И вот настает пора.

Никодим бежит на улицу ловить такси. Сережа подает маме шубу. В мохнатенькой старой шубке мама как колобок.

Потом они заезжают за тетей Ниной. Оказывается, и Олег Андреевич с Котькой тоже дома. Машина набивается битком, водитель ворчит, но все же везет.

В больнице, в приемном покое, когда они входят, становится тесно и весело. Мама шутит, смеется, целует всех по очереди.

— Ни пуха ни пера, Аннушка, — говорит ей тетя Нина.

— К черту, — смеется мама, ненадолго уходит, потом появляется новая: в больничном халате с широченными рукавами. Она отдает узел с одеждой. Опять смеется:

— Платье-то принесите поуже!

Тетя Нина смотрит на нее зачарованно.

— Не боишься? — говорит она.

— Нет! — беспечно отвечает мама.

Она чмокает всех в последний раз, идет к двери, распахивает ее, машет оттуда рукой. Потом манит к себе Сережу. Он послушно идет, и вдруг мама обнимает его крепко.

— Ну что ты, мам, — отбивается Сережа, — ну, что ты!

Он с силой освобождается из ее объятий, делает шаг назад, улыбается.

— Возвращайся скорей! — говорит он приветливо. — Рожай, кого хочешь, и поскорей обратно!

Мама кивает, губы у нее дрожат, но она встряхивает головой, закрывает за собой дверь.

Открывает ее снова. Выражение у нее деловитое.

— Никодим, — говорит она, — маму не забудьте вызвать. И кроватку купи.

Компания вываливает на улицу, топчется на снегу. Наконец все видят маму в окне на третьем этаже. Она показывает четыре пальца и шевелит губами.

Четвертая палата, ясно. Они машут ей, Котька даже обеими руками. Потом медленно идут, оглядываясь.

На углу все оборачиваются в последний раз, опять сигналят маме, потом больницу скрывают другие дома.

Сережа вздыхает облегченно. Ну что ж, это на несколько дней. Скоро мама вернется с братиком или сестрой, надо вот только купить кроватку.

Взрослые вместе с Котькой идут впереди. Сережа замедляет шаг. В нем возникает странное желание: быстро добежать до угла и посмотреть, стоит ли мама возле окна.

Он оборачивается, мчится назад. Возле угла, скрывающего больницу, замедляет шаги, высовывается осторожно. Выходит весь.

Мама смотрит на Сережу, не узнавая, потом понимает, что это он, и машет, машет рукой — быстро, отчаянно, будто стоит на пароходе, который отплывает.

Сережа прикладывает ладонь к губам, целует ее, поворачивает ладонь к маме и дует. Воздушный поцелуй. Так учила мама в детстве.

Мама отвечает ему. Сереже становится легче. Он машет рукой в последний раз и бежит обратно, догонять остальных.

Взрослые говорят о кроватке, обсуждают, где ее купить, оказывается, это непросто, тетя Нина предлагает зайти в «Детский мир», кроваток там, конечно, нет, но тетю Нину узнает продавец — все-таки теледиктор, — выясняет, что и почему, просит минуточку подождать, куда-то исчезает.

— Слушай, — смущенно говорит Олег Андреевич, — мы с Котькой отойдем, пожалуй. Неудобно.

Тетя Нина смеется, отвечает ему шутливо:

— Эх ты, угрозыск! А кроватку сыскать не можешь! То, что не способен сделать страх, делает любовь!

Олег Андреевич машет рукой, отходит, продавец выволакивает деревянную, закутанную бумагой кроватку, Никодим бежит платить в кассу, на продавца набрасываются какие-то люди, ругаются, почему одним можно, другим нельзя, но продавец отвечает:

— По заказу, граждане, не шумите. Диктора Воробьеву знаете? По радио говорит. Так это ей. Сегодня родила.

Никого мама еще не родила, и вообще как-то все выходит неудобно, но в глубине души Сережа доволен. Во-первых, кроватка все-таки есть, а во-вторых, никто же не начал кричать: знать не знаем никакого диктора. Значит, знают. И тетю Нину сразу рассмотрели. Больше даже не ворчали, значит, все в порядке.

Тетя Нина спешит на передачу, а Сережа и Никодим домой. Олега Андреевича и Котьку они не отпускают. Пьют чай. Смотрят по телевизору на тетю Нину.

— Хорошо, что у меня мама в телевизоре работает, — говорит глубокомысленно Котька. — Сама на работе, а все равно дома.

Они смеются.

— Сегодня у нас мужская компания, — говорит Олег Андреевич. — Прямо клуб джентльменов. Интересно, укрепит наш клуб Аня? Или поможет женской фракции?

— Пусть женской, — говорит Сережа. — Не жалко. Нас и так вон сколько! — Но выражение «Клуб джентльменов» ему нравится. Действительно, одни мужчины. Вообще не все мужчины бывают джентльменами, это известно. Но у них-то? У них — все. Котька вот, к примеру, настоящий джентльмен. Честный человек, к тому же философ! Олег Андреевич — угрозыск. Кому джентльменом быть, как не ему? Никодим? Подумав, Сережа присоединяет и Никодима к джентльменам. Конечно, как же еще! И поздно вечером вспоминает об этом.

Когда, проводив Олега Андреевича с Котькой и подав телеграмму бабушке, они вернулись домой, Никодим сказал смущаясь:

— Помнишь, Сережа, я тебе на аэродроме сказал? — Сережа молчит. Что за вопрос? Конечно, помнит. — Давай так договоримся. Когда мы маленького регистрировать понесем, и с тобой все устроим.

Сережа кивает. Он согласен, что ж. Одно только кажется ему странным — почему так долго Никодим не говорил ничего? Аэродром был в августе, теперь март. И мама ни разу не сказала. Ведь она должна была сказать?

«Может, Никодим маме не говорил?» — думает Сережа. Потом догадывается: конечно, не говорил. Он маме приятный сюрприз готовит.

Сережа кивает Никодиму, улыбается ему. Настоящий джентльмен, думает он.

Он представляет, как будет звать Никодима.

Папа? Отец?

Представить это Сереже трудно, никогда никого не называл он отцом. Его отец был в памяти, вернее, в воображении — любой летчик в воображении был отцом. Тут же надо было назвать этим именем Никодима.

Погасив свет, Сережа долго не может уснуть. Он представляет, как вернется мама — это будет, наверное, через неделю, как закутают они маленького в теплое голубое одеяло с кружевным пододеяльником из приданого, которое приготовила ему мама, как они поедут в загс, где все про людей записывают, как вернутся оттуда уже совсем новые.

Все — новые. И мама — у нее теперь два ребенка, и Никодим — он станет отцом двоих детей, и Сережа, потому что у него будет отец. И, естественно, маленький — кто там появится, все равно, мальчик или девочка. Он тоже новый. Самый новый. Потому что недавно родился на свет.

Утром Сережа просыпается в темноте. За окном свищет пурга.

Он одевается. Март. Мартовские метели. Но ничего! Скоро опять каникулы. Весна!

В школу Сережа приходит с красным лицом — оно иссечено ветром и снегом. Но настроение у него прекрасное. Бодрость и легкость в голове. Ему хочется всем рассказывать про себя, про свой дом, про Никодима, про маму.

Он встречает в коридоре Ваську.

— Галь, — шепчет он восторженно, — вчера маму рожать отвезли.

— Поздравляю! — говорит Галя. — Кого загадал?

— Все равно, — отвечает, смеясь, Сережа, — кто будет!

Начинается урок, а Сережа все никак успокоиться не может. Шепчется с Понтей. Сосед тычет его локтем. Хвалит:

— Молоток!

Будто Сережа отличился, а не мама.

Уроки идут, сменяя друг друга, тягуче тянется время. Сереже хочется, чтобы скорее прозвенел последний звонок. Он сразу побежит в больницу. Может, он узнает новость. Хочется первому ее узнать…

Последний урок литературы, и Сережа поглядывает на Веронику Макаровну с хитрой улыбкой: знает она или нет? А если не знает, будет ей сюрприз. Ведь этот Сережин братец для Литературы — не чужой, внук.

Он задумчиво глядит на улицу, по которой, взвивая снег, носится ветер, и слышит стук.

Стучат в классную дверь. Класс с любопытством настораживается. Кто-то хихикает. Вероника Макаровна, ковыляя на каблуках, открывает дверь.

— В чем дело? — говорит она строго и отступает.

В класс входит тетя Нина. Ее все узнают, шушукаются.

Тетя Нина входит в класс, ищет глазами Сережу и говорит:

— Идем! Скорее идем!

Сережа хватает портфель, думает радостно: кто все-таки? Мальчик? Девочка?

И вдруг он видит, что лицо у тети Нины белое. И белые губы.

— Сережа! — говорит она, и слезы катятся у нее по щекам. В классе повисает тишина. Все поражены. Еще бы! Вдруг приходит известный диктор и плачет.

— Сережа! — говорит тетя Нина. — Мама умерла!

2

Он бежит по улице.

Он бежит без шапки и без пальто.

Ветер рвется ему навстречу, швыряет в лицо пригоршни колючего снега. Ветер старается остановить его, но он бежит, напрягая все силы.

В голове гулко тукает кровь. Он устал. В глазах мелькают розовые кружочки. Со лба катится липкий пот. Сережа не видит перед собой ничего — прохожие уступают ему дорогу.

Неподалеку от больницы его настигает чья-то рука. Какой-то мужчина втаскивает его в машину. Сергей не может ничего понять. В машине оказывается тетя Нина, она силой натягивает на него пальто и шапку. Сережа видит перед собой милицейскую шинель. Человек, который втаскивал его в машину, милиционер, Олег Андреевич.

Сережа с хрипом хватает воздух. Он ни о чем не думает. Ничего не понимает. Ему кажется, что машина идет тихо, он пробует растворить дверцу и выпрыгнуть на ходу. Тетя Нина повисает на нем.

Он сдается.

Машина тормозит.

Сережа вываливается в снег, вскакивает и, ничего не понимая, бежит к окну.

К тому, где вчера стояла мама.

Он с надеждой смотрит на окно. Потом кричит изо всех сил:

— Мама! Мама! Мама! Мама!

Он кричит отчаянно, словно тонет, и от этого крика в глазах появляются слезы. Он не плакал до сих пор. Крик помог ему заплакать.

Он плачет и кричит, кричит и плачет. Слезы — это ничего, мелькает в голове, главное, чтоб мама… Чтоб она показалась.

У окна, где вчера она стояла, собираются женщины в таких же халатах, как мама. Сережа вглядывается в лица. Мамы среди них нет. Потом появляется человек в белом. Шевелит губами. Женщины мгновенно исчезают.

Сережу тянут куда-то.

Он оборачивается.

Олег Андреевич ведет его за собой.

Они обходят больницу, толкают маленькую дверь, ведущую в подвал.

На них смотрят какие-то люди.

Они одеты в белое, Сережа понимает только это.

Олег Андреевич шагает дальше, открывает какую-то дверцу.

Сережа видит Никодима, тетю Нину.

Они расступаются. Сережа не понимает…

Сережа смотрит перед собой и не понимает. Мама лежит, сложив на груди руки.

Он смеется. Ерундовину тут все говорят. Она уснула. Сейчас проснется.

— Мама, — зовет он, падает на колени, хватает ее за руку, чтобы очнулась, и вдруг чувствует, как независимо от него, из самого нутра, оттуда, что он еще никогда не чувствовал и не ощущал, поднимается хриплый вой.

Его берут под руки, ему дают что-то попить, но он ничего не видит, кроме маминого пожелтевшего лица.

Он рвется к ней.

Его отпускают.

Сережа разглядывает маму. Она похудела, щеки слегка провалились, а морщинки на лбу разгладились.

Осторожно, боясь сделать ей больно, Сережа гладит мамино лицо.

Он смотрит на нее бесконечно долго. В ушах нарастает тонкий звон…

У больницы толпятся люди.

Его трогают за руки, за плечи, что-то говорят. Сережа отмечает знакомые лица — Гали, Литературы, Понти, но тут же забывает о них.

Потом он видит бабушку. Она стоит одна. Руки ее повисли.

Сережа приближается к ней.

Они глядят друг на друга равнодушно и пусто.

Бабушка качает головой и говорит:

— Вот вы меня к чему вызвали… Вот к какому празднику…

Сережа идет мимо нее. Его сажают в машину, везут домой.

В квартире полно каких-то людей. Бабушка открывает шкаф, перебирает мамину одежду. Ей молча помогает тетя Нина. Сережа не понимает, чего они хотят, его возмущает, что они копаются в чужих вещах, он отодвигает тетю Нину, пробует закрыть шкаф, но Олег Андреевич сильно сжимает плечо, уводит в сторону.

Сережа стоит. Потом сидит. Потом ходит. Передает какой-то узел. Возвращается обратно. Снова стоит. Ходит. Сидит.

Перед ним ставят тарелку с едой. Он с удивлением разглядывает ее. Ковыряет еду вилкой, встает.

Постепенно в квартире становится тише. Уходят незнакомые люди. Уходит тетя Нина.

Олег Андреевич еще сидит. Он сидит рядом с Никодимом, перед ними пустые бутылки. Бабушка приносит еще одну. Олег Андреевич встает из-за стола. Ему тоже надо идти.

Теперь они втроем.

Никодим, бабушка, Сережа.

Бабушка велит Сереже спать, он качает головой, но глаза слипаются. Он проваливается в черноту.

Он проваливается с готовностью, с облегчением.

Он тоже хочет умереть…

Дни похожи на мелькающие вагоны. Словно Сережа стоит на платформе, а перед ним мчится поезд. Вагоны сливаются в сплошную полосу. Сережа пробует схватить взглядом какое-нибудь окно, видит в нем чье-то лицо, поворачивает быстро голову, чтобы запечатлеть, запомнить его, но вагон уже уносится, и в памяти остается только слабый силуэт… А вагоны мчатся, мчатся. Проносятся чьи-то летящие лица, и от этого мелькания, от этого стремительного бега голова идет кругом. Сережа чувствует, как слабость наливается в коленях, ноги подкашиваются…

Он сидит… Возле гроба — ряд стульев. Бабушка. Никодим. Тетя Нина. Он.

Мимо мамы проходят люди. Вереница людей. Они идут, идут, идут. Иногда Сережа смотрит на них. Сколько людей знало маму, думает он. Люди идут — это похоронная процессия. Теперь по улицам за гробом не ходят. Все, кто хочет проводить, сядут в автобус и молча уедут. Процессия — здесь. Возле гроба.

Вереница лиц в окнах летящего поезда…

В зал входят люди с трубами.

Играет музыка: чухают медные тарелки в такт с барабаном, стонет труба. Каждый удар медных тарелок — как электрическое замыкание: сотрясает все тело.

Мама лежит в гробу торжественная, нарядная. И чужая. Это уже не мама. Это только копия мамы. Неживое подобие.

Сережин мозг выхватывает силуэты.

Какая-то старуха, пройдя мимо мамы, останавливается, низко, в пояс кланяется гробу…

Женщина с трясущимися губами кусает платок. Это тетя Дуся, узнает он, вахтерша…

Олег Андреевич, кладущий в ноги красные-красные, как кровь, тюльпаны…

Сосредоточенное, вспотевшее лицо музыканта с трубой. Щеки у него раздуты, словно шары…

Круглые, непонимающие Котькины глаза.

Никодим…

У Никодима потерянное лицо. Он ищет кого-то взглядом, глаза его мечутся, неловко вытирает слезы кулаком… Сзади него стоит Литература. Она гладит Никодима по плечам…

Улица. Распахнутые настежь двери. Еловые венки с черно-красными лентами. Автобус с траурной полосой. Еще автобус. Машины.

Пурга кончилась. В окно между тучами выглянуло солнце. Рыхлый снег на кладбище слепит глаза. Сережа идет по нему, проваливаясь по колено.

Какой-то человек говорит речь. Его покорно слушают. Только позади, за толпой, глухо разговаривают могильщики, курят и сдержанно посмеиваются о чем-то своем. Привыкли…

И вдруг Сережа видит Никодима. Он спрятался за мать, снял один ботинок и, припрыгивая, вытряхивает из него снег. Вытряхивает снег…

— Пойдем! — говорит бабушка Сереже, но он не понимает — куда пойдем.

Бабушка берет его за плечи, подводит к гробу. Бросается на маму, обхватывает гроб.

Сережа смотрит на бабушку тупым взором, жалеет ее. Что ты плачешь, старая, думает он. Это же не мама, все равно. Бабушку поднимают с земли, настает Сережина очередь.

Он становится на колени, целует маму в лоб. Задумчиво разглядывает ее. Целует руки.

— В последний раз! В последний раз! — шепчет за спиной кто-то. Сережа оглядывается. Тетя Нина. И тут он понимает, в последний раз! Он больше не увидит маму! Никогда!

Сережа смотрит на маму. Хочет запомнить навсегда. И не может, нет. Он видит исстрадавшееся это лицо, а представляет другое — смеющееся. На голове — зеленый мохнатый берет с помпошечкой. Мама как медвежонок в старой своей шубке. Круглая вся. Вот озабоченно говорит: «Вызови маму! И купите кроватку!» Вот стоит у окна в больничном халате и посылает Сереже воздушный поцелуй.

Чем лучше представляет Сережа маму живую, тем неестественнее кажется она мертвая! Их нельзя соединить! Невозможно!

Но соединить нужно. Все заставляют его сделать это.

Сережа содрогается.

Нет! Этого не может быть! Не может быть, что мама смеющаяся и лежащая тут — одна и та же.

Он безудержно плачет. Его трясет.

Гремит оркестр, жутко чухая медными тарелками.

Кладбище отодвигается, подпрыгивает в заднем оконце автобуса. Скрывается за поворотом.

Потом какая-то столовая.

Какие-то люди, говорящие о маме.

Потом дом.

Лица родственников из деревни, опоздавших приехать на похороны.

Лицо тракториста Валентина.

Лицо Кольки. Вот и приехал.

Люди что-то говорят, какие-то слова. Колька ведет Сережу на улицу. Они разговаривают. Скоро возвращаются. Дома — табачный дым, окурки. На столе тарелки, от которых мутит.

Испуганные глаза Вероники Макаровны. Растерянный Никодим.

Никодим! Он разглядывает Никодима, разглядывает его красные уши, похожие на лопухи, его невзрачное серое лицо, и новая мысль обжигает Сережу. Конечно! Во всем виноват Никодим!

Если бы не он, мама не вышла бы замуж. Не собралась рожать.

Если бы не он, мама бы жила.

Шаг за шагом, день за днем Сережа припомнил все, как было.

Приезд Никодима. Мамино решение. Разговор с Васькой. Свадебное путешествие. День рождения. Аэродром.

Да пропади все пропадом! Провались в тартарары!

Пусть бы мама смолила папиросы, говорила грубо! Пусть бы жили они в старой комнате. Пусть была бы она несчастливая, только жила! Жила, а не умирала!

И Сережа с ненавистью глядит в сторону Никодима.

3

Наутро бабушка куда-то собирается. Зовет с собой Сережу.

— Младенца-то проведать надо, — говорит она.

Младенца? Только теперь доходит до него это. Мама родила мальчика. Она умерла, когда его рожала.

Сережа мотает головой. На что ему этот младенец? Пропади он пропадом. Из-за него мамы нет.

Но тут же встает, одевается. Идет скорбно рядом с бабушкой.

При чем тут младенец? Он даже не соображает ничего, такой малюсенький.

Сережа вспоминает, как мечтал о брате, когда возвращался с Котькой в троллейбусе. Как увлекла его мама разговорами про брата или сестру. Как хотела она еще ребенка.

В больнице бабушка теряется, суется в разные двери, но все не в те.

— Как про ребеночка бы узнать? — ловит она санитарку.

Санитарка останавливается, расспрашивает подробнее, потом исчезает, выводит врача. Врач — женщина. Полная, веснушчатая, добрая, с толстыми руками.

— Ребеночек живой, — говорит она, рассказывает подробности про вес, про рост.

— Дак как кормите? — пригорюнившись, спрашивает бабушка. — Без матери-то.

— Кормим, — говорит врач, — у нас возможности есть. Но без матери плохо.

— Уж куда там, — вздыхает бабушка.

Врач спрашивает про Никодима, узнает, что Сережа — старший мамин сын, что бабушка — мамина мама и никого ближе больше у покойницы не было.

— Может, еще повезет вам, — говорит она, поднимаясь, — может, ребеночек не выживет.

— Хорошо бы, — отвечает ей бабушка и плачет.

— Как хорошо? — не понимает Сережа, когда они обратно домой идут, и возмущается: — Что говоришь, думаешь?

— Думаю, — отвечает бабушка, — хватит одного тебя, сиротинки. Да ты — большой, сознательный. Младенца-то ведь выкормить сперва надо, выходить, потом воспитать. Кому это делать? Никодиму? Да разве ж сподручно ему, нестарому мужчине, с младенцем? Я одной ногой в могиле…

Бабушка плачет, сморкается, приговаривает:

— Разве ж это дело, чтоб дети раньше родителей помирали?

— Я его выращу, — говорит Сережа о брате. — А что, устроюсь на завод, заработаю…

— И-и-эх, милый! — говорит бабушка и машет рукой. — Дай бог тебе самому без мамки ладом дорасти!

Сережа молчит, не согласен.

На другой день он едет в больницу, вызывает толстую врачиху, справляется про брата.

— Живой, — говорит она и спрашивает неожиданно: — А где же отец?

Сережа молчит, не знает, как ответить. Потом говорит:

— Он болеет.

— Понятно, — вздыхает врачиха, смотрит на туфли. — Передай, что пока живой.

Вечером он говорит про маленького Никодиму.

Тот глядит на Сережу бесцветными глазами и ничего не понимает. Он как бы одеревенел после маминой смерти. Словно задумался о чем-то и от этой мысли оторваться не может — загипнотизировала она его. Он то и дело плачет. Вдруг прокатится по щеке слеза, сомкнутся губы в некрасивую гримасу. Сережа смотрит на него безразлично, говорит про маленького его сына, но Никодим ничего не может придумать.

— Не знаю, — хрипло говорит он, — не знаю… Надо кормилицу искать. Или что?

Сережа не знает, какую кормилицу. Бабушка крестится в угол и молчит. От Никодима больше ничего не добьешься. Он окаменело сидит в углу, бессмысленно уперев взгляд в пол. Замер. Ни действовать, ни думать не способен.

А Сережа ходит каждый день в больницу. Каждый день вызывает врачиху. Каждый раз узнает, что брат жив.

Надо ведь, соображает Сережа, придумывать ему имя. Время идет…

Заботы о брате постепенно занимают Сережу. Это единственное, что хоть как-то заполняет в нем безмерную пустоту.

Ожидая в больнице веснушчатую врачиху, Сережа тупо разглядывает картинки на стенах. Слушая разговоры женщин, сидящих в вестибюле, он стал смотреть на картинки. Потом прочитал их все, и не по одному разу.

В таблицах давались пояснения, как обращаться с новорожденными — как купать, чем кормить, как закаливать младенцев. Сережа выучил наставления едва ли не наизусть, узнал из женских разговоров, что в городе есть несколько детских консультаций и при них молочные кухни, где новорожденным дают питание.

В школе — с того зловещего, вьюжного дня — он не появлялся. Сначала никто его и не посылал, а потом сам не мог. Он уходил из дому с портфелем, заходил в больницу, потом сидел где-нибудь в кино, едва понимая, что на экране. После кино слонялся по городу, наматывал километров по пятнадцать, не меньше. Это выручало: он приходил домой, ел и сидя засыпал от усталости. Когда узнал про консультации и кухни, стал обходить улицу за улицей, читая вывески. Можно было бы просто спросить, но он, ничего не спрашивая, разыскал нужные ему места, выбирал про себя то, что поближе.

Вероника Макаровна бывает у них иногда. Но чаще Никодим у нее. Всякий раз, когда учительница видит Сережу, она вкрадчиво говорит ему про школу.

— Горю не поможешь, — негромко внушает она. — Ты должен быть сильным. Пора закончить это самоистязание.

Сережа ей не отвечает, молчит. И что ответить — не может он в школу идти, и все, хотя правильно говорит, наверное, Вероника Макаровна, слишком правильно. Особенно про малыша.

— Я тоже была там, — рассказывает она. — Но чем я могу помочь ему, чем? И чем ты ему можешь помочь? Его мама спасти могла бы, только одна она…

«Это верно, — думает Сережа, — ничем он не может помочь брату, но все равно, все равно…»

Утром встал — в больницу: «Жив?» — «Жив!» Потом по городу версты наматывать, потом домой, чтобы кулем свалиться на диван.

Да, две недели полных прошло, как Сережа из школы, не помня себя, выбежал.

Две недели. Галя каждый вечер приходит. Веронику Макаровну повторяет — в школу зовет. Но он не может. Не может, и все тут.

Сережа обрывает листок в календарике. Одевается.

— Ну? — испуганно спрашивает бабушка. — Пошел? С богом! Ты хоть там, — где там, не знает, голос ее растерянным становится, — бутерброд съешь. В портфель положила.

Сережа кивает.

— Готовь лучше приданое, — говорит он. — Скоро братана забирать будем. — Идет к порогу, потом, озабоченный, возвращается. — Ванночка есть? — спрашивает и спохватывается: — Сегодня поглядеть надо, где ванночки продают.

Он идет проторенной дорогой в больницу. Думает о том, что после ванночки придется покупать коляску. Еще погремушки. Это купит сам. Выберет, которые поярче. Заботы о брате вызывают тихую улыбку. Сережа улыбается и сам не понимает, что улыбается первый раз за две недели…

В больнице ждать приходится долго. Веснушчатая врачиха на обходе, смотрит, наверное, этих голопузиков, и он опять сидит.

Наконец она приходит. Садится рядом с Сережей. Разглядывает его внимательно.

— Какой же ты хороший человек, — говорит она серьезно, — так заботишься о ребенке.

— Он болеет, — снова объясняет Сережа и кивает в сторону головой, — он в себя прийти никак не может, бабушка старая, да ей уезжать пора, а мне все равно делать нечего.

— Вот как, — говорит врачиха, разглядывая ноги. — Скажи все же отцу, чтобы пришел.

— Не может он, — упорствует Сережа, — совсем потерялся. Как маленький. Плачет. Боюсь, как бы чего не случилось.

— Ты правду мне говоришь? — недоверчиво спрашивает врачиха. Сережа усердно кивает. — Ну вот… — мнется она, — тогда пока ему не рассказывай. Бабушке скажи… Скажи, маленький умер.

Сережа медленно оборачивается к ней.

— Как? — не понимает он. — Почему умер?

— Мама твоя… Одним словом, он слабеньким был… Да еще без нее остался…

Сережа разглядывает веснушчатое лицо врачихи и говорит невпопад:

— А мы кроватку достали…

Врачиха берет его за руку, гладит по голове, он шагает к выходу, забыв попрощаться.

Брат умер…

И брат умер…

Он его никогда не видел и не может сказать поэтому, любит его или нет. Но это маленькое незнакомое существо имело отношение к нему. У них была одна мама. Мамы нет, ее не стало, но существо, рожденное ею, осталось и было его братом. Было, может, последним, что связывало с мамой.

И вот его нет. Можно считать, что и не было. И выходит, мама умерла зря.

Сережа идет с трудом — мешают слезы. Он заходит в какой-то подъезд, прячется за дверь, в угол, и плачет, плачет навзрыд.

Сзади раздаются шаги.

— Эй ты! — произносит старческий голос. — Чего тут делаешь? Ну-ка иди… — Сережа выскакивает из подъезда.

Он идет быстро. Он спешит. Он не был там целую вечность. И сейчас идет не для того, чтобы заняться моделью.

В кружке на него глядят вопросительно. Работает новая группа, и его не знают. Сережа идет в столярку. Просит материал, объясняет. Руководитель у столяров — старик усач, Сережа знает его, и он знает Сережу — материалы дает.

Испарина выступает на лбу. Сережа старательно строгает доски. Сколачивает ящик. Выходит слегка неуклюже, но что делать. Потом красит ящик марганцовкой, взятой в фотокружке. Несет под мышкой в больницу. Ящик небольшой, но руки оттягивает — не очень сухой материал.

Веснушчатая докторша смотрит на Сережу, ничего не понимая.

— Вот, сколотил, — говорит он подавленно, — сам, поскорей.

— Гроб? — догадывается врачиха, и Сережа кивает. — Мальчик! — говорит она. — Мальчик! Это же очень большой, — но спохватывается. — Ты зря, зря, — говорит она, — мы хороним сами таких маленьких. Понимаешь, сами. Ничего не нужно, пусть только потом придет отец. Когда поправится…

Сережа выходит из больницы с ящиком. Приходит с ним домой.

— Что за чемодан? — спрашивает бабушка.

— Младенец помер, — деловито отвечает Сережа и смотрит на бабушку взрослыми глазами.

4

Перед бабушкиным отъездом Сережа возвращается в школу. Ребята смотрят на него как на новенького. Да ведь так оно и есть, если подумать. Он теперь совсем иной, чем прежде.

В классе Сережа сидит тихо, не шелохнется. Но мало что слышит. Отвечает вяло, честно говоря, просто плохо. Но учителя его жалеют, ставят тройки. Кроме Литературы. Вероника Макаровна вызывает его часто, задает легкие вопросы, самые легчайшие, не дает до конца ответить, кивает одобрительно, ставит пятерки и четверки.

«Хочет подбодрить, — думает Сережа, — нашла способ!..» Ему эти отметки безразличны, как безразлично все. Почти все.

Он смотрит на Ваську. Ждет, когда обернется. Грустно улыбается ей, ни на кого не обращая внимания.

Сережа ведь и на Галю теперь по-новому смотрит. По-другому видит ее.

Ему кажется, во всем классе ребята как ребята, кроме них с Галей. Остальные — школьники семиклассники, пацанва, а Галя и он — взрослые люди. Им бы не в школе сидеть, на заводе работать, быть вместе с большими, потому что с ребятами им уже неинтересно. Но делать нечего — приходится учиться.

В школу Сережа вернулся из-за Гали. Только из-за нее. Она пришла к ним вечером, после смерти братишки, и вызвала Сережу на лестницу.

Васькины зрачки были расширены, от этого глаза ее казались черными, гипнотизирующими, решительными. Но смотрела она не на Сережу, а куда-то в сторону. И синяя жилка вздрагивала на шее.

— Сережа, — неожиданно сказала она, — поцелуй меня.

— Зачем? — ошарашенно спросил Сережа.

— Поцелуй, — снова велела Галя.

Он наклонился к ней, прикоснулся пересохшими губами к щеке.

— Не так! — сказала Галя. — Как взрослые…

Брякнула дверь, по лестнице кто-то шел. Они отпрянули друг от друга, отвернувшись к перилам. Пока, насвистывая, прохожий шагал сзади них, сердце у Сережи раскачалось, как маятник.

— Ну, — обернулась Галя, когда шаги стихли.

— Чего ты придумала? — спросил он дрогнувшим голосом.

Сережа разглядывал Галю — ее застывшие от напряжения лицо и влажный лоб.

— Молчи! — сказала Галя, с силой зажмурила глаза и придвинулась к Сереже.

Он прикоснулся губами к ее губам, это вышло неуклюже, странно. Галя оттолкнула его и побежала вниз. Сережа кинулся домой, схватил пальто, помчался за ней и едва догнал задыхаясь.

Они пошли рядом.

— Ты что? — спросил он, потрясенный.

— Не думай, — сказала Галя, глядя в сторону, — я тоже знаю. «Не отдавай поцелуя без любви!» — Она остановилась, сказала горячо: — Но тебя надо встряхнуть, понимаешь! Тебя надо оживить, а то ты тоже умер…

Он заморгал часто-часто и ничего не сказал ей. А наутро пришел в школу.

— Кто тебя научил? — спросил он ее потом.

— Никто, — ответила Галя. — Сама.

Он разглядывал ее посреди уроков, смотрел удивленно потом, когда шли они вместе из школы, и поражался: как сумела она это придумать?

Сережа разглядывал себя как бы со стороны. Жизнь казалась ему тоскливой и серой, и только Галя в этой жизни была исключением.

Он в самом деле оживал… Когда серое, дождливое небо разрезает голубая чистая полоска, человек смотрит именно на нее — уж так он устроен. И тучи расходятся. Так должно быть, потому что этого ждешь. Не вечно же лить дождю…

После майских, когда отметили сорок дней с маминой смерти, бабушка уехала в деревню. На каникулы Сережа должен был приехать к ней, а дальше…

Загадывать надолго никто не хотел, и что будет дальше — об этом не говорили. Бабушка считала — неудобно, надо подождать малость, пока Никодим отойдет. Никодим же молчал.

Никодим вообще вел себя странно.

То он замирал на целый вечер, уставясь в телевизор, и словно не замечал Сережу. То вдруг приносил охапку подарков — книги, сласти, пакеты с коллекционными марками — и весь вечер тараторил без умолку, говоря всякую пустяковину и ерунду. То исчезал дня на два, на три, говорил, пряча глаза, что ночует у матери, и Сережа хозяйничал в доме один: жарил себе яичницу, кипятил чай, мыл потом посуду.

К нему часто приходила тетя Нина, всегда с какой-нибудь едой — то покупала шашлыки в кулинарии или блинчики или приносила торт. Приходила и толстуха с звукооператором Виктором Петровичем, приходили еще какие-то люди, знавшие маму. После них всегда оставались кульки, свертки — Сережа не отказывался от подарков. Он понимал — иначе они обидятся, они знали маму, и эти подарки как бы для нее.

Однажды вечером, когда Никодим а не было, в дверь позвонили. Сережа открыл. Вошли какие-то незнакомые люди, он решил, что опять мамины знакомые, пригласил пройти.

Люди — их было трое, две женщины и старик — внимательно оглядели квартиру: прошли по комнатам, заглянули в кухню. Потом в ванную, в туалет.

Сережа разглядывал их удивленно, мамины знакомые так себя не вели.

— А взрослые когда будут? — спросил старик.

Сережа пожал плечами.

— Ну а у нас, — сказала одна женщина, — однокомнатная и комната. Площадь примерно равная.

Сережа глядел на них непонимающе, никак не мог в толк взять, о чем они.

Старик заметил это.

— Мы по объявлению, — сказал он и назвал адрес. — Эта квартира?

— Эта, — не понял Сережа. — По какому объявлению?

— Объявление на столбе висит: меняют двухкомнатную квартиру на однокомнатную и комнату.

— Это какая-то ошибка, — рассмеялся Сережа. — Мы ничего не меняем. Кто-нибудь пошутил.

— Хороши шутки! — ворчал старик, притворяя за собой дверь.

«Кому в голову такая глупость пришла?» — подумал Сережа и, когда появился Никодим, рассказал ему о странных посетителях.

— Уже приходили? — рассеянно спросил Никодим.

Сережа обмер. Не может быть! Так, значит, это Никодим? Никодим…

Он не верит этому, не верит, что Никодим способен вот так, вдруг…

Ему кажется, миллион лет прошло с тех пор, как мама карточку Никодима порвала. Миллион лет назад он ненавидел его, не хотел, ни за что не хотел, чтобы вдруг стал этот чужой человек маминым мужем. Но потом все как бы переменилось. И это свадебное путешествие. И вся эта жизнь вместе. Он хорошо относился к Никодиму, тот нравился ему…

Но что же случилось? Он думал, так и останется навсегда? Даже после маминой смерти?

Сережу пробирает озноб.

— Поговорим? — предлагает Никодим и усаживается на стул. Глаза у него бегают. От страха? От стыда?

Чего же стыдиться? Кто теперь Никодим Сереже? Никто. Мама их связывала, разве не ясно? Теперь мамы нет. Вот и все. Очень просто.

— Поговорим, — отвечает Сережа с трудом. А сам смотрит мимо Никодима, в зеркало. Разглядывает сам себя.

Обтянутые кожей скулы, прямой и широкий нос, мамины глаза. И вдруг плечи вздрагивают.

Будто стоял он на краю обрыва, подошел к нему кто-то сзади незаметно и толкнул. И вот он летит с обрыва. Летит и не знает, что с ним будет. Не знает, как жить, что делать…

— Понимаешь, Сергей, — говорит Никодим с трудом, — теперь уж ничего не выйдет. — О чем он? — Помнишь, я про загс говорил? — Лицо его покрывается пятнами.

— Помню, — говорит Сережа спокойно. — Но вы не краснейте. Это я понимаю.

— Ты меня никогда не простишь, я знаю, — он потухает, опускает плечи. — Я не простил бы тоже на твоем месте. Но жизнь сильнее нас.

Сережа кивает задумчиво. Да, жизнь сильнее нас. А особенно смерть. Она все меняет. Хороших делает подлецами. Впрочем, хороших ли? Может, они всегда подлецами оставались, только рядом с хорошими это было незаметно.

— Когда ты вырастешь, — говорил Никодим, — и к тебе придет житейская мудрость, ты поймешь… Нам надо разъехаться сейчас. Разделить квартиру. Я ведь еще не старый, хочу устроить свою жизнь.

— Только в следующий раз, — горько говорит ему Сережа, — выбирайте жену помоложе. И чтоб ребенка у нее не было.

Он видит, как замирает взгляд Никодима.

— Я буду тебе помогать, — говорит Никодим. — Мы будем часто встречаться… Ходить в кино… В кафе-мороженое…

В Сереже будто работает странный выключатель. Он то верит в происходящее, думает, что Никодима нельзя осуждать, — размышляет, как равнодушный старик, — то не верит. Не может поверить, что это все Никодим говорит. Что это он такое придумал. «Щелк-щелк», — работает выключатель, и глаза Сережины то расширяются от непонимания и обиды, то смотрят равнодушно и пусто.

Никодим встает. Торопливо, суетясь, накидывает плащ, объясняет:

— Бабушке я уже написал, она согласна и скоро приедет. За мебель тете Нине деньги отдам я, тоже не волнуйся. Но мебель ты можешь взять любую, хоть всю, понимаешь меня?

— Вот бы, — произносит медленно Сережа, — вот бы мама на вас теперь посмотрела.

Руки у него трясутся, чуть дрожат.

— И еще, Сережа, — говорит Никодим, пряча глаза. — Еще вот что… Понимаешь… как бы сказать. — Он мямлит, топчется, чего-то хочет пояснить, но чего? чего еще объяснять? — Вот что, Сережа, — говорит он, — моя мать, ну, Вероника Макаровна, она тут ни при чем, она меня даже осуждает, но я не хочу, понимаешь, чтобы ее имя… В общем, не говори в школе, ведь мы должны остаться друзьями, верно?

— Конечно, друзьями, — отвечает сдавленно Сережа. — А как же иначе, только друзьями.

Никодим нерешительно топчется в прихожей, словно хочет что-то сказать, пятится к двери, приоткрывает узкую щель, подобострастно улыбаясь Сереже, пролезает в нее. Сережа тупо разглядывает Никодима, не в силах понять его поступков, и вдруг видит за его плечом, на лестничной площадке, знакомое лицо. Вероника Макаровна! «Чего она-то пришла? — думает Сережа. — Сыночка поддержать?» И неожиданно понимает, что Вероника Макаровна не пришла. А стоит тут давно. Что Никодим зашел к Сереже для этого объяснения, а Вероника Макаровна стояла за дверью и ждала, чем все кончится.

Глаза у Вероники Макаровны все время дергаются, смотрят нетвердо, она немного смущена, что Сережа ее увидел. Но что-то ей еще надо. Никодим уже на лестнице, уже отвернулся, готов бежать, готов скатиться колобком по лестнице, а Вероника Макаровна все еще стоит перед Сережей, переминается с ноги на ногу.

Потом говорит робко:

— Вон там, в книжном шкафу, два денежных перевода на мамино имя. Ты их получи. Это от твоего отца.

Никодим словно только и ждет этих слов. Срывается вниз по лестнице. Готов скатиться кубарем — куда-то спешит. Литература идет за ним, осторожно переступая со ступеньки на ступеньку.

Все!

Сережа закрывает дверь на запор и прислоняет голову к прохладному косяку.

Было ли это или не было?

Было ли?

Было!

Сережа вспоминает аэродром. Красный, как молния, самолет, падающий на них. И лицо Никодима.

Это было давно, тогда, в дни Сережиного счастья. От того времени ничего не осталось теперь. Рожки да ножки. Да слова. О какой-то еще дружбе. О мебели. О деньгах.

Медленно выплывают из памяти слова Никодима. И еще какая-то фраза.

Деньги от отца. Деньги. Еще какие-то деньги.

Он нехотя роется в книжном шкафу, находит извещения о денежных переводах. Два извещения по сорок рублей. От кого — непонятно, просто адрес и мамина имя.

Сережа мучительно соображает, как быть. Потом одевается, идет на почту — может, там известно.

Он идет неторопливо, обходит лужи. Раньше бы он прыгал через них, а теперь это кажется ему забавой для малолеток.

Высокое здание почты видно издалека — Сережа разглядывает шагающие золотистые буквы и смотрит в окна верхнего этажа. Немногие знают, что там радиостудия.

Он вспоминает прошлую весну и день, когда он пришел к маме. Где-то там стеклянное окно во всю стену, «аквариум», обшитый изнутри материей, чтобы не было резонанса. Но у микрофонов, нагнувшись, как цветы, теперь сидит не мама, а кто-то другой, наверное, артистка из театра. Впрочем, может, читают и не они, может, маме нашли хорошую замену, это все равно. Сережа не слушает радио. Проводка в новой квартире есть, есть и динамик, но его Сережа убрал, спрятал на антресоли, в дальний угол…

Почтамт велик, Сережа не сразу разбирается, где тут выдают переводы, стоит в очереди, потом сует голову в окошко… Вот неожиданность: ему улыбается толстуха, жена звукооператора Виктора Петровича. Она скороговоркой выспрашивает Сережу про жизнь, про здоровье, про новости, сует ему конфетку, он отвечает ей односложно — разве расскажешь все! — потом протягивает талончики.

— Это маме прислали, — говорит он.

— Маме? — удивляется толстуха, разглядывая извещение. — Значит, кто-то не знает…

Она исчезает, потом появляется, говорит радостно:

— Договорились! Деньги выдадим тебе! — Но Сереже деньги не нужны, ему надо выяснить, кто послал.

На обороте корешка он читает округлые разборчивые буквы: «Деньги за апрель», «Деньги за май». В конце слов — неразборчивая закорючка, зато обратный адрес выведен ясно: улица, дом, квартира, номер… Авдеев Семен Протасович.

Сережа не понимает, в чем дело, зачем эти деньги, почему? Но слова Никодима жгут его… Врет он все, сивый лопух. Назад отработал, вот и оправдывается… А сердце обрывается… Если допустить только, если представить…

Сережа идет по адресу, указанному в корешке. Быстро находит улицу, дом. У дома много подъездов, вот в этом живет Авдеев. Он медлит. На лавочке сидят пацаны. Сережа справляется о Семене Протасовиче.

— Да вон он идет, — говорит один мальчишка, и Сережа видит рыхлого, полного человека в очках с тонкой, поблескивающей золотом оправой. В одной руке у него толстый портфель, в другой — авоська с молоком и сырками.

— Вас разыскивают, — говорят мальчишки Авдееву.

Он внимательно разглядывает Сережу.

— Что угодно, молодой человек? — Взгляд его цепок, быстр.

— Это вы, — спрашивает Сережа, — посылали деньги Воробьевой? Анне Петровне? — Он протягивает корешки.

Мгновенье Авдеев стоит застыв. Очки его поблескивают, и за ними не видно выражения глаз.

— Д-да, посылал, — говорит он медленно, потом быстро идет в глубь двора, подальше от мальчишек, то и дело оглядываясь, кивая Сереже и приговаривая: — Иди, иди, мальчик!

Странное поведение мужчины удивляет Сережу, но он идет следом. У детских качелей человек останавливается и спрашивает резко:

— Тебя как звать?

— Не имеет значения, — грубо говорит Сережа, — я только хочу знать, вы ли посылали эти деньги. И зачем?

— Допустим, я, — отвечает мужчина, снимая очки и протирая их. Без очков он выглядит беспомощным, жалким. — Допустим, я, допустим, возвратил Анне Петровне долг. Что дальше?

— Тогда почему здесь написано: «Деньги за апрель», «Деньги за май»?

— Я знаю, тебя зовут Сережа, — говорит Авдеев, надевая очки обратно. Лицо его становится жестким и властным. — Но почему… — Сережа не дает ему договорить:

— Это правда, что вы мой отец?

— Я знал, как это кончится, — жалуется кому-то Авдеев. — Я предупреждал!

— Отец? — Сережа трясется от волнения.

— Ну раз ты догадался…

— Эти деньги вы посылали для меня?

Авдеев кивает.

— Давно?

— Всю жизнь… — Он разглядывает Сережу, едва улыбаясь. — Тебе был год, когда я видел тебя в последний раз.

«Какое мне дело, — думает Сережа, — какое дело, когда вы видели меня!..»

Его качает, его даже поташнивает. Отец… Нет, тут что-то не так. Ведь его отец летчик. Он разбился. Испытывал новый самолет, потом небо стало красным, как кровь, потом был взрыв… А тут стоит рыхлый человек с волосатыми руками и мясистым круглым лицом. Отец…

— Впрочем, — говорит Авдеев, — это сентиментальности. Наши с твоей мамой дороги давно разошлись, ты уже взрослый и сможешь понять. К тому же сейчас все проще. Я видел ее с полгода, издалека… Она, кажется, хотела подарить тебе братца, это так?

— Так, — потрясенно отвечает Сережа. — А деньги вы возьмите. — Он протягивает десятки, полученные на почте.

— Понимаю, — говорит, улыбаясь, Авдеев, — времена меняются. Ну что ж, это к лучшему. Но деньги ты отдай маме. Это мое обязательство. У нас ведь и уговор такой был, что я тебя не увижу, этого требовала Аня, ничего не попишешь.

У Сережи кружится голова. Ужасно просто кружится.

— Берите, — говорит он, сует Авдееву деньги и поворачивается.

Он идет со двора и на полдороге останавливается. Нет, все-таки этого не может быть. Он возвращается к Авдееву.

— А вы не летчик? — говорит он с надеждой.

— Нет, инженер, — отвечает Авдеев, — на самолетах и в отпуск не летаю, боюсь!

Сережа поворачивается. Это все. Это конец.

Он идет к воротам.

— Передай привет маме! — говорит вслед Авдеев.

— Ее нет, — отвечает Сережа и резко оборачивается. Он видит толстое лицо Авдеева, губы, расплывшиеся в улыбке, стальные, цепкие, неулыбающиеся глаза. — Она умерла…

Сережа не думает, что говорит, это для него не новость. Для него новость этот отец. Как грохот пушки над самым ухом. Отец! Отец! Его отец, и Сережа не знает, как ему быть, куда ему деваться с этим отцом.

Лицо Авдеева разглаживается, от носа к краешкам губ прорезаются глубокие морщины. Потом Авдеев говорит. Что-то там говорит. До Сережи не сразу доходит смысл слов. Он кивал согласно. Но память возвращает гладкие слова, зацепившиеся за что-то. Как он сказал? Жива ли бабушка, мамина мама? Да, да, жива. Сережа понимает смысл этих слов, теперь понимает.

— Не страдайте, — говорит он. — К вам не прибегу.

— Сережа! — восклицает Авдеев. — Как ты можешь! Я всегда буду помогать тебе, давай пойдем к вам, теперь же, немедленно, я сделаю все, что надо, обстоятельства переменились, но жизнь сложна, Сережа, судить людей нетрудно, важно их понять…

— Слушайте! — обрывает его Сережа. — Слушайте! — Он молчит, и в паузе складываются слова, последнее решение в этом обмане. — Чего вы разоряетесь? Вас же нет! Вы умерли, понимаете? Разбились на самолете.

Сережа шагает по двору, и тяжелые, будто пудовые, руки тянут вниз. Ему хочется упасть на землю, закрыть руками глаза и ничего, ничего не видеть. Все в нем вывернуто. Будто поднял его кто-то за ноги и встряхнул так, что все внутри оборвал.

В его памяти был отец. Теперь его не стало.

Умерла мама, и исчез отец.

Незрячими глазами выбирает он дорогу к Галиному дому, зовет ее во двор, заводит в какой-то закуток и просит, содрогаясь от страшного, тяжелого плача:

— Васька! Галя! Поцелуй меня! Я жить не могу!..

5

День рождения…

Год прошел, и опять у Сережи день рождения. Пятнадцать… Совсем взрослый.

Сережа разглядывает Понтю и Ваську и думает, что а сравнении с ними он старик: столько всякого в эти месяцы было.

В комнатке, где живет Сережа с бабушкой после размена, тесно. Он никого не знал, но все пришли сами. Понтя и Галя — просто так, а тетя Нина нанесла гостинцев и даже вина — легкого, красного, похожего на густой морс, и Олег Андреевич наливает на донышко чашек всем, пропуская лишь Котьку.

— Что ж, Сережа, — говорят он негромко, серьезно, — рано кончилось твое детство, рано началась взрослая жизнь. Но ты должен держаться, должен жить, должен своего добиваться — помнишь, ты же летчиком мечтал стать. Выпьем, друзья, за летчика Сергея Воробьева!

Сережа кривится. Должен, должен! Ничего он не должен. И летчиком он не будет никогда, это все обман, ложь, розовые детские туманы.

Сережа пьет вино — сладкая водичка. Она не оглушает, не отвлекает мысли.

«Что рассуждать? — думает он. — Времена меняются, как сказал его папаша Авдеев. Взгляды меняются. Мнения».

Он раньше все хорошие слова, сказанные людьми, глотал, не прожевывая, словно голодный малек. Переел, видать. Теперь от добрых слов его мутит. Даже если их Олег Андреевич говорит.

Стучат. Бабушка суетливо шаркает к двери, отворяет ее перед Литературой и Никодимом.

Сережа со стуком ставит на стол чашку. Глаза его замирают. Литература тараторит поздравления, обходит стол, хочет поцеловать Сережу в лоб, но он демонстративно уклоняется — что за фокусы! — и она целует его в затылок.

— Вот тебе подарки! — говорит Вероника Макаровна, достает из авоськи мяч, альбом для марок, боксерские перчатки.

Боже, думает Сережа, сколько истратила денег, и мысль о деньгах обжигает его.

— Мне ничего не нужно! — резко говорит он учительнице, но она даже не слышит его, усаживается на табурет, угодливо подставленный бабушкой, приветливо улыбается Гале, Понте, кланяется персонально тете Нине и Олегу Андреевичу, сюсюкает что-то Котьке.

Никодим отошел, стал круглее, глаже, лицо то и дело ползет в улыбке. Но улыбаться открыто он как бы опасается, словно чего-то стыдится. Сережа нагловато разглядывает Никодима, его ухоженный вид, изучает новый светлый костюм — раньше не было! — цветастый галстук — прежде он ненавидел галстуки, ходил вечно с расстегнутым воротом. Сережа замечает, что Никодим смущается, губы у него прыгают, брови шевелятся. Он без нужды причесывает волосы, прокашливается, что-то говорит Олегу Андреевичу.

Сереже делается стыдно.

Кое в чем он разбирается теперь. Немного успокоился и разбирается. В общем-то, Никодим человек не дурной, не злобный, не хитрый, не подлец, и маму он, видно, любил. Но бывают же вот такие люди — они, как амебы, простейшие существа: легко меняют форму. Даже если их разрезать — половинки будут нормально существовать и не догадываться, что они лишь части целого. В природе вообще много всяких чудес. Есть животные, которые меняют цвет в зависимости от окружающей обстановки, температуру тела, могут перестать есть, даже дышать, если нужно. И все для чего? Лишь бы жить. Жить любой ценой, несмотря ни на что.

Никодим такой же. Он встретил маму, и все было прекрасно — разве забудешь то поле возле стога, туман, похожий на молоко, Никодима и маму, собирающих цветы?

Он даже сильным стал: ведь когда Сережа его с Литературой в первый раз увидел, они спорили. Конечно, о маме; о чем же еще? Спорили, и Никодим пришел к ним, и Вероники Макаровны не послушался. Она же хотела, чтоб ему было лучше — сама говорила, — а лучше, значит, не с мамой!

Сильный! Конечно, он сильный. Слабый бы так не поступил — совесть замучила. Впрочем, может, и Никодима мучает, но он сделал свое — и все. Точка.

Чего, в самом деле! Он еще не старый. Ему жить надо. «Горю не поможешь», — внушала Сереже Вероника Макаровна. И сыну своему это же внушила.

«Про деньги это тоже она», — думает Сережа. И при воспоминаниях о деньгах ему хочется вскочить, перевернуть стол, послать всех к чертовой матери. Он проклинает себя, проклинает бабушку за эту слабость — но что, что может поделать? Ведь он, если подумать, продал себя. Продал маму. Она бы на такое никогда не согласилась, у нее хватало и гордости и злости. А он, выходит, пошел. И какое имеет значение, что узнал все после, когда денег уже не стало, и что решила это бабушка одна, не спросив даже его…

Дело было так. Когда они меняли квартиру, тетя Нина очень возмущалась. Она говорила, что Никодим не имеет на нее никаких прав, что квартиру давали маме от работы и она принадлежит только Сереже.

Сереже эти слова не нравились, он осуждал тетю Нину, а Олег Андреевич все время повторял: «Пойми ты, у Никодима есть юридические права».

Двухкомнатную квартиру разменяли на однокомнатную и комнату, Никодим сказал бабушке: выбирайте, что нравится больше. При разговоре была Вероника Макаровна. Она добавила:

— Разъезд, конечно, неравноценный, но если вы выберете комнату, мы компенсируем… Дадим вам триста рублей.

Бабушка оправдывалась потом:

— Ведь у меня же пенсия — всего двадцать четыре рубля, да твоя, за маму, — сорок. Разве проживешь на это? Порешай-ка арифметику: питание, квартира, одежда — ты ведь так и лезешь из нее.

Сережа свирепел, слушая бабушкины объяснения. Но последним доводом она его убедила.

— А за мебель, которую себе взяли, надо с тетей Ниной рассчитаться? Или хочешь, чтобы Никодим платил? Он предлагает, нате…

Сережа помнит, он действительно предлагал.

— Чем эту подачку брать, — возмущается бабушка, — я уж лучше законную разницу за жилплощадь получу.

Много раз они говорили об этом. Обсуждали со всех сторон. И выходит, Никодим тут ни при чем. Они как бы сами продали однокомнатную квартиру.

Сережа разглядывает своих бывших родственников. Едва они вошли, в комнате стало как-то напряженно. Все говорят, улыбаются, как и раньше, но неестественно, скованно. Вероника Макаровна, кажется, чувствует это, но старается не замечать. Воркует о чем-то с бабушкой, та вздыхает, кивает головой, с ней согласная. В общем, по всему выходит, учительница тут ни при чем. Так ей хочется, вот что. Это дела Никодима, она же — Сережина учительница, и только. Мало ли что! Не она ведь въехала в эту однокомнатную квартиру. У нее своя жилплощадь имеется.

Наконец Литература встает, раскланивается со всеми, расточая улыбки и добрые слова, Никодим повторяет все ее движения, они уходят.

— Зря ты переживаешь, — говорит Сереже тетя Нина, — надо было только не триста, а пятьсот взять, квартира все-таки мамина была.

— Знаете что, — неожиданно отвечает Сережа, — больше я в школу не пойду. Устроюсь работать. — Он усмехается. — В конце концов, надо на что-то жить.

В комнате становится тихо. Потом плачет бабушка.

— Разве же затем, — всхлипывает она, — я в деревне дом заколотила, к тебе приехала? Тебе учиться осталось три года.

— В школе три года, да потом пять лет, — вздохнув, говорит Сережа, — нет, не выйдет, долго ждать.

Чего ждать? Он знает чего. Того дня, когда будут у него эти проклятые триста рублей. Нет, не понимает тетя Нина его. Не нужны им эти сотни. И папашины деньги не нужны. Разве же не ясно — этими деньгами они откупаются от него. Хотят благородными быть. Пусть подавятся благородством своим.

Сережа смеется. Словно с него спал какой-то груз.

— Олег Андреевич! — говорит он. — Тетя Нина! Помогите устроиться! Чтоб рублей сто получать.

— Сто — это много, — улыбается Олег Андреевич. — Чтоб сто получить, надо специальность иметь. Да и куда тебе столько…

— Нужно! — мрачно отвечает Сережа.

— А что, может, и в самом деле! — Олег Андреевич обнимает тетю Нину за плечи. — Может, пусть поработает. А учиться можно и вечером.

— Что бы сказала Аня? — задумчиво отвечает тетя Нина, вздыхает и с жалостью смотрит на Сережу.

— Вот вопрос — куда? — Олег Андреевич чешет лоб.

— Никакого вопроса, — отвечает спокойно тетя Нина. — К нам, на студию. Будет под моим присмотром. И Аню там знают…

6

Сережа дежурит через день.

Должность у него — осветитель, платят семьдесят рублей, вполне прилично, он же еще несовершеннолетний, то есть не совсем полноценный работник.

Сереже на телевидении все нравится! Тут всегда праздник!

Вечером перед передачей вспыхивают гирлянды мощных ламп, тетя Нина, непохожая на себя, подгримированная какой-то яичной пудрой, усаживается за низенький столик, в последний раз листает текст — бумаги с напечатанными на машинке сообщениями, звукооператор подкатывает к ней «журавля» — микрофон, подвешенный к специальной металлической мачте с колесиками, операторы двигают, навалясь всем телом, как докеры, свои тяжелые камеры, фиолетово сверкают объективы, прицеленные в тетю Нину.

Вдоль всей студийной стены, под потолком, звуконепроницаемое стекло, как на радиостудии, но только больше, и за ним, у пульта с десятками рычажков, контрольных экранов, кнопочек и лампочек, сидят режиссер и его ассистент. Помощник режиссера носится в это время по студии с наушниками, на голове, выполняет неслышимые команды начальства.

Потом щелкает табло, мерцает слово — краткое, как приказ: «Передача!» — и тут же на какой-нибудь камере вспыхивает красный глазок.

— Добрый вечер, товарищи! — улыбается тетя Нина. — Начинаем нашу вечернюю программу!

В студию врывается музыка, помощник режиссера двигает заставку-картинку, нарисованную на картоне, — там цветы, или пейзаж, или название передачи, операторы крутят ручки своих камер, и камеры нехотя поднимаются на высоту, наклоняют их — выбирают ракурс…

Сережина работа проста. Под руководством Андрона, старшего осветителя, он наводит свет на выступающих, если надо, выставляет отражатели, добивается, чтобы не было ненужных теней, чтобы, к примеру, носы не бросали тени на щеки, словом, стремится к качественному освещению лиц, фона, если надо — всей студии.

К тем, кого надо «высвечивать», как говорит Андрон, относится и тетя Нина. Сережа делает это с улыбкой и удовольствием, тайком разглядывая, как она «собирается» перед передачей, выбирает позу, как шевелит губами, «разрабатывая» их. Глаза у тети Нины светятся, и он думает, что она удивительно походит на маму. Не внешне, нет, а вот всем этим ежевечерним волнением перед эфиром, маленькими приготовлениями, которые на первый взгляд ничего не значат, но в самом деле означают многое.

Установив свет, Сережа шепчет шутливо тете Нине начало скороговорки, такого специального упражнения для дикции:

— В шалаше шуршит шелками!

Она кивает ему, понимает, что Сережа волнуется за нее, продолжает строчку:

— Желтый дервиш из Алжира!

— И, жонглируя ножами, — смеется Сережа.

— Штуку кушает инжира!

— Тихо, тихо, — кричит по радио режиссер. — Разбаловались, детки! Трехминутная готовность!

Сережа отходит на цыпочках в отведенный ему уголок, садится и молчит как мышь. Он тут просто осветитель — и все. И не должен путаться под ногами.

Часто после традиционных «Новостей» всем, кто в студии, делать нечего до самого конца — когда диктор прощается со зрителями. Гаснут лампы, выключаются камеры. Режиссер на пульте курит, скинув пиджак, или даже дремлет. Остальные смотрят фильм по монитору или телевизорам, установленным в фойе, а Сережа любит поговорить с тетей Ниной.

Они сидят в дикторской перед большими зеркалами, отражаются в них многократно, и тетя Нина рассказывает случаи из практики Олега Андреевича, или про Котьку, или про маму — каким хорошим она была радиодиктором, таких в стране немного, а в провинции не сыщешь днем с огнем. Сережа любит слушать рассказы про маму, а тетя Нина объясняет, что у каждого диктора должно быть свое лицо — творческое лицо, — своя манера, свой голос, непохожий на другие, так чтобы тебя узнавали сразу, без объявлений, и у мамы все это было.

— Ведь в том, что я диктором стала, — говорит тетя Нина, — твоя мама виновата. Я заканчивала институт, участвовала в самодеятельности — стихи читала, и вот нас пригласили записаться на радио. Твоя мама долго разглядывала меня сквозь окошко в радиостудии — я вела студенческий концерт, а потом ухватила меня за рукав, все про меня выспросила, наговорила кучу слов про мой талант и сюда привела. Вот я и не инженер, а диктор. — Тетя Нина улыбается тихо, наверное, вспоминает маму. — Так что Аня — моя крестная мать.

— А не жалеете, — спрашивает Сережа, — что не инженер?

— Нет! — уверенно говорит тетя Нина. — Твоя мама влюбила меня в эту профессию.

Сережа внимательно разглядывает тетю Нину. Не верит он теперь красивым словам, но тетя Нина говорит искренне и про себя, отчего же ей не верить?

Они молчат. Сережа думает про маму, про непонятный ее обман, вспоминать о котором нет сил. Но надо, приходится.

— Тетя Нина! — говорит Сережа задумчиво. — А вы знали? Про отца?

— Нет, — отвечает тетя Нина, — не знала. Только накануне, как в больницу лечь, Аня мне рассказала. Словно предчувствовала… — Тетя Нина молчит, словно колеблется. — Этот Авдеев, — говорит она, — может, и неплохой человек. Он ушел к другой женщине, и мама вычеркнула его из своей жизни. Но она считала, что ты не можешь быть без отца. Пусть выдуманного.

— Почему же она лгала? — не понимает все-таки Сережа.

— Не лгала! — останавливает его тетя Нина. — Ты считай, не лгала! — Тетя Нина смотрит на Сережу серьезно, требовательно. — Считай, что отец твой летчик, что он погиб, испытывая самолет. Ты подумай только: так мама хотела!

Сережа думает. Мучительно думает.

Что ж, думает Сережа, пусть так и остается? Этот мамин обман? Пусть отец его считается погибшим летчиком? Но где его могила? Где его фотографии? Не зря же их нет, ведь невозможно же потерять сразу все, абсолютно все существующие фотографии… Так и жить, представляя вместо отца то Гагарина, то Чкалова, то неизвестных летчиков в высотных костюмах? Нет, это невозможно. Нельзя всю жизнь врать — себе, своим товарищам, потом, когда станет взрослым, детям своим. Мама говорила: у каждого человека есть продолжение, будет оно у Сережи, но что ж, тогда и у лжи продолжение будет? Ведь не смогут же внуки неизвестного летчика думать о нем так, как думал Сережа…

Мысли у Сережи совсем не мальчишечьи. И разве их передашь? Разве расскажешь все тете Нине?

Он напряженно молчит. Если бы взрослые лучше детей видели! Внимательнее на них смотрели! Не просто, как взрослые на детей, а как взрослые на маленьких взрослых. Как равные на равных, как мужчины на будущих мужчин и как женщины на будущих женщин…

Сережа разглядывает тетю Нину. Она красивая, счастливая, и сердце у нее доброе. Вот она и Сережу утешает, говорит, пусть так и будет, как мама выдумала.

Тетя Нина говорит это, потому что старается Сережу утешить. Потому что считает — он еще ребенок. Хочет не хочет, а смотрит на него как взрослая — сверху вниз…

Дети все-таки друг друга лучше видят. Вот Сережа Котьку, например.

Тетя Нина же Сережу не понимает. Видит, слышит и не понимает, потому что любит маму, любит Сережу и хочет все пригладить, успокоить, утешить.

Дети лучше понимают друг друга, думает Сережа и задумывается перед следующим вопросом, просто спотыкается о него: а вот взрослые понимают ли друг друга, как дети?

7

— Ты мужик али дите? — дурачась, спрашивает Андрон.

Сережа держит деньги, свою первую получку, и рот у него до ушей. Надо отложить немного, думает он, для тех трех сотен, остальное отдать бабушке, пусть больше не ворчит и не плачет.

Вечно у них из-за денег руготня. А недавно настоящая битва вышла.

Сережа собрался в магазин, полез к бабушке в кофту за деньгами, а вытащил квиток от денежного перевода. Его аж пот прошиб — опять от этого папаши! И нате вам — на бабушкино имя!

Он устроил допрос с пристрастием, сперва бабушка округляла глаза, делала невинный вид, потом разревелась и все рассказала. По порядку.

Знала она, единственная из всех, чей Сережа сын. Знала фамилию его, имя, отчество, поэтому, когда переводы приходить перестали, испугалась — мол, услыхал про маму и затих, выяснила адрес и явилась.

То ли просила его бабушка, а верней всего, сам предложил — этого уж Сережа добиться не мог, но Авдеев опять прислал перевод.

— Ты отвечай за себя! — кричал Сережа бабушке. — А за меня нечего! Я работаю, поняла, мне его подачки не нужны.

Он велел ей дать сорок рублей, пошел на почту и отправил деньги обратно. Заполняя бланк, Сережа подумал и написал там, где оставлено место для письма:

«В ваших деньгах не нуждаюсь, буду всегда возвращать». В конце он хотел расписаться, поставить, как Авдеев, неразборчивую каракулю. Но раздумал. Вывел ясную букву С…

А вот сегодня у С, у Сережи, свои, не зависимые ни от кого деньги.

— Ну как, мужик али дите? — повторяет Андрон. — Давай скинемся — обмыть же надо трудовое начало!

Сережа выкладывает не раздумывая, трешку, остальные прячет в карман.

— Ну идем! — велит старший осветитель и сокрушается: — Вот беда — послать бы тебя, да не дадут — ведь несовершеннолетний.

Сережа ждет его в парке возле студии. Андрон исчезает и быстро возвращается с двумя бутылками и пирожками.

— Гляди не подведи, — предупреждает он, — а то узнают, что с несовершеннолетним пил, еще выгонят.

Лицо у Андрона маленькое, с кулачок, какое-то иссохшее, в глубоких бороздах морщин и местами шелушится. Сколько ему лет — не поймешь: не молодой, не старый. Бородка тощая, рыжая, клинышком. Он разливает портвейн по бумажным стаканчикам — себе полный, Сереже — половину, лицо его благостно разглаживается, еще немного, и он замурлычет от удовольствия.

— За начало трудового пути! — предлагает Андрон. — И пусть в этом пути будет побольше передышек!

Они пьют, заедают пирожками — вино сразу ударяет Сереже в голову, ему становится тепло, он разглядывает Андрона с любовью и уважением, кивает, соглашаясь с его словами.

— Работа, она как гора! — философствует Андрон. — На нее сразу не вбежишь. Да и к чему? Впереди у тебя много лет, силы экономь, пригодятся. Сделал рывочек — передохни, сходи в отпуск, возьми бюллетенчик, пораньше с работы отпросись, пока несовершеннолетний.

Он расплескивает еще.

— И не рвись! — поучает. — Не рвись ввысь! А то что за жизнь, сам подумай! Работать да еще учиться! Потом опять учиться! Да снова учиться! Кончишь вуз, заработал корочки, а уж устал, помереть охота. Но это только начало, выясняется. Дальше стараться надо! Перед кем-то выпендриваться, других оттеснять, выдвигаться! Тьфу на все это! Плюнуть и растереть.

Андрон плюет, но плевок свой не растирает. Разливает еще.

Кусты, за которыми они сидят, шевелятся, Андрон суетливо прячет бутылку за пазуху — перед ними стоит дружинник. Сережа разглядывает его внимательно: у дружинника скрючена шея.

— Э! — вскакивает Сережа. Он узнал дядю Ваню, балагура из больницы, соседа по палате.

— Ничего, ничего! — говорит дядя Ваня кому-то за кустом. — Тут свои! Наши! — Он присаживается к Сереже, отнимает у него бумажный стаканчик, подставляет его Андрону. — Дай-ка лучше мне!

Андрон успокаивается, жмет руку дяде Ване, объясняет:

— Первую получку обмываем!

— А ты че? — говорит дядя Ваня. — Работаешь? А нашто?

— Мама у меня померла, — спокойно отвечает Сережа. Он вспоминает, как соврал тогда дяде Ване, что Никодим его отец, и хладнокровно восстанавливает истину: — А тот-то, помните? Он не отец…

— Отчим? — спрашивает дядя Ваня.

— Нет… Просто так… Никто…

Теперь Сережа лежит в траве, разглядывает осотовые шишечки и края лопухов, которые обрамляют небо. Ему хорошо. Чуточку клонит в дрему, но он не спит, слушает, как философствует Андрон.

— Мы тут про жизнь, — объясняет тот дяде Ване. — Значит, на чем я остановился? Ну да! Плюнуть и растереть! Жить надо неспешно, куда торопиться, себя надрывать — на тот свет? Поспеется. А на том свете все меж собою равны. И достигшие. И недостигшие. Недостигшим-то еще и лучше, поди-ка. Хоть вспомнить есть что: жил, мол, удовольствия ради, а не бежал наперегонки с другими. Ты вот хто? — обращается Андрон к дяде Ване. — Асфальтировщик? На катке? Прально! Прально! Мудро, я бы сказал! Я вот тоже всего-навсего осветитель. Лампочками освещаю людей. Не бог весть, слышь? И не надо! Я не гордый. Я и так проживу, пусть другие ломаются: призвания, мечтания, тьфу — растереть и плюнуть!

«Ха, летчиком я хотел стать, — думает Сережа, — а вот и не буду. Буду осветителем, как Андрон, — просто и тихо. И не надо ломать голову, биться, выпендриваться, все верно он говорит».

Андрон молчит, допивает свой портвейн, а дядя Ваня говорит задумчиво:

— Заберу, однако, я тебя.

— За что? — поражается Андрон. — Вместе же пили!

— Вместе, — грустно соглашается дядя Ваня, — но я тебя не за это заберу. А за слова твои, понял? За твою философию. — Он берет Андрона за грудки, притягивает к себе. — Житуха-то ему и так не больно сверкает, понял? Так ее веселить надо, понял, а не паскудить, как ты! Масло в огонь не подливать, да еще мальчонке! — Он поднимает Андрона на ноги. — А ну давай, Лев Толстой! Пошли к богу!

Сережа хохочет. Ну просто заливается. У Андрона на лице страх — того и гляди в штаны напустит. Он же не знает, какой дядя Ваня балагур.

— Кончай! — говорит он дяде Ване. — Не тронь. Он мой шеф!

— Шеф! — восклицает дядя Ваня. — Такой же шеф, как я японский император.

Сережа представляет дядю Ваню в японском кимоно и опять хохочет. Балагур плюет в досаде, поворачивается, исчезает за кустами, но тут же возвращается.

— Тогда я тебя заберу! — говорит он Сереже. — Вставай. Пошли отсюда!

Андрон разводит руками.

Вот он похож на японского императора. Сидит под кустом, ноги калачиком, руки развел, перед ним, в траве, пустая бутылка, как священный светильник.

8

— Поди-ка, не емши? — спрашивает его дядя Ваня.

Сережа мотает головой. Все кружится перед ним, но ему весело. Дядя Ваня держит его под руку, куда-то ведет, и вдруг они оказываются в маленькой комнате, за столом, перед ними дымится вареная картошка, а рядом сидят три лупоглазых пацана мал мала меньше и невысокая тетенька. Сережа узнал дяди Ванину жену, пацанов, которые приходили все вместе в больницу, тыкает вилкой в картошку, но все время отчего-то промахивается.

— Ишь развезло, — говорит жалеючи дяди Ванина жена.

Сереже неловко.

— Я сегодня зарплату обмывал, — говорит он.

— Слышь-ка, — стучит дядя Ваня пальцем по краю столешницы. Палец у него твердый, как бы закостенелый, и стук от этого получается громкий. — Слышь-ка, — говорит он, — ты этому черту с бородкой не поддавайся. Не возжайся с ним, хоть он начальник твой. Обернуться не поспеешь, голову закрутит, пустомел. Разве ж можно с такими идеями жить? В гроб только ложиться да помирать. А человек жить обязан.

— Че ты, че ты! — тараторит Сережа, изо всех сил держа глаза открытыми. — Он все прально. Без болтологии. Как в жизни, как на самом деле…

— Не как в жизни, — качает головой дядя Ваня. — Слабый он просто, понимаешь? Не повезло ему когда-нибудь, вот он и скис, придумал слова разные, чтоб оправдываться… Он ведь эти слова-то даже не тебе говорит, а самому себе. Себе внушает, что он правый, а остальные дураки.

Сережа молчит. Думает.

— Если несчастье случилось или не повезло, надо, наоборот, сильней быть, злей даже. Повезло не повезло! Жизнь ведь не сани, никуда не везет, надо самому жизнь двигать!

Они выходят на улицу.

— Продышаться тебе надо, — говорит дядя Ваня.

Сережа втягивает в себя прохладный вечерний воздух, голова свежеет, и в сон уже не тянет.

— Промежду прочим, — говорит дядя Ваня, — люди пьют с радости или с горя. Ну, понятно, получка — праздник, отметить можно, хотя скажу прямо: если бы мой пришел так нагостевавшись, выдрал бы как сивого мерина!

Дядя Ваня кипятится, а вовсе не балагурит. Что-то всерьез все принимает.

— Конечно! — говорит Сережа. — По-твоему, мы чаем с пирожными отмечать свои праздники должны? Сами пьете, а мы что — хуже вас? — Он задирает дядю Ваню. — Сам-то шею как сломал? А?

Дядя Ваня молчит, сжимает и разжимает кулаки, нервничает.

— Ишь въедливый какой! — сердится он. — Дети должны быть лучше родителей. Такое даже выражение есть, черт бы тебя побрал!

— Вот-вот, — отвечает Сережа, — дети — должны. А взрослые — не должны.

Дядя Ваня не согласен с Сережей, но ему не хватает слов, что ли. Доказательств.

— Пойми ты! — восклицает он. — У взрослых жизнь труднее, вот, например, я…

Он умолкает. Сережа приготовился смеяться — раз про себя, значит, смешное. Ему кажется, у дяди Вани вся жизнь очень забавная, одни нелепые происшествия, как тогда — из окна в клумбу свалился.

— Ну слушай, раз так, — говорит дядя Ваня, а морщины на его лице делаются глубже. — Никому не говорил, даже жена не знает, поэтому молчи, будь мужиком. Вот эта жена, которую ты знаешь — говорит дядя Ваня, — у меня вторая. На первой, на Нюре, женился я до войны, молодым, совсем мальчонкой. И было двое детей у нас — две дочки. Вот. А потом война началась. Мы в Орле жили. Я ушел на фронт, сразу же попал в окружение, когда вышел, написал домой. Ответа нет. Пишу соседям, мало ли, думаю, эвакуировались куда, а назад получаю известие. — Дядя Ваня закуривает, и Сережа видит, как мелко вздрагивают у него руки. Дядя Ванина тревога незаметно передается и ему, он уже не смеется, не ждет забавного, а слушает внимательно, напряженно. — Получаю известие, — повторяет дядя Ваня, и голос его хрипнет, — что бомба, в общем — прямое попадание в щель, где они прятались. Детей сразу, на месте, жена умерла в больнице. Незадолго, пишут, перед тем получила обо мне извещение — пропал без вести.

Дядя Ваня вздыхает, долго молчит. Пускает через нос дым, окутывается табачным облаком.

— Ну вот, — говорит, затаптывая папиросу. — Вышел я из войны, помотался по белу свету. Долго плутал, никак своего найти не мог. Потом вот Асю встретил, поженились, детишек родили, все вроде как заросло — не то еще зарастает. А в прошлом году весной поехал я на юг, в санаторий, по профсоюзной путевочке. Иду как-то утречком по берегу, любуюсь прибоем и вдруг, представляешь, вижу — идет навстречу мне Нюра. Седая, правда, старая, как я, но Нюра… Остановились мы друг против друга, потом навстречу бросились! — Дядя Ваня вздыхает, трет лоб, не знает, куда руки деть, пальцы сгибает и разгибает. — Вишь, как выходит. И радоваться вроде надо. А вроде и плакать. Нюра в госпитале тогда не померла, хотя плоха была, — ее эвакуировали. Ожила, после войны замуж вышла: считала меня погибшим. Тоже дети есть, семья… Вот и посоветуй, — оборачивается к Сереже дядя Ваня, — как быть? И любим-то мы с ней друг дружку по-старому. Может, и крепче еще. И семьи наши новые ломать права не имеем.

— Почему? — спрашивает Сережа. — Ведь встретили же! Все слава богу!

— Почему? — переспрашивает дядя Ваня и горько усмехается. — А потому. Из-за детей.

Из-за детей! Сережа сжимает шершавый дяди Ванин кулак, благодарность теплой волной захлестывает его. Благодарность и горе.

— Оттого и пил я, — говорит дядя Ваня. — Через это и с подоконника упал, черт бы меня побрал.

Теперь этот случай не кажется больше смешным. Сережа разглядывает в темноте дяди Ванино лицо.

— А вот мой, — говорит Сережа, кусая губы, — обо мне не думал.

— Живой он у тебя, настоящий-то? — спрашивает дядя Ваня.

— Живой, — отвечает Сережа.

— Эх, дела! — говорит дядя Ваня. — Но ты, того, не хнычь, не распускайся. Волю свою держи. Бывает, что надо переступить себя.

— Переступить! — восклицает Сережа и повторяет задумавшись: — Переступить…

Дядя Ваня переступил для детей, это ясно, для своих детей. Сережа, коли надо, десять раз себя переступит. Ну а сейчас-то? Через что переступать? Почему? Зачем?

Сережа шагает домой и думает о дяде Ване. Тот сказал ему на прощанье несколько слов, и эти слова только теперь доходят до Сережи. Он сказал, что у той Нюры, первой своей жены, не спросил даже адреса. И новой фамилии. Чтобы не было никакого пути назад.

— Пусть будет, как было, — сказал он ей, и она согласилась.

Сережа вздрагивает. Это кажется невероятным! Живые люди считают себя мертвыми!

Он вспоминает ребят дяди Вани: а ведь правда, они не виноваты! Но и это еще не все. Можно невиноватых виноватыми сделать. Важно — думать, важно — беречь, важно себя для других не жалеть, вот что.

Сережа невольно думает про Авдеева. Это не имеет значения, что случилось у них с мамой. Почему он бросил их. Важно — бросил. Не захотел подумать, уберечь, важно, что себя пожалел.

А может, не так? Может, все по-другому?

Может, это мама бросила его?

Но это все равно. Мама бы не ушла просто так. Просто так ничего не бывает. И теперь вот он, Сережа, должен думать о нем.

Зачем? Зачем он взялся из этой маминой тайны? Зачем он убил того, Сережиного отца, — пусть с разными лицами, но хорошего, доброго, несчастливого?

Сережу знобит от бескрайней обиды. Он с ненавистью сжимает зубы. И вдруг бежит.

Он бежит не домой — к Авдееву.

Сережина тень то обгоняет его, то на мгновенье отстает. Фонари бросают блики на его вспотевшее, влажное лицо. Голова кружится.

Уже темно, в окнах гаснет свет.

Сережа врывается во двор, где живет папаша, и орет во все горло:

— Авдеев! Авдеев!

Вспыхивает свет в окнах на третьем этаже. Кто-то в майке выходит на балкон.

— Кто там? — хрипло говорит человек.

— Зачем ты явился? Кто тебя просил? — кричит Сережа.

— Не делай глупостей, Сережа! — отвечает тень на балконе.

Сережа стремительно наклоняется, подхватывает с земли камень и швыряет в авдеевское окно.

Раздается грохот.

— Есть! — шепчет себе Сережа и поднимает еще камень.

Снова звенит стекло.

— На! — кричит Сережа. — На, гад! Получай!

В соседних окнах загораются огни. На балконы выбегают люди, словно поглядеть на пожар, что-то кричат, но Сереже все равно — что…