Семейные обстоятельства

Лиханов Альберт Анатольевич

Лабиринт

Мальчишечий роман

 

 

Часть первая

Серая ворона

1

Толику приснился сон.

Будто он залез ночью в школу и на цыпочках пробирается по коридору. В школе тихо и темно, только уличные фонари роняют сквозь окна на пол светлые пятна. Толик шагает по этим пятнам, ступает сторожко, но ботинки все равно тукают так, будто кто забивает кувалдой огромные гвозди. Он крадется в конец коридора, туда, где химический кабинет; он знает, что там, в химическом кабинете, есть что-то страшное, ужасное прямо-таки, но все равно крадется, словно тянет его туда магнит.

Толик открывает дверь, входит в комнату и чувствует, что тут кто-то есть. Мурашки ползут у него по спине, ему хочется повернуть и кинуться отсюда что есть духу, но он не уходит. Со стен, из-за мерцающих стекол его разглядывают бородатые ученые. Толик прямо ощущает их взгляды, но не ученые пугают его. В кабинете есть еще кто-то. Толик озирается. На длинном столе стоят стеклянные банки — круглые, как шары, вытянутые, словно длинные стаканы, толстые и приземистые, будто пузыри. Вдруг Толик видит, что все эти банки не пустые. В них журчит, шлепает, пенится разноцветная муть. Муть хлюпает, переливается через край, ползет по столу, растет, как на дрожжах, и неожиданно Толик понимает, что вся эта муть и есть кто-то. Что все эти оранжевые, зеленые, лиловые, черные щупальца, ползущие из банок, живые.

Разноцветная гадость ползет, разрастается, заполняет собой всю комнату от пола до потолка, и вот Голик уже чувствует ее липкие объятия. Он стоит по горло в хлопьях густой разноцветной пены и с ужасом ощущает, как она обволакивает его со всех сторон, обвивает, душит, давит, лезет в нос, в уши, в глаза… Толик уже не может дышать, вот уже сердце стучит в нем все реже, все тише… Собрав силы, Толик хочет крикнуть, но крик захлебывается в густой пене…

Толик открыл глаза сразу, а просыпался долго, будто и в самом деле стряхивал с себя цветные липкие хлопья, будто высвобождался из душащих объятий этой жуткой твари. «Приснится же такое», — подумал он.

Когда пили чай, Толик рассказал про свой жуткий сон. Обычно сны рассказывала баба Шура, но сегодня она молчала — то ли не увидела ничего ночью или, может, просто не с той ноги встала. И Толик рассказал все по порядку — про ночной коридор, про химический кабинет, про ученых, которые разглядывали его из-под мерцающих стекол, и про разноцветную бесформенную тварь, которая душила его.

Мама взглянула на Толика тревожно и сказала, что, пожалуй, надо купить ему матрасик помягче, а то на раскладушке неудобно спать, оттого и такие тяжелые сны. Отец с мамой не согласился, стал доказывать, что это ерунда, что раскладушка тут ни при чем и что такие сны Толик видит потому, что слишком много смотрит телевизор.

Толик ничего не сказал на замечание отца, но в душе с ним не согласился, потому что вряд ли сны зависят от телевизора, к тому же сон был цветной, а цветного телевизора Толик пока что в жизни не видел.

Они в молчании допивали чай, и Толик удивленно поглядывал на бабу Шуру. Странное дело, она молчала, хотя ясно, что главный специалист по снам в их доме не мама, не тем более отец, а бабка, которая знала про сны все. Вот, скажем, если приснится кровь — это хорошо. Скоро, значит, встретишь родственников. Если увидишь во сне снег — будут важные новости. Если приснится покойник и особенно кто-нибудь из умершей родни — погода переменится. А увидишь мясо — вот ведь глупость какая! — значит, заболеешь и, может, даже помрешь. В общем, бабка знала все про сны и сновидения, и Толик удивлялся, как это она до сих пор молчит, не обронила ни словечка.

Он допил чай, поставил, по бабкиному обычаю, стакан кверху дном — мол, напился, благодарю, и подумал, что, видно, бабкины приметы связаны только со всякими там покойниками, а вот до химических веществ, которые лезут из склянок и колб да еще и оживают к тому же, — до этого бабкина наука еще не добралась.

Толик встал из-за стола, натянул валенки, проверил, все ли, что нужно, в портфеле, и вдруг услышал, как бабка проговорила своим скрипучим голосом:

— Никак к беде.

Он не понял сначала, про что это она, и глянул вопросительно на маму. Мама вздохнула тяжело, соглашаясь с бабкиным предсказанием, — она верила всяким бабкиным словам. Толик посмотрел на отца. Отец подмигнул ему и мотнул головой — плюнь, дескать, на бабкино карканье.

Толик улыбнулся отцу, но отчего-то ему стало тревожно.

«Пару получу?» — подумал он, взвесил свои возможности и успокоился, решив, что да, шансы на пару есть — никак не выходят примеры по алгебре, хоть тресни, не выходят! Он вздохнул и смирился с бабкиным пророчеством: пара так пара.

2

Но двойку Толик не получил.

Правда, сначала все шло как по-писаному, и, когда Толика вызвали к доске, он подумал, что бабка все-таки настоящая пророчица и что теперь, пожалуй, он будет каждое утро рассказывать ей свои сны, чтобы знать наперед все беды и все удачи. Но дальше пошло наперекосяк.

Задачку — хотя ему и попалась трудная — он решил, попыхтел, конечно, что за вопрос, но все-таки решил и получил четвертак — надо же, по алгебре!

Когда Толик вернулся на свою парту, про сон и про бабку он уже почти забыл. Все затмила четверка.

Да и еще, когда домой возвращался, встретил на крыльце тетю Полю, соседку, еще ее спросил про сны — мол, как так, что они сбываются. Тетя Поля, высокая и худая, но добрая и Толика любившая, засмеялась:

— А ты им не верь, вот они и не сбудутся.

И Толик окончательно выбросил бабкино предсказание из головы.

Дома, под хорошее настроение, он быстренько выучил уроки, со старанием, высунув язык, красиво вывел все буквы и цифры — словно первыш на уроке чистописания. Потом рисовать уселся.

У Толика все картинки одна на другую похожи. Еще в первом классе, тогда ему отец подарил краски, понравилось Толику море рисовать. И чтоб всегда над морем солнце было. И всегда корабль Толик рисует — парусный фрегат с тугими от ветра парусами.

Вон там, на тумбочке, целая горка листов с этим кораблем. Несется он, вспенивая волны, накренился едва от быстрого хода и быстрого ветра. И хотя давно рисует Толик этот корабль, всякий раз он у него по-новому выходит — то форштевень сделает искусный, с узором, то старательно якорь нарисует. И солнце тоже по-всякому можно. В зените, над самыми корабельными мачтами, и на закате, у горизонта. Если у горизонта — море надо делать черней и только гребешки волн прозрачными от косого света.

Рисовать Толик садится не часто. Рисовать ему хочется не всегда, а когда какое-то особое чувство в нем появляется. Нет, не просто хорошее настроение, а что-то такое, что не объяснишь словами. Вот будто струна в тебе есть. Струна эта чаще всего молчит, но настает время, когда она звучать начинает: тихонько поет. Вот тогда садись скорей рисовать. Непременно море выйдет таким, каким надо, — темным, грозным или, наоборот, лазоревым, ярким. И корабль тогда получится отличный: скользящий, быстроходный — настоящий фрегат.

Толик рисовал свою картинку, слушал, как звенит в нем самом тонкая струна, и не заметил, как за спиной остановилась бабка. Очнулся, лишь когда она по голове его гладить стала, как маленького. Дернулся, мазнул красную полосу по белому небу, все дело испортил. А бабка будто не заметила.

— Молодец, внучок, — похвалила. — Говорят, они получают бесщетно!

— Кто — они? Чего получают?

— Да енти, как их, ну рисуют-те!

— Художники?

— Во-во! — закивала бабка.

И Толик задумчиво провел красной кисточкой по листу. Продолжил черту, которую из-за бабы Шуры мазнул. Потом накрест — еще одну.

Опять она за свое, баба Шура, опять сейчас говорить начнет, чтобы Толик художником стал. Он вздохнул, стал промывать кисточку, болтать ее в стакане с серой водой. Удивительный все-таки человек баба Шура! Ей ведь наплевать, кем Толик станет. Художником или еще кем. Получал бы шофер больше художника, она бы Толику говорила, чтоб шофером стал. Но бабка узнала от кого-то, что художники много зарабатывают, и всякий раз его хвалит за рисунки, какие бы они ни были — хорошие или совсем плохие. И еще приговаривает:

— На отца-то, на недоучку, не примеряйся! Изо всех грамот саму денежну выбирай.

«Ну, начинается!.. — подумал Толик, на бабку косясь. — Опять отца пилить станет!»

Ох, бабка! Всегда она права, даже если сама себе противоречит. Вот Толику говорит, чтоб учился, чтобы не брал пример с отца. А отец хотел бы учиться, но попробуй-ка заикнись он об этом дома! Мама-то, может быть, и ничего, возражать не стала, даже, пожалуй, наоборот, но бабка — ни в жизнь!

Отец у Толика техником работает. В конструкторском бюро. Хочет он инженером стать, но для этого ведь учиться надо. «Пропустил я свое! — говорит иногда отец и печально смотрит на Толика. — Вот уж Толик у нас всех перегонит, обязательно перегонит, инженером станет, машины новые будет конструировать». Но хоть отец говорит, что отстал, от своего он не отступает. Когда про работу свою с мамой рассуждает, глаза у него блестят. Толик его слушает и улыбается. Не все он понимает, что отец говорит, но что понимает — очень ему нравится. Завод, где отец работает, какую-то новую машину построить хочет. Ясное дело, чтоб построить, надо сперва чертежи начертить. Отец раньше пустяки чертил, не главные чертежи, а вот теперь ему важную работу дали. Он говорит: «Спроектировать один узел». Ну, в общем, начертить одну деталь, так Толик понимает. Отец смеется. «Нет, — говорит, — не совсем так, но в общем-то да, правильно». Словом, хоть и не кончал отец института, работает техником в конструкторском бюро, но совсем как инженер.

— Аньжанер! — Бабка злится. — Аньжанер, а вся цена-то сто рублей. Без вычетов. — И отца уговаривает, чтоб ушел из конструкторского, чтоб перешел в цех.

По-всякому бабка отца уговаривает. Сперва добром, как она выражается.

— Переходи-ка ты, Петя, — говорит, — в цех! В цех, Петя, переходи! Не все одно тебе, где работать! В цеху работяги по двести заколачивают — слышь, в два раза больше!

А когда отца такие уговоры не пробирают, таранит его бабка с разгону. Личико у нее розовеет от ярости. Ладошки бабка в кулачки сжимает и орет скрипучим голосом:

— Тилигенция голоштанная! Дармоеды! Мужик здоровой, мешки грузить могет, а сто без вычетов получает! А с вычетами-то?

Ну все, думает Толик. Сейчас закричит отец, не выдержит, или оденется молча, дверью хлопнет. А мама, как только отец выйдет, возле бабки бегать станет, по плечам ее гладить, водичку носить, валерьянку капать, утешать, видите ли.

Вернется потом отец — и в доме как в глухом лесу станет. Тихо, пусто. В одном углу баба Шура сидит. Мама возле ее локотка, ни на шаг в сторону — слуга несчастная.

Отец — в другом углу. Дымит, туманит комнату.

Ходит между ними Толик неприкаянный, за что взяться — не знает. Все из рук валится. Подойдет к отцу, скажет ему что-нибудь, он ответит. Не как всегда — подробно, с толком, а так: буркнет, скажет слово — и все. Подойдет к маме — уж лучше и не подходить к ней, — посмотрит она больными глазами, скажет, будто простонет. Ну а бабка как сыч на суку. К ней не подходит Толик.

Мается он, бродит, рисовать свое море сядет, в синюю краску кисточку макнет, по листу проведет — бросит. Море веселое, море яркое и светлое должно быть, а тут оно мертвым, серым выходит.

От такого моря еще тоскливей становится Толику.

3

Толик промыл кисточку, закрыл коробку с красками, порвал испорченный рисунок. Ах, баба Шура! Вот было у него настроение замечательное — еще бы, шутка ли, четверка по алгебре, а теперь опять как всегда. Будто была солнечная погода, да подул ветер, и снова хмарь, снова низкие тучи. И четверка по алгебре уже совсем исчезла. Умом знаешь, что она есть, а радость и удовольствие пропали.

Всегда она так, баба Шура, всегда все испортит, расстроит, такое у нее странное уменье — все и всем портить.

Бабка что-то притихла. Толик поискал ее глазами и увидел на диване. Баба Шура сидела, согнув спину, а на коленях у нее лежал бумажник. Знаменитый бабкин бумажник с потертыми, побелевшими краями.

«Вот, значит, что! — ухмыльнулся Толик. — Пенсия!» Ну конечно, не зря же бабка о богатых художниках разговор завела. Она зря и слова не скажет.

Что она за жадина все-таки! Ни характер хороший, ни другие какие достоинства в людях бабку не интересуют. Если о ком разговор зайдет, бабка всегда один вопрос задает: а сколько он получает? Если много, она согласно головой кивает — заранее, хоть и человека ни разу не видела и не знает, кто он такой, а уже уважает. Если мало зарабатывает, ей отвечают, она про такого уже ничего и не спрашивает. Неинтересно ей.

Ну а дома — дома бабка всем деньгам хозяйка. Как получка — и мама и отец все деньги бабке сдают. И она им выдает потом. Пойдет мама в магазин, баба Шура ей денег дает, а вернется мама, всю сдачу до копейки бабка у нее забирает. Только оставит восемь копеек — на троллейбус туда и обратно. Обед мама с собой в бумажке носит. Два бутерброда с колбасой или, того хуже, с баклажанной икрой. Вот и ходит мама белая, как бумажный лист.

Отец у бабки тоже под отчетом. Вечером она ему полтинник в карман кладет. Ничего не говорит, сунет полтинник, и все, на обед. Толик вначале все удивлялся, откуда у бабки столько полтинников. Потом в магазин с ней пошел и увидел, как баба Шура там тройку на полтинники разменивала. Чтоб, значит, удобнее отцу выдавать.

Ну а про Толика и говорить нечего. В школьном буфете булочки на переменках продают — желтенькие, пушистые, пятак цена-то, да нету у Толика пятака. Баба Шура ему кусок хлеба с маслом дает. Все хлеб да хлеб…

Конечно, и хлеба Толик поест, с ним, понятно, какой разговор. Вот маму жалко, когда поглядишь, как она бабе Шуре все копейки из кармана сдает.

А баба Шура сидит в это время выпрямившись, будто на уроке. Потом вытащит из серой кофты блестящий ключик, откроет комод, достанет оттуда бумажник, в бумажник деньги сложит, комод закроет, ключик обратно в карман.

Будто в доме воры есть и боится баба Шура, как бы кто деньги не взял. Все прячет, прячет деньги в свой бездонный бумажник.

А когда пенсию бабке приносят, она по пять раз на день бумажник свой из комода достает. Деньги все пересчитывает.

От этой пенсии, которую бабке ровно двадцатого числа почтальонша приносит, никому житья нет.

Если почтальонша хоть на день опоздает, бабке прямо невмоготу. Все топчется, топчется по комнате. Будто потеряла чего. Молчит и топчется. Потом не выдержит — оденется и на почту идет. Все бросит — и пойдет. Если на кухне суп у нее варится, так и не доварит, выключит газ и айда на почту. Если там очередь, не поворотит назад баба Шура. Хоть час выстоит, но заставит все перерыть, все бумажки перетрясти, найти ее пенсию. Уж тетки на почте бабу Шуру в лицо знают. И почтальонша старается первой на своем участке ей деньги принести, чтоб не бегала, не мешала работать.

Зато когда принесут бабке ее «зарплату», когда пересчитает она, мусоля пальцы, грязноватые бумажки да сложит их в комод, под тонкий серебряный ключик, посмотрит бабка вокруг себя, будто Наполеон какой. Будто она победу великую одержала.

И по ней видно — по сухонькому ее лицу, по грачиному носику, — какое ей от этой пенсии удовольствие. Даже вроде добрей баба Шура становится.

Вот и сейчас.

Сосчитала бабка деньги и в потолок уставилась, улыбается потолку.

Смотрит Толик на бабушку и не узнает. Морщинки на щеках разгладились, и в глазах какое-то свечение.

Баба Шура очнулась, увидела, что Толик ее разглядывает, разом построжала, спустилась со своих денежных облаков.

Насупилась, захлопнула бумажник, спрятала в комод, подальше от Толикиных глаз.

— Иди-ка, Толик, — строго сказала, — погуляй.

«В одиночестве, наверное, о своих деньгах помечтать хочет, — подумал Толик, — чтоб никто не мешал», — и натянул на голову танкистский шлем — свою гордость. Застегивая его, Толик вспомнил отца и снова поразился бабке. Как это ухитряется она мерить отца только на деньги! Да отец такой замечательный!

Толик вышел во двор. В сгустевшей темноте горела яркая лампочка, освещая хоккейную площадку. По ней носились мальчишки, гоняли шайбу, орали, и Толик поправил шлем.

Сейчас он придет на площадку, и мальчишки без слова уступят ему место центрального нападающего, потому что на Толике отцовский шлем, а всю эту площадку сделал не кто-нибудь, а отец Толика.

Толик вспомнил, как это было. Отец вышел во двор с совковой лопатой и стал раскидывать снег. Он разогрелся, от него пошел пар, и тогда отец скинул пальто, повесил его на столбик, к которому цепляют бельевые веревки, и снова замахал лопатой. Толик ему помогал, тоже раскидывал снег, но лопата у него была взрослая, тяжелая, и он устал, остановился передохнуть, обернулся к отцу.

А отец наклонился чуть и так швырял снег, что аж пыль холодная летела по двору. Он метал и метал снег, не разгибаясь, не глядя по сторонам, и покрякивал от удовольствия. Потом остановился, увидел, что Толик на него глядит, подмигнул ему и шапку над головой приподнял, будто снял крышку с кипящей кастрюли: пар от головы клубами валил.

Толик засмеялся, любуясь распаренным отцом, — такой мороз, а ему жарко, — любуясь, как снова, словно рычаг, размеренно и сильно заходила в руках у него лопата, и ему захотелось работать с таким же азартом, как отец. Он замахал своей лопатой, конечно, реже и труднее, чем отец, но тоже покрякивая, — правда, не столько от удовольствия, сколько от тяжести, — но все равно работа шла, над двором летела тонкая снежная пыль, и из этой пыли вдруг вылезли дворовые пацаны с лопатами, и теперь уже не только отец с Толиком крякали, как утки, а будто налетела целая стая.

Площадку расчистили, потом долго таскали в ведрах горячую воду, которая растекалась на площадке стекленеющими лужами, и над ними в тихом морозном воздухе стлался густой туман. Отец таскал по два ведра сразу, потом заложил по краям поля доски, и неплохая наутро вымерзла площадка, настоящая получилась хоккейная коробка, и лед был довольно гладкий. Но играть все-таки ребята любили без коньков, в валенках, чтобы посильней бить шайбу, а то на коньках такого сильного удара не получалось, больше падали и в кровь разбивали коленки. Так что в шайбу во дворе играли без коньков, и центром нападения всегда был Толик, хоть и жили в доме ребята постарше его, пятиклассника. Да, играл Толик в нападении, именно центром, потому что только центром, никак не меньше, можно было играть, имея такой великолепный, такой изумительный танкистский шлем, через который не слышны никакие удары. Можно даже клюшкой по голове стукнуть — ничего, выдержит. Не изо всей, конечно, силы.

Словом, то, что Толика выбрали центром нападения, относилось не к его личным заслугам, а к танкистскому шлему и к тому, что это его отец придумал сделать площадку для ребят.

И Толик был благодарен отцу.

4

Когда Толик вернулся с улицы, отец был уже дома, сидел за столом напротив мамы, а баба Шура разливала в тарелки перловый суп.

Мама увидела распаренного Толика в шлеме, сразу нахмурилась.

— Опять гонял, — сказала, — лучше бы дома посидел. Книжку почитал. Или полепил из пластилина, у тебя хорошо получается.

И правда, у Толика из пластилина хорошо получается. Еще во втором классе он бабу-ягу из пластилина слепил. И Наполеона с одним глазом: на втором — черная ленточка, выбили Наполеону глаз на войне. Но это же во втором классе было. А сейчас пятый. Пятый — это-то понять можно?

И потом — совсем разные вещи, когда тебя за Наполеона одна мама хвалит и когда тебя хвалят за отличную шайбу все ребята, вся команда. Совсем другое дело! Тут ты сам для себя. Ну, для мамы еще. А там для целой команды.

Но мама всегда ворчит, когда Толик во дворе шайбу гоняет. Она хочет, чтоб он дома, перед глазами сидел. Отец шевельнулся недовольно — это у них старый спор, нерешенный.

— Надо, чтоб он коллективистом был, — сказал отец.

Что такое коллективист, Толик точно не знал, но отцу кивнул согласно.

— Еще успеет, Петя, — ответила ему мама тихо, но настойчиво.

Толик увидел, как из угла сверлит глазами баба Шура, понял, что это опять мама не свое говорит. Это она бабкины идеи осуществляет, это бабка ей наговорила, чтоб Толик больше дома сидел. Поэтому и настойчивость у мамы в голосе.

«Ну, баба Шура!» — злится Толик и смотрит на отца с любовью и с тоской. Смотрит, как отец спорит, горячится.

— Хватит, — сказал отец, распалясь, — что мы с тобой к подолу пришиты. Пусть хоть он среди людей будет.

К чьему это подолу они пришиты, отец не сказал, но Толик понимает, догадывается — к бабкину. Он глядит на бабу Шуру, но та своим делом занята, зашивает что-то, будто это ее и не касается. Будто она и не слышит ничего.

Потом говорит, невзначай как бы:

— Пенсью принесли…

Всякий раз, как она говорит это, отец голову в плечи вжимает, а мама быстрей есть начинает. Знают уж, как все дальше будет. Наизусть выучили.

— Н-ндя… — размышляет бабка, лобик морща. — Вот опять за доставку два рубля отдала… Охо-хо-о, жисть-та-а…

Это бабка почтальонше за то, что она ей пенсию приносит, двадцать копеек дает. Но никогда баба Шура не скажет — двугривенный, нет. Два рубля, говорит. Это она все по старым деньгам считает. По-старому, когда деньги меняли на нынешние, двадцать копеек два рубля значили.

Толик был совсем маленьким, когда деньги меняли, это ему бабка все подробно рассказывала. Давно уже тех денег нет в помине, а она все по ним счет ведет.

По тем старым деньгам ей почтальонша шестьсот рублей приносит. А отец получает всего сто. По новым.

Вот и ходит баба Шура, оживленно сандалиями своими шебаршит, половицами скрипит. Большой день сегодня у нее. Шутка ли, пенсия!

Отец и мама ели суп молча, опустив головы, славно ребятишки провинившиеся, а бабка все причитала, все кидала камушки в отцовский огород.

— Н-ндя… Ндя-ндя-ндя… — ныла баба Шура, облокотись, подбородок в ладошку сложив. В глазах задумчивость и размышление были, будто никого она и не изводила вовсе, а просто так размышляла себе вслух, думу думала.

— Н-дя!.. — гундосила. — Все ж таки нескладно выходить у нас. Я одна шестьсот имею, а вы вдвоем — сто да восемьдесят, сто восемьдесят без вычетов. Н-ндя!..

Отец положил ложку, не доел суп и так папироской задымил, что комната враз синей стала, а табак под красным огоньком от горенья затрещал.

— Петь, а Петя, — баба Шура вдруг удивилась, — а пошто это за партию-то деньги берут, а? Вот вычеты-то?

Голос у нее ласковый, бестолковый, не понимает она будто, хоть ей отец все сто раз объяснял.

— Да не вычеты это, — взорвался отец. Лицо у него покраснело, словно он тяжелое бревно поднимает, а не с бабкой разговаривает. — Не вычеты это, — крикнул он, — а взносы! Я сам плачу, понятно!

— Ню-ю-ю, — запела бабка, нутряным смехом заливаясь, — ишь, добровольно! Скажи кому, глядишь — поверют!

Отец папироску в тарелку ткнул, забегал по комнате, будто заяц загнанный. А мама голову опустила, даже лица не видно. Знают, что все это цветочки, сейчас ягодки будут.

— Не горячись, зятек, не горячись, — бабка отца успокаивает, и лицо у нее уж без ехидцы, серьезное лицо, потому что ведь и разговор дальше серьезный.

— Вишь ли, Петя, зятек дорогой, — бабка говорит. Глаза на клеенку опустила, пальцем по ней водит, стесняется будто и говорить-то про это, такое деликатное дело. — Вишь ли, зятек дорогой, я пенсьонерка, а доходу имею чуть поменее тебя.

Баба Шура глаза от клеенки отрывает, смотрит спокойно, как отец по комнате бегает, как мать в пол глядит.

— Ну ясное дело, мои деньги — на похороны, да вам в наследство, как преставлюсь… Живем мы на ваши средства, уж после меня пошикуете, ясное дело, но покамест денег мало.

Отец все молчал, крепился. Трещал табак под огоньком, комната, как поле боя, в синих клубах. Отец ходил по комнате, а за ним, как живые, двигались табачные облака.

— Переходи-ка ты, Петя, в цех! В цех, Петя, переходи. — Бабка вдруг заталдычила. Пальчиком сухоньким отцу в пояс затыкала, глазки ее востренькие заблестели.

И сколько еще будет бабка отца вот так мучить?

5

Однажды летом Толик видел водоворот. Прошел жуткий ливень — казалось, тяжкая туча, которая нависла над городом, вся, без остатка, пролилась, и по улицам во всю ширину мчались мутные, стремительные речки. Воды было столько, что решетчатые колодцы не успевали ее проглатывать. Над колодцами плескались целые озера, и в том месте, где вода стекала, крутились водовороты.

Они глухо гудели, урчали, будто какие-то прожорливые твари, и вокруг мутных воронок, как в карусели, носились щепки, обрывки газет и всякий мусор. Все это крутилось, словно завороженное урчащей пастью воронки, медленно приближалось к ее краям, потом попадало в середину и исчезало в страшном нутре колодца.

Толик долго стоял тогда возле водоворота, глядел в этот манящий, все проглатывающий круг, и колодец казался ему живым, жадным зверем.

С тех пор прошло много времени, но крутящаяся воронка не исчезала из памяти Толика, наоборот, он чаще и чаще вспоминал ее, потому что все, что было дома, напоминало ему ту воронку. Жизнь в их доме крутилась возле денег, всегда возле денег, возле бабкиного бумажника с потертыми углами; и чем дальше, тем глубже засасывал этот денежный круговорот всех их. Мама уже смирилась и крутится в бабкиной воронке, и только отец сопротивляется, не поддается бабкиным разговорам, не переходит в цех, потому что — это даже Толику ясно — не все мерится деньгами, не все мерится по бабкиному правилу, и интересная, любимая работа важней и дороже всяких денег.

Деньги, деньги, все только о них и толкует баба Шура. Но Толику иногда кажется, что вовсе не деньги бабке нужны, а что-то другое. Непонятно что, но другое, потому что все эти скандалы из-за отцовской работы, из-за его зарплаты лишь половина всех скандалов. Баба Шура у них дома будто острый гвоздь на гладкой доске. Куда ни пойдешь, что ни сделаешь, обязательно за этот гвоздь зацепишься, обдерешься.

Такой уж у бабы Шуры характер.

С виду посмотришь — безобидная старушечка, божий одуванчик. Сухонькая, легонькая — как стручок.

А дойдет до дела — нет человека страшней бабки.

Если обозлится, к примеру, или если что не по ней, не по нутру, бабка характер свой — из кожи вон лезет! — выказывает. А характер у бабы Шуры как булыжный камень. Хоть молотком по нему стучи — ничего не добьешься, кроме как молоток железный обобьешь.

Если что там не так, если что ей не подходит, уставится вдруг баба Шура на что-нибудь и глаз не отрывает. С ней говорят, она не отвечает.

Начнет мама пол мыть, баба Шура с места не стронется. Сидит, глядит в одну точку, свернет губы в птичью гузку и ровно оглохла. Мать ее в такой час боится. Тихо пол возле бабкиных ног аккуратно вымоет, тряпкой ее не коснется. Отойдет потом бабка, встанет, а на мокром полу от нее два сухих следа останутся. И следы эти никогда прямо, как у людей, не стоят. Всегда один в другой уткнется. Будто шел, шел человек и сам о себя споткнулся. И нету ему дальше никакого ходу.

Толик давно заметил, что глаза у бабки, когда она вот так уставится, будто меньше становятся. Не зрачки, а две иголки. Так и колют. Смотрит она, например, в телевизор, и ничего не видит, а телевизор глазами прокалывает и стенку за ним тоже. Не моргнет, не шелохнется баба Шура, что там ей по телевизору ни показывают.

Толик, пока не понимал, встанет, бывало, перед бабкиными глазами, заговорить с ней хочет, а она и его прокалывает своими иголками. Стал тогда Толик ее обходить. Неприятно как-то, когда сквозь тебя смотрят такими глазами.

Сперва все это Толика не касалось.

Ну не нравится тебе, как баба Шура в фикус глазами уткнулась, час будто загипнотизированная сидит, плюнул, натянул валенки и айда во двор шайбу гонять с пацанами или в войну — тыр-р-р-р! — длинными очередями по врагу строчить из автомата.

Вот тебе и вся баба Шура.

Да ясное дело, не для Толика она и старалась. Отцу с матерью свою власть, свою силу доказывала.

Вот в прошлый праздник, например, собрались отец с мамой в гости, заранее бабку предупредили. Она все молчала, вроде бы и не возражала, а стали собираться — отец костюм свой любимый надел, не новый, но аккуратный и красивый, в полосочку, мама туфли вытащила блестящие, тряпочкой их от пыли обтерла, чулки натянула красивые, тонкие, сели на один стул обуваться, задурили, как маленькие, тесня друг дружку, засмеялись, а баба Шура вдруг в комод уставилась и замолчала. Смейтесь, стучите, кричите — ей хоть хны! Нет ни комода перед бабой, ни стенки за ним, ни улицы за домом — уставилась баба Шура, глядит куда-то в никуда — и все тут!

Мама заметила первой бабкину перемену, приутихла, опустила голову, будто виновата, что с отцом шутили, засмеялись. А бабке этого мало. Молчит, сидит недвижно, как сыч на суку, и глазами не моргнет.

Отец вздохнул, стянул галстук с шеи, из угла в угол заходил.

Ходил, ходил, а мама как всегда. Будто пол возле бабкиных ног моет. Тряпочкой тихонько туфли ее обводит, чтоб встала потом баба Шура, а от нее, как ни в чем не бывало, сухие следы друг в друга уперлись. Боится мама бабу Шуру, тихонько туфли уже сняла, в шифоньер поставила, чулки отцепляет.

Отец остановился перед ней, опять вздохнул, размял папироску, просыпал табак.

— Ну что ж, — сказал бабе Шуре, а сам на маму поглядел, будто все это не бабке, а ей говорит: — Ну что ж, Александра Васильевна, так нам тут возле вас и сидеть? Мы ведь вроде еще не старики, хочется же в гости сходить к товарищам. Да и обещали, что придем, неудобно…

Мама совсем голову опустила, будто это ее отец ругает. Отец тогда шагнул к маме, по волосам ее, как маленькую, погладил.

— Что же вы, в самом деле, Александра Васильевна, — сказал отец, маму гладя, — вроде бы взрослые мы люди, да вот и Маше тоже развеяться не мешает, а то все дома и дома… Кухня, да полы, да плита…

А баба Шура все сидела не шелохнувшись, словно и не касалось это ее. Словно не с ней отец говорил.

Но отец все ходил, все ходил, курил, пуская яростно дым, и говорил ровно, спокойно. И Толику показалось, что отец все это вовсе и не бабе Шуре говорит. И не маме. Неизвестно кому говорит отец, наверное, даже никому. Просто так он все это говорит, лишь бы не молчать, лишь бы сказать хоть что-нибудь. Будто себя уговаривает. Будто успокаивает себя.

Ровно говорил отец, как некоторые учителя на уроке, и все одно и то же повторял. Потом глаза у него потухли, как папироска, и он уж не говорил, а под нос себе бормотал.

А баба Шура молчала. Молчала — и все тут, хоть лопни!

Только уж ночью, когда все легли спать и успокоились окончательно, баба Шура принялась на диване ворочаться, пружинами ржавыми скрипеть. Это значит, не все еще. Еще не сказано, значит, сегодня последнее слово, и хоть говорил отец целый вечер — сперва распаляясь, потом тихо, под нос бурча, — не за ним все-таки последнее слово, нет. За бабой Шурой.

Поскрипит пружинами бабка, поворочается с боку на бок, будто председатель на собрании колокольчиком позвонит, и скажет свое последнее слово:

— Промежду протчим, я вам мама, а не Александра Васильевна!..

Это она отцу говорит. И лучше уж отцу промолчать, потому что иначе баба Шура и завтра говорить не станет. Просидит целый день, уставившись в одну точку, и обед не приготовит, и весь вечер снова испортит.

Промолчит отец, неизвестно о чем думая, а уж мама и вовсе ничего не скажет.

Словно ничего они не слышали.

Только бы с бабкой не спорить.

6

Толик сначала думал, бабка с отцом из-за бога поладить не могут. Думал, баба Шура отцу ту историю все простить не может — с иконой, которая в углу у нее висит. Не может забыть, как отец ту икону скинуть хотел.

Баба Шура в бога верит. Сколько раз в день у иконы своей остановится, губами пошевелит, покрестится. И помогала икона бабке, Толик своими глазами сто раз видел, как помогала.

Очень это просто, оказывается. Сидят они, например, вечером, когда по телевизору кино показывают, которое детям до шестнадцати лет смотреть нельзя. Сидят, сидят, и Толик сидит, что же делать? Комната у них одна, и мама говорит, что не закрывать же ему глаза. Конечно, не закрывать! Да если и закрыть, завязать даже глаза шарфом, не поможет же! Ушами-то все Толик слышит. А раз слышит, можно и не глядеть — все равно все понятно. И между прочим, ничего еще такого страшного в этих кино не показывали, бояться нечего. Так вот, сидят они, сидят, смотрят кино, и как дойдет, что там какая-нибудь красивая тетенька платье снимать начнет, раздеваться, — вот тут икона и начинает действовать!

Отвернется баба Шура от телевизора, поищет глазами в темноте угол, где икона висит, перекрестится быстренько, и все! Дальше телевизор смотрит. Пока крестилась, уже другое показывают.

Так что икона ей помогала, и Толик, понятное дело, думал, что баба Шура на самом деле в бога верит.

Это, конечно, интересно было — как в бога верят.

Хорошо ведь — попалось тебе что-нибудь неприятное, ты перемолился одной рукой, и все в порядке! Всякие неприятности: с глаз долой — из сердца вон, как баба Шура говорит. Только вот надо научиться, как рукой водить.

Толик совсем пацан был, в первый класс ходил, когда этот скандал случился. Сейчас-то он понимает, какой глупый тогда оказался, но что поделаешь, ведь раньше Толик к бабе Шуре хорошо относился. Даже любил ее, хотя и неизвестно за что. Верил ей.

Так вот, начала баба Шура однажды перед иконой молиться, а Толик за спину ей встал, приподнялся на цыпочки, принялся вслед за ней креститься. Бабка обернулась, увидела, что Толик тоже крестится, вдруг носом всхлипнула. Приступала мелко-мелко к Толику, с костяных коленок не поднимаясь, и обняла его.

— Внучо-ок! — сказала протяжно. — Золотко!

И стала Толику показывать, как правильно надо в бога верить. Не в живот сначала, а в лоб пальцами тыкать, и плечи не путать — сперва в правое, потом в левое. И пальцы щепоткой сложить, будто соль взять собрался. А раньше всего на коленки стать для уважения к богу. Но вообще-то можно и так, на ногах если некогда.

Они стояли на коленках перед иконой — баба Шура и возле нее Толик, и тут неожиданно открылась дверь.

Никогда в жизни не видел Толик отца испуганным — и вдруг увидел: отец стоял на пороге, приоткрыв рот, хлопая глазами, подняв брови домиком. Из-за его плеча выглядывала мама, бледная, будто три раза подряд напудренная.

Отец постоял, помолчал, потом шагнул в комнату, и лицо у него сразу стало маковым. И опять он другим стал. Раньше бабка упрется взглядом в угол, так отец ходит по комнате нерешительно, только говорит, сам себя уговаривает. А тут вдруг как гаркнет:

— Ну-ка, мамаша, снимай свою иконку! Да моли бога, что я твой родственник!

Баба Шура поднялась с коленок, промокнула пуховым платком острый носик. Толик отцовского крика испугался, думал, и баба Шура испугается, снимет из угла икону, а она, будто ничего не случилось, мимо отца прошаркала, словно и не заметила его, словно и не кричал он только что, и удивленно сказала маме голосом скрипучим, таким, будто кто-то сухую доску раздирает — разодрать не может:

— Маш, а Маш! А пошто же это мы Толика-то не окрестили?

Мама все стояла в дверях, только еще бледней стала. А бабка, ничего не замечая, талдычила свое.

— Не-ет, — мотала она головой, — окрестить надо, а то вон нехристи-то какие ноне… Орут! Голос подают! А коммунисты еще! Ну да ладно, окрестить не поздно…

Толик думал, отец все-таки скинет бабкину икону — он прямо ринулся в угол. Но бабка, которая вроде бы и не видела отца и речи свои говорила маме, вдруг мгновенно повернулась, кинулась наперерез отцу и в тот миг, когда он протянул руку, чтобы достать до иконы, вцепилась в него.

Отец остановился, опешил, не зная, что делать, как быть с бабкой, которая вцепилась в него, рванулся было опять к иконе, и в эту минуту ожила мама. Она кинулась к отцу — Толик думал на подмогу, но нет, мама тоже, как бабка, схватила его за руку.

— Не надо, Петя, не надо, — заговорила она сквозь слезы. — Милый Петя, не надо!

Отец обернулся.

Бабка отступила на шаг и глядела теперь на него.

Хоть и прошло уже четыре года с тех пор, а как наяву видит Толик ту минуту: отец и бабка стоят друг против друга, будто на дуэли.

Отец — высокий, ладный, плечи широченные, никак Толик за плечи обхватить его не может. А бабка — щупленькая, сухонькая, будто стручок. Но какая тут дуэль?

Но нет, не так-то все просто.

Не всегда тот, кто сильней, побеждает.

Не страшная баба Шура, не ловкая, не хитрая. Самая что ни на есть обыкновенная старушка. Кофта на ней вязаная, серая, серая юбка и платок пуховый тоже серого цвета. Носик острый торчит из платка, как птичий клюв. Вот глаза только.

Как посмотрит баба Шура на человека — не просто так посмотрит, а со злостью, — не то что проколет иголками — пробуравит, просверлит, будто в самое нутро тебе заглянет. И оттого, что заглянет в самое нутро баба Шура, нехорошо в тебя заглянет, с тайным каким-то смыслом, сердце у человека зайдется, и он отступит на шаг.

А отступив, увидит, как вырастает вдруг баба Шура.

Маленькая, сухая, а вот уже всю комнату заняла. Никого больше тут нет — одна она все заполонила, и нет человеку здесь места. Вон, вон от нее! Вон из комнаты, где дышать нечем!

Посмотрела тогда вот так баба Шура на Толикиного отца. В самое нутро, наверное, ему заглянула и сказала негромко, будто нехотя:

— Слышь-ка, сродственник бесштанной! Ты тутотка на меня не гавкай, не ори. В своем дому хозяйствуй, а здеся ты сам по билету. Почитай, как на постоялом дворе.

Только что отец красный был, а тут позеленел. Шарики на лице закатались, будто он под щекой конфеты круглые держал. Отец отступил на шаг от бабки, а потом в коридор вышел. Дверью хлопнул так, что под обоями словно мыши зашуршали — штукатурка посыпалась.

Мама на сундук, где всякое старье лежит, опустилась, заплакала.

Толику страшно сделалось, ведь он тогда еще совсем пацан был, в первый класс ходил. Он к маме пришел, прижался к ней. Мама Толика обняла.

А тут баба Шура тенью над ними нависла. Серая вся, как ворона. Каркнула:

— Ты-кось скажи своему соколику, опамятуй его и сама не забудь. Я — слышь! — я тутошная хозяйка!

Сказать бы тогда маме свое слово бабе Шуре. Сказать бы, что любит она отца и отец ее любит и что есть у них Толик, сын, сказать бы маме, чтоб перестала баба Шура тут всем править, но она промолчала. Заплакала только. А когда проплакалась, включили они телевизор, и Толик смотрел кино, которое не разрешается глядеть детям до шестнадцати лет.

Кино было скучное, только изредка тетеньки там раздевались, и бабка опять крестилась, глядя в темный угол. Свет от телевизора делал синим ее лицо, и Толику было страшно, когда она закатывала глаза с синими белками.

Мама сидела тихая, как прибитая, и смотрела в телевизор слепыми глазами.

Поздно вечером пришел отец.

Он был тихий-тихий.

Снял ботинки у входа и на цыпочках к кровати прошел. Когда он мимо Толика проходил, вином почему-то запахло.

Мама погасила свет, и баба Шура заворочалась на своем диване, запищала пружинами. Потом не пружинами, голосом заскрипела, сказала неизвестно кому:

— И между тем дите само заинтересованность проявляет.

Точку поставила.

7

Мама насухо протерла посуду, отец закурил уже десятую, наверное, папиросу и включил телевизор.

Удобная, оказывается, штука — телевизор! Не потому, что не сходя с места и кино поглядеть можно, и как в хоккей наши с иностранной командой играют, и все новости тут же узнать, — не только поэтому удобная вещь телевизор. Он еще молчать помогает.

Забились все по своим углам, молчат, словечка не обронят. Посмотришь со стороны — люди внимательно передачу смотрят, а в самом-то деле скандал дома. Бабка стену глазами сверлит, на своем стоит: чтоб шел отец работать в цех. Мама возле ее локотка устроилась — боится с отцом говорить, чтоб эту домашнюю владычицу не сердить. Отец тяжко молчит. Все курит. Все мучается.

На лбу у отца морщина залегла, будто кто топором сделал на березовом стволе отметину. Не улыбнется отец, не засмеется. Не скажет слова.

Раньше, бывало, нет-нет да и объединятся мама с отцом, хоть шепотом, да восстанут против бабки.

Сядут у телевизора, позади бабы Шуры, чтоб не видела она их, обнимутся и шепотом говорят. Говорят, говорят!.. Потом тихонько засмеются. Толик улыбается, смотрит тайно на маму и отца, как они в трюмо отражаются. Потом надоест ему в зеркало на них смотреть, перетащит Толик свой стул, сядет между мамой и отцом, и они втроем шепчутся, смеются втроем. И кажется Толику, что не шепотом они говорят, а громко, что смеются они весело, хохочут во все горло.

Обернется на них баба Шура, увидит, что отец с матерью и с Теликом обнявшись сидят, носик свой востренький так и отдернет, будто им обо что-нибудь горячее обожглась.

Но давно уже не сидели они втроем обнявшись, давно не восставали мама с отцом против бабки. И тут баба Шура победу над отцом одержала.

С иконой своей победила — не тронул отец икону, с деньгами победила — выдает отцу по полтиннику, а теперь еще раз верх одержала: боится мама к отцу подойти, чтобы, не дай бог, не обидеть бабу Шуру.

Одну оставалось победу одержать бабке. Одну. Последнюю. Чтобы отец в цех из-за денег перешел. Все тогда будет под бабкиной пятой, под бабкиным игом!

Толик глядел в телевизор, слушал краем уха, как последние известия передают, а сам про маму думал.

Вот бабка на отца наседает, отец от нее отбивается: то закричит, то уйдет из дому, а вернется выпившим. Вроде идет между отцом и бабкой тихая драка — без кулаков, без крови из носу, но пострашней. Крепким, сильный отец перед тщедушной бабкой отступает. И во всей этой драке Толику лишь одно непонятно — а мама? Как же мама? Почему она молчит? Почему она всегда бабкину сторону держит? Почему слушает ее во всем, словно рабыня? Понятно: мама бабе Шуре родная дочь и должна, конечно, ее слушаться, но ведь не так же! Не так, чтоб дома как в больнице было. Тишина, муха пролетит — слышно. Молчат все, как сычи, а заговорят — сразу дым коромыслом, сразу спор и крик.

Эх, да что за жизнь такая!

Тоскливо Толику дома, тяжело, душно. Вот сбегал во двор, покидал шайбу в танкистском шлеме — и будто сил набрался, а вернулся домой, посидел час, послушал бабкины разговоры, увидел снова, как отец мучается, — и опять тоскливо ему.

Толик в зверинец летом ходил. Весело там было, смешно. Особенно на мартышек разных смотреть забавно, как они дурят и забавляются. У клетки с мартышками всегда ребята толкутся, но Толику эти глупости быстро надоедают, и он к медведям идет. Медведи теперь в любом зверинце, в любом зоопарке есть, народ все больше у тигров толпится, у леопардов, у львов или вот у мартышек, а возле медведей всегда пусто. Ходят медведи по клетке из угла в угол или топчутся на месте, тоскливо в стороны поглядывая, ничего хорошего больше не ожидая, с тоской вспоминая тайгу. Толкутся, толкутся, бродят по клетке, куда себя деть, не знают.

Вот и дома у Толика теперь так же. Толчется он по комнате, не знает, куда деть себя. Как медведь в клетке. Ни поговорить ни с кем, ни посмеяться.

Будто не с людьми он в комнате сидит, а с чучелами. С пустыми местами. Есть такое выражение. Очень хочется тогда ему к маме подойти или к отцу, а еще пуще к бабе Шуре, дернуть ее, во всем виновную, за рукав и крикнуть. Зло крикнуть, до слез:

— Эй ты, пустое место!

Но они сидят как пни, и Толик моргает синими мамиными глазами, морщит редкие конопушки на носу и молчит, как взрослый.

Понимает он, что криком тут никак не поможешь.

И хоть знает Толик, что думать так нехорошо, неправильно, что нельзя так думать детям о взрослых, да еще о родных, — думает он о том, что хорошо бы баба Шура куда-нибудь сгинула. Уехала бы, например, в командировку, хотя, ясное дело, какая ей командировка может быть? Ну, не в командировку — уехала бы вообще, ну куда-нибудь, хоть к черту на кулички. И стали бы жить они втроем — Толик, мама и папа.

И стали бы телевизор смотреть обнявшись. И не шептались бы больше, боясь бабке не угодить, а говорили вслух, громко, как хозяевам говорить полагается. И не считала бы мама каждую копейку. И отца бы деньгами никто не корил.

Но Толик отлично знает — никуда не денется бабка. Засела она тут прочно, как заноза, и никак ее не вытащишь, никуда она не уедет, потому что, по бабы Шуриному мнению, не она здесь лишняя, а все они — и Толик, и отец, и мама: ведь это бабка их всех троих тут приютила.

«Подумаешь, приютила! — думает Толик. — Нужен этот приют! Можно уехать, в конце концов. Снять комнату где-нибудь, пока отцу на работе не дадут. Или в другой город уехать».

Толик задумался. Не раз и не два говорил про это отец, но мама — ни в какую! Как вот тут поймешь маму — сама ведь она мучается от такой жизни, а что-нибудь переменить боится. Всего боится — в другой город уехать, на другую квартиру, бабки боится, и Толик уж думает: может, она от рожденья такая, мама? Что только при бабке и может жить как приложение?

Кончились передачи по телевизору, отец щелкнул выключателем, и все молча стали ложиться спать. Толик разделся, лег на свою раскладушку и подумал, что так и не запомнил, какие передачи сегодня показывали.

Он вздохнул, покрутил головой, делая ямку в подушке, чтоб удобней спать, и вдруг вспомнил вчерашний сон.

«Никак к беде», — сказала бабка, домашняя пророчица, и хоть беды никакой не случилось, а даже наоборот, получил Толик четверку по алгебре, там, внутри, где сердце, было пусто и тяжело.

Как если бы пришла беда…

8

У Изольды Павловны, классной руководительницы, было такое правило: раз в две недели водить всех в кино. Какой фильм — все равно, лишь бы организованно. Гривенники на билеты собирали заранее, и Толику в кино ходить не всегда удавалось, потому что бабка на кино деньги выдавала со скрипом, приговаривая, что есть телевизор и нечего еще в кино шляться. Но тут уж вмешивалась мама, тут она почему-то говорила отцовские слова, что Толик должен быть коллективистом, и бабка, хоть и не всегда, сдавалась.

На другой день после бабы Шуриных предсказаний Толик пошел в обязательном порядке в кино. Фильм был ничего себе, про войну, и там много стреляли, но, странное дело, когда Толик вышел из зала, все, что показывали, сразу забылось.

Ребята хвалили картину, многим она понравилась, — особенно Цыпе, который вообще любил все военное, — а Толик молчал, чтоб зря не спорить. Кому-то там нравится, а ему нет — что поделаешь, у каждого свои вкусы. На углу он вышел из пары — Изольда Павловна всегда их водила парами — и отпросился домой, потому что ему пора было сворачивать.

Изольда Павловна кивнула, она любила порядок, и Толик пошел домой.

На улице уже стемнело, все-таки зима, и теперь темнеет раньше, — а может быть, это только казалось из-за низких-низких туч.

Толик загляделся на тучи, они были какие-то странные сегодня. Одна — серая, грязная, как половая тряпка, — ползла вперед, а другая уже не ползла, а неслась ей навстречу, как будто машина разогналась. Вот-вот столкнутся. Но тучи не столкнулись. Они летели стаями друг над другом, будто волшебные птицы, серые и злые.

Толик шел, задрав голову вверх, и вдруг, совсем неожиданно, услышал знакомые голоса. Он огляделся и увидел прямо перед собой, в каких-нибудь пяти шагах, маму и отца. Они шли впереди него.

Толик обрадовался, решил подкрасться к ним незаметно, а потом броситься сзади, зарычать.

Так и сделал. Подкрался. След в след за ними пошел и совсем уже приготовился прыгнуть, как вдруг услышал, что отец маме встревоженно сказал:

— Ну хорошо, сегодня я уступлю, а завтра что будет? Да разве не видишь ты, что так жить нельзя?

Толик ничего не понял, налетел, зарычал, как тигр, думал, отец и мама обрадуются, но они только вздрогнули и посмотрели на Толика чужими глазами.

— Откуда ты взялся? — спросила мама, хотя отлично знала, что весь класс идет сегодня в кино, и добавила, не дождавшись ответа: — Иди, мы скоро придем.

Они повернулись, пошли дальше по улице, и у Толика даже запершило в горле — так стало ему обидно. Отец и мать будто и не заметили, что Толик к ним подходил. Глаза у обоих словно пустые, о чем-то там своем думают.

Толик двинулся к дому и вдруг вспомнил, как несколько дней назад забежал он домой со двора — воды напиться. Мама и отец молчат теперь всегда, а тут сидели рядышком. Толик вошел, мама замолчала на полуслове, отвернулась, стала сморкаться и глаза вытирать, а отец папироску в руке крутил — табак из нее сыпался.

Пока Толик с графином возился, воду наливал, мама ни к селу ни к городу сказала, что пахнет чем-то, что, наверное, опять соседка тетя Поля сплавила молоко на кухне, и вышла в коридор.

Толик пил воду, косился сквозь стакан на отца. Тот смотрел, уставившись, как бабка, в одну точку, о чем-то думал напряженно и не услышал, когда Толик спросил, где баба Шура. Пришлось повторить громко. Отец встрепенулся, ответил, что ушла в магазин. Толик вышел в коридор, принюхался. Горелым молоком не пахло.

Значит, выдумала мама. Просто так сказала, чтоб из комнаты выйти.

Тогда Толик это просто заметил, а сейчас, когда отец с матерью его от себя прогнали, вдруг все понял.

Вон оно, значит, что…

Обида Толикина разом пропала. Да и какая может быть обида, если тут такое творится!

Ах, мама, мама! Кончилось, значит, твое молчание. И ты вместе с бабкой против отца!

Все-все понял Толин. И тогда, когда вечером сидели они вдвоем у стола и мама плакала даже, и вот теперь, там, на темной улице, над которой летают злые облака, мама отца уговаривает не победить, а сдаться. Сдаться уговаривает на бабкину милость. Еще раз, в последний, может, бабке уступить — уйти из конструкторов в цех, деньги заколачивать…

Толик пришел домой словно побитый, даже баба Шура заметила — не ворчала, как всегда.

Толик забрался с ногами на диван, стал разглядывать сто раз виденный старый журнал, размышляя об этих деньгах. Что, в самом деле, нельзя прожить на эти? Ну трудно, может быть, наверное даже трудно, сто отцовских да восемьдесят маминых не так уж, говорят, много. Но ведь отец и премии каждый месяц приносит. И бабка пенсию получает. Если все сложить, разве мало? Толик знает, что премии и пенсию бабка тратить не дает, прячет, копит неизвестно куда.

Стукнула дверь, пришла мама. Толик поглядел на нее вопросительно, но мама не видела ничего перед собой. Глаза ее на стекляшки походили, на пустые стекляшки.

— Ну? — строго спросила бабка, но даже ей мама ничего не ответила, разделась, медленно, словно загипнотизированная, села на стул.

Баба Шура шебаршила тапками по полу, постукивала кастрюлями, все молчали, и Толику показалось неожиданно, что мама и бабка чего-то ждут. Каких-то известий.

За окном вечерело. Какой-то человек выступал по телевизору, но бабка прикрутила звук, и человек смешно размахивал руками и молча открывал рот. Бабка уселась, и они все трое бессмысленно глядели на немого человека, и каждый думал о своем, и никому в голову не приходило подняться и включить звук.

Вдруг громко хлопнула дверь, и в комнату, держа бутылку, быстро вошел отец.

Толик посмотрел на него и сразу понял, что случилось неладное. Глаза у отца поблескивали, а руки вздрагивали. Он подошел к столу, подержал на весу бутылку с водкой и вдруг изо всей силы трахнул ею об стол. Будто выстрелил. Пробка вылетела из горлышка, бабка вздрогнула, а мама побледнела.

— Ну, — сказал отец, глядя на бабу Шуру. — Радуйся, ваше благородие! Перешел по вашей милости в цех на оклад — сто тридцать плюс премиальные.

И, как был в пальто и в шапке, сел к столу, придвинул к себе стакан.

Толик посмотрел на маму, перевел взгляд на бабку и чуть не заплакал. Вот они чего, значит, ждали! Ну, добились?

Баба Шура вздернула сухонький носик, от страха отошла, набрала степенности и довольная такая стала. Мама тоже порозовела, улыбнулась.

— Ню-ню, зятек, — запела бабка, — удоволил ты меня… Давай чокнемся.

Зашуршала тапками к буфету, принесла себе и маме рюмки. Отец, так и не раздеваясь, всем плеснул. Выпил свое махом, снова налил, посмотрел на Толика.

Поймал Толик отцовский взгляд — и страшно ему стало. Никогда он таким отца не видел. Большой человек, из расстегнутого ворота ключицы видны — как весла, сожмет отец руку, под кожей мышцы словно бильярдные шары ходят, а взглянул вот сейчас — глаза больные и будто зовут. На помощь зовут, будто страшно человеку, будто раненный он смертельно.

Толик к отцу подошел, прижался к нему. Увидел, как жилка на виске у отца бьется, синей гармошкой выпирает. И сердце в отце ухает — как молот по наковальне: ух, ух, ух!

Эх, люди, люди, а еще взрослые! Эх ты, мама!.. Сидишь, улыбаешься, порозовела вся, радуешься, что снова в доме лад и удовольствие, и отец — вот он, перед тобой, а сама его не видишь!

А ведь как просто все! Вот пришел к отцу Толик, прислонился — и сразу все услышал. Сразу понял, как волнуется отец. Как гулко сердце в нем грохочет. Как трудно ему, как тяжко…

Плеснул еще отец водки в стакан, влил в себя, не морщась, ничем не заедая, и вспомнил вдруг Толик, как пьяных на улице видел. Идешь, а в снегу человек лежит. Да какой человек — скотина. Мычит, глазами бессмысленно водит, встать хочет — не может. Таких Толик стороной обходил брезгливо. Глядя на них, об отце никогда не думал, потому что отец таким оказаться не мог. Не мог!..

Бывало, выпивал он раньше, сейчас от бабкиной жизни выпивал чаще и крепче, но чтобы так, как эти, такого никогда не было. Толик подумал: а вдруг будет? Вот теперь? Сейчас?

Он прижался к отцу, услышал снова биенье его сердца, попросил:

— Не надо, пап, не надо!

Отец повернулся к нему. Глаза у него по-прежнему были трезвые и больные.

— Не надо? — спросил он и кивнул. — Не надо!

— Пойдем погуляем, — сказал Толик, — пойдем подышим.

— Подышим! — сказал отец, поднимаясь и пьяно пошатываясь. — Пойдем подышим, а то тут дышать нечем! Духота! Африка!

Мама поднялась, так ничего не понимая, шагнула к отцу, на цыпочки приподнялась, поцеловала. Похвалила будто: мол, молодец!

Пьяненькая бабка за столом, как в президиуме, встала — с полной рюмкой, довольная, глазками блестя.

— Зятек! — крикнула. — Зятек! Ты пойми: жить-та трудна. Вот помру, погуляете, все ж наследство, а теперя живот подопрем!

Отец шатнулся.

— Провалитесь вы, Александра Васильевна, со своим наследством! — рявкнул.

Но бабка не осерчала, засмеялась дребезжащим смехом. Пришла к отцу целоваться. Он не отстранился, нет, ее поцеловал, тут же, правда, отвернувшись, на пол плюнул. И плюнул, и заругался отец зло, отчаянно даже как-то, будто хоть сейчас, хоть вот этим, хоть после времени и впустую хотел бабке отомстить.

— Мама, мамаша я тебе, Петя, а не Ляксандра Васильевна, — смеялась бабка, хохотала, прямо покатывалась.

Толик глядел на бабу Шуру и все никак не мог взять в толк: чего она веселится? Хотя ведь у нее не как у всех. Она веселится, когда плакать надо.

Вон отец какой. И прямо стоит, а согнутый. Большой, а под бабкой.

Толика вдруг осенило: да нет, выходит, правильно бабка веселится. Это она победу свою над отцом празднует. Мать всегда у нее под властью была, всегда в рабынях у нее ходила, а теперь и отец.

Они вывалились в коридор шумной оравой, и Толик поддерживал отца, а за спиной смеялась бабкиным смехом подвыпившая мама, и баба Шура тоже что-то кудахтала им вслед. Толик торопился пройти коридор поскорее, чтоб никого не встретить, и радовался теперь, что у них такой темный от мутных, редких лампочек коридор. Лампочки в коридоре вкручены маленькие, посмотришь на нее — волосок желтым червячком извивается. Раньше этих червячков Толик не любил, а теперь радовался. У самой двери им встретилась тетя Поля, соседка, и Толик снова обрадовался мраку: он покраснел перед тетей Полей. Пьяного отца Толик не стыдился, ему почему-то было стыдно, что за спиной смеются мама и бабка. Толик тихо поздоровался с тетей Полей, и она ответила больным голосом:

— Здравствуй, Толик.

На пороге он обернулся. Мама и бабка махали им от своих дверей, а тетя Поля, худая, как доска, стояла посреди коридора и жалостливо покачивала головой.

Дверь хлопнула, будто отпустила Толикин стыд, и они пошли по вечернему двору, холодному и тихому, вышли за ворота и сели на лавочку, смахнув снег.

Отец откинул голову, прикрыл глаза. Будто сел человек и на минуту о чем-то призадумался.

Потом открыл глаза и посмотрел на Толика.

— Нет, — сказал вдруг отец тихо. — Нет, Толик, это не жизнь.

Он встал, протрезвев разом, будто и не пил совсем водку, легко подхватил Толика, поставил его на лавочку, так что стали они вровень, одного как бы росту.

— А я, знаешь, какой жизни хочу? — сказал отец, вглядываясь в Толика. — Я хочу, понимаешь, чтоб дышалось всегда вольно, и чтоб ходилось легко, и работалось весело.

Он задумался, нахмурил лоб, будто что-то вспомнил. Потом улыбнулся.

— Вот, знаешь, летом — идешь по проселку босой, и ноги в мягкой пыли утопают. Приятно! А вокруг светло, солнечно и лес рядом — словно живой, птицы поют. И воздух такой чистый, свежий такой — так и кажется, не воздух, а ключевая вода в тебя льется. И душа у тебя свободная, вольная. Понимаешь, как я жизнь себе представляю?

Толик подумал о проселке с пыльными сугробами, представил птичий лес и чистый воздух ощутил. Как ясно сказал отец! Как хорошо! Как было бы здорово жить вот так, словно по лесной дороге идти — просторной и чистой.

Толик обнял отца за шею. Прижался к нему.

Потом отстранился и головой ему решительно кивнул.

9

Часто-часто вспоминает Толик все это.

И утихший двор, и хруст снега под ногами — будто кто яблоко громко раскусывает, и лавочку у ворот.

Напротив, в палисаднике, у соседей, светились закуржавелые деревья, облепленные снежным пухом. Одинокая лампочка на столбе выхватывала из темноты ветви, похожие на белые руки, и они тянулись, тянулись к отцу, будто сто бабок зарплату от него требовали.

Но лучше всего помнит Толик, как отец, будто пушинку, подхватил его и вровень с собой на скамейку поставил. Как глаза их сравнялись. И как сказал отец Толику, словно взрослому.

— Нет, — сказал он, — Толик, это не жизнь. Не так человек жить должен…

И прежде любил Толик отца, хоть куда за ним пойти был готов, а с того вечера, когда тряхнул решительно головой, с отцом соглашаясь, как надо жить, вдруг пронзительно понял, что ведь один, совсем один отец в доме, — с того вечера стал Толик самым преданным другом отцу.

Как подползает стрелка к сроку, Толик одевается и, бабкиных разговоров не слушая, идет к заводу, навстречу отцу. Они друг друга издалека узнают. Толик к отцу бежит, а отец шаги ускоряет, улыбается. Потом рядом идут, говорят о всяких пустяках или даже просто молчат, а у Толика внутри разливается какое-то тепло.

Иногда он отстает чуток и смотрит на отца сзади, на его широкую, чуть сутулую спину в грязной рабочей телогрейке, а потом, забежав вперед, украдкой взглядывает на его лицо — простое, доброе лицо, на две морщины, идущие от носа к уголкам губ, на усталые глаза, задумчивые и невеселые.

И так Толику жаль отца в эти мгновения, так щемит его сердце, так болезненно любит он этого высокого человека, удивительно близкого и родного, что щиплет у Толика в носу и хочется ему плакать.

Но Толик, конечно, не плачет, они говорят о каких-нибудь пустяках или молчат, и Толику очень хорошо живется в эти минуты. Будто идут они с отцом по жаркому летнему проселку, и воздух вокруг чист, как родниковая вода, и легко на душе, и нет никаких на свете баб Шур, никаких зарплат и никаких печалей.

Но, улыбаясь Толику, отец хмурится про себя, брови его смыкаются в прямую линию. Ни разу не сказал он Толику, отчего так хмурится, а Толик и так знает: конечно, из-за работы. Мучается отец, что ушел из конструкторского, что променял любимую работу на деньги — не устоял перед бабкой и мамой. Ведь, наверное, узел, который ему спроектировать нужно было, теперь чертит другой человек, а кто знает, может, отец сделал бы лучше и от этого заводу пользы было бы больше. А про самого отца и говорить нечего. Ему ведь такой узел впервые доверили, он сначала согласился, обрадовался, а потом будто струсил — в цех перешел.

Они идут рядом, и отец вздыхает. Толик понимает, прекрасно понимает, почему вздыхает отец. Да и дома еще такое. Один Толик у отца, мама теперь не в счет — она за бабку.

Наверное, и любит мама отца, но что толку от такой любви! Ведь вовсе не любовь это, если поразмыслить-то, а молчанье, да нет, хуже — предательство.

Ведь как дружат люди? Если ты друг — защищай своего друга, это ясно каждому, даже вон у мальчишек такой закон. А какой же мама теперь друг отцу, если против бабки слова сказать не может, если отца никогда не защищает — только слезы из нее катятся! Наверное, и не любит она его, раз так?..

Вот и выходит — один отец. Толик, конечно, за него, но ведь ему мало одного Толика. Ему взрослый товарищ нужен. Мама ему нужна.

«Да, — думает Толик, — тяжко отцу. И что же дальше-то будет? Неужели так все и останется? Неужели действительно победила баба Шура отца?»

А дома все по-прежнему. Бабка только день и радовалась, что отец взял да и уступил ей — в цех перешел. Словно совсем не этого ждала она.

Не этого, а чего?

Они входят домой вместе — сначала отец, за ним Толик. Увидев их, бабка отворачивается, недовольная, что Толик ее не послушал, отца встречал, а мама хлопотать начинает. Отец приходит с работы голодный и грязный, и она подает тазик с теплой водой, чистое полотенце, улыбается, радуясь, что вот, слава богу, вроде налаживается все в доме. Но баба Шура молчит. Только взглянет искоса, как вода в тазике грязной становится, и скажет вдруг:

— Ну грязишшы-то нанес!

Отец молчит, криво усмехается. Потом все-таки ответит, ей подражая:

— А как же, уважаемая императрица Ляксандра Васильевна, денежки даром не даются.

Бабка будто не слышит, будто это ее не касается, мимо ушей пронесло. Нечего ей ответить. Получила ведь чего хотела. Но все равно недовольна бабка. Все носиком вострым поводит, будто приноравливается, куда еще отца клюнуть.

Но все вышло по-другому.

Совсем.

10

В тот вечер, едва Толик увидел отца, встречая его у завода, он сразу понял, что произошла какая-то важная перемена. Что-то случилось.

Отец шел размашисто, широко, и голову прямо держал, и не сутулился совсем, как обычно, а увидев Толика, ему не улыбнулся, кивнул только, как взрослому, обнял его за плечи, и они быстро пошли к дому.

У порога их встретила мама, уже с тазиком в руках. Отец быстро разделся, окунул руки в воду и стал медленно намыливать их, медленно-медленно — будто собираясь с мыслями. Толик приглядывался к нему, отчего-то волнуясь, и то, что отец, неожиданно стремительный и резкий сегодня, вдруг снова стал вялым и тихим, бросилось в глаза. Толик внимательно смотрел, как отец, тщательно прополоскав руки, вытер их, потом, оставив полотенце, не спеша шагнул к столу и вдруг позвал громко и требовательно:

— Маша!

Сердце у Толика колыхнулось.

Отец стоял спиной к Толику, его лица не было видно, но по спине, сутулившейся больше, чем обычно, по тому, как решительно и тревожно позвал отец маму, Толик понял, что сейчас опять будет что-то тяжелое, и напрягся, как струна, сжался в комочек, глядя на бабку и маму.

Бабка и мама смотрели на отца, и Толик хорошо видел их лица. Они походили на зеркала, в которых отражался отец. Почувствовав, как и Толик, тревогу и волнение в его голосе, баба Шура напряглась тоже, но напряжение ее было другое, не как у Толика. Она стала словно каменной, лицо ее теперь походило на маску — есть такие маски, их в Новый год напяливают, только там все маски смеются — у всех на лицах застывший смех, — а тут маска была мрачная, и еще на ней изображалась независимость. Мол, чего там ни говори, а я все лучше тебя знаю. Все одно, последнее слово за мной! Мама же нет — она теперь волновалась, ее лицо вздрагивало, ждало.

— Маша, — сказал отец. — Я получил зарплату.

Он сунул руку в карман и вытащил деньги.

У Толика отлегло немного; он подумал, что отец волновался из-за этого, ведь он первый раз на новом месте зарплату получил. Дрогнула бабкина маска, расплываясь не в улыбке, а в какой-то неясной гримасе, вздохнула мама.

— Здесь, конечно, побольше, — сказал отец, — чем было раньше. Но я…

Он не договорил, будто поперхнулся, — Толик видел, как сжимался и разжимался его кулак с силой и хрустом. Отец прокашлялся и начал снова.

— Но я прошу тебя, — сказал он, — распоряжаться деньгами самой.

Толик увидел, как, не успев снова стать независимой, приоткрыла рот баба Шура, как медленно побледнела мама. Да, наверное если глядеть со стороны, и у самого Толика вытянулось от удивления лицо. Еще бы, отец сказал такое… ну такое, прямо — революция в их семейных делах!

— Да, да, — сказал отец, переступая с ноги на ногу. — И не надо так смотреть на меня Александра Васильевна. В конце концов, мы работаем оба… И имеем право…

Отец волновался и не договаривал слова.

Бабка, спохватившись, захлопнула рот, поджала губки и уставилась было в одну точку, но тут же раздумала и снова поглядела на отца, словно все никак поверить не могла, как это он такое сказал.

— Да и вообще, — сказал отец, неожиданно перестав волноваться. — Да и вообще, для чего же деньги зарабатывать, если их не тратить? Куда копить?

Отец, когда говорил, любил по комнате ходить, курить, гоняя за собой облака дыма, а сейчас стоял спокойно и говорил уверенно.

— Вот купим Толику какую-нибудь обнову, — говорил отец рассудительно, — тебе пора пальто справлять, у меня костюм уже пообносился. Никого не забудем! И Александру Васильевну тоже!

Отец взглянул на бабку, и Толик даже подскочил. Бабка заверещала, будто ее режут.

— Тоже? — закричала она. — Тоже? Это как же так — тоже? Да ты кто такой тут командовать? Ты у меня живешь или я у тебя, иждивенец проклятый!

Крича, бабка поднялась со стула и бегала вокруг отца, размахивая кулачками. Толик подумал, отец опять сейчас оденется, хлопнет дверью, и когда вернется ночью, от него будет пахнуть вином. Но он не сдвинулся с места и на бабку, возле него бегающую, не взглянул, будто ее и не было.

— Ну так что, Маша? — тихо спросил он. — Долго еще это терпеть будешь? — Он кивнул на бабку, будто на самовар какой-нибудь, на неодушевленный, в общем, предмет. — Долго?

Мама, побелев как полотенце, медленно поднялась и заморгала.

— Нет, нет, Петя! — зашептала она, задыхаясь. — Я не могу…

Отец опустил голову, и Толику показалось — он опять не выдержит этого, сдастся снова, и бабка, как прежде, будет править домом — всегда и во всем. Толик напрягся весь, как бы помогая отцу не уступить, радуясь, что он сёгодня такой решительный и резкий, и Отец будто услышал его.

— Нельзя, — сказал он, не обращая внимания на мамины слезы. — Нет, Маша, так больше нельзя.

Мама стояла у стола, глядя то на отца, то на бабу Шуру, растерянно мигая и потирая виски, словно у нее страшно разболелась голова. Бабка, притихшая было, блеснула глазками, повела носом, будто быстро-быстро высчитала что-то, и завизжала опять:

— Ну раз так, раз я такая-разэтакая, а вы самостоятельные, съезжайте от меня к чертям собачьим! Катитесь к лешим! Живите где хочете!

И вдруг заплакала.

Толик даже вздрогнул — никогда он не видел, чтоб бабка плакала. Он уставился на нее. Баба Шура стояла к нему лицом, вполоборота к матери и ревела в голос, как белуга, и даже слезы у нее катились. Но не поверил ей Толик, не пожалел бабушку, потому что ясно видел, как, на него внимания не обращая, не таясь от Толика, бабка бросала на маму быстрые взгляды и подвывала все громче и громче, будто бы настаивая на своем.

А мама смотрела на нее, теперь уже только на нее, на свою мать, а на отца не смотрела совсем, и бабка все прибавляла и прибавляла голосу, выла уже взахлеб, и мама не вытерпела, бросилась к ней, взяла опять бабку за локоток, но бабка локоток вырвала, словно обиделась на мать, и та должна еще попросить у нее прощения и искупить свои колебания.

Отец повернулся к маме, и Толик снова увидел его глаза. Они были спокойные и решительные, как и тогда, по дороге домой; и сразу было видно, что отец все понял, хоть и не видел бабкиной симуляции. Понял, что это не правда, а спектакль.

— Ну что ж, — сказал отец маме. — Пойдем. Перебьемся как-нибудь. Глядишь, нет худа без добра, — скорей квартиру дадут. Собирайся!

— Нет! — крикнула мама. — Нет! Нет! Нет! — И слезы белыми горошинами покатились у нее по щекам.

Глаза у отца погрустнели, он опустил голову, как раньше, понурил плечи. Но только на секунду.

— Эх, Маша, Маша! — сказал он. — Видно, и не было у нас с тобой ничего хорошего, раз ты так… Пойдем же, перебьемся, не пропадем… Но ведь нельзя так жить! Разве это можно жизнью назвать?

Толик вспомнил, как стоял он вровень с отцом на лавочке тогда, у ворот. Вспомнил, как отца сразу понял, и взглянул на маму: поймет ли она?

Но мама будто и не слышала ничего. Она все гладила бабу Шуру, успокаивала ее. Толик посмотрел на отца. Глаза у отца блестели, и ладони он сжал в кулаки, словно хотел драться.

— Пойми: нельзя так! — крикнул он.

А бабка все выла и выла, и мама обнимала ее, гладила по плечам, будто маленькую.

— Так ты идешь? — спросил отец снова, трогая маму за плечо.

От этого прикосновения мама вздрогнула вся, и бабка, почувствовав это, вдруг вырвалась из маминых рук, подбежала к двери, распахнула ее. В коридоре были люди, шла тетя Поля со сковородкой, и баба Шура, чтоб побольше народу слышало, заверещала истошным голосом:

— А ну съезжай, аньжанер, с моей квартеры!

Глаза у нее сверкали, остренький кулачок с вытянутым пальцем указывал на порог.

Отец подошел к вешалке и натянул пальто.

Толик, сидевший все это время молча, встрепенулся.

Он видел все. Все. И не только сейчас, он видел всегда и все, что было здесь, в этой комнате. Он видел все от начала и до конца. Он видел эту войну отца и бабки при маминых молчаливых слезах.

Мама всегда была бабкиной рабыней. Слепой, молчаливой.

Он думал, теперь рабом станет и отец. Он был почти уверен в этом.

И вот — нет!

Отец не стал рабом этой проклятой старухи!

Он восстал!

Он сказал то, что они оба — мама и отец — давно должны были сказать этой бабке.

Он сказал это теперь.

Он правильно сделал. И Толик, ставший его верным другом, был абсолютно согласен с отцом.

Толик встрепенулся и подошел к своей шубе. Он не сомневался ни мгновенья. Он должен уйти с отцом.

Дверь в коридор была распахнута, бабка стояла у порога, а отец, уже натянув пальто, доставал из комода свои рубашки и бросал их в рыжую авоську. Рубашки мялись, падали в сумку комками, но отец не замечал этого. Руки у него тряслись, он швырял рубашки со злостью, будто это они были во всем виноваты.

Мама стояла в углу, и руки у нее висели по бокам. Она походила на старуху — оглохшую и слепую. Вокруг нее что-то происходит, а она ничего не слышит, не видит, она устала уже от всего, и все ей безразлично.

Толик натянул шубу и нахлобучил шапку, поджидая, когда отец заберет рубашки.

И тут маму будто кто-то ударил. Она пошатнулась, бросилась к Толику и закричала дико, захлебываясь слезами:

— Не-ет! Не-ет!

Толик вздрогнул от этого крика, еще не понимая, что это из-за него так кричит мама.

— Я уйду с папой, — сказал он ей спокойно. — Ты оставайся, а я пойду.

В самом деле, ведь кто-то должен был идти с отцом? Но мама это не понимала, ничего она не могла понять.

Она вцепилась в Толикину шубу и прижала его к себе. От порога, так и не закрыв дверь, к маме подбежала бабка. Теперь они вдвоем держали Толика. Он рванулся изо всех сил, но это было бесполезно, и тут только Толик по-настоящему понял, что наступил конец.

Конец всему.

Всему, всему, всему!

Толик представил себе пропасть, на краю которой он стоит. Внизу — тьма и страх, а мама и бабка толкают его туда.

В глазах у Толика поплыли круги, он рванулся и закричал что было сил, закричал плача и вздрагивая всем телом:

— Я не хочу, не хочу с вами!

Вдруг он увидел отца. Отец стоял в дверях и смотрел на Толика. Отец шевелил губами, он что-то говорил, но Толик ничего не слышал. Он старался услышать, но уши заложило, и Толик ничего не слышал. Отец сказал что-то и кивнул Толику.

Потом прикрыл дверь, и его не стало.

Толик рванулся снова — отчаянно и сильно. Опережая его, бабка Шура подбежала к двери и повернула ключ, пряча его в карман.

— Гадина! — крикнул Толик. — Гадина! Гадина! Гадина!..

И бросился на бабку с кулаками, но мама так сжала его, что у Толика перехватило дыхание.

11

Будто сумерки в Толикиной жизни настали. Где-то там, над головой, солнце ярко светит, синее небо плещется, словно река, а Толик ничего не видит — все вокруг кажется ему серым, плоским, каким-то туманным.

Весь вечер он тогда дома бился, хотел побежать вслед за отцом, хотел догнать его и, крепко взяв за руку, уйти вместе с ним, но мама и бабка не выпустили его. Заперли дверь на ключ и сами с ним взаперти сидели. Но смешно — разве удержишь человека, если он решил уйти?

Утром Толик отправился не в школу, а к заводу искать отца.

На улице было тихо-тихо. Солнце медленно выкатывалось из-за домов, розовел снег от его лучей, скрипел под ногами, и Толику казалось, что он идет по сыпкому киселю, в магазинах такой продают — лизни, и будет сладко. Чем ближе подходил Толик к заводу, тем больше становилось людей на улице. Взрослые шли, весело между собой переговариваясь, и Толик торопился, поспевая за ними. Перед проходной он попал в густой водоворот, пошел назад, против течения, на него натыкались, его обходили, поругиваясь беззлобно. Наконец Толик выбрался, перешел на противоположную сторону улицы и забрался на невысокую тумбу с чашей, где летом росли цветы, чтоб лучше было видно отца в этом водовороте.

Он стоял в чаше, постукивая валенками, стараясь согреться, и все никак не мог надивиться, сколько, оказывается, людей по утрам идет на завод. И ведь все заняты, никто не болтается без дела, стоят у станков или чертят в конструкторском бюро, как отец раньше. «Если бы дать людям флаги, — подумал Толик, — получилась бы целая демонстрация». А демонстрация все шла и шла, и у Толика вдруг поползли по коже мурашки — он отчетливо услышал, как люди шагают в ногу, и хотя земля была покрыта снегом и она никак не могла гудеть у них под ногами — ему показалось, что земля под ногами у этой толпы, у этой демонстрации, гулко ухает и гудит.

Люди шли перед Толиком чужие, незнакомые, но он не чувствовал себя среди них посторонним. И то, что он стоял тут, над толпой, в этой странной чаше, никого не удивляло, будто все считали, что здесь есть отчего торчать мальчишкам, есть на что глядеть и чему удивляться.

Неожиданно — Толик даже и не заметил, как это произошло, — толпа исчезла. Только что казалось, ей нет конца, и вот вдруг она исчезла, скрылась в беззубой пасти проходной. Пробежали еще несколько человек — верно, опаздывавших, — и на улице стало тихо, пустынно. Толик почувствовал себя неуютно на вазе, где летом росли цветы, и спрыгнул вниз.

Отца не было. Может быть, Толик не увидел его в толпе? Но ведь он был на высоком месте, и отец должен был заметить его и подойти.

Опустив плечи и разом став похожим на отца, Толик побрел от завода. Теперь надо было провести где-то день, чтобы вечером снова прийти сюда. Прийти и все-таки встретить отца.

Толик припомнил вчерашнее. Уходя, отец пошевелил губами, он что-то сказал. Толик был уверен, что он сказал это ему, Толику, но вот что, что он сказал?.. Может быть, отец говорил, что ждет его, как и обычно, вечером у завода? А может быть, он сказал, что сам найдет его?

Толик подумал, что походит на человека, который заблудился в лесу. Нет, не заблудился — он знает, как вернуться назад, но возвращаться нельзя, никак нельзя, ни за что нельзя, и он бредет вперед, зная лишь одно: где-то его ждут.

Но где?

Толик брел, опустив голову, задумавшись, и не сразу услышал, как его окликнули. Он обернулся и увидел отца.

Вначале Толик не поверил себе. Он стоял мгновенье, не понимая ничего, не веря, что нашел, нашел все-таки отца, а потом кинулся, бросив портфель, навстречу высокому человеку с родными глазами, с родным лицом и ткнулся носом в отцовское пальто. От отца пахло каким-то маслом, железом и еще чем-то заводским, и Толику до нестерпения захотелось бросить все сейчас и пойти с отцом на завод, туда, где работает огромная людская толпа, целая демонстрация.

Толик поднял голову и вгляделся в отцовское лицо — посеревшее, с тяжелыми синими кругами ниже глаз.

— Папа! — сказал Толик. — Я не хочу там! Я хочу с тобой.

В горле у него застыл комок, защекотало в носу. Отец положил ему руку на плечо. Рука была тяжелая, словно камень.

— Ну, ну! — сказал он. — Держи хвост морковкой! — Но больше бодриться не стал, сказал правду: — Понимаешь, — сказал он задумчиво, — куда же я тебя возьму? Нет, ты только не сердись, я хочу, чтобы мы с тобой были вместе, но я, понимаешь, нынче ночевал на вокзале… Сегодня устроюсь у товарищей и поскорей попрошусь в командировку. Потом надо будет подумать с общежитием… Как же я возьму тебя?..

Толику больше не хотелось плакать. Он смотрел на отца и понимал его, вполне понимал, потому что отец говорил с ним как тогда, на скамейке, — лицом к лицу, как с равным.

— Ты не сердись, — сказал отец. — Такая уж жизнь, что делать? Попрошу, чтоб мне скорей дали комнату, и заберу тебя. Будем жить по-холостяцки. Согласен?

— Да, — ответил Толик и добавил, подумав: — Может быть, хоть тогда мама поймет…

Отец повернул Толика к себе и пристально вгляделся в него, будто видел первый раз.

— Ого, — сказал он, удивляясь, — да ты у меня совсем взрослый человек.

Толик улыбнулся ему, они пошли к проходной.

— Ты опоздал? — спросил Толик.

— Да и ты тоже, — ответил ему отец, хмурясь. — А опаздывать нельзя. Никому. Ни мне, ни тебе. Иди в школу. Если не уеду, в это воскресенье, в десять часов, жди меня… ну, например, у кино. Если не приду — жди через неделю.

Он наклонился к Толику и обнял его.

— Хвост морковкой! — шепнул отец.

Толик остался, а отец пошел в проходную, и тут Толик увидел, что в одной руке у него авоська с рубашками, которую он взял вчера.

Возвращаясь к школе, Толик представил себе воскресенье и маленький кинотеатр возле их дома, куда они ходили раньше все вместе — мама, отец и он. Кинотеатр назывался «Огонек», и в нем показывали смешные детские фильмы. Толик представил, как они вдвоем с отцом смотрят картину с пляшущими человечками, и улыбнулся.

12

Как мало — один день! Всего один! И как много! Целый день!.. Сколько может случиться всякого за один день — и веселого, доброго, и злого, да еще такого, что всю жизнь тебе перевернет.

Но как может узнать человек о том, что с ним за день случится? Да еще пятиклассник какой-то, у которого и еда его, и уроки, и одежда, и вся его жизнь зависит от других, от взрослых людей? Что он может знать наперед и что ему ждать от этих взрослых?

Целый день Толик был в смятении, не умел разобраться сам в себе, то радуясь, что увидел отца и поговорил с ним, то давясь от слез, которые туманили глаза и мешали смотреть. Снова и снова вспоминал он вчерашний ужасный вечер, зная, что случилось непоправимое, и никак не веря, что всему настал конец и что отец не вернется…

После школы он не пошел домой, а побрел по городу, сторонясь шумных улиц.

Старые деревянные дома в тихих переулках вглядывались подслеповатыми окнами в мальчишку, идущего мимо них, а Толик вглядывался в дома, в морщинистые и мудрые лица, так непохожие на бездушные и плоские физиономии их каменных родственников. Толик подумал, что деревянные дома похожи на добрых стариков, которые потому и добры, что старики. За свою жизнь они немало всего насмотрелись, наверное, и доброго и плохого, научились не обижаться и разучились радоваться, но остались добрыми и поэтому все-все понимают. Ах, если бы все старики были такими!

Улочка, по которой шел Толик, то горбатилась, спускаясь вниз ступеньками, вырубленными в снегу, то поворачивала вбок, блестя на солнце голубыми глазами домов, то проваливалась в ложок, и тогда тени от крутых берегов синили снег краской, похожей на вечернее небо.

Толик добрел до конца улочки, уткнулся в пустырь и пошел обратно, переходя незнакомыми переулками, будто брел по лабиринту, напечатанному в «Мурзилке», — только там все просто, сразу весь лабиринт видно, а тут не видно ничего — лишь дорога перед тобой. Он упирался в заборы, возникающие неожиданно, и поворачивал назад, находил новую дорогу и так шел, шел, пока воздух не стал густым и темным. Вспыхнули лампочки на улицах, будто загорелись гирлянды на елке, снег заискрился желтым светом, и Толик вышел на свою улицу, словно кубиками, уставленную многоглазыми коробками из серого кирпича.

Дома было тихо, и мама сидела возле бабки, как вчера. Будто время назад повернулось и сегодня — это не сегодня вовсе, а день уже прожитый, прошлый.

У дверей на табуретке стоял тазик, в котором отец мыл руки. Сейчас тазик был пуст, но рядом лежало полотенце и на плитке отфыркивался чайник. «Ждут, — подумал Толик, — ждут, что вернется». Он криво усмехнулся, радуясь за отца. «Теперь его никто уже не пилит», — подумал он, но легче от этого не стало. Толик представил отца спящим на твердой вокзальной лавке, а вместо подушки под головой у него авоська с рубашками, и слезы снова подкатили к глазам. «Все, все, конец! Пропади она пропадом, эта бабка, эта баба Шура проклятая!»

Толик медленно разделся, думая об отце, а бабка и мама внимательно глядели на него, будто знали что-то такое о нем нехорошее. Как-то пристально они глядели, словно вглядывались в него, внутрь заглянуть хотели, словно рентгены какие…

Толик разделся, сел за стол, вытащил тетрадки, а баба Шура нехотя встала, все так же зорко на Толика глядя, потом в угол свой пошла. Как на Толика — тоже пристально, — на бога своего посмотрела, встала на колени, ими пристукнув, голову опустила, зашевелила губами — покорная вся такая, послушная своим иконам. Потом закрестилась часто-часто, завсхлипывала, закланялась.

Толик старался не смотреть на бабку, глядел в задачник, пробуя сосредоточиться, а мама обернулась к бабке, и лицо у нее было жалкое, униженное.

— Мама, — сказала она вдруг, — мама, лучше помолитесь, чтоб вернулся… Может, поможет?..

Теперь же Толик смотрел, смотрел на просящее, белое лицо мамы, слушал, как повторяет она: «Может, лучше поможет?..», соображая, про что это она бабку помолиться просит, и вдруг увидел, как бабка повернула к маме вздернутый свой нос и как с коленок резво вскочила.

— Кому молиться-то? — крикнула бабка и повторила, чтоб получше ее слышали: — Кому молиться-то? Ему?

Рукой в бога ткнула, который на иконе нарисован, будто никак понять не могла, удивляясь будто — уж и вправду, не богу ли мама ей советует помолиться.

— Ему?! — крикнула. — Ему?! — И со смеху затряслась. — Да он деревянной. Не слышит он, нарисованной!

Толик подумал, бабка рехнулась, кто его знает, может, вот так и сходят с ума. Только что покорно головой перед иконой кивала, шевелила губами, шептала молитву, крестилась тремя пальцами — и вдруг такое про своего же бога выкрикивает.

А бабка по комнате пробежалась, будто разгон набирая, и снова крикнула:

— Нет, — крикнула, — ему я молиться не стану! Я другому богу помолюсь! Который слышит! Который по земле ходит! Партейному я богу помолюсь, чтоб навел порядок среди свово большевика! А то ходют тут безоштанные, женются, детей рожают, а потом семьи бросают. И коммунисты еще!..

«Вот тебе и с ума сошла! — подумал Толик, снова ему тяжко стало, душно. — Вот она как, значит, в бога-то своего верила, крестилась усердно. Враки, значит, все это были, враки. Представленье одно. Везде представленье…»

Толик вспомнил — игрушка у него была, перевертыш. В желобке таком куколка катается с шариком внутри. Желобок наклонишь, шарик в куколке покатится, и она только упадет — сразу поднимается и снова улыбается, потому что у куколки две головы, два лица. Перевернется куколка — и снова стоит, перевернется — и стоит. Перевертыш.

Вспомнил Толик эту игру и куколку с бабой Шурой сравнил. Перевертыш бабка. Перевернется — и как ни в чем не бывало.

Только что богу молилась, вид делала, будто верит в него, а теперь перевернулась и вон как говорит! И хоть бы что ей! Ни стыда, ни смущенья в ней ни вот столечко, будто ничего не случилось, будто не обругала она только что своего бога.

Вдруг Толик возле себя бабку увидел. Снова пристальные ее глазки, просверливающие насквозь, в него уперлись. Тетрадку в клеточку бабка ему протягивает. Улыбается каменной улыбкой. Губами от удовольствия чмокает.

Толик не понял, чего это бабка от него хочет, взглянул на маму. Мама, все бледнея, ему головой кивнула: мол, да, мол, так и надо.

— Возьми-ко ручку-то, обмакни в чернилы, — поет бабка и гладит Толика по голове липкой ладонью.

Опять, значит, гадость будет, так и жди. Но обмакнул Толик ручку, писать приготовился.

Подперла бабка кулачком щеку, проговорила не торопясь, диктуя:

— Товаришшы партейной комитет! К вам обращается сын коммуниста Боброва, который бросил свою семью и меня…

Толик ручку выронил, встал.

— Пиши, пиши, — сказала ему бабка и кивнула.

И мама тоже кивнула, соглашаясь с бабкой.

Толик шагнул от стола к вешалке, стал шубу с крючка стягивать и услышал, как замок в двери щелкнул. Поднял голову, увидел бабку с ремнем в руках.

Потом бабка расплылась, будто в тумане, и сквозь слезы, изо всех сил сдерживаясь, чтоб не зареветь, Толик сказал:

— Не буду!.. Ни за что не буду!..

Бабка шагнула к Толику и хлестнула его ремнем по спине. Толик онемел и стоял минуту, открыв рот, все соображая, что же случилось. Потом, собравшись пружиной, кинулся к столу. Он схватил, как гранату, бутылочку чернил и, ожесточась, швырнул ее. Швырнул ее в бабкин угол, в бабкины иконы. Бутылочка грохнула, разрываясь, и чернила синим киселем поплыли по стене. Не попал Толик в икону.

И тогда бабка хлестнула его ремнем по лицу. Щека у Толика сразу будто отнялась. Больно не было, нет, просто Толик не чувствовал теперь своего лица — оно стало твердым, деревянным, будто и жарким, — и он засмеялся. Толик смеялся, а бабка била и била его, ожесточась, сжав губы в тонкую синюю полоску.

Толик все смеялся, и вдруг он увидел мамино лицо.

Она стояла перед ним, и у нее не было ремня.

— Пиши! — сказала она ему, и лицо у мамы походило на бабкино. — Пиши, сынок, пиши!

— Предательница! — прошептал Толик, и бабка снова ударила его.

Молнии сверкали в комнате — они слепили Толика, они шатали его, и уже звенело в ушах, будто лопались какие-то струны.

Толик снова увидел мамино лицо. Он обрадовался было, — ну не может, не может же мама вот так стоять и глядеть, как бьет его бабка!

И, шатаясь от слепящих ударов, Толик спросил — не крикнул, нет, а спросил негромко и вопросительно:

— Мама? Мама?..

— Пиши! — сказала мама. — Так надо!

Все оборвалось в Толике. Пустота. Одна пустота и звон, нарастающий, гудящий звон…

Словно в тумане, медленно шевеля ватными ногами, он приблизился к качающемуся столу и, не помня ничего, взял ручку.

— Ну, — сказала бабка, — пиши! — И голос у нее был ласковый, будто ничего и не было, будто просто уговаривала она Толика.

Он подвинул тетрадку и вывел слова, которые проскрипела бабка: «Товарищи партийный комитет… к вам обращается сын коммуниста Боброва, который бросил свою семью и меня… Верните мне, товарищи партийный комитет, моего папу…»

Он пишет с ошибками и уронил уже в тетрадь не одну тяжелую кляксу… Но ни мама, ни бабка не ругают его, а гладят по голове, но Толику все равно, что они там делают.

Они дают ему рюмочку с желтоватой водичкой, и Толик пьет ее, с трудом разбирая терпкий запах валерьянки.

Он пьет ее, потом ест какую-то еду, и ему все равно теперь, что делать. Все равно…

Ему все равно, что бабка, заклеив в конверт письмо, одевается и идет на улицу, к почтовому ящику…

Он остается один с мамой, и она смотрит на Толика больными глазами. Но он не видит этого.

Ему все равно…

13

Всю ночь под воскресенье шел снег, и Толик, проснувшись рано, когда за окном еще густо синел ранний рассвет, подошел к окну и долго смотрел на медленно падающие хлопья.

Он сидел на подоконнике совсем продрогший, пока дальние дома не очертили треугольники своих крыш, и тогда оделся, словно в полусне. Поднялись мама с бабкой, задвигали молча кастрюлями. Затрещала, застреляла поленьями печка, загудел воздух в поддувале.

Толик слушал это гуденье, глядя на новые сугробы за окном, и снег гипнотизировал его.

С тех пор как случилось все это, с тех пор как избитый, с гудящей головой, он написал дрожащими буквами несколько строк. Все в нем замерло. Будто умер тот, бывший Толик, тот Толик, который страдал за отца, ненавидел бабку и воевал с ней. Тот Толик, который гонял шайбу в танкистском шлеме.

Тот Толик умер — и родился другой. С пустой, будто ватной, душой. С пустотой вместо сердца. И ему теперь все равно, что вокруг. Потому что он сам — ничто. Нуль. Пустое место, как думал он когда-то про бабку.

Да, тот Толик умер, а этот смотрит мертвыми глазами на снег, который идет за окном.

Потом натягивает валенки и старую шубу. Надо пить чай, и мама говорит ему об этом, но он не слушает ее и идет на улицу. Мама не кричит, не плачет; она смотрит на Толика больными глазами, молчит, а он идет куда-то со двора, сам не зная куда. Он любит теперь ходить просто так.

Иди себе и иди. И ни о чем не думай. Слушай, как хрустит снег под ногами. А не хочешь, не слушай. Только шевели ногами. Ногами шевелить можно и не думая.

Он идет и идет с улицы на улицу. Он идет и идет, просто так идет, будто бы не зная куда, но приходит к кинотеатру.

Он не прячется, нет, — он становится на другой стороне, навалившись на летний киоск, где торгуют водой, и стоит.

Толик видит отца. Видит, как прохаживается отец у кинотеатра, и поглядывает на часы, и смотрит по сторонам, но не смотрит на заколоченный киоск, который стоит напротив кинотеатра.

Толик глядит на отца, и сердце у него не сжимается и не бьется больно. Потому что сердца у него теперь нет. И комок не подползает к горлу. Потому что там, внутри, — вата.

Толик смотрит на отца пустыми глазами, смотрит долго, не моргая, а потом поворачивает назад.

Он идет неизвестно куда, а снег все валит и валит, будто зима торопится все свои лари, все сундуки от снега к весне освободить.

А Толик бредет по улице, плетется по переулкам, выбирается из лабиринтов как может.

Вернется Толик поздно, когда снова засинеет улица, когда опять зажгутся огни.

Мама выставит тарелку вкусной картошки, но он лишь поковыряет вилкой и ляжет спать.

Он теперь не засыпает.

Он будто проваливается в тартарары и, проваливаясь, вспоминает, как видел он недавно сон про разноцветную тварь, которая душила его в химическом кабинете.

Вспоминает, как бабка сон этот объяснила.

Хвалит бабку, сжав губы: «Молодец, пророчица, все правильно предсказала!»

 

Часть вторая

Тихий омут

1

Позорная жизнь теперь у Толика. Заячья жизнь. Целый день он сидит дома. Уроки выучит и глядит во двор, боится на улицу выйти. Уж не помнит, когда клюшку брал в руки, забыл, куда сунул танкистский шлем.

А если вышел из дому, теперь у него одна дорога, всего одна — в школу да из школы, прямиком. Всего три квартала ходу-то, и раньше Толик этот путь просто не замечал. Только хлопнула школьная дверь за спиной, а он уже у своих ворот. И в школу так же.

Теперь по-другому. Теперь с крыльца он сходит озираясь, будто какой-нибудь жулик. Прежде чем за угол завернуть, выглянет осторожно, внимательно посмотрит на людей: кто идет. И если что покажется не так, соберется весь в пружину и — бегом. Или еще научился: зайдет за спину к взрослому и идет вслед за ним, будто тень, и его из-за взрослого не видно.

Придет Толик домой, вот так таясь, бросит сумку возле порога и долго сидит на диване, понурясь, шапку не сняв. Ждет, когда сердце колотиться перестанет и пальцы не будут дрожать.

Вот такая жизнь…

Давно ли бегал Толик отца встречать после работы, ждал его, искал в людской толпе по знакомой походке, по плечам, опущенным устало, ждал и беззаветно любил, а сейчас, сейчас?..

Сейчас между ними пропасть. Никак через нее не перепрыгнешь.

Толик сидит у окна, и страшные картины представляются ему. Вот почтальон приносит письмо в партийный комитет. Вот читает его какой-то строгий человек, похожий на директора школы, и велит позвать отца. Вот приходит отец и стоит перед строгим человеком, опустив голову, чтобы не было видно, как он покраснел. Вот строгий человек стучит кулаком на отца и, может быть, даже грозится исключить его с завода…

Остальное Толик представлял смутно. Это ведь из школы могут исключить, а на заводе, наверное, не так, и этот строгий человек вряд ли будет стучать кулаком — разве можно стучать на отца? В общем, все это ерунда, как там будет, самое страшное — отцу не поверят.

Если бы письмо прислала бабка или мама, на худой конец. Взрослый пишет про взрослого, а тут сын жалуется на отца. Такого, наверное, еще не бывало. Такого вообще не может быть.

Сам не раз сводил Толик счеты с разными своими врагами и знал, что в этом деле можно честно стукнуть в нос. Или обозвать обидным словом. Но честно, прямо в глаза, один на один. И никогда он не думал, что есть на белом свете сила пострашней кулаков и обид. Что есть такая гнусная сила — клевета.

От тяжких мыслей к горлу подкатывал комок и в глазах все туманилось от набегавших слез. Толик моргал часто-часто, и слезы постепенно пропадали, голова кружилась, его подташнивало, хотелось выйти на улицу, вздохнуть глубоко, чтоб набрать в себя побольше свежего, чистого воздуха, чтоб убрался из горла тяжелый комок и стало легче дышать, но он сидел по-прежнему у окна, уставясь в забор.

Иногда что-то находило на Толика, и он ругал себя последними словами. Ему казалось, что все это ерунда, все эти мучившие его мысли, что ему просто надо немедленно увидеть отца. Побежать на улицу, к заводской проходной, дождаться его, а потом, схватив за рукав, рассказать все, как было, все как есть…

Толик вскакивал, одевался второпях, выбегал в полутемный коридор, освещенный мутной лампочкой, и словно спотыкался.

Сказать все, как есть?.. А что сказать? Сказать, что это все бабка и мама? Что это они во всем виноваты, а он тут ни при чем?..

Ни при чем? А кто писал письмо? Разве не он?

— Как же, — спросит отец, — так случилось? Ты писал — и ты не виноват?

Действительно, что тут ответишь? Мол, струсил? Дескать, не выдержал, когда били, и предал? Но ведь предал! Все равно предал, что ни говори!

Он вспоминал, как писал под бабкину диктовку. Вспоминал этот мятый листок из тетради в клеточку, и ему снова было душно. Толику вдруг чудилось, что его руки пахнут, нестерпимо пахнут гадостью, и тогда он шел к умывальнику и долго мылил их.

Потом он снова слонялся по комнате, натыкаясь на стулья, садился к окну, глядел во двор до синих сумерек, а утром перебегал от угла к углу и озирался, как вор, боясь встретить отца.

2

Несчастья по одному не случаются.

Есть даже поговорка про это: пришла беда — отворяй ворота, Толик слышал где-то.

Но одно дело слышать, другое — самому узнать… Всегда ведь, когда говорят что-нибудь, думаешь: это не про меня, это про другого кого-то… А потом все случается, приходят эти напасти-несчастья одно за другим, одно другого хуже, и ты думаешь, что тут что-то не так… Что эти несчастья одно на другое так просто не сваливаются. Что кто-нибудь это тебе нарочно подстраивает. Кто?.. Ну… неизвестно. Кто-то такой, кому вообще все видно.

Может, бог?

Толик настороженно поглядывал в бабкин угол, долго думал, потом чертыхался. Нет, не может быть.

Как это, бог и Женька с Цыпой? Бог и Коля Суворов? Или Машка Иванова? Бог и Изольда Павловна, например? При чем тут бог? Просто не повезло пятому «А», и бог тут ни при чем.

Четыре года проучила ребят старая их учительница Анна Ивановна — добрая, приветливая. Когда в пионеры принимали, Анна Ивановна сама ребятам поручительство дала — вот как во всех до единого уверена была! Ну а на пятый год будто с обрыва в реку ребят бросили. На самую глубину. Плывите дальше! Вместо одной учительницы, которая и арифметике, и русскому, и родной речи учила, много теперь учителей. И главная среди всех — Русалка, Изольда Павловна.

Изольда Павловна, как и имя ее, такая же гладкая. Волосы у нее с рыжинкой, а на носу пенсне — такие очки без дужек.

Папа говорил Толику, что пенсне больше в старое время носили, до революции, например. Сейчас редко. А почему? Потому, наверное, что в автобусе с этими пенсне не потолкаешься и в магазине тоже. Слетят и — хруп! — в толкучке, вот тебе и все!

А раньше народу, что ли, меньше было? В общем, вот как-то так. Точно, одним словом, не доказано, почему раньше больше пенсне носили, а теперь удобней очки. Но Изольда Павловна носит пенсне. Как Чехов. Толик Чехова хорошо знает, его портрет в школьном коридоре висит. И «Каштанку» он читал. Но у Чехова глаза добрые и внимательные, а Изольда Павловна, когда в класс входит, ни на кого даже не смотрит.

Идет себе к учительскому столу, глядит в окно, потом портфельчик свой бросит и не на класс посмотрит, не на ребят, а куда-то над ними. Еще Изольда Павловна любит стоять у окна, чтобы ее лицо против света не видно было. А еще умеет как-то так сидеть, что стеклышки у пенсне от света отражаются и глаз у Изольды Павловны не видно. Два блестящих стеклянных кругляша только.

За это Толик Изольду Павловну боится. И ничего такого Изольда Павловна ему не сделала, но Толику кажется, что все еще впереди. Все еще может случиться, потому что прячет глаза Изольда Павловна, потому что не глядит на класс.

Боится Толик Изольду Павловну и знает, что все ребята тоже боятся. Мальчишки ее сторонятся, а девчонки перед ней лебезят: «Изольда Павловна!», «Изольда Павловна!» Заискивают, в рот ей глядят, улыбаются. Такая уж натура девчоночья.

И еще одно. Про Изольду Павловну в классе не говорят ни хорошо, ни плохо. Если кто «пару» получил и злится, недоволен, лучше помолчи. Потому что Толикиному классу дважды не повезло: у них Женька учится.

А Женька — дочка Изольды Павловны.

А Изольда Павловна — их классная руководительница.

Правда, ни в чем таком Женька пока не замечена. Училась она хорошо. В классе были круглые пятерочники — Коля Суворов, например. А Женька, как бы хорошо своей матери ни отвечала, та всегда ей только четверки ставила. Лучше других отвечала Женька, а Изольда Павловна все равно четверки ей ставила — ну не обидно ли!

Женька со своими четверками шла к парте спокойно, только чуть губы поджав, а в перемену объясняла Цыпе, что мать ей четверки принципиально ставит. Что другая бы учительница ей только пятерки ставила.

Цыпа кивал головой, предпочитая с Женькой не ссориться, а Толик хмыкал про себя. Ему казалось, Женька про эту принципиальность нарочно говорит, чтоб в классе больше ее мать уважали.

Тут же он останавливал, упрекал себя. Ведь это хорошо, что учительница свою дочку строже, чем другие, спрашивает! Так и надо!

Но уж что-то слишком старалась Изольда Павловна, спрашивая свою Женьку, и слишком громко говорила Женька о принципиальности. Нет, не нравилось это Толику, хоть убей! Вообще ему Женькины разговоры не нравились.

Она всегда себя так вела, будто ей известно про каждого в классе такое, что никто не знает. Будто все у нее на ладошке. И если на перемене заходил какой-нибудь спор, Женька всегда последней высказывалась. И все — а особенно девчонки — ждали, что она скажет. Будто не Женька это говорила, а Изольда Павловна. И говорила-то Женька как мать. Так говорила, будто к этому и прибавить нечего. Будто Женькино мнение окончательное и спорить тут больше не о чем.

Хуже того, эти Женькины высказывания всегда означали неприятности для того, о ком она говорила.

Первым был Цыпа. В каждом классе, наверное, есть разгильдяй и лодырь, так вот Цыпа был разгильдяем пятого «А». Лучшим и крупнейшим сачком и лентяем.

— Ах этот Цыпленков! — сказала однажды на перемене учительницына Женька, пренебрежительно морща нос. — Да он законченный негодяй!

Цыпа в эту минуту мирно целился в доску мокрой тряпкой. Услышав Женькино высказывание, он сразу свял, кончики губ у него опустились вниз, а глаза, только что походившие на автомобильные фары, разом потухли.

И действительно, прогуляв однажды, сбегав, иначе сказать, в кино во время уроков, Цыпа впал в немилость у Изольды Павловны, и все наглядно убедились, какова их новая учительница.

Ее воспитание походило на старинную мельницу в Древнем Риме, где зерна растирают два плотно пригнанных друг к другу каменных жернова, — есть в учебнике истории такая картинка. Изольда Павловна кинула Цыпу в мельницу и растерла его в порошок.

Это было не так сложно. Учительница велела развернуть первую парту лицом к классу, пересадила за нее Цыпу и спрашивала его на каждом уроке целый месяц кряду.

Цыпа изменился на глазах, но что с ним, беднягой, стало! Стоило на переменке, когда Цыпа бегал в поте лица или боролся с кем-нибудь, крикнуть громко: «Цыпленков!» — как Цыпа вздрагивал, вытягивался в струнку и бледнел.

Он, наверное, был готов теперь сделать для Изольды Павловны что угодно. Броситься в ледяную воду, прыгнуть с небоскреба, потушить пожар.

И этот зигзаг в Цыпиной судьбе предсказала Женька.

Раньше, при старой учительнице, Толик и Цыпа вроде даже дружили, играли в шайбу на отцовской площадке, и Толик давал Цыпе свой шлем.

Потом Толик ходил к Цыпе на именины и здорово краснел тогда. Все принесли Цыпе подарки — у него два деда были и две бабки, да еще другие гости, и мать, и отец-полковник, — а Толик явился с пустыми руками.

Толику было стыдно, он повертелся для приличия, а потом тихо исчез. Толик ждал, Цыпа спросит на другой день, почему он ушел, но тот ничего не спросил, словно и не заметил Толикиного исчезновения..

А разругались они очень просто. Играли в шайбу, и Толик Цыпе забросил гол. Тот заорал, что неправильно, хотя все ребята говорили, что все было законно.

— Ну и что, — крикнул тогда Цыпа, — что не было? Я гол не считаю.

— Как это? — удивился Толик.

— А так это! — злился Цыпа.

— Ну почему?

— Потому! — Он помолчал и спросил вдруг самоуверенно: — У тебя отец кто?

Толик не понял.

— Ну, военное звание у него есть?

— Сержант, — ответил Толик, ничего не подозревая.

— Твой отец сержант, а мой полковник. Вот потому.

Толик ни звука тогда не сказал. Снял с Цыпы свой шлем и ушел домой.

Кончилась их дружба.

Толик об этом не жалел, но не раз сочувствовал Цыпе, когда его перевоспитывала Изольда Павловна, когда он вздрагивал и бледнел, если окликали, когда потел и мучился, отвечая на каждом уроке.

А Женька не переставала предсказывать.

— Иванова? — удивлялась она на переменке. — Маша? Да ей никогда не стать отличницей.

И как ни старалась Маша, она еле плелась среди ударниц.

— Что-то подозрительно тихий ты, Бобров, — обращалась к Толику Женька, и Толик старался на переменках кричать погромче, чтоб не накликать беду.

Толик слушал Женькины заключения, вспоминая бабку, — как говорит она, и как говорит потом мама, повторяя ее слова, только чуть по-другому, и ему казалось, что Женька придумывает все это не сама. Что не ее это слова…

Изольды Павловны?.. Нет, Толик не знал этого. Да и как узнаешь? Никак. Не было еще ни разу, чтоб Женька подтвердила это. Толик мог лишь думать, лишь предполагать. И все остальные в классе могли лишь думать.

А пока все слушали внимательно Изольду Павловну, все четко хлопали крышками, когда она входила в класс, глядя над головами учеников, все трепетали перед Изольдой Павловной, все хотели хорошо знать русский язык и литературу и не вызывать гнева классной руководительницы.

Все ждали чего-то, хотя никто не знал чего.

Ждал и Толик, внимательно прислушиваясь к заключениям Женьки.

Ждал и боялся Изольды Павловны.

И вот однажды, вскоре после того как отец ушел из дому, Изольда Павловна, гладкая, в зеленом платье с кружевным воротником, вошла в класс и, не глядя ни на кого, сказала, что скоро к ним придут практиканты из педагогического института и что она строго-настрого предупреждает об этом всех своих учеников.

3

Толик словно метнул гранату.

Кинул ее и упал на землю, вжался в нее, закрыл глаза, ожидая, когда раздастся грохот. Но взрыва не было, и он приподнял голову: может, граната холостой оказалась, слава богу? Может, проклятое письмо потерялось где-нибудь на почте, бывает же, в конце концов? Или прочитали его в партийном комитете и порвали, — что за ерунда, подумали, мы коммуниста Боброва знаем, он не такой.

Правда, могло быть и по-другому. Ведь отец говорил, что собирается в командировку. Не зря же его не видно. Ведь если бы он был в городе, а на заводе получили письмо, отец давно бы уже разыскал Толика, как от него ни прячься.

А может, совсем и не так? Отец прочитал письмо и знать теперь не хочет своего сына за такое предательство?

«Конечно! Так оно и есть!» — страдал Толик, но в глубине души верил и надеялся, что письмо все-таки пропало. Тысячи, наверное, даже миллионы писем раскладывают каждый день на почте, — ну может же, может хоть одно потеряться!

Толик все думал и думал о письме, тяготясь своей виной. Черные полукружья прорисовались под глазами. Он мало ел, и от этого ввалились щеки. Мама велела сходить ему в парикмахерскую, но он не мог: он боялся туда пойти, чтобы не встретить отца, — и здорово оброс, так оброс, что если сунуть пальцы за загривок, можно найти там косицу, которая заезжает за воротник. Жизнь будто остановилась, и Толик словно замерз живьем, как замерзали в доисторические времена древние мамонты. Он сидел, задумавшись, возле окна или брал книгу и часами, не видя строчек, глядел на одну страницу.

Баба Шура сперва ходила по комнате, словно сонная муха, не обращая внимания на Толика и на маму. Мама же вела себя странно — она то плакала, то вдруг уходила из дому. Из окна Толик видел, как мама, вернувшись откуда-то, топталась возле крыльца, словно не решаясь войти, потом поворачивалась и уходила, и снова возвращалась, будто спорила сама с собой: и надо домой вернуться, и не хочется.

Но время шло, отец не появлялся — не помогло, значит, письмо, — и бабка очнулась. Теперь у них с мамой завелась какая-то тайна, и, входя в комнату из коридора, Толик не раз видел, что они умолкали на полуслове — точь-в-точь как отец с мамой тогда. Только бабка злилась, это сразу было заметно. Она сидела покрасневшая, глазки у нее сужались и прокалывали насквозь стол. Мама же плакала опять, сморкалась, вскакивала, ходила торопливо по комнате. Странно — значит, они не могли договориться. Удивительно просто — бабка не могла уговорить маму. Что-то неладное, непохожее на них обеих.

Однажды вечером, когда Толик сидел у окна, баба Шура засобиралась в магазин. Толик смотрел, как отражается бабка в потемневшем стекле, как копошится, застегивает свою шубу на все крючки. Он смотрел на нее просто так, без всякого интереса — и вдруг насторожился: выходя в коридор, бабка сердито ткнула маму кулачком в бок.

Дверь хлопнула. Толик удивленно обернулся к маме и увидел, как у нее трясутся губы. Толик подумал, мама плачет оттого, что ее ткнула своим острым кулачком бабка, — он по себе знал, как это больно, но мама вдруг подбежала к Толику и упала перед ним на колени.

— Толик, — торопливо проговорила она, — сынок! — И слезы градом покатились из ее глаз.

— Ты что, мама, ты что? — крикнул Толик и попробовал было вскочить на ноги, но мама удержала его. Она прижалась к Толикиному плечу и плакала навзрыд — горько и безутешно.

Толик растерянно гладил маму по голове, словно маленькую, говорил какие-то несвязаные слова, сам готовый заплакать в любую минуту.

— Толик! — шептала мама сквозь слезы. — Толик, сынок, что же нам делать, что делать? Ушел наш папка, ушел, бросил нас с тобой. Как его вернуть, как вернуть?

Как вернуть? Если бы Толик знал, как вернуть, он бы уже сто раз вернул отца, но разве в этом дело? И вообще — разве виноват отец, что его выгнала бабка с молчаливого согласия мамы?

Мама все плакала, и Толик уже скрипел зубами, чтобы сдержаться, чтобы не завыть по-волчьи — от тоски, от обиды и от бессилья.

— Ну что ты, что? — сказал он дрожащим голосом. — Слезами не поможешь, — повторил чужие слова.

— Да, — ответила мама, поднимая голову. Глаза у нее покраснели от слез, щеки были будто смятые, и вся мама была некрасивая и какая-то жалкая.

— Толик, — сказала мама, — сынок, ты один можешь его вернуть! Ты один… — Она перевела дыхание. — Ты должен написать… Снова…

Толик вскочил со стула и отбежал в сторону. Кровь отхлынула у него от лица.

— Что! — прошептал он с ужасом. — Что?..

— Одного письма мало. Надо написать. Тогда он вернется. Он обязательно вернется, — лепетала мама, поднимаясь с колен, и Толику вдруг показалось, что это не мама, а бабка, помолившись своим иконам, подходит к нему.

— Что ты говоришь? — крикнул Толик. — Как тебе не стыдно?

Его колотило, будто в ознобе, он дрожал весь непонятно от чего — дома было жарко. «Писать? — думал он. — Снова писать? Но это уже настоящее преступление! Неужели она не понимает?»

— Неужели ты не понимаешь? — крикнул Толик, но мама перебила его.

— Я понимаю! — воскликнула она. — Я понимаю, что виновата, но, Толик, главное — его вернуть! Как угодно, только вернуть! Слышишь! — Мама тяжело дышала, будто гналась за отцом, и руки у нее тряслись. — Если он вернется, все будет по-другому… По-другому! Я обещаю!

Толик представил, как он выводит жалобу на отца, и весь содрогнулся. «Нет, нет, — шепнул он, — ни за что!» И вдруг вспомнил, как бабка ткнула маму в бок возле двери. Тогда он не понял, чего это топчется бабка, но сейчас — неужели?! Страшная догадка осенила его. Они сговорились! «Вот дурак, — засмеялся он сам над собой. — Еще удивлялся, что это на них не похоже — не могут договориться. Похоже! Договорились, все в порядке».

— Как не стыдно! — крикнул Толик, ожесточаясь. — Еще обещаешь! Да это бабка тебя уговорила!

Он думал, мама станет отпираться, опять плакать, но она вытерла слезы и сказала горько:

— Бабушка велела мне тебя заставить… Но как заставить? Бить! Бить тебя я больше не дам. Поэтому я прошу. — Она подняла голову. — Хочешь, опять на колени встану?

Толик молча рванулся к вешалке и схватил шубу.

— Сынок! — закричала она и схватила его за плечи. — Сынок, неужели ты не хочешь, чтобы папа вернулся?

Мама плакала навзрыд, плечи ее тряслись, а Толик вырывался. Вдруг она оттолкнула его и закричала пронзительно, будто тонула:

— Уходишь! Уходишь! Уходи, эгоист! Вы оба с отцом такие! Только о себе думаете!

Он пришел в себя на улице. Шуба торчала под мышкой, и странное дело — было совсем не холодно. Только что его колотила дрожь, а теперь стало жарко. Толик оделся. «Ни за что! — подумал, успокаиваясь. — Ни за что в жизни, пусть хоть пытают!» Он решил это давно, окончательно, и тут никаких сомнений быть не могло — он без того проклинал самого себя, презирал, как только можно презирать самого подленького и зряшного человека. «С меня хватит!» — сказал он сам себе твердо. Но легче от этой твердости не стало.

Перед глазами была мама — некрасивая, опухшая, жалкая. Она унижалась перед ним, Толиком, она умоляла, она действительно верила, что письмо поможет. Не помогло одно, поможет другое — лишь бы отец вернулся всеми правдами и неправдами.

«Ах мама, — мучился Толик. — Но разве можно неправдами? Разве можно надеяться на чужих людей? Как могут они заставить отца прийти домой? Как могут заставить они, если ты сама не сумета его задержать? Не захотела, вот что… А теперь…»

Толик остановился. «Но она обещала. Обещала, что если отец вернется, все будет по-другому…» Он ухмыльнулся. Если бы было все так просто — написал жалобу, отца заставили идти домой, он возвращается, а дома все по-другому. Баба Шура его хлебом-солью встречает. Низко, в пояс кланяется. Как бы не так! Жди!

Все это было правдой, но мама, мама не выходила из головы. Она умоляла. Она так просила Толика. И ее лицо, враз ставшее таким ужасным, стояло перед глазами.

На углу Толик остановился. Поблескивая серебряным гербом, под светом фонаря отливал оранжевым цветом почтовый ящик. Сюда бросила жалобу на отца баба Шура.

Толик подошел к ящику, потрогал его осторожно Сколько писем сюда входит? Тысяча, наверное, вон какой он здоровый. И неужели из целой тысячи одно не может потеряться?

Сзади скрипнули тормоза. Толик обернулся. Из красного «Москвича» вылезал забавный бородатый парень в шляпе с пером. Парень был молодой, а борода у него выросла уже густая, пушистая, как у колдуна, и колдун пел смешным голосом неколдовскую песню:

Го-о-ори, огонь, ка-ак Про-метей! Го-о-ори, огонь, ка-ак Про-метей!

Под мышкой у парня торчал свернутый мешок с железными краями. Распевая, бородатый подошел к ящику, развернул мешок, как-то хитро всунул его в дно и вдруг сказал вежливо Толику:

— Здравствуйте!

Толик улыбнулся и стал смотреть, как распухает мешок, вставленный в ящик. Он рос на глазах, словно удав, глотающий кроликов. Письма шуршали, падая в мешок; а бородатый парень прислушивался, как музыкант, к этому звуку и улыбался сам себе.

Очень ловко парень в шляпе оторвал мешок от ящика, задиристо подмигнул Толику и сказал тем же тоном:

— До свидания!

Парень уходил, напевая свою песенку, и Толик вдруг почувствовал, что должен остановить его.

— Скажите! — крикнул Толик. — А бывает, что письма теряются?

Сердце часто-часто стучало в Толике; он ждал, что ответит забавный парень, потому что от этого зависело очень многое; он смотрел на бородача действительно как на колдуна, и человек в шляпе с пером его не подвел.

— Чего не бывает, — сказал он, садясь за руль «Москвича», — на белом свете!

Машина фыркнула, взвизгнула колесами и исчезла, словно привидение. Толик подошел к ящику и посмотрел на его дно. Дно было железное. Толик пошевелил его, дно не поддавалось. Толик постучал по нему.

Ящик отозвался глухим, старческим голосом.

4

У ворот Толика окликнула тетя Поля. Она сидела на лавочке, кого-то, наверное, поджидала, и нос у нее посинел от холода.

Толик остановился, тетя Поля подошла к нему вплотную, потерла варежкой нос в нерешительности.

— Вот что, — сказала она, откашливаясь. — Вот что я тебе скажу, Толик. Маму-то вам с отцом одну оставлять нельзя. Заест ее бабка.

От кого другого Толик бы повернул и говорить дальше не стал — не суйте нос не в свое дело, но тетя Поля была другой человек, хоть и соседка всего-навсего, а будто близкая.

Тетя Поля Толика знала с самых пеленок, как она говорит. Да он и сам помнит, как лет пяти объявлял дома: «Пошел на шай», — и ходил к тете Поле в гости. У нее всегда находилось для Толика что-нибудь вкусненькое — маринованный огурчик или мармелад в вазочке. Может, тогда, маленьким, Толик приходил к тете Поле из-за этого, из-за огурчиков и мармелада, а сейчас нет. Просто у нее было очень хорошо, тихо, светло, и после мрачного коммунального коридора с тусклыми лампочками, после их комнаты, хоть и вылизанной всегда, но неуютной и неприветливой, тети Полин уголок казался Толику райским местом.

Жила тетя Поля одна. Муж у нее погиб на войне совсем молодым, когда Толика и на свете-то не было, да что Толика, когда мама с отцом еще в школу ходили, — вот как давно это было. Фотография молодого тети Полиного мужа висела у нее в углу, у окна, вроде как икона. Только тетя Поля не молилась, глядя на карточку, а просто смотрела — подолгу, грустно. Когда-то тетя Поля плакала, разглядывая карточку мужа, но время шло, она старела, а муж ее все оставался таким же молодым, каким был, когда погиб, и тетя Поля теперь уже не плакала.

Только глядела сухими, воспаленными глазами.

Глядела подолгу, ее взгляд туманился, будто она переносилась куда-то. Может, в далекое, неизвестное Толику время, когда была молодой, как ее муж, веселой, красивой, а не такой, как сейчас, — высохшей, словно старое, корявое дерево.

Толик часто думал: что видит там тетя Поля, в своем прошлом, что вспоминает? Чему улыбается тихо и отчего лицо ее, скорбное, исполосованное морщинами, в эти минуты вдруг светлеет и сразу молодеет будто?

Посидев вот так, в странном забытьи, тетя Поля вдруг спохватывалась, начинала хлопотать, ставить чайник, угощала Толика своими вкусностями.

Толик тетю Полю жалел, уважал за молчаливость, за то, что она впустую слов не тратит, не лезет с расспросами, как некоторые балаболки из ихнего коридора, и потому даже обрадовался, что увидела его на улице тетя Поля, не кто иной.

— Это дело не простое, — сказала соседка, наклоняясь к Толику, чтоб потише говорить, — и не ребячье, конечно, но что делать? — Она вздохнула. — Отца тебе надо увидеть.

Толик кивнул, двинулся дальше, и сердце у него снова облилось кровью. Правильно сказала тетя Поля — надо, ох как надо увидеть ему отца! И нельзя — и нужно.

Дома на столе пыхтел чайник, бабка держала на растопыренных пальцах блюдечко и отхлебывала из него. Стояла чашка и перед мамой, но она как будто не видела ее.

Поглядывая на застывшую мать, Толик наполнил свою кружку и, обжигаясь, с шумом стал пить чай.

Они сидели втроем за столом, четвертый стул пустовал, и Толик с болью и тоской представил, как было бы хорошо, если вдруг открылась бы дверь и вошел отец. Он сел бы на свое место; мама, улыбаясь, подала ему стакан с крепким коричневым заваром, и отец прихлебывал бы тихонько, держа по привычке перед глазами газету с последними новостями. Пусть бы они сидели вот так, молча, пусть бы даже поругались с бабкой, только не так, как сейчас: трое сидят, а четвертого нет…

Где он? Сидит на вокзале с авоськой в руке и ждет, когда настанет поздняя ночь, чтобы прилечь на вокзальную деревянную лавку? Или в общежитии, курит с товарищами, о чем-нибудь говорит, а сам думает про них — про маму, про Толика и даже про бабку? Или далеко отсюда трясется в вагоне, едет в свою командировку? Где он, папка, хороший, дорогой? И почему так получается, что люди расходятся?

Мама вдруг всхлипнула, закрыла лицо руками и крикнула неизвестно кому:

— Нет!.. Так нельзя! Пойду к нему!

— Во-во, — невозмутимо сказала бабка, вглядываясь в дно блюдечка. — Бегай, унижайся! Пятки лижи!

Уже потом, перебирая прошедшее в памяти, Толик понял, что ничего не случилось, если бы мама вдруг не крикнула отчаянно, закрыв лицо руками, если бы баба Шура не сказала так небрежно эти гадкие слова. Да, ничего бы не случилось, и Толик бы не взвился на бабку, и всего остального тоже не было бы.

Но Толик не выдержал и крикнул остервенело:

— Мама, давай уйдем от этой гадины! — и с мерзостью, с отвращением показал на бабу Шуру.

Все клокотало в нем, он готов был швырнуть в бабку кружкой с коричневым чаем, но баба Шура взяла и словно выплеснула на него ушат холодной воды. Она не закричала в ответ, она просто хмыкнула и посмотрела на маму. Всего-навсего посмотрела. Но как посмотрела! Ну-ка, мол, ответь, послушаем, что ты скажешь.

Мама взглянула на Толика, глаза ее поблекли, она уронила голову и прошептала:

— Сынок! Толик! Напиши!..

Толик застыл. Жалкий, жалкий человек! Безвольная бабкина рабыня.

— Да что ты его просишь? — сказала баба Шура, все глядя в блюдечко. — Я и сама куда надо напишу.

Толика будто ударили в самое солнечное сплетение.

Он задохнулся. Какие-то неведомые шарики, винтики, болтики — или что еще там — стремительно закрутились в голове. Он вспомнил ящик, бородатого парня в шляпе с пером, его песенку и короткий разговор. «Если бабка напишет сама, будет хуже», — мелькнуло мгновенно.

Словно во сне, Толик встал, взял бумагу и уселся обратно.

— Диктуйте! — сказал он дрожащим голосом и увидел, как напряженно, не веря себе, уставились на него бабка и мать. — Диктуйте, — повторил он сдавленно и прибавил: — Да поскорей!

— В горком партеи, — неуверенно пробормотала баба Шура, но тут же приосанилась, пришла в себя, решила, что снова победила.

«Ну погоди!.. — подумал Толик. — Не радуйся», — и ожесточенно заскрипел пером.

Когда они кончили, было уже поздно, и бабка сказала, что бросит письмо утром.

5

Который час Толик уже топтался у ящика.

Он продрог и утешал себя тем, что хоть сегодня воскресенье и не надо пропускать уроки из-за вчерашнего.

Вчера он бросился на амбразуру. Закрыл ее грудью.

Еще за минуту перед тем, как пришла ему эта спасительная идея, Толик клялся себе, что его и под пытками не заставят писать про отца. Но бабка сказала, что напишет сама, и все содрогнулось в нем.

«И напишет, не поперхнется», — подумал Толик со страхом и вдруг понял, что не может, не имеет права сидеть сложа руки. Он не выдержал, когда его били, это правда, и он отвечает за то письмо. Но этого мало. Он теперь отвечает за все. Он отвечает, если бабка напишет еще одну жалобу.

Тогда он вспомнил парня с бородой и в шляпе. Толик вскочил, взял бумагу и написал то, что диктовала бабка. Он писал с усердием и злостью, он тщательно выводил буквы и верил, знал, был убежден, что письмо, которое он строчит, не дойдет, никогда не дойдет.

Бородатый парень улыбался ему из письма.

Бородатый парень подмигивал ему задиристо, и Толик знал, что он поможет.

Все будет просто, очень просто.

Толик топтался у ящика, колотил валенком о валенок и был счастлив, что обыграл бабку. Как в хоккее, в нападении, провел шайбу мимо нее. Толик подпрыгивал, пробегался, боксировал пустой воздух, чтобы согреться, и настроение у него было прекрасное, и он напевал песенку этого замечательного бородача, услышанную вчера:

Го-о-ри, огонь, ка-ак Про-метей! Го-о-ри, огонь, ка-ак Про-метей!

Да, это просто удивительно, просто случайно, что он встретил вчера этого парня и что в решающую минуту вспомнил о нем, — ведь иначе не оберешься греха с этой настырной бабкой Шурой. А теперь все хорошо. Теперь все просто, только надо набраться терпенья, а мороз уж не так страшен, — лишь бы приехал бородач.

Он приедет сейчас, скрипнут тормоза красного «Москвича», они поздороваются, как старые знакомые, и Толик попросит у него свое письмо. Соврет что-нибудь. Например, что неправильно написал адрес. Или что просто раздумал посылать. Или — Толику даже жарко стало: а что, в самом деле? — или скажет этому парню правду. Почтарь хороший и добрый, он поймет. Он отдаст письмо. Не может быть, чтоб не отдал.

Толик мерз, но не унывал, двигался энергично, напевал про Прометея какого-то, хвалил себя, что закрыл грудью амбразуру, не побоялся, написал сам, очень верно сделал, потому что если бородач станет сомневаться, он просто откроет при нем конверт, покажет свой почерк, докажет, что письмо это не чужое, а именно его и он его хозяин. Если бы написала бабка, почтарь мог не поверить, мог бы сказать, что такими каракулями ученики не пишут, и тогда бы все пропало и жалоба ушла, куда адресована, — в том-то и дело, что хоть и быстро надо было соображать вчера, Толик продумал все-все до последней мелочи.

Толик дрожал, улыбаясь, вспоминал, как слышал по радио лекцию, что дрожь — это не просто дрожь от холода, а хитрость организма: хочешь ты или не хочешь, а трясешься, потому что шевелятся, согреваясь, мышцы. Толик хвалил свой дрожащий организм за хитрость, даже он ему сегодня нравился, молодец!

Скрипнули тормоза, мышцы Толикиного тела враз перестали трястись; он кинулся к машине, приготовив для веселого парня в шляпе с пером первую фразу, которую долго сочинял, подпрыгивая у ящика. Фраза была очень вежливая: «Дяденька, будьте добры, выслушайте меня!» — и Толик был уверен, что парень непременно остановится и сразу же, с этой первой фразы отнесется к нему приветливо.

Дверца хлопнула, и Толик уже открыл рот, чтобы сказать свои вежливые слова, как вдруг увидел, что из «Москвича» вылезает вовсе не тот бородатый парень, а толстый и хмурый дядька.

Почтарь прошел мимо Толика, едва не задев его локтем и даже не заметив, сунул мешок в ящик, сильно встряхнул его и тут же выдернул назад. Он не слушал, как шуршат письма, просто ему не было дела до того, как они шуршат. Дядька хмурился, думал о чем-то своем и совсем не замечал своей работы.

Толик уже не раз видел: если люди давно работают, привыкли к делу, которым занимаются, оно им как-то все равно. Сидит в автобусе кондукторша, отрывает билеты, собирает пятаки, а вид у нее такой, будто занята она совсем другим, будто не билеты она раздает, а неизвестно что, и будто сама она вовсе не она, а кто-то другой. Думает человек о чем-то своем и делом будто бы занят совсем иным, а это — билеты отрывать и деньги брать — просто так, между прочим, будто этого и нет.

Или вот еще кассирша в магазине. Стоит перед ней очередь, а она вдруг начнет деньги считать. Считает, считает грязные бумажки. Добро бы сдавать в банк надо было или еще куда, а то просто так сидит и считает, неизвестно зачем. И хоть бы считала с интересом, нет ведь, будто машинка какая-нибудь счетная, арифмометр. А глаза у самой пустые. Витает где-то. Ни очереди не видит, ни денег.

Вот и дядька этот. Приехал, вышел, сунул свой мешок в ящик, обратно вытащил и к машине отправился. Сам даже, наверное, не заметил, что он сделал. Как автомат. Раз, раз, раз, раз…

Дядька шел назад; еще минута, и он уедет. Толик в отчаянии кинулся к нему, совсем забыв свою вежливую фразу.

— Дяденька, — крикнул он, — отдайте письмо!

Дяденька остановился, навис над ним толстой тучей.

— Какое письмо? — спросил простуженным голосом.

— Я письмо туда бросил! — крикнул Толик. — А адрес неправильно написал!

— Ну другое сочини! — прохрипел почтарь.

— Да как же, дяденька? — закричал Толик. — Как же я напишу?

— Не могу, не могу, — ответил дядька, колыхнув животом и трогаясь к машине. — Порядок такой.

Это было ужасно, страшно, немыслимо: вся Толикина затея лопнула в одну минуту. Еще недавно он радовался, что придумал такую штуку. Никто и не догадается! Было письмо — и нет его. Писали? Писали. В ящик бросили? Бросили. А письма нет — фокус-покус.

А вот какой фокус вышел. Страшный…

В отчаянии Толик дернул толстяка за рукав и заплакал.

— Дяденька! — крикнул он. — Честное слово! Честное пионерское! Отдайте письмо. Отдайте, я все расскажу.

— А ну-ка! — прорычал почтарь, отодвигая Толика толстой рукой. — Отойди! Ишь, хулиган какой!

Он сел в «Москвич», отчего тот покосился на один бок, кинул свой мешок через плечо куда-то в черное окошко, ведущее в кузов, и завел машину.

— Дяденька! — крикнул в который раз Толик, крепко вцепившись в ручку «Москвича». — Ну, дяденька!..

Почтарь рванул машину, и Толик чуть не упал под колесо, едва успел отпустить ручку.

— Не положено! — крикнул ему на прощанье толстяк.

«Москвич», расплескивая тонкий лед в лужах, помчался вперед, ехидно подмигивая красными огоньками.

Толик на мгновенье представил, что произошло, и закричал — жутко, пронзительно. Потом подбежал к оранжевому ящику и яростно стукнул его кулаком. По замерзшей руке, словно молния, стеганула острая боль, и Толик бессильно заплакал.

«Дурак, идиот! — клял себя Толик. — Что наделал! Что наделал! И почему так получается: когда хочешь сделать хорошее, выходит плохое?!»

6

Не зря говорят: понедельник — день тяжелый.

Впрочем, давно уж не было у Толика легких дней. Один другого тяжелей, словно гири.

Все уроки Толик сидел как во сне. Слова учителей долетали откуда-то издалека, словно в ушах была вата. Потом так же далеко прогремел последний звонок, и Толик побрел одеваться. Он шел по лестнице — глухой, какой-то пустой, равнодушный — и вдруг едва не покатился кубарем: пропустил ступеньку.

Внизу, спиной к Толику, стоял отец.

Он стоял спиной и разглядывал расписание — наверное, смотрел, сколько у Толика уроков.

Толик метнулся в сторону и заскочил в уборную. Забравшись в кабинку, он накинул крючок и прислонился лбом к двери.

Гулко громыхало сердце, он дышал тяжело, с перерывами. Каждый, кто входил в уборную и шаркал ногами там, за тонкой дверцей, казался Толику отцом, и тогда он сдерживал дыхание, чтобы его не было слышно.

Отдышавшись, Толик сбросил крючок и выглянул в коридор, едва приоткрыв дверь. Отец по-прежнему стоял у расписания, но уже не разглядывал его, а смотрел вверх, на лестницу. Весь класс уже разошелся, а Толика не было, и отец ждал, ждал терпеливо, крутя в руках шапку.

Толик почувствовал, как больно сжалось у него сердце. Он успел разглядеть, какое обиженное лицо было у отца, как разбегались черными полосками две морщины от носа. Отец похудел и казался таким беззащитным и жалким, что Толик едва не бросился к нему.

Он сдержался, прикрыл дверь, прошел мимо ряда кабинок. Что делать? Ждать, когда отец уйдет? Но он может не уйти. Он ведь видит, что Толикина шуба одна осталась на вешалке. Он может предупредить нянечку, а сам пойдет по классам искать Толика, а потом зайдет в уборную и найдет его тут.

Толик взглянул за окно. Во дворе дурачились ребята из их класса, гонялись друг за дружкой. Одна Женька стояла в стороне, поджав губы и снисходительно глядя на остальных.

И вдруг Толик кинулся к окну.

Форточка! Форточка в нем была такая, что в нее мог пролезть не только мальчишка, но и не очень толстый взрослый.

Толик влез на подоконник и выбросил в форточку портфель. Сумка грохнулась среди играющих ребят, и они испуганно остановились, подняв головы. Толик ухватился за перекладину форточки, подтянулся, опираясь на оконную ручку.

Ребята увидели его и весело загалдели.

Толик просунулся в форточку и повис уже по ту сторону окна.

Этаж был первый, но довольно высокий. Правда, внизу чернел сугроб грязного, подтаявшего снега, и Толик разжал руки.

Стекло и стенка смазались перед глазами, и Толик по пояс провалился в грязный сугроб.

Ребята вокруг хохотали. Цыпа хлопал Толика по спине и кричал:

— Ну, не ожидал от тебя! Молоток!

Но Толику было некогда выслушивать похвалы.

Он выбрался из сугроба, схватил сумку и, оглянувшись на дверь, из которой каждую минуту мог выйти отец, кинулся к дому.

Пробегая мимо Женьки, стоявшей отдельно от ребят, Толик мельком взглянул на нее. Учительницына дочка смотрела на него, скривив брови, будто для того и стояла тут, чтобы увидеть, как Толик выпрыгнет из уборной.

— В тихом омуте, — сказала она вслед Толику, — черти водятся!

Толик не стал с ней спорить.

Ему было не до Женьки.

Он мчался по улице как ошпаренный, без шапки и без пальто, и прохожие смотрели ему вслед.

Вечером мама сходила за шубой.

Она вернулась заплаканная, долго вздыхала, а потом сказала:

— Нянечка говорит: целый день ждал… Недавно ушел…

Бабка хмыкнула, нацепила на нос очки, стала царапать пером бумагу, шевеля губами.

«Пишет! — в отчаянии подумал Толик. — Пишет!!» И вдруг почувствовал, как устал, смертельно устал. Что он не в силах совладать с жуткой бабкой.

Баба Шура стащила очки, покусала в раздумье дужку и вдруг спросила, оборачиваясь к Толику:

— Грозился, говоришь? Кулаками махал?

Толик захлебнулся.

— Рехнулась?! — заорал он. — Да он меня не видел!

— Угу, — сказала бабка, не отрываясь от своих мыслей и не слыша Толика. И снова заскоблила перышком.

В голове у Толика зазвенело, и он пожелал страшного. Он пожелал бабке смерти…

7

Он устал, смертельно устал от этой войны, он был не в силах одолеть бабку. Но отступиться, махнуть рукой, сказать самому себе: я сделал все и больше не могу — это значило сдаться.

Это значило трижды стать подлецом.

Первый раз — уступив силе, второй — нечаянно, желая добра, и в третий — сейчас, сдавшись.

Толик прикрыл глаза.

Жалобы, как серые, скользкие жабы, сидели напротив отца, широко разевая глотки. «Товарищи партийный комитет, прошу вас вернуть моего папу…» Жабы подступали к отцу все ближе, тяжело подпрыгивая и жирно шлепаясь.

Толика передернуло.

Нет, это было ясней ясного. Он должен что-то сделать.

Он уснул и проснулся с этим вопросом: что? Что сделать?

Третья жаба, запечатанная в голубой конверт, лежала на столе. Сейчас Толик уйдет в школу, и чуть погодя, бабка выпустит свою серую, скользкую тварь.

«Что делать? — лихорадочно соображал Толик. — Может, схватить голубой конверт и порвать его на глазах у бабки?» Она сочинит новую жалобу, да еще позлее, чем эту, — она ведь будет мстить тогда не только отцу, но и Толику. Тихо украсть? Но это то же самое. Нет, надо там. Когда она бросит письмо. Надо сломать ящик.

Но он железный.

Взорвать?

Чем?

Сжечь?

Сжечь! Набросать туда горящих спичек.

А чтобы лучше горело, взять с собой пленку. Старые диафильмы «Синяя птица», «Волк и семеро козлят». Детские сказочки для малышей младшего возраста.

Когда-то Толик смотрел с восторгом эти сказочки и думал, что все на свете хорошо, все прекрасно — одни синие птицы, и козлята, и Красные Шапочки. А Серые Волки — негодяи. Серых Волков всегда убивают охотники.

Да, все это было. Теперь не так. Теперь Толик знает про Серых Волков чуть-чуть побольше.

Здравствуйте, дорогая баба Шура, волчиха из волчих! Здравствуйте, толстый почтарь, волчья шкура. Теперь-то Толик покажет вам, что такое настоящий охотник. Это вам не сказочки для детей!

Озлобляясь все больше и больше, Толик схватил пленки и выскочил в коридор. В школу он сегодня не идет. Ему сегодня не до школы.

Выйдя из дому, Толик спрятался за углом. Бабка не мешкала. Мелкими немощными шажками она прошлепала мимо него, держа в руке голубой конверт.

Толик крался за бабкой, будто умелый сыщик, привыкнув уже таиться на улице.

Баба Шура бросила конверт, заторопилась назад, а Толик стал озираться, выжидая, пока улица опустеет. Но народу, как назло, было много.

Медленно, переваливаясь с боку на бок, похожие на уток, прошли две тетки с авоськами в обеих руках. Авоськи тянули их к земле, но они будто не замечали тяжести — тараторили по-сорочьи.

Потом промчался какой-то первоклашка. Возле ящика он словно споткнулся и стал ковырять в носу, разглядывая Толика. Пришлось его шугануть. Первоклашка не обиделся, побежал дальше, торопясь пуще прежнего, будто смотрел он не на человека, а на ворону. Птица улетела, и смотреть стало не на что, вот он и побежал.

А погода стояла прекрасная! Город был насквозь пронизан солнечным светом. Солнце дробилось в лужах, слепя серебряными звездочками, залезало за воротник, щекотало, прыгало, как футбольный мяч с голубых крыш прямо в грачиные гнезда, где орал и резвился прилетный народ.

В другой раз Толик порадовался бы весне вместе с грачами, но сейчас солнце светило не для него. Он ждал, а народ все шел и шел, и от волнения у Толика уже тряслись руки.

Наконец улица опустела. Толик ступил на край тротуара, чтобы было виднее. Да, никого нет, вот только проедет этот самосвал…

Машина промчалась мимо Толика, ее тряхнуло, и сноп грязи обрушился на мальчишку. Толик будто окунулся в лужу. Шуба стала похожей на половую тряпку, грязь стекала с лица. Толик отплевывался, на зубах хрустел песок. Струйки грязи попали даже за шиворот.

Вначале Толик опешил и вдруг дико, по-уличному заругался. Никогда в жизни еще не ругался Толик, стыдился бранных слов, грязных и липких, а тут — тут не выдержал. Ведь конечно же, шофер нарочно подъехал к яме, нарочно облил его и даже не остановился, укатил себе, довольно посмеиваясь.

Все люди, все эти взрослые, весь мир показался Толику ужасным, мерзким, отвратительным.

Толик подскочил к ящику и сунул в его железный рот кинопленку. Конец пленки выставлялся наружу, и казалось, что оранжевый ящик показывает язык.

Толик шаркнул спичкой о коробок. Спичка тут же потухла. Толик запалил еще одну, но и она потухла от легкого ветерка.

Стараясь успокоиться, Толик вспомнил, как закуривал на улице отец — сложив ладони кульком, чтобы ветер не гасил огня.

Сердце колотилось, будто молот о наковальню. Казалось, оно отдается в почтовом ящике — гулком и холодном, гремит, словно колокол, и его стук слышно за квартал. Усмиряя сердце, Толик старался не дышать. От этого звенело в висках. Он злился на себя, что не может спокойно сделать такое простое дело, но спички то гасли, то ломались, словно соломенные.

Сзади заскрипели шаги, сердце заколотилось часто-часто, как колеса вагонов на стыках. Толик сунул спички в карман и попробовал сделать скучающий вид.

Но вида у него не получилось. Уши и щеки горели, как стоп-сигналы на том «Москвиче», ноги и руки мелко вздрагивали. Он казался сам себе воришкой, который первый раз в жизни хочет украсть и еще не знает, как это делать.

Шаги проскрипели мимо. Прохожему не было дела до мальчишки, который прислонился к почтовому ящику.

Толик обернулся — улица вновь пустовала, лишь где-то вдали маячили маленькие фигурки.

Он зажег спичку и укрыл слабый огонек ладонями. Руки опалило, пленка вспыхнула и опять погасла.

Он лихорадочно достал сразу толстый виток цветных фильмов и стал совать их в ящик, пока жесткая пленка не уткнулась в мягкое бумажное дно.

«Вот они, голубчики, — подумал Толик и вздрогнул. — Ведь там еще и чужие письма! Чужие? Ну и что! Чужим людям наплевать на Толика, наплевать на его горе!» Он вспомнил бабку, вспомнил шофера, который окатил его грязью, он увидел пустые, безразличные глаза Изольды Павловны. Никому нет дела до Толика, и ему тоже нет дела до других!

Пленка вспыхнула, огонь, словно жулик, шмыгнул в оранжевый ящик, и оттуда повалил желтый удушливый дым. Через мгновенье в ящике шелестело, гудело, щелкало, будто там стоял примус, а на примусе кипел чайник.

Толик вздохнул. Порядок! Письма горели.

Он улыбнулся, похлопал ящик по нагретому боку и услышал странный звук. Что-то вроде скрипа.

Толик обернулся.

У обочины дороги стоял почтовый «Москвич», а от него аршинными шагами несся тот самый веселый парень. Борода у него была на месте, а вот шляпу с пером он где-то оставил, и Толик чуть не захохотал: бородач был лысый.

Да, странные моменты бывают у человека. В минуту крайней опасности он вдруг смеется. Когда надо спасаться — стоит. А еще поговорка есть: дают — бери, бьют — беги.

Толик стоял как завороженный, смотрел на лысого парня с густой бородой и никуда не убегал.

В одно мгновенье парень подскочил к Толику и схватил его за плечо.

— Ты что? — крикнул он удивленно. — Ты зачем?

Чуть позже, разбирая в памяти по косточкам все, что произошло, Толик вспомнил: парень спросил у него это не свирепо, нет, не зло, а именно удивленно.

Не дожидаясь ответа, бородач выпустил Толика и вдел под ящик свой мешок. Мгновеньем позже он выдернул мешок обратно и, как фокусник в цирке, перевернул его. К ногам Толика вывалился комок дымящихся, обгоревших писем. Парень затопал по нему ботинками, дым перестал валить, но от грязных, скоробившихся пожухлых конвертов уже не было проку.

Все это время — пока парень открывал ящик, махал мешком, тушил письма — Толик стоял рядом и не шевелился. Он мог бы убежать, десять раз убежать, тем более что почтарь стоял к нему спиной, но не тронулся с места. Это было необъяснимо, непонятно, ни к чему, но это было так — Толик стоял словно вкопанный и будто ждал, пока бородач покончит со своими хлопотами.

Наконец парень обернулся к Толику.

Он не крикнул, не заругался, он просто долго смотрел на Толика, потом наклонился и приблизил к нему свое лицо.

— Ты зачем? — спросил он, все удивляясь. — Ведь это письма, понимаешь? Кто-то кому-то писал, надеялся, будет ждать ответа, а ты сжег… Понимаешь?..

Парень говорил негромко, вглядываясь в лицо Толика, стараясь понять, зачем он поджег письма, и Толик уже открыл рот, чтобы объяснить. Сказать, как ждал он вчера веселого парня, а приехал тот толстяк, равнодушная квашня. Сказать все как есть. В конце концов, почтарь имеет право узнать правду…

Толик уже открыл рот, чтобы рассказать парню все как есть, и вдруг увидел Женьку.

Она высовывалась из-за плеча почтаря и, щурясь, строго, как Изольда Павловна, вглядывалась в Толика.

«Привет!» — тоскливо подумал Толик, и в нем что-то оборвалось. Говорить с парнем при Женьке, выкладывать все как есть при этой шпионке он бы и под пыткой не согласился.

А почтарь не успокаивался.

— Ты зачем? Зачем? — спрашивал он, начиная злиться и слегка встряхивая Толика за плечо.

— Просто так, — дрожа сказал Толик.

— Ах, просто так! — взорвался почтарь. — С ним, как с человеком, а он, оказывается, просто так! Ничего себе просто так!.. За просто так сжег кучу писем!..

Парень все раскалялся и раскалялся, а Женька все мельтешила за ним, не уходила — как же, ждите, уйдет она! Наконец бородач перестал возмущаться и потребовал:

— А ну говори, где живешь? Где учишься?

Спросил он это тихо, спокойно, но с решимостью.

Наверное, теперь Толик казался ему хулиганом, ни больше ни меньше — малолетним вредителем, которого надо решительно остановить, иначе будет хуже.

Толик в ответ понурил голову, затоптался на месте — это было мертвым делом допытываться у него, где он учится и, того хуже, где живет, но вперед сунулась Женька. Правда, пока она молчала. Услышав вопрос парня, ступила на шаг ближе, держа за спиной портфель и непринужденно его покачивая, но от нее можно было всего ожидать. И Толик погрозил ей сбоку кулаком, чтоб она не вздумала сунуться.

Это все и решило. Женька фыркнула и сказала:

— Подумаешь, какой! — И, помолчав, вроде бы даже подумав, а не с бухты-барахты, прибавила, обращаясь к парню: — Дяденька, он у нас учится. Вон в той школе…

Бородач крепко ухватил Толика за плечо, и они пошли к школе.

Предательница Женька бежала впереди, показывала дорогу, а приблизившись к школе, стремительно кинулась в подъезд.

Едва только парень вместе с Толиком переступили школьный порог, их встретила бледная Изольда Павловна.

Она сверлила Толика презрительным взглядом.

«Ну, все!..» — подумал Толик.

8

Толик брел по улице, вспоминал побледневшее лицо Изольды Павловны, вспоминал, с какой злостью сказала она: «Завтра без матери не приходи!» — и не знал, куда ему деться.

Дома было противно, шляться по городу тоже нельзя — еще встретишь отца.

Толик зашел в «Гастроном», от нечего делать прошелся мимо длинных прилавков с гнутыми стеклами и решил, что, пожалуй, так и станет ходить по разным магазинам, пока их не закроют.

Толик бывал в магазинах нечасто — бабка ходила туда сама, не доверяя ему денег, или, на худой конец, посылала мать, но каждый раз, когда он туда заглядывал, в голову почему-то приходила все время одна и та же мысль.

Есть ли люди, думал он, которые все, что лежит за гнутыми стеклами — палки колбас, и буханки сыра, и горы конфет, разных причем — всех сортов! — и бутылки вин, толпящихся на прилавках, и банки разных-разных компотов с иностранными буквами, — могут сразу купить? Сразу и много!

Ведь вот говорят — коммунизм, коммунизм. А коммунизм — что? Изобилие. Изобилие — когда всего у тебя полным-полно, ешь не хочу! И компоты, и сыры, и что только душе угодно!

Толик представлял себе, как начнется коммунизм. Всем дадут много-много денег. По целому ящику. И люди будут ходить по магазинам набирать дополна разного добра. И потащат все это домой. И будут рубать, пока не надоест. А когда надоест им лопать, некоторые люди исчезнут. Совсем исчезнут или перевоспитаются — кто их знает, но не станет их, словом.

И бабки не будет, главное. Помрет. Зачем ей жить, когда все будет? Она, поди-ка, и сама не захочет. Какой смысл? Деньги в бумажник свой складывать не надо. Копейки от сдачи считать, которую мама принесет, тоже не надо. Отца заставлять, чтоб из-за денег на другую работу шел, тоже незачем, — денег навалом и без того будет, знай работай себе отец, где больше нравится Что тогда делать бабке? Телевизор смотреть только и остается. Сидеть, глаза таращить. Все командирство бабкино сразу выйдет, как из воздушного шарика газ. Обмякнет бабка, сморщится и помрет!

Толик шел вдоль прилавков, как по длинной съедобной улице, улыбался своим мыслям, поглядывая на еду, замедляя шаг в «сладких отделах».

Вон «Раковая шейка» по двадцать восемь копеек за сто граммов, а соевые батончики по восемнадцать. Есть и чеховские конфеты: «Каштанка» называются. Чехов такие конфеты любил, а потом так и собаку в своем рассказе назвал. Вообще-то, может, и наоборот, но все равно. Толик бы не отказался попробовать, какие они на вкус, «Каштанки».

Да что там! Можно бы и вон тех, подушечек, по десять копеек сто граммов, пососать, но нет у него денег. Даже гривенника.

«Ну что ж, — думает Толик. — Что есть, то есть, а чего нет, того нет, и нечего тут обижаться». Сладкоежкой он никогда не был, никогда и никто его «Каштанками» да «Раковыми шейками» не баловал, баба Шура все экономила. Да разве в том счастье? Нет, не завидовал Толик ребятам, которые сладкое за обе щеки уписывают, а потом зубами маются.

Толик разглядывал конфеты, иронически улыбаясь, как вдруг услышал, что одна продавщица сказала другой:

— Смотри-ка, мать и дочка.

Толик пропустил вначале это мимо ушей: подумаешь, мать и дочка, да мало ли их везде ходит, дочек с матерями, и даже не обернулся. Но потом подумал, что продавщицы не такой народ, чтобы зря удивляться, и посмотрел.

Никакой дочки с матерью он не увидел. Стояли просто у столика две старушки и друг дружке хлеб в авоську класть помогали. Одна авоську растянула, а вторая туда кирпичик хлеба кладет и городские булочки.

Толик поискал глазами, где это тут мать с дочерью, но в магазинчике было пусто, только дядьки в винном отделе толкались, и тогда он понял.

Это и есть мать с дочкой! Две-то старушки — они и есть!

Толик к ним внимательней присмотрелся и даже хмыкнул — вот здорово! Ведь правда, старушки-то похожие! У обеих из-под шляпок седые косички торчат.

И глаза у обеих одинаковые, и носы. Правда, одна другой старее все-таки. Сложили они свои кирпичики хлеба и булочки: та, что помоложе, авоську в одну руку взяла, а другой свою маму под ручку прихватила, и они торжественно к выходу тронулись.

Старушки прошествовали мимо Толика, шаркая туфлями, и он снова поразился, как они друг на друга походят. И лица, и пальто, и шляпки у них одинаковые, и даже две лисы вместо воротников, рыжие лисицы со стеклянными глазами, друг на друга вроде походили.

Толик глядел, ошарашенный, а старушки прошаркали мимо него, и он, как загипнотизированный, вышел вслед за ними.

Возле магазина была лесенка — не лесенка, так, три ступеньки, — но когда старушки по ним стали сходить, та, что постарше, вдруг строго посмотрела на другую старушку и сказала:

— Осторожно, дочка!

Другая, будто испугавшись, пролепетала в ответ: «Да, да, мама!» — и обе звонко рассмеялись, прямо как девчонки. Толик тоже засмеялся и представил себе: вот вырастет он, станет стариком, и пойдут они с отцом или с мамой, а лучше всего пойдут все втроем в магазин. Мама — старушка, папа — старичок, и он, Толик, тоже старичок. И продавщицы шепнут: «Смотрите-ка, это целая семья — мать, отец и сын».

Толик расхохотался, представив себя стариком. Бородка клинышком, как у Чехова, вот только на носу не пенсне — хватит ему, это пенсне на Изольде Павловне надоело, — а очки. Простые очки в роговой оправе, какие все носят. А на голове такая шапка пирожком. И тросточка, чтоб легче ходить. Во забавно? Толик — и старик бородатый! Он снова рассмеялся, потом задумался.

Вот, оказывается, у такой старушки жива еще мама. И они, наверное, любят друг друга — вон ведь как одна другую под ручку взяла, как одна другой хлеб класть в авоську помогала. Смеялись весело тоже, наверное, не зря, а потому, что до такой старости дожили дружно и хорошо.

У всех людей есть мамы. У маленьких. И у взрослых. У Толика — мама. И у Толикиной мамы тоже мама — баба Шура. Толик представил маму — когда она состарится — с бабой Шурой вместе. Мама бабку, конечно, за ручку тоже станет брать. И хлеб в авоську класть поможет. И заботиться о ней станет. Но вот смеяться они не будут, нет!

Ах, мама, мама! И добрая она, и ласковая, что говорить, но доброта эта и ласка против нее же оборачиваются. Против отца. Против Толика, потому что не может мама перед бабкой за них постоять, заступиться, сказать свое слово.

Любит мама, чтоб все вокруг было тихо. Даже телевизор она всегда потише пускает.

Раньше Толику нравилось, как мама у окна сидит. Подойдешь к ней поближе, когда она задумается, в глаза заглянешь и увидишь, как все, что на улице, в них отражается. Деревья. Забор. Люди. Только все голубое, потому что и деревья, и забор, и люди — не настоящие, а в маминых глазах.

Сейчас по-другому. Теперь мама, как к окну сядет, да если еще бабы Шуры нет — сразу глаза у нее будто окунутся в туман. Слезы дрожат на ресницах.

Раньше бы Толик к маме кинулся, сказал: «Ну что ты, не надо, не плачь!» Теперь он смотрит горестно, молча, как большой.

Жалко — что говорить! — жалко ему маму, но ведь это же правда — человек сам должен всего добиваться: и хорошего настроения, и чтоб все вокруг было в порядке. Сколько же плакать можно! Не лучше ли вместо слез да вместо этих жалоб найти маме отца, поговорить с ним, уехать, как он говорил, в другой город от бабы Шуры и начать жить заново: без слез, а со смехом, с весельем, с радостями всякими — большими и маленькими. Так, чтоб потом, когда уж и жизнь прожита будет, как у этих старушек, не обижаться на белый свет, не кряхтеть, не охать, а смеяться весело!

Было уже поздно, магазины закрывались, работал лишь дежурный «Гастроном» в центре, и Толик пошел туда.

В «Гастрономе» было шумно, пахло чем-то кислым.

Толик походил в этой толкучке, разглядел цветные наклейки на бутылках и было повернулся уже уходить, но так и застыл.

Прямо перед ним стояла слепая женщина. Она глядела куда-то в угол, помаргивая часто, закатывала зрачки под веки, страшно тараща белками, а руками быстро-быстро ощупывала монетки.

— Рупь двадцать… Рупь сорок, — приговаривала тетка и протягивала деньги белобрысому парню, который стоял возле нее.

Парень неохотно брал деньги и ныл:

— Мам, не надо, а?

Слепая все моргала, закатывала глаза, потом отсчитала, сколько ей было нужно, нащупала, трепеща пальцами, мальчишку, подтолкнула его вперед и сделала свирепое лицо:

— Ну!..

Парень подошел к прилавку, очередь посторонилась, и он протянул деньги, но продавщица оттолкнула его руку, крикнула торопясь, будто опаздывала куда: «Малолетним не отпускаем». Толик вздрогнул: слепая громко выругалась.

— Отпусти! — велел продавщице какой-то дядька из очереди. — Это вон ей!

— Не отпущу, — заорала продавщица, кривя накрашенные губы. — И ей не отпущу! Пьет! Ребенка приучает!

Очередь вдруг заволновалась, ругая продавщицу.

— Отпусти! — кричали дядьки. — Отпусти! Какое твое дело? Ее дело! Незрячая она!

Продавщица снова скривила губы, схватила у мальчишки деньги и выдвинула ему бутылку.

Толик глядел, как слепая взяла мальчишку под руку и они пошли не спеша к выходу, тихо говоря о чем-то, как притихла очередь и как мужчины с состраданием смотрели им вслед.

— Р-рюсскому человеку, — сказал за спиной у Толика пьяный голос, — в ненастье первое дело — выпить!..

Толик вернулся домой поздно, притихший и молчаливый. Слепая и ее мальчишка не выходили из головы.

Толик представил, как слепая ощупывает дрожащими пальцами лицо мальчишки, а он стоит, не шелохнется, только прикрыл глаза — ждет, когда мать потрогает его, когда его «увидит».

Толик представил на мгновенье себя слепым и крепко зажмурил глаза. Стало темно, только какие-то розовые точечки плыли стаей.

Он пошарил руками и снова открыл глаза. Нет, невозможно представить, что ты никогда не увидишь ничего, ничего… Невозможно представить, что не увидишь эту комнату, синий абажур над потолком, маму…

Неожиданно Толик подумал о маме как-то по-новому.

Конечно, слепая женщина — ужасно несчастная, и ее беде никак нельзя помочь. Мамина же беда зависела только от нее одной, он был уверен в этом.

Ей только надо набраться сил. Надо только решиться и переломить себя. Уйти от бабы Шуры. Уехать вместе с отцом в другой город — и все будет хорошо.

Он подумал про двух старушек — про мать и дочь.

Но тогда мама не сможет как они? Не должна? Ей плохо с бабкой, это ясно, и хорошо без нее, тоже ясно. Но это со стороны. Пусть даже так размышляет Толик, все равно, он размышляет как бы со стороны. Ведь маме надо бросить свою мать.

Толик всегда ругал маму, что она слабая, что она бессильная, — и вдруг он стал понимать ее колебания, ее слабость и бессилие. Неожиданно эта мамина слабость повернулась к нему другой стороной. Мама будет страдать сама, но не бросит бабку — вот что вдруг понял Толик.

Он уже разделся и лежал не раскладушке, приготовясь спать. Неожиданно ему захотелось сделать маме что-нибудь очень хорошее. Словно теплая волна захлестнула его.

Он приподнялся на локте и позвал громко, чтоб и баба Шура слышала.

— Мама, — сказал он, — иди скорее. Ну иди же!

Мама вскочила встревоженно, светлой тенью заслонила окно.

— Что ты? — спросила она испуганно.

— Ничего, — ответил Толик. — Наклонись!

Мама наклонилась, думала, что Толик скажет ей что-нибудь тайком от бабы Шуры, но он обнял ее свободной рукой и поцеловал.

Он сразу отвернулся, закрыл руками уши, не желая слушать бабкиных высказываний, ее последних слов.

Но баба Шура ничего не сказала, и Толик, распластавшись, тут же уснул. Проваливаясь в сон, он увидел Изольду Павловну, ее пронзительный взгляд и услышал снова ее слова:

— Без матери завтра не приходи!

«А вот и приду», — подумал он упрямо.

9

Так он ничего и не сказал маме. А утром, прибежав в школу, сразу наткнулся на Изольду Павловну.

Она стояла у раздевалки, сложив руки, как Наполеон, и ждала его.

Толик затоптался, поглядывая на блестящее пенсне учительницы, и мучительно соображал, что делать. То ли пройти мимо нее, будто бы забыв вчерашнее, мирно поздороваться, то ли, пока не поздно — была не была! — рвануть назад и целый день шляться по городу. Но пока он соображал, Изольда Павловна нетерпеливо сказала:

— Давай же скорей!

Ничего не понимая, Толик разделся и отправился вслед за учительницей.

Она выстукивала по коридору мерную, нудную дробь. Толик шел за ней, как кролик, загипнотизированный удавом, и лишь в последнюю минуту, когда они приблизились к кабинету директора, догадался, в чем дело. «Вот оно что! — подумал Толик холодея. — Значит, меня задумали кинуть в мельницу? Между древнеримскими жерновами?»

Дверь в кабинет директора была белая, будто за ней сидел не Михаил Михайлович, а зубной врач. Вот сейчас Изольда Павловна схватит Толика за руки, чтоб он не брыкался, а директор станет сверлить ему зубы — ж-ж-ж-ж! Толик даже простонал от боли, белая дверь распахнулась, он вошел и остановился у порога.

— Вот привела! — сказала Изольда Павловна, отдуваясь, будто она запыхалась, будто она тащила Толика за руку, а он упирался. — Знакомьтесь. Ваш корреспондент.

Толик огляделся.

За столом сидел Михаил Михайлович, директор — Махал Махалыч, как звали его для удобства ребята. Или Топтыгин в квадрате: мол, два Михаила в одном имени. Кроме Махал Махалыча, в кабинете был еще один человек. Он стоял посреди комнаты, заложив руки за спину, и покачивался как пресс-папье — с носков на пятки, с пяток на носки. Дядька был высокий, седой и очень добродушный.

— Ну, ну, — сказал он, покачавшись, и протянул Толику руку. — Интересно познакомиться.

Седой стоял посреди кабинета с протянутой рукой, и Толику пришлось подойти к нему.

— Так вот, — сказал седой, — я и есть тот самый «товарищи партийный комитет», которому ты писал.

Толик почувствовал, как у него холодеют пальцы, как отливает от головы кровь и там становится пусто и прохладно, будто в голове не мозги, а прогуливается ветерок.

— Рассказывай! — бодро велел седой. — Рассказывай все по порядку, я тебя внимательно слушаю. — И, наверное заметив, что у Толика остановились и расширились зрачки, добавил мягко: — Да ты не бойся! Говори как на духу, — и все будет хорошо, не зря же ты на нас надеялся!

«Вот она, расплата!» — лихорадочно думал Толик. Да, он знал, что его могут разыскать. Но ведь он не предполагал, что все сложится так. У него и мысли не было, что из партийного комитета могут прийти прямо сюда, в школу.

Толик мучился, Толик презирал себя, воевал с бабкой, прятался от отца — и все это были его личные дела. И никто не мог сунуть в них свой нос. Это были страшные тайны Толика. А теперь их узнает вся школа! Будто он играл в домино, а потом показал все свои костяшки — смотрите!

Все! Конец!..

Толик неожиданно успокоился.

Сейчас он смотрел на себя как бы со стороны. Будто не пятиклассник Бобров сидел тут, в директорском кабинете, провалившись по уши в черное мягкое кресло, и будто не с ним говорил седой. Он чувствовал себя как бы зрителем, как бы посторонним.

— Так я слушаю тебя, — сказал седой. — Почему ты решил, что именно партком тебе поможет? А не сами твои родители?

«Он совсем не строгий», — машинально отметил Толик.

— Я жду! — повторил седой. — Говори уж, раз писал…

Толик молчал.

— Ты сам сочинял эти письма? — спросил опять седой, доставая из кармана два знакомых конверта.

Толик молчал. Что ему оставалось делать? Признаться, что одно он написал, почти ничего не соображая, в тумане, потому что его избили. А про второе вообще ничего не объяснишь. Даже если сказать, они не поймут, скажут, врет, изворачивается, вон чего нагородил. Нет, лучше молчать.

— Ну что с тобой будешь делать! — вздохнул седой. — Твердый ты, видно, парень, с характером, слова от тебя не добьешься. Значит, писал, все обдумав, все всерьез?

— Видно, всерьез тебя обидел отец, — тихо сказал Махал Махалыч. — Видно, крепко он виноват!

Кровь мгновенно прихлынула к сердцу, к голове, к рукам, и Толик почувствовал, как покраснел от пяток до макушки.

«Значит, они решили, что виноват отец. Значит, отцу будет плохо», — подумал он и вдруг, сам не ожидая, крикнул:

— Нет!

Один раз он уже стал предателем отца. Больше не будет. Ни за что не будет.

— Ну, ну! — сказал седой. — Так ты считаешь, что отец не виноват?

— Нет! — снова ответил Толик.

— Но почему ты писал жалобы? — удивился он. — Да еще одну из них в горком. Откуда ты вообще знаешь, что можно жаловаться в партком, в горком?

— Такая настойчивость, — сказал из-за стола Махал Махалыч, обращаясь к седому, — такая последовательность на дело рук ребенка не похожи. Тут действовал прямо-таки профессиональный склочник.

Директор встал, вышел на середину комнаты и остановился рядом с седым.

— Н-ну, почему же? — протянула Изольда Павловна, блестя пенсне. Все время она стояла сбоку и молчала, будто что-то ждала. — Причиной этих писем, — сказала она, — может служить целый комплекс — нездоровая обстановка в семье, дурное влияние улицы. — Говорила седому и совсем не замечала директора. — Знаете, я давно замечала за мальчиком слишком уж какую-то… м-м… потаенность, что ли… А это плохой признак. Не зря поговорка говорит: в тихом омуте черти водятся!

Словно отчего-то обидевшись на Изольду Павловну, Махал Махалыч вдруг быстро отошел к окну, громко забарабанил о подоконник костяшками пальцев, а Толик подумал, что он уже где-то слышал эти слова недавно. Кто-то говорил ему их.

Вспомнил! Это было, когда в школу пришел отец. Толик выпрыгнул из форточки и побежал без шубы домой. На пригорке стояла Женька, и она сказала ему вслед: «В тихом омуте черти водятся». Толик не обратил на это внимания, не до того было, а сейчас вспомнил. Так вот, оказывается, что! Женька повторяла материны слова. Не зря, значит, все ее слушают в классе. Не зря боятся. Раньше Толик не знал этого — только предполагал. Теперь знает.

А седой сказал горячо:

— Но ведь его отец прекрасный работник, хороший коммунист.

— Ну знаете ли! — рассмеялась Изольда Павловна.

Махал Махалыч отвернулся от окна.

— Может быть, мы отпустим ребенка? — спросил он нервно.

— Ну что ж, — сказал седой, хмурясь и внимательно глядя на Толика. — Подведем итог. Значит, ты писал жалобы на отца, считая, что он ни в чем не виноват? Это, конечно, странно, но если все так, ты очень не любишь отца.

Седой человек посмотрел Толику прямо в глаза, и тот не отвел взгляда. Они глядели друг на друга, и Толик чувствовал. Что еще немного — и он заплачет. Слезы плясали у него в глазах, все перед ним расплывалось, и седой человек из парткома расплывался тоже, но Толик не сводил с него глаз.

Кто-то легонько тронул его плечо. Толик обернулся. Махал Махалыч стоял сбоку и кивал головой.

— Ничего, — сказал он тихо. — Все будет в порядке. Иди…

Толик медленно побрел к двери, а Изольда Павловна тяжело вздохнула, будто это у нее случилось несчастье:

— О-хо-хо!..

— Изольда Павловна! — услышал Толик, закрывая дверь, резкий голос директора.

Толик вышел из кабинета, плотно прикрыл за собой дверь и прислонился лбом к белому косяку.

Плечи у Толика затряслись в беззвучном плаче. Но в школе ведь и не поплачешь даже. Возле Толика сразу остановились два любопытных первоклассника…

10

Когда перед самым звонком Толик вошел в класс, там стояла необычайная тишина. Ребята сидели словно на выставке, свернув руки калачиком, аккуратно разложив на партах тетрадки и учебники, — прилизанные и посветлевшие от счастья: будто сейчас им по пирожному принесут, а не урок начнется. Возле стены, на скамейке, как куры на насесте, жались от тесноты студентки — расфуфыренные, в нарядных платьях, с красивыми прическами и надушенные так, что Толик даже поморщился. На именины собрались, не иначе!

Затарахтел звонок, в класс вошла Изольда Павловна и первым делом вызвала Женьку. На Женьке серебрился белый накрахмаленный воротничок, глаза у нее блестели, и отвечала она так, будто по книге читала, — слова как горох выскакивали из ее маленького круглого рта, без запинки, без зазубринки.

Толик обернулся назад — студентки восхищенно вздыхали, сдержанно покачивали головами, восторгаясь Женькиным ответом, быстренько строчили что-то в своих тетрадках.

Одна студентка шевелилась больше других, громче всех вздыхала и, волнуясь, выше всех закинула ногу на ногу, чтоб было удобней записывать, так что виднелись даже голубые трусики. Уши у студентки горели, будто отвечала не Женька, а она, на носу плясали рыжие веснушки, и Толик улыбнулся ей. Прямо как девчонка, а еще в институте учится.

Женька все тараторила — похоже, что она вызубрила урок, как стихотворение. Наконец Изольда Павловна остановила ее и поставила четверку. Студентки заохали, зашептались, но Изольда Павловна словно ничего не заметила и вызвала своего человека, Цыпу.

С тех пор как Изольда Павловна пропустила Цыпу сквозь свою мельницу, еще не было ни разу, чтобы он не выучил по-русскому. Но даже и у Изольды Павловны раньше он мямлил, хотя и отвечал правильно.

Сейчас Цыпа говорил так, будто рапортовал правила русского языка какому-нибудь маршалу. Тощая грудь его вздымалась под пиджаком, он смело глядел на студенток и барабанил правила, как опытный барабанщик печатает дробь.

«Во дает!» — восхищенно подумал Толик, не узнавая Цыпу, — тот шел явно на пятерку, но и ему Изольда Павловна поставила только четыре.

Тут Толик удивился совсем. Женьку Русалка зажимала всегда, но ведь Цыпа-то, Цыпа в другой раз получил бы пятерку! Нехорошая мысль пришла Толику. «А что, если, — подумал он, — это она специально? Специально вызвала Женьку и Цыпу, а не других, чтоб не подвели. Глядите, мол, студентки, как учить надо!»

После всего, что произошло в кабинете директора, Толик смотрел на Изольду Павловну словно на змею, которая того и гляди ужалит. Как она сказала про него и про отца! Как она вообще говорила. Никогда Толик эту учительницу не любил, а сегодня особенно. Сегодня она вообще на модель походила, какие в магазинных окнах стоят. Вроде бы и похожа на человека, а сама неживая, холодная. И хитрая!

Конечно, Женьку с Цыпой она нарочно предупредила, чтоб уроки выучили. У Толика задрожали руки: а что, если проверить?

Цыпа кончил барабанить свои правила, и Толик поднял руку. Сейчас он узнает, прав или ошибается. Сейчас увидит — спросит его Изольда Павловна или нет. Он поднял руку повыше, хотя никаких уроков вчера не учил. А ну и что! Подумаешь, двойка! Зато сразу ясно станет.

А если не ясно? Если спросит?

Ну тогда он ей отомстит за то, что она у директора говорила, — выйдет к доске и понесет какую-нибудь чушь. На «пару». Она же не хочет, чтоб у нее на таких уроках двойки получали.

Сердце гремело, а Толик все тянул и тянул руку. Изольда Павловна уже заметила его; он видел, что заметила, видел, как недовольно сверкнуло ее пенсне и как зашуршала она в классном журнале, отыскивая там что-то. Заметила, но представляется, что не видит.

Толик злорадствовал. Значит, точно! Значит, не хочет спрашивать, чтоб не подвел!

Наконец Русалка оторвалась от журнала, строго взглянула на Толика и спросила:

— Тебе надо выйти, Бобров?

Кто-то хихикнул.

— Нет, — ответил Толик.

— А что же? — спросила учительница.

— Отвечать.

Изольда Павловна усмехнулась тонкими бледными губами и сказала вдруг:

— Пожалуй, сегодня тебе отвечать не стоит. Ведь тебе, должно быть, и не до уроков сегодня. Отдохни от домашних неприятностей…

Она говорила это вкрадчивым, тихим голосом, и со стороны можно было подумать, что учительница заботится о Толике, у которого что-то случилось дома, что она вообще очень добрый человек.

Бледнея, Толик увидел, как на него с любопытством глядят ребята, словно на марсианина. Никогда в классе ни о чьих домашних неприятностях не говорили, и уж раз Изольда Павловна сказала, да еще так сказала — жалеючи, да еще при студентках, значит, у Толика и правда что-то такое-разэтакое случилось.

Нет, что угодно, а такой подлости он не ждал от Изольды Павловны! Конечно, она бы непременно рассказала Женьке про письма, а та всем другим, это ясно, но вот так, как сейчас! При всех! Ненавидящим взглядом Толик смотрел на учительницу, стараясь поймать, увидеть ее глаза, но Изольда Павловна глядела поверх класса. Вот, значит, она какая — злая, беспощадная! И лживая, лживая!..

Но все-таки Толик узнал правду. Она не захотела его спросить. Она спросила лишь Женьку и Цыпу, чтоб студентки поразились ее строгости.

— А вот завтра, — Изольда Павловна мягко, как кошка, подошла к Толику и вдруг погладила его по голове. Толик отпрянул, словно ошпаренный. — Завтра, — повторила она ласково, — может, тебя и спросят…

— Познакомьтесь, ребята, — продолжала она, отходя от Толика. — Завтра урок будет вести у вас практикантка Ерошкина.

Класс оживился, захлопал партами, заоборачивался. Толик обернулся тоже и увидел, как рыженькая студентка, став красной, словно клюквенный кисель, поднялась и поклонилась, будто она артистка на сцене.

Ребята зашушукались, засмеялись, но Изольда Павловна сказала негромко:

— Тихо!

Все замерли, как по команде, желая быть образцовыми.

— Так что попрошу меня не подвести! — холодно улыбаясь, пошутила Изольда Павловна, и у Толика по коже прокатились мурашки в предчувствии недобрых событий.

Всю перемену к нему лезли ребята:

— Кто у тебя помер?

— А может, обворовали?

Толик, натянуто усмехаясь, стоял в коридоре, отмахивался от липких приставал, молча глядя на всех исподлобья.

Откуда-то появился сияющий Цыпа. Его не было всю перемену. Толик видел, как после уроков пробежала вдоль коридора сначала Женька, а чуть позже — Цыпа, и вот он вернулся сияющий, словно новый гривенник.

Сейчас Цыпа носился по коридору будто угорелый — весь взмок и раскраснелся на радостях. Толик усмехнулся. Сбегал с Женькой, Изольда Павловна их похвалила, наверное, вот и радуется, дурак.

Вдруг Цыпа остановился возле Толика.

— Ну чего ты? — спросил он.

— У него, кажется, кто-то умер, — сказала задумчиво Машка Иванова, — он не говорит.

— Ха, умер! — крикнул Цыпа. — Знаю я эти похороны! Врет он все! На отца родного жалобы пишет, а сам прикидывается!

Не раздумывая, словно стрела, Толик кинулся к Цыпе и воткнулся головой в его живот.

Ребята их едва разняли в конце перемены. Да и то, когда Коля Суворов крикнул, чтобы напугать Цыпу:

— Цыпленков, Русалка!

Цыпа вскочил, ошалело оглядываясь, и Толик засмеялся над ним. Под глазом у Цыпы сидел приличный фингал.

— Ну погоди… — прошептал длинноногий Цыпа, потирая синяк. — Я тебе покажу, я тебе не забуду…

11

На другой день Толик был дежурным в классе и, может быть, потому так остро почувствовал, как переменились к нему ребята. Если бы он не дежурил, побродил бы в перемену по школе, может, даже на улицу выскочил бы, глотнул весеннего воздуха, сбил бы сосульку с карниза, полизал ее, остудился или на другой этаж сходил, где нет ребят из их класса. Все-таки не было бы так тоскливо. А тут сиди как сыч, один-одинешенек, пока другие по коридору носятся. Сиди да думай про свое.

На первой же перемене дверь класса приотворилась и чья-то чернильная рука пустила из коридора бумажного голубя. Толик его поймал, хотел выбросить, да увидел, что на крыле написано: «Предатель собственного отца». И рядом морда нарисована — злая, с оскаленными зубами. Надо думать, он.

Толик смял голубя, швырнул комок в форточку, прислонился лбом к оконному стеклу.

«Цыпины штучки, — подумал он равнодушно. — Выйти бы сейчас да, как вчера, снова синяков ему наставить». Но Цыпа не стоил того. А то еще немного, глядишь, Цыпа вроде героя станет.

На уроках старалась Женька. Она косилась в сторону Толика, прищурясь, кривила губы, будто прикасалась к чему-то липкому и мерзкому, шепталась с Цыпой; они хихикали и, глядя на Толика, осуждающе качали головами.

Эти двое Толику были понятны, но ведь класс состоял не только из них. Пристально и удивленно глядел на Толика Коля Суворов — веселый и справедливый человек. Поймав взгляд Толика, он смущенно отворачивался, но потом снова смотрел, смотрел задумавшись, недоуменно. Исподлобья взглядывала на Толика приветливая Машка Иванова, хоть и зубрилка порядочная, и растеряха, будто ветер у нее в башке свищет, но хорошая девчонка, свой человек. В ее глазах Толик улавливал осуждение, но что делать, права была Машка, прав был Коля. Они же ничего не знали…

После третьего урока, когда началась большая перемена и ребята ушли из класса, в дверях появилась практикантка Ерошкина.

Лицо у нее пылало, веснушки дрожали на носу. В классе запахло духами.

— Здравствуй, мальчик, — тревожно сказала она. — Ты дежуришь?

Толик кивнул и улыбнулся Ерошкипой. «Ерошка на одной ножке», — подразнил он ее про себя.

— Я напишу на доске примеры, — сказала она, берясь за мелок, — а ты смотри не стирай! — И стала выводить округлые, красивые буквы.

«Примеры деепричастий, — написала она и подчеркнула заголовок жирной чертой. — Пятак упал, звеня и подпрыгивая. Лошадь скакала, закусив удила. Уходя от преследования, олень несся по лесу».

Не оборачиваясь, Ерошкина вдруг спросила Толика:

— Ты готов?

— Что готов? — не понял он.

— Урок выучил?

А-а, не забыла, значит! Или заботливая Изольда Павловна напомнила.

Толик вздохнул и полез за книжкой. Никогда он раньше таким делом не занимался, чтоб урок учить в перемену. Ненадежно это, что и говорить. Ненадежно, а что делать? Прочитал, запомнил, пока вызовут, еще забыть не успеешь.

Вчера же был, конечно, особый случай, и Толику после сражения с Изольдой Павловной стоило бы выучить урок. Но он опять бродил по магазинам, пока их не закрыли.

— Так ты не подготовился? — обернулась Ерошкина.

— Сейчас прочитаю, не волнуйтесь, — ответил Толик и криво улыбнулся ей.

— А успеешь? — засмеялась Ерошкина.

— Успею, чего там, — буркнул Толик.

— Ну что ж, — согласилась она и пошла к двери. — Только, пожалуйста, — обернулась на пороге, — только, пожалуйста, приготовь тряпку.

Толик кивнул ей и побежал к уборной. Когда, намочив тряпку, он возвращался назад, загремел звонок, и Толик вошел в класс вместе со всеми.

Он кинул тряпку в ящичек — и обомлел: примеров Ерошкиной на доске не было. Их будто кто-то слизнул языком.

Он все стоял, ошалело глядя на доску, когда в класс одна за другой вплыли нарядные студентки. За ними горделиво шла Изольда Павловна, выгнув коромыслом длинную шею. Шествие замыкала розовая от волнения Ерошкина. Ничего не замечая, она простучала каблучками к столу, раскрыла журнал, но в это время сзади произошло движение, и из класса пулей вылетела заалевшая Изольда Павловна.

«Камчатка» загудела, студентки заволновались и поплыли из класса обратно. Печальное шествие замыкала Ерошкина. Она громко сморкалась в кружевной платок, и Толику стало ужасно жалко ее.

В класс ворвалась Изольда Павловна и, поднеся к глазам руку с часиками, сказала:

— Быстро! Кто сделал? — И вдруг начала отсчитывать: — Раз! Кто сделал? Два! Кто сделал? Три!

Дверь распахнулась, и на пороге появился Махал Махалыч. «Как фокусница», — подумал про Русалку Толик.

В мертвой тишине директор прошел по рядам и сел на последнюю парту. Еще один ученик.

— Ну что ж! — ледяным голосом сказала Изольда Павловна. — Разберемся. Кто дежурный?

Толик поднялся, опустив голову, сознавая свою вину — и в самом деле, подумай он про тряпку раньше, даже, в конце концов, не послушай Ерошкину — поучил бы лучше урок — и все бы было в порядке.

— О-о!.. — удивилась Изольда Павловна. — Так это ты дежуришь, Бобров! Значит, это ты стер примеры с доски?

— Зачем? — растерянно спросил Толик.

— Ну не знаю, — ехидно ответила Изольда Павловна. — Мало ли…

Толик вдруг разозлился. Еще чего не хватало! Он дежурный — и он же стер. Не много ли на одного?

— Я выходил смочить тряпку, — ответил Толик как можно спокойнее. — Ерошкина меня попросила.

— Н-нда!.. — недоверчиво произнесла Изольда Павловна. — Ну ладно. Все встаньте.

Четко хлопнули крышки парт. Класс поднялся.

— Будете стоять до тех пор, пока провинившийся не признается! — внятно выговаривая каждое слово, произнесла Изольда Павловна и, сложив на груди руки, уставилась за окно.

Весь класс стоял, сидел один Махал Махалыч на последней парте, и, видно, ему было неловко от этого. Он поднялся и тоже подошел к окну, только не к тому, возле которого стояла учительница, а к другому.

Директор и Изольда Павловна глядели в окна, ребята послушно стояли за партами, и Толик все больше чувствовал себя виноватым. Все-таки учительница подсказала, кого винить. Каждый стоит, наверное, и о себе думает: «За что я тут мучаюсь? Виноватого все равно не найти, не сознается, так пусть отвечает дежурный. Следить за доской он должен? Должен! В класс не должен никого пускать? Не должен! Так с него и спрос!»

Урок кончился, прошла перемена, снова затарабанил звонок, и теперь должна была начаться литература. Махал Махалыч неожиданно попросил:

— Изольда Павловна, пусть они сядут!

Учительница сверкнула на директора стеклышками пенсне, Толику почудилось, что она возмутилась; кажется, и Махал Махалычу тоже показалось, и он пояснил:

— Так им думать будет легче.

Изольда Павловна надменно кивнула, класс сел, и снова настала тишина.

Кончились уроки, а Изольда Павловна все стояла, окаменев, только Махал Махалыч, как медведь, как в самом деле Топтыгин, прохаживался по рядам, толстый, маленький, круглолицый.

Ребята переглядывались между собой, рассеянно улыбались — всем хотелось есть, хотелось пить, надо было идти домой, и Толик все чаще ловил на себе беспокойные взгляды одноклассников.

Наконец Изольда Павловна встрепенулась, велела выйти из класса Женьке и ушла вслед за ней.

Как-то вышло нечаянно: класс вдруг вздохнул, зашевелился.

— Долго мы будем сидеть? — спросила, осмелев, Машка Иванова Махал Махалыча.

Странно — директор пожал плечами. Изольда Павловна, наверное бы, завизжала, услышав это, а Махал Махалыч пожал плечами.

— Кто-то виноват, а мы сиди! — осмелела Машка.

— А вот это плохо, — ответил директор, останавливаясь у доски. — Очень плохо. Вы должны быть как в поговорке: один за всех, и все за одного. И дружить, и отвечать. Всем за одного заступаться. Всем за одного отвечать. И одному за всех.

Толик посмотрел на директора с интересом — ему понравилось, как сказал Махал Махалыч.

Это правда. То, что все должны отвечать за одного, давно известно, а вот что один за всех — это верно. И страшно важно.

— Мы уже устали! — резко сказал директору Коля Суворов. — И потом — когда учить уроки?

Махал Махалыч внимательно посмотрел на Колю.

— Ребята, — сказал он негромко, — классный руководитель — Изольда Павловна, а не я. И решать будет она. Но я вам дам один совет. Обещайте Изольде Павловне, что вы разберетесь сами. И действительно — разберитесь сами. Без кулаков, по-человечески. И я еще одно скажу, хотя эти слова, наверное, вам повторяют каждый день: вы же пионеры. Больше! Вы — люди!

Он помолчал. Класс притих, внимательно глядя на Топтыгина в квадрате. Никогда Изольда Павловна с ними так не говорила.

— Все бывает с людьми, — сказал директор, — но из любого, самого нехорошего положения человек должен выйти с честью. Потому он и человек.

Директор постоял немного и вышел. Но никто не оживился, не зашумел. Ребята сидели подавленные и тихие. Открылась дверь, и вошла Женька. Она была строгая, щурилась, как всегда, а сама забыла вытереть губы, и они маслились то ли от бутерброда, то ли от жирных пончиков с повидлом, и Толик увидел, как весь класс внимательно ее оглядел с головы до ног.

Теперь уже не на Толика пристально поглядывали ребята, а на Женьку, и он почувствовал, как растет в тишине — медленно, но уверенно — глухое недовольство.

Боязнь Женьки, учительницыной дочки, на глазах исчезла, растворилась.

Долго и упорно внушала Изольда Павловна классу, что ее Женька такая же ученица, как другие, равная остальным — ей даже приходится хуже, потому что ее строже спрашивают. И вдруг будто фотография проявилась. То, что было невидимо, увидел сразу весь класс. Женька сидела с масляными губами, а остальные голодные — вот и все.

Скорчила рожицу Машка Иванова, и эта рожица явно относилась к Женьке. Кто-то на задней парте в знак протеста забренчал копейками.

Коля Суворов вдруг зашушукался, и ребята быстро стали передавать друг другу монетки. Пятаки, копейки, гривенники. И все сразу увидели остров — парту, где сидели Женька и Цыпа. Им ничего не говорили. У них денег не брали. Коля Суворов подошел к двери, высунулся в коридор и исчез. А вернулся с оттопыренным пиджаком.

Класс сразу оживился, под партами передавали желтые, поджаристые пирожки. У Толика заурчало в животе, но он не подал и виду. Разве до этого было! Толику неожиданно стало весело. Еще бы! Значит, не так уж плохо, раз ребята начинают помаленьку бастовать, значит, не все они под стать перевоспитанному Цыпе.

Кто-то стукнул Толика в плечо.

Он обернулся. Это был Коля Суворов. Он подмигивал Толику и протягивал ему пирожок.

— Не! — растерявшись, громко сказал Толик.

— Да на! Бери! — шептал ему Коля и приветливо улыбался.

Ничто не ранило бы Толика так, как это. Войди сейчас в класс отец и обними его — он сдержался бы. Приди Изольда Павловна и извинись за подозрение — он бы только чуть отошел сердцем. Прибеги сейчас бабка и бухнись ему в ноги — он лишь усмехнулся бы. А тут…

Толик взял пирожок и, не выдержал, громко заплакал.

Худенькие его плечи вздрагивали, слезы катились градом, Толик стыдился их, принуждал себя успокоиться, но не мог, не мог…

Притихнув, ребята глядели на Толика.

Неумело, по-мальчишески резко гладил его по макушке Коля Суворов.

А в класс вползали сумерки.

12

Всякому дождю наступает конец.

Сколько бы ни лил он, барабаня по мокрым стенам, сколько бы ни колотился в водосточных трубах, норовя их разорвать, все равно настанет день, когда тучи разойдутся, уступая новой силе.

Толик еще всхлипывал, стараясь успокоиться, еще гладил его по макушке Коля Суворов, добрая душа, еще не вернулась в класс Изольда Павловна, зачинщица тяжкого испытания, еще бродили над головой тугие тучи, но неожиданно, в какую-то минуту, Толику вдруг стало хорошо и ясно.

Исчезла вдруг тяжесть, неодолимая тяжесть, которую он таскал на себе столько дней, ему стало легче дышать, — будто после долгих дождей взошло в нем его собственное маленькое солнце.

Толик поднял голову.

Больше всего боялся он, что ребята станут смотреть на него жалеючи, но нет. Его подбадривали. Ему кивали — без улыбок, серьезно. Мол, хвост морковкой, старик!

И Толик улыбнулся.

Впервые за много дней улыбнулся он беззаботной улыбкой и освобожденно вздохнул.

Хлопнула дверь, и на пороге возвысилась торжественная Изольда Павловна. Она победно оглядывала класс, будто узнала какую-то новость, какую-то военную тайну. Вот скажи она слово — и виноватый признается. Но и этого мало. Все вдруг встанут перед ней на колени и сложат бутербродом ладошки. Опустят головы, а над Изольдой Павловной засветится яркий круг, как на иконах над разными старцами. Молитесь, непослушные, пока не поздно! Пока еще время есть! Пока еще может святая Изольда Павловна простить и помиловать.

Учительница все оглядывала, оглядывала ряды своим пристальным вороньим взглядом и наконец воскликнула задиристо:

— Что же! Тем лучше!..

И опять оглядела класс торжествующим оком.

— Там приходят родители! Я пригласила их в класс!

Учительница шагнула в сторону, и в дверях появились, смущенно озираясь, три мамы, чей-то папа, одна бабушка, и даже один десятиклассник — брат Машки Ивановой. Он учился в этой же школе; увидев его, ребята оживились, к тому же Машкин брат показал ей кулак: мол, чего ты тут?

Пятиклассники засмеялись, а бабушка с седыми кудряшками воскликнула:

— Им еще весело!

— Вот-вот! — скорбно подтвердила Изольда Павловна. — Им еще весело!..

Она помолчала, собираясь с мыслями, и, сложив ладошки на животе, траурно заговорила:

— Дорогие родители, у нас большая беда! Сегодня наш класс сорвал урок практикантки…

Она говорила торжественно, трагически приглушая голос, будто случилось действительно страшное. Будто в пятом «А» кто-то умер прямо на уроке, и не просто так, а исключительно по вине учеников.

Родители сидели притихнув, опустив головы, словно это они были во всем виноваты, да и Изольда Павловна смотрела на них строго, с пристрастием, вовсе не снимая со взрослых вины за происшествие в пятом «А».

Наконец она умолкла и тяжело вздохнула. В классе настала тревожная тишина.

— И не сознаются? — осторожно спросила мама Коли Суворова.

Она пришла, не сняв даже фартука, который торчал из-под расстегнутого пальто, прибежала встревоженная, и Толик слышал, как, проходя мимо Коли, она шепнула ему: «Мы тебя потеряли!»

— Нет! — тяжело вздохнула Изольда Павловна.

— Покрывают, значит, друг дружку, — воскликнула неизвестно чья бабушка с седыми кудряшками. — Круговая порука, надо понимать? Ну и деток мы воспитали! Так, глядишь, они и банду образуют. Грабить начнут!..

Ребята захихикали.

— А что! — вскричала Изольда Павловна. — Большое всегда начинается с малого.

Хлопала дверь, входили новые родители, и каждому Изольда Павловна повторяла занудливо:

— У нас большая беда! Сегодня наш класс сорвал урок…

И всякий раз ребята прыскали, уже нисколько не стесняясь.

Пришел полковник, Цыпин папа, и, узнав, что случилось, зарделся, как помидор, опустил щеки и свирепо оглядел класс. Ребята притихли. Полковник подошел строевым шагом к Цыпе и спросил его громовым голосом:

— Надеюсь, не ты?

Цыпа замотал головой, забегал глазками; отец промаршировал к родительской скамье и подал оттуда команду.

— Надо опросить каждого!

«Значит, будет допрос, — подумал Толик и увидел, как вытянулись и побледнели лица ребят. — Вот так штука, ничего себе!»

— А может, не стоит? — сказал, волнуясь, кто-то с задней скамьи.

«Голик обернулся. Говорила Колина мама. Тонкая синяя жилка часто-часто подрагивала у нее на шее, руки дрожали.

— Может, отпустим их домой, уже поздно, — говорила она, обращаясь к взрослым. — А завтра они сами поймут, что поступили нехорошо…

Полковник побагровел и крикнул:

— Гнилой либерализм!

Что такое либерализм, Толик не знал, но раз он был гнилой — значит, что-то вроде картошки. Однако и непонятливому человеку было ясно, что полковник Колину маму обвинил в чем-то нехорошем, потому что страшно при этом поморщился. Седая бабушка шумела, что если все прощать таким соплякам, то через полгода они станут законченными негодяями и непременно образуют банду. Почему-то она боялась банд, словно банды так и бродили по улицам. Какой-то папа расстегивал в возбуждении пиджак, тоже чем-то возмущаясь, и Толику показалось, что еще немного — и этот дядя станет вытаскивать из брюк ремень.

Шум поднялся такой, как в коридоре на перемене. Колина мама, потупившись, замолчала.

Пока родители кричали, Изольда Павловна стояла, словно медная статуя из поэмы Пушкина «Медный всадник», не шелохнувшись, не вздрогнув, не проронив ни слова. Дождавшись тишины, она сверкнула пенсне, давая как бы понять, что предложение Колиной мамы просто смехотворное, о нем даже говорить неприлично. И не успел Толик моргнуть, как уже шла по рядам.

— Это сделала ты? — спросила учительница первой Машку Иванову.

— Нет! — испуганно вскричала Машка.

— Дай честное пионерское!

— Честное пионерское.

— А ты знаешь, кто это сделал?

— Нет!

— Дай честное пионерское!

— Честное пионерское…

Изольда Павловна поднимала всех подряд парта за партой. Ребята вставали, краснея, стесняясь родителей, стыдясь, что с них требуют непременно честное пионерское, бубнили под нос слова, которые надо говорить громко, и всем было тошно, противно, грязно. Даже Женька глядела куда-то под парту. Даже родители, которые только что кричали, перебивая друг друга, смущенно покашливали на задней скамье.

Одна Изольда Павловна чувствовала себя прекрасно.

Она переходила от парты к парте, глядя поверх ребят, ничуть не смущаясь своей новой работы, наоборот, ее губы слегка улыбались — Изольда Павловна просто наслаждалась!

— У, бешеная! — прошептал сбоку Коля Суворов, и Толик усмехнулся.

Давно он ждал от Изольды Павловны гадости, давно казалось ему, что учительница, как цирковой сундук у фокусника — с двойным дном, но чтоб допрашивать она могла с таким наслаждением — этого даже он, недоверчивый человек, подумать не мог.

И прежде знал Толик, что никто в классе не интересует Изольду Павловну.

Никто, даже ее собственная Женька. И четверки-то ей вместо заслуженных пятерок она не для Женьки ставила, а для самой себя. Нет, Изольду Павловну в пятом «А» интересовал лишь один человек — классный руководитель Изольда Павловна.

Раньше она таилась, маскировалась, а теперь все ясным стало.

Будто сняла со своего носа пенсне Изольда Павловна, и все увидели наконец-то ее глаза — пустые, бессердечные, злые.

13

Изольда Павловна медленно двигалась от парты к парте, ребята, как заклинание, повторяли: «Честное пионерское», «Честное пионерское». И Толик вспомнил древнюю казнь. Раньше, до революции, солдат пропускали сквозь строй. Их били прутьями. Здесь никого не били, но каждый тоже проходил сквозь строй. Будто ребята не людьми были, а перчатками. Изольда Павловна брала каждую перчатку и на левую сторону выворачивала. Трясла перед всеми. Нет ли там, в складках, чего-нибудь неприличного.

Русалка допрашивала с удовольствием, и каждый раз, когда садился на место очередной ученик, позорно поклявшись, что он тут ни при чем, отгородившись как бы от класса личной своей невиновностью, сзади, на родительской скамье, раздавался облегченный вздох.

Вздыхала мама, или бабушка, или отец нового невиновного, который дал в том священную клятву.

Очередь подходила уже к Толику, как дверь снова распахнулась. На пороге, прислонившись к косяку, стояла запыхавшаяся мама.

Каждый раз, когда отворялась дверь, Толик с трепетом ждал появления мамы, хотя был уверен, что она не придет. Сколько дней подряд он шлялся до поздней ночи, не учил уроки, и мама будто не замечала этого. Она думала о своем. Ходила по комнате, как загипнотизированная, и не обращала на Толика почти никакого внимания. Так что по сравнению с магазинными шляниями сейчас было совсем не поздно, и Толик вовсе не надеялся, что мама вдруг окажется в школе, спохватившись о нем.

Но мама была здесь, стояла в дверях, прислонившись к косяку, и, вглядываясь в ее побледневшее лицо, Толик понял, что что-то случилось…

— А-а, — ласково запела Изольда Павловна, увидев маму. — Проходите! Мы вас ждем… У нас большая беда… Сегодня наш класс сорвал урок…

Теперь уже никто не смеялся. Не до смеху было. Кончился весь смех. Осталась одна тяжесть. А учительница продолжала, обращаясь к маме:

— Мы вынуждены были оставить весь класс. Сейчас опрашиваем каждого. Половина ребят уже дала честное пионерское, что это сделали не они.

Русалка торжественно взглянула на класс. Что-то вроде улыбки расползлось по ее лицу.

— И вы знаете, — сказала она, по-прежнему обращаясь к маме. — Я верю этим ребятам. Больше того — я очень подозреваю, что с доски стер ученик, которого должны были спросить.

Сердце у Толика опять зашлось.

— Он не выучил урока, — торжественно говорила Изольда Павловна, — в этом он признался даже практикантке — и решил сорвать занятие.

Мама стояла у доски, опустив голову, будто это она сорвала урок, будто это она не выучила задание и призналась в этом практикантке.

— Вы знаете, кто этот ученик? — вкрадчиво спросила Изольда Павловна.

Мама судорожно глотала воздух.

— Простите его, — прошептала она. — Это я виновата! Я! — В маминых глазах стояли слезы. — Сейчас приходили из милиции… Он ящик поджег. Но он не виноват! Это я, я!..

Все в Толике дрожало. Его колотил дикий озноб. Руки были словно ледышки, нестерпимо мерзли ноги, а голову будто сдавило железным обручем.

В классе стало совсем тихо.

И вдруг все зашевелились. Ребята застучали крышками парт, родители заговорили, закашляли, зашумели.

— Так зачем же? — воскликнула возмущенно мама Коли Суворова. — Так зачем же вы держали весь класс, если знали, кто виноват? Тридцать детей сидят голодными!

— А затем, — вскинулась на нее Изольда Павловна, и в классе опять стало тихо, — чтобы преподать и детям, и непонимающим родителям, — она посмотрела на маму Толика, — урок честности!

— Не знаю! — сказала Колина мама, застегивая пальто и подвигаясь к выходу. — Не знаю! Может, у вас какие-то свои педагогические приемы, но это возмутительно — устраивать такой спектакль! Тем более что у Толика действительно какая-то беда! — И указала на маму, горестно сидевшую рядом с Машкой. — Или вы не видите?

Изольда Павловна медленно покрывалась пунцовыми пятнами, но молчала.

— Пойдем, Коля! — сказала его мама и открыла дверь, едва не столкнувшись с директором.

Он шагнул в класс, и Толик заметил, как сразу запотела его блестящая лысина.

— Изольда Павловна, — спросил он удивленно, — вы еще не кончили?

Но этого вопроса почти никто не услышал. Родители поднимались со скамей, громко разговаривая, словно они сбросили с себя тяжелый камень, который тащили все вместе, как древние рабы, строители пирамиды Хеопса.

Полковник, опустив щеки, тряс головой, соглашаясь с тем, что говорила ему, размахивая руками, седая бабушка, никто уже не обращал внимания на Изольду Павловну.

И вдруг, перекрывая шум, крикнул Коля Суворов:

— Мама, подожди! Подождите все!

Женщина у дверей остановилась, замер полковник, уселась обратно на скамью седая бабушка.

— Подождите! — снова крикнул Коля и повернулся к Махал Махалычу. — Я знаю, — сказал он. — Я знаю, кто стер с доски!

Все замерли, ожидая развязки.

— Но я не скажу, — говорил Коля. Глаза его блестели, хохолок топорщился, как у петушка, лицо покрылось румянцем. — Ведь вы говорили, чтобы все отвечали за одного! Но если один не хочет отвечать за всех — ведь он предатель! Если из-за него обвиняют другого, а он молчит!

Толик видел, с каким недоумением смотрела на Колю его мама. Она не просто удивлялась — она чуточку улыбалась краешками губ, будто одобряла Колю, будто радовалась, что говорит он громко, не стыдясь, совсем как взрослый, и одобряла его за храбрость.

Коля умолк на мгновенье, вдохнул побольше воздуха, словно собирался нырнуть на самую глубину.

— А теперь, — проговорил он, — проверьте у всех руки…

И ребята, и родители недоуменно молчали.

— Проверьте руки, Михаил Михайлович, — повторил Коля, — ведь тряпку Бобров уносил в туалет, это видели все. Значит, с доски стерли рукой. — Коля слегка побледнел. — Я точно знаю, что стирали рукой. И рука, как ее ни оттирай, все равно в мелу.

Коля сел. Толик с благодарностью и с удивлением взглянул на него. Второй раз сегодня Коля помогал Толику. Вот он, значит, какой! Толик смотрел на Колю, и тот вдруг весело подмигнул ему. На сердце стало веселее, будто плыл Толик по морю и уже силы терял, выдыхался, но появился Коля и кинул ему спасательный круг. Или руку протянул и на берег вытащил.

Минуту Махал Махалыч молчал, потом вздохнул облегченно и, странное дело, улыбнулся.

— Будь по-твоему! — сказал он.

— Михаил Михайлович! — воскликнула удивленно Изольда Павловна. — Что ж это такое?..

Директор вопросительно взглянул на родителей.

— Как? — спросил он бодро. — Проверим?

— Чего уж там! — сердито сказала бабушка, боявшаяся бандитов. — Доводите до конца!

— До конца! — подтвердил Цыпин папа, а Махал Махалыч уже шел между рядов, оглядывая руки.

14

И вдруг Толик увидел Цыпу.

Он изо всех сил тер о штаны свои руки.

Цыпа! Значит, это Цыпа! На воре шапка горит! Так вот как он решил отомстить, гад!

Махал Махалыч проверил руки у Женьки, взглянул на Цыпины ладошки, ничего не заметил и шагнул было дальше, как вдруг Машка Иванова сказала удивленно:

— А штаны-то!

Махал Махалыч вернулся.

— Ну-ка, встань! — велел он Цыпе.

И тот, сразу вспотев, медленно вынул из-под парты свои длинные, костлявые ноги.

По классу покатился гул. Будто морская волна, которая несется, мчится к берегу, с каждой минутой становится выше, выше — и вот грохочет о прибрежные камни.

Коленки Цыпиных брюк были белым-белы, словно он ползал по доске на карачках.

Лицо его заливалось зеленой краской. Цыпа озирался на скамейку, где сидели родители, и Толик услышал, как оттуда прогрохотали полковничьи шаги.

Цыпин папа, красный, как взломанный арбуз, приблизился к сыну и хлобыстнул его тяжелой рукой по уху.

— Сукин ты сын! — воскликнул он.

И вдруг произошло неожиданное.

Произошло то, чего никто не ждал, даже сами ребята.

Пятый «А» расхохотался.

Пятый «А» дергал коленками, валялся на партах, кто-то даже упал на пол. Пятый «А» хохотал, покатывался, давился со смеху. Пятый «А» ржал как ошалелый, умирал со смеху, лопался на части.

Полковник растерянно озирался. Цыпа ревел. Отошла в угол Изольда Павловна, погасив стеклышки пенсне. Родители испуганно дергали своих ребят за рукава, чтобы они утихли, угомонились, а Машкин брат даже дал ей порядочного тумака, но ничто не помогало.

Пятый класс хохотал.

Но хохотал как-то не так. Как-то невесело. Истошно, дико, психовато, но невесело.

И вдруг мама Коли Суворова оторвалась от двери и быстро пошла по рядам. В ее глазах, широко открытых, виднелся страх. Она проходила по рядам и гладила ребят по голове, легонько шлепала по щекам, и ребята постепенно успокаивались, лишь изредка всхлипывая от странного смеха. И никто уж не мог вспомнить, отчего он смеялся. То ли было смешно, а то ли горько…

Класс утихал, а Толик, который даже не улыбнулся за все это время, вдруг решил по-взрослому: если в такую минуту дети смеются, большие должны плакать.

Не успел он подумать это, как на первой парте, рядом с Машкой Ивановой, громко, навзрыд, заплакала мама…

 

Часть третья

Новый сын

1

На клетчатой клеенке посреди стола лежит листок бумаги. Маленький белый прямоугольник. Клеенка блестит, как море в солнечную погоду, и листок походит на плот. Ему бы еще парус да теплый ветер в спину, и он бы поплыл, поплыл… Куда только?

Баба Шура, мама и Толик сидят за столом и глядят на белый листок. Все молчат, будто думают, куда поплывет плот, если бы ему паруса да теплый ветер.

Нет, баба Шура про такое думать неспособна. Да она и не на листок глядит-то, а сквозь него. Прошивает взглядом и клеенку и стол — новые, наверное, козни строит.

Мама смотрит на листок, страдая, словно что-то у нее болит, да она молчит, терпит. Потом отрывается от листка и на четвертый стул смотрит. Где раньше отец сидел.

Мать смотрит на стул то удивленно, то вопросительно, будто узнать что-то у него хочет, спросить, потом снова взглядом никнет, опускает голову, на листок глядит. Не до плота ей, не до моря, не до теплого ветра.

Одному Толику кажется, что клеенка — море и листок — плот, а никакая не повестка в суд.

Он вообще в толк не возьмет: почему — в суд?

Судят воров, хулиганов — это ясно. Но как будут судить отца и мать? И за что?

Отец ушел из дому, и он прав. Он не хочет больше так жить. А мама хочет. Ну и все. Разошлись люди Разошлись, как в море две селедки, такая поговорка есть. А что Толик мучается, так это его дело. Что мама плачет — не плачь, если хочешь, решай по-другому. Отец ушел — тоже его дело. Ничье больше. Разве еще бабкино. Остальным свой нос совать сюда запрещается.

А тут суд! Толик представил судью в черной, мантии и в круглой шапочке, как в кино. И отца с матерью на желтой яркой лавке. Скамья подсудимых.

— Как вас судить будут? — спрашивает Толик у матери.

— Обсуждать, — вяло отвечает мать. — Тебя делить.

Вот еще новости! Делить! Что он, пирог? Толик даже рассмеялся. Представил, как судья черную шапочку снимает, рукава у черной мантии закатывает, берет нож, длинный, широкий, на камбалу похожий —. видел Толик такой в столовке, — и Толика на две части, будто пирог, режет. Одну — маме, вторую — отцу.

Утром мама не пошла на работу. Открыла шкаф, достала нарядное платье.

— Дура! — Бабка скривилась. — Надень похужее! К бедным-то сожаленья побольше, суд-то, он тоже не лыком шит!

Мама послушалась, надела старенькое платье, губы помадой подвела. И тут бабка со своим указом.

— А ну-кось, — говорит, маме фартук подавая, — губы утри. На суду народ будет, об ем подумай, какая предстанешь…

Потом баба Шура в кармашек свой потайной полезла, ключик вынула. Открыла со звоном сундук, старой рухлядью набитый. Ничего не бросает бабка — глядишь, пригодится. Вынула рвань — старые, залатанные штаны. Протянула Толику.

— Зачем? — удивился он. — В суд-то маму вызывают, не меня.

— А мать-то не твоя? — окрысилась бабка и, увидев, как сник Толик, добавила: — Со мной сидеть станешь, а если спросят чего — ответишь. Да гляди, — спину разогнула, — да гляди у меня!..

Толик думал, суд непременно в доме с колоннами должен быть, и тишина там почище, чем в больнице, потому что уж слово-то такое: суд! Народный суд!

Решают, кого в тюрьму посадить, а кого выпустить. Но суд оказался в сером доме, грязном и обшарпанном. В вестибюле было накурено и наплевано, словно на захудалом вокзале.

Толик испуганно озирался, вглядываясь сквозь табачные облака в лица людей, пришедших сюда. Ему казалось, что все здесь должны волноваться. Ведь это суд, это не радость, сюда приходят лишь по несчастью — значит, у каждого, кто сидит здесь, свое несчастье.

Но люди вокруг бродили с постным лицами, будто они в магазине и ждут, когда привезут молоко. Им уж надоело, но они ждут: ведь ничего не поделаешь — надо.

На мгновенье Толику показалось, что все лица тут на один манер — вытянутые, желтые, лошадиные. Было душно. Толику захотелось выйти отсюда — и вдруг он увидел, как лошадиные лица вокруг него оживились и у них заблестели глаза. Сзади брякнула дверь. Толик обернулся.

В вестибюль вошел милиционер, перед ним двигался бритоголовый мужчина — не старый и не молодой. Глядя в пол, он прошел мимо Толика. Руки он держал за спиной.

Будто в школе, зажужжал под потолком звонок. Лошадиные лица зашевелились, загомонили и повалили за высокую дверь.

— Ох, народ! — услышал Толик за спиной знакомый голос. — Прямо как в цирк валят!

Он повернулся и увидел, что рядом с бабкой и мамой стоит тетя Поля. Она покачала головой, повернулась к бабке и сказала:

— И у тебя, я гляжу, совести нет. Бога бы побоялась!

Бабка не моргнула, не шевельнулась, будто оглохла, будто не ей это говорят, и тетя Поля укоризненно на маму посмотрела.

— Ну а ты-то, Маша, как могла? Мало вам для мальчишки всяких бед, так еще в суд притащили?

Мама покраснела, глаза ее сразу взмокли, она не знала, что сказать. Тетя Поля подошла к Толику, взяла его за плечо.

— Ладно! — сказала она маме с бабкой. — Мы с ним на улице подождем.

Мама быстро кивнула, радуясь, что так хорошо все обошлось, и Толик с тетей Полей двинулся к двери.

Июньский ветер будто ополоснул Толика прозрачной водой. Он вздохнул облегченно и вздрогнул.

Перед ним стоял отец.

Наполовину уже похудел толстый календарь на стенке с тех пор, как ушел отец. Каждый день — долой листок. Один листок — тонкий, а много листков — полкалендаря.

Отец стоял перед ним, бледнея, а в памяти Толика, будто в ускоренном кино, проносилось одно за другим все, что было за это время.

Как обнимал он отца в последний раз, и тот стоял, небритый, серый, сжимая в руке авоську с мятыми рубашками. Как писал первую жалобу, роняя на бумагу кляксы. Толстый почтарь, подмигивающий красными глазами «Москвич», дымящий оранжевый ящик, седой дядька из парткома, драка с Цыпой, стертая доска и тонкогубая Изольда Павловна промчались перед Толиком нестройной чередой, как привидения, как духи с того света.

Толик отшатнулся от отца. Сколько всего разделяло их теперь: сколько несчастий, обид, слез!.. А главное — их разделял страх.

Толик боялся отца. Он боялся его все эти долгие дни, но тогда страх был отдаленным. Толик мог его избегать, прячась от отца, таясь за взрослыми, перебегая от угла к углу.

Теперь страх вырос перед ним. Страх был отцом, и надо было рассчитываться.

Толик ждал, что отец станет ругать его. Или еще хуже — пройдет мимо, будто бы не узнав. Он никак, ну никак не мог простить Толику этих писем. Никак!

Ведь из-за них, из-за жалоб, пришли они в суд, и судья станет разводить их, потом делить Толика. Нет, то, что было сделано им, неисправимо. Это нельзя простить.

Вдруг отец шагнул к Толику. Мальчик сжался в комок.

— Толик! — сказал отец тяжелым голосом. — Толик! Сынок!..

Он протянул к Толику руки, и враз, в одно мгновенье все прошлое, тяжкое, страшное исчезло. Будто по заляпанной чернилами тетрадке кто-то провел удивительным ластиком. И грязный лист стал белым.

Толик, раскинув руки, бросился навстречу отцу.

Он бросился к отцу — и словно взлетел, как стриж над улицей. Выше крыш, выше тополей, выше труб пронесся, разрезая крыльями упругий ветер. Увидел большое солнце — вполнеба. Увидел близкие облака. Засмеялся легко, освобожденно.

2

И вот снова на землю упал. Опять обшарпанный дом перед глазами. Где-то в нем, за серыми стенами, отца и мать судят.

Толик видел на картинке судебную богиню. Тетка с завязанными глазами, а в руках — весы. Вешает, будто рыночная торговка ягоды. А что вешает? Вину! Кто больше виноват, в ту сторону и весы перетянут.

Толик не сомневался: если по справедливости взвешивать, весы в мамину сторону перетянут. Она больше виновата. Отец совсем ни при чем. Хотя кто его знает… Та древняя тетка с завязанными глазами ничего не видела, может, и тут не увидит?

Толик шевельнулся. Очнулся от своих дум. Тетю Полю спросил:

— А страшно судиться?

— Кому как, — качнула она головой. — Должно, стыдно, а бояться чего?..

Толик вспомнил тех, с лошадиными лицами. Как тетя Поля их ругала. Кто такие, он так ведь и не понял.

— А-а!.. — махнула рукой тетя Поля. — Есть тут всякие. У людей горе, а они как в кино ходят. Любопытные просто…

Как? Толик не поверил. Не может быть! Не может быть, чтобы на суд пускали кого угодно, да еще и бесплатно: гляди — не хочу. Слушай, как судят.

— И там? — спросил он оторопело, кивнув головой.

Тетя Поля поняла.

— И там.

Толик с ужасом представил опять желтую скамью подсудимых. На ней мать с отцом, а сбоку — эти лица. Как тени. Заглядывают им в глаза, и мама с отцом головы опускают. Все ниже, ниже, чтобы скрыться от них. Он думал, там один судья. И одному судье всего не скажешь, а тут эти лошадиные морды. Как стыдно! Ужасно стыдно.

Солнце стояло над головой, жарило сквозь рубашку спину. Тетя Поля надвинула на глаза платок и вдруг спросила:

— А с кем ты останешься, если они разойдутся?

Толик испуганно поглядел на нее. Правда! Как он забыл? Ведь если… Надо будет решать. С отцом или с мамой? Толик вспомнил тот день, когда он ждал отца возле проходной. Тогда он не сомневался ни секунды. С отцом! Отца выгнали из дому, он оставался один, и тогда Толик твердо решил, что будет с ним. Отец говорил: трудно, надо подождать, и Толик согласился. А потом закрутилась такая карусель, что голова кругом.

Сегодня все стало по-прежнему. Толик думал, отец не будет с ним говорить, а он протянул руки. Значит, по-прежнему? Значит, как было? Значит, он должен быть с отцом?

Толик задумался.

Значит, с отцом! Он хотел было сказать это тете Поле, но что-то удерживало его. Будто лопнула какая-то ниточка с тех пор, как он не видел отца. Он бросился с трепетом навстречу отцу, а сейчас думал, что радовался, наверное, из-за прощения. Отец простил его, протянул руки — и сразу исчез страх. То, что мучило его столько времени. И сразу стало легко. Может, из-за этого он радовался?

Толику стало стыдно, что он размышляет, будто шкурник. Ему хорошо, а на отца теперь наплевать? Пусть как знает?

Да, Толику было стыдно, но тетя Поля ждала, надо отвечать ей, и Толик растерянно пожал плечами.

— Меня ведь будут делить, — сказал он мрачно. — Как поделят.

— Вон как! — удивилась тетя Поля. — А я-то думала, ты живой человек. Сам решать станешь.

Толик мгновенно вспотел. Ему стало стыдно. Самого себя. Тети Поли. Но он так и не сказал ничего больше. Еще раз пожал плечами и сильней покраснел.

— Что ж, — сказала тетя Поля, вздыхая. — Не твоя вина, что не можешь ответить. И отец и мама — родные люди. И если надо выбирать между ними — значит, они виноваты. Не бабка твоя, не кто другой, а они. Оба.

— Отец не виноват, — сказал Толик, глядя в землю.

— О-хо-хо! — вздохнула тетя Поля. — Не виноват!.. Ну да ладно, — добавила она, — будь по-твоему…

Они замолчали.

Толик припомнил, как сказала ему зимой тетя Поля, чтобы они с отцом не бросали маму бабке. Толик кивнул тогда головой, но что он мог поделать?

— Ах, был бы жив мой Коля! — сказала вдруг тоскливо соседка. — Никогда и в голову не пришло бы нам разводиться…

Толик удивленно обернулся к ней. Глаза у тети Поли были широко открыты, она смотрела вперед, словно старалась разглядеть что-то там, впереди.

— Если бы живой он был, — повторила она тягостно и вдруг сказала с жаром, будто спорила с кем: — Да ведь люди для того и находят друг друга, чтобы любить! Чтобы рядышком быть до самой смерти, да и помереть-то хорошо бы в один день!

Она помолчала. Потом добавила:

— А есть, есть такие счастливцы, мало, но есть — помирают в один день.

Толик удивился — чего тут счастливого? — но промолчал. Уж очень горько говорила тетя Поля.

— Ну да что толковать, — вздохнула она, смахивая слезинку. — У всякого свое. А если уж все в горе испытывается, никому такого горя не пожелаю.

Тетя Поля утерла глаза краем платка. Хлопнула дверь, и из суда вышла бабка. Она сияла, словно начищенный самовар, и у Толика сразу оборвалось сердце. Улыбается бабка — значит, быть худу.

— Господи! — охнула тетя Поля. — Неужто своего добилась?

Вслед за бабкой шагали мама с отцом. Они хмурились и отворачивались друг от друга.

— Да ты тут никак горевала? — воскликнула бабка, подходя к тете Поле и всматриваясь в нее. — Ох ты, сердешная!

— С вами заплачешь, — ответила тетя Поля, настороженно глядя то на отца, то на мать, стараясь разгадать, чем там кончился этот суд.

— Вот и все! — объявила бабка, морща от веселья острый носик. — Молодец Маша, так и держись! Пусть-ка обмозгует получше поперед, чем в суд подавать.

Отец остановился, глядя себе под ноги, поодаль от мамы.

— Эх, Васильевна! — сказала горько тетя Поля. — Ни жалости в тебе, ни любви — ничего нет. Дочку-то бы пожалела!

— Твое како дело, бесплодна смоковница! — взъярилась бабка, но тетя Поля уже уходила от нее.

— Погоди, — сказала она, оборачиваясь. — Твой бог тебя накажет за это.

— Видали мы такого бога, — усмехнулась бабка и ткнула сухоньким пальцем в небо.

Над головой вдруг протяжно грохнуло, и Толик расхохотался: бабка присела от испуга. А с неба полился, набирая силу, чистый летний дождь.

— Маша, — позвал отец маму. — Может, поговорим?

Мама топталась под дождем, поглядывала на бабку. Наконец решилась и шагнула к отцу. Он взял ее осторожно за руку и повел к стеклянному кубику между домами. Мама сначала шла медленно, словно боялась чего-то, потом побежала, и вот они уже мчались, словно маленькие, разбрызгивая лужи.

Толик поглядел на них издали и вдруг кинулся вслед.

В стеклянном кубике было кафе-мороженое.

Когда Толик вбежал в него, отец и мать уже сидели у столика друг против друга. Увидев Толика, отец смутился, а мама покраснела.

— Ты? — спросила она удивленно.

Толик опешил. Значит, они забыли о нем. Значит, они хотели без него! Опять? Как тогда?

Он сжал вздрогнувшие губы и повернулся, чтобы уйти. Уйти немедленно, прямо под секущий дождь, черт с ними! Толик уже шагнул к двери, но почувствовал на плече руку отца.

— Садись, Толик! — приказал он. — Будем говорить втроем.

В другой раз Толик бы убежал, но сейчас было не до обид. В голосе отца слышалась тревога. Толик сел между ними, словно шахматный судья, только перед игроками были вазочки с цветными шариками.

— Что ж, Маша, — хмурясь, сказал отец, сделав первый ход: е-два, е-четыре, как говорят шахматисты. — Дела наши, как видишь, зашли далеко. — Он вытащил папироску и закурил. — Скажу только, что в суд первым никогда бы не пошел, если бы не надеялся на него, как на последнюю соломинку.

Он глубоко затянулся.

— Так вот, как и в суде, еще раз предлагаю тебе: давай уедем. Это единственное, что спасет нас.

Толик пристально смотрел на маму. Что она скажет? Как решит? Неужели не согласится?

— Нет, Петя, нет, — ответила мама, волнуясь. — Я не могу. — И добавила тихо: — Матерей не бросают.

— Да ты пойми! — громко воскликнул отец, и все в кафе заоборачивались на них. — Ты пойми, — тихо повторил отец. — Мать матери разница… Да что говорить! — сник он. — Ты прекрасно все понимаешь.

— Как я брошу ее? Она же старуха, — снова сказала мама и жалобно посмотрела на отца. — Нет, не могу…

— Что ж, — ответил отец, гася папироску. — Теперь все в твоих руках. Но я не вернусь. Я не могу больше так жить.

Мама заплакала. Официантки шушукались, собравшись в кучку, поглядывали на их столик, но мама будто никого не замечала — слезы катились у нее из глаз и падали в мороженое. Толик не выдержал.

— Мама! Ну мама! — шепнул он ей отчаянно. Неужели она откажется?

Мама взглянула мельком на Толика, улыбнулась сквозь слезы и сказала отцу грустно:

— Ты должен вернуться. Я не могу без тебя!

— Ах, Маша, Маша! — горько усмехнулся отец и добавил: — Да разве можно удержать силой, чудак ты человек?

Они понурились оба над своими вазочками, так и не глотнув ни разу мороженого. Толик все ждал, что сейчас заговорят о нем. Как он-то? Куда? Как его разделили? Но родители молчали и, казалось, забыли о нем.

— А я? — спросил Толик, глядя то на маму, то на отца. — А как я?

— Ты? — задумчиво переспросил отец. — Ты?

Он взглянул на маму.

— Я думаю, — спросил он, — у меня равные с тобой права на Толика?

Мама испуганно кивнула.

— Тогда скажи, когда я буду видеть сына.

— В воскресенье, — ответила мама и взглянула за стеклянную стену.

Дождь на улице кончился.

А в маминых глазах опять были слезы.

3

Теперь по воскресеньям у Толика половинчатая жизнь. Вечером он мамин, а с утра принадлежит отцу. Все-таки разрезал его судья, как пирог на две части.

Толик встает утром, завтракает и смотрит в окно. На ворота. Потом возле ворот появляется отец, и Толик кричит маме:

— Я ушел! Пока!

Они бродят вдвоем до самого вечера. Ходят в кино. Едят мороженое в стеклянном кубике. Катаются на трамвае — до конечной остановки и обратно. Пьют до отвала сладкую воду. А когда совсем жарко, идут к реке.

Толик больше всего жаркие воскресенья любит. Он у берега бултыхается, где по грудку, ныряет с открытыми глазами, глядит, как бегает солнце по речному дну, переливаясь. А выскочит из-под воды, фыркает, весело смеется, скачет на одной ножке, вытряхивает воду из ушей. Потом на отца глядит.

Отец руки вперед, будто нехотя, выбрасывает, а гребнет — сразу вперед уносится, только бурунчики кипят! Руки у отца жилистые, сильные и, кажется, звонкие — на солнце загорели и медью отдают.

Отец и Толика плавать учит. Посадит его на плечи и в воду, как царь Нептун, идет. Волны перед отцом разбегаются, он заходит на глубину, себе по горло, велит Толику на плечи ему становиться и кричит:

— Ныряй!

У Толика колотится сердце: до заповедной мели далековато, да и с отцовских плеч прыгать страшно, — но он молчит, чтобы не осрамиться. Закрыв глаза, бросается в сторону берега, отбивает живот и машет руками изо всех сил. Сквозь плеск он слышит, как отец его подбадривает, и вдруг упирается руками в песок. Доплыл!

— Ну вот, — говорит отец, — только не торопись. Набок голову поворачивай — вдох, в воду лицо — выдох. И не бойся. Давай-ка еще раз.

Потом они лежат на берегу, говорят неторопливо, и Толик засыпает отца желтым песком — ноги, туловище, руки. Одна голова остается.

Голова лежит на песке, улыбается, всякие интересные истории рассказывает. Вот, например, откуда инженеры взялись? Что вообще значит «инженер». Оказывается, это слово произошло от латинского — «ингениум». Значит, способность, изобретательность. Выходит, инженер — изобретатель. Толик удивлялся: неужели всякий инженер непременно изобретатель? Отец говорит: всякий. Один в меньшей степени изобретатель, другой — в большей. И вообще, инженер, пожалуй, самый главный человек в стране. Любая машина, да что машина — самая простая вещь инженером придумана, сконструирована, рассчитана.

— И утюг? — смеется Толик.

— А как же, — говорит отец, улыбаясь. — Смог бы человек без утюга прожить? Смог бы. Только что это за жизнь, если все мятые, неопрятные ходить станут.

— И чайник? — удивляется Толик.

— И чайник, и люстры, и самолеты, и лампочки, и иголку — все, все, все…

Они улыбаются, молчат. Потом Толик спрашивает тревожно:

— А ты больше не инженер, раз в цех перешел?

Отец Толику подмигивает и отвечает:

— Я обратно вернулся!

— Значит, снова ту машину чертишь? — смеется Толик.

— Не машину, а только один узел.

Толик смеется: не выиграла, значит, бабка, так ей и надо, не будет лезть! И за отца радуется — то-то он веселый, не хмурится, как раньше.

Не так уж много воскресений в одном месяце, а Толик, с отцом увидевшись, поплавав с ним, повалявшись в песке, чувствовал, как раз от разу он будто бы крепнет, становится сильнее. Не в мускулах, конечно, дело, не в бицепсах там всяких. Сильнее Толик становится вообще.

Столько времени он жил, словно пришибленный. Утром просыпался, а что вечером будет — не знал. Словом, нет ничего на свете хуже неуверенности. Неуверен человек в себе, во всем, что вокруг, — и жить ему тоскливо, неинтересно, тяжко. Толик перегрелся, пережарился на солнце, и кожа с него клочьями полезла. Так вот и тут. Неуверенность, будто старая шкура, с Толика сползала. И он становился веселей, радостней, сильней. Никакая баба Шура его из равновесия сейчас вывести не могла. Жил он так, будто и не было никакой бабки. Не замечал ее. Вот что такое сила!

Но никак не думал Толик, что сам же отец, который силу ему эту дает, и по уху может дать.

Тогда он обиделся поначалу, хотел не выходить к отцу в другое воскресенье, но подумал хорошенько — и еще лучше стал относиться к отцу. Понял, что, кроме всего, отец еще справедливый человек.

Вот как было.

Лежали они в песке, говорили, кем Толик станет, когда вырастет. Отец хотел, чтоб инженером. И Толик не возражал. Ингениум — это ведь здорово! Идешь по улице, а тебе навстречу машина. Твоя, ты ее сконструировал…

Лежали они, в общем, говорили мирно, спокойно, улыбались друг другу — и вдруг у Толика глаза расширились.

Он увидел, как недалеко от них Цыпа с учительницыной Женькой располагаются. По-хозяйски втыкают в песок зонт, раздеваются, от солнца жмурясь, потом, взявшись за ручки, бредут в воду, как жених и невеста, плещутся там, словно утки, и визжат дружно в два голоса.

Каникулы на дворе, лето жаркое, и уж позабылась, отошла в дальнее весна и школа, но вдруг всколыхнулось что-то в Толике. Не будь тут отца, он, пожалуй, не стал бы старое ворошить, но рядом был отец, и Толику прямо невмоготу стало. Захотелось к Цыпе с Женькой подойти. Чтоб увидели они, гады, отца и поняли, гады, какой-такой он, Толик, предатель.

— Ты что? — удивился отец, увидев в глазах у Толика охотничий блеск.

— Щас! — ответил он и трусцой побежал к воде.

Цыпа с Женькой все бултыхались, все повизгивали, и, приближаясь к ним, Толик вспомнил вдруг, как они тогда, на перемене, друг за дружкой вниз побежали. Похвалу от Изольды Павловны получать. «Ну-ка, ну-ка, — подумал Толик, зажигаясь, — а вот я их об этом спрошу».

— Эй! — крикнул он, подбегая к Цыпе и Женьке.

Увидев Толика, они испуганно притихли, перестали брызгаться.

— Ну что? — сдерживая дыхание, спросил Толик. — Как погодка?

Женька стала боком выходить из воды, но Толик отступил на шаг и поднял руку, словно на собрании.

— Постойте-ка, — сказал он. — Погодите. Есть к вам наболевший вопрос.

Женька остановилась, искоса глядя на него.

— Вот тогда, — спросил Толик, — четверки вы еще получили, вас предупредили, что спросят, да?

Цыпа покраснел, растопырив костлявые руки, и с них в речку капала вода. «Как из умывальника», — подумал Толик и засмеялся. Но смех у него получился, наверное, недобрый, и Женька крикнула защищаясь:

— А тебе какое дело?

Но Толик и не собирался к ней приставать. Свяжись тут с девчонкой!

— Да нет, — сказал он. — Никакого. Только вот хочу Цыпе за старое по морде дать.

Честно-то сказать, бить Цыпу ему совсем не хотелось. Подумаешь, трус! Стоит и трясется. Но ударить все-таки стоило. Не счеты сводить, нет, просто так стукнуть. А потом повернуться и не спеша к отцу пойти, чтоб увидели, к кому он идет.

Толик спокойно прицелился и дал Цыпе по подбородку. Тот согнулся, зашатался и упал в мелководье.

Толик повернулся и, как планировал, не спеша пошел мимо Женьки к отцу.

Он думал, отец ничего не скажет. Понимает ведь, в чем дело, — Толик ему про школу рассказывал.

Но отец выбрался из песка и пошел навстречу Толику. Поравнявшись, он выбросил руку, и Толик почувствовал, как обожгло щеку.

— Запомни, — сказал отец, — никогда не хвались своей силой. Или тем, кто у тебя за спиной стоит.

Толик медленно заливался краской.

«Перед Женькой, — подумал он, — перед этим гадом Цыпой так позорить!» Толик схватил одежду и бросился с пляжа.

— Постой! — крикнул ему отец.

Но Толик не обернулся. Лишь дома он успокоился. А к вечеру уже решил, что отец прав. Нельзя было сейчас, когда столько времени прошло, Цыпу трогать. Тогда, еще в школе, побить его стоило, а сейчас, что бы он ни думал, получилось все-таки, что счеты сводил?

Толик похвалил про себя отца и решил сказать в следующее воскресенье, что оплеуху он признает.

Но отец не пришел в воскресенье.

И еще раз не пришел.

И еще…

Толик не нервничал, не переживал. Никаких предчувствий у него не было. Наверное, опять в командировке, думал он про отца, и надо просто терпеливо ждать. Ведь не может же быть, чтобы отец на него за драку обиделся.

По воскресеньям он никуда не уходил, а читал книжку, забравшись с ногами на подоконник, чтобы отцу было видно его, а ему — их условное место.

Толик почитывал себе спокойно, думал про отца и с удивлением замечал, как волнуется мама. Никогда она так не волновалась, а тут нет-нет да и выглядывала в окно. Будто не за Толиком, а за ней собирался прийти отец.

Толик видел: когда появлялся отец и они шагали вдвоем по двору, мама всегда смотрела им вслед. Близко к окну она не подходила, стояла в глубине комнаты, но Толик чувствовал ее взгляд до тех пор, пока не сворачивал за угол. Однажды он сказал об этом отцу. Отец обернулся, и Толик увидел, как мама быстро отошла от окна. Отец нахмурился.

— На тебя смотрит, — сказал он.

— Что ты! — воскликнул Толик. — Подумаешь, невидаль! Это она на тебя глядит!

— Да уж что там! — вздохнул отец и опять задымил свою папиросину.

Странно все-таки у взрослых выходит. Вон как маме хочется выбежать к отцу. А сама и шага не сделает. И отец тоже. Будто между ними порог непреодолимый.

Ах, как хочется Толику, чтобы мама с отцом помирились! Чтоб снова у телевизора стали сидеть обнявшись. Чтоб улыбались опять, друг на друга глядя. Взять бы их за руки, подвести друг к другу, велеть: «Миритесь!»

Но они ведь и не ссорились. Разве тут в мире дело? Все трудней и серьезней у них, но все-таки хочется Толику помирить отца с мамой, маму с отцом.

Вот завтра у мамы день рождения. Взять бы да привести отца. Может, выпьют они вина, поговорят, да и помирятся. Нет, глупо это. Не пойдет отец. Да, главное, где его возьмешь, если он в командировке?

Раньше в мамин день рождения отец приносил ей цветы. Небольшой букетик. На большой денег не было, и так полтинники свои берег, не обедал несколько дней. И хоть скромный был подарок, мама всегда страшно радовалась. Прижимала к себе цветы, осторожно гладила их, потом в воду горячую ставила, чтоб подольше стояли.

Вот бы хорошо — пришел отец, и с цветами! Как раньше. Как всегда. Толик улыбнулся. Отца-то нет, это верно, но ведь цветы от него быть могут?

Он слез с подоконника и вышел в коридор. Тетя Поля на стук откликнулась сразу, будто ждала. Он занял у нее пятачок и отправился на почту. Цветных открыток продавалась там уйма, и Толик долго выбирал, пока купил одну с цветами — вроде ромашек, только красные. Тут же, на почте, написал на обороте поздравление.

Открытку Толик заложил в книгу, а вечером, когда стало смеркаться, снова отправился на улицу.

Он шел уверенно — он знал, куда идет. На городской окраине, за старым кладбищем были парники. Там, кажется, выращивали шампиньоны или огурцы, но дело было не в парниках. Рядом на огромных грядках росли цветы. Будто разноцветная река — сначала красная, потом белая, затем голубая и снова красная.

Вперед Толик шел нормально: кладбище было старое, прохладное, по нему, сокращая расстояние, шли люди, и Толик был не один, пока добирался до парников.

У заборчика, отделявшего его от цветов, он притаился, вглядываясь в сумерки.

Все было тихо. Над землей медленно поднималась медная луна, похожая на огромное блюдо. Она меняла раскраску цветов, белые теперь казались желтыми, красные — черными, а Толик хотел именно таких, что на открытке, — как ромашки, только красные.

Он прислушался. За заборчиком никого не было.

Толик подтянулся и нырнул в пахучие цветы. Они колебались над головой, дрожали тонкими стволами, и Толик пополз вдоль грядок, разыскивая большие красные ромашки. Где-то сбоку вдруг тявкнула собака и залилась протяжным беспрерывным лаем.

— Никак кто залез, — сказал в тишине скрипучий голос.

Толик замер. Потом стал лихорадочно рвать цветы. Стебли не ломались, гнулись, было уже не до красных ромашек, унести бы ноги — и Толик не выдержал. Рванув из земли целую охапку цветов, он вскочил в полный рост и кинулся к забору.

Цветы заслоняли лицо, мешали смотреть, да еще высокая трава оплетала ноги. Подбежав к забору, Толик переметнул через него свою охапку, думая с облегчением, что собачий лай слышится все там же, не приближается, хотя пес уже захлебывается от злости. Похоже, пес сидел на цепи. Радуясь этому, Толик закинул ногу на забор и с ужасом понял, что попался. Чья-то сильная рука держала его за ворот. Толик дернулся, рубашка отчаянно затрещала.

— От фулюган! — скрипел старческий голос. — От фулюган! Прямо с корнем. Прямо с землей. — И Толик почувствовал, как сильные руки стягивают с него штаны.

— Дяденька! — крикнул он звонко. — Не надо, дяденька!..

Собака все заливалась вдали, луна повисла над головой, грозно бронзовея, и Толику вдруг показалось, что его посадили в жгучую воду. Он дернулся и застонал.

— Вот тебе, вот тебе! — скрипел голос. — Отведай крапивки, фулюган!

Толик взвыл.

— Дяденька! — крикнул он снова. — Дяденька, не надо, я не хулиган, я маме, у нее день рождения, — и почувствовал, как руки, державшие его, ослабли.

— Ну вот! Ну вот! — растерянно сказал скрипучий голос. — А пошто не купишь, коли мамке?

— Денег нет, — ревел Толик, подтягивая штаны и оборачиваясь.

На фоне огненной луны четко вырисовывалась борода и горбатый нос. За спиной у деда торчало ружье.

— Значит, мамке? — спросил, смущенно покашливая, старик.

Толик кивнул, негромко постанывая. Сзади все у него пылало, хотелось плакать, но он держался. Неизвестно еще, что дальше будет, так и в милицию попадешь — ничего себе подарочек!

— И то, — сказал старик, переминаясь с ноги на ногу. — И то удивляюсь, за сколько лет ты первый залез. Не лазют за цветами. То ли от центра далеко, то ли полно их и так. Уж сумлеваться стал в своей должности.

Толик растирал слезы.

— Пойдем! — сказал дед повелительно и повернулся.

Вздрагивая всем телом, тихо подвывая и держась за штаны, Толик двинулся за ним.

Дед шагал между грядками, наклонялся, щелкая маленькими ножничками, складывал букет и приговаривал:

— Я уже солью хотел шибануть из берданки-то, да пожалел. Солью-то еще больнее.

Толик согласно кивал головой, дед стриг цветы, как опытный парикмахер, и наконец протянул ему пушистый букет.

— Хорош? — спросил он удрученно.

— Хорош! — простонал Толик и побежал к забору.

— Да постой! — кричал ему дед. — Пошто через забор-то? Вон калитка!

Стиснув зубы, Толик выбрался из сада.

Он бежал в темноте, спотыкаясь о корни деревьев, одной рукой держась за штаны, а другой сжимая, будто факел, букет.

Вдруг Толик взвизгнул.

Перед ним, освещенный красной луной, стоял покосившийся крест. Крест блестел каменными боками, отражал свет луны, и было похоже, что он светится весь изнутри холодным неоновым светом. Толику даже послышался легкий треск.

Он отпрыгнул, словно ужаленный, в сторону и побежал, забыв обо всем.

Толик мчался, и ему казалось, что по бокам что-то мерцает. Он решил смотреть только вперед, ни на метр в сторону, а еще лучше глядеть на букет. На трепещущий душистый букет. Но страх не убавлялся, а подгонял его, словно невидимый бич.

К тете Поле Толик пришел весь взмокший. Место, горевшее от крапивы, пока он бежал, утихло, а теперь, в тишине и покое, заныло снова. Единственным утешением были цветы.

Они трепетали, издавали благоухание и были еще получше, чем те, на открытке.

Толик попросил тетю Полю поставить их в воду до утра, а сам трясся, подпрыгивал, отдувался.

— Да что с тобой? — хмурясь, спросила она.

Пришлось, краснея, рассказать, и тетя Поля расхохоталась до слез.

— Вон как без денег-то, чем рассчитываться приходится!

Потом она вышла на кухню и вернулась с мокрым полотенцем.

— Вот что, парень! — сказала тетя Поля, все еще смеясь. — Снимай штаны, да посиди на этом с полчасика. А я пока на кухне побуду.

Тетя Поля ушла, и Толик сделал все, как она велела.

Огненный жар спал, сразу стало хорошо, и, посидев немного в таком срамотном виде, глядя на цветы, подаренные дедом, Толик вдруг расхохотался.

Ну не смешно ли, если бы в магазине вывеска была: «Цена одного букета — один зад!»

4

Когда в понедельник мама ушла на работу, Толик, выставил свой букет. В цветы затолкал открытку.

Если мама спросит, он скажет, что велел передать отец. Вот и все.

Посвистывая, Толик пошел на улицу. От вчерашнего не осталось и следа, ничего уже не болело, солнце купалось, будто мальчишка в белых облаках, и брызгало лучами. Деревья, серебрясь листьями, походили на богатырей в стальных чешуйчатых кольчугах и помахивали ветвями, будто руками. Только грозных мечей им недоставало.

Эх, всем хороши каникулы, одно плохо: скучно в городе. В лагерь Толик нынче не поехал. Ведь он раньше в лагерь от завода ездил, где отец работал, а нынче, что ж, без этого пришлось. Ну да не беда, там тоже веселого мало. Ходи по команде, завтракай по горну. Раз — хорошо, два — ничего, а в третий — надоест.

Плохо, что город летом пустеет. Двор будто вымер. Кто уехал, а тот, кто остался, в тенечке дома сидит.

Нет, без дела сидеть тоскливо. Не согласен Толик без дела быть и идет гулять по городу. Бредет не спеша по горячим улицам и все, что увидит, будто губка в себя впитывает.

Вот вроде пустое занятие — асфальт разглядывать, а ведь интересно. Мелкими дырочками он истыкан. Это следы от каблуков. Туфли с острыми каблуками молодые женщины носят — значит, вон сколько молодых женщин тут прошло! И каждая отметилась. А еще спички. Закурит человек, спичку бросит, и кто-нибудь на нее наступит. Утонула спичка в асфальте. Приглядишься, спички словно бревнышки по черной реке плывут.

На остановке две бабушки стоят. Одна аж трясется, такая уж старая, но глаза ясные. Другой говорит:

— Видела привидение в образе младенца. Он и сказал мне: «Раба ты божья!» Это ведь к добру, к хорошему.

Толик вспомнил вчерашние привидения, удивился, что ж тут хорошего, а про старушку подумал с уважением: вот ведь, одной ногой в могиле стоит, а еще хорошего ждет. Молодец, бабушка!

На вокзале, у будки чистильщика, Толик замер как загипнотизированный. Усатый дядька в тюбетейке, мокрый от пота, сапоги военному надраивал. Мохнатые щетки у него в руках так и плясали, шуршали, смеялись. Иногда он вдруг отдергивался от сапог, подбрасывал свои щетки, они быстро крутились в воздухе, как маленькие пропеллеры, и снова мелькали в руках чистильщика. Лицо его при этом оставалось строгим, даже сердитым.

Толик полюбовался, как крутятся щетки, как пыльные сапоги начинают блестеть, словно лакированные, и повернул домой, придумывая, как сказать маме, что цветы от отца, и вдруг столкнулся с ним носом к носу.

Толик засмеялся обрадованно и схватил отца за руку. Вот удача! Сейчас он расскажет ему про цветы, а потом непременно уговорит пойти домой. Хоть на полчаса! Хоть на десять минут. Сказать что-нибудь хорошее маме — и все! Пожелать ей чего-нибудь…

Толик открыл уже рот, но при постороннем говорить не решился. Рядом с отцом стоял нахмуренный мальчишка класса так из седьмого. Волосы у него были ежиком, под боксера, из синей футболки выпирали широкие плечи, а простроченные крупным швом техасы завершали спортивный вид. Увидев Толика, «боксер» поморгал черными глазами, а потом стал пристально смотреть на отца.

Отец молча переминался с ноги на ногу, потом вытащил папироску и закурил. Он казался растерянным, на лбу выступили крупные капельки пота. Отец все молчал, глубоко затягивался, глаза его замерли, остановившись, будто он мучительно о чем-то думал.

Наконец он сказал севшим голосом:

— Ну, знакомьтесь!

Толик, удивляясь, что у отца есть знакомые ребята, подошел к парню и подал ему руку. Тот взял Толикину ладошку, встряхнул ее легонько, здороваясь, и вдруг сжал так, что у Толика перед глазами пошли цветные круги.

— Ар-ртем! — раскатисто, баском сказал парень.

— Видишь ли, Толик, — проговорил отец, ничего не замечая. — Теперь у меня новая семья…

«Как это, новая семья? — подумал про себя Толик и улыбнулся. — Что-то путает отец. Надо ему сказать скорей про цветы».

У мамы сегодня день рождения, — напомнил Толик. — Ты не забыл?

Отец вскинул на него пристальный взгляд, отрешенно пошевелил губами.

— Да, да, — сказал он медленно. — Передай ей поздравления. Ну так вот…

«Что — так вот? — раздраженно передразнил его Толик. — Что — так вот, если я принес цветы будто бы от отца!»

— Ну так вот, — продолжал, затягиваясь, отец. — Как бы тебе объяснить?.. Словом, у меня новая семья… А вот Тема — как бы мой новый сын…

Толик оглох на мгновенье. Что-то говорил отец, безмолвно шевеля губами, беззвучно проехал рядом трамвай, неслышно, словно вату, пнул камень Артем.

Улица с трамвайными рельсами, тополями, похожими на богатырей, и черным асфальтом вдруг покосилась и стала тихо кружиться. Толик заметил испуганного отца, удивленного Артема, шагнул назад и уперся спиной в стенку. Он раскинул руки, почувствовал шероховатые кирпичи и крикнул:

— Дура-ак!

Своего голоса он не услышал, зато увидел, как стали оборачиваться прохожие.

Неожиданно все звуки снова вернулись к нему.

— Толик! Толик! — говорил, волнуясь, отец.

Артем все пинал камень, на мостовой прозвенел трамвай.

— Толик, Толик! — говорил отец и гладил его по плечу.

Что было сил Толик стукнул по отцовской руке кулаком.

Значит, Артем — его новый сын. А раз есть сын, значит, есть и жена. Попросту говоря, у отца новая семья, как он выразился. А еще проще — он ушел от них навсегда. Навечно. И никаких дней рождения. Никаких цветов.

Толик хотел заплакать, но не получилось. Плачут ведь от обиды, а тут какая обида? Толик чувствовал лишь противную горечь во рту и тяжесть, неимоверную тяжесть. Словно он тащил на плечах бочку со свинцом. От этой тяжести хотелось сесть прямо на землю, привалиться к стене, закрыть устало глаза, зажать руками уши — и ничего не слышать, ничего не знать, пропади оно пропадом!

«Подлость! — думал Толик. — Какую же подлость сделал отец!»

Он всегда считал отца невиноватым в том, что случилось. Он всегда ругал маму. Это она не восстала против бабки, древняя рабыня. Она молчала, будто немая. Она не защитила отца. Во всем была виновата мамина слабость. Это ее проклятое безволие! Он всегда был за отца. Он всегда считал отца правым.

Толик подумал неожиданно: мог ли он ждать от отца такого?

Руку на отсечение! Он мог поручиться за отца как за себя самого. Даже больше, чем за себя. И вот…

Значит, все это время между воскресеньями, когда они ходили на пляж, ели мороженое в стеклянном кубике, катались на трамваях, у отца была другая жизнь? Другие заботы? Другие мысли?

И только в воскресенье он менялся. Говорил с Толиком о разных вещах. Плавать учил. Даже по морде дал — учил справедливости.

Справедливость… Что такое справедливость тогда? Где она, если отец бьет по лицу, а потом знакомит с новым сыном.

Новый сын! Э, нет, вы послушайте, как это звучит: новый сын, будто бывают старые сыновья.

Старые сыновья представились Толику маленькими старичками с бородами и усами. Они двигались на него стройной колонной — с горном и барабаном, и он видел в этой колонне самого себя: бородка, как у Чехова, и очки.

Толик взглянул на Тему. Новый сын все попинывал камешек, запустив руки в карманы, блестел на солнышке своим ежиком и вообще плевал сто раз на него, старого сына.

Неожиданно для себя Толик сжал кулаки и кинулся к спортивному парню. Это было все равно что бросаться на каменную крепость, на танк, на стену. Темка был наполовину выше Толика и вдвое шире в плечах. Но Толик не думал об этом. Он молотил Артема изо всех сил, ожесточенно обрушивал частые и несильные удары и приговаривал:

— Получай, гад! Получай, новый сын!..

5

Войдя домой, Толик обессиленно рухнул на мамину кровать и тут же забылся.

Он спал тяжелым, мертвецким сном и снова видел себя с бородкой клинышком. Очки поблескивали, как пенсне Изольды Павловны, а в руках крутились сапожные щетки. Рядом, на асфальте, истыканном каблуками, стоял младенец без штанов и с крылышками — божий, значит, посланник, глядел с интересом, как Толик крутит щетки, и повторял задумчиво: «Раб ты божий! Божий ты раб!»

Проснулся Толик словно от толчка. Над ним стояла мама и гладила его по плечу.

— Эх, муш ты мой, муш, — сказала она, ласково улыбаясь.

— А, что? — с трудом спросил Толик. Все, что случилось час назад, снова поднималось в нем, словно черный, грязный туман.

Мама протянула открытку, и Толик перечитал, что написал вчера на почте: «Дорогая Маша, сердечно поздравляю с днем рождения. Твой муш Петя».

Толик криво усмехнулся. Ошибка вышла. Муж, а не муш — от слова мужество, мужчина. Вот какая ошибка вышла! И не муж, и не мужество, и не мужчина… Изменник, вот что…

Толик поглядел на открыточные цветы, рванул бумажку.

— Что ты? — вздрогнула мама.

— Так, — ответил, хмурясь, Толик. «Сказать или не сказать?» — подумал он и решительно мотнул головой. Нельзя было даже на мгновенье представить, что будет, если сказать. Как будет. Он просто промолчит. Спрячет в себя подальше отца с его новой семьей.

Мама все глядела на Толика, все улыбалась, счастливая, что ей цветы подарили, нарядная, в синем платье под стать глазам, и что-то еще хотела сказать Толику. Наконец решилась.

— Там папа, — шепнула она и кивнула за окно.

Толик вздрогнул.

— Ну и что? — быстро спросил он.

— Нет, ничего, — ответила, смущаясь, мама. — Может, ты позовешь его?

Толик сел. На столе дымился пирог, в глубокой тарелке поблескивал холодец, в окружении нескольких рюмок стояла бутылка с вином. «День рождения! — горько подумал Толик, поглядывая на маму. — Знала бы она, какой это день рождения!»

— Так позовешь? — спросила, волнуясь, мама, и Толик увидел, как хотелось ей, чтоб пришел отец.

— Нет, — сказал он и шагнул к окну.

Возле ворот торопливо курил отец. Он смотрел на их окна и, увидев Толика, махнул ему рукой. Сердце зашлось у Толика. Он отступил назад, как когда-то мама.

— Что ж ты? — спросила из-за плеча мама. — Он тебя зовет!

Не ответив, Толик сел за стол.

— Тогда, — неуверенно сказала она, — тогда я схожу сама.

Мама глядела то на Толика, то на бабу Шуру, будто спрашивала у них разрешения. Толик мрачно смотрел в тарелку, а бабка словно ничего не слышала.

— Так я пойду, — не то спрашивая, не то утверждая, сказала мама и вышла в коридор.

«Не придет», — уверенно подумал Толик про отца. И точно. Мама вернулась бледная и растерянная.

— Он не идет, — сказала она. — И зовет тебя. Хочет тебе что-то объяснить…

Толик молча жевал холодец, не ощущая вкуса. Кровь тугими ударами стучала в висках. «Объяснить! — подумал он с ненавистью. — Все уже объяснил, чего там!»

Ночью Толик часто просыпался, словно от каких-то толчков, и с ужасом вспоминал отца. Будто только сейчас понимал, что случилось. В отчаянии Толик сжимал кулаки. Что делать? Что делать?.. Поздние слезы душили Толика, и он, чтоб не разбудить маму, зарывался с головой в подушку.

В ночной тишине цветы источали тонкий запах. Толик вспоминал, как доставал их, и проклинал себя. Ведь он для отца старался!

Толик лежал на спине, то забываясь, то вновь вздрагивая и широко открывая глаза. Над головой светлел потолок, с боков неясно проступали стены, и Толику казалось, что он бредет в лабиринте, что он заблудился в этих мутных стенах и не знает, куда идти. Толик закрывал глаза, и оказывалось, что у лабиринта нет дна. Он падал вниз, в черную пропасть, и задыхался от ужаса.

Утром Толик едва проснулся. Трещала голова, и все тело было тяжелым, словно налитое свинцом. Он плеснул в лицо воды, сунул в карман горбушку и вышел на улицу.

Двор был пуст и тих, как вчера, опять ярко горело солнце, но оно не походило ни на какого плавающего мальчишку. Просто шар, на который невозможно смотреть, надоедливый со своей жарой. Деревья даже примерно не напоминали богатырей — просто горы обвисших листьев. Асфальт душил тяжелым зноем, и ничего в нем интересного тоже не было.

Кто-то окликнул Толика, он обернулся и увидел отца.

— Подожди, Толик, — попросил он. — Я должен тебе объяснить.

Толик вгляделся в его лицо. Еще глубже стали две морщины от носа к уголкам рта, темные борозды пересекали лоб, а глаза походили на застывшие ледышки. Толик подумал, что отец сразу стал посторонним и незнакомым.

Он что-то говорил, но Толик не слушал, будто отец стоял за толстым стеклом. Потом повернулся и побежал.

— Толик! — крикнул отец. — Подожди!

И Толику послышалось отчаяние в его голосе. Но он лишь прибавил ходу.

Толик бежал размеренным шагом, как спортсмен, — согнув в локтях руки, дыша носом, сильно отталкиваясь ногами от земли, и вдруг услышал за спиной шаги.

Кто-то гнался за ним. Тот, сзади, приближался, и Толик рванулся вперед. Он уже не думал, что надо сгибать руки в локтях, дышать носом, сильно толкаться ногами. Толик мчался по дороге и слышал сзади тяжелое, прерывистое дыхание.

«Что же, — думал он, — значит, так? Отец обозлился и решил поговорить с ним, как тогда, на пляже? Дать ему как следует, чтоб выслушал и понял? Доказать свою справедливость? Ну уж нет! Этого не будет!»

Толик бежал все быстрее и чувствовал, как наливаются тяжестью ноги. Во рту стало горько, грудь сжимало. Изнемогая, он обернулся и рванул из последних сил. За ним бежал не отец, а его новый сын. «Подговорил! — решил Толик. — Или сам решил расквитаться за вчерашнее!»

Но сил больше не было, и Толик, еле дыша, прислонился к заборчику.

Боксеристый Артем медленно подходил к нему.

— Ну на бей, бей! — сказал отчаянно Толик. Все стало ему опять безразлично.

— Ну и бегаешь! — отдуваясь, проговорил Темка. — Будто кто гонится!

«Будто не гонится?» — ответил про себя Толик, но промолчал, удивляясь, что новый сын не торопится. В таких делах всегда торопятся.

— Слушай! — сказал, успокаиваясь, Темка, блестя на солнце своим ежиком. — Есть разговор!

«И у этого разговор», — подумал машинально Толик, но послушно пошел за Темкой. Они уселись на бревнышке под каким-то забором, и Темка вытащил сигареты.

— Куришь? — спросил он басом.

Толик мотнул головой. Но вдруг, неожиданно для себя, взял сигарету.

Подозрительно поглядывая на Толика, Темка поднес ему огонь. Толик втянул в себя горький дым. В горле защипало, ужасно захотелось кашлять, но он только крякнул, сдерживаясь, стараясь не ударить в грязь лицом. Теперь Толик дым не вдыхал, а глотал или выдувал носом, и очень походило, что он в самом деле курит. Только выступили слезы — вот и все.

— Дурак же ты! — убежденно сказал Темка, растягиваясь на бревнышке и дымя сигаретой. — Набросился на меня, а хоть бы спросил: нужен мне твой отец?

Толик удивленно уставился на него.

— Ты же его новый сын? — спросил он.

— «Новый, новый»! — обозлился Темка и даже покраснел. — У меня свой отец есть!

Толик ничего не понимал.

— Что, у тебя два отца?

— Ох, дурак! — подскочил Артем. — Ну, дурак! Отец у меня один, его мать выгнала, а потом твой пришел. Понял?

Толик кивнул.

— Ну так слушай! — сказал Темка и поднялся, чтобы идти. — Этот твой отец мне — до лампочки. Понял? У меня свой есть! Понял? А твоего я ненавижу. Понял?

Толик кивал головой после каждого Темкиного вопроса.

— Вот ты найди его, — велел Темка. — И скажи, что я его ненавижу. Понял? И пусть уходит!

Толик опять кивнул.

— Я и сам ему говорил, — грустно сказал Темка, — да мать плачет. Говорит: «Повешусь…»

Он вздохнул.

Если бы не мать, — сказал он, — я бы давно куда-нибудь драпанул.

6

После встречи с Темкой Толик снова бросил якорь у окна. Часами он торчал на подоконнике, пустыми глазами разглядывая улицу. Если бы кто-нибудь спросил его, что он там видел, Толик пожал бы плечами. Он ничего не видел. Все, что отмечали его глаза, в голове не оставляло никакого следа.

Толик думал совсем о другом.

Толик думал, что, значит, у отца не все так просто, если новый сын его ненавидит. Выходит, они теперь в сговоре с Темкой. Толик хочет, чтоб отец вернулся, а Темка — чтобы ушел от них. Вот так. Любовь и ненависть соединились.

Раньше Толик всегда ждал, что ему скажут взрослые. Что они решат. Что они сделают. А ты уже на сделанное гляди: нравится не нравится — не твое дело. Готовые решения кушай — подают их тебе на блюдечке, как кашу. Любишь не любишь — лопай!

Теперь все переменилось. Теперь он не станет молчать и ждать, что ему скажут. Надо действовать, чтобы все было в порядке! Надо вообще действовать в жизни, а не ждать!

Толику казалось, что раз их теперь двое, они сумеют добиться своего. Надо только сказать отцу, что Темка его ненавидит. Что у него есть свой отец и новый ему не нужен. Как жить с сыном, который его ненавидит? Отец должен уйти…

Думая об этом, Толик не переставал удивляться: почему отец женился снова? Как хватило решимости у него? Отцу было тяжело дома, и он ушел — Толик прекрасно понимал это. Ведь он ушел не просто так. Он ушел потому, что не мог смириться с бабкой. Он ушел в знак протеста — и это была борьба!

Тогда Толик жалел, любил, понимал отца. Сейчас — презирал!

Выходит, все это была липа? Обман? Пустые слова и пустые поступки — раз отец так быстро успокоился. Нашел новую жену. Нового сына…

Толик жестоко судил отца, сам порой не веря во все, что случилось. Это казалось фантастическим, невозможным, страшным: отец — изменник… Толик вспоминал, как он мучился, написав две жалобы на отца. Он считал, что совершил преступление, написав эти письма — первый раз избитый, другой — желая как лучше. Как он мучился, как он ненавидел себя! Но ведь ничего не мог поделать. А отец? Кто заставлял его?

Нет, то, что произошло, нельзя было понять, и Толик думал о мести.

Темка, кажется, придумал неплохо. Толик найдет отца и скажет ему, что все бесполезно, что Темка ему никогда не будет сыном, как Толик, что Темка ненавидит его.

Неожиданно Толик вспомнил день, когда был суд. Вспомнил, как говорил отец с мамой в стеклянном кубе. «Силой не удержишь», — сказал отец. Правильно, силой не удержишь. Может, он хочет всем этим доказать, что силой его не удержишь?..

Толик вышел на улицу и услышал странные звуки. Вроде музыка, но какая-то не такая.

На трамвайной остановке, окруженный людьми, стоял маленький толстый дядька в соломенной шляпе. Он был, наверное, чуть повыше Толика и в три раза толще. Толику сразу стало жалко его. Некрасивые люди всегда вызывали в нем смертельную жалость и слезы, а этот, в соломенной шляпе, еще держал на себе толстую медную трубу и дул в нее, отчего щеки его округлялись и он становился совсем страшным.

Дядька играл старый вальс — Толик слышал не раз эту музыку, она называлась «Амурские волны», — глаза его печалились, он был немного выпивши.

Толпа на остановке посмеивалась, а дядька все играл, пропуская трамвай за трамваем, будто он специально стоял тут и провожал трамваи. «Пу-пу-пу, пу-пу-пу, пу-пу-пу!» — торжественно гудел он, а люди подходили, похихикивали, показывали на него пальцем; кто-то постучал из-за спины по его соломенной шляпе.

Дядька перестал играть, оглянулся, нахмурил белесые брови. Подошел трамвай, он полез в него, не сняв трубу, и, конечно, застрял. Люди на остановке засмеялись хором, кто-то свистнул. У Толика навернулись слезы. Жестокий, жестокий народ! Он подскочил к трамвайной двери и помог толстяку снять трубу. Дядька забрался в трамвай, а Толик обернулся к людям на остановке, посмотрел, как они тупо хохочут, и крикнул захлебываясь:

— Что он вам сделал, гады? Что сделал?..

Кто-то осекся, но остальные продолжали смеяться, словно ничего не слышали. И вдруг из трамвайного окна высунулся толстяк. Он обвел толпу тоскливым взглядом.

— Эх, чудаки! — сказал он. — Смеетесь? А я друга сейчас похоронил. Тридцать лет рядом в оркестре играли.

Он сел, выставил из окна трубу и снова заиграл медленный вальс.

«Пу-пу-пу, пу-пу-пу…» — загудела труба, и трамвай медленно-медленно тронулся.

Люди на остановке быстро расходились, заспешив куда-то, а Толик стоял на рельсах, скрипя зубами, чтоб не зареветь, и смотрел, как уплывал по синим рельсам красно-желтый трамвай с трубачом.

Ему казалось, что это над ним хохотала толпа и что это у него умер старый друг. Да ведь так оно, в сущности, и было. Кто-то взял его за руку. Толик поднял глаза. Это был отец. Вот он, умерший друг… Стоит цел и невредим, человек, меняющий сыновей.

— Мне надо поговорить с тобой, — сказал Толик отцу, глубоко вздыхая, как бы освобождаясь от трубача.

— И мне надо поговорить с тобой, — ответил отец, вынимая папироску.

Они зашли в стеклянный кубик. Им поставили вазочки с цветными шариками, и Толик спросил первым:

— Зачем ты сделал это?

— Ты должен попытаться понять меня, — сказал отец, опуская голову. — Я измучился от такой жизни. Твоя бабушка невыносима. Мама не любит. Лучше как ножом: обрубил — и все… — он заглянул Толику в глаза. — Единственное, что я хочу, единственно, о чем думаю все время, — чтобы понял и простил меня ты. Я тебя очень люблю, — сказал отец, — и прошу остаться моим сыном.

Он сказал слово «моим» громче, будто хотел подчеркнуть, что Толик должен быть не чьим-то там сыном. Чудак человек! Разве можно стать чужим сыном, если у тебя есть отец?

— Ты понял меня? — спросил отец.

Толик вспомнил трамвай, уплывающий с трубачом. Вспомнил людей на остановке. Тем, веселым, было не до толстяка. Он их рассмешил, вот вам и все. А как мало! Как мало смеяться, когда надо плакать! Ах, люди, как часто не понимают они друг друга! Не хотят понять. Вот и отец спрашивает: «Ты понял меня?» — потому что сам ничего не понял. Потому что у самого сил понять не хватило.

— Нет, — ответил Толик, вглядываясь в отца, как в ту толпу на остановке. — Не понял, потому что ты не прав. Мама любит тебя. Любит, понятно? Она просто слабая, и ты ей должен помочь.

— Как помочь?! — воскликнул отец.

— Не знаю, — тихо сказал Толик. — Но ты должен. Вы должны оба.

Отец отвел глаза.

— Но не в этом дело, — продолжал Толик. — Не это я хотел сказать.

Он набрал побольше воздуха, чтобы нанести отцу последний удар.

— Темка тебя ненавидит, — сказал он, бледнея. — Он не хочет, чтобы ты был его новым отцом. У него есть старый. И он говорит, чтобы ты уходил от них..

Толик думал, отец растеряется, загорюет, вздохнет.

Но он только кивнул головой.

— Знаю, — сказал он. — Знаю!

7

Через день утром во дворе раздался свист. Толик выглянул из окна и увидел Цыпу.

Ничего себе гость!

Гость был не один, поодаль стояли пятеро каких-то незнакомых Толику ребят, и было ясно, что они пришли с Цыпой.

— Иди-ка! — крикнул долговязый развязным голосом. — Поговорим!..

Толик сразу почувствовал неладное, но не выйти, остаться дома было позорно. Сжимая кулаки, Толик сошел вниз.

На дворе было пустынно. Только Цыпа и пятеро парней.

Цыпа подошел вплотную к Толику, посмотрел сверху вниз, оттянув губу, и сильно ткнул его пальцем в живот. Толик от неожиданности отскочил назад, парни загоготали, а Цыпа уже снова медленно приближался к нему. Толик зарделся. Если бы Цыпа его ударил, было б не так обидно. Ударил за старое — вот и все. А тут он издевался. Тыкал пальцем.

Цыпа приближался, и Толик, свирепея, стремительно метнулся в атаку. Он целил в оттопыренную Цыпину губу, но не достал и попал в подбородок. Руку резанула острая боль, Толик скорчился, а когда разогнулся, увидел, что стоит в кольце. Пятеро незнакомых парней и шестой Цыпа медленно подходили к нему. Толик крутнулся, выбирая слабину в этом кольце, и почувствовал сильный удар сзади. В то же мгновенье град кулаков обрушился на него со всех сторон, будто он попал в молотилку. В глазах плавали желтые круги, парни били куда попало, и один ударил прямо в поддых. Земля поехала вбок, и Толик осел на асфальт.

Через минуту, когда Толик пришел в себя, вокруг никого не было. Парни бегали под тополем, там, где зимой играли в хоккей. Кто-то широкоплечий и складный стремительно настигал то одного, то другого, и парни валились с ног, как кегли. Тот, кто гонял их, действовал двумя руками. Правая у него была свободна, и он бил ею в нос. Во второй он держал толстую кошелку. Кошелкой широкоплечий добавлял, кому не хватало.

Пошатываясь, Толик приподнялся и побежал на помощь избавителю. Первым ему попался Цыпа. На этот раз Толик достал до его отвислой губы. Цыпа заревел и выпустил изо рта розовую пенку. Потом Толик поставил кому-то подножку и на полном ходу столкнулся со своим защитником.

Толик застыл от удивления.

Это был Темка. Он запыхался, глаза его горели, а левая рука еще раскручивала для удара тяжелую кошелку.

Парни беспорядочно разбегались. Артем свистнул им вслед — и те побежали быстрее. Толик злорадно засмеялся. Его трясло как в лихорадке, хотелось догнать Цыпу с его наемными избивателями, дать так, чтоб кубарем покатились вдоль по улице.

— Э-э, — сказал Артем, разглядывая Толика, — они тебя прилично помяли.

Успокаиваясь, Толик пошевелил толстым отчего-то языком. Во рту было солоно, один зуб шатался. Вдобавок горела ободранная щека.

— Сходи помойся! — велел Темка, и Толик повернулся к дому.

Взгляд его скользнул по своим окнам, и он остановился. Тяжелым, задумчивым взглядом на него смотрела баба Шура. Толик не помнил, чтобы она когда-нибудь так смотрела. Бабка не прокалывала Толика, не глядела сквозь него. Ему показалось, что она просто задумалась. Та самая баба Шура, которая никогда не задумывалась, вдруг задумалась.

Толик потоптался нерешительно и повернулся к Темке.

— Домой нельзя.

Они пошли к уличной колонке. Широкая струя хлынула на лицо. Сразу стало прохладно, приятно, боль утихла.

— Ничего, — утешил Темка, когда Толик утерся его платком. — За одного битого двух небитых дают.

Они пошли вдоль улицы.

— А вообще-то, — сказал Темка, — если хочешь быть небитым, занимайся боксом.

— Ты занимаешься?

— Угу! — Темка приподнял кошелку. Там лежали боксерские перчатки.

— Здорово! — удивился Толик. — Дай померить!

Они остановились прямо на тротуаре. Толик надел тугие, блестящие перчатки и, смеясь, помахал ими.

— Пойдем? — спросил Темка, вглядываясь в Толика.

— Куда?

— На тренировку. Поглядишь. Если захочешь, я тренера попрошу, он тебя возьмет. — Темка оглядел Толика. — Фигура у тебя подходящая. — Он засмеялся. — В весе мухи!

В спортивный зал пускали только в тапочках, но тапочек у Толика не было, и он, сняв ботинки, прошел туда босиком. В зале было прохладно, тихо, только строгие команды тренера отдавались гулким эхом где-то под потолком. В шеренге ребят, которые бегали, прыгали через скакалочки, наклонялись и махали руками, широкоплечий Темка просто терялся — все тут были широкоплечими, коренастыми такими бычками, и у всех прическа бобриком.

Толик все ждал, когда начнется бой, хотел посмотреть на Темку, как это тут у него получается, но на ринг Темку так и не выпустили. Он прыгал в углу с каким-то парнем, бил ему по кожаным лапам, и все. Зато стали драться двое других. Один парень был белобрысый, с челочкой и бесцветными маленькими глазками. Он все время скакал, мельтешил, подныривал под противника и все время нарывался на выставленный кулак. Казалось, другой парень, черненький такой и очень спокойный, лишь тем и занимался, что подставлял белобрысому свой кулак.

Тренер хвалил черненького, а белобрысому говорил, чтобы тот противника завлекал, а не мельтешил. Наконец с челочкой допрыгался. Черненький все выставлял, выставлял один кулак, а потом выждал момент — и как саданул второй рукой по белобрысому! Тот закачался, и у него носом пошла кровь.

Толик уже совсем было увлекся боем, но как только у белого побежала кровь, отправился в коридор. Уж очень противно стало глядеть, как белобрысый бодро улыбался, хотя в глазках у него было совсем другое.

Только что Толик сам дрался — не понарошку, а на самом деле — и разбил губу длинному Цыпе, и сам плевался кровью возле колонки, но там была драка, там была война. Толик мог рассказать по порядку, почему дрались там, во дворе. Здесь же черненький разбил нос белобрысому просто так. Не из-за чего. Может быть, он даже не хотел этого — черненький выглядел добрым парнем и совсем не злился, когда ударил того, с челочкой.

Нет, драться просто так и просто так пускать друг другу кровь из носу Толику не хотелось. Он признавал только серьезные драки. А тут и всерьез и понарошку.

Вышел, помахивая кошелкой, Темка.

— Не понравилось? — спросил он. — Ну ты просто не раскусил еще, не понял, что к чему.

— Да нет, — ответил Толик, — понял. Неохота просто так драться.

Темка рассмеялся.

— А так охота? — и кивнул на Толика. Толик потрогал лицо рукой. На скуле вздулся фингал, зуб все шатался и кровоточил.

— И так неохота, — подтвердил он и вдруг добавил: — Вообще драться неохота…

Он вложил в эти слова свой смысл. Действительно, как устал он от этой борьбы, от этой бесконечной драки с бабкой, с мамой, с Изольдой Павловной, с отцом, с Цыпой — да кого только не было среди противников, вот даже Темка, который мирно идет рядом. Ведь ничего не произошло с тех пор, как Толик поговорил с отцом. Ничего не сдвинулось с места. Отец не вернулся, и Темка по-прежнему его новый сын. Новый сын — значит, враг.

Враг-то враг, но Толик не испытывал к Темке никаких вражеских чувств. Наоборот. Темка поступал как товарищ, нет, больше — как друг. Он не тронул его, когда Толик бросился с кулаками. Даже не вспомнил ни разу про эту глупость, а ведь это была ужасная глупость бросаться на него: он-то тут при чем? А сегодня эта драка с Цыпиной компанией? Да и вообще. Темка был старше Толика на два класса, а говорил как с равным, не задирал нос, не хвастался, что сильнее. Вот и сейчас — шел, думал над Толикиными словами про драку и не смеялся, молчал — значит, понимал.

— А ты и не дерись! — сказал он. — Просто я уважаю сильных людей. И не только людей! — улыбнулся Темка. — Вот хочешь прочитаю?

Они сели на лавочку, и Темка вытащил из кошелки книгу.

— Про дельфинов и про китов, — сказал он. — Мировая книга. Вот слушай! Одного кашалота загарпунили. Когда кита гарпунят, он удирает, а этот наоборот. Пошел на таран. — Темка стал читать: — «Кашалот развернулся и бросился в атаку на судно. Двенадцатиметровый кит ударил судно головой в борт. Корабль резко накренился. Удар был так силен, что заскрежетали стальные листы корпуса, многие матросы попадали, а судовые двигатели вышли из строя. Пришлось судно отбуксировать в порт». — Темка восхищенно глянул на Толика. — Видел? — воскликнул он. — Какой отважный кит!

— Так это кит! — возразил Толик.

— А ты что, хуже кита? — удивился Темка. — Любой человек за себя постоять должен!

8

С Темкой было интересно. Он знал совершенно все про дельфинов и китов и озадачивал Толика своими вопросами.

— Знаешь, — спрашивал он, — какой длины самый большой кит?

Толик пожимал плечами.

— Тридцать три метра! — восхищался Артем. — Если бы кит встал на хвост, он был бы с десятиэтажный дом. Во!

Толик удивлялся, это было на самом деле здорово — идет по улице кит, и все от него в стороны шарахаются. А Темка снова приставал:

— Сколько он весит, знаешь? Сто пятьдесят тонн. Если его на весы положить, то на другую чашку должны встать две тысячи человек…

Толик представил: целая площадь во время демонстрации.

— …или сорок автобусов! — добивал Темка.

— А самый маленький кит, — спросил Толик, — метров десять?

— Этот самый маленький кит — мой любимый, — сказал Темка.

— Ты его видел? — удивился Толик.

— Нет… Просто он очень симпатичный, маленький, один метр.

Знания сыпались из Темки, как горох из мешка, и Толик узнавал тысячи забавных вещей. Оказывается, в одну секунду дельфин проплывает пять метров — как курьерский поезд мчится, — что сердце у кита весит столько же, сколько целый конь-тяжеловес, и что одной только крови у кита десять тонн, что дельфины разговаривают между собой, спасают людей в море и что мозг у дельфина больше, чем у человека.

— Ты кем будешь? — спросил однажды Темка у Толика.

Толик пожал плечами. Давно уж он не думал, кем станет. Сначала хотел летчиком или моряком, но это давно. Потом перестал думать о таком далеком, не до того было…

— А я стану акванавтом! — решительно произнес Темка.

— Кем-кем? — не понял Толик.

— Акванавтом. Значит, море изучать буду. И знаешь, чего я хочу? Приручить дельфина!

Темка глядел восторженно на Толика, глаза его блестели, словно вишни на солнце, и Толик удивился, откуда это у Темки, который живет в сухопутном городе — одна речка только рядом, — такая любовь к морю?

— Ты море-то хоть видел? — спросил Толик.

— Не! — весело ответил Темка. — Только в кино!

В кино и Толик много раз видел море, ну так что ж, этого ведь мало, и он поглядел на Темку с интересом. Значит, такой твердый у него характер, раз моря не видел ни разу, а любит его, любит дельфинов своих и кашалотов.

— Ну, это ничего! — воскликнул, весь светясь, Темка. — Меня отец обещал свозить к морю.

Отец! Это слово резануло Толика.

— Какой отец? — спросил он встревоженно.

— Да мой, мой, — помрачнел Темка. — Не волнуйся, — и закурил хмурясь. Толик задымил тоже. Как-то так получалось, что, разговаривая про отцов, они курили, хотя удовольствия было мало, а Темке так просто вредно — ведь спортсмены не курят.

— А кто он у тебя? — помолчав, спросил Толик.

Темка задумался, потом сказал:

— Нет, конечно. К морю он меня не свозит. — И добавил, горько усмехаясь: — Он у меня пьяница.

Толик испуганно уставился на Темку. Вот, значит, что!

Толик вспомнил тот вечер, хмельного отца. Он никогда не был пьяницей — правда, выпивал, но крепко только в тот вечер. И Толик не мог подумать даже, что отца можно лишиться из-за пьянства, хотя пьяные, бредущие вдоль заборов мужчины не раз встречались ему.

— Мать сперва жалела его, — сказал Темка, — в больницу лечиться возила, но он оттуда сбежал — домой пьяным вернулся. Прямо в больничном халате пришел, а под ним — ничего нет. Мать его и выгнала.

Он вздохнул, выпустил струю дыма, прикрыл глаза.

Толику стало жаль Темку, жаль его отца и мать, которых он никогда не видел, но которые мучились из-за водки, отец — не замечая этого, а мать — переживая, страдая, горюя, как Толикина мать, наверное, даже хуже.

— Ты пробовал водку? — спросил неожиданно Темка, оборачиваясь к Толику.

Он мотнул головой.

— А я пробовал, — сказал Темка. — Специально пробовал, когда дома никого не было. Узнать хотел, чего в ней такого хорошего.

Темка замолчал.

— Ну? — подстегнул его Толик.

— Налил полстакана и выпил. Горько — ужас! Голова сразу кругом пошла, будто в нокдаун попал. А потом мутить меня стало. Тут мать вернулась, понюхала стакан и давай меня ремнем хвостать. Ревет и лупит, ревет и лупит, а я ей ничего объяснить не могу, язык еле ворочается. Испугалась, что и я запью.

Он усмехнулся.

— Твой-то тоже попивать начинает, — сказал он.

Толик вздрогнул. Отец стал выпивать? Да нет, быть этого не может!

— Врешь! — выдохнул Толик и добавил зло: — Наговариваешь ты все, потому что ненавидишь! — И сам удивился тому, как сказал. Будто он Темку уговаривал отца любить.

— Ну знаешь, — обиделся Артем. — Что не люблю я его, это точно. Но чтобы наговаривать, ты это брось.

Верно, не тот человек был Темка, чтобы зря говорить.

— Хоть бы он ушел поскорей! — вздохнул Темка. — Вот думаю и ничего придумать не могу. Что бы такое выкинуть, чтобы он ушел? — Он повернулся к Толику. — Может, ты придумаешь?

«Что тут придумаешь? — с горечью подумал Толик. — Ведро воды на него вылить, чтобы обиделся, капкан у входа поставить? Все это ерунда, все это детские штучки, и не помогут они».

— Может, мне из дому уйти? — спросил сам себя Темка. — Я ведь давно хотел. Но куда? — вздохнул он. — Куда уйти-то?

Они бродят по городу, как два бездомных щенка, и некуда им деться. Слава богу, погода стоит хорошая, и мать Артему дает немного денег. Они покупают пончики с повидлом и запивают их сладкой газировкой — не хуже любого обеда и даже интереснее — не надо есть суп и сидеть не надо. Пожевал стоя, попил и шагай себе дальше.

В речке искупаются, на тренировку Темкину сходят — Толик его в коридоре подождет, потом опять просто так бродят. Весь свой город исколесили. Где не побывали только. Даже в знаменитой Клопиной деревне.

Давно-давно, когда ни Толика, ни Темки на свете не было и война шла, в город их приходили эшелоны. Выходили из них люди, вытаскивали тяжелые ящики, везли на лошадях в разные места, где днем и ночью костры горели. Зима была, кострами отогревали землю, а потом вбивали, в нее железные балки, строили торопливо заводы, ставили в холодных цехах станки, которые в ящиках привезли. Холодно было, померли многие по дороге от голода, а станки привезли как новенькие — в смазке, не попорченные ржой, чтоб сразу без проволочек можно было делать снаряды.

Тетя Поля говорила Толику, о себе люди тогда думали мало, работали круглые сутки, в три смены, а жили-как попало. Строили деревянные хибарки в длинном овраге, который был, в самом центре, между стенок опилки насыпали для теплоты или паровозный шлак. Хибарки росли одна возле другой, как пчелиные соты, и никто не жаловался. Думали: кончится война, построим большие дома, заживем хорошо сразу, да не вышло. Не сразу большие дома построили, да и хибары не сдавались — время-то шло, рождались дети вроде Темки с Толиком, в хибарках народу прибавлялось, и никаких новых домов не хватало, чтобы расселить деревянный овраг. Овраг этот прозвали Клопиная деревня.

Уже выросли Толик с Темкой, люди послевоенного рождения, а Клопиная деревня все существовала, хоть и опустела почти. Дощатыми крестами заколотили окна хибар, и зимой домики заносило непролазными сугробами по самые крыши. Нежилым, пустынным, таинственным становился старый овраг.

Стоя рядом с Темкой на краю обрыва, Толик думал, что сверху Клопиная деревня походит на странное лицо, изрытое оспой, изрезанное морщинами улиц и полосой ручья, протекающего по дну. Лицо было безмолвным, будто вырезанным из камня, как лица египетских сфинксов из учебника по истории. Но оно не умирало, нет, наоборот. Толику показалось, овраг едва ухмыляется, притворился, что глух и стар, а сам готовится выбросить какую-нибудь штуку.

— Пойдем? — спросил Толика Темка, кивая на овраг.

Тысячу раз разглядывал Толик сверху Клопиную деревню, даже бывал там раньше у каких-то бабкиных знакомых — правда, это было давно, когда окна в хибарках еще сверкали мутными стеклами, а по узким улицам ходили люди. Но идти туда сейчас… Ему стало не по себе, жутковато, но Темка поглядывал на него, улыбаясь, и Толик вспомнил про отважного кита.

Ступеньки крутой лестницы вели их вдоль пустой горбатой улицы. Солнце не забиралось сюда, и прямо посреди дороги росли тощие, но безмерно длинные подсолнухи с маленькими головками.

— К свету тянутся! — сказал про них Темка, как про живых, и они удивленно остановились. Дорогу им пересекала курица с цыплятами. Это было странно и смешно — по вымершей деревне шла такая живность. Мать шагала деловито, не обращая внимания на людей, будто никогда им не принадлежала.

— Во дает! — восхитился Толик смелой курицей.

Сбоку стояла хибара такая же, как другие, с заколоченными накрест окнами, только дверь была распахнута. Она тихо скрипела на ржавых петлях, чуть шевелясь от незаметного ветерка.

Темка шагнул в хибару, распахнул еще одну дверь и шарахнулся в сторону. В комнате раздался дикий визг, мимо них метнулось чудовище, и Темка расхохотался.

— Да это кошка! — крикнул он. — Их тут уйма.

Они вошли в домик.

На полу лежал толстый слой пыли, и после каждого шага оставались четкие следы. В углу были свалены желтые газеты и стопка старых книг.

Толик перевел дыхание.

— А что? — вдруг сказал Темка. — Это идея! Здесь можно жить.

И весело поглядел на Толика.

9

Толик был в восторге от Темки.

Еще когда они поднимались из Клопиной деревни, Толик, глядя восхищенно на Темкин затылок, решил во всем ему подражать. Кроме бокса. Он даже подстричься решил под бобрик, как Темка.

Все-таки удивительный человек встретился Толику. Ведь небольшой еще, не взрослый, во всяком случае, а какой решительный! Только теперь Толик начинал понимать по-настоящему Темкины слова и про кита, и про то, что человек должен сильным быть. Темка был сильным и волевым и воспитывал в себе силу и волю.

Толик и раньше понимал, что Темка отличается от него — например, он любил дельфинов и китов, считал, что надо заниматься боксом, он много еще других вещей говорил, убежденно говорил, и Толик втайне, в закоулках души завидовал этой Темкиной уверенности. Теперь он завидовал ему, не таясь, и зависть эта была хорошая, потому что одно дело впустую завидовать, а другое — завидуя, стараться быть не хуже.

Нет, не подражать Темке было нельзя. И раньше он нравился Толику — это так, но теперь, после того что Темка решил там, в Клопиной деревне, его можно было сравнить только с тем отважным китом. Темка шел на таран. Изо всей силы!

Они дружно шагали в ногу. Толик вспомнил знакомую песенку и замурлыкал ее под нос. Темка услышал ее и подхватил. Толик взглянул на него и запел громче. Они шагали и пели во весь голос, довольные собой и всем, что было.

Встань пораньше, Встань пораньше, Встань пораньше — Только утро замаячит у ворот, Ты услышишь, ты услышишь, Как веселый барабанщик В руки палочки кленовые берет. Ты услышишь, ты услышишь, Как веселый барабанщик В руки палочки кленовые берет.

Они шли, распевали свою песенку во все горло, и прохожие, улыбаясь, оборачивались на них. А чего улыбаться? «Тр-ра-ра! Тр-р-ра!» — стучали кленовые палочки. Чего улыбаться, Толик пел вполне серьезно. И Темка тоже. «Тр-р-ра! Тр-р-ра!» — грохотал тугой барабан. Нечего улыбаться!

Они шли в ногу, как военные. Вполне серьезно. И песня у них была военная. Что улыбаться, если идут двое и громко поют? Может, это отряд? Боевой отряд? Разве двое не могут быть отрядом?

Толик все шел и пел и за своим голосом не услышал, как умолк Темка. Как остановился он словно вкопанный. А Толик все шел и шел и обернулся, только отмерив еще шагов десять.

Темка стоял возле пьяного дядьки, а тот валился на него, еле держась на ногах. Темка удерживал его руками, прислонял к стенке, и Толику вдруг показалось, что пьяный пристает к Темке. Он кинулся назад на выручку и вдруг увидел блестящие Темкины глаза.

Эти глаза потрясли Толика.

В глазах у Темки, у отважного Темки, у человека сильной воли, были слезы.

— Иди! — приказал Темка Толику твердым голосом. — Иди домой. Я должен отвести его. Это мой отец.

Толик глядел на пьяного, ничего не понимая.

Это Темкин отец? Не может быть, чтоб у Темки был такой отец! Не может быть, чтоб такие дети были у таких отцов!

Пьяный свесил голову на грудь, полуприкрыв глаза. Рубашка у него была в грязи и порвана: видно, он падал и зацепился за что-то. Время от времени пьяный вскидывал голову, обводил вокруг мутными глазами и выкрикивал:

— Ар-ртюша! Стар-ричок!

Темка закинул руку отца себе через плечо и сделал шаг. Пьяный повалился и едва не уронил Темку. Толик подскочил к ним и подхватил пьяного с другой стороны.

Они вели Темкиного отца по улице, и все уступали им дорогу. Пьяница оказался тяжелый. Толик чувствовал, как по лбу у него струится пот, но утереться было нельзя, и он дул на капельку, которая свисла с носа. Капелька, как назло, не слетала, щекотала, мешала, и Толик злился за это на пьяного.

Рядом пыхтел Темка. Изредка Толик взглядывал на него, и сердце его сжималось. Глаза у Темки расширились, губы тряслись, он побледнел, на виске вздулась вена.

Прохожие оглядывались на них, говорили всяк свое, но чаще другого Толик слышал одну фразу:

— Бедные дети!

«Бедные дети! — злился он. — Не бедные дети, а бедные взрослые — вот что! Вместо того чтоб жалеть, помогли бы лучше».

Они шагали вперед, и Толик заметил, как все больше и больше бледнел Темка. Наконец они остановились у деревянных, почерневших от времени и дождей ворот. Ржавое кольцо в воротах скрипнуло, мальчишки втащили пьяного во двор, а потом по ступенькам — в маленькую темную прихожую. Темка толкнул ногой какую-то дверь, и они очутились со своей ношей в узкой комнатке.

Толик оглянулся и опешил.

Из-за стола медленно поднимался отец. Рядом с ним стояла маленькая женщина. На улице было жарко, а она куталась в платок.

Вот, значит, куда привели они Темкиного отца. Впрочем, что тут удивительного? Просто Толик, пока они тащили свою тяжелую ношу, ни разу не подумал об этом — куда ведет Темка. И все-таки это было неожиданно — увидеть отца в одной майке за чужим столом, в чужой комнате, рядом с чужой женщиной.

Толик услышал, как загрохотало сердце. В секунду он покрылся липким потом, ноги задрожали — то ли от усталости, то ли от того, что он увидел.

А маленькая женщина в платке долго и неотрывно смотрела на Темку такими же жгучими, как у Темки, глазами, потом шагнула к нему.

— Зачем ты привел его? — спросила она Темку. — Ты же знаешь… Зачем ты привел, спрашиваю? — закричала она.

И без переходов, без всяких пауз Темка закричал в ответ ей:

— Затем, что он мой отец, понятно? Затем, что это он должен жить тут! — Темка сделался белым как стенка. — А вы? — кричал он, обращаясь к отцу. — А вы тут не должны жить! Вы должны жить у него!

Темка показал пальцем на Толика, маленькая женщина будто лишь сейчас заметила его. Она пристально взглянула на Толика.

— Слышите? — орал Темка. — Вы, так называемый Петр Иванович! Убирайтесь отсюда!..

Отец покрылся красными пятнами, стоял истуканом и ничего не отвечал. Маленькая женщина замерла тоже. Только пьяный Темкин отец оглушающе храпел, запрокинув, как мертвый, голову.

Темка повернулся к Толику, шагнул к нему и подтолкнул в прихожую.

Они вышли на улицу. И Толик видел, как мелко трясется Темка, будто он просидел сутки в мерзлом, остылом погребе…

10

После того как они вышли на улицу, Темка ни слова не сказал об отце. Ни звука. Будто ничего и не было, будто не шли они через весь город с пьяным.

— Значит, как условились, — сказал он, успокоившись, и пожал, прощаясь, Толику руку.

Целый день Толик думал о Темке.

Думал, что все его несчастья по сравнению с Темкиными, хоть, может, и не ерунда, но, в общем-то, конечно, меньше, проще.

Темка знал, что значит позор, когда ведешь пьяного отца через город, Толик о таком и подумать не мог. У Темкиной матери был теперь другой муж — Толикин отец. И она требовала от Темки, чтобы он полюбил его. А Толик и представить себе этого не мог.

Нет, Темке трудней и тяжелей, чем Толику. В тысячу раз хуже!

Толик думал так, считая себя еще счастливцем по сравнению с Темкой, и Темка от этого становился в его глазах все лучше. Он хвалил Темку, он любил его. Он подумал даже, как было бы здорово, если бы Темка был его старшим братом.

Толик улыбался про себя, гордился Темкой и совсем забыл о своих бедах.

В тот же день, вечером, мама позвала Толика в магазин. Он долго отнекивался, но потом согласился, и они пошли в центр. У мамы было хорошее настроение, она все улыбалась, рассказывала Толику, каким он был маленьким. Потом замолчала.

— Однажды ты спросил меня, — сказала она. — «Мама, — спросил ты, — а что такое жизнь?» Я удивилась твоему вопросу, а ты добавил: «Мне кажется — это игра». — «Как это?» — спросила я, смеясь. «А как в игре: и грустно и смешно».

Толик улыбнулся.

— Сколько мне было тогда? — спросил он.

— Пять лет, — ответила мама.

— Что ж, все верно, — подтвердил он. — Жить — это и грустно и смешно.

Мама взглянула на него удивленно.

— Тебе было пять лет, что ты мог понимать?

— Но ведь верно? — спросил Толик, вглядываясь в маму.

— Потому и помню, — вздохнула она, — столько лет…

Они шли не спеша, говорили о всякой всячине и совсем не подозревали, что еще один квартал им остался, еще сто шагов, еще десять…

Мама остановилась. Толик взглянул вперед.

Из дверей магазина выходил отец. Он держал под руку маленькую, с черными, как у Темки, глазами женщину. По другую сторону от отца стоял Темка. Он всматривался в маму Толика, мама всматривалась в женщину. А отец и Толик глядели друг на друга.

Они потоптались немного друг против друга, и отец с новой семьей свернул в сторону.

Мама качнулась, и Толик подхватил ее. Мамино лицо было белым, губы плотно сжимались. Толик думал, она заплачет, как всегда, но глаза ее были сухими, только блестели необычно.

И еще он увидел в маминых глазах отчаянность. Будто она решилась на что-то.

— Ты знал? — спросила она вдруг сухо, и у Толика не хватило духу соврать. Да и что толку врать? Он кивнул.

Мама коротко размахнулась и ударила Толика по щеке.

Толик не обиделся, не заплакал. Он смотрел на маму, будто с высоты. Будто был он на горке, а мама внизу.

Ведь ее же он пожалел, когда не сказал про отца. Хотел, чтобы мама подольше не знала. Впрочем, это глупо, конечно. Все равно бы узнала.

— И глупо и смешно, — сказал Толик и увидел побелевшие мамины глаза.

 

Часть четвертая

Пожар

1

Не узнавал Толик маму.

Все в ней переменилось: и походка, и голос, и глаза.

По комнате ходит быстро. Голос звонкий стал, словно металлу в него добавили. Не плачет, как раньше, наоборот — глаза ясные, и решительность в них. Только сама как струна натянутая. Затронь — сорвется и больно ударит.

Ходит она по комнате, делает свои привычные дела, а сама все думает напряженно. Спросишь о чем-нибудь — молчит, не слышит, а повторишь громче — вздрогнет, обернется, «Что-что?» — скажет и тут же опять про свое думает. Толик даже пугаться стал: не случилось бы чего-нибудь с ней, не попала бы под машину, вот так задумавшись, когда с работы идет.

Но самое главное — мама к бабке переменилась. Мало с ней говорит — так, о пустяках только, о всяких домашних делах, да и то — перекинутся словом и молчат. Бабка на маму строго взирает, рассматривает ее пристально, будто диковинную бабочку, а мама на ее разглядывания — ноль внимания. Раньше бы бабка про такое мамино поведение высказалась немедленно, а теперь молчит. Чувствует перемену.

И вдруг кончилось бабкино владычество. Будто династия какого-нибудь Рамзеса Второго в учебнике истории.

Толик думал, бабы Шурино царство навечно, навсегда, а если даже не навсегда, то нелегко ее свергнуть будет. А вышло все очень просто. И смешно.

Мыла мама однажды пол. Тряпкой громко шваркала, зло по полу воду гоняла и добралась до бабки с уткнутыми друг в друга тапками. Дулась опять за что-то баба Шура. Характер проявляла. Так вот, добралась мама до бабкиных тапок и вдруг сказала:

— Ну-ка подвинься!

Не стала бабкины ноги тряпкой аккуратно обводить.

Баба Шура на нее уставилась, точно филин. Поразилась маминой «наглости». Потом губы поджала и отвернулась, будто ничего не слышала.

— Подвинься! — еще раз сказала мама. — Видишь, пол мою.

А бабка оглохла, приготовилась с мамой за такое покушение не говорить, пока сама не устанет.

И тут случилось.

Мама поглядела пристально на бабку, руки о передник вытерла и вдруг — раз! — подхватила стул вместе с бабкой. И на другое место поставила. Толик расхохотался. Будто мебель передвинула, неодушевленный предмет. Да так оно и есть. Какой же бабка одушевленный предмет, коли у нее души нет?

Вот и все. Баба Шура сидела переставленная, как мебель, из одного угла в другой, и рот у нее сам по себе открылся. А закрыться никак не мог. Сидела бабка с открытым ртом, потеряв всякую царственность и всякую грозность, а Толик все хохотал, радуясь падению императрицы, приветствуя великую домашнюю революцию, и революционная сила — солдаты, матросы, крестьяне и рабыни, вместе взятые, мама то есть, — не выдержала, усмехнулась тоже.

Когда мама взяла деревянный трон и переставила его вместе с бабой Шурой в другое место, Толик удивился: какая она сильная, оказывается! Легко так стул перекинула.

Но оказалось, мама еще сильнее. Оказалось, это только всему начало. Пролог, как в книгах пишут. Главное впереди было.

С тех пор как бабку свергли, она стала тише воды, ниже травы. Ходит по комнате — еле тапками шуршит, будто они у нее на воздушных подушках. И молится, молится усердно. Возьмет половичок, под коленки подложит и кланяется, кланяется… Раз мама с ней не очень-то говорит, так с иконой переговаривается.

Дальше так было. В субботу мама тесто завела. Утром Толик проснулся, нюхнул — вкусно пахнет. Огляделся, бабка пышки в тряпицу заматывает. Потом платок пониже на лоб натянула, подошла к своей иконе, поклонилась. Такая смиренная, тихая. Аккуратно за собой дверь притворила.

Толику стало любопытно, куда это ее понесло в такую рань. Он вскочил с постели, высунулся в окно.

Внизу, на крылечке, стояла тетя Поля. Бабка поравнялась с ней, затопталась, принялась вокруг оглядываться, будто бы погода ей нравится — никогда никаких погод не замечала, а тут заметила. Тетя Поля глядит на бабку, едва улыбается, все топтания бабкины понимает, ждет. Ведь с тех пор, с суда, как в коридоре встретятся, друг друга не узнают, а тут топчется баба Шура — видно, хочет помириться.

— И чего это, Полина, ты тут стоишь? — спросила наконец бабка, невзначай будто так обронила.

Тетя Поля еще хитрей улыбнулась.

— Свежим воздухом дышу. Птичек слушаю, — сказала. — А что делать-то?

— В божий храм идти, — смиренно бабка ответила.

— Так я партейка! — сказала тетя Поля.

Но бабка рассмеялась:

— Какая ты партейка?

Тетя Поля подобралась, будто драться решила.

— А вот такая. Муж у меня партейный был — значит, и я тоже. — Потом усмехнулась: — Ну а ты-то, Васильевна, хоть не партейка, а ведь неверующая — зачем идешь?

Баба Шура сгорбила острые плечики, прикинулась обиженной, но ничего не ответила, пошла. И вдруг за камень запнулась. Чертыхнулась полным голосом. Тетя Поля усмехнулась, подмигнула снизу Толику, и ему тоже стало весело.

Толик слез с подоконника и увидел, что мама стоит посреди комнаты в одной сорочке и пустую миску из-под теста держит.

— Ты чего? — спросил Толик, но мама словно его не слышала.

— Ах ты! — сказала она. — Ах ты, проклятая богомолка! Тесто извела и пышки в церковь потащила. Нищим раздавать!

Мама быстро оделась, села на краешек сундука.

— Ах ты! — повторила она с досадой, и лицо покрылось у нее розовыми пятнами.

Вот расстроилась! Подумаешь, унесла бабка пышки, то ли еще раньше было. Но мама все не могла успокоиться.

— Видишь, — говорила она, распаляясь, — видишь, как бабушка бога любит? Ради него нас без еды оставила!

Мама подошла к комоду, отчаянно подергала ящик, где бабка деньги прятала. Бесполезно! Закрыты деньги на тонкий ключик. Ничего не скажешь, устроила им сегодня бабка великий пост. Маме, наверное, отомстить решила. Сиди теперь жди допоздна, пока она вернуться изволит.

Раньше бы мама только вздохнула да пошла к соседям чего-нибудь перезанять, а теперь никуда не шла, металась по комнате.

— Стыдно ведь! — шептала она. — Стыдно побираться! И ради чего? Ради этого?..

Она остановилась, посмотрела ненавидящим взглядом в угол.

— Все ему! Все! — Мама так это сказала, что Толик понял: конечно, она не про пышки говорит.

— Все богом своим прикрывает! — выкрикнула мама, и Толик увидел, как у нее посветлели от гнева глаза. — И хоть бы верила! А то ведь врет все! Лицемерничает!

Никогда еще Толик не видел маму такой. Ее прямо колотило всю.

— Везде у нее бог! — кричала она. — Гадить — бог! Жизнь всем калечить — тоже бог велит!

Мама вдруг подтащила в угол стул, сняла бабки Шурино божество и уцепилась кусачками за гвоздь, на котором висела икона.

Гвоздь — будто ворона каркнула: «Кр-р-рак!» — из стены выскочил, а мама стояла на стуле и вертела его, разглядывала тщательно. Будто не ржавый гвоздик, а зуб у кого-то выдернула. И удивлялась теперь. И зубу удивлялась диковинному. И тому, что сумела выдрать его, хоть никак на это не рассчитывала.

Толик подошел к иконе, первый раз в жизни близко ее увидел. Отер пальцем со стекла пыль, и круг над головой у святого озарился. Живые глаза на Толика глянули, будто сразу повеселел старец, что его достали из угла.

— Мама, — спросил Толик, — а круг над головой из золота?

— Из золота! — ответила она, усмехаясь. — Из золота, да самоварного.

И вдруг мама подняла руки вверх. Толик охнуть не успел — мелким бисером брызнуло стекло, отскочили какие-то железки, отпали цветочки, лопнул деревянный обод.

Мама стояла над разбитой иконой, и Толик испугался, взглянув на нее. Она снова стала покорной, как раньше. Руки, словно плети, висели вдоль тела.

Минуту назад он праздновал победу вместе с мамой и удивлялся, какая она сильная, раз выдернула, словно больной зуб, ржавый гвоздь из угла. Он удивлялся маме и не боялся бабки. Мама перенесла ее со стулом, мама сбросила икону, мама ходила прямая и решительная — значит, бояться было нечего. Рабыня расправляла плечи.

И вдруг — грохот. И вдруг — опять рабыня.

Толик вглядывался в маму, волнуясь за нее, понимая, прекрасно понимая, что это непросто — взять и в один миг, в одно мгновенье все переломать. Всю жизнь подчиняться — и вдруг восстать.

— Что будет! Что будет!.. — вздохнула мама, но посмотрела на Толика и, увидев его испуганные глаза, снова стала решительной.

— Ну, — сказала она, вздыхая освобожденно, — чему быть, того не миновать! — И пошла за веником.

Когда мама уносила на помойку разбитую икону, неожиданно Толик пожалел святого старца с повеселевшими глазами.

«Он-то тут при чем?» — подумал Толик и поглядел жалеючи вслед маме.

2

Бабка вошла, развязала платок, закрывавший лоб, перекрестилась в угол — и замерла. Моргнула, моргнула, взглянула на маму, поняла все. Глаза у нее остекленели, и она грохнулась на пол.

Мама вжалась в шкаф, смотрела неотрывно на лежащую бабку и даже двинуться не могла.

— Господи, что же это! — вскрикнула она наконец испуганно и, кинувшись на колени, приложила ухо к бабкиной груди. Потом отстранилась.

— Толик! — сказала она лихорадочно. — Помоги!

Вдвоем они перенесли старуху на кровать, и мама выскочила в коридор.

— Я за «скорой»! — крикнула она, выбегая.

Толик остался один. Ему стало не по себе. На кровати лежала бабка, и неизвестно — живая она была или нет.

Толик вспомнил, как он желал бабке смерти. Как пришла однажды, в самый тяжелый день к нему эта мысль, мучительная и жестокая. Он желал бабке смерти, он винил ее во всех своих бедах, он считал, что она, и только она виновата кругом. Никогда, никогда прежде не думал он об этом, никогда и никому не желал смерти, а тут умолял, чтобы бабка умерла. Чтобы исчезла с этого света. Чтобы исчезла и не мешала людям жить.

И вот бабка лежала на кровати, вытянув руки. Толик не слышал ее дыхания — может, и правда она умерла. Но странно! Он теперь не желал ей смерти. Он теперь жалел бабку, ужасаясь: а что, если она и вправду умерла?

Толик глядел на востренький желтый бабы Шурин носик и уже не винил ее, как прежде. Он по-прежнему не любил ее, но отец своим поступком, этой своей женитьбой вдруг как бы снял с бабки половину ее вины. Раньше бабка была одна во всем виновата в Толикиных глазах. И вот отец…

Толик привык к Темке, привык уже к мысли, что у отца другая семья. Привыкнуть можно, а понять нельзя. Так он ничего и не понимал, хотя одно знал наверняка — отец не такой уж твердый, как раньше казалось. Он тоже теперь виноват. И по сравнению с отцом, по сравнению с этим его поступком баба Шура в глазах Толика вдруг как будто стала лучше. Ну, может быть, не лучше, но не такой уж плохой и страшной.

Он вглядывался в бабкин носик, утопавший в подушках, и неожиданно подумал, что, наверное, стал похож на нее. У человека беда, ему худо, а он сидит, глядит, думает о чем-то. А надо не сидеть. Надо делать! Надо что-то делать!

Толик вскочил и подбежал к комоду. Где-то тут, в коробке, мама хранила валерьянку. Толик нашел пузырек, накапал лекарство в рюмочку, долил водой и подошел к бабке. Давать ей лекарство было неудобно. Оно бы пролилось, едва только наклонишь рюмку, но Толик все-таки решил попробовать.

Он поднес рюмку к бабкиному рту — и обомлел.

Баба Шура, не открывая глаз, приподняла голову и мигом опустошила рюмку.

Толик стоял над бабкой и ошарашенно глядел на нее. И вдруг захохотал. Он приседал и корчился. Он покатывался со смеху. Это было здорово! Лежит почти мертвая — и вдруг хвать рюмку! Во дает, бабка! Во представляется!

— Что гогочешь? — недовольно спросила баба Шура и приоткрыла один глаз.

Толик захохотал еще пуще, но тут же умолк.

Дверь широко распахнулась, и вслед за мамой вошел врач. Не врач, а какой-то Геркулес. Рукава у него закатаны, как у мясника, а руки обросли густой шерстью. Геркулес держал одним пальцем маленький чемоданчик, и казалось, дай ему гирю, он ее тоже держал бы одним пальцем.

Мама говорила с врачом шепотом, рассказывала ему, как и отчего упала баба Шура, а он молчал, слушал своей резиновой змеей бабкин живот, переставлял быстро блестящий кругляшок, будто кто-то убегал из-под кругляша в бабкином животе, и доктор хмурился, был недоволен. Потом врач взял бабкину руку. Пощупал ее.

Баба Шура лежала словно мертвая, и только востренький носик топорщился из подушек.

Геркулес пощупал бабкину руку и вдруг отпустил ее. Рука упала. Он поднял ее снова и снова отпустил. Рука упала.

Мама позеленела.

— Не может быть! — прошептала она и повторила: — Не может быть!..

Геркулес был неподвижен и молчалив. Лицо его словно окаменело. В третий раз взял он бабкину руку, поднял ее, отпустил. Рука снова шлепнулась на кровать.

Мама заплакала, а Геркулес вдруг сказал громовым голосом:

— Эй!

Бабка была как покойница.

— Эй, бабуся! — повторил Геркулес.

Бабка смолчала.

— Симуляция, — пророкотал врач, пряча свою резиновую змею в карман и берясь пальцем за чемоданчик.

— Как же быть? — ничего не понимая, спросила мама.

— Симуляция, я говорю, — пробухал врач. — Пульс нормальный. — И вдруг расхохотался. — Божественная, значит, старушка-то? Оно и видно!..

Врач хлопнул дверью. Бабка открыла глаза. Мама устало опустилась на сундук.

— Представлялась! — протянула она и заплакала. — Опять представлялась!..

— А што? — подняла бабка острый нос. — Обрадели, што померла? Наследства захотели? — И захихикала. — Это я вас испытать захотела.

— Эх ты, испытательница! — горько сказал Толик, перестав смеяться. — А икону уже не жалко?

Бабка насупилась и перекрестилась в пустой угол. Толик даже чертыхнулся. Ну, бабка! Хоть кол на голове ей теши!

3

Толик сидел рядом с тетей Полей на лавочке у ворот и чертил прутиком по земле. Вышла мама. Лицо у нее было поблекшее, усталое. Еще бы, устанешь тут от бесконечных бабкиных представлений. Толик усмехнулся, вспомнив, как бабка лежала будто мертвая. Ни дать ни взять — лисица из басни Крылова. Но лисица — в басне, а чего бабке-то хитрить? Зачем так представляться? Если ты серьезно обиделась, что мама икону выкинула, так разве можно представляться? А если она проверяла, что станет мама делать, если бабка помрет? Фу, как глупо! Толик подумал про двух старушек из магазина — мать и дочь. Та старушка, та мать, так бы представляться не стала. Да разве можно испытывать людей, что будут делать они, если умрешь? И не просто людей — свою дочь.

Толик посмотрел на маму. Хоть и была она блеклой какой-то, глаза ее смотрели по-прежнему решительно и твердо. «Молодец, — подумал Толик про нее. — Молодец, что не скисла от бабкиных фокусов». Нет, решительно с мамой что-то происходит. Толик вгляделся в нее. Мама смотрела сейчас не только решительно, но зло. Злой он ее еще никогда не видел. Всегда она была слабой, покорной, а тут злой. Будто другой человек сидит. Платье мамино, лицо тоже ее, а вот глаза чужие. Жесткие глаза и острые какие-то.

— Как живешь, Маша? — спросила ее тетя Поля. Спросила осторожно, будто больную.

Мама со всеми вежливо разговаривала, с тетей Полей особенно, а тут не взглянула даже. Прямо перед собой все смотрела, едва щурясь.

— Разве это жизнь? — ответила она резко. — Только и думаешь, как бы в петлю. Муж ушел, мать бесится. Сын и тот против меня.

Толик не обиделся ни чуточки. Снова поглядел на маму с интересом. Раз так говорит, да и смотрит так, чему-то быть, значит. Толик знал бабку и знал, что она может выкинуть, какую штуковину. Знал он и отца, и его поступки тоже можно было предположить, кроме последнего. Знал Толик и маму. Но он знал иную маму — эта, со злыми глазами, была неизвестна ему. И новая, решительная, злая, отчаянная мама могла — да нет, не могла — должна была что-то сделать. Удивительное. Выходящее из ряда вон.

Тетя Поля вздохнула. Помолчала.

— Ты уж прости меня, старую, Маша, — сказала, — ну а сама-то себя ты не коришь? Не ругаешь?

Мама мельком взглянула на нее.

— Корю! — ответила решительно. — Ругаю! Да что толку-то? Раньше надо было, раньше!..

— Ну, раз так говоришь, — сказала тетя Поля мягко, — значит, еще не поздно. Значит, поспеешь еще.

Мама усмехнулась. Тетя Поля взяла ее за плечо, повернула к себе, строго посмотрела.

— Да ты меня в пример бери, — сказала. — Гляди, гляди на меня и помни: мое былое не вернуть. Мое — было. А твое — есть. Слышишь, есть! Твой-то живой, невредимый! И сын вон у тебя есть. Счастливая ведь ты! — быстро говорила тетя Поля, и в глазах у нее блестели слезы. — Счастливая, только ты сама этого не знаешь!.. А ты узнай! Пойди!

Тетя Поля говорила торопливо, будто боясь, что мама уйдет и не дослушает ее, но она слушала внимательно, подавшись вперед.

— Это просто обстоятельства у вас такие, — говорила тетя Поля. — Выше вас обстоятельства-то оказались, молоды вы еще, горя не знаете. Глядишь на вас — и сердце кровью обливается…

Тетя Поля говорила, говорила… Мама смотрела на нее во все глаза — и вдруг раздался крик:

— Толик! Толик!

Толик бросил свой прут. На другой стороне улицы стоял отец.

Мама побледнела. Толик приподнялся с лавки.

— Где Тема? — спросил отец.

«Ну вот, — подумал Толик, — началось…»

— Какой Тема? — решил прикинуться он, но отец не обратил на это внимания.

— Он пропал. Ушел из дому.

Толик помолчал. Говорить, где Темка, ясное дело, было нельзя, невозможно. Ни за что не сказал бы этого Толик, но отвечать все-таки что-то было надо.

— Не знаю! — сказал он и сел обратно.

Отец опустил плечи и повернулся.

Мама смотрела на отца, а тетя Поля исподлобья глядела на маму.

— Маша! — сказала она встревоженно. — Ну что же, Маша?

В глазах у мамы снова вспыхнула злость, она окликнула отца, и отец обернулся.

Прямая, как натянутая струна, мама пересекла дорогу, и они медленно пошли вдоль по улице…

4

Едва отец и мама свернули за угол, Толик кинулся в Клопиную деревню.

Было жарко, асфальт шевелился под ногами, как трясина. А когда Толик выбежал на обрывистый берег оврага, снизу на него пахнуло жгучим жаром. Над железными, деревянными, толевыми крышами покинутых улиц струилось горячее марево, будто тысячи печек излучали свое тепло. Дальний берег оврага, деревья, дома походили на мираж — они шевелились и от этого казались ненастоящими.

Толик скатился вниз — теперь идти сюда было нестрашно. Овраг снова стал обитаемым. Там жил Темка.

Темка сидел на пороге открытого дома и возился с какой-то штуковиной.

— Смотри, — сказал он, улыбаясь, — я нашел фотоаппарат.

Фотоаппарат был старый, обшарпанный, с мехами, похожими на гармошку, и снимал забавно. Сначала надо было смотреть сквозь него через матовое стекло и крутить колесико, чтобы стало резко, а потом вставлять плоскую коробочку, вынимать задвижку и только тогда снимать. Никогда Толик не видел такого аппарата, вот до чего он старый был. У всех аппаратики маленькие, крути колесико, целься да щелкай, а этот гроб и двумя руками не удержишь, подставка нужна.

Темка прикручивал фотоаппарат к треноге и целился в курицу, которая лежала, блаженствуя, в пыли. Вокруг нее топтались цыплята.

— Жрать охота, — сказал Темка, вглядываясь в Толика. — Не достал?

Толик мотнул головой. Уже четвертый день жил здесь Темка. Первое время Толик бегал за пирожками, покупал их на остатки Темкиных денег. Потом деньги кончились, и Толик принес хлеба, взяв его у бабки. Темка наелся хлеба с солью и с луком, который рос возле брошенной избушки, и Толик решил принести хлеба побольше.

Дома он сунул полбуханки под рубаху и уже собрался уходить, как откуда-то вынырнула бабка. Зорким глазом она сразу заметила, что у Толика подозрительно топорщится живот, хлеб отняла, спрятала его в буфет под ключ.

— Нет! — мотнул головой Толик и сказал главное: — Тебя отец ищет.

Темка бросил древний фотоаппарат, повернулся к Толику.

— А вдруг выследит? — спросил он встревоженно.

— Не догадается, — ответил Толик.

— Ну а вдруг? В общем, ты петляй, когда ко мне идешь, понял? Следы запутывай. Куда-нибудь подальше от оврага ходи да оглядывайся!

Толик кивнул.

— А жрать все-таки охота! — сказал грустно Темка, и, будто подтверждая его слова, у него заурчало в животе.

— Вон еда ходит, — улыбнулся Толик и показал на курицу.

— А цыплят куда? — встревожился Темка.

— Да что ты? — засмеялся Толик. — Я пошутил.

— У меня никогда рука бы не поднялась на живое, — сказал Темка. — А тут еще мать. Как же они сиротами-то?

— Слушай! — обрадовался Толик. — А может, у нее где-нибудь гнездо есть? И она яйца туда кладет?

— Раз у нее цыплята, — ответил Темка, — яйца она не кладет.

Они помолчали. Было тихо и нестерпимо жарко. Даже здесь, в глубине оврага, солнце палило, будто на пляже.

В тишине, словно испорченный мотор, урчал Темкин живот, требуя еды, и Толик с грустью подумал: сколько сможет выдержать еще Темка?

Четыре дня и три ночи провел он уже тут, на дне оврага. Днем еще туда-сюда, можно привыкнуть, хоть тоже неприятно, — никого вокруг, только деревья шумят, да курица квохчет, а ночью вообще жуть. Только Темка, отчаянный человек, может это вынести.

В первую ночь, пока совсем не стемнело, Толик с Темкой был. Они сидели на крылечке. Толик светил Темкиным фонариком, а Темка читал растрепанную книжку, которую они нашли в избушке. Называлась книжка таинственно — «Собака Баскервиллей», и, подобрав ее, Толик хотел забрать с собой, почитать. Но Темка не дал.

— У-у! — вытаращил он глаза. — Законная книжка! Страхота! Надо ее ночью читать, чтоб страшнее было.

И вот они сидели в темноте, читали пухлую книжку про ужасную собаку Баскервиллей, которая носилась в темноте как привидение — светящаяся, огромная, жуткая убийца.

Сердце у Толика громыхало так, что умолкни Темка, он наверняка бы услышал его грохот. Но Темка не умолкал, читал с выражением.

— «В ту же секунду Лестрейд вскрикнул от ужаса и упал ничком на землю. Я выпрямился и, почти парализованный тем зрелищем, которое явилось моим глазам, потянулся ослабевшей рукой к револьверу».

Толик сжался в комочек, представив себе собаку Баскервиллей. Ему показалось — она стоит в темноте. Не там, в книге, а тут, рядом с ними. В кустах. Он не выдержал и повернул фонарик в темноту. Там было пусто.

— Во дает! — заругался Темка. — На самом интересном!..

Толик перевел дыхание, успокаивая сердце, и снова навел фонарик на книгу. А Темка будто издевался над ним.

— «Да! — воскликнул он зловещим голосом. — Это была собака, огромная, черная как смоль. Но такой собаки еще никто из нас, смертных, не видывал».

Темка читал с выражением, не спеша, делая паузы между предложениями, и в эти короткие перерывы Толику слышались таинственные звуки. Что-то прошелестело за их спиной. Что-то стукнуло в темноте: тук-тук…

— «Из ее отвислой пасти, — подвывая, читал Темка, — вырывалось пламя, глаза метали искры, по морде и загривку переливался мерцающий огонь. Ни в чьем воспаленном мозгу не могло бы возникнуть видение более страшное, более омерзительное, чем это адское существо, выскочившее на нас из тумана…»

Толику снова послышался этот тенькающий звук, словно кто-то отбивал азбуку Морзе: ту-ту-туу-ту…

Он толкнул локтем Темку.

— Слышь? — прошептал Толик.

— Да не трусь! — усмехнулся Темка, но прислушался.

Звук морзянки слышался отчетливо и ясно. Кто-то работал на передатчике. Спрятался в заброшенном овраге и передавал сведения. Шпион!

— Погаси! — тревожным шепотом велел Темка, и Толик послушно щелкнул выключателем. Щелчок показался ему громом. Передатчик утих на мгновенье, но потом заработал снова.

«Та-тарара-та-та, тарара-тарара-та», — тиликала морзянка.

— Надо взять что-нибудь потяжелее, — шепнул Темка и полез на карачках, разыскивая в темноте увесистый камень.

— Может, сбегать за милицией? — спросил Толик, поднимая палку.

— Долго, — ответил Темка. — Он уйдет. Надо самим.

Мрачные, пустые дома с заколоченными окнами в темноте казались живыми существами. Они только притаились. Еще чуть-чуть, и они сдвинутся над мальчишками. Или оживут. В окнах за дощатыми крестами засветятся желтые огни. А из одного метнется темная тень. Это самый страшный. Это шпион…

Первым шел Темка. Толик шумно дышал у него за плечом, и Темка то и дело оборачивался, грозя кулаком.

Из-за облака выплыла круглая, как фонарь, луна. Пока они читали на крылечке, луна плавала где-то у них за спиной. Теперь она стояла над головами, и от лунного света некуда было скрыться. Шпион запросто мог их увидеть. Он и так, кажется, начал подозревать неладное. Морзянка то пищала, то надолго замолкала и снова, словно спохватившись, лихорадочно дребезжала в темноте: «Та-та-тарара-та!..»

Крадучись, мальчишки шли на звук, и он приближался. Медленно, но приближался. Уже стало понятно, где сидит шпион, в каком доме. Приземистый, белый, наверное, с белеными глиняными стенами. Окна у хибары были заколочены, как и всюду, и в них была кромешная тьма. Да и звук доносился не из дома, а из-за него. Словно шпион был на улице. Сидел, как и они, на крылечке, раскинул свой передатчик, забросил на крышу антенну и стрекочет, будто кузнечик.

Чем ближе подбирались мальчишки к домику, тем медленней и осторожней становились их шаги. Нежданно выстрелил сучок под ботинком Темки. Они замерли, словно два истукана. Вот сейчас, сейчас выскочит из-за угла испуганный шпион и начнет палить из бесшумного пистолета. Только пламя из дула ослепит их — и все. Не станет больше ни Толика, ни Темки…

Но шпион ничего не заметил. Морзянка слышалась совсем ясно. Видно, увлекся.

Толик шагнул вперед и заслонил собой Темку. У Темки в руке камень. Если он кинет и промахнется, все пропало. Темка погибнет. У Толика все-таки палка. Ею можно бить, не выпуская из рук. Толик выскочит первым и оглушит врага. И тогда Темка пусть бьет его камнем.

Толик набрал побольше воздуха и, подняв палку, прыгнул из-за угла. Зажмурив глаза в ожидании выстрела, он хлобыстнул батогом по крыльцу и тут же упал, услышав, как грохнул о стенку Темкин камень.

С трудом сдерживая хрипящий свист, вырывавшийся из груди, Толик открыл глаза.

На крыльце было пусто.

И вдруг в темноте снова запела морзянка. Где-то здесь, прямо у них под носом. Темка шагнул вперед и наклонился.

— Тьфу, черт! — громко сказал он и позвал Толика. — Гляди-ка!

Толик приблизился и в лунном туманном свете увидел на двери железную петлю. Дул легкий ветерок, и она болталась, постукивая о ручку: та-та, тарара-ра-ра!

Мальчишки не засмеялись, не обрадовались. Просто вздохнули. Отлегло немного.

Ничего не значило, раз нет шпиона, что его вообще не могло тут быть. Все могло быть в этом овраге.

— Пожалуй, я пойду, — сказал Толик, переводя дыхание, и Темка кивнул соглашаясь.

Он быстро пошел по дорожке, ведущей наверх, — и вдруг остолбенел. Горящие зеленые глаза собаки Баскервиллей глядели на него не мигая.

Толик шагнул в сторону, и с диким воплем метнулись глаза.

Толик перевел дыхание и чертыхнулся. Господи, наслушаешься разной муры — и черт знает что начинает казаться. Обыкновенный кот.

Неожиданно ему стало стыдно, что он так быстро распрощался с Темкой. Будто сбежал. А Темка там один. И ничего. Может, ему тоже страшно, а он не бежит.

Насвистывая песенку, Толик повернул назад.

Темка еще не лег. Он сидел в халупе на матрасе, брошенном у стены, и читал свою «Собаку».

Толик стукнул в окно. Темка вздрогнул и ослепил его ярким лучом фонарика.

— Ну так я пошел! — непринужденно сказал Толик.

— Ну так иди! — напряженно ответил Темка и рассмеялся, поняв его. — Иди, иди! — сказал он. — Ничего!..

Обратно Толик шел, громко распевая. Было страшно, но он старался не думать об этом.

Это было в первую ночь. А сегодня наступит четвертая. Мало того, что тут жуть сплошная, так сегодня Темка еще голодный спать ляжет. Живот вон у него урчит. Это Толика вина.

Собака Баскервиллей не пугала его теперь. Его пугала мысль о том, чем он будет кормить Темку завтра.

Ведь он отвечал за это.

5

Сначала Толик продал свои книжки. Их было немного, не больше десяти — «Золотой ключик», «Русские народные сказки» и еще несколько, — подарки к праздникам и дням рождения от мамы и отца.

В букинистическом магазине была длиннющая очередь. Высокий старик с козлиной бородкой нервно перелистывал книги — наверное, искал, нет ли выдранных и залитых чернилами страниц, — а потом швырял их куда-то на стол, откидывая с сухим стуком несколько костяшек на счетах.

Толик терпеливо выстоял очередь, а когда подошел к старику, тот на него даже не взглянул.

— У детей не принимаем, — буркнул он.

И Толик, посмотрев задумчиво на нудную бородку скупщика, не стал спорить. «И тут не верят», — подумал тоскливо Толик. Он отошел от старика и, поймав на себе сочувственный взгляд какого-то парня, попросил книги сдать его. Парень ничего не сказал, только кивнул. И через пятнадцать минут терпения Толик получил свою выручку — один рубль сорок две копейки мелочью.

Вообще-то эти деньги можно было растянуть дня на четыре, если кормить Темку одним хлебом с луком. Даже белым можно было. Но Темка смотрел вчера такими голодными глазами, что у Толика рука не поднялась принести ему одного хлеба. «А! Придумаю что-нибудь», — махнул он рукой и купил в «Гастрономе» две бутылки молока, двести граммов колбасы, две городские пышные булочки и на добавку три пирожка с ливером. Еще одна копейка осталась в запасе.

Увидев Толика с охапкой еды, Темка молча заскакал, блестя голодными, как у волчонка, глазами, потом, урча, стал есть. Пища исчезала поразительно быстро. Толик улыбался, и радуясь и горюя. Это, конечно, хорошо, что у Темки такой аппетит, и хорошо, что Толику пришла эта идея — продать книги. Но с другой стороны — Темка уже доедал последний пирожок с ливером. Оставалась одна городская булка. И снова надо было думать, как накормить его завтра.

Наконец Темка наелся, отломил еще задок у городской булки и стал вяло жевать его.

— Наелся, кашалот? — спросил его Толик.

Темка лениво икнул. Глаза закрывались у него сами собой.

— Ну, дрыхни! — кивнул Толик и пошел наверх.

Надо было придумывать что-то. Надо было искать еду.

Любопытно все-таки бывает. Что бы там ни случалось, но Толику за всю его жизнь ни разу о еде думать не приходилось. Ну продавали булочки в школьном буфете, ну не было никогда у него денег на эти булочки, но он же не умирал с голоду. Ел свой хлеб с маслом на перемене, а когда приходил домой, худо-бедно, но кормила его бабка или мама. И супом, и вторым — котлеты там с картошкой или макароны. Никогда не думал Толик о еде, да вот пришлось.

И вообще, с тех пор как ушел Темка в «подполье», Толик стал, ну, серьезнее, что ли. Ведь теперь он не только за себя отвечал, но и за Темку тоже. Будто Темка его сын и Толик обязан его накормить.

Еда теперь для Толика — первая забота. И не только еда. Толик для Темки теперь вроде как бы поводырь у слепого. Смотрит, куда идти. Как шагать. Или словно перископ у подводной лодки. Лодка — под водой, а перископ наверху крутится. Направо глаз повернет, налево, кругом осматривается — нет ли близко врага. И как быть дальше.

А как быть дальше? Толик думал об этом каждый час, каждую минуту и ничего не мог придумать. Отец один раз приходил, поверил, что Толик про Темку ничего не знает. Но ведь он же не успокоился. А Темкина мать — тем более. Наверное, заявили в милицию. Наверное, в реке спасатели искали с баграми — не утонул ли. Ищут, конечно, Темку, это ясно, и что до сих пор не догадались в Клопиной деревне поискать, так это случайность. Чистой воды.

Ну хорошо. Пусть даже совсем не найдут. Но сколько Темка еще продержится? Осенью в школу надо будет. Что же он, учиться не станет? Будет зимовать тут, как Амундсен?

Нет, все это ненадежно и шатко. Разве что отец не выдержит, сдастся.

Прежде Толику осе представлялось просто. Темка уходит из дому, отец, поняв, что Темка сбежал из-за него, возвращается к маме и Толику. Раз-раз-раз — и о дамках!

Но все оказалось сложней и серьезней. Если Темку найдет милиция — позор и провал! Приведут домой под конвоем, как вора.

А если сдаться? Просто вернуться Темке — и все? Толик усмехнулся. Скажи-ка об этом Темке! Пожалуй, еще отколотит, боксер.

Да, многое кажется поначалу простым и решаемым. Как в математике. Глянешь на задачку, все просто. Первое действие, второе. А решишь, ответ не сходится…

Так и у Толика. Радуется он, что твердый Темка человек. Железный характер. Спит себе сейчас на матрасе у стены, «Собаку Баскервиллей» под голову сунул и ни в чем не сомневается. Все просто у него и понятно: ушел из дому — и точка! А Толик думает-думает, руки у него опускаются, словно у пловца в море без берегов. Куда плыть? Зачем плыть — все равно бесполезно. Подводная лодка внизу, под водой, храпит себе спокойно, а он — перископ. Ему виднее. Виднее, что все бесполезно. Что не вернется отец, если не захочет. А если захочет, вернется и без того.

«Детство все это, — по-взрослому думает Толик, игрушки-побрякушки. Несерьезно! — И тут же на себя злится: — Несерьезно! Если бесполезно и несерьезно, что ж, так и сидеть, сложив руки? Ждать снова, пока за тебя взрослые не решат? Ждать и ни во что не вмешиваться?..»

Толик ломал голову, прямо на части ее разобрал, а придумать ничего не мог. Тогда стал смотреть под ноги. Может, кто рубль обронил. Нет, рубль — это уж слишком. Двадцатинку бы! И то четыре пирожка купить можно. Или лучше батон. Придется Темке снова хлеб с луком есть, что поделаешь. Придется! Толик усмехнулся. Придется ли? Надо еще найти эту двадцатинку.

Забавная мысль пришла ему в голову. А что, если пойти на рынок? Глядишь, кто-нибудь просыплет картошку — можно подобрать, а потом испечь ее в костре.

Дров, слава богу, в овраге полным-полно. Да и вообще, ту же двадцатинку там найти легче, чем просто на улице, — всюду торгуют, всюду деньги достают, авось и упадет монетка.

Базар походил на реку, только непонятно было, в какую сторону она текла. Во осе! Вперед, назад, вбок… Люди толкаются, на ноги друг другу наступают, спорят, смеются. А на прилавках чего только нет! Пирамиды зрелых помидоров, ярких, блестящих, как бы невзаправдашних. Желтые дыни, будто они из сливочного масла сделаны. Яблоки в корзинах — светятся, словно прозрачные. А пахнут, пахнут!.. У Толика даже слюнки потекли — вот бы попробовать!

Конечно, если по сторонам глазеть, на всякие вкусности глаза пялить, никакой двадцатинки не найдешь. Надо вниз глядеть. Под ноги. Авось блеснет заветная монетка. Ну блесни, блесни! Говорят, если думаешь только о том, что тебе нужно, обязательно найдешь. И Толик шепчет: «Двадцатинка, найдись! Найдись, двадцатинка!» Словно гипнотизирует. Заклинает.

Покупатели на него внимания не обращают — не видят, наверное, даже, что путается тут под ногами мальчишка, а торговки сквозь толпу его разглядели. Молча взглядами провожают. Вдруг жулик? Бродит тут, шепчет, будто чего выискивает. И чуть Толик поближе к прилавку встанет, кричат, будто кто их режет:

— Отойди, пацан!

— Пацан, отойди!

Толик на гранаты загляделся. Вспомнил, что про них отец ему говорил. Гранаты, мол, не ломают, не режут, а давят. Чтоб сок там, внутри, из ягодок вышел. А потом дырочку провертишь — и пей. Это отец Толику на базаре говорил — они вместе тогда ходили, втроем, с мамой. Но гранат не купили. Так и не попробовал Толик этого странного фрукта со взрывчатым названием. А сейчас снова увидел его.

Гранатами торговал толстый азиат в халате. Халат был зеленый, в темную полосочку, и от этого круглый азиат походил на крыжовник. Голова у азиата напоминала желтую дыню, а на голове была тюбетейка с вышитыми грушами. Толик усмехнулся. Прямо весь фруктовый какой-то человек. Продавец заметил Толикину усмешку, замахал толстенькими ручками, как все торговки:

— Проходы, малчык, проходы!

«Во народ, — со злостью подумал Толик. — Всего боятся! В каждом мальчишке им вор кажется. Да сейчас уж воров-то нет». Ни одного за свою жизнь не видел Толик — только в книгах про них читая. И не слышал никогда, чтобы у кого-нибудь что-то украли. А нет, все равно боятся. По привычке боятся. Как дрожит за свои деньги баба Шура, так и эти дрожат за свои помидоры, за свои гранаты. Потому что свое, личное, частное. Не ворует никто, а они боятся. И всегда будут бояться. Потому что порода у них такая — торговать, наживаться, за свои денежки трястись.

Разозлившись, Толик пошел с базара. Но у самого выхода остановился улыбаясь. Перед ним стоял огромный сетчатый ларь, до отвала набитый арбузами.

Люди свободно подходили к ларю, выбирали тяжелые зеленые мячи, а потом становились в очередь. За красными, будто пожарными, весами стоял бородатый продавец. Толик взглянул на него — и глазам не поверил. Но факт оставался фактом, арбузами торговал тот веселый почтарь — сразу и бородатый и лысый. Бородач бережно принимал от покупателя арбуз, сжимал его обеими руками, а сам прислушивался, словно доктор. Словно хотел узнать, что у него там внутри, у этого арбуза.

Толик засмеялся. В прошлый раз бородач слушал, как шуршат письма, и это понравилось тогда Толику. Сейчас он слушал, как пищит толстый арбуз, и это тоже нравилось Толику. Хороший он все-таки, этот парень! Злой не может слушать, как шуршат письма и как пищит арбуз. И хоть в прошлый раз бородач притащил его к Изольде Павловне, Толик не обижался. Во всем виновата Женька. Не будь ее, они бы договорились, поэтому Толик нисколько не злился на почтаря, который переделался в арбузника.

Улыбаясь, Толик подошел к ларю. За проволочной сеткой торжественно светились толстокожие шары. Бока у них блестели, и в каждом боку отражалось курносое лицо Толика. Он протянул вперед руки, взял тугобокий, тяжелый кругляш, покачал его перед собой и хотел положить обратно, как вдруг вспомнил про Темку: его же надо кормить.

«А что? — подумал Толик, слыша, как раскачивается, будто маятник, сердце. — Ведь такой арбуз целый день можно есть». Вот он возьмет сейчас этот шар, а потом, когда все кончится, попросит у отца денег и принесет их лысому бородачу: извинится, скажет все как было. А сейчас…

Со стороны он, наверное, походил на вареного рака самое малое, если не на красные, будто пожарные, весы бородача. Стыд давил, топтал, издевался над Толиком. «Ничего себе, — бормотал он, — порядочный человек». Только что думал про воров. Говорил сам себе, будто их давно нет. Вывелись. Только из книжек он про них и знает. Ну еще тогда — цветы. Но они не в счет. Их все-таки дал сторож за ту смешную и горячую плату. И вот! Вот он воровал. Сам! Собственными руками.

Стыдясь и ругая себя в душе, Толик тащил арбуз к выходу. Он миновал ворота и на ходу поддернул к подбородку тяжелый шар. Арбуз блестел, словно автомобильная фара. Толик мельком обернулся — и замер. Сзади стояли веселый бородач в шляпе с пером, а рядом с ним милиционер.

Толик шагнул, шагнули и те двое. Толик побежал и вдруг увидел перед собой Изольду Павловну. В то же мгновенье он запнулся о собственную ногу и грохнулся на асфальт.

С глухим треском арбуз разорвался на мелкие осколки.

Толик чуть не заплакал.

Арбуз оказался зеленый.

У милиционера нос был картошкой. Прямо какое-то наваждение!

— Как фамилия? — вежливо поинтересовался он, приготовив блокнот и острый карандашик.

— Бобров, — спокойно ответил Толик, вглядываясь в бдительного арбузника. «Все не глядел, не глядел, а тут увидел, — укоризненно подумал он. — Не мог отвернуться?!» Лысый парень пощипывал бороду и озадаченно смотрел на арбуз. «Вот именно! — подзуживал его Толик. — Погнался из-за зеленого!»

Толик безразлично поглядывал на толпу, которая окружала их. Весь страх и весь стыд исчезли. Будто он всю жизнь только и делал, что воровал арбузы.

— Где живешь? — спросил милиционер.

Толик ответил.

— Ну хорошо, — кивнул «картофельный нос», пряча блокнот и карандашик. — А как это докажешь? Может, ты придумал?

— Очень просто, — хладнокровно ответил Толик и обернулся к Изольде Павловне.

Только легкая досада царапала где-то внутри. Просто обидно, что Темка останется без еды. Арбузом можно было прокормить его целый день. Да и самому испробовать. Толик облизнулся. Жара прямо расплавила город. Настоящая Африка!

Только сейчас Толик рассмотрел учительницу как следует. Она была в босоножках на высоких каблуках, и каблуки блестели позолотой. «Во дает!» — подумал Толик, но и это было еще не все. На голове у Изольды Павловны криво сидела широкополая красная шляпа. Платье — зеленое с красными цветами — довершало живописную картину. Подпоясывала платье толстая бронзовая цепь.

В школе Изольда Павловна всегда ходила в серых платьях с отложными воротничками, в серых, бесцветных чулках и в туфлях на низком каблуке, а тут расфуфырилась!

Толик смотрел на Изольду Павловну, и учительница, заметив его недобрый взгляд, стала торопливо выбираться из толпы. Но народу было много, все разглядывали Толика, зеленый арбуз, судили-рядили, и Изольда Павловна, работая острыми локтями, с трудом проталкивалась сквозь толпу. Толик улыбнулся. Наверное, потребуются свидетели, и ее могут записать. Даже наверняка запишут, если Толик скажет. А ей не хочется. До смерти не хочется. Вон она даже красными пятнами покрылась.

Он вспомнил весну, пытку, которую устроила Русалка всему классу, блестящие стекляшки ее пенсне и что она говорила у директора про отца. «У, подлая!»— подумал Толик и повторил громко, указывая на Русалку:

— Очень просто. Вон моя учительница!

Толпа зашелестела.

— Минуту, гражданочка! — громко сказал «картофельный нос» и сделал шаг к Изольде Павловне.

Толпа расступилась.

— Это ваш ученик? — спросил милиционер вежливо.

И тут произошло удивительное.

— Нет! — быстро сказала Изольда Павловна, ничуть не смущаясь. — Я не учительница. Он это выдумал!

Толик обомлел.

Милиционер взял его за руку и вздохнул.

— Пошли! — сказал он печально.

И вдруг Толик рассмеялся. Сначала обомлел, а теперь рассмеялся. Как здорово она сама про себя сказала. Конечно, не учительница! Какая она учительница? Учительницы разве такие бывают?

Толик рассмеялся, расхохотался от души, а милиционер и бородач посмотрели на него удивленно, а толпа загудела, возмущаясь Толикиной клеветой на постороннюю женщину.

Толик думал: милиция — страшное место. Но оказалось, ничего страшного нет. Просто гулкий коридор, и в него выходят двери, обшитые черной кожей. «Картофельный нос» заглянул в одну дверь, поговорил немного, притворил ее и объяснил, что придется обождать.

Обождать так обождать. Толик не возражал, и они сели на лавочку — Толик посредине, а по бокам милиционер и лысый бородач. Не поленился ведь — закрыл свой ларь и за ними пришел.

Конечно, Толик волновался, но немного. Изольда Павловна все его отвлекала, и он хихикал над ней, квохтал потихоньку себе под нос.

— Ты для чего? — прервал его бородач.

— Что — для чего? — не понял он.

— Ну арбуз утащил?

Толик задумался. Не будь милиционера, можно было бы сказать этому арбузнику про Темку. Все-таки уважительная причина — голодный человек. Но рядом сидел «картофельный нос», а милиция, наверное, с ног сбилась, разыскивая Темку. Нет, говорить нельзя. Как в тот раз, у ящика.

— Просто так! — оказал он.

— Опять «просто так»! — возмутился бородач. — И тогда «просто так», и теперь.

«Значит, узнал», — подумал Толик, усмехаясь.

— Что ты все смеешься? — спросил вежливо милиционер.

— Просто так! — ответил Толик.

— У него все «просто так»! — воскликнул бородач.

Они помолчали.

— А вы? — спросил Толик, посматривая на бородатого. — Были почтарем, а стали продавцом. Почему?

— Просто так, — ответил бородач и смутился.

— И вы — просто так, — улыбнулся Толик.

— Да, — вздохнул бородач. — Ищу место в жизни.

— И я, — машинально ответил Толик.

— Что и ты? — удивился бородач. — Тоже ищешь? Место в жизни?

Это вырвалось у Толика как-то невзначай, мимолетом. Но в общем-то да. И он ищет. А что, не может искать?

— Знаете что? — посмотрел бородач на милиционера. — Отпустите его. Это ведь она была. Учительница.

— Я так и думал, — печально сказал милиционер.

— Один раз я уже приводил его к ней.

— За воровство? — вскинул брови милиционер.

— Нет, нет, — замотал головой арбузник. — Совсем другое!

Милиционер разглядывал свои ботинки, думая, как ему быть. Привел человека в отделение, а теперь отпускать?

— Да и арбуз-то зеленый! — воскликнул бородач. — Черт с ним! Спишу на бой! Знаете, сколько их колется, пока сгружают?

— Все-таки воровство, — неуверенно сказал милиционер.

— Он не для себя! — воскликнул бородач. — Я знаю!

Дверь, куда заглядывал милиционер, неожиданно распахнулась, и на пороге появились двое. Один был милицейским майором, а второй — у Толика полезли на лоб глаза, — а второй был отец.

— Не волнуйтесь! — говорил ему майор. — Все подняли на ноги. Объявляли розыск.

Отец кивнул в ответ, шагнул с порога — и замер, увидев Толика.

— Что случилось? — спросил он встревоженно.

— Украл арбуз, — сказал милиционер, поднимаясь с лавочки.

— Украл у меня арбуз! — подтвердил бородач, принимая отца за милицейского начальника. — А я говорю, что он не для себя!

— Откуда вы знаете? — строго спросил отец.

— Да верю я! — воскликнул бородач. — Смотрю на него и знаю, что не для себя. И письма тогда поджигал не просто так. Что-то у него неладно!

— И письма? — удивился отец.

— Ну да, письма! — обрадовался бородач. — В почтовом ящике.

— Вон что!.. — растерянно сказал отец.

— А вы знаете мальчика? — удивился милицейский майор, глядя на отца.

— Это мой сын! — ответил он.

— Ага! — обрадовался майор. — Нашелся!

— Да нет, это не тот, — поморщился отец.

— Любопытно! — Майор уставился на Толика, моргая белесыми ресницами. — Один сын сбежал, второй украл арбуз.

— Отпустите его! — снова попросил бородатый. — Это он у меня украл.

Майор пожал плечами.

— Раз вы сами просите, — сказал он, — мы не держим. Да и отец здесь, разберется.

Толик и отец молча вышли из милиции.

— Чьи же письма ты сжигал? — спросил отец.

Толик промолчал. Чего там старое ворошить. Что было, то прошло. Вон уже сколько нового случилось! Отец женился. Темка сбежал. Толик вздохнул: вот чем Темку кормить?

Отец словно услышал его.

— Где Артем? — спросил он глухим голосом.

Толик пожал плечами.

— Ты знаешь! — сказал отец горячо. — Ты не можешь не знать.

Толик зло взглянул на отца.

— Темка сказал, что ненавидит тебя! — крикнул он. — Темка сказал, чтобы ты уходил от них! Так что же?

Отец молчал, понурив голову.

Толик посмотрел на небо. Оно клубилось белыми барашками. Голубое поле, и стадо белых баранов. Только низко над городом плавали черные тучи. Толик вгляделся получше. Это был дым. Он поднимался черными бурунами все выше и выше.

— Что это? — спросил Толик, и сердце его дрогнуло.

— Горит, — ответил отец, думая все о своем.

— Что горит?

— Как будто Клопиная деревня.

— Что? — кинулся к нему Толик. — Что?!

Отец удивленно разглядывал его и ничего не мог понять.

6

Толик ринулся вперед. На тротуаре было много народу, он все время натыкался на кого-нибудь, кого-нибудь обгонял, и это злило его. Толик выскочил на мостовую и побежал изо всех сил.

Темка! Там был Темка! Дрых на своем матрасе у стенки. Толик много раз слышал, как гибнут люди во время пожара — спят, угорают от дыма и не просыпаются.

Он несся так, как не бегал никогда в жизни. Он мчался, обгоняя зазевавшиеся машины. Он мчался скорее троллейбусов, потому что троллейбусы стояли на остановках, а у Толика не было никаких остановок. Он мчался как бешеный, не думая ни о чем, кроме Темки.

За спиной послышался топот. Он не обернулся. Рядом показалась чья-то тень, которая вырвалась вперед. Он узнал отца.

— Артем там? — крикнул отец на ходу.

Молчать дальше было бы преступлением.

— Да! — крикнул Толик.

— Где? — выдохнул отец.

— Ты не найдешь! — ответил Толик.

Отец кивнул и крикнул:

— Не отставай!

Они бежали рядом, как два олимпийца, не отставая ни на шаг. Во рту стало сладко, ноги еле двигались, когда они выскочили к берегу оврага.

Горело с той стороны, где утром деревья, дома, противоположный берег казались миражем. Там гудело бешеное пламя, вырывались огненные плащи с черной дымной каймой, гулкими залпами взлетали ввысь огненные угли.

«Все ясно!» — подумал Толик, вглядываясь в свирепое лицо оврага. Он молчал, притаившись, много лет. Молчал, дожидаясь своего часа. Копил злобу на бывших своих жильцов. Злился на их неблагодарность. Вот, мол, пожили, а не нужен стал — и ушли. Ну погодите!.. Овраг хмурился, собирал силы, чернея оспинами старых хибар — и вот закричал. Закричал, завыл, застонал!..

Пламя крутилось красными смерчами, перебегало с крыши на крышу, и деревянные хибары, просохшие насквозь за много лет жизни, набитые сухими опилками между стен, вспыхивали, как спичечные коробки, одна за другой.

Пожарники впустую метали в огонь острые водяные стрелы. Вода испарялась, не долетая до крыш.

Овраг бесновался.

Овраг сумасшествовал.

Овраг мстил.

С пронзительным воем к обрыву подъезжали машины, из них выскакивали милиционеры и, взявшись за руки, теснили людей от края.

Толик с отцом едва пробились сквозь эту цепь.

— Там мальчик! — кричал отец. — Там мальчик!

Они побежали мимо милиционеров, и их остановили пожарники.

— Там мальчик! — снова крикнул отец.

И Толик увидел, что за ним ринулись, раскручивая на ходу шланги, два дядьки в касках. Один был усатый. Пожарные бежали медленнее, их задерживал тяжелый шланг, и Толик с отцом обогнали их.

Рядом с Темкиным домом стоял сухой тополь. Он уже горел вовсю, словно факел. Сгоревшие ветки красными червячками падали на крышу, и крыша вспыхнула на глазах у Толика. Она загорелась не постепенно, а сразу. Занялась в одно мгновенье.

— Иди назад! — крикнул отец. — Немедленно иди!

Но Толик мотнул головой. Собрав силы, он кинулся вперед и, обогнав отца, вскочил в дом. Крыша горела, но в комнате был только густой белый дым. Дышать стало нечем, горло разъедало. Зажав нос, Толик на ощупь потрогал матрас. Темки не было.

Толик выскочил из избушки, кашляя и чертыхаясь.

— Нет! — крикнул он отцу и тут же увидел Темку.

Накинув на голову куртку, Темка ползал по земле.

Куртка уже дымилась.

Сначала Толик ничего не понял. Потом увидел курицу. Она металась перед Темкой. А Темка ползал возле нее, хватал что-то и прятал за пазуху.

— Вот идиот! — заорал Толик во всю глотку.

Темка ловил цыплят, а курица защищала их. Она клевала его в руки, но Темка все равно хватал и прятал цыплят.

В это время на нем вспыхнула куртка. Темка сбросил ее, но тут же красный червячок — сгоревшая тополиная ветка — упал ему на рубашку, и рубашка загорелась.

Толик ничего не успел сообразить. Отец стремительно кинулся на Темку и придавил его своей грудью к земле. Это длилось мгновенье. Отец поднялся, схватил Темку на руки и кинулся наверх.

— Назад! — крикнул он Толику. — Назад!

Темкина хибарка уже вовсю полыхала. Толик обернулся, словно пытаясь запомнить этот ад, и чуть не умер со страху.

На него что-то налетело, сумасшедше взвизгнуло и пронеслось мимо. Это была стая одичавших кошек.

Огромная тополиная ветка, треща, грохнулась рядом. Он повернулся, кинулся вслед за отцом и тут же упал, наступив на что-то скользкое.

Толика передернуло. Это были мыши. Целая орава мышей. Они пищали, лезли друг на друга, мчались наверх, к людям.

Толик вскочил. Что-то сильное хлестнуло его в грудь и ослепило. Он растерялся и потерял ориентировку.

В ту же минуту он увидел, как ему машет рукой усатый человек в каске. Струи воды стекали по штанам. Пожарник окатил его, чтоб не загорелся.

Толик стремглав выскочил из оврага.

Он увидел «скорую помощь» с красным крестом, согнутую, мокрую спину отца и носилки. На носилках лежал Темка. Он лежал как-то странно. Будто хотел отжаться от носилок.

— Ложись! Ложись! — говорил ему отец, но Темка непослушно тряс головой.

Толик понял его. Он подбежал к Темке и стал вытаскивать у него из-за пазухи желтых перепуганных цыплят.

Он прятал их к себе за рубашку, со страхом разглядывая черную страшную рану на Темкиной спине, и плача ругался:

— Гад ты такой, юный натуралист!

7

Толику кажется, он ступает по снежному насту.

Он боится, что на белом, как сугробы, полу после него останутся следы, и идет медленно, осторожно, не сгибая ног, жмурясь от ослепительной белизны. Белый потолок, белые стены, белые простыни на Темкиной кровати. И черный, будто обуглившийся, отец.

Он дежурит возле Темки всю ночь, а днем его сменяет мать. Толик старается не встречаться с ней. Как-то неловко глядеть на новую жену отца, и он приходит, когда ее нет — рано утром или уже под вечер.

Темка лежит на животе. Над спиной, на железных палочках, — белая простыня вроде палатки. Горящая ветка сожгла Темке кожу на спине. Вместо сгоревшей врачи прилатали ему чужую. Но ожог перевязывать нельзя, и Темка лежит все время на животе, под белой палаткой.

Сзади, за кроватью, стоит деревянная подставка. К ней привязан сосуд с какой-то жидкостью. От сосуда к Темкиной ноге тянется тонкий шланг. Жидкость потихоньку втекает в Артема.

Он почти все время спит. Ему дают такое лекарство, чтоб спал. Во сне Темка дергается, ему охота перевернуться на спину или свернуться поудобней, калачиком, но отец удерживает его. На спину Темке никак нельзя. Ни за что!

Однажды утром, когда, осторожно ступая, Толик вошел в палату, отец не обернулся к нему. Он спал тоже — сидя, свесив голову.

Толик на цыпочках подошел к кровати, сел напротив Темки и стал разглядывать его.

Как изменяет болезнь человека! Круглое Темкино лицо вытянулось и похудело, обострились скулы, потускнел румянец на щеках.

Толик тихонько вздохнул.

Если честно сказать, он завидует Темке. Досадует, что это с Темкой случилось, а не с ним. Правда, если уж совсем-совсем честно, то все-таки страшновато в больнице лежать. Сколько уколов всяких! И эта жидкость прямо в ногу течет. И палатка. И боль…

Сколько раз видел Толик, как выступают у Темки слезы от боли. Но он хлопает ресницами, говорит, не глядя на отца: «Сестру!» — и отец нажимает кнопку. Прибегает белоснежная медсестра и дает Темке таблетку от боли или колет его острой иглой, и Темка успокаивается, слезы уходят у него из глаз. Но Толик-то понимает, что все это значит. Понимает, как тяжко его дружку.

Толик вглядывался в Темкино осунувшееся лицо и все думал: сумел ли бы так он? Ни разу не пикнуть. Не застонать. Ни разу не позвать маму.

Нет, что ни говори, а Темка — человек! Может быть, это смешно покажется, если кому сказать, но Темка даже герой. Спас шесть цыплят. Шесть цыплят — может, и смешно, но тому, кто не знает, как любит Темка своих дельфинов да кашалотов. А если любишь дельфинов и считаешь, что они похожи на человека, — значит, вообще все живое пожалеешь, когда вот так случится. Темка пожалел. Не в словах пожалел, не в уме только, не про себя, как это часто бывает, а на самом деле. И вот обгорел. Зато цыплята живы.

Толик завидовал Теме, своему геройскому товарищу, думал, что он бы все-таки так не сумел, и оттого глядел на спящего Артема уважительно, будто на взрослого.

В самом деле, этот пожар как бы разделил их. Толик остался таким же мальчишкой, как был, а Темка сразу стал взрослым.

Больно ему, беда такая навалилась, а Темка по-прежнему на своем стоит, по-прежнему тверд как камень. Сказал тогда — так и делал, и никакая боль ему не мешала твердым оставаться.

Забывшись, Толик шмыгнул носом. Отец вздрогнул, дернулся к Темке, подумав, что это он, но увидел Толика и сказал успокоенно:

— А-а, это ты?

Тотчас открыл глаза и Артем.

Толик подмигнул ему и достал из-за пазухи цыпленка. Одного из шести. Протянул Темке. Артем улыбнулся, погладил малыша по пушистой желтой спине. Толик поставил цыпленка на пол, и тот покатился желтым шариком, смешно поскальзываясь тонкими лапками и тихонько тиликая. Сколько Толику биться с бабкой пришлось из-за этих цыплят! Но он настоял. Они теперь в сарае живут, пока Темка, хозяин их, не поправится.

Отец наклонился к Темке, взбил ему подушку.

— Пить хочешь? — спросил он, но Темка резко отвернул лицо к стенке.

Отец сел понурясь, будто получил оплеуху, и принялся разглядывать свои ботинки. Потом вздохнул и попросил Толика не уходить, пока он покурит. Он редко курил в эти дни — ведь, пока Темка спит, от него не отойдешь, — и поэтому возвращался в палату не скоро и чуть позеленевший. Выкуривал, наверное, подряд кучу сигарет.

— Молчишь? — спросил Толик, когда отец вышел.

— Молчу! — ответил Темка.

Да, прав был когда-то Толик. И грустно и смешно устроена жизнь. Отец дежурит возле Темки, сидит как верный пес, а Темка, просыпаясь, не испытывает к отцу никакой благодарности, молчит упорно, только отворачивается, сжимает губы в тонкие полосочки да хмурится. И самое смешное, что Толик Темку понимает. И вполне согласен с ним.

У них будто борьба. Кто — кого. Отец Темку или Темка отца. «Генеральное сражение», — думает Толик. Да так оно и есть. Все сейчас выясняется. Кто победит, Кто на своем настоит.

Темку с ложечки кормят, чтоб удобней ему было, так он из отцовских рук еду не принимает. Ждет, когда мать придет. Или сам ест, морщась, неудобно глотая еду сквозь железные прутья кровати. Будто сквозь решетку ест: тарелка на воле, а сам в тюрьме.

И еще одно. Отец все время рядом, а Темке не встать, в туалет не сходить. Матери он стесняется, про медсестру и говорить нечего. И у них с Толиком заговор. Едва отец покурить выходит, Толик бросается под кровать, достает стеклянную посудину, которая смешно называется — «утка», и Темке помогает сделать, что надо. Плохо только — на дверях в палате крючка нет, и Темка волнуется, краснеет и дрожит, боится, что кто-нибудь придет. Больше всего боится, если войдет отец. Но они успевают каждый раз. И Темка сразу веселей становится. А Толик его рассмешить старается. Стойку на руках пробует сделать, но у него никак не выходит, и Темка смеется, удивляется, почему у Толика такое простое дело не получается. Или Толик цыпленка к Темке подносит, и тот кормит его крошками прямо у себя на подушке. Цыпленок проваливается на мягкой подушке, клюет хлеб и падает. Ребята хохочут-заливаются!

Потом отец входит. Снова садится на пост. Или говорит вдруг Темке бодрым голосом:

— Ну, давай почитаем!

Темка сводит брови, отворачивается к стене, закрывает уши руками. Тяжелым, тягучим взглядом отец смотрит на Темку, видно, ему хочется сказать что-нибудь резкое, злое, но он сдерживается. Желваки ходят у него на щеках. Отец раскрывает мятую книгу с желтыми страницами и читает вслух. Книгу достали из Темкиных штанов, когда его привезли в больницу; это все та же «Собака Баскервиллей», и отец читает ее снова.

Темка зажимает уши руками, но отец словно не видит этого. Он читает и читает вслух, зажигается, говорит страшным голосом, когда доходит до жуткого места, и Толик слушает его, опять пугаясь. Ничего, что второй раз. Такое сто раз слушать можно.

— «…В расселине, где горела свеча, появилось страшное, изборожденное следами пагубных страстей лицо, в котором не было ничего человеческого», — таинственным голосом читал отец. Нет, от таких книг мурашки по коже ползли, и Толик снова с удивлением и завистью смотрел на Темку. Он бы не выдержал, хоть немного приоткрыл уши, чтобы слышать, но у Темки даже пальцы побелели. Вот как не любил он отца! Вот как не хотел слышать даже его голоса!

Толику становилось совестно, что он сидит тут, развесил уши, когда Темка бастует, ведь, в конце концов, у них заговор; не один Темка против отца, а они оба вместе, и он поднимался с белого как снег табурета. Тихонько, на цыпочках шагал к двери. Там останавливался. Еще раз глядел на упорного Темку. Потом на отца, который читал.

Толик вздыхал и выходил из палаты, думал: чем же кончится все-таки эта дуэль? Кто победит?

И кто окажется правым?

Цыпленок шуршал под рубашкой, щекотал живот. Толик всегда боялся щекотки, но теперь было не до смеху. Он весь сжимался от напряжения, думая о своем. Весь сжимался, каждой своей клеточкой, желая помочь Темке, который остался там, наедине с отцом.

— Выдержи! Выдержи! — шептал Толик ссохшимися губами и думал, какой хороший человек Темка, какой верный товарищ, какой твердый и настойчивый, раз что-то сказал.

И еще он думал вот о чем. Если ему, Толику, трудно, если он устал от всей этой борьбы, то как же должен устать Темка? И сколько сил в нем, сколько самоотверженности, если он — совсем ведь мальчишка, а столько лет воюет.

Со своим отцом сначала — чтобы не пил. Потом с матерью — чтоб не прогоняла отца. А сейчас с чужим отцом — чтобы ушел.

Толик вздыхал и думал, думал и вздыхал…

Трудно все-таки жить на белом свете!

8

Одного никак не мог понять Толик: отчего так волнуется мама? Всего раз она видела Темку, тогда, возле магазина. Наверное, и разглядеть его толком не сумела, а как услышала, что Темка обгорелый лежит в больнице и от него отец не отходит, так разволновалась, просто удивительно! Спрашивает каждый день: «Как Темка?» А потом обязательно: «Как отец?»

Темка поправляется потихоньку, а отец — что отец, сидит на белом табурете, да и все.

Хотя, конечно, не все. Сидит на табурете пришибленный.

Толик сначала думал — это он из-за Темки. Виноватым себя считает. Ведь Темка из-за него ушел. Не ушел бы, не попал бы в эту больницу. Но когда и на Толика отец смотрит, вид у него такой же. И голос заискивающий. Будто он и перед Толиком виноват. Кругом виноват, перед всеми.

Отец глядит на Темку и Толика, и вид у него такой, словно они не мальчишки, а судьи какие-нибудь. А он их суда ждет.

Темка свой приговор вынес — зажимает руками уши, молчит, отворачивается. И Толик вынес — не может простить отцу измены.

Но нелегкое это дело судить, да еще взрослого, да еще родного отца. Умом не прощает Толик отца, а сердцем его жалеет. Ведь отец! Ведь родной человек!

Вот случилось все это, изменил отец Толику — и словно в тень куда-то отошел, отодвинулся. Но как вспомнит Толик зимнюю ночь, белые ветви в палисаднике напротив, отец словно к нему возвращается. Выходит откуда-то из темноты. И больно становится Толику, будто что-то он потерял и не найдет уже никогда.

Щемит у Толика внутри, жжет, щекочет в горле, и жалко ему смертельно отца.

Из-за этой жалости все и вышло.

Глядел, глядел Толик на отца и вдруг шагнул к нему, руку протянул, погладил по колючей щеке вместо приговора. Отец вскинул на него глаза, и они сразу черными стали, как глубокий омут.

— Хвост морковкой! — тихо Толик сказал, как отец говорил ему когда-то, и вздрогнул. Потому что отец заплакал.

Сколько всего было в этот год — скандалов, неприятностей, разочарований, обид, — но ничто не потрясло Толика, как это.

Плечи у отца вздрагивали, как у мамы, когда она плакала, он прижал их к голове, будто хотел прикрыться, будто хотел спрятаться от мальчишечьих глаз, будто стыдился, что не выдержал, что открылся другим, да еще младшим, — как трудно ему, как невыносимо трудно…

Толик стоял возле отца, повесив руки, совсем растерявшись, не зная, что делать, что сказать, надо ли что-нибудь делать и говорить.

Скрипнула Темкина кровать. Толик обернулся и увидел Темкины глаза. Темка смотрел ошалело, глаза его походили на два черных кругляша, а брови торчали крутыми галками. Потом в Темкиных глазах что-то мелькнуло, что-то такое новое появилось, какое-то сожаление, что ли, или, может быть, жалость — в общем, никогда такого в Темкиных глазах Толик не видел раньше. Решимость, да, злость, отчаяние видел, а такого — нет!

Темка смотрел мгновенье на отца такими вот новыми глазами, заскрипел опять кроватью и вдруг сказал:

— Петр Иванович!.. Петр Иванович, почитайте!

Отец не шевельнулся, только тяжело вздохнул, прикрывая лицо ладошкой, словно козырьком; потом вдруг встал, все еще закрывая лицо, стыдясь его показать мальчишкам, и вышел в коридор.

Толик опять взглянул на Темку, и Темка отвернулся, потому что теперь у Толика в глазах мелькнуло что-то новое. И не хотел он об этом думать, но уж так получилось — получилось само собой, — ничего Толик не мог с собой поделать. Да, вынес он свой приговор отцу, как и Темка его вынес, но вот пожалел он отца и тут же осуждающе на Темку взглянул: чего, мол, ты так жестоко? Странно устроен человек. Вместо того чтобы на себя посмотреть сначала, себе сказать: а сам-то ты какой? — на товарища первым делом глядит, его судит.

Темка от Толика отвернулся, понял его и обиделся, конечно; и Толику стало стыдно, что так получилось, нехорошо как-то, не по-товарищески…

Вот ведь, ни слова друг другу не сказали, только посмотрели — и все поняли оба. Секунда какая-то, а больше длинного разговора.

Стукнула дверь, и вошел отец. Лицо спокойное, будто ничего и не было. Будто выходил покурить — и все.

Прошел широким, решительным шагом к табурету, уселся покрепче, раскрыл «Собаку Баскервиллей», взглянул неторопливо сперва на Темку, потом на Толика. Но хоть смотрел отец спокойно и делал все уверенно и старался быть взрослым перед невзрослыми мальчишками, Толик вдруг почувствовал, что отец только делает вид и что никакой он не спокойный. Слезы были правдивее всего, что он делал теперь, а это значило, что отцу плохо — плохо всерьез, по-настоящему. И дело вовсе не в Толике и не в Темке, не в том, что они судят отца, — из-за этого он не стал бы плакать. Видно, плохо у отца везде и всюду, плохо со всех сторон.

Толик вглядывался в отца, вслушивался в его удивительно спокойный голос, которым он читал про ужасающие происшествия в «Собаке Баскервиллей», и не верил этому спокойствию, потому что так читать эту книгу и быть таким равнодушным можно, только вовсе не думая о книге, а думая отрешенно свое. Он сравнивал отца с путником, который заблудился в лесу, мечется то вперед, то назад, то в сторону и уже совсем отчаялся, уже крикнул что было сил, но вот снова спохватился и снова упорствует, не желая признаться, что заблудился.

И хотя Толик думал так, вглядываясь в отца, не веря его спокойствию, он радовался все-таки.

Радовался, что Темка лежал теперь, не закрывая уши, что он слушал внимательно чтение отца, что он поступил справедливо и по-взрослому, по-мужски, попросив отца почитать, дав понять ему, что есть вещи, которые выше их вражды. Дав понять, что если враг, признается врагу в поражении, пусть на минуту даже, то другой враг всегда найдет в себе благородство, чтоб понять, и простить, и пойти на уступку.

В Темкину палату будто ветер ворвался. Ворвался, промчался по углам, освободил комнату от застоялого запаха лекарств, напоил ее свежим воздухом, от которого в груди легкость и чистота.

И сразу веселей в палате стало.

Толик сидит тихонечко, следит, как подросший цыпленок по полу скачет, про себя улыбается, потому что Темка цыпленка даже не замечает — глядит на отца блестящими глазами и говорят, они, говорят, говорят…

Про «Собаку Баскервиллей», которую они вместе прочитали. «Могло ли так быть?» — Темка спрашивает, а отец отвечает: «Почему же нет? Если огромного дога выкрасить фосфором и выпустить ночью, можно представить себе, какое это ужасающее зрелище, да еще в такой местность, какая в книге описана, — сплошные болота и на много километров никакого жилья, плюс легенда, которая ходила в том крае, плюс то время, о котором шла речь, — начало двадцатого века». Темка улыбался, размышлял, можно ли теперь пса покрасить, и отец отвечал, что конечно, что теперь еще проще, можно обойтись без фосфора — фосфор что ни говори, а очень вреден, собака Баскервиллей должна была бы скоро сдохнуть, но теперь есть специальные краски, которые светятся в темноте и совсем безвредны.

Темка тут же настораживался, взгляд его утопал где-то в потолке, будто он уходил из палаты, потом возвращался и обсуждал с отцом пришедшую к нему идею — выкрасить такой краской стадо прирученных дельфинов и проследить их жизнь ночью, в темном море, это было бы очень интересно и важно, потому что. Темка нигде еще не читал, чтобы велись ночные наблюдения за дельфинами, никто не видел, как, к примеру, и где они спят…

Отец улыбался, соглашался, что да, что это действительно было бы здорово и что, наверное, можно было бы заснять движение светящихся дельфинов, изучить их ночные пути и внести вклад в науку.

Тут Темка рассказал отцу про фотоаппарат, который они с Толиком нашли в овраге, про то, какой этот фотоаппарат был тяжелый и неуклюжий, и очень жалел, что его не удалось спасти, а то бы они сейчас пофотографировали прямо тут, в палате: Темка — отца, отец — Темку, а потом и Толика, ведь это же очень важно — уметь фотографировать, и всегда может пригодится в жизни, кем бы ты ни был — акванавтом, или инженером, или летчиком.

Отец кивал, глядя на Темку, на его разгоревшиеся щеки и блестящие глаза, соглашался с ним, и Толика они оба совсем не замечали.

Но Толик ничуть не огорчался, — что он, при чем тут он, если у отца с Темкой отношения наладились, если помирились они, ведь, в конце концов, это правильно, это очень верно, что люди друг с другом по-человечески разговаривают и у них нормальные отношения, так и должно быть.

А кроме того, дела у Темки шли на поправку, и это важней всего. Убрали уже палку, к которой сосуд с жидкостью привязан был и откуда эта жидкость Темке в ногу лилась. Убрали и палатку над Темкой, на бок ему потихонечку поворачиваться разрешили. Сильной боли теперь Темка не чувствует, губы не кусает, а улыбается во весь рот. Улыбается — вот что главное! Целый день они друг другу улыбаются, Темка и отец.

У отца так прямо будто крылья выросли. Словно он от какого-то груза освободился, скинул камень со спины. Плечи уже не висят — ключицы из-под рубашки не выпирают, голову прямо держит, белозубо улыбается, и морщины возле губ разгладились.

И старается отец изо всех сил. Старается, чтоб Темка его полюбил.

Про тот разговор о светящихся дельфинах и о том, что хорошо бы научиться фотографировать, Толик сперва забыл, но оказалось, это не только разговор.

Однажды он пришел проведать Темку, открыл дверь, улыбнулся, навалившись на косяк, что-то щелкнуло возле Темкиной кровати, и глаза у Толика округлились. На гонких ножках рядом с Темкиной подушкой стоял маленький глазастый прибор и глядел на Толика блестящим выпуклым очком. Темка нажимал какую-то кнопку на фотоаппарате, отец сидел на корточках у штатива, и оба они походили на пулеметный расчет, который залег за своим оружием.

Вот это да! Толик даже охнул, вглядываясь в блестящую машинку.

— Иди! — кричал ему весело Темка, повернувшись на бок. — Краткосрочные курсы обучения фотографии! Сегодня вечером будем проявлять и печатать.

— Печатать, — поправил его, улыбаясь, отец, — пленку я проявлю раньше.

Темка с отцом стали наперебой объяснять Толику, что тут к чему, куда глядеть, как ставить выдержку и что такое диафрагма — то же, что и у человека в животе, сжимается и раскрывается, — какая бывает фотопленка, но тут Толик запутался, никак не мог усвоить, что такое фотографическая чувствительность.

— Ну ладно! — сказал, смеясь, отец. — На первый раз обоим вам достаточно теории, давайте снимайте друг друга и что хотите — все-таки тридцать шесть кадров.

Толик и Темка стали щелкать вокруг, вырывая аппарат из рук друг друга, обстреливать друг дружку, отца, палату и улицу за окном. Улицу снимал, конечно, Толик, и Темка при каждом щелчке спрашивал его:

— Что снимаешь? Что?.. А теперь?

— Троллейбус! — кричал ему возбужденный Толик. — Воробья! Девчонки какие-то идут!

И Темка счастливо смеялся в ответ.

— Вот встану скоро, — сказал он мечтательно, — и наснимаем кучу всего! Всяких птиц! Всяких зверей!

— Где ты возьмешь их? — удивляясь, спросил Толик. — Одни воробьи! Ну, цыплята наши! Ну, кошек да собак наснимать можно, но ведь это же не звери и не птицы.

— В лес поедем! — ответил Темка и повернулся к отцу. — Поедем в лес, Петр Иванович? Когда поправлюсь.

— Поедем! — сказал отец. — Вот можно бы на пароходе поехать, вниз по реке. В пятницу отправиться под вечерок, а вернуться поздно в воскресенье, все-таки два выходных! И порыбачить можно, и птиц поснимать. Знаю я одно такое местечко.

Толик поглядел на счастливого отца и улыбнулся, потому что было похоже, это не отец обещал поехать с ними на пароходе, а ему самому кто-то обещал, и он радовался как мальчишка.

— А пока учитесь! — сказал отец. — Хорошенько учитесь, снимать птиц надо поодиночке, тихо, меня с вами не будет, никто не подскажет. А в лесу снимать надо иначе, чем на солнце, — другая диафрагма, другая выдержка, — и объяснял подробно опять, какая зависимость между пленкой, тем, как предмет, который снимаешь, освещен, выдержкой и диафрагмой.

Мальчишки решали фотографические задачки, и оказывалось, что это совсем как в математике, — нужно знать правила, но одних правил все-таки мало, обязательно должен быть навык, опыт, практика. Они снимали, теперь уже не впопыхах, а обдумывая каждый раз, как и какую диафрагму поставить, что снять, с какой выдержкой, пока не кончилась пленка.

Потом отец достал кассету и ушел, оставив мальчишек одних, и они все крутили фотоаппарат, щелкали впустую затвором, целились друг в друга, пока, наконец, Темка не спохватился.

— Хватит, хватит, — сказал он. — Повесь-ка, пока не доломали, а то и поехать никуда не придется.

Толик послушно повесил фотоаппарат, и вдруг неприятная мысль кольнула его. Он попробовал прогнать ее поскорее, но ничего не вышло. Такие гадкие мысли, видно, не исчезают бесследно, они сразу отражаются в человеке, сразу отпечатываются в нем — там, внутри, в душе или на лице, в зависимости, наверное, от того, кто такой человек, — и Темка сразу заметил это, спросил Толика, что с ним.

— Ничего! — равнодушно ответил Толик, стараясь отогнать эту гадость.

Но она не отгонялась, а, наоборот, вырастала, становилась все огромней, будто в Толика забралась обезьяна. Сначала обезьяна была малюсенькая, едва заметная, но она вырастала с каждой секундой, вырастала в мохнатую гориллу, отчего-то похожую на бабу Шуру. «Чей фотоаппарат-то? — шептала горилла бабкиным голосом. — Чей, а? Чей? Твой или Темкин? Не знаешь? Ну так знай! Темкин. Это ему отец подарочек такой сделал. Ему — понял? А не тебе! А ты сын родной. А Темка никакой не сын! Ну-ка, ну-ка вспомни, когда тебе отец такие подарки делал? Не вспоминай! Никогда!»

Горилла внутри Толика приплясывала, колотила себя по бокам длинными мохнатыми лапами, разевала огромную, до ушей, пасть, радовалась чему-то; и чем быстрей она росла, тем ниже опускал Толик голову, тем противней было ему.

Он боялся посмотреть Темке в глаза, он стыдился самого себя.

Человек не выбирает свои мысли, они приходят к нему сами по себе, не спросясь — и хорошие, и гадкие. Ничего уж тут не поделаешь. Надо только, чтоб гадкие мысли не стали делами, — потому человек и называется человеком. Надо суметь эту гориллу вовремя взять за хвост и вышвырнуть из себя. Сразу увидишь, как легко и просто тебе стало. Сразу почувствуешь, как хорошо без дурных мыслей — никто не топчет тебя внутри мохнатыми лапами. Надо только поскорей это сделать. Промедлишь, пожалеешь ее — и станешь ей сродни. Будешь ходить с мохнатой душой. Улыбаться людям, а внутри ненавидеть их.

Толик поднял голову, глубоко вздохнул. «Прочь, горилла, прочь!» Он даже руки поднял, на нее замахиваясь.

— Ты чего? — повторил удивленно Темка, пристально вглядываясь в Толика.

Тот прикрыл глаза, переводя дыхание. Горилла уменьшилась, снова становилась малюсенькой. «Прочь! — рыкнул на нее Толик, думая, что маленькую прогнать будет проще. Но она и не подумала исчезать. Просто сжалась в точку и свернулась в клубок. Заснула.

«Вот гадость! — подумал про себя Толик, — Вот мерзость!» Но Темка глядел на него вопросительно, и нужно было что-то отвечать.

— Да ну! — сказал он. — Так! Мура!

Действительно какая это мура! Никогда и никому не завидовал Толик, а тут позавидовал, да и кому — закадычному дружку, Темке! Темке и так живется несладко! Похуже, чем ему. А тут стало только налаживаться — и нате! Позавидовал первый же друг!

Темка пристально вглядывался в Толика, будто слушал его тайные мысли, а потом сказал, погрустнев:

— Ты не бойся! — сказал он. — Аппарат этот твой. Я его от Петра Ивановича не возьму, уговор дороже денег… — Он помолчал, а Толик даже рот приоткрыл от удивления: как это Темка понял? — Ты знаешь, — задумчиво проговорил Темка, — я будто сплю, сплю все время… Есть такая болезнь — летаргия. Человек засыпает и может много лет подряд проспать… Вот будто и я сплю и не могу очнуться. Проснусь — и все дальше пойдет по-старому.

Толик медленно покрывался красными пятнами. Маленькая горилла исчезла в нем, испарилась. Остался лишь стыд — жуткий, неповторимый стыд перед Темкой. Как могла появиться эта горилла, как он мог подумать такое!..

Толик вздрогнул: точно! Это точно! Это в нем проснулась бабкина кровь. Ведь он внук этой скряги, этой жадины, которая из-за жадности раскрошила всю семью, словно ломоть хлеба. И эта жадность теперь вдруг проснулась в нем!

Он сидел красный как рак и вдруг вскочил с табуретки и выбежал на улицу. Как стыдно ему было!..

Возле больницы носом к носу Толик столкнулся с отцом и мамой. В руках у отца была большая картонная коробка.

Толик стоял возле них, пораженный, не зная, что делать: то ли пройти мимо, то ли обрадоваться, раз отец и мама стоят и разговаривают. Раньше бы он обрадовался, конечно, что тут говорить, но сейчас он не знал, как быть, потому что голова его была забита совсем не этим, а Темкой, фотоаппаратом. А главное — собой.

Нет, лучше утопиться или забраться на крышу и броситься сверху вниз головой, чем быть похожим на бабку. Это ужасно, если у него бабкина кровь! Правда, сейчас все успокоилось, горилла исчезла, оставался лишь стыд перед Темкой. Но кто знает, вдруг горилла появится снова? В другой день, из-за других случаев и людей? Вдруг она будет просыпаться часто — это же кошмар! Он, Толик, исчезнет, а командовать им станет такая вот обезьяна. Хоть и человекоподобная, но не человек.

Расстроенный Толик не заметил, что отец и мама совсем не взволнованы встречей.

«Мама, — вспомнил Толик, — интересуется Темкиным здоровьем. Вот она и пришла узнать, как и что. И увидела отца. Что особенного?..»

— Я проявил пленку, — сказал отец Толику. — Сейчас будем печатать.

— Прямо в палате? — удивилась мама, будто она уже знала про все — и про фотоаппарат, и про то, как они снимали сегодня.

— Прямо в палате! — улыбнулся отец. — Николая Ивановича помнишь? Так он тут главврачом! Разрешит.

— Ну идите! — ответила спокойно мама. — Счастливо!

Она повернулась и не спеша пошла по улице. Толик вздохнул, постепенно приходя в себя, и они отправились к Темке.

— Ничего! — сказал ему отец, обняв за плечо. — Скоро всему конец.

Толик подумал, освобожденно вздыхая, что правда скоро всему конец, скоро уж, совсем скоро выпишут Темку из больницы.

Но оказалось, они не поняли друг друга.

Совсем не поняли.

Выяснилось это позже, а пока отец отворил дверь в Темкину палату и стал вынимать из коробки увеличитель, пластмассовые ванночки, красный фонарь.

Он хлопотал, а Темка глядел на Толика удивленными глазами, видно не понимая, отчего он убежал. Но едва они устроились поудобнее и кинули в ванночку первый листок бумаги, Темка все забыл. Глаза у него яростно засветились при красном таинственном свете, он подмигнул Толику и шепнул ему в самое ухо:

— У тебя законный отец!

Толик легко вздохнул, снова радуясь за Темку и за отца, увидел, как, словно по велению волшебника, в ванночке под красным фонарем на белом листе бумаги прорисовывается он сам — все ярче и четче: распахнутая рубашка в клеточку, рот до ушей, брови вразлет и точечки глаз.

Толик смотрел сам на себя, прислонившегося к косяку возле двери в Темкиной палате, и поражался чуду остановленного времени.

Толик принес этот снимок домой еще мокрым, свернув трубочкой. А наутро, когда бумага просохла, мама приколола карточку кнопкой к стене. Повесила в тот угол, где бабкина икона висела, только пониже.

— Ну вот, — сказала она, смеясь. — Теперь ты наш бог!

— Чей это ваш? — усмехнулся Толик, поглядывая на смурную бабку.

Возьмет еще да в знак протеста порвет карточку. А ведь жалко, все-таки первый настоящий снимок. Не такой, когда перед фотоаппаратом окаменевший сидишь и фотограф тебе, словно маленькому, обещает: «Гляди сюда, сейчас птичка выскочит», а человеческий, какие у взрослых бывают. Да и сфотографировал Толика не кто-нибудь — Темка.

— Наш! — весело подтвердила мама, будто и не замечая бабки. — Наш! Наш! — И засмеялась, словно горох рассыпала.

 

Часть пятая

Внук миллионерши

1

С той поры, с того самого дня, когда Толик принес мокрую карточку, мама как радио: поет без конца. Румянец во всю щеку, платье шуршит, будто даже платье радуется чему-то, и ходит мама так, словно летает.

От такого невразумительного веселья Толику как-то не по себе. Отец ушел — горевать надо, а она веселится. Нет, что-то тут неладно… Не тот человек мама, чтобы просто так сейчас веселиться. Неужели?..

Чудовищная мысль приходила в голову, Толик сжимался, сердце его в эти минуты, наверное, бывало с наперсток, и он казался себе маленьким, ничтожным, никому не нужным.

Действительно! Отец женился на другой женщине. А вдруг и мама женится, то есть выйдет замуж?

Кровь гулкими молотками стучала в висках. Толик едва успокаивался. Нет, этого не может быть! Он прогонял чудовищные видения и корил себя: если человек засмеялся, вместо того чтобы тосковать и ныть, значит, он уже подлец?

Толик успокаивался, улыбался, разглядывал маму, которая заворачивала в газету соль, сырую картошку, стрельчатый зеленый лук, прятала все это в маленький рюкзачок и наказывала разную всячину, вроде того, чтобы не лез глубоко в воду, не заходил далеко в лес, — будто он последний малыш и едет один в неизвестные леса.

Большой пароход стоял у дебаркадера, сверкая прохладными белыми палубами, блестя металлическими поручнями, увешанный спасательными кругами. Посадка еще не началась, пассажиры толпились на берегу нестройной, говорливой гурьбой, и Толик принялся разглядывать их.

Встав в тесный кружок, хохотали молодые парни и девушки в зеленых брезентовых куртках — туристы. У некоторых за плечами висели, как ружья, гитары.

Посреди толпы то тут, то там виднелись пучки удочек, и под каждым пучком пряталась, напоминая гриб, обтрепанная, вылинявшая кепка. Толик пригляделся к рыбакам и хохотнул: лица у них были замкнутые, окаменевшие словно, сосредоточенные, будто рыбаки уже сейчас, на берегу, представляли себя у тихого омута, где ни шуметь, ни отвлекаться нельзя, а нужно смотреть сосредоточенно на красные поплавки да ждать удачи. Толик подумал, что и порознь рыбаки стоят не зря — у каждого, наверное, свое укромное, заповедное местечко. «Ох, индивидуалисты!» — вздохнул, улыбаясь, Толик и представил, как рыбачат они — отец, Темка и он. Рыбачат все вместе, сидя на одном бревнышке, или уж если не на бревнышке, то неподалеку друг от друга, не таясь и радуясь все вместе каждой пойманной рыбке.

Началась посадка. Отталкивая туристов и рыбаков, к пароходу, будто на приступ крепости, кинулись деревенские тетки, вооруженные мешками и корзинами.

В корзинах виднелись углы хлебных кирпичей, сушки и батоны; тетки по-свойски, не обижаясь, переругивались и шустро взбегали одна за другой по трапу. Толик улыбался, не понимая их вокзальной торопливости, и вдруг кто-то закрыл ему глаза.

Толик засмеялся: Темка! Конечно, это был Темка! Толик обернулся и рассмеялся опять. Артем и отец были в полном обмундировании — в старых каких-то пиджаках, в поношенных кепках, как два гриба, — совсем похожие на заправских рыбаков.

Все трое улыбались друг другу, возбужденно говорили о каких-то мелочах, а сами были уже там, на белоснежном, как айсберг, пароходе. Последние бабки с мешками и корзинами взбежали на палубу, за ними солидно двинулись рыбаки с пучками удочек, пора было подтягиваться к трапу и им, как вдруг зазвенела разбитая бутылка.

Толик уже давно приметил пристанский ларек. Там торговали чем-то пьяным — не то пивом, не то вином, и возле ларька топтались забулдыги. Они галдели на всю маленькую пристанскую площадь, толкали друг друга в грудь и, пока еще не началась посадка, привлекали всеобщее внимание. Тетки с кулями качали головами, озираясь на пьяниц. Толик же лишь взглянул и отвернулся: очень уж хорошее у него было настроение, чтобы портить его. Но сейчас загремела разбитая бутылка, раздался пьяный крик. Толик посмотрел на ларек и увидел, как, пошатываясь, к ним бежит человек.

Рубаха у него была распахнута, в руке он держал острозубо отбитое горлышко зеленой бутылки, взлохмаченные, грязные его волосы слиплись сосульками, на лице синел кровоподтек.

Это был Темкин отец, и в первую минуту Толик пожалел только себя. «Все, — подумал он, — сорвалась рыбалка!»

Пьяный, угрожающе поблескивая отбитым горлышком, придвинулся к ним.

— А-а!.. — сказал он, всматриваясь в отца. — Герой нашего времени!.. Ну, пойдем выпьем!

Толик посмотрел на отца. Он посерел, губы его сжались, а стиснутые кулаки мелко вздрагивали. Толик подумал, что отец испугался, но тот сказал твердым голосом:

— Не видишь? Мы идем на пароход…

— А-а!.. — протянул пьяный. — На пароход? Бабу мою к рукам прибрал, а теперь сына хочешь?

Толик снова посмотрел на отца. Теперь руки у него не вздрагивали. Он шагнул к Темкиному отцу.

— Но, но! — зарычал тот, выставляя обломанную бутылку. — А этого не желаешь?

Зубья у бутылки оскаленно блестели на солнце, словно волчья пасть.

Все время, пока Толик смотрел на взрослых, Темка стоял молча и встрепенулся, лишь когда отец сделал шаг к пьянице.

Толик подумал: он хочет защитить своего отца, но Темка шел, сжав кулаки, прямо на него, и тот отступил перед напором собственного сына.

— Ты что?.. Ты что?.. — жарко шептал Темка, и пьяный пятился назад, пошатываясь.

Наконец он разжал кулак, и горлышко зеленой бутылки с зазубренными краями жалобно звякнуло об асфальт. Тут же, словно эхо, грянул пристанский колокол.

«Отправление», — отметил про себя Толик. Пьяный остановился.

— Ладно, — мотнул он головой и протянул к отцу ладонь. — Тогда дай трояк!

Отец полез в карман, чтобы достать деньги, но Темка обернулся к нему и крикнул:

— Не надо!

Он крикнул негромко, но повелительно. И Толик удивленно отметил, что отец немедленно послушал его.

— Ну хоть рубль! — попросил, чуть трезвея, пьяница.

Темка не отрываясь смотрел на него и молчал. Потом сунул руку в карман и вытащил деньги.

— На! — сказал он резко и тут же повернулся.

Подпрыгивая и дико гикая, пьяница побежал к ларьку, а Темка шел на пароход. Проходя мимо отца и Толика, он даже не взглянул на них. Только бросил коротко и властно:

— Идем!..

Колокол на пристани громыхнул два раза, и, словно подтверждая его сигнал, громогласно и хрипло, как какой-нибудь допотопный ихтиозавр, заорал пароходный гудок.

Торопясь, они взбежали на палубу.

2

Крутой берег подвинулся в сторону, сразу убавив свою крутизну, и пароход, вспенивая воду, вклинился в тихую, а оттого жестяную на глаз реку.

Над головой лениво полоскался флаг, пароход мелко подрагивал корпусом и пускал из трубы в прозрачное небо едва различимую полоску жаркого марева.

Тетки с котомками расселись по скамейкам, достав всякую снедь, развязали цветастые платки, успокоились, засмеялись, похрустывая плотными огурцами; рыбаки, прислонив вороха удочек, наконец-то объединились в буфете; туристы запели веселую песню.

Темка стоял на самом носу, облокотись о перила, глядя на воду, ни разу не сказав ни слова и даже не обернувшись, словно обиделся за что-то на Толика и отца.

Чтобы как-нибудь сгладить случившееся, Толик подошел к дружку и обнял его за плечо. Темка не шелохнулся.

— Ну чего ты? — спросил Толик.

Темка не отвечал, и Толик подумал, что, пока Темка лежал в больнице, время для них как бы приостановилось. В шахматах еще так бывает: игроки ходят, двигают фигуры, но положение — позиции, по-шахмат-ному, — не меняются. Никто не сильней — ни белые, ни черные. Так и вокруг Толика было. Все двигались, разговаривали, что-то делали, но ничего не изменялось.

И вот время снова тронулось. Они увидели Темкиного отца — часовая стрелка пошла вперед. Но не с той минуты, когда остановилась, а как бы пропустив прожитое, как бы сделав скачок вперед. И оказалось, что очень многое стало другим.

Успокоилась мама: видно смирилась, что отец не вернется. Подружились отец и Темка, хотя должно было быть наоборот. И он, Толик, человек, который, может, больше всех хотел, чтобы отец вернулся, помогал этой дружбе.

Время шагнуло вперед и сразу переменило Темку. Раньше бы он уговаривал своего отца, повел бы его домой, может, а теперь от него отказался — легко ли это?!

Время пошло дальше и сразу провело между отцами и сыновьями новую черту, водораздел, как говорится в учебнике географии. По одну сторону черты сразу трое — Толик, Темка и отец Толика.

Но что же — так все и останется? Трое по одну сторону? Один отец у Толика и Темки?

Толик повернулся к Темке. Что бы он сказал на это? Толик обрадовался, если бы Темка стал ему братом. Был счастлив!

Но ведь все это детство, все ерунда. Если они оба с отцом, то как же матери? И у Толика и у Темки свои мамы, и обе жены отца: одна бывшая, другая настоящая. Вот тут-то уж ничего не придумаешь. Никакая фантастика не поможет.

Старая мысль кольнула Толика. Снова он подумал про маму с подозрением. Уж очень веселая она. Подозрительно веселая. А что, если в самом деле выйдет замуж?

Толик с ужасом представил, как в их комнату явится какой-то мужчина и сам собой, не спросясь, станет его новым отцом. Пусть это называется не так — не отец, а отчим, но какая разница! Другой человек будет проверять дневник, говорить разные слова, указывать, шутить, а может, и бить — всякие ведь бывают люди…

Нет, он никогда не примирится с этим, никогда не будет говорить с этим новым отцом как с отцом!

Толик посмотрел на Темку — и вдруг, может быть, впервые за все время понял его по-настоящему. Понял всю его лютую ненависть к отцу, которая была сперва. И понял вдруг силу — да, да! — силу отца, который преодолел Темкину ненависть. Который заставил Темку сказать: «А у тебя законный отец!»

«Но что все-таки, что будет дальше? — с тревогой и тоской подумал Толик. — Ведь время снова идет, шагает, стучит машинами в пароходе, тикает стрелками в часах».

Толик обернулся. Отец подошел сзади и положил им на плечи тяжелые ладони.

— Что, хлопчики, приуныли? — спросил он негромко и сам себе ответил: — Не надо унывать. Не надо… Ну-ка хвост морковкой!

Сзади запели. Толик подумал, что это опять туристы, но песня была очень странная, не туристская.

Он оглянулся. Тетки, которые тащили мешки и корзины с хлебом, скинув на плечи платки, негромко пели.

Песня была печальная. Сперва Толик различал лишь незнакомую мелодию, но потом разобрал и слова:

Закатилось ясно солнышко В три… ой, три дня, три да часа, В три дня, в три часа… Ой, занималась наша зорюшка, Зо… ой, зорюшка да ясна! Зорюшка ясна… Ой, по этой-то ли по зорюшке Пта… ой, пташицы да поют…

Толик оглядел палубу. Притихшие туристы отложили гитары, и удивление остановилось на их лицах. Хмурились почему-то пожилые рыбаки возле своих удочек.

Песню, оказывается, знали не все тетки, и первые строчки выводили лишь четверо — три пожилые женщины и одна помоложе:

Пташицы поют… Ой, они поют-распевают… Не слы… —

пели они, а остальные им помогали дальше:

…не слышно ничего. Не слышно ничего…

Толик всмотрелся в четырех запевал. Там, на пристани, он не заметил, какие загорелые были у них лица, да и сейчас не заметил, если бы женщины не скинули платки. Теперь же на лбу и сбоку, на скулах, у них виднелись белые полосы — незагорелая кожа. Все остальное лицо поблескивало в затухающих солнечных лучах, лоснилось; и было понятно, что женщины эти — три пожилых и одна молодая, да и другие тоже — много работают на солнце.

Ой, в чистом поле под вершиною Хи… ой, хижина да стоит! Хижина стоит… Ой, во этой-то ли да во хижине Ке… ой, келейка нова! Келейка нова… Ой, во этой-то ли да во кельюшке Вдо… ой, вдовьюшка жила!

Женщины умолкли так же неожиданно, как и начали петь. Туристы захлопали не к месту, но никто их не поддержал. Глупо было хлопать за такую песню, а женщины на этих туристов даже не взглянули. На палубе стало тихо, только плескалась и шипела вода за бортом.

— Я думал, мешочницы какие-то, — задумчиво сказал Толик. — Хлеба набрали, будто голодовка. И лезли на посадку как сумасшедшие.

— Нет, — ответил отец задумчиво и помолчал. — Нет, — повторил он тихо, — не мешочницы… Теперь жатва, и в деревне люди с утра до ночи в поле. Чтобы дома хлеб не печь, не тратить время, и посылают недальние колхозы женщин в город за хлебом. Дальним невыгодно, а ближние ездят.

— Так это они не себе? — послышался Темкин голос.

Пока женщины пели, Темка выбрался из своего угла и теперь глядел на них удивленными блестящими глазами.

— Не себе, — кивнул отец и снова помолчал, будто он не объяснял, а вспоминал. — Не себе, — повторил он глухо. — А что толкались они на посадке, так по привычке. Не всегда ведь такие просторные пароходы ходили. Бывали и маленькие, колесные, народу полно, а возвращаться надо, дети у каждой, дом, страда… Мужчины — кто на работе, а кто и с войны не пришел. Так что спешили, толкались, ничего не поделаешь. А теперь уж это вроде привычка…

Отец обернулся к мальчишкам.

— От войны это, — сказал он тяжко. — От войны…

Отец закурил и облокотился о перила. Толик и Темка вглядывались вперед, в быстро темнеющую воду, в узкую оранжевую полосу заката.

Подумав здесь, на пароходе, про войну, Толик представил не танки, не грохот пушек, которые видел в кино. Он вспомнил тетю Полю, ее слова про маму и отца — что молодые они, что не знают настоящего горя и поэтому не берегут друг друга. Он вспомнил портрет ее навсегда молодого мужа, висящий в углу, и удивился: как, оказывается, походили друг на друга тетя Поля и эти женщины! Они походили словно деревья, посаженные в разных местах, но в одно время.

Война давно прошла, а эти женщины и тетя Поля все еще ее забыть не могут — поют печальные песни, смотрят на фотографии тех, кто так никогда и не состарится. И никогда они не забудут, потому что война — это самое страшное.

«Но раз война самое страшное, что может случиться, как должны любить друг друга люди, когда ее нет? Как должны радоваться друг другу!» — подумал Толик и крепко взял Темку за плечо.

3

Поздно ночью, когда небо, сверкавшее крупными звездами, слилось с рекой, в которой светились красные звездочки бакенов, пароход взревел сиплым, протяжным басом.

Вглядевшись в черноту, Толик заметил, что к ним приближается маленький домик на барже, расцвеченный огоньками. Пароход торкнулся боком в пристань, она жалобно заскрипела, по трапику мальчишки вслед за отцом сошли на дебаркадер, послышались сонные команды капитана, пароход вспенил воду и быстро исчез за поворотом. Стало тихо. Черная вода скользила где-то внизу, едва журча; и казалось, что под ногами не река, а пропасть без края.

Отец привел ребят в крохотную комнатку с широкими деревянными лавками — лавки были такие же, как на железнодорожных станциях.

В комнатке душно пахло кислым потом, и на одной лавке раскатисто храпела толстая тетка, изредка причмокивая губами.

— Располагайтесь! — велел отец. — Все равно ночью не ходьба.

Он сунул свой рюкзак под голову, надвинул на глаза кепку и затих. Мальчишки улеглись тоже. Толик подумал, что лучше бы, конечно, ночевать у костра в поле, но костер был еще впереди. Он улыбнулся предстоящему и не заметил, как его сморило.

Проснулся Толик первым от тревожащего, радостного предчувствия. Он вышел на цыпочках из комнаты ожидания и, взглянув на реку, счастливо рассмеялся.

Домик на барже будто поднялся в небо и заблудился среди облаков: он утопал в белесом прохладном тумане. И берег, и река исчезли, только небо над головой оставалось прозрачное и чистое.

Толик растолкал Темку и отца. Они поднялись на крутой берег, выбравшись из тумана, и пошли по росистой траве. Толик наклонился, сорвал пучок влажной зелени и провел ею по лицу. Щеки сразу запылали, стало свежо и приятно.

Над рекой плыл перистый туман, а здесь, над туманом, вспыхивало солнце, зажигая в росистой траве несметное число радужных светлячков, искрящихся кристалликов, серебряных жемчужин.

Откуда-то из-за кустов на луг выбежал длинноногий, тоненький жеребенок. Он галопом пронесся по зеленой траве, смешно подкидывая хвост, застыл на минуту, словно вкопанный, и вдруг упал прямо в росу, подняв тонкие ножки, заржав радостным голоском от неслыханного счастья.

Толик остановился, тихонько смеясь. Ему захотелось сбросить рюкзак, скинуть рубашку и покататься так же, как этот жеребенок, по росистой траве, кинуться в эту зеленую реку, звенящую тысячами росинок…

— Эй, жеребенок! — услышал Толик голос отца и встрепенулся.

Темка с отцом ушли далеко вперед, и, подбежав к ним, Толик увидел, что оба смотрят на него как на маленького, разгадав, верно, о чем он думал, когда любовался веселым лошадиным ребенком.

«Ну и что? — улыбнулся он, нисколько не обижаясь. — Ну и пусть догадались, и пусть считают маленьким! Сами небось рады были бы стать жеребятами, раз столько в этом счастья!»

Толик прижался к отцовской руке.

— Помнишь, папа? — спросил он, и отец, посмотрев на него сверху, приветливо кивнул.

Они поняли друг друга! Они поняли друг друга потому, что сбылось то, о чем говорили тогда, в зимнюю стужу, потому что шли теперь по росистой траве, и ноги их утопали в блестящих искрах, потому что дышалось им легко и свободно и свежий воздух врывался в них, как хрустальная ключевая вода. Им шлось ходко, вольно, им жилось прекрасно в этот миг и не хотелось думать, просто не думалось, что, кроме этой жизни, простой и ясной, есть еще какая-то там другая жизнь запутанная, непонятная и горькая.

Толик прижался к отцу покрепче, они шагали в ногу, и все было прекрасно вокруг, если бы Толик не разглядел Темкиного лица.

Увидев, как отец кивнул Толику и как Толик прижался к руке отца, он вдруг отвернулся.

Толику сделалось стыдно. Вот уже два раза подряд — вчера на пристани и сейчас — он забывал про Темку, думая лишь о себе. Получалось, он делал это нарочно, чтобы напомнить Темке, какой отец у него. Получалось, он намекал Темке: мол, что ни говори, а мой отец — мой, и ничей больше.

Отец тоже почувствовал Темкино настроение. Чтобы стать равным для обоих, он обхватил мальчишек за плечи и спросил, обращаясь к Темке, хотя говорил двоим:

— Ну-ка скажите, что вы слышите?

Толик прислушался. Было тихо-тихо, даже река внизу не плескалась.

— Птица поет, — ответил Темка.

— Правильно, — сказал отец, — пеночка.

Толик услышал далекое цвирканье и разозлился на себя: глухая тетеря!

— Стучит кто-то, — сказал Темка, начиная улыбаться. — Дятел?

— Точно! — кивнул отец.

И только теперь Толик услышал дальний сухой стук. Он напрягся, не желая уступать Темке, вслушался в звенящую тишину и вдруг услышал жужжание.

— Шмели, — сказал он растерянно.

И Темка с отцом снова повернулись к нему. Снова смотрели они на Толика, как на малыша, хваля его и радуясь его счастью.

— Шмели, — подтвердил отец.

— Шмели, — как эхо, отозвался Темка.

Река освобождалась от тумана, словно в половодье ото льда. Они спустились к воде, срезали ивовые удилища, торопясь, насадили наживку.

Нет, определенно счастье улыбалось сегодня Толику! Он первым вытащил рыбку, и не беда, что попалась совсем малюсенькая, чуть больше спички, — ведь главное положить начало, главное первому увидеть затонувший поплавок, вздрогнуть от счастья и испуга, дернуть, торопясь, удилище и закричать на всю реку, так, что отзовется эхо:

— Пойма-а-ал!

Может быть, у рыб есть такое правило: маленькие клюют у маленьких рыбаков, те, что побольше, — у тех, кто побольше, а самые большие тянутся к крючку взрослого рыбака, к серьезному человеку? Наверное, есть такое правило, потому что отец вытаскивал редко, но больших окуньков — с его ладонь, Темка почаще — ему попадались толстые пескари и сорожки, Толик же таскал каждую минуту мелкую и доверчивую щеклею. Так что наловили они порядочно. И когда поспела на костре уха, ели ее с писком за ушами. Еще бы, ведь нет ничего приятней, чем есть пищу, не только самим тобой приготовленную, но и добытую!

Но это было все-таки половиной дела. Они же сюда не только за ухой приехали. Главное охота. Не простая, с фотоаппаратом.

Конечно, для настоящей фотоохоты нужен специальный аппарат, с длинным, почти в метр, объективом, чтобы издалека снимать всяких зверей. Ясно, с обыкновенной «Сменой» труднее будет подкрасться к осторожным птицам или лесным зверькам, но что ж — так еще интереснее!

За рыбацкую удачу первым поохотиться досталось Толику, и, пообедав, он отправился в лес.

Как удивительно в летнем лесу! На березовых листьях, словно капельки крови, — божьи коровки. Растопырит коровка крылья, задребезжит ими и сорвется в небо. Толик проводил жучка глазами, потерял из виду, перешагнул через муравьиный тракт. Присел улыбаясь. Бегут, бегут муравьишки, работают с утра до ночи, тащат травинки, соломинки, тащат дохлых жучков, торопятся, ничего на свете не замечают. И не ссорятся никогда. Ни разу в жизни не видел Толик, чтоб муравьи между собой не поладили, поссорились бы, подрались. Мирный народ муравьи!

Толик шагал по прозрачному, освещенному солнцем лесу, прислушивался к таинственным летучим шорохам, всматривался в ветви, отыскивая птиц, и вдруг благодарно подумал о Темке.

Все-таки раньше он не понимал ясно Темкиной любви к дельфинам, которых тот никогда и в глаза не видел, к кашалотам, хотя забавно, что кашалот протаранил судно. Темка говорил — ему кит понравился за прямой характер, — за отчаянность, но дело было, конечно, не в этом.

Только сегодня понял Толик все по-настоящему. Сегодня, потому что сегодня он увидел жеребенка, который катался от радости на спине и мог радоваться не меньше, чем люди. Видел луг, усыпанный хрусталиками росы, а сейчас разглядывал муравьев и думал о божьих коровках.

Все живое оказалось близким и похожим на него, человека. И жеребенок, и божьи коровки, и муравьи жили, трудились, радовались — они были сродни ему, Толик думал теперь про животинок не как чужой, посторонний, а как старший их брат, И хвалил Темку: он давно был старшим братом дельфинов, кашалотов, цыплят — всего, что есть живое...

4

Толик присел. На ветке скакала синичка. Она попрыгала, приглядываясь к мальчишке, и юркнула за дерево. Он обошел ствол и опять — в который раз сегодня! — счастливо засмеялся. Из маленького дупла торчал веселый синичий нос.

Толик спрятался за куст, поставил диафрагму и выдержку, навел стеклышко объектива на дупло и замер.

Синица наконец появилась в окошке, покрутила носиком, прежде чем слететь. Толик щелкнул, и птичка исчезла. Он хотел подняться и идти дальше, но, подумав, решил, что надо снять птичку еще раз — мало ли, вдруг с первого раза не получится.

Он сидел в зарослях, думая про работягу синицу, которая, наверное, тысячу раз за день слетает в лес, пока накормит досыта своих птенцов, а потом, когда подрастут, учит летать — словом, ведет себя как настоящая мать, ничем не отличается от человеческой матери: так же любит своих ребят, заботится о них.

Думая о своем, Толик услышал чьи-то голоса. Он приподнялся из своей засады и увидел отца с Темкой. Они шагали по опушке леса не торопясь, о чем-то разговаривая, и Толик решил притаиться — выскочить неожиданно, когда они подойдут, а до этого, может, еще вернется синица, и он сумеет ее снять.

Но синица не летела, а голоса приближались, и Толик услышал, как, продолжая разговор, отец сказал:

— …Не суди так строго!

— Не строго, — ответил ему, волнуясь, Темка. — Я не строго, а по совести. Ведь это не стихийное бедствие.

Толик притаился, даже не думая о том, как нехорошо слушать чужие разговоры. Просто он не считал, что у Темки могут быть с отцом разговоры, секретные от него. А когда понял, что могут, было поздно.

— Все зависит от человека, — ответил отец. — Если слабый, то стихийное. Он сам с собой ничего поделать не может.

— Но ведь должен он думать о других?

Толик понял, что они говорят про Темкиного отца. — Пьяный человек не хозяин сам себе, — ответил отец и вздохнул.

— А трезвый — хозяин? — спросил Темка резко. Отец как будто задумался и не отвечал. Они вплотную подошли к засаде, где сидел Толик, и остановились.

— Смотри, — сказал отец задумчиво. — Гнездо. — Подождем, пока прилетит? — спросил Темка и без остановки добавил: — Вот вы — хозяин сам себе?

Отец чиркнул спичкой, до Толика долетел запах табачного дыма.

— Ты о чем? — спросил отец, помолчав.

— Петр Иванович! — вдруг грубо сказал Темка. — Когда вы уйдете от нас?

— С чего ты взял? — Голос отца дрогнул.

— Надо, чтоб вы ушли, — ответил Темка. — Вам надо вернуться.

— Ты никак не можешь смириться со мной? — спросил отец напряженно.

— Разве я говорил бы с вами так про своего отца? — Темка помолчал. — Он никогда не обращался со мной, как вы. Пил и ругался, ругался и пил. Вы совсем другой. Но тоже не хозяин сам себе.

Отец усмехнулся.

— Что ты знаешь? — сказал он. — Вот вырастешь, тогда поймешь.

— Я и сейчас понимаю, — не обиделся Темка и вдруг попросил: — Дайте прикурить!

Опять чиркнула спичка, Толик представил, как курят Темка и отец. Говорят и курят, будто равные.

— Ах, Артем! — вздохнул отец. — Торопишься быть взрослым, а не знаешь, как это трудно взрослым-то быть.

— Пацаном еще труднее, — зло ответил Темка. — Потому что мы от вас зависим.

Толик смотрел на дупло все это время, и синица, наконец прилетела. Но он не шелохнулся. Фотоаппарат лежал у него на коленях.

— Прилетела! — заметил отец, и Темка ничего не ответил. Наверное, просто кивнул.

— Уходите скорей, Петр Иванович, — задумчиво сказал Темка. — Смотрите, как вас Толик ждет, да и маму мою вы не любите, я ведь вижу.

— Не говори глупостей! — прикрикнул отец, голос его напрягся, как струна. — Никуда уходить я не собираюсь!

Толик напряженно вслушивался в разговор и все хвалил Темку, все удивлялся его настойчивости и силе. Он одного только боялся, — что отец и Темка снова поссорятся. Особенно когда отец повторил резко:

— Не говори глупостей!

Но Темка вдруг спросил с надеждой:

— Так вы не уйдете?

Сначала Толик облегченно вздохнул — слава богу, они не поссорились, но, когда отец и Темка отошли, неожиданно понял: Темка обрадовался, что отец никуда не уйдет.

Фигурки отца и Темки уменьшились, стали букашками в зеленом поле. Толик поднялся и увидел, как вдруг небо стало ниже, земля сузилась, трава поблекла. Он заплакал, до боли в пальцах сжав дерево, где жила синица. Значит, теперь все! Значит, отец не вернется, и у Толика больше нет союзника! Так хорошо и так настойчиво говорил Темка, Толик радовался, что у него есть верный товарищ, — и вот его не стало…

Что-то мокрое скользнуло Толику за шиворот. Он поднял голову. Низко над вершинами деревьев плыли махровые тучи. Солнца будто никогда и не было. Начинался дождь. Сначала капли были большие и тяжелые; они гулко щелкали по листьям, и Толик встал под большую березу, думая, что такой дождь скоро пройдет. Но он не переставал, капли стали меньше, и полился занудливый осенний ноток.

Толик все стоял, прислонившись к разлапистой березе, и вначале она укрывала его от сырости. Но потом дождь стал стекать с листьев, Толик быстро вымок, но терпеливо чего-то ждал.

Вдалеке закричали. Толик прислушался, и сердце опять заплясало в нем. Отец и Темка звали его.

— И-и-ик! — доносились голоса. — То-ли-ик!..

Толик решил молчать, но голоса стали явственней, и он расслышал в них беспокойство.

«В конце концов, это бесполезно — стоять тут и мокнуть назло себе», — подумал Толик и оттолкнулся от березового ствола.

Отца и Темку он заметил издалека — они были одеты по-походному, за плечами торчали рюкзаки.

— Давай скорей! — нервно сказал отец. — Уходим. Видишь, какой дождь!

Толик взял у Темки свой рюкзачок, натянул на мокрые плечи.

— Скорей! — повторил отец. — Если сейчас опоздаем, торчать нам тут до завтра.

Он пошел впереди размашистыми шагами, подгоняя как бы их своим примером.

— А может, останемся, Петр Иванович? — спросил весело Темка и сбросил рубашку. Капли защелкали по его спине с темным пятном. — Дождь-то совсем теплый.

— Оденься, — обеспокоенно сказал отец.

Но Темка, размахивая рубашкой и рюкзаком, молча побежал вперед, в дождь, и Толик понял, чему радуется Темка.

Толику снова стало больно, он вспомнил себя, как глядел он утром на жеребенка, как хотел броситься в траву, усыпанную росой, как счастливо и хорошо было ему, и заставил себя понять друга. Темка сделал все, он слышал это сам. Темка сделал все, что мог, и больше ни в чем не виноват.

Темка радовался по справедливости, Темка имел право радоваться сегодня.

5

Пароход медленно шел вверх по течению, преодолевая скорость реки, и Толик коротал время, глядя, как по-осеннему пузырится река под ударами дождевых капель.

Он молчал почти всю дорогу, неразговорчивым был и отец; один Темка веселился, шутил, бродил по пароходу, заглядывал во все уголки.

В город они вернулись рано, и Темка с отцом проводили Толика до трамвайной остановки. Отец смотрел хмуро. Темка же, напротив, был весел и, махнув рукой, крикнул на прощанье:

— Приходи!

Звякнув, трамвай тронулся, и Толик вдруг вспомнил толстого дядьку с трубой. Он похоронил друга и играл на улице печальную музыку, и все над ним смеялись не понимая.

Сейчас было почти так же. «Приходи!» — крикнул ему Темка, но это прозвучало совсем не так. «Прощай!» — прозвучало это, и хоть Толик не схоронил своего друга, но потерял его. Потерял навсегда…

Трамвай уползал медленно и осторожно. Темка с отцом уменьшались, и не хватало лишь толстого дядьки с трубой, чтобы стало совсем горько…

Дома Толика встретили так, будто в самом деле явился бог. Ну мама — понятно, она засмеялась по привычке, всплеснула руками, обняла его, словно не видела сто лет. Но бабка, чего бы она-то… Бабка обрадовалась тоже, глазки ее засветились, и она зашмыгала носом, так расчувствовалась при виде внука, будто и не надеялась увидеть его. Что-то такое случилось с ней.

Толик пожал плечами, бросил рюкзак, помылся не торопясь, поглядывая на радостную маму.

Если бы она не веселилась так, нужно было рассказать ей про отца, рассказать, что он не вернется, но, похоже, мама совсем и не думала о старом. Все уже кончилось для нее. Кончилось благополучно, и что тут теперь говорить без толку?

Пока Толик ел, мама куда-то засобиралась, улыбаясь и приговаривая, как она удивлена, что он вернулся раньше срока.

Толик насторожился, слушая ее болтовню, а мама, покрутившись перед зеркалом, сказала:

— Я пошла!

— Куда ты? — спросил строго Толик, но мама, словно и не услышала, каким он тоном это говорил.

— Так, — сказала она, — по делам. Часа через два вернусь.

Дверь за ней хлопнула. Толик сидел мгновенье с ложкой, протянутой ко рту, потом бросил ее и встал из-за стола.

— Куда ты, внучок? — запричитала бабка. — Ты-то хошь не оставляй меня, старую…

Толик взглянул с презрением на старуху и выскочил во двор.

Он бежал по улице, лихорадочно придумывая самые злые, самые тяжелые слова, которые он скажет маме. Кулаки сжимались сами собой, дыхание сбивалось, ноги наливались свинцовой тяжестью.

Впереди показалась мама. Она шла легкой, девчоночьей походкой, помахивала сумочкой, поглядывала по сторонам, улыбалась еще, наверное, широко раскрытыми прозрачными глазами.

Возле табачного киоска мама неожиданно остановилась. Сердце у Толика заколотилось еще сильней — он увидел, как в маминых руках блеснула целлофановая обертка сигарет. «Ну все! — в отчаянии подумал он. — Сама она не курит, значит — ему? Ему!..» Теперь уже все ясно. Теперь уже ничего невозможно скрыть!

Мама шла на свидание легкомысленной летучей походкой, и Толик вдруг подумал: а что сказал бы отец, увидев это? Что бы подумал он? Что сделал?

Наверное, подошел бы к маме твердым шагом и ударил ее по щеке. При всех! Толик задумался. Но почему — ударил? Какое он имеет к ней отношение? Ведь это он виноват теперь перед мамой, а она — она, может быть, делает это все нарочно. Чтобы отец понял: он ей вовсе не нужен и не собирается она всю жизнь лить из-за него слезы.

Толик замедлил шаг.

Может, плюнуть на все это, к черту? Если мать и отец махнули рукой друг на друга, то что может сделать он? Какой-то мальчишка? Будь что будет, в конце концов. Это их дело, как им жить. Пусть сами решают…

Ну а он? Как же он, Толик? Злость волной захлестнула его. Может, снова как было? Решают все взрослые, а ты молчаливая пешка. Тебе только объявляют о том, что решили они.

Мама выйдет замуж, а потом объявит ему?

Но почему, почему дети не должны думать о том, что считается взрослым?

А если это взрослое касается их, может быть, даже больше, чем самих взрослых? Почему взрослые забывают про детей, когда решают свои дела? Почему дети должны быть всегда свидетелями?

Задумавшись, Толик потерял маму из виду, а когда снова увидел ее, она была далеко впереди и стояла с каким-то мужчиной. Кончики пальцев враз превратились в ледышки: мама взяла мужчину под руку, и они отправились к стеклянному кубику. Туда, где мама, отец и Толик сидели после суда.

Нет, мамина измена была не простой, а умышленной. Она шла туда специально, чтобы самой себе доказать, как плюет на то, что было.

Сейчас, сейчас он подойдет и скажет все, что надо! Вот сейчас, через минуту.

Мама и мужчина сидели на том самом месте, где были они в прошлый раз. Мужчина сидел спиной, мама — боком к Толику. Он подошел к ним. Все расплывалось в мутном тумане.

— Это подлость, — сказал он хриплым голосом, глядя на маму, и повторил: — Это подлость!

Мужчина быстро повернулся к Толику, но он не обратил на него внимания. Ему было все равно, какой у мамы мужчина.

Мама посмотрела растерянно на Толика, но эта растерянность отражалась в ее глазах только мгновенье. Она опять засмеялась и сказала:

— Ну и хорошо!. И хорошо, что ты пришел. Мы сейчас обрадуем тебя.

«Обрадуют! — мелькнуло мимолетно. — Известно, как обрадуют…»

Толик медленно, словно опасаясь, перевел взгляд на мужчину — и вздрогнул всем телом. На лбу выступила испарина.

В новом костюме перед ним сидел отец.

Ноги у Толика подкосились, он сел и, облокотившись на стол, уронил голову. Кровь гулко ухала в висках, во рту было сухо и горько.

— Шампанского, — послышался далекий голос отца, и над ухом Толика что-то забулькало.

Он поднял голову. Три бокала стояли на столе, два полных, в третьем было налито на донышке.

— Ну, сынок, — радостно сказала мама, — выпей с нами! — Лицо ее горело прямо как румяное яблоко. — Выпей, выпей, — кивнула она. — сегодня можно! Сегодня мы с папой… — она замялась, подбирая слово, счастливо взглянула на отца. — Сегодня мы помирились…

Толик деловито кивнул, хлебнул шампанское, ощутив во рту освежающую колючесть, и только тут понял, что сказала мама.

Помирились? Как помирились?.. Только вчера в лесу он слышал, как отец сказал Темке, что остается. Что никуда не уходит от них, а сейчас мама говорит — они помирились.

— Как помирились? — не понимая, спросил Толик и взглянул на отца.

Тот улыбался как ни в чем не бывало и кивал головой.

— Нет, — сказал Толик. — Неправда.

Мама рассмеялась звонким смехом.

— Он не верит! — воскликнула она. — Не может поверить!

— Могу, — равнодушно возразил Толик, — но это неправда.

— Правда, правда, — подтвердил отец. — Помнишь, мы сидели тут тогда? — Толик кивнул. — И я говорил маме, что жить так нельзя, что мы должны уехать. — Толик кивнул снова. — Ну вот, мама согласилась. Мы уезжаем в другой город. Я буду работать инженером на новом заводе.

Как просто все получилось, ах как просто! Сначала не соглашалась, а теперь согласилась — вот и все. Делов-то!

— Нет, — упрямо сказал Толик. — Это неправда.

Отец насторожился.

— Ведь ты, — сказал Толик, — ведь ты сказал вчера Темке, что остаешься у них.

Толик не отрываясь глядел на отца. Что ответит он? Как объяснит?

Отец молчал и густо покрывался краской. Мама удивленно смотрела на отца, но не ее он стыдился. Отец медленно покрывался густой краской, как мальчишка, которого уличили во вранье. Наконец он опустил глаза и сказал оправдываясь:

— Что же я должен был сказать?

Отец покраснел еще сильнее, а мама, чтобы выручить его, произнесла сухо:

— Он уходит от них.

— А-а, — понимающе протянул Толик и спросил: — Значит, Темке ты просто соврал?

Толик вдруг почувствовал, как страшно, как дико устал он от всей этой истории.

Отец соврал, всего и делов-то, ну подумаешь!..

Соврал, соврал, соврал…

Просто наврал Темке, как врет мальчишка мальчишке.

Толик чувствовал, что на него наваливается тяжесть — будто кули с песком. Кули давят, давят, и он ничего с ними не может поделать. Эта тяжесть ему не под силу.

Нет, ничего не понятно все-таки на этом свете! Что о других говорить, если даже сам себя понять не можешь? Ведь, наверное, надо было бы радоваться сейчас. Смотреть счастливо на смеющихся родителей, радоваться, что все вышло наоборот, а не так, как сказал вчера Темке отец.

Толик попробовал обрадоваться, попробовал улыбнуться, но ничего не выходило.

Стараясь развеселиться, он глотнул еще шампанского и вдруг спросил неожиданно для себя:

— И это у вас праздник?

— Толик! — повелительно сказала мама. — Ты еще… — Она хотела сказать, наверное, «ты еще ничего не понимаешь» или что-нибудь в этом же духе, но отец сжал ее руку.

— Эх вы! — сказал Толик и горько усмехнулся. — Эх вы!.. — повторил он. — Справедливые люди!

Он встал из-за столика и пристально посмотрел на отца.

Да, он посмотрел не на него, а в него, словно стараясь разглядеть сложный механизм, из которого устроен его собственный отец.

И отец вздрогнул под взрослым Толикиным взглядом.

Вздрогнул и отвел глаза.

6

Толик кинул камушек в окно, и Темка появился сразу, без промедления.

Они брели по улице, и Толик мучительно соображал, как ему все рассказать. Выйдя из стеклянного кубика, отец с мамой пошли домой, а Толик бросился сюда.

Конечно, можно было не спешить. Подождать, пока отец сам скажет. Он натворил, он пусть и говорит, «Подождать! — передразнивал сам себя Толик. — Как это подождать? Друг ты Темке или так — пенка на молоке. Сдунешь — и не станет». Нет, сказать первым должен он, именно он, и хорошо, что Темка еще не знает.

Незаметно мальчишки вышли на край Клопиной деревни. Овраг лежал под ногами искореженный, в изломах пепельных морщин. Осталось лишь несколько полуобгорелых хибар, остальное сожрал огонь.

Толик нашел глазами место, где был их домик. Как памятник прошлому, там торчали черные лапы бывшего тополя. Как памятник всему счастливому, что было у них, у Толика и Темки.

— Знаешь, — сказал Толик, поворачиваясь к товарищу, — мне нужно что-то тебе сказать.

— Мне тоже, — ответил Темка серьезно, — Я говорил с отцом… с Петром Ивановичем, — поправился, краснея, — и он… он мне сказал… что, ну, в общем, он… — Темка собрался с силами и, наконец, выпалил: — Не вернется к вам.

Толик разглядывал Темку и видел, как мучается он. Как стыдно ему говорить об этом, как стыдно признаваться, что отец победил его упорство, сломил его, словно тонкое деревце. Но самое главное не это. Самое главное — Темке стыдно говорить, что он признает эту победу и согласен с ней.

Широкоплечий парень, без пяти минут восьмиклассник стоял перед пятиклашкой, сгорая от стыда, но ничего не мог с собой поделать.

Толик молчал.

Теперь уже Темка смотрел на него удивленно. Почему он молчит, почему не огорчается, ведь это, в конце концов, очень серьезно, и он приготовился к важному разговору. Он приготовился выслушивать упреки.

Он приготовился сказать, может быть, самое важное — что больше не может ненавидеть отца.

— Понимаешь, Темка, — сказал Толик, глядя ему в глаза, — я тоже хотел с тобой говорить об этом.

Толик отвернулся. Он стоял на крутом краю пепелища, и ему казалось — сейчас придется прыгнуть в глубину. На эти обгоревшие колья, на эти горы обугленных кирпичей… И все-таки лучше пусть это будет он.

Толик поднял глаза.

— Это неправда! — сказал он печально и объяснил: — Это было вранье. Отец уже вернулся к нам. Они уезжают…

Толик увидел, как расширились зрачки у Темки. Он глядел на Толика, не видя его, и кривил посеревшие губы в жалкую улыбку.

Темка стоял не шевелясь, неподвижно, улыбаясь, и молчание вырастало прозрачной стеной между ними.

Стена становилась выше, шире, и Толик с ужасом ощущал, что он ничего не может поделать с этой стенкой. Она росла независимо от него, независимо от Темки. Словно отец, надев шапку-невидимку, торопливо строил эту стену между Артемом и Толиком. Он их свел, познакомил — ведь они не знали прежде друг друга и никогда не узнали бы, но помог отец — худом ли, горем, но помог, только ему обязаны мальчишки встречей. А теперь, когда отцу стало ненужно их знакомство, он, незримый, торопливо строил стену.

Темка глядел огромными, невидящими глазами на пожарище и вдруг сказал:

— Я так и думал…

«Вот и все, — тоскливо подумал Толик. — Сейчас он повернется и уйдет». И они могут больше не встречаться. Никогда в жизни. Толик уедет с родителями, а Темка останется тут, и воспоминания их друг о друге будут только больно колоть память. И они постараются поскорее забыть друг про друга.

Опять взрослые! Опять эти взрослые все решают, хотя их и нет рядом. Нет, определенно взрослые обладали какой-то магической силой. Они походили на магнит, который располагает железные опилки только так, как нужно ему, и не иначе. Толик и Темка располагались отцом так, как это нужно было ему.

«Ах эти взрослые! — отчаянно думал Толик. — Если бы можно без них».

Конечно, это глупости. Никуда ты не денешься — взрослые и ребята как части велосипеда. Велосипед — дети, а педали и цепь — взрослые. Они придают всему движение, и это ведь совсем неплохо, главное, чтоб правильно ехать… Но — правильно ехать! Кто знает, как правильно ехать? Ребята не знают, а взрослые едут куда хотят…

Темка молчал, обреченно глядя в овраг. Толик тронул его за плечо.

— Да, конечно, — торопливо и невпопад сказал Темка и вдруг криво улыбнулся. — А ведь мы так и хотели…

Толик нехорошо подумал об отце. Зачем он добивался, чтобы Темка подружился с ним? Ведь он знал, что так будет, знал! Из закоулков памяти выплыла одна подробность: мама спрашивает каждый день у Толика: «Как там Темка?» А потом: «Как отец?»

И еще — отец и мама стоят у больницы. Стоят и говорят, будто ничего у них ни случилось, будто они не разошлись, улыбаются друг другу. И эти слова: «Ты наш бог». «Чей — наш?» — удивился тогда Толик, не бабкин же, а про себя мама во множественном числе не скажет. Сейчас ясно, чей это «наш».

Так вот, значит, когда все началось. Они помирились давно, а игра продолжалась. Отец все добивался Темкиной дружбы. И добился.

— Не горюй! — сказал вдруг Темка наставительно. — Не горюй, а радуйся.

Толик посмотрел на Темку и вдруг увидел, что глаза у него совсем взрослые. Темкины глаза не обижались, не горевали, а понимали… Понимали!

— Ведь он твой отец-то, — сказал Темка задумчиво. — И слава богу, что все кончилось…

Темка помолчал, обдумывая что-то.

— Ты знаешь, — подтвердил он, — это даже хорошо, что все кончилось так, хотя, честно сказать, я к твоему отцу… — он помолчал, — привык… Но если бы он остался, все равно ничего не вышло… Про своего отца я бы не забыл.

Толик опустил голову.

— Хвост морковкой! — сказал Темка и улыбнулся. — Помнишь, ты всегда говорил: хвост морковкой? — Он помолчал, словно выбирал слова. — Я тебя знаю, — сказал он, — Ты сейчас ругаешь Петра Ивановича. Думаешь, он меня обманул, мою маму… Нет. Он ошибся. Он просто очень ошибся, ты не суди его. Ему тоже нелегко.

Толик вздохнул, всмотрелся в Темку.

— Удивительный ты человек, — сказал горько Толик. — Тебя бьют, а ты улыбаешься.

Темка помолчал и вдруг засмеялся.

— Я ведь боксер, — сказал он. — Так и должно быть, какой же я иначе боксер…

И вдруг некстати, совсем не вовремя, невпопад, не к месту Толик вспомнил, как рассказывал Темка про отважного кашалота. Смертельно раненный кит вдруг повернул к судну и, разогнавшись, врезался в корабль.

Темка улыбался тогда, рассказывая эту историю, и говорил, что люди должны походить на этого отважного кашалота.

А то какие же они люди?

7

Дома было как в праздник.

Стол накрыт хрустящей скатертью, уставлен тарелками со всякой едой, а в полных стопочках дрожит водка. Отец и мама сидят нарядные — отец в новом костюме, мама в своем любимом платье. Одна баба Шура обыкновенная — серый платок, серая кофта, острый носик из-под платка.

— Давай скорее, — сказала мама, едва вошел Толик, — мы тебя заждались. — Сказала так, словно они куда-то опаздывали.

Толик внимательно оглядел отца. Новый костюм сидел на нем хорошо, ладно обтекал широкие плечи, и рубашку он купил новую, дорогую, и красивый галстук. Просто на жениха походил отец. Вот только лицо у него было вовсе не жениховское, а серое и усталое. Будто он прошел сто километров пешком и, едва умылся, сразу за стол сел.

Совсем недавно Толик отца обвинял, считал, что он обманул Темку — да так ведь все и было, — а теперь обида уходила. Может, в самом деле? Может, прав Темка — отец ошибся? Жестоко и больно для всех, но ошибся, и его надо не винить, а понять.

Отец поднял рюмку с дрожащей водкой.

— Давайте выпьем, — сказал он задумчиво. — Давайте выпьем, за то, чтобы все было хорошо.

Мама согласно кивнула головой, чокнулась с отцом. Чокнулась и бабка, но пить не стала, только пригубила и поглядела на отца колючими глазами.

Отец опустил голову и слепо тыкал в закуску вилкой.

Да, невеселый получался праздник! Толик думал, это будет светлый-светлый день, такой день, когда в тебе звенит таинственная струна, когда петь хочется, когда ты сумеешь сделать все, что захочешь. Еще бы — ведь они снова сидят вчетвером, они снова вместе, но только теперь по-другому. Оттого и смотрит бабка колючим взглядом, что все по-другому — победили ее отец и мама. Поняли они друг друга наконец.

Толик ковырялся в тарелке — такая вкуснота, но есть не хотелось, не было, как назло, аппетита, а все думалось, думалось, будто он мудрый старец.

Поняли родители друг друга, но вот сами не радуются, что теперь все позади. Чему действительно радоваться, если с таким трудом поняли они все, если понимание это оказалось долгим, запутанным и тяжким.

Толик как бы со стороны оглядел стол, за которым они сидели. Не было тут ни одного правого человека. Каждый виноват в том, что случилось. Раньше Толик одну бабу Шуру во всем обвинял, но теперь-то он точно знал: и мама, и отец, и он сам — все виноваты.

Все виноватые они, все до одного, но все же и пострадавшие. Бабка — власть потеряла, у Толика куча несчастий была, а про маму с отцом и говорить нечего. Не зря они, хоть и нарядные, хоть и праздничные, а совсем невеселые.

Отец встрепенулся, улыбнулся криво.

— Ну ладно, — сказал он, — что было, то миновало! — взглянул на бабку, поднял стопку. — Давайте выпьем, Александра Васильевна, чтоб остаться нам добрыми родственниками!

Бабка опять кольнула его острым взглядом, но смолчала, только вздохнула тяжело и залпом опрокинула стопку, аж в горлышке у нее сбулькало: ну, баба Шура!

— Значит, через два дня, Петя? — тихо спросила мама, словно не верила во все, что случилось.

— Через два, — ответил отец. — Завтра собираемся и берем билеты. А послезавтра, — он вздохнул, — прощай что было.

Прощай что было?.. Прощай Темка, прощай дом и бабка, прощай школа, хоккейная площадка зимой во дворе, танкистский шлем? И целый год жизни тоже прощай?

— Прощай все, что было, — повторил отец, посмотрел на Толика и спросил его: — Верно, Темка?

Он сразу осекся, побледнел, и Толик почувствовал, как нехорошо стало отцу.

Тяжелым и больным взглядом оглядел его Толик с ног до головы.

— Я не Темка, — сказал он. — Я Толик…

— Прости, — поник отец. — Прости, оговорился…

Толик встал из-за стола, подошел к окну. Августовские сумерки сгущались на улице, пряча в густую тень деревья, забор, дома.

Толик услышал за спиной отцовские шаги, ощутил на плече его руку.

— Прости! — глухо сказал отец, и Толик неожиданно понял, что его не надо просить, что он простил отца.

Простил именно потому, что отец так жестоко оговорился. Он назвал Толика Темкой, и это значило, он не забыл Темку. Он чокался с бабкой, он говорил маме, что через два дня надо ехать, он хотел забыть все, что было, но он помнил о Темке. Думал о нем, винился перед ним, чувствовал себя неправым.

Выходит, Темка не ошибался, когда защищал его. Выходит, он лучше знал отца?

Спиной Толик ощутил, как рядом с отцом встала мама. Словно она тоже просила простить отца, понять его, понять, что он не хотел его обидеть.

— Завтра, Толик, — сказала мягко она, — пойдем в школу за документами.

«Вот и все!» — подумал он обреченно. Конец школе, конец Изольде Павловне, которая сказала, что она не учительница, конец Женьке с Цыпой. Странное дело, Толик перебирал в уме неприятности, успокаивал себя, что теперь им конец, а легче не становилось, наоборот. Наоборот, в горле застрял какой-то комок. А Коля Суворов? А Машка Иванова? А Махал Махалыч, Топтыгин в квадрате? Но самое главное — Темка! Р-раз — и обрезать? Все, что было, позабыть?

— Знаешь что, мама, — вдруг резко обернулся он. — Вы поезжайте одни!

Возле стола что-то грохнуло и рассыпалось. Толик поглядел туда. Баба Шура разбила чашку, и белые черепки веером лежали на полу. Бабка подбирала их, пыталась сложить один к одному, но ничего у нее не выходило.

— Вы поезжайте сперва сами! — сказал он, думая, что отцу и маме придется тоже собрать по черепкам разбитую чашку. Другую только.

Мама и отец смотрели на Толика и будто не узнавали его.

— Я приеду к вам, — объяснил он. — Я приеду. Но не сейчас. Потом. — И вдруг добавил взросло: — Вы сначала устройте все у себя.

Можно было подумать, он говорил, чтобы родители получили квартиру, устроились на работу, но Толик думал про другое. Он думал, чтобы они между собой все привели в порядок. И они понимали, про что он сказал.

Мама растерянно смотрела на Толика. Ее руки опять опустились, как плети. Вот-вот она сядет на краешек стула, опустит голову, скажет: «Никуда мы не поедем», — и снова станет покорной бабке. И все пойдет по-старому…

Но мама вдруг сжалась пружиной. Напряженной рукой провела по лицу, будто стряхивала что-то. Сказала твердым, решительным голосом:

— Хорошо. Я согласна.

Толик подошел к столу, взглянул на тарелку, полную вкусной еды, и вдруг дико захотел есть.

Мама глядела на Толика удивленным взглядом, у окна яростно курил замолчавший отец.

И вдруг всхлипнула баба Шура. Она потянулась к Толику сухими, костлявыми руками и запричитала, захлебываясь слезами:

— Вну-учо-ок, золо-отко! Один ты-ы меня не поки-да-а-ешь…

Много он видел всяких ее кривляний. Один тот спектакль чего стоил, когда она померла будто: целый театр.

Но сегодня бабка плакала по-настоящему.

Если она вообще умела плакать, как все.

8

Наутро в дверь осторожно постучали.

Отец и мама складывали вещи, работа кипела, мелькали платья, какие-то кастрюли, а Толик и баба Шура молчаливо глядели на эту суету.

Толик думал, что родители уж очень торопятся, суетятся как-то. Можно подумать, люди не собирают два тощеньких чемодана, а, по крайней мере, строят дом и потому, что строят впервые, очень боятся что-нибудь забыть, что-нибудь недоделать или в чем-нибудь ошибиться.

Когда раздался стук, баба Шура резво побежала к двери и пропустила вперед круглого человечка.

Человечек был даже ниже бабки и, казалось, состоял из шаров. Один, большой, был живот, второй, поменьше, — голова. На вытянутые шары походили и руки. Человек докатился до стола, и Толик заметил у него под носом щеточку черных, как тушь, усов.

Человечек подвигал усами и спросил неожиданно писклявым голоском:

— Кто из вас Александра Васильевна?

При этом он оглядел внимательно и отца, и Толика, словно и они могли оказаться Александрой Васильевной.

Бабка зашебуршала тапками, вынимая на ходу тонкий ключик, отворила, торопясь, комод и достала из него паспорт.

— Я и есть Александра Васильевна, — сказала она независимо, предъявляя человеку паспорт.

Странное дело, кругляш не удивился, паспорт не отверг, а, наоборот, со вниманием его разглядел. Потом объявил:

— Нотариус по вашему вызову.

Нотариус — это слово было знакомо Толику, хотя и приблизительно. В его представлении нотариус был кем-то вроде судьи или прокурора — в черной торжественной мантии и в шляпе, похожей на коробку из-под печенья, тоже черной. Он что-то такое делал, что-то важное, но не судил — это точно. У нотариуса должны быть непременно очки, он должен знать все законы.

Этот же кругляш был в обыкновенной косоворотке и в широких, как театральный занавес, полотняных штанах, очки держал в жестяном футляре, несерьезно обвязанном резинкой, и совсем не походил на человека, знающего все законы.

Кругляш расстегнул папку, которую держал под мышкой, вытащил какие-то листы, «вечное перо» и спросил бабку, кивнув на отца, на маму, на Толика, будто это не люди, а мебель:

— Не помешают?

Баба Шура оглядела торжественно маму и отца, помолчала, подбирая слово, и выговорила внятно и строго:

— Отнюдь!

Кругляш склонил свой малый шар над бумагами, заскрипел «вечным пером», потом окинул всех официальным взглядом и объявил:

— Производится завещательный акт! Что завещаете, — обратился он к бабке, — недвижимое или движимое?

— А? — не поняла баба Шура.

— Имущество, говорю, какое завещаете! — закричал нотариус, думая, что, видно, бабка глуховата. — Движимое или недвижимое?

— Деньги! — сказала, серея, бабка.

— Наличные или на книжке? — спросил, успокаиваясь, нотариус.

— На книжке, — проговорила бабка.

— Значит, так, — заговорил нотариус, записывая что-то в свои бумаги. — Завещаются деньги в сумме…

— Девять тысяч…

— В новых? — охнул Толик.

— В новых! — гордо откликнулась бабка.

Нотариус отложил «вечное перо», подозрительно уставился на бабку.

— Вы кто? — спросил он, неожиданно оборачиваясь к маме и отцу.

С тех пор как кругляш вкатился в комнату, отец и мать стояли растерянные, бросив свои чемоданы, и, словно интересное кино, разглядывали происходящее.

— Я дочь, — помешкав, ответила мама. — Это мой муж, а это сын.

— Ага! — обрадованно сказал нотариус и потрогал ладошкой свой верхний шар. — Живете вместе?

— Жили, — тихо ответила мама. — Завтра уезжаем. — Нотариус вышел из-за стола, подкатился к маме.

Он был, наверное, ей до плеча, не выше, и Толик едва удержался, чтобы не рассмеяться.

— На новую квартиру? Кооператив?

— Нет, — удивилась мама, — в другой город. Почему вы решили?

Нотариус вернулся за стол, удивленно посмотрел на бабку.

— Вы дочери деньги завещаете? — спросил он ее.

Баба Шура взметнула брови домиком, грозно посмотрела на маму. Будто настал ее час. Будто она прокурор теперь и вынесет свой приговор маме.

— Нет! — сказала бабка твердо. — Не дочери. А вот ему, — и повернула сухой палец в сторону Толика.

Толик засмеялся. Все понял он. Снова бабка представление ломает. На один вечер и хватило-то честности. Опять за свое. Опять за старое.

— И до совершеннолетия деньги мои не трогать! — сказала она нотариусу.

Он сморщил лоб, склонился над бумагами, но тут же откинул «вечное перо».

— Нет! — воскликнул он. — Непонятно!

И снова скатился со стула, задвигался по комнате.

— Деньги имеете, — воскликнул он, — а живете в таком помещении! — обвел он рукой комнату. — Ведь и прекрасную квартиру в кооперативе построить можно, и мебель новую купить.

Нотариус подошел к шкафу и вдруг уперся в него плечом. Шкаф скрипнул.

— Ну вот! — сказал он, словно что-то кому-то доказывал. — Видите! Рухлядь, розваль! А вы деньги мальчику завещаете.

Он подкатился к столу, уселся за бумаги. Сказал строго, глядя на бабку:

— Вы извините! Я инструкцию нарушаю, переубеждая вас! Но подумайте: мальчику до совершеннолетия еще лет шесть, а? И потом, зачем ему деньги? Вырастет, сам заработает, а вы, извините, так и помрете в этой комнатушке.

Он снял очки, постучал дужкой по столу.

— Может, у вас конфликт? — спросил он. — Может, вы сгоряча? Так я потом зайду?

Он взглянул на бабку, на маму, на отца, на Толика, Покрутил головой и стал собирать бумаги.

— А вы, это, — сказала бабка, — вы инструкцию-то не нарушайте. Записывайте, что говорят.

Нотариус посмотрел на бабку и присмирел.

— Ладно! — сказал он и заскрипел пером, повторяя под нос то, что писал. — Девять тысяч рублей… Боброву Анатолию Петровичу… по достижении совершеннолетия.

«Девять тысяч, — подумал Толик. — Девяносто по-старому». Он зажмурился, стараясь представить себе такую гору денег. Но ничего не выходило. Никак не представлялась такая гора.

Ну и ну!.. Ну и жмотина оказалась бабка! И отца и маму пытала скупердяйством и жадностью. И вот сколько накопила. Теперь не знает, куда их девать.

— Ну и ну!.. — сказал Толик, все еще удивляясь. — Ну и жмотина ты, бабка!

В первый раз назвал Толик вслух так бабу Шуру. Она взглянула на него строго, пристально: мол, лишу сейчас тебя наследства. Толик взгляд бабкин сразу понял и, хоть вслух она ничего не сказала, ответил:

— Нужны мне твои миллионы, — и, подумав, добавил, — как собаке пятая нога.

И вдруг он услышал смех.

Толик повернулся и увидел, что мама и отец весело смеются. Толик удивился: неужели так смешно показалось про пятую ногу у собаки? И вдруг понял: они не над этим смеются, а над бабкой. Баба Шура ждала, что они заплачут. Что они станут просить прощенья, раз такое наследство оказалось у бабки. Что они скажут: «Ладно, мы сдаемся, только дай эти деньги нам», а они — они смеялись!

— О-хо-хо!.. — сказал круглый нотариус, глядя сквозь очки на бабу Шуру. — И чего только не наглядишься.

Он заскрипел «вечным пером» по своим бумагам, мама и отец ушли за билетами, и Толик увидел, как враз, в одну минуту, осунулась бабка.

Плечи ее опустились, носик повис, она кивала головой на все, что говорил ей кругляш, совсем не похожий на нотариуса, и Толик подумал, что ему жалко бабку.

Не хозяйка, не владычица была теперь бабка. В серой кофте, в серых чулках сидела перед нотариусом серая сухонькая старушка, божий одуванчик.

9

В день отъезда мама ходила с решительным лицом и улыбалась, но потом с ней вдруг что-то случилось. Будто эта решительность и это веселье были неискренними, ненастоящими, напускными, будто все это было маской — тяжелой, изнуряющей, и вот в маме кончились силы. Она сорвала маску, опустилась на сундук, зажала ладони коленями и замолчала.

Потом она проводила по лицу рукой, взбадривалась, стараясь улыбнуться, но улыбка получалась жалкой. Мама вскакивала, пробовала хлопотать на пару с отцом, но тут же садилась снова и опять жалобно смотрела на Толика. Так, словно он умирал.

Промелькнули часы, и отец сказал:

— Ну пора! Присядем на дорогу.

Прозрачные мамины глаза опять заблестели, она безвольно опустилась на чемодан, повесила голову, и был миг, когда Толик подумал: все-таки она не выдержит, и никуда они не поедут.

Хотел ли он этого?

И да и нет… Но все-таки, пожалуй, нет. Толком он еще не представлял, как будет жить один на один с бабкой Шурой, — наверное, будет несладко. Но лишь ради этого ему не хотелось иного решения. Пусть едут! Пусть! Надо, чтобы они уехали. Для них же самих.

— Ну, встали! — сказал отец, и Толик заметил, как медленным, грустным взглядом отец осмотрел комнату. Абажур, медузой висящий под потолком, старый шкаф, которому не дал цены нотариус, диван, комод, старый бабкин сундук…

Тут же отец встрепенулся, заулыбался весело, думая, наверное, о новом доме и о дороге.

Они вышли во двор: сначала отец с двумя старенькими чемоданами — к одному была привязана не уместившаяся кастрюля, — потом сгорбившаяся баба Шура и мама с Толиком.

За воротами на лавочке сидела тетя Поля. Увидев процессию, она поднялась.

— Едете? — спросила соседка тихо.

— Едем, — ответила мама и вдруг порывисто бросилась к тете Поле, обняла ее.

— Ну, ну! — говорила тетя Поля, поглаживая маму по спине. — Ну, ну! — потом отстранила ее и сказала строго: — Берегите!» Берегите!.. — И заплакала неожиданно, так и не договорив, что же надо беречь.

Они двинулись дальше, но, пройдя несколько шагов, Толик обернулся. Обернулась и мама.

Тетя Поля низко, в пояс, поклонилась им вслед.

До вокзала было порядочно, и отцу с чемоданами приходилось тяжело, но они пошли пешком и совсем не короткой дорогой. Сначала Толик ни о чем не догадывался и понял, в чем дело, лишь у самого Темкиного дома.

Отец повернулся к маме, виновато глядя на нее, она кивнула, и, оставив чемоданы, отец скрылся во дворе.

Баба Шура вздохнула, покрутила головой — ей было, конечно, непонятно такое, а Толик, напротив, обрадовался за отца. Обрадовался, что так хорошо они придумали с мамой. По-взрослому и не трусливо.

Скоро отец появился в воротах. Он был не один. С ним шагал Темка.

Отец приблизился к чемоданам, потоптался смущенно и сказал, словно извиняясь:

— Вот Артем захотел меня проводить.

Теплая волна колыхнулась в Толике. Темка, Темка! Какой он все-таки удивительный человек! Все плохое забыл, выбросил будто, оставил только хорошее — и пришел. Не каждый взрослый так сможет. А Темка смог.

Они отправились дальше — впереди баба Шура, потом отец рядом с мамой и замыкающая пара: Толик и Темка.

Они шагали дальше, и вот появился вокзал — серый и мрачный, похожий на большую казарму, а Толик все думал о Темке, о его справедливости. О том, что, верно, в этом и есть главная человеческая сила — быть справедливым.

Они переглянулись, и Толик вдруг заметил, как вытянулся и похудел Артем. Мальчишки не улыбнулись друг другу, не подмигнули весело, только посмотрели внимательно, будто каждый хотел запомнить другого.

— Скоро в школу, — вздохнул Темка, и Толик кивнул ему механически, вспомнив Изольду Павловну, и Женьку, и Цыпу, и Машу с Колей Суворовым. Как-то все будет, вздохнул он, но не огорчился.

Поезд уже стоял у платформы — чистые зеленые вагоны. Отец протянул билеты худому, как жердь, проводнику и понес чемоданы в вагон. Кастрюлька, привязанная к одному чемодану, жалобно звякнула, ударившись обо что-то железное, будто брякнул звонок, и вдруг мама кинулась к Толику.

Она обнимала его, тискала изо всех сил, и руки у мамы дрожали. На мгновенье Толик отстранился и увидел, что мама не плачет, что глаза у нее сухие, но совсем больные. Они горели воспаленно, мама дышала горячо и обнимала Толика, как маленького.

— Прости! — шептала она. — Прости меня!..

— За что? — удивленно спросил Толик и пристыдил себя.

Ему бы, наверно, надо заплакать сейчас, но слез не было — напротив, он равнодушно смотрел на все, что происходило. Словно это не его обнимала мама, словно его не касался этот вокзал, этот вагон, в котором они уедут, будто Толик стоял где-то тут сбоку и взирал на все равнодушно, как посторонний.

— Толик! — шептала мама. — Прости! — И заглядывала ему в глаза, будто что-то изменится, если Толик скажет: «Да, прощаю».

Он поглядывал на Темку, думал, что надо быть справедливым, кивал головой, напряженно улыбался, а мама не успокаивалась, словно всего этого ей было мало. Словно Толик должен что-то такое сделать из ряда вон, что-то такое крикнуть или поставить печать на своих словах, чтобы было доказано, утверждено: он их простил и не обижается, и все так должно быть.

Из вагона вышел отец, и через мамино плечо Толик увидел его растерянное лицо.

«Ну вот, — подумал он, — они оба расклеились и растерялись. Разве можно так? Разве можно уезжать с таким настроением? Надо думать о том, что будет, что впереди, и улыбаться, а не плакать, потому что впереди всегда должно быть лучше».

Отец шагнул к маме, обнимавшей Толика, покрутил в руках папироску, разминая ее, и Толик запомнил это: под сильными отцовскими пальцами тонкая табачная оболочка лопнула, и рыжие крошки посыпались дождиком на вокзальный асфальт.

— Ничего, — сказал отец, улыбаясь деревянной улыбкой. — Вот мы устроимся и сразу за тобой приедем.

Мама кивнула головой.

— Да, да, — сказала она. — Сразу же. В тот же день.

И вдруг Толику захотелось сказать им что-нибудь взрослое, настоящее, чтобы они ехали спокойно, наконец. Ведь он оставался, а им-то надо ехать. Ехать и жить снова, будто начинать новую тетрадь. Надо, чтобы новая тетрадь была чистой, аккуратной, без клякс и поправок, а они трясутся, волнуются, как на контрольной.

Толик собрался с силами и сказал, стараясь твердо выговаривать слова:

— Вы поезжайте, не бойтесь, — но голос предательски дрогнул, и он добавил: — Я буду ждать!

По радио объявили, что поезд отправляется. Мама сжала Толика в последний раз, крепко обнял его отец, пахнув табаком.

10

Поезд шел еле-еле, и Толик шагал рядом с ним.

Он вглядывался в застывшее лицо отца, видел, как дергаются за плечом проводника мамины губы.

Поезд покатился скорей, и Толик побежал, стараясь не отстать от вытянутой руки проводника со свернутым трубочкой желтым флажком.

Но поезд покатился быстрее, и Толик едва успел взглянуть еще раз на бледные лица отца и мамы.

Мама посмотрела на Толика расширившимися глазами.

Отец махнул рукой и не улыбнулся.

Потом их заслонила зеленая слившаяся стена из вагонов.

— Будьте… — прошептал Толик и замолчал, поняв, что его никто не услышит.

Он стоял на краю платформы.

Платформа обрывалась крутой ступенью, и впереди, холодно блестя, перепутались блестящие рельсы.

Они сливались, расходились, соединялись вновь, и по этой железной путанице, умело разбираясь в ней, уходил поезд, становясь все меньше.

Толик обернулся назад.

За спиной, тревожно глядя на него, стоял Темка.

Подальше, под фонарем, сгорбилась баба Шура.

Толик вздохнул и шагнул навстречу Темке…

Он не почувствовал, как сильно сжал ему руку Артем.