Мы шли потом прямо по сугробам, и дед рассказывал мне, показывая на замерзшую речку:

- Здесь я пескарей ловил! Жалко, что сейчас не лето! А вон в том бору грибов было - пропасть.

Потом мы возвращались в деревню, и дед показал, где была раньше церковь.

- И ты молился? - спрашивал я.

- Конечно, - улыбался дед, - по закону божьему пятерка была. Только она называлась - «весьма успешно».

Лошадь у почты все хрупала сеном. Мы зашли на почту. Пахло сургучом и свежим хлебом. Женщина в платке поднялась нам навстречу. Поклонилась.

- Милости просим погостевать, - сказала она.

- Нам пора! - ответил дед.

- Так не по-христиански, - сказала она, - уедете завтра. А сейчас надо отобедать.

Речь у женщины была плавной, а сама она степенной, спокойной.

Мы вышли с почты, пересекли улицу, вошли в дом.

Дом был необычный. Двор - под крышей. Стены из бревен, каждое в обхват. В темной глубине двора протяжно промычала корова.

В комнате, за столом, сидели старухи и старики. Угол был увешан иконами. Они тускло мерцали в полумраке.

Когда дед перешагнул порог, старики и старухи встали. Неторопливо и плавно поклонились. Дед снял папаху и в ответ поклонился им тоже. Я растерялся. Не знал, что мне делать. Кивнул. Сказал:

- Здравствуйте!

Мы сели за стол, уставленный едой. Все молчали, только хозяйка приговаривала, угощая нас:

- Груздочков отведайте! Брусницы! Варенушки!

Это значит - груздей, брусники, вареного молока. Слова хозяйка выговаривала кругло, не спеша, и от этого они казались ласковыми, добрыми.

Дед поднялся с рюмкой в руке. Оглядел стариков и старух, всмотрелся в их морщинистые лица, поклонился опять.

- Спасибо вам, люди добрые, - сказал он, - за тепло, за сердечность. Мама моя и папаша померли давно. Когда пятилетки наши только начинались. Я в армии служил. Только на могилку сумел тогда съездить. А теперь вот и у самого жизнь на закате…

Он помолчал, выпил вино. Выпили и остальные.

- Прошу вас только об одном, - сказал дед. - Если, конечно, помните. Спойте. Помню с детства - петь у нас в деревне умели. А у мамы - любимая была про солдата. Дайте послушать в последний раз.

Запели старухи неожиданно, как-то враз, и получилось у них так ладно и хорошо, что сердце у меня приподнялось будто.

Выезжает молодец На добром коне. Спадает у молодца Перчаточка с рук… Выкатились у молодца Поводечки из рук…

Песня грустная была, протяжная. Старухи даже и не пели будто, а рассказывали. Грустную историю рассказывали дедушке и мне, и я заслушался.

Видно, мне, доброму молодцу, Бессчастному быть! Бессчастному быть: В солдаты идтить, А моей молодой жене Солдаткою быть… Высылают меня, молодца, В дальние города; В дальние города, За сини моря… На синем-то на морюшке Мать-погодушка, У меня, у молодца, Есть зазнобушка: Молодая жена С малым детушкам. Напишу я молодой жене, Напишу я грамотку: Не пером я писал, Не чернилами, А писал я слезами Горючими; Отсылал эту грамотку С ясным соколом, С ясным соколом, Под правым крылышком, Под подкрылышком, Под сизым перышком.

Дедушка словно застыл. И лицо у него было такое же, как там, на кладбище.

Старики не пели. Но сидели они не как зрители, а напряженно, недвижно. И волнение было у них на лицах. Казалось, хотя они и не поют, но про себя песню повторяют. И поэтому тоже в пении участвуют.

Стало тихо.

Дед встал. Каждого старика обнял. Каждую старуху.

- Пора все же, - сказал.

- Ну ладно, - ответила хозяйка, - мы привыкли мужиков отпускать по военным делам без заминки. А вам, генерал, спасибо.

Мы оделись, сели в сани все с тем же мальчишкой, и снег снова заскрипел под полозьями.

Дедушкина деревня стояла на взгорке, под березами.

На березах чернели грачиные гнезда.

Они пустовали теперь. И деревня от этого казалась осиротевшей.

Лошадь бежала вперед, а мы все махали старикам и старухам.

Они стояли на околице неровной горсткой. Смотрели нам вслед.

И мне было грустно, саднило горло. Будто я всегда жил в этой деревне. А теперь бросил ее и вот уезжаю.