубят на Малой Круче, — крякнул он и заковылял в сторону речки.

Два мужика возились около высокой сосны. Увидев его, они встали, загородив дерево, и, как по команде, сняли шапки.

— Все хлопочешь, Алексей Осеевич? — заискивающе заговорил один. — Нету тебе покоя.

— И не будет, — сурово ответил лесник и подошел к мужикам. — Посторонись-ка. — Мужики отступили.

— Это что?

На красновато-коричневом стволе зиял подруб. Крутышкинские мужики, Митька их знал, заныли гнусавыми голосами:

— Да венцы под избенку подвести, сгнили старые. Того гляди, изба завалится.

— «Ве-е-нцы», — передразнил лесник. — А где лес выписывают, вам неведомо? До сельсовета ноги не идут? Браконьеры чертовы!

Мужики по-медвежьи сгорбились.

— Ты брось обзывать! Околевать тебе, старый леший, пора, а ты на народ орешь. Не больно-то разоряйся, у нас Совецкая власть.

Старик встал перед подрубленной сосной, загораживая ее, да не ее одну, а весь могучий бор своим маленьким, щуплым телом.

— Советская власть мне поручила лес беречь, я и берегу!

И пошли крутышкинские прочь. Было слышно, как скатились они с кручи, всплеснули весла, и уже с середины реки донеслась брань. Лесник внимательно осмотрел сосну.

— Лечить будем. Принеси-ка с речки глинки да илу.

Митька помог замазать неглубокий надруб, из которого тяжелыми каплями выступила душистая смола. Алексей Осеевич похлопал дерево:

— Ничего, заживет. Расти, голубушка, набирай силу.

И вот теперь у Митьки выходило, что, чем здоровее мужики, тем хуже. Потому что их сила только и годится, что лосих убивать да по-воровски деревья валить. И Митькины мечты перевернулись по-другому: хорошо бы скорей состариться и стать таким, как старый лесник.

Представляя себе, как это получится, Митька сгорбился, выставил вперед подбородок и, косолапя, заковылял к дому.

На крылечко он подымался, держась за поясницу, а войдя в избу, тяжело опустился на лавку и, ухватив себя за воображаемую бороду, закряхтел.

— Ты чего кряхтишь? — встревожилась мать. — Живот, что ли, болит?

Неделикатный вопрос вернул Митьку к действительности.

— Ничего не болит. Хочу и кряхчу. Ты мне завтра косу дашь? Мы с Алексей Осеичем пойдем лосенку сено припасать на зиму.

— Меня возьмете с собой? — откликнулся с кровати отец. — Помогу старику. Не в его годы косой махать, а из тебя какой косец?

— Пойдем, — солидно разрешил Митька.

Отец поднял Митьку рано. На улице еще никого не было, только из труб выкарабкивались кудрявые дымки и разбредались по чистому небу. Митька вприпрыжку поспевал за отцом. Отец пошел тише.

— Митюнь, сдается, что ты променял меня на лесника? Он тебе роднее стал?

Митька растерялся.

— Чего же молчишь? Думаешь, не вижу? И долго ты еще будешь казнить меня за лосиху? Я ведь и сам не рад, что такую подлость сделал. Эх, Митюнька, строгий ты какой растешь!

В первый раз отец обратился к Митьке как к большому. Мальчику захотелось рассказать ему все, что передумал он за последние дни, но ничего не сумел сказать, кроме:

— Папка, ты… здоров ты больно!

Черные брови отца полезли вверх, и, рассмеявшись, он пожаловался:

— Ну чего я с этим поделаю? Вот беда-то.

…У Алексея Осеевича была на примете большая лесная поляна, заросшая густой травой. Митькин отец из уважения уступил первый прокос старику. Лесник скинул пиджачок, поплевал на ладони и взял косу.

— Ну, коси, коса, пока роса.

Вздрагивая от осиного жужжания металла, нехотя ложилась трава.

Кузнец пропустил старика шагов на пять и, так же поплевав на руки, взмахнул косой. Высоким, звонким голосом запела отцова коса. Ряд за рядом падали травы. Осыпая росу, навзничь запрокидывали душистые головки подкошенные лесные цветы.

Дойдя до конца прокоса, Алексей Осеевич остановился. На лбу выступила испарина. Крючковатыми пальцами он старался расстегнуть ворот рубахи.

— Все, отмахался, — задыхаясь, выговорил он и, махнув рукой, сел на землю.

— Сиди, сиди, старый! Без тебя управимся! — крикнул отец. Улыбка не сходила с его лица.

— И-ах! И-ах! — с придыханьем выкрикивал он на каждом взмахе и встряхивал головой, чтобы откинуть свисающую на глаза влажную кудрявую прядь.

— Вот она молодость, силушка-голубушка, — прошептал Алексей Осеевич, и Митька заметил в его глазах слезы.

— Сей Сеич, — зашептал Митька, — это хорошо — сильным быть?

Не отрывая взгляда от Митькиного отца, старик ответил:

— Смотря кому сила дадена. Бывает сила, от которой другим могила. А та сила хороша, когда при силе душа.

Как-то вечером, когда в доме уже собирались ложиться спать, пришел лесник.

— Дорогому гостю почет и уважение! — приветствовал его отец.

— Я не в гости, я по делу, — озабоченно сказал старик. — Волчье логово нашел с волчатами. Самого-то не видал, а волчиха матерая. Откуда к нам припожаловали? Изничтожить надо, а то наделают они тут делов. И стадо колхозное близ лесу пасется, и лосихи с малыми телятами. Пойдем завтра? Годков бы пять назад, я и сам бы управился, а сейчас глаза не те и руки трясучие.

Отец вздохнул:

— Я бы с радостной душой, да нечем. Все мои боеприпасы — гусиная дробь.

— А где же твои пули разрывные? — вмешалась мать.

Митька помертвел. Сейчас отец расскажет, что Митька утопил такие нужные пули. Лесник ни за что не простит ему.

Но отец, искоса взглянув на Митьку, развел руками.

— Отдал я их охотнику заезжему.

— Эх, незадача, — огорчился старик. — Угораздило тебя благодетелем быть. Такая вещь всегда самим понадобиться может. Как же теперь быть? Наше место — волкам раздолье!

Отец подумал:

— Тогда вот что, я гвоздей нарублю, вроде картечи, ружью от этого, правда, вред, да шут с ним.

— Лады. На рассвете и двинем с тобой, — обрадовался лесник.

— Митюнька! Да Митюнька же! Вставай! — будила Митьку мать. — Вставай, отец за лошадью к председателю приходил, волков везти! Скоро привезут, беги смотреть.

Кроме колхозников, что были в поле, вся деревня высыпала на улицу.

— Везут! Везут! — закричали ребята.

Старая гнедая кобыла храпела, рвалась из оглобель. Алексей Осеевич до отказа натягивал вожжи. Два убитых волка свешивали с телеги лобастые головы. Между ними кучей лежали мертвые волчата.

За телегой шагал отец, рубаха облепила потное тело, и было видно, как перекатываются на груди и руках крутые мускулы.

Колхозники ужасались, разглядывая зубастые пасти, и благодарили отца. Каждый норовил пожать ему руку. Отец улыбался и, сняв кепку, вытирал ею шею и лоб, а сам искал глазами кого-то. И вот его взгляд встретился с глазами Митьки. В один момент Митька очутился рядом, и отец, смеясь, надел на него свое ружье. Мать стояла на крыльце, улыбалась и махала рукой.

«Нафасонилась» — подумал Митька, увидев на матери праздничную шелковую косынку.

Проходя мимо Леркиного дома, Митька с надеждой поглядел в окно и увидел сквозь стекло, среди красных гераней, бледное лицо приятеля. Лерка, тыча пальцем то на телегу, то на кузнеца, делал испуганные глаза и, прикладывая руку к щеке, качал головой. Митька понял, что Лерка показывает, до чего страшны убитые волки и какой храбрый человек Митькин отец. И тут впервые до сознания Митьки дошло, что его дружок ведь без отца. Митька потянул отца за рукав и показал ему на Лерку. Кузнец засмеялся и помахал Лерке кепкой. Народ стал оборачиваться: кого это так приятельски приветствует кузнец? Лерка покраснел от гордости. Еще бы, ведь сам охотник с ним поздоровался, даже кепкой помахал.

В Митькином сердце пели звонкие птицы. Он ухватился за отцову руку и взглянул на него восхищенными глазами. Отец счастливо засмеялся:

— Ты чего на меня так воззрился, сынок? Я ведь не кино. — Потом нагнулся и тихо спросил: — Теперь я уж не в долгу перед лосями, как ты думаешь?

Митька крепко прижался щекой к отцовой руке. Потом, подражая отцу, поднял голову, зашагал рядом. Так они шли по деревне, два товарища, а впереди них, злобно оскалив зубы, тряслась на телеге большая лесная беда.

 

Русская печь

Это была единственная в Наяхане русская печь. Та самая, в чьем жарком чреве замечательно упревают наваристые щи, стойко держится сытный запах хорошо пропеченного хлеба. Словом, пахнет там русским духом, которого искони не терпели всякие кащеи и змеи-горынычи, обитающие за тридевять земель.

Большая, тщательно выбеленная, она занимала одну треть домишка, который стоял на краю вдающейся в море косы.

Зимою рыбаки-эвены, заходя погреться, с удовольствием похлопывали по широким бокам печки, прижимая ладони к горячим кирпичам. Гостеприимные хозяева — засольных дел мастер Василий Ефимович и его жена знакомили гостей со всеми особенностями этого древнерусского комбайна жизненных благ:

— И еду сварить, и поспать есть где! И в случае простуды можно залезть в самую печь и попариться на здоровье духовитым, хвойным веником.

Во время этих лекций свет от лампы-«молнии» проектировал на белой плоскости печи своеобразный театр теней. Топорщились усы Василия Ефимовича, решительно двигалась увеличенная до длины указки тень его указательного пальца. Понимающе кивали кисточки на меховых малахаях гостей. Гости щелкали языком и восхищенно говорили, что печка «сапсем как дом!».

Потом все усаживались пить чай.

Тогда внизу печки возникала тень собаки с острой лисьей мордочкой и крутым завитком хвоста. Покрутившись, все это собиралось в комок, из которого торчали настороженные уши. Собака Нахалка заняла свое место. Каждый раз заходя к старикам, я подозрительно смотрела на печь. Ее присутствие здесь, на краю света, на сером берегу Охотского моря, казалось, не обошлось без вмешательства «щучьего веления».

Издавна русский человек мечтал покататься на широкой печной спине. И вот эта печь из какой-нибудь деревушки покатила через горы, леса, моря, океаны и прикатила…

Но история этой печки оказалась интереснее сказки.

Старикам Дудоркиным вместе набежало сто двадцать три годика. Три года были «гаком», принадлежащим Василию Ефимовичу. Родился он в пыльной степной деревеньке, где зачастую жаркими летами засуха начисто выжигала поля. Пересыхали горла колодцев. Вот почему в один такой голодный год, приехав в Астрахань на заработки, Васька Дудоркин влюбился в необозримую гладь морского простора и вступил в рыбачью артель.

Потом старый икрянщик, оценив расторопность парня, приспособил его к своему делу. Впоследствии, став уже опытным мастером засольного дела, Василий Ефимович не засиживался подолгу на одном месте. Желание повидать новые моря заставляло его кочевать с промысла на промысел. И вот уже стариком, наслушавшись рассказов об Охотском море, он приехал на далекий промысел Наяхана.

Евдокия Степановна безропотно сопутствовала своему непоседливому мужу, молча осваиваясь на новых местах. Василию Ефимовичу не помнилось, с каких пор за ним стала шагать эта хлопотливая, маленькая женщина. А Евдокии Степановне казалось, что всю жизнь впереди нее покачивалась широкая спина мужа, одинаково загораживающая ее и от ветра и от солнца.

Первые годы замужества, заслонив ладонью глаза, стояла она на берегу, высматривая возвращение артельных лодок, и, завидев Васин парус, со всех ног бежала домой ожидать прихода мужа. И как тускнела ее радость, когда Василий, не замечая ее улыбки, проходил мимо рук, готовых его обнять. Неласков был Василий Ефимович. Незаметно подошло время, когда они стали называть друг друга стариком и старухой.

До приезда Дудоркина специалиста-засольщика на промысле не было. Эвены только что начали организовывать свое промысловое хозяйство. Рыбу солили на совесть — лучше пересолить, чем недосолить. А икру… Заглянув в бочки с икрой и увидев там давленое, мутно-желтое месиво, старый мастер разгромыхался, как Илья-пророк. Но, взглянув на виноватые лица эвенов, крякнул и чуть не отгрыз себе половину уса.

Эвены почтительно смотрели, как Василий Ефимович священнодействовал над засолом икры. Тут дело измеряется секундами. Мастер катал икринку в пальцах, брал на язык, усы шевелились, брови вопросительно подымались, потом сходились к переносью — он уточнял время засола. Перемешивая икру в тузлуке, Василий Ефимович выхватывал икринки, растирал их в ладони и наконец давал знак откидывать икру на решета. И вскоре десятки бочек с крупной оранжевой кетовой икрой покатились к причалу в трюмы пароходов.

Заключая договор с Наяханским промхозом, Василий Ефимович имел простой план: повидать Охотское море, отработать положенное время, купить под Астраханью домишко, обзавестись лодчонкой и доживать век в тишине и спокое, рыбача для своего удовольствия. Не тут-то было. Пролетели три договорных года, а уезжать старику расхотелось. Полюбились и суровая красота Севера и по-ребячьи бесхитростные глаза эвенов, а главное, боялся мастер осиротить с таким трудом налаженное дело.

Исподволь он начал подготовлять к своему решению жену. Восторгался сухощавыми маслятами, которые она приносила из тундры. Уверял, что голубика много вкусней земляники, а морошка, вообще, превосходит все ягоды на белом свете. И наконец, приступил к решительному объяснению: дескать, не все ли равно, где помирать бобылями? И тут своя земля, а народ, хотя и нерусский, но душевный.

Евдокия Степановна молча выслушала мужа и потребовала… русскую печку. Старик на радостях пообещал. Сложил возле домика штабелек кирпичей и заленился. И не лежать бы старухе на печи в зимнюю непогодь, если бы не пригрела она в свое время бродяжку Нахалку.

Под Новый год старики выбрались в гости, в поселок. В зимнее время дорога шла напрямик через замерзшую бухту. Нахалка проводила своих хозяев до места и отправилась проведать поселковую помойку.

Была уже поздняя ночь, когда старики возвращались домой. В дрожащем свете звезд ледяная бухта напоминала лунную поверхность, по которой брели две маленькие черные фигурки. Справа возвышался белый обрывистый берег, слева вдали темнела полоса открытой воды.

Воздух всколыхнул неслышный, глубокий вздох моря. И сразу этот вздох превратился в туман. Туман выбрался на оледенелую бухту и, дыша слепым холодом, пополз на стариков, медленно всасывая их в себя.

— Не сбиться бы с дороги, старик, — встревожилась Евдокия Степановна, увидев, как растворяется в тумане идущий впереди муж.

— Держись за меня, бабка, а то растеряемся.

Туман густел. Евдокия Степановна крепко держалась за рукав мужнина полушубка, и ощущение нагольной овчины было единственным доказательством присутствия старика. Давно бы пора подойти к перевернутой лодке, что лежит неподалеку от дома, а ноги все еще запинаются о кругляшки льдин, обкатанных ветром.

— Ах, правее бы надо нам. Старик, а старик?

В этот момент Василий Ефимович споткнулся. Его мотнуло в сторону, и окоченевшие пальцы жены выпустили рукав. Она охнула, рванулась вперед и, схватив пустоту, упала. Руки окунулись в воду. Брызги обожгли лицо.

— О-ой! В воду я угодила!

— Стой, старая! Я тут, только не видать ничего. Ну-ка пошуми, я на голос пойду…

— Сюда, старик! Вроде от тебя чуток позади…

— Слышу, слышу! Не бойсь, выручу! Не ко времени купаться задумала! — пытался шутить старик, стараясь подбодрить жену.

И вдруг Евдокия Степановна услышала тяжелый всплеск от падения в воду грузного тела.

— Господи, — сказал туман стариковским голосом и стал отплевываться.

— Васенька-а! Ой, люди, спасите-е!.. Тоне-е-ет!..

— Не вой, не утоп. Держусь не знай на чем, однако подо мной вода. Либо мы в море подались, либо в трещину втемяшились. Ты, слышь, не вертися, лежмя лежи.

Старик услышал, как Евдокия Степановна торопливо зашептала:

— Да воскреснет бог, да расточатся… — и тоненько заплакала. — Все-то молитвы перезабыла.

Василий Ефимович пытался уяснить свое положение. Упав навзничь, он прошиб тонкий лед полыньи, успев, однако, руками вцепиться в ее края. Под затылком была ледяная опора, и пятка правой ноги упиралась в лед. Он лежал крестом на невидимой воде, и левая нога то с силой затягивалась под лед, то, всплывая, покачивала тело.

Тело коченело, приобретая мертвую неподвижность. Рядом замерзает его жена.

Чтобы помочь ей, ему надо оторвать руку от одного края полыньи и выброситься на твердый лед. Василий Ефимович попытался шевельнуться и с ужасом убедился, что силы нет. Значит — конец. Эх, бедная старуха! Лет сорок таскал он ее за собой по белу свету. Сорок лет она безропотно скоблила пропахшие рыбой полы промысловых домишек, в которых приходилось жить. А когда он сказал ей, что решил навсегда остаться в этом неприветливом краю с лютыми, долгими зимами, только и попросила что русскую печку. А он так и не удосужился сделать. И теперь вместо печки — полынья.

— Евдокия!

— Что, Вася?

— Смирно лежи и слушай… — Он хотел сказать старухе такие слова, которые согрели бы старую. Обняли бы сутулую спину, погладили сморщенные руки с синими набухшими жилами, но вместо этих неизвестных ему слов вырвались самые обиходные:

— Прости ты меня, Дунюшка, ежели случалось мне тебя обидеть.

Туман молчал. Страх сжал сердце Василия Ефимовича. Неужели старая — много ли ей надо! — уже никогда не ответит ему? Не услышит его прощальных слов?

— Дуняша-а! — крикнул он что есть силы, — Дуняш… — Голос пресекся, и старик хрипло всхлипнул.

— Опомнись, — странно спокойно прозвучал задержавшийся ответ. — Слышу я. Пришла нам смерть в одночасье, прости и ты меня, Василек.

— Ничо, старая, — подбодрился Василий Ефимович. — Главное, не шевелись, чтоб ненароком под лед не юркнуть. Авось дотерпим до свету.

Нахалка, загулявшая в компании поселковых собак, спохватилась и помчалась к дому, где оставила своих хозяев. От крыльца вели свежие следы. Старики уже ушли. Опустив морду, не упуская запаха, собака пробежала поселок, спустилась на лед и исчезла в тумане.

Василий Ефимович услышал прерывистое дыхание.

— Дунюшка, ай плачешь? Трудно тебе?

— Нет, не плачу, чего уж. Теперь поди недолго уж… — с трудом шевеля замерзшими губами, ответила Евдокия Степановна.

Прерывистое дыхание приближалось. Старик скосил глаза, и в тот же миг что-то ткнулось в его лицо, обдало горячим дыханием и теплый язык зашлепал по щеке.

— Нахалка! — вскрикнул Василий Ефимович. — Бабка, держись, Нахалушка пришла! Теперь не пропадем!

Ободряя жену, он старался отодрать руку от края полыньи. Рукавица вмерзла накрепко, и казалось, что и бесчувственные пальцы тоже вмерзли в лед. Но присутствие собаки придавало бодрость.

В ожившем теле напряглись все мускулы, преодолевая покорное оцепенение. Он вырвал руку из рукавицы и рывком выкинул тело из полыньи. Тяжело хлюпнули намокшие полы полушубка.

Нахалка подвизгивала где-то рядом. Евдокия Степановна тихо охнула:

— Нахалушка, не лижись!

Ощупывая руками лед, Василий Ефимович пополз в сторону собачьего визга и вскоре наткнулся на ноги жены.

— Дуня, вставай!

— Не могу, Вася, примерзла.

Старик уцепился за ее торбаса и с силой потянул на себя. Старуха приподнялась, с треском отрывая ото льда примерзшую шаль.

— Ползем, бабка, ползем! — торопил жену Василий Ефимович. — Нахалушка, милая, домой, домой веди! Вызволяй!

Словно поняв, собака взвизгнула и бросилась вперед. Через мгновение она возвратилась и, потыкавшись носом в лицо старика, снова исчезла. Так, поминутно исчезая и возвращаясь, она вела их в безглазом тумане.

Старики ползли на четвереньках. Чтобы не потерять жену, Василий Ефимович держал в зубах угол старухиной шали, а сам, переставляя бесчувственные руки, ощупывал дорогу.

Дома старик растирал побелевшие руки Евдокии Степановны медвежьим салом и, глядя в ее лицо, искаженное болью, говорил:

— Верь слову, с завтрашнего дня начну печь складать. Будешь ты полеживать на печке, я — возле печки, а Нахалушка — под печкой — всяк на своем месте. Мы ее, гляди, вот тут постановим.

Евдокия Степановна, несмотря на боль, улыбалась, глядя на суетящегося старика, а он широко разводил руками, показывая, сколько места будет занимать русская печь.

 

Кузя

1

В ожидании лошадей, которых должны были пригнать из соседнего, якутского колхоза, начальник небольшой поисковой партии Дмитрий Николаевич в пятый раз принимался пить чай.

Неприятное скрежетанье заставило его выглянуть в окно. Всклокоченный бурый пес ожесточенно выгрызал консервную банку, придерживая ее грязными лапами.

— Эй, друг, брось железку жевать, лови вот лучше! — крикнул Дмитрий Николаевич и бросил собаке хлеб.

В один мах проглотив краюшку, пес улегся под окном, благодарно поглядывая на человека и метя хвостом.

Из домика вышли члены экспедиции: коллектор Николай, промывальщик Антон и рабочий Петр. От нечего делать они стали допытываться у собаки, как ее зовут.

— Балетка? — предполагал Петр. — Дружок?

— Шарик! Тузик! Волчок? Кабысдох? — наперебой орали Николай и Антон.

— Удивительно терпеливый пес, — удивился Дмитрий Николаевич. — Если бы ко мне так пристали, я бы показал вам «кузькину мать».

При упоминании «кузькиной матери» пес встрепенулся и поднял ухо.

— Догадался! — хлопнул себя по лбу Николай. — Его Кузькой звать. Ты Кузьма? — гаркнул он над ухом собаки.

Пес вздрогнул и сердито гавкнул.

Так за ним и осталась кличка Кузя.

На рассвете проводник-якут Иннокентий подогнал лошадей, и геологи двинулись в нелегкий путь по тайге, болотам. К вечеру, добравшись до небольшой долинки с сочной травой, разбили ночлег. Усталые лошади с хрупом щипали траву, как вдруг одна из них, всхрапнув, шарахнулась от кустов. Остальные, сбившись в кучу, испуганно заржали.

— Кабыть, хозяин! — крикнул Иннокентий. Геологи схватили ружья. Но вместо медведя из кустов показался Кузя. Бедный пес тяжко дышал, видимо, он целый день догонял партию. Извиняясь за причиненный переполох, Кузя виновато повилял хвостом и с наслаждением растянулся в сторонке.

— Это твоя собака? — спросили у якута.

— Нет моя, — равнодушно сплюнул проводник. — Не знай чья. Так живи поселка, бегай.

Распределив ночное дежурство, поисковики улеглись вокруг костра. Первым дежурил Иннокентий. Он сидел, раскачиваясь всем телом, борясь с одолевающей дремотой. Из темноты к костру подошел Кузя и уселся в ногах Дмитрия Николаевича. Иннокентий улыбнулся:

— Ты пришла, Кузя? Ах, хорошо! Дежурить надо, Кузя.

Пес пошлепал хвостом.

— Кузя, твоя сиди, смотри все порядке, ладно? — с трудом разлепляя тяжелые веки, шептал якут. — А я шибко спать хочу.

В наступающей темноте постепенно исчезали все звуки. Казалось, что тишина прибывает, и вскоре тайга замерла, до верхушек затопленная безмолвием.

Когда Дмитрий Николаевич проснулся, чтобы сменить проводника, бодрствовал один Кузя. Он пристально глядел на огонь, и в глазах собаки взлетало и гасло отражение искр догорающего костра. Геолог подбросил дровишек и, доверясь Кузе, тоже улегся спать. В сонном сознании медленно проплыла мысль, что когда-то, много веков назад, вот так же вышел из темноты зверь и, подойдя к костру человека, навсегда остался с человеком. Почему? Это уж собачья тайна.

Иннокентий проснулся на рассвете. Раздувая огонь, он разговаривал с Кузей:

— Твоя теперь давай спи, видишь, моя вставай?

За время пути Кузя сделался полноправным членом экспедиции. Помогал Петру собирать валежник для костра, ходил с Николаем на охоту.

— Этот Кузя набит талантами по самые уши, — восхищался Николай, бросая на землю связку куропаток. — Идем мы с ним, слышу — брешет. Я к нему, вижу — лезет на лиственницу, аж визжит от досады, а там белка, голову свесила, во все глаза на него смотрит. Я говорю: брось, не расстраивайся, на шута нам белка. И можете себе представить, сколько потом белок ни попадалось, ни одну не облаял. Вышли на прогалину, Кузя в кусты — и выгнал куропатку. Я ее подстрелил, показываю Кузе, хвалю — молодец! Хорошо! И что вы думаете? Понял! Пошел Кузьма по куропаткам!

Считая себя в ответе за имущество поисковиков, Кузя всегда волновался, когда партия снималась с привала. Он притаскивал пустые консервные банки, папиросные коробки и, положив их у ног Дмитрия Николаевича, вопросительно смотрел ему в глаза: оставили, а может, это нужные вещи?

Наконец поисковики добрались до шумливой, загроможденной камнями речки. В задание партии входило обследование ее бассейна.

Иннокентий, не отдыхая, стал собираться в обратный путь. Якут тронул лошадей и крикнул Кузю. Как ни грустно было геологам расставаться с полюбившимся псом, они молчали: что поделаешь, ведь собака чужая.

Кузя, покорно побежавший за проводником, вдруг остановился. Собака стояла, поглядывая то вслед удалявшимся лошадям, то на молчащих геологов, и внезапно бросилась к поисковикам. Так Кузя самостоятельно выбрал себе хозяев…

Отыскав подходящую площадку, люди принялись за устройство стана. Правый берег представлял хаотическое нагромождение камней, на левом стоял непролазный чертолом, типичный для заболоченной тайги. Громкие голоса людей и собачий лай разбудили эхо, и в первый раз за века оно начало неумело повторять человеческие слова. К ночи в палатке загудела походная железная печка. Наглухо закрыв полог, люди раздевались и в блаженном молчании отдыхали от комаров. Первым тишину нарушил чайник. Просвистев веселенький мотивчик, он нудную комариную песню прервал возмущенным бормотаньем и, закончив звонкими ударами молоточка, отдуваясь, скинул крышку.

— Чайник денежки кует, это к удаче, — убежденно изрек Петр. — Найдем золотишко.

Слово золотишко отворило красноречие Николая. Он принялся мечтать вслух: как они обнаружат богатейшее месторождение металла, родится новый прииск, и назовут его…

— Тараторка, — ухмыльнулся Антон. — В честь тебя!

Николай обиделся:

— Остряк! Кустарь-одиночка!

— Да это я речку предлагаю так назвать. Чего ты? — примирительно пояснил Антон.

— А что, подходящее название, — заметил Дмитрий Николаевич. — Так и запишем: речка — Тараторка. А теперь спать. Вон Кузя уж третий сон досматривает.

2

Удача — сестра счастья улыбнулась поисковикам. Ничтожные, тусклые крупинки на дне лотка подтверждали давнишние сведения об этой речонке. Счет дней сменила череда радостей и сомнений.

Тараторка поддразнивала искателей, подавая им мелочишку и заставляя жадно мечтать о ее возможных богатствах. Лукавя, обманывая, она завлекала геологов в свои верховья. И наконец наступил день, когда в пробе, взятой из-под сгнившего верхнего покрова заболоченного берега, обнаружилось богатое золото.

Сомнения исчезли. Оставалось установить границы золотоносной зоны. Людьми овладела горячка работы, полная бескорыстной жадности. Затемно они возвращались на стан, ели на скорую руку под причитания Петра, что все перепрело, потеряло вкус. Спали тоже беспокойно. Времени оставалось в обрез. В воздухе уже явственно слышался горьковатый запах осени.

Кузя, каждый день уходивший с поисковиками, свирепствовал в бурундучьих селениях, разнообразя свой стол дичиной. Несколько раз он по-братски пытался поделиться своей добычей с людьми.

Петр уже давно приглядывался к Тараторке. Не раз видел тени стремительно проносящихся рыб. Зашивая свою гимнастерку, он вдруг наткнулся на заколотый в кармашке рыболовный крючок и решил побаловать товарищей ухой.

Поплавок из пробки сейчас же прибился к большому валуну на середине речки и внезапно исчез. Только бы не зацепился, испугался Петр, плакал тогда крючок. Он потянул и почувствовал отдавшийся в руку сильный толчок.

— Есть! — вскрикнул Петр и выбросил на берег здоровенного хариуса.

Любуясь пойманным красавцем, Петр прихватил зубами потухшую папиросу и полез за спичками. Из коробка, возмущенно гудя, полезли толстые мухи.

— А, черт! Угораздило перепутать коробки, — ругался рыбак, глядя на разлетавшуюся насадку. — Придется идти на стан и снова ловить мух.

Взобравшись на обрыв, Петр остолбенел: поваленная палатка лежала кучей брезента. Валялись разломанные в щепки ящики с продуктами. На земле белела мука. А виновники разгрома — два больших медведя с медвежонком сидели у растерзанного мешка с сахаром и, смачно чавкая, отправляли в пасти последние куски.

— Вы чего делаете? — заорал Петр и кинулся к медведям.

Звери вскочили и пустились бежать, но вдруг один из них повернулся, рявкнул и, поднявшись на дыбы, пошел на Петра. Увидев надвигающуюся на него тушу, Петр опомнился. Холодея от тошнотного страха, он бросился назад, спрыгнул с обрыва в речку. Доплыв до валуна и прижавшись к серому, в черных лишайниках камню, он оглянулся. Медведя не было. Только на обрыве, откуда спрыгнул Петр, еще вздрагивало золотое соцветие дикой рябинки.

— Дурак! Дубина я! И угораздило же меня ружье в палатке оставить! — сам себя отчитывал Петр.

3

Ливень начисто смыл намеченный на день план работ. Тараторка, вся в пене, мчалась через загромождавшие ее камни, кидалась в стороны и наконец, вспучась, стала заливать низкий берег.

Скользя по мокрым камням, поисковики возвращались в стан.

— Не ждет нас Петруха, и печка не топится, — вздохнул Антон, когда из серой завесы дождя показалась желанная палатка.

— Что-то неладно, — встревоженно заметил Дмитрий Николаевич. — Посмотрите на Кузю.

Кузя, сгорбившись, медленно переставляя лапы, с глухим рычанием приближался к палатке. Охваченные тревогой, люди ускорили шаги.

В палатке Петра не было. У входа лежала его фляга с намалеванной углем стрелой. Внутри была записка:

«Я виноват, что медведи разграбили стан. Чтобы не сорвать работы, пошел в поселок за продуктами. Товарищи, продержитесь до меня. Взял банку мясных консервов.

Петр. 17 августа».

Люди разглядывали щепки от ящиков, которые Петр сложил у печурки, месиво из муки и круп, перемешанное с медвежьим пометом. В печке оказались помятые, местами прокушенные восемь банок мясных консервов и в бумажке горсть замусоренного чая, очевидно, собранного Петром по чаинке.

— Мы-то продержимся, — похлопывая по ружью, заявил Николай. — Мы с Кузьмой куропатками вас обеспечим, а вот как Петруха?

— Одурел он, что ли, с одной банкой консервов в такую дорогу переться? — горячился Антон. — Он, вишь, благородство показывает, а что мы будем о нем беспокоиться, ему плевать!

Ночью Николай вдруг вскочил:

— Ребята, вы не спите? Знаете, что я вспомнил? Помните, как сегодня Кузя выл? Мы думали, бурундуков объелся, а он, может, чуял, что с Петром беда?

Дмитрий Николаевич погладил лежащего возле него пса.

— Вполне возможно, что и чуял, — ответил он и подумал: тогда это будет собачья тайна номер два.

Ливень зарядил, как видно, надолго. Тараторка подступила почти к самой палатке, пришлось перекочевывать повыше. Когда-то здесь бушевал таежный пожар, и теперь вокруг из каменных расселин торчали обуглившиеся коряги. Николай с досадой поглядывал на ружье. Охота была на той стороне, а переправиться через ревущую Тараторку нечего было и думать.

…Петр шагал уже пятые сутки. Для отдыха он выбирал места, заросшие брусникой, и, лежа на животе, горстями ел кислые ягоды, обманывая ноющий от голода желудок. По местам прежних стоянок он приблизительно определял расстояние, оставшееся до поселка. Узнав кусты, из которых вылез Кузя, Петр повеселел: оставалось километров пятьдесят.

— Теперь подзаправимся посытней ради последнего перехода, — предложил он сам себе и, достав из кармана давно уже пустую банку, стал обирать приставшие к стенкам крупицы говяжьего жира. За этим занятием его застал снег. Несколько снежинок залетело за воротник. Зябко передернув плечами, Петр крякнул:

— Снег да вода — в походе беда, — и торопливо зашагал вперед.

4

— Пришла беда, отворяй ворота! — Возглас Антона разбудил поисковиков.

— Что стряслось? — спросил Дмитрий Николаевич.

Антон отвернул полог палатки. В треугольном просвете люди увидели медленно опускавшиеся хлопья снега.

— Ну, уж это ни на что не похоже! — обозлился Николай. — Ведь август, август! Взбесились они там, что ли? — взглянул он на небо.

Дмитрий Николаевич поспешно одевался.

— Рановато для зимы. Обычно снег выпадает после двадцатого сентября. Возможно, что это временное явление, но кто знает, сколько оно будет продолжаться? Товарищи, надо запастись топливом.

Весь день люди молча рубили и сваливали у палатки горелые коряги. Изредка кто-нибудь ласково похваливал Кузю, усердно таскавшего дрова вместе со всеми. В безветренной тишине чувствовалось грозное предостережение. Чем белее становилась земля, тем суровее темнело небо.

Спать решили вповалку. Теплей. Когда Николай, устраивавший общую постель, взял одеяло Петра, всем стало не по себе. Они лежат в тепле, защищенные от непогоды, а где-то бредет усталый, голодный Петр.

Прижавшись вплотную друг к другу, люди лежали без сна, прислушиваясь к ветру. Снегопад превращался в пургу…

— По моему расчету, Петр должен подходить к поселку, — задумчиво проронил Николай.

— Трудно предположить такое, — возразил Дмитрий Николаевич. — Ведь он идет голодный.

— Нет, не на подходе он. Сегодня двадцать седьмое, а вышел он семнадцатого. Считай, пройти ему надо почти триста километров — по тридцать километров в сутки, ежели по хорошей дороге, а ведь он по бездорожью и голодный.

Пурга, пурга.

Хрипло дыша снежной пылью, отплевываясь, как пловец, Петр выгребался из рыхлых сугробов. Перед ним возникали смутные очертания человеческого жилья и, обманув призрачной надеждой, рассыпались…Слой за слоем покрывает Петра сыпучий снег…

— Скорей, скорей! — кричит он и забинтованными руками сгребает с себя простыни.

Усталая медсестра поправляет на голове больного пузырь со льдом и, наклонясь, слушает горестный шепот:

— Помрут они с голоду… Помрут! — Бредовые слезы катятся по рыжеватой щетине небритых щек.

И снова сбрасывает с себя простыни.

— Ну как? — спросил врач, входя в палату.

— Все тот же бред, — ответила сестра. — А у вас как? Не знаете, послали им помощь?

Врач прикладывает руки к нахлестанному ветром лицу.

— Сейчас в райкоме собрали каюров. Они говорят, на собаках не пробиться. Секретарь побежал в радиоузел просить помощи у Магадана. Одна надежда на самолет.

5

Пурга бушевала девятые сутки.

В занесенной снегом палатке было сравнительно тепло. С утра на печке кипел чайник, и поисковики пили кипяток. Это был завтрак. В полдень кипяток назывался обедом, а вечером — ужином. От этих названий горячая вода не становилась сытнее, но людям казалось, что это помогает поддерживать порядок нормальной жизни. Единственное, что они могли противопоставить жестокой власти стихии. Николай пытался шутить:

— Жаль, что у нас резиновые сапоги. У Майн-Рида в таких случаях путешественники варят мокасины и ременные лассо.

Дмитрий Николаевич лежал пластом. Заострившиеся черты лица вызывали тревогу у Николая и Антона. Не по годам старому геологу переносить приключения. Но Дмитрий Николаевич не жаловался.

Только Кузя (по-звериному откровенный) дремал целыми днями, изредка открывая глаза. Людям становилось не по себе от смиренного взгляда голодных собачьих глаз.

— Прямо душу выворачивает. Как это у Маяковского? «…увидишь собачонку…». Эх, позабыл вторую строчку, а кончается так: «Из себя готов отдать печенку, мне не жалко, дорогая, ешь!» — бормотал Николай.

Каждый из поисковиков думал одно: дошел ли Петр?

Однажды Кузя насторожился и, заворчав, бросился к выходу.

— Тише, слушайте! — замахал руками Антон. Сквозь вой пурги слышался тяжелый, медленный гул.

Шатаясь от слабости, поисковики выбрались наружу. Снег залеплял глаза, но над ними ясно слышался гул. Невидимый самолет описывал гудящие круги.

— Нас ищут! Значит, жив Петруха! Ура-а… — шепотом кричали люди.

Они вглядывались в клубящуюся белую муть и, прислушиваясь, считали круги: один… второй… третий… четвер… гуденье удалялось. Самолет уходил прочь.

С пронзительным лаем, проваливаясь в снег, Кузя побежал в сторону затихающего звука.

— Правильно, Кузьма, лови его за хвост, — невесело пошутил Николай.

Дмитрий Николаевич нерешительно сказал:

— Не знаю, может быть, это галлюцинация, но в какое-то мгновение я видел самолет. Возможно, и он заметил нас?

Геологи уже сидели в палатке, когда к ним пролез запыхавшийся Кузя и, схватив Николая за рукав, потянул его к выходу.

— Вот тебе на! — удивился Николай. — Нет, брат, не до прогулок. Кузя скреб лапами полог и нетерпеливо скулил. Николай поднялся.

— Надо идти, зовет ведь.

Кузя бежал по своим прежним следам и, останавливаясь, поджидал еле бредущего Николая. И вдруг пес провалился в какую-то яму и залаял.

Николай увидел, что Кузя раскапывает глубоко ушедший в снег большой тюк. Стало жарко.

— С самолета сбросили, голубчики! Кузя, дорогуша, теперь живем! — шептал Николай, хватаясь за оледенелые веревки. Но Кузя снова теребил его, приглашая идти дальше. Неподалеку оказался еще такой же тюк. Николай подтянул его к первому и без сил опустился на снег. От слабости тряслись руки и ноги.

— Не дотащить мне, Кузя, — пожаловался он, вытирая кепкой щиплющий глаза пот. — Ослаб очень. — И, глядя в понимающие глаза собаки, раздельно произнес: — Кузя, приведи Антона. Антона, понял? — Пес взвизгнул и выбрался из ямы. Вскоре он явился в сопровождении испуганного Антона.

— Фу, как меня Кузьма напугал! Я думал, с тобой что случилось. Батюшки?! Посылки? Ура!

— Ребята, как вы смогли их дотащить? — поражался Дмитрий Николаевич, помогая счищать с тюков снег. Задохнувшиеся ребята хватали ртом воздух.

— Древним путем, Дмитрий Николаевич. Великий путь из варяг в греки — волоком!

Запах еды щекотал ноздри.

Чайник, распространяя аромат душистого чая, изредка презрительно фыркал, вероятно, вспоминая время, когда в нем кипела пустая вода.

Николай с Антоном наперебой рассказывали, как Кузя помогал тащить тюки. То за один угол схватит и тянет, то за веревку уцепится, и, честное слово, действительно помогал.

Люди гадали, как Кузя узнал о сброшенных посылках? А Кузя, основательно подзаправившись, шлепал хвостом и поблескивал плутоватыми глазами. И это была его третья тайна.

6

Петр несся с сумасшедшей скоростью по какой-то длинной черной трубе. Сейчас я размозжу себе череп, подумал он и вылетел в ярко освещенное отверстие. Над ним склонились две головы в белых шапочках. Незнакомый голос спросил:

— Как вы себя чувствуете?

Петр рывком сел на кровати.

— Осторожней! — вскрикнула сестра. — Не потревожьте повязок, у вас руки обморожены.

— Я в больнице? — огляделся Петр.

— Тринадцатый день, — утвердительно кивнул врач.

— А они как? — помертвел Петр.

— Все в порядке, — поспешно заверил врач. — Их разыскал самолет и сбросил все необходимое. А как только кончилась пурга, за ними поехали на собаках.

— Вы вовремя пришли в себя, — улыбнулась сестра. — Как раз мы сегодня ждем ваших товарищей.

Петр недоверчиво переводил глаза с врача на сестру.

— Откуда же вы узнали про них?

— Из вашего бреда, дорогой. Удивительно конкретный бред, — ответил врач.

Петр узнал, что его нашли на улице поселка и, попав в больницу, он в бреду рассказал все. В коридоре послышался шум.

— Ваши едут! — крикнула медсестра.

Петр взглянул в окно. Собачьи упряжки заворачивали к больнице. Через несколько минут в палату ввалились три закутанные фигуры и веселый Кузя.

В коридоре толпились люди. Улыбаясь, они встали в сторонке, чтобы не мешать встрече товарищей.

Вдруг раздался сердитый голос врача:

— Откуда в палате собака? Чья собака?

— Это моя собака, — сказал Дмитрий Николаевич. — Это Кузя, наш друг.

На ленинградских улицах можно встретить высокого, старого мужчину, рядом с которым чинно вышагивает большой бурый пес неопределенной породы. Это геолог Дмитрий Николаевич и Кузя вышли на свою ежедневную прогулку.

 

Скудная любовь

Пыжик умел улыбаться. Улыбался он как-то особенно, поднимая верхнюю губу и показывая передний ряд мелких белых зубов. Непонятно, как удавалось ему скрывать внушительные клыки. Если бы они были видны, приветливое выражение мигом исчезло бы с собачьей морды. Кроме уменья улыбаться, в этом большом рыжем псе ничего особенного не было.

Его хозяйка не чаяла в нем души. Если Пыжик по нескольку дней пропадал в многочисленной собачьей компании, проводя время в драках и путешествиях по задворкам, бедная Эня Сергеевна теряла покой. Чуть начинало светать, она выбегала на крыльцо и. ежась от промозглого магаданского тумана, протяжно звала Пыжика.

Беда, если в это время из-за угла появлялась старая кляча, запряженная в странную повозку, похожую на большой, наглухо закрытый ящик. За повозкой шагали двое дюжих мужиков с сетью для вылавливания бездомных собак.

Эне Сергеевне сразу начинало казаться, что в хоре воплей, доносившихся из собачьей кутузки, слышится жалобный лай Пыжика. Она осыпала собаколовов упреками, требовала открыть ящик и, убедившись, что среди пойманных бродяжек Пыжика нет, успокаивалась.

А Пыжик, нагулявшись вволю, являлся домой грязный, голодный, но в прекрасном настроении и не чувствовал за собой никакой вины. В наказание за долгую отлучку Эня Сергеевна несколько дней не пускала его одного и выводила гулять на длинной веревке. От такой: неприятности у Пыжика пропадал аппетит. Сидя на корточках с миской в руках, Эня Сергеевна уговаривала собаку:

— Пыжуня, поешь! Смотри, как вкусно, ты только попробуй!

Пес пятился от миски.

— Смотрите, ничего не хочет есть, — жаловалась Эня Сергеевна соседке Прасковье Ивановне. — Опять голодовку объявил.

— Да плюньте вы на него, — убеждала Прасковья Ивановна. — И охота вам переживать? За кого? Тьфу! За собаку! Пропади она пропадом! Детей у вас нет, вот и нянькаетесь со своим Пыжуней. Погодите, будет ребенок, так ваш Пыжуня еще и по помойкам набегается с голодухи.

— Никогда! Слышите, Прасковья Ивановна, никогда не говорите мне этого. Что ж, по-вашему, у меня одна любовь и на собаку и на ребенка? Пожилая вы женщина, а рассуждаете глупо.

Прасковья Ивановна уходила из кухни, от греха подальше, и Эне Сергеевне последние слова приходилось кричать ей вслед:

— Я знаю, вы спите и видите, чтобы Пыжик пропал! Вы его ненавидите!

…Появление маленького Валерика Пыжик принял со всей собачьей восторженностью. Он прижимался носом к детской постельке, втягивая в себя незнакомый смешной запах пеленок и молока. Когда Валерика выносили гулять, Пыжик важно шел рядом с колясочкой и, поглядывая то на хозяйку, то на малыша, улыбался.

Вскоре Пыжика выселили из комнаты, и он целыми днями лежал поперек коридора.

С каждым днем его жизнь менялась к худшему. Вместо прежнего: «Пыжуня, поешь», — из кухни слышался визгливый крик: «Как ты мне надоел! Чтоб ты подох, противный!».

Понурясь, Пыжик выходил на улицу и отправлялся на обследование помоек. Видели Пыжика и на рынке в мясном ряду, где он вместе с беспризорными собаками, трусливо поджав хвост, подкрадывался к мясным крошкам, затоптанным в грязь.

Прасковья Ивановна, стыдясь своей слабости, потихоньку подкармливала Пыжика и, вздыхая, гладила по голове. Наконец Эня Сергеевна получила большую комнату в другом доме. Все жильцы обрадовались за Пыжика, теперь-то он не будет беспризорничать. Там и ему найдется место.

Каково же было их удивление, когда через два дня после переезда Эни Сергеевны Пыжик вновь появился в коридоре. Он лежал у дверей комнаты, где жила раньше его хозяйка. Кто знает, может, псу казалось, что за дверью осталась его прежняя жизнь, полная человеческой ласки?

Эне Сергеевне сказали, что Пыжик находится на старом месте, и она пошла за ним. Как только Эня Сергеевна с Валериком на руках вошла в коридор, Пыжик, улыбаясь, радостно визжа, бросился к ней.

— Какого черта ты отираешься по чужим домам? — грубо закричала Эня Сергеевна. — Что, у тебя своего дома нет?

Валерик потянулся к собаке, и мать переменила тон:

— Это Пыжуня! Наш Пыжуня! Ну-ка, хлоп Пыжуню! Побей его, вот так. Не ходи куда не надо.

Детская ручка била собаку по голове, а пес…

— Смотрите, ему нравится. Он улыбается, — восклицала Эня Сергеевна. Пыжик смотрел на нее и ребенка и скалился, но это не было улыбкой. Он не хотел идти со своей хозяйкой. Она силком вытащила его на улицу. Пес вырвался и прибежал обратно.

Вечером на общем собрании в коридоре жильцы решили, что пусть Пыжик остается в доме.

— Вот только как Прасковья Ивановна? — сказал кто-то. — Она ведь не любит Пыжика, может, будет возражать?

Прасковья Ивановна молча распахнула дверь своей комнатки. Пыжик спал на коврике, занимая все свободное место маленькой комнатушки.

 

Загадка

— Будете работать на Горностае, — сказал мне заведующий конбазой совхоза.

Горностай! В воображении возникла стройная, белоснежная лошадь. Но конюх уже подводил ко мне старого конягу с разбухшими от ревматизма коленями.

Белый в молодости, сейчас Горностай был грязно-серого цвета. Отвислая нижняя губа придавала его морде недовольное выражение старого брюзги. Когда я стала его запрягать, он прижал уши и, шамкая почти беззубой пастью, пытался меня укусить.

Как все неудачники, старик был раздражителен.

Горностая привезли на Колыму молодым, необъезженным жеребенком. Не успел он опомниться от свинцовых волн Охотского моря, все еще ощущая то вздымавшуюся, то уходящую из-под ног палубу, как сразу попал на маленький кирпичный завод при совхозе.

В бесконечные суровые зимы, в наскоро сколоченном щелястом тепляке, где пар дыхания смешивался с горьким дымом печурки, и летом, когда тепляк разбирали и подслеповатую лампочку сменяли ослепительные лучи палящего солнца, Горностай ходил по вытоптанному им кругу, грудью поворачивая длинный шест. Он месил глину.

А ведь, наверное, манила его пестревшая веселыми желтыми лютиками и фиолетовыми ирисами сочная трава болотистой долины? И в росистые утра мечталось ему пробежать, мягко постукивая подковами, по широкому шоссе, по которому деловито уходили и возвращались запряженные в телеги другие совхозные лошади?

Но скоро хлюпающая под мешалкой глина потушила все желания. Все равнодушней отмахивался он хвостом, когда утренние комары с въедливым стоном облепляли его бока, и только изредка моргал белыми ресницами, тревожа присосавшуюся у века просвечивающую кровью мошкару.

Но однажды Горностай лихо загарцевал по своему проклятому кругу и, когда подоспевшие рабочие повисли на нем с двух сторон, сел и, оскалив зубы, замотал головой, храпя и разбрасывая пену.

Боясь, что он может взбеситься, его отдали на конбазу. И там Горностай по-прежнему остался одиноким. Его угрюмый нрав отпугивал миролюбивых покладистых лошадей. А за скверную привычку кусаться и драки с другими лошадьми люди дали ему самую тяжелую работу: на Горностае стали бессменно возить воду.

Несколько раз в день ему надо было заходить по брюхо в ледяную реку Таскан и, чувствуя, как течение уносит из-под грузнувших ног песок, ждать, пока водовоз наполнит большую тяжелую бочку. Потом, скрежеща копытами по скользким камням, надсаживаться, вывозя ее на берег. И только когда ревматизм вцепился в ноги лошади и заныл, заскрипел в изуродованных суставах, ветеринар освободил Горностая от этой работы.

Мне иногда казалось, что заветной мечтой Горностая были совхозные дрожки, но ни разу в жизни ему не пришлось выполнить ни одного «легкового» задания. Вероятно поэтому, встречая запряженного в дрожки огромного гнедого жеребца, гордость совхоза, Горностай, хрипя и плюясь, рвался из оглобель с явным желанием подраться.

Несмотря на преклонные годы и инвалидность, Горностай оставался задирой. Не раз по возвращении его из ночного мне приходилось заливать йодом рваные раны на морде и плечах.

По адресу Горностая сыпались колючие шуточки. Люди презирали его не за то, что он драчун, а за то, что в затеянных им драках доставалось только ему.

— Жидок на расправу! — говорили люди, объясняя поражение Горностая его трусостью.

Но вскоре Горностай заставил многих изменить сложившееся о нем мнение. В то утро он был не в духе: оторвал карман моей телогрейки, доставая лакомство: кусок черного хлеба с затиснутой в него селедкой.

Обычно Горностай долго фыркал в карман и потом, вытягивая губы, легонько доставал хлеб. На этот раз он просто рванул зубами оттопырившийся край кармана и, жуя хлеб, презрительно выпятил нижнюю губу.

Выезжая со двора, он куснул подвернувшегося на дороге сосунка жеребенка. Жеребенок зазевался, потому что был занят несуразно длинной травиной, которую старательно жевал назло любящей мамаше, напрасно звавшей его на очередную кормежку.

Плохое настроение Горностая усугубилось еще одним случаем: навстречу нам неслась пароконка с возом сочной, только что скошенной зеленки. Еще издали завидя зеленку, Горностай начал скашивать дорогу по диагонали. Когда воз поравнялся с нами, он вытянул шею и широко разинул пасть, намереваясь выхватить огромный клок, но не рассчитал время, и зеленка, мазнув его по жадной пасти, промчалась мимо.

Обозлившийся Горностай покосился на меня и, прижав уши, озабоченно затрусил вперед.

Неподалеку от дороги раскинулось поле еще не скошенного, зеленого овса. Остановив Горностая, я пошла нарвать ему охапку этого утешенья. Вдруг из-за поворота дороги затарахтел трактор. Тракторы прибыли в совхоз недавно. При виде их лошади вставали на дыбы, храпели и в паническом ужасе мчались, не разбирая дороги. Я увидела, что тракторист, шутки ради, направляет трактор прямехонько на Горностая.

Горностай еще не видел трактора. Сейчас он испугается, понесет, поломает телегу, покалечится сам, мелькало у меня в голове, пока я бежала к лошади.

Угрожающе рыча, трактор полз на лошадь, и Горностай принял вызов. Круто нагнув голову, он пошел навстречу невиданному врагу. В жажде единоборства он не думал о поражении.

Расстояние между участниками неравного поединка резко сокращалось. Растерявшись от нежданной контратаки, тракторист замедлил ход трактора и стал сворачивать в сторону. Но Горностай продолжал идти с явным намерением грудью встретить врага. И когда рас стояние уменьшилось настолько, что машина должна была или свернуться в кювет или раздавить лошадь, трактор остановился.

Постояв в раздумье нос к носу с машиной, Горностай заржал и, выпятив грудь, пошел своей дорогой. Вслед ему неслись ругательства, в которых слышалось уважение.

Я не глядела на тракториста, делая вид, что этот подвиг для моей лошади обычное явление, но, угощая Горностая зеленкой, чувствовала, как горят щеки от радостной гордости за моего плохонького, кривоногого конягу.

Я любила Горностая, а он отвечал мне обидной холодностью: никогда не встречал меня приветливым ржаньем, никогда не клал мне голову на плечо, как это делали другие лошади, ластясь к своим возчикам. И все-таки я любила его и не могла отделаться от чувства виноватости перед ним за его тяжеловозную жизнь. Разлука пришла нежданно. Лошадей, которые похуже, надо было отправить на смолокуренный завод, расположенный от нас за шестьдесят километров в глухой тайге.

Конечно, Горностай стоял в списке первым.

Прошло четыре дня. Утро было неприветливое, ветреное. Сопки кутались в лохмотья сырого, серого тумана. Задумавшись, я медленно запрягала другую лошадь. Не нравилась мне эта избалованная рыжая кобыла. Кто-то толкнул меня в спину. Оглянулась — Горностай! Ноги и брюхо залеплены ржавой болотной грязью. Морда измученная. Он тяжело дышал и, впервые положив морду мне на плечо, ласково пошлепал по щеке теплыми, мягкими губами.

— Горностаюшка, родненький ты мой!

Я побежала к заведующему и, рассказав о самовольном возвращении Горностая, умолила не отправлять его обратно.

— Дывись, який дезертир объявился! — рассмеялся он и добродушно добавил: — Хай ему бис, нехай остаетси.

Не чуя под собой земли от радости, я мчалась к Горностаю. Надо было накормить его и отмыть.

Горностай лежал на грязном дворе конбазы. Бок его то неестественно раздувался, то опадал, обтягивая похожие на обручи ребра. Сколько сил и храбрости понадобилось ему, чтобы одолеть бездорожье заваленной буреломом тайги! Как, наверное, он боялся темных зарослей кедровника, таящих неведомую опасность? Как всхрапывал и шарахался от треска хрустнувшей ветки и срывался с грибовидных кочек в рыжую воду таежных болот!

Увидев меня, Горностай с усилием приподнял голову и тут же снова уронил ее. По телу волной пробежала дрожь. Потом он дернулся, словно пытаясь встать, и, откинув оскаленную морду, затих.

Я сидела возле него, отгоняя больших зеленых мух, и старалась понять, что заставило Горностая вернуться. Привычка к своему стойлу? Или, кто знает, может, первая человеческая ласка, согревшая одинокое, озлобленное сердце?

Что могла я узнать, глядя на тяжелую лошадиную слезу, застывшую на грязной шерсти?

 

Белая шкурка

На серебряной парче снегов освещаемые яркой луной виднелись небольшие бугорки. Это тетерева, спасаясь от ночного мороза, зарылись в снег.

Узкая, голубая тень выскользнула на опушку тайги. Только эта тень и выдавала горностая, белая шкурка которого неотличимо сливалась с общей белизной.

Белая Шкурка издалека учуял запах птичьей ночевки и, расстилаясь по снегу, неслышно крался к ближайшему сугробику. Дремавший тетерев, заслышав приближающуюся опасность, не успел выбраться из своего укрытия, как маленький хищник повис у него на груди, вцепившись зубами в шею птицы. Громко крича от ужаса, тетерев рванулся в спасительную высоту.

Спокойствие ночи было нарушено. Испуганные тетерева взлетали, разметывая снег, и исчезали среди заснеженных деревьев. Только один, беспорядочно взмахивая крыльями, стремительно поднимался в темно-синее пространство, унося на себе белую пушистую смерть.

Белая Шкурка вдруг понял, что он летит, и, испугавшись, что было силы вонзил свои острые зубы в горло птицы. Эх, Белая Шкурка, этого-то и не надо было делать! Мертвый тетерев, распластав крылья, рухнул на землю.

Оглушенный падением, горностай лежал неподалеку от убитой птицы. Он не видел, как рядом заполыхал рыжий лисий хвост. Воровато косясь на неподвижного горностая, лиса схватила птицу и скрылась. И когда Белая Шкурка очнулся, то, кроме нескольких тетеревиных перьев да хитроумных зигзагов лисьего следа, на снегу ничего не оставалось. В голове у Белой Шкурки шумело. Лапы дрожали. В другое время он вернулся бы в свою норку, чтобы отлежаться после неудачной охоты, но сейчас голод погнал его на поиски пищи.

Полизав ушибленный бок, горностай побрел к подветренному склону сопки. Там в зимнюю бескормицу неповоротливые куропатки обклевывают с кустарника заледенелые почки. Но напрасно Белая Шкурка кружил среди кустов: куропаток не было.

Уже светало, когда Белая Шкурка очутился у небольшого домика, стоящего у подножия сопки. Никогда еще он не забегал так далеко. Горностай уже хотел повернуть обратно, как вдруг увидел свежий мышиный след. След вел к стене и обрывался около щели.

Белая Шкурка, не раздумывая, юркнул в щель. Он уже предвкушал, как пискнет и хрустнет на зубах теплый, мягкий мышонок, но, попав в коридорчик, сразу забыл про мышь. На полу в мешке лежал кусок оленины. Горностай прогрыз мешковину и жадно принялся за мороженое мясо.

В домике жили заведующий складом перевалочной базы и двое рабочих. Выйдя в коридор, заведующий удивленно уставился на шевелящийся мешок.

— Ребята! Крыса в мешок залезла! Одолели, проклятые, уже и сюда добрались. Давай кочергу!

Люди обступили мешок, и в это время из дырки выглянула оскаленная мордочка Белой Шкурки.

— Горностай! Держи! Не выпускай!

Забившись в угол мешка, Белая Шкурка с ужасом смотрел, как в мешок просунулась большая, красноватая рука и, растопырив пальцы, стала медленно приближаться к нему. Вот она уже близко. Вот рядом… бежать некуда. Защищайся, Белая Шкурка! Горностай воинственно затрещал и кинулся на человеческую руку.

— Ой! Кусается, чертенок! Ну нет, не пущу! Попался, который кусался.

Горностая посадили в большой жестяной ящик из-под папирос. Белая Шкурка метался по ящику, ударяясь о блестящие стенки и обезумев от грохотанья тонкой жести. Потом, обессилев, съежился в углу, дрожа всем телом и лихорадочно сверкая глазами.

…Люди надеялись приручить горностая и окружили его самой нежной заботой. От еды горностай не отказывался, но хирел прямо на глазах. Люди жалели угасавшего зверька.

— Он без свежего воздуха болеет. Давайте будем выводить его гулять?

С пугающим безразличием Белая Шкурка позволил надеть на себя ошейничек, сделанный из ремешка для часов. К ошейнику прикрепили длинный электрический провод.

Сверкающий зимний день ошеломил горностая. Тощий и грязный, он прижался к снегу и, растерянно моргая, боялся пошевелиться. Размотав провод, люди отошли в сторону.

Морозный воздух, проникнув в грудь, взбунтовал присмиревшую кровь. Сердце горностая учащенно забилось. Белая Шкурка высоко подпрыгнул и нырнул в глубокий снег. На поверхности ничто не выдавало движения зверька, только двадцатиметровый шнур натягивался и, шурша, исчезал под снегом.

Подождав некоторое время, люди стали осторожно подматывать провод. Он натянулся: казалось, на другом конце была привязана большая тяжесть. А это Белая Шкурка отчаянно боролся за свою свободу и, раня язык, яростно грыз прочный жгутик медной проволоки.

Конец провода вяло вылез из-под снега. Люди смущенно разглядывали обгрызанный конец и кровь, алеющую на растрепанной обмотке.

Почуяв свободу, горностай устремился вперед. Длинное тело зверька, помогая лапам, ввинчивалось в сыпучую толщу снега. Скорее, скорей! Дальше уйти от пугающих громких голосов, от страшных, больших рук, ласковое прикосновение которых заставляет замирать в тоскливом ужасе.

Пробираясь под снегом, Белая Шкурка оказался перед стеной склада. Горностай замер, прислушиваясь и принюхиваясь, и вдруг затрепетал от радости. Из-за стены тянуло спокойным, добрым запахом земли. Подкопавшись под балку, горностай проскользнул в узкое пространство между стеной и ящиками и, забившись в опилки, тревожно задремал.

Была глубокая ночь, когда Белая Шкурка проснулся. Незнакомый, заманчивый запах напомнил о еде. Выбравшись из своего убежища, горностай отправился на розыски. Запах шел из полуоткрытого ящика с копченой колбасой. Откусив кусочек колбасы, Белая Шкурка тут же с отвращением его выплюнул: это было противное, соленое мясо. Но запах не мог обманывать, и, веря ему, горностай продолжал упрямо грызть колбасу, надеясь найти в ней съедобный кусок. И действительно, вскоре зубы зверька погрузились в чудесный колбасный шпиг.

Одно открытие неизменно ведет за собой другое, и Белая Шкурка быстро наловчился вытаскивать шпиг, не прикасаясь к противному мясу. После кропотливой работы горностая колбаса превратилась в странное копченое «ришелье», а наевшийся зверек отправился спать.

На другой день заведующий долго рассматривал на свет дырявую колбасу и, чертыхнувшись по адресу привередливых крыс, заменил приманки в крысиных капканах колбасным шпигом.

Ночью Белая Шкурка снова вылез из своего укрытия. Склад был залит голубым светом луны, что струился в стенные щели. Тишина, смолистый запах ящиков успокаивали горностая. Он уселся посередине склада и стал приводить себя в порядок. Потребовалось немало терпенья, чтобы вытащить из своей нарядной шубки застрявшие опилки. Покончив с этим, горностай принялся умываться. Подозрительное шуршанье в дальнем углу заставило его насторожиться. Через лунную дорожку перебегали серые тени. Острые когти противно цокали по полу… четыре жирные крысы, злобно попискивая, шли на горностая.

Белая Шкурка поднялся на задние лапки и угрожающе затрещал. Но тоненькая, стройная фигурка горностая не испугала крыс. Разозленные появлением в их владениях незнакомца, одетого в неприлично светлую шубку, крысы скопом кинулись на него. Завязался нечестный бой четырех против одного.

Белая Шкурка бился храбро. Жгучая боль крысиных укусов разъяряла. Он терзал жирные тела, пропахшие подпольной затхлостью, и с отвращением разрывал верещавшие глотки.

Поутру люди сразу увидели мертвых крыс. В зубах у одной белел клочок горностаевого меха. Чуть поодаль, на полу, валялся разорванный ошейничек, сделанный из ремешка для часов.

— Э-э, да тут воевал наш горностай! Ну, герой!

— Один четырех тварей задавил, молодчага!

— Может, он тут и приживется?

— Рады будем.

Белая Шкурка сидел за ящиками, напряженно вслушиваясь в человеческие голоса. От многочисленных ран горело тело, но зверек боялся зализывать их, чтобы неосторожным движением не выдать своего присутствия.

Резкое металлическое лязганье заставляло Белую Шкурку нервно вздрагивать. Ведь не мог же он знать, что люди, беспокоясь о нем, разряжали крысиные капканы.

 

Мухоморишка

В летний, солнечный денек я лежала на опушке тайги с книжкой. Но разве можно читать, когда на страницы то ляжет тень от пушистой лапы лиственницы, то запрыгает веселый солнечный зайчик, то приползет малая букашка и задумается перед какой-нибудь буквой, не понимая по безграмотности, что это за черная закорючка и можно ли через нее переползти?

Нет такого человека, который, лежа на траве, хоть на минуту не представил бы себя крошечным путешественником. Невысокая трава просвечивает на солнце, и мое воображение бродит в дебрях чудесного леса.

Яркое пятнышко остановило взгляд. Из земли торчала красная с белыми крапочками шапка мухоморчика. Такого крохотного, что его можно было бы накрыть наперстком. Ковырнуть его из земли пальцем было рискованно, еще раздавишь. Я подцепила мухомор сухой палочкой и остолбенела от удивления: потревоженный грибок… пустился наутек!

Он бы удрал и унес с собой веселую загадку тайги, но палочка его остановила и перекувырнула на спинку. Вместо корешка на желтоватом пузике, продолжая бежать, дергались коротенькие, толстые лапки. Это был — паук. Вот так мухоморишка.

 

Пугало огородное

На спинку стула надето новое Наташкино пальто. Под стулом, прижавшись друг к дружке, стоят новые Наташкины ботики. На стуле сидит повязанный папиным носовым платком старый фланелевый мишка. А зареванная Наташка считает капли дождя, сползающие по оконному стеклу:

— Пять… девять… два, — и комариным голосом поет: —Дождик, дождик, перестань!

Но дождь и не думает переставать. Он разошелся и льет, холодный, осенний. Перед окном толстяк-георгин свесил голову и вздрагивает от капель, щелкающих его по красному затылку.

— Твои де-е-етки пла-а-ачут, — тянет Наташка, искоса поглядывая на мать.

— А детки могут не плакать. Детки могут надеть старое пальтишко и идти мокнуть под дождем, если им так хочется гулять, — говорит Наташкина мать и обращается ко мне: — Деткам не столько хочется гулять, сколько не терпится похвастаться своими обновками. И в кого она уродилась такой тряпичницей? Девчонке пятый год, а она начинает разбирать, что ей идет, а что не идет. Еле отучила вертеться перед зеркалом. Пригрозила, что напялю на нее старую телогрейку, в которой дрова носим, и поставлю на огород к бабке Оле, рядом вон с тем пугалом.

Наташа с ужасом взглядывает в окно, откуда виден соседский огород. Там на пустых грядках торчит одинокое пугало. Ветер треплет его мокрые лохмотья, и кажется, что пугало дрожит от холода.

Около него прыгают взъерошенные воробьи.

Наташка робко тянет меня за руку.

— Смотри, вон там воробеи и ихняя мама-воробеиха. Знаешь, чего она им говорит? Чилик-чилик, мои родные, прыгайте, прыгайте, а то у вас ножки озябнут! Да?

— Возможно, — соглашаюсь я, — только надо говорить не воробей, а воробьи.

Наташка грустнеет. Слишком уж много замечаний получила она за этот день. Девочка снова пытается вызвать меня на интересный разговор. Она прижимает нос к стеклу и шепчет:

— Воробеи еще чего-то говорят, только я никак не пойму.

Я внимательно прислушиваюсь к чириканью.

— Жалуются Пугалу: на огороде ничего не осталось, одни кочерыжки капустные торчат, попробуй уклюнь ее. Чем жить? Как жить?

Наташка взбирается с ногами на подоконник и удобно устраивается.

— Ну, а Пугала им чего?

— Пугало-то? Пугало, конечно, жалеет воробьев, а помочь им ничем не может. Видишь, Наташа, как оно вздыхает?

— Ты про это не говори, — протестует Наташка, — я про это сама вижу. Ты давай говори, чего потом?

Я попалась. Откуда мне знать, что будет потом? А Наташка требовательно глядит на меня и ждет…

Только я собралась послать Пугало на базар продавать рубаху, как на огороде появилась бабка Оля. Она подошла к пугалу, взвалила его на плечо и унесла в сарай. По-хозяйски: ведь на будущий год оно опять понадобится.

— Чего ты ждешь, Наташа? Видишь, бабушка Оля унесла пугало.

— Подумаешь, бабка Оля, а ты все равно говори, чего потом.

— Ну хорошо. Слушай. Смотрела-смотрела бабушка Оля в окно на пугало, и стало ей жалко. Вышла она и говорит: нечего тебе ту! под дождем мокнуть. Все лето служило ты мне, воробьев да галок гоняло, пойдем, теперь я тебя чаем напою, пышечками угощу.

— Спасибо, бабушка! — басом сказало Пугало и вприпрыжку побежало за старушкой.

— Правда, правда, — весело подтвердила Наташка. — Я сама видела, как Пугала на одной ножке попрыгала!

— Бабушка Оля налила Пугалу чаю в самую красивую чашку и положила перед ним горячую румяную пышку.

— А воробей?

— Ты слушай, сейчас и про воробьев будет. Так вот, откусило Пугало горячую пышку и вдруг как заревет…

— Обожглась, наверно? — предположила Наташка.

— Не перебивай, пожалуйста. Бабушка сама перепугалась, почему Пугало плачет, а Пугало ей на окно показывает, а в окно воробьи заглядывают, хлебца просят. Ну, ладно, говорит бабушка, вот напьешься чаю и снесешь воробьям крошек.

— Ну, а потом?

— А потом Пугало вышло на огород и накормило воробьев.

Наташка взглянула в окно.

— Нету там Пугалы. Одни воробеи прыгают.

— Они его дожидаются. Подождите немножко, значит, Пугало еще чай пьет.

Наташка странно посмотрела на меня и молча вышла из комнаты.

Немного погодя, случайно взглянув в окно, я увидела на огороде странную растопыренную фигурку.

— Наташа, что ты там делаешь? Сейчас же иди домой!

— Я не могу… я… Пугала и кормлю воробеев, — горестно ответил плачущий голосок.

В рваной, грязной телогрейке Наташка, добросовестно подражая пугалу, стояла на одной ноге и, заливаясь горючими слезами, крошила хлеб. Воробьи торопливо склевывали крошки.

— Ты же простудишься, — укоряла я, утаскивая выдумщицу домой. — Зачем ты это сделала?

— Ты сама сказала, что Пугала воробеям хлеба принесет, а Пугала обманула, не пришла.

— Глупая ты девчонка, ведь это же сказка.

Покрасневший носик упрямо вздернулся:

— Я сама знаю, что сказка, но ведь воробеи-то ждали?

Стащив мокрые чулки и держа в руках холодные ножонки, я спросила:

— А плачешь почему? Очень озябла, да?

— Нет, не озябла, — Наташка мужественно прихлопнула ресницами последние слезинки. — Знаешь, как стыдно было, что Пугалой стою? Только бы ребята не видели, а то задразнят.

 

Куры — дуры

На зиму кур пришлось поселить в кухне. Куда же было их девать в жестокие, колымские морозы?

Куры не оставались в долгу. Раза два в неделю на донышке старой фетровой шляпы, которая заменяла им гнездо, белело аккуратное яичко. Может быть, это было выражением признательности за доставленный им теплый угол, а может быть, куры решили, что если зимой не нестись (а зима здесь восемь месяцев), то зачем тогда и жить?

Конечно, два яйца являлись грошовой платой за неудобства, которые доставляли нам эти беспокойные жильцы. В углу, отгороженном проволочной сеткой, то и дело возникали скандалы. От тесноты у кур портился характер. Особенно разгорались страсти по утрам. Кто-то посоветовал давать курам бумагу, якобы полезную для пищеварения, и наши курочки каждое утро получали старую газету. Газета проглатывалась в несколько минут, и куры принимались обсуждать новости, наступая друг на друга и выпячивая зобы, набитые газетными обрывками.

Петуха у нас не было. Порядок поддерживала толстая, рябая курица. Стоило вспыхнуть ссоре, как Рябуха слетала с насеста и грузно приземлялась возле скандалисток. От негодования у нее медленно раздувалась шея, и от этого зрелища куры впадали в оцепенение.

Самый скверный характер был у черной курицы Злыдни. Она во всем видела желание ущемить ее интересы. Стоило кому-нибудь подойти к баночке с водой, как Злыдня с криком слетала вниз, расталкивала всех и принималась пить сама. Пила назло долго, через силу, и при этом старалась так растопыриться, что к поилке уже никто не мог подойти. Больше всех доставалось от Злыдни маленькой курочке — Сулико. Сулико любила прохаживаться, наклоняя головку в такт шагам, и тихонько напевать: кррум-круум.

Невинное развлечение действовало Злыдне на нервы. Как олицетворение черной злобы, она возникала перед Сулико. Получив увесистый клевок, Сулико с воплями забивалась в самый дальний угол.

Если в загородке становилось тихо, мы беспокоились: уж не поубивали ли наши курочки друг дружку?

Однажды, заглянув к ним в минуту такого затишья, я обнаружила, что все куры, столпившись в углу, ожесточенно дубасят пол. Разогнав их, я увидела крошечного мышонка, который, очевидно, пробирался к кормушке. Через несколько дней куры снова сгрудились в углу. Мы решили, что очередной мышонок принимает мученический конец, но на этот раз совершалось неслыханное злодеяние: на полу белели осколки яичной скорлупы. Куры съели яйцо!

— Потому они у вас яички клюют, что у вас петушка нет, — сказала соседка, когда я пожаловалась ей на кур. — Вот я вам продам петушка. Молоденький! Красавец! Старого себе оставлю, а уж молодого, так и быть, вам уступлю.

И мы купили петуха.

Красавец оказался белобрысым, плюгавеньким петушишкой. Ходил он мелкой, трусливой рысцой, бочком, как бы заранее уступая всем дорогу. Мы побаивались, что наши курочки его изобьют, но они просто не обратили на него никакого внимания.

В первую же ночь петух поразил нас своими вокальными способностями. Мы-то мечтали: завывает пурга, трещат от мороза углы, а у нас распевает петушок-золотой гребешок.

И он запел… Сначала мы даже не поняли, что за звуки раздаются на кухне. Казалось, там сидит старый, толстый шаман, которого после нерпичьего жира мучает отрыжка…

Стало понятно, почему любезная соседка оставила себе старого петуха.

Петух пел в положенное время, отставая от ходиков на три минуты. Правда, мы не смогли установить, петух ли отстает или ходики бегут?

Куры по-прежнему скандалили. Петух ни во что не вмешивался. И днем, и ночью он спал на жердочке, свесив голову ниже хвоста. Из полуоткрытого клюва раздавался самый настоящий мужской храп.

На домашнем совете было решено — петуха откормить и… тут мнения разошлись. Одни предлагали куриную лапшу, другие стояли за жареного петуха с рисом.

В общем, петушиная участь была решена.

Но вот однажды у кур поднялся невообразимый галдеж. Кучей навалясь на фетровую шляпу, они орали и клевались. Опять яйцо расклевывают, подумала я и начала растаскивать негодниц за хвосты. На дне шляпы скрючился петух. Он глядел на меня как-то сбоку, моргал, а с расклеванного гребешка на глаз стекали капельки крови.

— Ах, разбойник! Первым залез в гнездо, чтобы полакомиться яйцом?

Значит, пока он клевал яйцо, куры долбили его? С негодованием я вышвырнула петуха из шляпы. Что это? В шляпе лежало нетронутое яйцо. Петька! Умный, хороший Петька! Он закрыл его своим телом, самоотверженно подставив голову под удары крепких клювов разъяренных кур.

После этого случая петуха как подменили. Бесхарактерный, сонливый петушишка превратился в сурового, домовитого хозяина. В углу воцарилась тишина и спокойствие. Даже Злыдня перевоспиталась в тихую послушную курочку.

Мы очень полюбили Петьку, и нам стало казаться, что и поет он не так уж противно.

 

Солнечный зайчик

Резкий ветер Охотского моря налетает на скалы и, разбившись о камни, с пронзительным воем бьется у их подножия на серой гальке. Спасаясь от ярости ветра, плотней прижимается к скалам золотистый, тигровый мох. Вцепившись коротенькими стебельками в голые камни, вздрагивают атласные розовые цветочки «разбитое сердце». Карабкается по отвесным, острым выступам задумчивый, как лиловые морские сумерки, мышиный горошек. Как будто он знает, что там наверху раскинулась бескрайняя тундра, пряно пахнущая болиголовом.

Суетливый, звонкий ручеек, выбежав из тундры, осыпает брызгами мышиный горошек и, спрыгивая с уступа на уступ, несет свою милую болтовню к седым, ворчливым волнам. Около этого ручейка я и познакомилась с бурундуком. Это был маленький, забавный зверек, одетый в светло-желтую, пушистую шкурку. Приходя к ручейку, я привыкла встречать там любопытную мордочку. Мордочкой можно было любоваться, если сидеть неподвижно. При первом же движении мне показывали хвостик.

Я приносила бурундуку гостинцы: печенье, кедровые орешки и оставляла их на камне. Не знаю, принимал ли бурундук эти приношения или прилив равнодушно слизывал их с берега, но на камне никогда ничего не оставалось.

Наверху, в тундре, шла оживленная работа. Строили метеостанцию. За короткое лето нужно было успеть вырыть котлованы, чтобы до наступления морозов заложить фундамент. Тундра сопротивлялась. Миллионы живых и мертвых корней и корешков, вцепившись друг в друга, не поддавались усилиям острых лопат. Каждый кубометр грунта доставался с великим трудом. Но время шло, и все глубже вскрывали люди зеленую целину, и по краям вырастали кучи земли, перемешанной с травой и кустарником.

Как-то, бродя по стройке, я увидела знакомый, вздернутый хвостик, который стремительно скрылся под старую корягу. Под корягой я обнаружила ход в норку. Тут же валялись ореховые скорлупки. Так вот где живет мой бурундук. Сама не знаю почему, но мне хотелось, чтобы здесь жил именно мой знакомец с ручейка.

Лето быстро перешло в осень. Я наведывалась к ручейку, но бурундука там не было. Ручеек, звеня и захлебываясь, пытался рассказать, что маленький бурундук очень занят, что у него хлопот полон рот, а вернее, его защечные мешки полны кедровых орешков, которые он таскает к себе в норку, что люди на стройке вывернули наизнанку землю и надо пользоваться случаем, чтобы без труда набрать вкусных корешков.

Зима длинная, и надо запасаться едой до самой весны. Правда, бурундук будет больше спать, но время от времени надо же и просыпаться, чтобы покушать, а то так отощаешь, что и ног не потянешь. Так приятно в теплой норке спросонья съесть сладкий корешок или, слушая, как гудит пурга, погрызть кедровые орешки, пока сон не заставит снова свернуться клубочком на мягком, нагретом мху. Разговорившись со старым эвеном-охотником, я спросила его про бурундуков:

— Плохая зверь, — сказал он. — Мяса от него нет, шкурка фу-фу, и нет. Зачем живет?

— А они умные?

— Умный, да. Лето все орешки таскай, на зиму обедай запасай. Человек или медведь-шатун найди нору, ломай, орехи ам-ам, бурундук тогда сюда-туда бегай, кричи. Запасы нет. Как зиму жить? Тогда убивай себя. С голоду помирать не хочу.

Зима, как всегда, пришла внезапно. Белый снег покрыл ночью землю. Коченеющий ручеек, с трудом пробиваясь сквозь снег, невнятно шелестел и застывал тонкими льдинками.

Возле ручейка я нашла бурундука. Окоченелый, он неподвижно лежал на покрытом снегом камне. Рассказ охотника всплыл в памяти. Я пошла на стройку. На месте старой коряги стоял свежевыструганный столб. Конечно, нельзя поверить эвену, что бурундук сознательно убил себя. Просто разоренный зверек в отчаянье бежал куда глаза глядят и сорвался с обрыва. Значит, здесь действительно жил мой бурундук, и он же, разбившись насмерть, лежал у ручейка. Лежал такой пушистый, солнечный, как будто солнце, уходя от зимы, второпях забыло здесь одного из своих зайчиков.

 

Домовой

Летом в доме сломали неуклюжую русскую печь и поставили голландку с плитой и духовкой. Пришли осенние холода, и в углу возле печки стали раздаваться странные звуки. Как будто кто-то играл пальцами на губах. Тюрлюлюканье звучало грустно. Мы ломали голову, что это такое? Соседка, бабка Оля, высказала предположение, что это не иначе как домовой.

Он привык жить под печкой, спать на кочерге, ухватом накрываться. А теперь вот сунулся, а подпечка нет. Ни на печку, ни под печку, куда домовому деваться? Вот он с горя и играет на губах, под полом сидя. И как-то сама по себе стала выдумываться сказка:

…Домовой ростом со среднюю редьку. Старенький, с жидкой бороденкой. На голове шапка-самоделка из войлока, что валенки подшивают. Домовой следит, чтобы кошка не воровала, молоко не прокисало. При хорошем домовом никогда не сделать простокваши. Домовой следит за порядком, чистотой и не любит, когда дымит печка. Правда, у печки есть свой хозяин — Дымовой. Но он лентяй, больше норовит поспать, чем следить за печкой, и тогда печь начинает дымить. Тогда Домовой для порядка таскает Дымового за вихор.

Отчего в печке вой? Это воет Дымовой. Оттого, что в доме дым, Он наказан Домовым.

Сказку про домового можно было выдумывать бесконечно, но однажды вечером тюрлюлюканье раздалось громко и совсем близко. Кто-то тюрлюлюкал под дровами, сложенными у печки. Мы осторожно стали разбирать поленья. Под дровами сидела маленькая земляная лягушка. Увидев нас, она испуганно тюрлюлюкнула, встала на задние лапки и, шлепая передними по стене, направилась в угол, где в полу была щель.

Лягушонка пришла под дом, чтобы заснуть на зиму. Крепкий сон не приходил. Вот она и тюрлюлюкала, себя баюкала, а потом нечаянно вылезла из-под пола.

Тут и кончилась сказка про Домового. Сама пришла, сама и ушла.

 

Побег из бочки

За неделю до открытия сезона администратора Магаданского парка культуры и отдыха осенила мысль — устроить в парке зооуголок. В местные колхозы полетели радиограммы с предписанием: изловить и доставить живьем представителей колымской фауны.

Архитектор представил на утверждение проект строений для уголка живой природы, состоящий из билетной кассы и железных клеток. Проект приняли и приступили к строительству. Все необходимое, с точки зрения устроителей, для создания зооуголка было сделано. Не хватало… зверей.

Вот почему, увидев на рынке живого нерпенка, администратор, не торгуясь, заплатил за него собственные деньги и, дотащив зверя до общежития рабочих парка, поместил его в железную бочку с пресной водой. Первый экспонат прибыл.

Нерпенок в бочке печально гугукал и, высовывая голову, тоскливо озирался. Собравшиеся вокруг рабочие предлагали ему свежую навагу.

— И-ха, как пылоха! Мамка нет, вместо морям — бочкам. Как в турме, — сочувствовал старик-казах.

Нерпенок, упершись ластами в края бочки, высунулся до половины и, потеряв равновесие, шлепнулся на землю. В этот момент подошла Нина — библиотекарь читальни парка. Читальня помещалась в круглом стеклянном павильоне, душном и неуютном, и Нина чувствовала себя там, как рыба в заброшенном аквариуме.

Нина присела около нерпенка, а он, уткнувшись носом в ее руку, загугукал еще жалобней. Нина побежала к администратору.

— Это бесчеловечно, — заявила она ему. — Зачем мучить животное? Бассейн еще только в проекте, а в бочке нерпа не выживет. Ее надо выпустить, ведь это еще детеныш!

— Я попрошу не вмешиваться не в свое дело! — вскипел администратор.

…Несколько раз нерпенок пытался бежать. Ветер и туман подсказывали ему дорогу к морю, и нерпенок, шлепая ластами, пробирался сквозь кучи старых стендов с торчащими из них ржавыми гвоздями, барахтался в обрезках жести, запутывался в кусках рыжей колючей проволоки, стремясь уйти из жестокой, причиняющей на каждом шагу боль неволи. И каждый раз его находили и снова водворяли в бочку с затхлой водой.

Нина решила во что бы то ни стало выпустить нерпенка. Рабочие сочувственно отнеслись к этой затее, но, зная крутой характер администратора, не решались помочь. Одной Нине дотащить тяжелого зверька до моря было не под силу. До моря было более двух километров. Неожиданная помощь явилась в лице восьмилетнего мальчугана, сына администратора. Было решено, что как только Славкин отец уйдет куда-нибудь, они хватают нерпенка и через заранее приготовленную в заборе щель бегут. Отодрать доску взялся Славка.

…Старик-казах стоял на страже, чтобы сигнализировать в случае появления администратора. Волнуясь, Славка и Нина подбежали к бочке. Она была пуста. Обшарили двор, перевернули весь хлам. Нерпенок исчез.

В отчаянье спасители вылезли в приготовленную лазейку. По ту сторону забора в глубокой канаве брюхом вверх лежал нерпенок. На него было страшно смотреть. Белое пузико одрябло и сморщилось. Израненные ласты в крови и грязи. Зачуяв людей, нерпенок часто задышал и забился, пытаясь уползти. Он жадно вытягивал мордочку навстречу морскому ветру.

Быстро закутав его в приготовленную тряпку и прижав к себе, Нина бросилась бежать. Расстроенный Славка, подозрительно шмыгая носом, бежал рядом. Беглецы мчались вниз по Портовой улице, поочередно таща нерпенка.

Нерпенок, закутанный с головой, лежал смирно до тех пор, пока перед ними не открылось море. Тут он, как пружинка, вывернулся из Славиных рук и шлепнулся. С большим трудом удалось его снова запеленать. Он извивался, драл ластами тряпку, шипел и гугукал.

Пустить его в море возле берега было рискованно. Дно было завалено железным хламом, а кроме того, здесь его могли заметить и убить. Решили дотащить до конца мола. Мол возвышался над водой метра на три. Как спустить нерпенка? Ведь нельзя же сбросить его с такой высоты? И вдруг — плюх! Нерпенок сам кинулся в море. Славка и Нина в ужасе смотрели, как безжизненная тушка опускалась в глубь зеленоватой, пронизанной закатным солнцем воды.

Разбился?

Ничего подобного, скользкое тельце напряглось, уверенно заработали ласты, и нерпенок скрылся. Через минуту гладкая круглая головка показалась на поверхности далеко от мола. Повернулась, осмотрелась и взяла курс прямо в открытое море.

— Тетя Нина, а ведь вам сильно попадет, — встревоженно сказал Славка и взял ее за руку. — Вы скажите папе, что это я утащил нерпенка. Я не боюсь, пусть ругается.

Но Нине было тоже все равно. Чувство маленькой справедливости уничтожило страх перед ожидавшим ее скандалом.

Счастливого плавания, нерпенок!

 

Картинка

Выбравшись из густого кедровника на лысую верхушку сопки, художник остановился пораженный зрелищем. Протерев глаза, он взглянул еще. Нет, не померещилось. На камне, из-под которого топорщилась жесткая трава, собравшись в комочек, сидел маленький медвежонок. Подняв мордочку, он внимательно следил за порхавшей над ним бабочкой-лимонницей. Синее небо. Желтая бабочка. Любопытный бурый медвежонок… а вдали уходящая в синь неровная линия суровых сопок, похожих на окаменевшие, гигантские волны. Природа ласково подшутила над художником, нарисовав в уголке величественного ландшафта наивную детскую картинку.

 

Танец горностая

— Ой, до чего же неуютно, — сказала Весна, когда гуси-лебеди принесли ее на обрывистый, голый берег Охотского моря, и начала устраиваться на новой квартире. В первую очередь она принялась развешивать на серых камнях пестрые коврики цветущих мхов, стараясь прикрыть глубокие трещины на серо-желтых скалах.

Я брела по берегу, мечтая поохотиться на гусей. Ружье, торчавшее за плечом, уныло вперяло дуло в пустое серенькое небо. Вдруг из-за камня выглянула любопытная мордочка горностая. Забегая вперед, он прятался за камнями и пристально меня рассматривал. Но стоило мне сделать шаг в его сторону, зверек мгновенно скрывался. Вскарабкавшись на мокрый валун, я стала отыскивать глазами осторожного зверька.

За валуном, с подветренной стороны, лежал небольшой пласт ноздреватого снега, а на снегу… танцевал горностай. Весна бессовестно стащила с него белоснежную, королевскую мантию и дала взамен какое-то клочкастое рубище бурого цвета. Убожество костюма никак не гармонировало с важными, благородными движениями танцора.

Поднявшись на задние лапки, горностай медленно раскачивался, склоняя головку то налево, то направо. Похоже было, что он прислушивается к какой-то мелодии, чтобы, уловив ритм, закружиться в быстром танце. Плавно изгибаясь, зверек заскользил по ледяной корке. Круженье становилось все быстрей и быстрей, вероятно, оркестр играл в бешеном темпе. Мельканье черного хвостика слилось в одну линию, образовавшую круг. Еще немного, и не выдержит, разорвется маленькое сердце… но музыка оборвалась. Взмахнув передними лапками, горностай остановился. Секунду он стоял неподвижно, потом поднял мордочку и затрещал. Это, несомненно, была песня.

Берег, украшенный розовыми цветами, тревожный запах просыпающегося моря, порывы теплого, влажного ветра заставили меня понять, какая сила кружила горностая. Это было великое шаманство Весны, наполнившее сердце зверька предчувствием самого главного в жизни — радостным ожиданием любви, которую оставалось только встретить.