Бабушка стоит посреди комнаты босиком, в длинной белой рубахе — настоящее привидение. Косички дрожат у нее на плечах — она плачет, но в руке держит ремень.
— По ночам шляешься! — говорит бабушка, стараясь быть грозной.
Сережа обнимает ее, целует, поднатужившись, отрывает от пола.
— Господи! — плачет бабушка. — И пьяный! — Но Сережа лезет в карман, поднимает над головой несколько цветных бумажек — свою зарплату.
Слезы у бабушки просыхают.
— Не знаю, об чем и думать, — говорит она. — Куда бежать — то ли в морг, то ли в милицию?
Она накидывает халатик, приносит Сереже молоко, хлеб, колбасу.
Сережа жадно ест. Потом ложится на раскладушку, разглядывает цветочки на дешевеньких обоях, которыми бабушка оклеила комнатку. Как у Пушкина, думает он: «Воротился старик, — глядь — стоит прежняя избушка, на пороге сидит его старуха, перед ней разбитое корыто…» Много захотел очень, издевается он над собой, проваливаясь в сон. Сыном стать… Брата или сестру…
Он просыпается от толчков. Ничего не понимая, открывает глаза. Бабушка трясет его за плечо.
— За тобой пришли! — плачет она. — Что наделал-то?
Он встает, подходит в трусах к столу.
Возле двери — молоденький милиционер. За ним — Авдеев и какая-то женщина.
— А! — говорит Сережа, не удивляясь. — Здрасьте-пожалте, гости добрые!
— Он еще и острит! — говорит милиционер. Во все щеки у него румянец. Будто отлежал. Но слова говорит серьезные: — Давай-ка одевайся!
Сережа натягивает штаны, причесывается, целует бабушку в щеку и говорит ей:
— Ты не волнуйся! Спи! Я просто папаше окна выставил!
— Окна ты выставил не папаше, — говорит милиционер, присаживаясь, — а совсем другим людям.
Другим людям! В Сереже что-то обрывается. Какая глупость! Почему — другим?
Сережа молчит, растерянно глядит на бабушку и клянет себя. Ведь это из-за него растянула она толстые губы, как девчонка, плачет без удержу, надевает при всех платье. Он прикрывает ее собой, говорит посторонним:
— Отвернитесь, чего уставились? — А сам думает: «Дурак проклятый, чего натворил!»
— Товарищ сержант, — говорит Авдеев, — но мы же уже договорились с Клавдией Петровной, — он глядит на кивающую женщину, — полюбовно, так сказать, миром, я все оплачу, и к мальчику у нас больше нет претензий…
— У вас к нему нет, а у меня есть, — отвечает милиционер, — я, если хотите знать, о вашем же сыне беспокоюсь, хоть вы и порознь живете. Сегодня вам окно высадит, а завтра кем он станет?
Милиционер постукивает карандашиком.
— Мы фиксируем, — втолковывает он Авдееву, — все факты хулиганства подростков и, если вот бабуся с ним не справляется, путевочку в колонию выпишем.
Сережа разглядывает милиционера и никак не может простить себе оплошку. И вдруг поражается: но за что же он хотел выбить окно Авдееву? Кто ему этот человек? Сам же говорил: его нет, не существует!
На душе муторно, как-то липко.
— Знаете, — говорит он, — вы меня простите, это вышло как-то случайно, я выпил.
— Ну вот! — хлопает белесыми ресницами милиционер. — Как говорится в худфильме — признание прокурора президенту республики.
Он распахивает блокнот, начинает что-то быстро строчить, зернышко карандаша громко шуршит под сильным нажимом.
— Товарищ милиционер! — взывает к нему Авдеев.
— Мы же договорились, — неуверенно просит пострадавшая Клавдия Петровна.
Бабушка снова плачет, но сержант их не слышит.
— Значит, вы с ними не живете, — говорит он как бы сам себе, но обращаясь к Авдееву. — С мальчиком одна бабушка. Как фамилия? — Он мельком вскидывает на нее глаза. — Подросток хулиганит в пьяном виде, и уследить за ним некому.
— Погоди! — говорит бабушка. В глазах у нее решимость.
Милиционер перестает писать, снимает наконец фуражку, сурово оглядывает бабушку, не в силах понять, по какой такой причине она сбивает его мысль.
— Погоди! — повторяет бабушка. — Есть еще кому за него заступиться, у него еще отчим имеется.
— Где же он? — удивляется милиционер.
Бабушка суетится, бормочет под нос:
— Сей минут, сей минут! — Потом бросается к выходу, кричит: — Я ему позвоню!
Сережа досадует на бабушку, клянет себя за дурость, за непростительную свою ошибку и объясняет:
— Она же зря пошла, понимаете, отчим со мной не живет, он ушел после мамы, и вообще ведь виноват я…
Милиционер разглядывает Сережу — слушает и не слушает. Потом спрашивает:
— Что пил-то? И с кем?
— Портвейн, — отвечает Сережа, а дальше врет: — На именинах у одного мальчика…
— На именинах, — вздыхает милиционер, в голосе его Сережа не слышит прежней решимости. — В первый раз?
— В первый, — говорит Сережа.
— Если штраф надо, товарищ сержант, — перебивает его Авдеев, — вы сразу скажите, я готов хоть сейчас, все-таки Сережа — мой сын, я обязан.
Гнев душит Сережу: «Все-таки сын»!
— Товарищ Авдеев! — дрожащим голосом произносит Сережа, и отец его испуганно сверкает очками. — Товарищ Авдеев! — зло повторяет он. — Что вы тут меня защищаете! Что вы все откупаетесь! Я не нищий, я работаю и без ваших забот обойдусь!
Милиционер поднимается, прохаживается по комнате, пуская за собой папиросный дым. Сережу колотит. Он не верит Авдееву. Он точно знает, что Авдееву надо все пригладить. Чтоб никто ничего не подумал…
Щелкает замок. На пороге стоит бабушка. Косички снова развязались и болтаются на плечах.
— Не пошел, — произносит она растерянно. — Я, говорит, сплю и все равно с вами не живу. Не отвечаю.
Милиционер останавливается, задумчиво глядит на бабушку, дымит папиросой. Потом подходит к столу, сует в карман свой блокнот и молча выходит. За ним исчезает женщина. Авдеев на пороге оборачивается.
— Эх ты! — говорит он и шевелит желваками. Потом плотно прикрывает дверь.
Сережа облегченно вздыхает.
— Глупенькая ты моя, — говорит он бабушке и, как маленькую, гладит ее по голове.
А бабушка опять плачет.
Потихоньку бабушка затихает, и чем тише всхлипывает она, тем больше саднит Сереже душу, колет досада на самого себя, жжет собственная несправедливость.
2
Сережа просыпается рано, еще нет шести. Медленно обходит квартиру. Собирает в авоську Никодимовы подарки. Альбом с марками. Книги. Боксерские перчатки. Ласты, трубку, маску. Футбольный мяч. Выводит из угла велосипед.
Он стирает ладошкой пыль с зеркальца, глядится в него. Год только… Целый год…
Сережа вспоминает, как свалился, заглядевшись на себя в это зеркальце… Глупый был, совсем пацан.
Из всех Никодимовых подарков Сереже жаль только велик. Да и то не потому, что он ему нужен. На велосипеде он катался в прошлом году — нынче ни разу не сел даже. Просто потому… В общем, ясно.
Велики привезли тогда Валентин и Колька. Ехали на похороны, а про них не забыли — вот какая деревенская привычка. Поставили тихо в чуланчике у дворника на старой квартире. И вот Сережин здесь.
Да какой он Сережин? Никодимов. Все это добро Никодимово, ему вроде как взятки давались. Теперь-то он понимает, прекрасно все понимает.
Сережа представляет, как вчера ночью стоял сонный Никодим у телефона в одних трусах, с измятыми щеками, как слушал бабушкины слова, как бегали у него глаза, как сказал он бабушке свое решение. Ясное дело, это Сережи он стеснялся, пацана, потому что говорил ему когда-то совсем другое, а перед старухой стыдиться не приходилось — чтобы раз и навсегда все было понятно. Испугался… Может, и не испугался, а не захотел. Твердо сказал, что отношения не имеет…
Бабушка не глядит на него, пригорюнясь, но молчит, не возражает. Еще бы! Это ведь ей вчера досталось. Эх, бабушка, деревенская твоя душа…
Сережа вешает авоську на руль, выкатывает велосипед на улицу. Сначала он ведет его просто. Потом садится.
В последний раз!
Педали радостно поскрипывают, — наконец-то они крутятся, потренькивает звонок, когда колеса попадают в выбоины, мягко шуршат шины. Вот так… Все это было, теперь не будет. Это — прошлое.
Сережа не торопится. Делает круг по городу. От их с бабушкой комнатки к дому, где было счастье. Потом к другому, старому, где они с мамой много-много лет прожили, где было хорошо и покойно. Интересно, думает Сережа, висит ли то объявление на двери: «…а то мозги вылетят!» И живет ли та сварливая соседка? Потом Сережа мимо школы проезжает, словно прощается со всем этим миром, миром детства — горестного и счастливого. У Галиного дома Сережа притормаживает, вглядывается, виляя рулем, в пустые окна. Наверное, еще спит.
Велосипед идет медленно, нехотя, будто знает — следующий этап — Никодим. Однокомнатная его квартира, где он теперь живет.
Сережа решительно крутит педали, резко тормозит, втаскивает велосипед на четвертый этаж. Перед тем, как позвонить, снова гладит зеркальце.
Прощай, велик! Передавай привет!.. Кому?
Прошлому лету!
Он нажимает на кнопку. Слышит шаги за дверью. Гремит цепочка, на пороге — заспанный Никодим.
— Получите ваше имущество, — говорит спокойно Сережа.
Никодим что-то там лопочет, но Сережа уже шагает вниз.
Он идет по городу.
Хотя еще утро, солнце печет, будто близкая печка, слепит глаза, выбивает пот. Август, а как в июле.
Время есть, Сережа шагает просто так, без цели и вдруг носом к носу сталкивается с Литературой.
В руках учительница держит бидончик и авоську, полную всякой снеди: помидоры, огурцы, но главное — арбуз. Арбуз оттягивает ей тонкие руки.
— Сереженька! — обрадованно восклицает Литература. И вдруг просит: — Ну-ка помоги!
После вчерашнего? Как у нее язык поворачивается просить помочь после вчерашнего? Сережа сердито разглядывает бывшую родственницу, он готов отказаться, но вид у Литературы жалкий, усталый, волосы совсем закрывают глаза, а она не может даже откинуть их — заняты руки. Да ведь и не было ее вчера, наверное, у Никодима? Не знает она ничего? Он молча берется за авоську.
— Сейчас к Никодиму зайдем, — болтает учительница. — Отрежу тебе арбузика. На рынке открывала — уж такой яркий, такой сахаристый.
«Как же, — думает Сережа, — непременно зайду!» А про себя отмечает: значит, не знает еще ничего. Но что ему за дело? Пусть знает! Донесет вот авоську до подъезда, а там пусть катится…
Сережа шагает, глядя себе под ноги, перехватывает авоську из руки в руку, молчит, но Литература и не требует от него ответов. Ей носильщик нужен, вот и все.
Она перебирает всякую безделицу — сколько народу на рынке, как все дорого, и вдруг произносит:
— Сережа, Никодим у вас помазок для бритвы оставил, две майки и тренировочные брюки, хлопчатобумажные, в суете разъезжались, понимаешь… Посмотри…
Сережа останавливается. Голова у него начинает кружиться. Все быстрее, быстрее.
— Что? — переспрашивает он. — Помазок и брюки?
— Да, да, — улыбается доброжелательно Вероника Макаровна. — И две майки.
Сереже хочется вдруг спросить ее. Задать один вопрос.
— Я ночью разбил окна людям, — говорит он торопясь, — и бабушка позвонила Никодиму, чтобы он заступился, понимаете? А он сказал: я ничего не знаю, я с вами теперь не живу.
Сережа видит, как вытягивается лицо Вероники Макаровны. Она переступает с ноги на ногу, мучительно думает, что ей сказать: что-то борется в ней, какие-то слова. Наконец успокаивается. Смотрит на Сережу уверенно.
— А что же, — говорит, — он должен был сказать?
«Ну вот и все! — облегченно вздыхает Сережа. — Пожаловался».
Он кладет авоську на землю, кивает учительнице, поворачивается и бежит.
— Принесем, — кричит, обернувшись, — и помазок, и все прочее!
Сережа бежит по серому асфальту, и его колотит жаркая ненависть.
Он вспоминает тот летний вечер, когда Литература пришла к ним в гости. И маму — напряженную, злую. Да, да, да! Мама была права! Тысячу, миллион раз! Нельзя было верить. Ни на минуточку. Все представлялась эта Вероника Макаровна. Даже тогда, когда говорила: у нас похожая судьба. Может, и похожая была, да мама никогда бы так не сказала. Не стала бы выгораживать своего сыночка перед своим же учеником.
Сережу душит обида, слезы наворачиваются на глаза.
— Эх вы! — шепчет он. — Благородные люди!
3
В студии записывают «Трех мушкетеров». Еще вчера Сережа думал об этом с любопытством, сегодня все кажется ему глупым, бездарным обманом. Эти жирные, старые мушкетеры, с которых градам катится пот, их неумелое бренчанье шпагами, громогласные фальшивые слова.
В разгар записи совсем не по пьесе с грохотом, одна за другой, взрываются две лампы. Света недостаточно, и режиссер на пульте кричит по радио:
— Осветители! Андрон!
Андрона в студии, как назло, нет, он выскочил куда-то, и режиссер набросился на Сережу:
— Немедленно менять лампы! Никакого порядка! Набрали сопляков!
На глаза наворачиваются слезы.
— Я эти лампы не делал! — кричит Сережа режиссеру и бежит на склад, но теперь куда-то исчез кладовщик, Сережа обегает коридоры, заглядывает во все комнаты, наконец находит его в самом неподходящем месте.
— Что! — орет разъяренный кладовщик. И это нельзя! Будто Сережа последний тиран и мерзавец.
— При чем же тут я? — объясняет Сережа. — Ведь запись, простой!
— А при чем я? — орет взвинченный кладовщик. — Ну эта занюханная контора! Никогда никакого порядка! Уйду!
Назло Сереже и всему свету он копается, пишет через копирку какую-то бумагу, дает Сереже расписаться. Наконец выдает две лампы. Сережа мчится по коридору к студии. Лампы большие, он держит их широко растопыренными пальцами. И вдруг распахивается дверь из какой-то комнаты, Сережа шарахается к противоположной стене, одна лампа вылетает из его вспотевших пальцев и с торжественным звоном разлетается в мельчайшие осколки. Сережа готов завыть от обиды, от неудачи, но в дверях, которые распахнулись так неожиданно, стоит Андрон. Он все понимает, кивком головы велит Сереже бежать в студию, а сам мчится к кладовщику.
Режиссер на пульте совсем сходит с ума.
— Скорей, скорей, скорей! — орет он голосом, усиленным динамиком. — Кончается время!
Сережа вкручивает свою лампу, в студии появляется Андрон с озабоченным лицом и еще одной лампой. Вид у него такой, что режиссер молчит — вообще с Андроном лучше не связываться… Лампы вспыхивают, в студии солнечно и ярко, «Трех мушкетеров» начинают записывать снова, пожилые толстяки опять начинают бренчать шпагами.
Сережа сидит в своем углу, сжав голову руками, почти в отчаянии.
К нему на цыпочках подходит Андрон.
Сережа закрывает глаза. Ни о чем не хочется говорить.
После записи они сидят в буфете. Глотают безвкусные сосиски. Пьют лимонад.
— Поскорей жуйте! — шумит на них буфетчица, пожилая тетка с плоским, как у якутки, лицом. — Пора уходить! Вас ведь тут никогда не накормишь, идут и идут, идут и идут!
Сережа видит, как, мусоля пальцы, буфетчица считает стопку денег. Целую кучу.
Денег… Много денег… Его осеняет: «А нужно только триста! Прийти и отдать. Вместе с помазком и этими хлопчатобумажными брюками. Ничего не говорить, отдать только. Или сказать: вот вам ваши игрушки… Как в детстве… Подачки мне не требуются!»
— Андрон, — говорит Сережа, — одолжи три сотни.
Тот крутит пальцем у виска.
— Тебе куда столько?
Сережа говорит ему про размен. Про Никодима и его мамашу. Про триста рублей, которыми бабушка соблазнилась и которые давят и унижают его. Про вчерашнее. Про Литературу — как колебалась она, что ответить.
Андрон чертыхается.
— Все в мире разделено на две половины, — говорит он. — В цвете — черное и белое. В морали — высокое и низкое. В характерах — хитрость и простота… Вот ты — пацан еще, поэтому простой, неопытный. А твои эти… родственники… Ей же своя рубашка ближе к телу. А справедливость — как бог на душу положит…
Сережа кивает головой. Точно. Правильно рассуждает Андрон.
— Но не все так просто, — продолжает Андрон. — Ты трактат Чернышевского читал? Об отношении искусства к действительности?
Сережа мотает головой.
Что-то плохо он понимает.
— Слушай сюда! — восклицает Андрон. — Сейчас поймешь!.. Вот в болоте! Лягуш на лягушку глядит, и нет для него никого прекраснее. А меня, может, от вида этой лягушки тошнит. Это теория, понимаешь?
— Вы кончите, нет, пустобрехи? — взрывается буфетчица. — И молотят, и молотят, вот язык-то без костей.
— Зато у тебя, — говорит Андрон, — язык с костями. Я имею в виду говяжий язык и рыбьи кости, — все в одной тарелке!
— Чистоплюй нашелся! — орет буфетчица. — А ну давай отсюда.
Она кладет деньги в ящик, вделанный в прилавок, щелкает замком, машет руками:
— Все! Закрыто!
Андрон и Сережа идут на улицу. До передачи полчаса. Они забираются за кусты в парке, ложатся на траву.
— Итак, исходя из Чернышевского, — продолжает Андрон, — на вещи можно смотреть по-разному. Сейчас ты на родственников этих глядишь как слабый на сильных. Но вот ты достаешь триста рублей, швыряешь им и уже — что? — смотришь на них как сильный на слабых.
— Это верно! — говорит яростно Сережа. — Очень верно! Но где взять триста рублей?
— Вот это интересный вопрос, — объясняет Андрон. — Уже по Достоевскому. Помнишь — в болоте все прекрасны. А я давно говорю, что вся наша жизнь — болото. Чем меньше в него влезаешь, тем лучше. Но это другое дело. Итак, теорема: ты в болоте. В болоте? — спрашивает он Сережу.
— В болоте, — соглашается тот. — Да еще в каком!
— Значит, напрашивается вывод — не бойся запачкаться. Все равно в болоте. Ведь, запачкавшись, ты как бы сразу очистишься: отдашь эти три сотни, швырнешь им в лицо!
— Украсть, что ли? — не понимает Сережа.
— Во брякнул! — поражается Андрон. — Это уж слишком уголовная мера… Ну продай что-нибудь… Займи до завтра, а сам не отдай… Что-нибудь такое мирное. Аморальное, но не совсем. — Он потягивается в зеленой траве. — Я бы тебе дал, — говорит он, — даже аморально, до завтра, но с обманом. Да ведь нету! — Андрон зевает и декламирует: — Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…
— Слушай, Андрон, — спрашивает вдруг Сережа, — а ты кто?
— Как кто? Старший осветитель.
— А еще? — добивается Сережа. — Кто ты в самом деле?
— Пьяница, — отвечает Андрон добродушно, — а оттого и натуралист.
— Как, как? — не понимает Сережа.
— Ну, на жизнь смотрю натурально. Без всяких прикрас.
4
Это верно, размышляет Сережа на передаче, жизнь надо рассматривать без всяких прикрас. Чем дольше он живет, тем больше в этом убеждается. На жизнь надо глядеть трезво, взросло, серьезно. Никто к тебе не придет и не скажет: Сережа, вот тебе деньги. Пойди швырни их Литературе. Вместе с их барахлом. Дядя Ваня прав. Жизнь надо самому двигать, а не ждать, пока повезет. Это не сани какие-нибудь, правильно.
Деньги! Деньги! Чем больше думает о них Сережа, тем больше уверенности: обязательно! Обязательно надо отдать. И ошибается тетя Нина, которая не считает эти деньги оскорбительными. Очень здорово ошибается! Больше ничего не должно их связывать. Ничего. Ни помазок, ни та подачка.
Сережа не дождется, когда закончатся «Новости». После этого станут крутить детектив, подряд две серии — это два часа, не меньше, и, может быть, если тетя Нина согласится, они успеют к ней сбегать… Делать нечего, он решил занять у нее. Надо только не говорить для чего.
«Новости» заканчиваются. Сережа поворачивает рубильник, лампы гаснут. Он идет в дикторскую. Тетя Нина сидит спиной к двери, держит в руках гитару.
— Садись, Сереженька, — говорит она ласково и тихо трогает струны. — Как дела? Все хорошо у тебя? С Андроном ладишь? Он забавный дядька, не правда ли? Этакий философ!
— Все хорошо, — отвечает Сережа, — с Андроном нормально…
Тетя Нина начинает играть, и Сережа вздрагивает. Мама! Это мама!
— А кто, — словно в полусне, спрашивает Сережа, — кто у вас эта звезда?
— Котька! — отвечает тетя Нина.
— А Олег Андреевич? — спрашивает он.
— И Олег Андреевич, — улыбается тетя Нина.
Сережа проглатывает комок, подступивший к горлу. Все как было. И даже ответы такие. Только мама тогда головой мотнула, когда он про отца спросил. «Нет, — ответила она, — только ты». Сереже ясно теперь, почему она головой мотнула, почему так ответила.
Воспоминания наваливаются на него, сгибают плечи. Что бы, интересно, сейчас сказала мама, думает он, что посоветовала? Ясно — рассчитаться с Никодимом и Литературой. Но как?
— Тетя Нина, — говорит Сережа, — одолжите триста рублей?
— У меня нет, — говорит она и удивляется: — Зачем тебе столько?
«И так неудобно, — думает он, — что делать — спрашивал наудачу, на всякий случай».
— Один долг надо вернуть обязательно, — говорит Сережа.
— Я бы дала, — говорит тетя Нина, — без всяких разговоров, но сейчас нет. Может, терпит месяц? Или давай я перезайму.
Ну нет! Что он, маленький! Сережа отнекивается, объясняет, что это вовсе не обязательно, что найдет сам.
Он выходит из дикторской. Остается одно. Понтя. К нему приехал дед генерал. Дед, наверное, богатый.
Сережа предупреждает Андрона, садится в троллейбус. Понтя дома, но генерала нет, только какой-то старик в шлепанцах на босу ногу и полосатой пижаме смотрит телевизор.
— Пантелеймоша! — говорит Сережа умоляющим голосом. — Попроси у своего генерала триста рублей. Во как нужно!
Понтя рассеянно оглядывается, потом шепчет:
— Зачем?
— Только не спрашивай, — говорит громко Сережа, — узнаешь потом! Ну попроси у генерала!
— Ты что думаешь! — вмешивается вдруг старик у телевизора. — Раз генерал, значит, миллионер?
— Нет, — объясняет горячо Сережа, — не миллионер, у нас они не водятся, но все же!
Старик качает головой. И тут только до Сережи доходит, что этот старик и есть генерал. У него в самом деле усы. И когда он покачал головой, усами нос погладил — точно так, как Понтя губой шевелил.
— Это вы и есть? — говорит рассеянно Сережа. Он пятится к двери, краснеет. — Тогда извините! — лопочет он.
Старик вскакивает с кресла, глаза его смеются, он забавно, как тараканище, шевелит усами.
— Ну а если, — говорит он, — я триста рублей найду, когда вернешь? Через неделю?
Сережа вспоминает Андрона. «Что-нибудь такое, — говорил он, — аморальное, но не совсем». Вот оно — не совсем аморальное, кивнуть, дать слово, а потом не вернуть.
— Ну через две, — говорит генерал, и Сережа видит Понтино лицо сбоку. Понтя радуется, подмигивает, мол, бери. Но через неделю Сережа не вернет. И даже через две. Может, через полгода.
— Нет, — говорит он, — спасибо. Через две — тоже.
— А мне к тому времени уезжать надо, — объясняет старик, — я ведь, знаешь, хоть и генерал, а пенсионер, — деньги на билет потребуются. На дорогу. Кое на какие покупки.
Сережа разглядывает доброго старика. Нет, он не может его подвести. И себя не может. Никак.
Сережа прощается с генералом и Понтей. Они жмут ему руку. Сережа выходит на улицу. Облегченно вздыхает.
Он улыбается. Ему нужны триста рублей, просто позарез нужны, но как здорово, что он не взял их у генерала. Ведь даже в зеркало сам на себя он не смог бы тогда глядеть.
Сережа едет домой. Бабушки нет. Куда-то ушла.
Он открывает шкаф, где хранится одежда, перебирает плечики с мамиными платьями.
Сердце обрывается.
Вот в этом платье мама приходила в больницу, когда Сереже исполнилось четырнадцать. В этом ходила, когда ждала маленького.
Продать мамины платья? Только не это! Даже лучше украсть.
Сережа припоминает: плосколицая злая буфетчица кладет деньги в ящичек, вделанный в прилавок.
Эти деньги, эта кипа мелькает снова и снова.
«Сколько там? — думает он. — Рублей пятьсот. А то и тысяча!»
Он отталкивает наваждение, перебирает плечики в шкафу, сдергивает с них свое: недорогой костюмчик, купленный еще мамой, демисезонное пальто, рубашки. Это, конечно, негусто, думает он, связывая вещи в узел, но все-таки. Может, рублей сто?
В комиссионном магазине уже висит табличка «Закрыто», но Сережа подныривает под нее, видит накрашенную тетку.
— Неграмотный? — кричит она. — Уже восемь!
— Тетенька, — умоляюще просит Сережа, — примите вещи, мне деньги очень нужны.
— Всем нужны! — успокаивается тетка. — Но приемщица уже ушла, это раз. А главное — от детей мы не принимаем.
— Я не ребенок! — говорит Сережа.
— Паспорт есть? — обрезает его тетка. — Ну видишь, значит, ребенок.
Он выныривает из-под таблички на улицу, бежит домой. Пора! Скоро кончится детектив!
Бабушки все нет. Сережа бросает узел на стол. Кидается к двери. И вдруг останавливается.
Он шагает к шкафу, отыскивает на полке свои перчатки, сует их в карман.
Сердце бьется, словно молот.
Он бежит на студию, спокойный и уверенный. Он знает, что надо сделать. Андрон говорил — не совсем аморальное. Он ошибался. Чтобы размотать этот клубок, нужно время. А времени нет. Значит, надо взять топор и узел разрубить. Выходит, надо сделать совсем аморальное. Украсть.
В студии вспыхивают лампы. Тетя Нина усаживается за столик… Операторы двигают камеры…
Сережа сидит в углу и ничего не видит. Его лихорадит мысль о предстоящем.
Украсть! Решено!
В конце концов буфетчица не пострадает. Ведь это будет кража. Ее не заставят вносить украденные деньги. Потом, когда он заработает эти проклятые триста, он ей вышлет. Так же, как украдет, — без слов. Уедет на окраину, в почтовое отделение, где его никто не знает, и отправит перевод без обратного адреса. Впрочем, адрес можно выдумать. И наконец, если там не триста, а больше, он остальное не возьмет. Оставит.
Операторы снимают наушники, в студии гаснет свет. Сережа прячется в декорационном складе, который рядом со студией и никогда не запирается. Все торопятся домой. Шаги стихают.
Сережа берет шпагу, которыми сражались толстые мушкетеры, пересекает темную студию, поднимается к буфету, тихо, как кошка, перепрыгивает через прилавок.
Вот он, этот ящик. Внутренний замок. Сережа достает из кармана перчатки, натягивает их, просовывает шпагу в щель, наваливается всем телом.
Острие шпаги с грохотом отламывается.
Сережу прошибает леденящий озноб. Он падает, вжимаясь от страха в пол. У вахтера внизу играет радио. Сережа поднимается. Снова просовывает в щель шпагу. Опять наваливается всем телом. Сжимаясь, дерево под металлом издает странный, едва шипящий звук.
Он отдыхает. Просовывает шпагу подальше. Щель между ящиком становится шире, шире. Он наваливается снова. Квадратик металлического запора свободен. Планка с отверстием, врезанная в прилавок, больше не держит его.
Удерживая шпагой прилавок, другой рукой он выдвигает ящик.
Сердце останавливается.
Ящик пуст…
Нет, деньги там есть. Но не те, что он видел днем. Здесь нет кучи, а тонкая пачечка рублевок и мелочь. Мелочи много — ею усыпано все дно, встречаются и металлические рубли, но той, той пачки нет.
Раздумывать нельзя.
Сережа хватает деньги, сыплет в карман мелочь. Потом задвигает ящик обратно, достает сломанную шпагу. Прилавок опять накрывает запор. Следы от шпаги видны ясно, но замок закрыт.
Сережа нагибается, подхватывает обломок шпаги, на цыпочках идет вниз, пробирается в студию, затем в декорационный склад. Забрасывает шпагу за теснину фанерных щитов. Обломок кладет в карман.
Потом идет к выходу.
На вахте сидит тетя Дуся. Дежурит она по очереди — то на радио, то здесь. Вахтерша разглядывает его приветливо.
— Задержался? — спрашивает она.
— Сегодня две лампы лопнули, — говорит он. — Такой грохот! Менял…
5
Сережа переставляет ватные ноги, в голове ухает колокол. Он чувствует себя голым на каком-то церковном шествии. Вокруг много-много людей, но он их не видит. Он только знает, что они разглядывают его и в такт шагам колотят в колокол.
Он приходит в парк возле студии. Бессознательно находит кусты, за которыми пил вино с Андроном. Ложится в траву.
Он лежит ничком. Сухие былинки колют щеки и лоб. Мимо, за кустами, проходят люди. О чем-то говорят. Смеются. Сережа слышит обрывки фраз, и ему кажется, что все рассказывают о нем.
— Я ему говорю, ну идешь?… Подожди, отвечает, надо сообразить… — смеется женский голос.
— Ну смотри, ну смотри, если так дело пойдет… — резко говорит мужчина.
— Ты мне лучше ответь, кто виноват?… — скрипит старуха.
— Бежим скорее, а то догонят… — шепчет мальчишка.
Сережа поворачивается на спину, в кармане перекатывается мелочь. Он вскакивает. Расстилает платок. Достает деньги. Считает их.
Руки трясутся. Он то и дело поглядывает на кусты и от этого сбивается. Снова считает.
Заканчивает в полном изнеможении. Двадцать девять рублей шестьдесят копеек.
Он заворачивает деньги в платок. Получается небольшой узелок. Кладет его рядом. Опять лежит. Вечерний воздух холодит грудь, земля — спину.
Глаза у него открыты, но он как бы в забытьи. То слышит и ощущает окружающее его. То оказывается впотьмах.
Потом его встряхивает кто-то.
Сережа садится, озирается, но никого нет.
— Украл! — шепчет он. И повторяет с ужасом: — Украл!
То, что встряхнуло его, наполняет тело холодом, обрывает сердце, швыряет вниз, в бездонную глубину. Сережа вскакивает и бежит.
— Украл! — повторяет он. — Украл, украл, украл! Двадцать девять рублей шестьдесят копеек!
Может, если бы он украл триста, пятьсот, тысячу — сколько там было вначале, — его бы теперь сотрясало от страха, от ужаса. К страху он готовился. Он знал, на что идет. Но он украл не триста, не пятьсот, не тысячу. Двадцать девять рублей шестьдесят копеек. Мелочью! И в этих ничтожных рублях, да еще железом, заключалось большее, чем страх. Низость! Мерзость! Подлость!
Его сотрясает от унижения. Он хотел украсть, но ведь и собирался отдать эти занятые таким способом деньги. Деньги были ему нужны — и хотя это, конечно, преступление, но преступление объяснимое, вынужденное.
А как он объяснит эти двадцать девять рублей шестьдесят копеек? Даже себе — как?
Сережа то бежит по улице, то вдруг останавливается, прижимается к столбу, то идет скорым шагом — куда, зачем, к кому?
Вор! Хорош вор! Мелкий паскудник! Двадцать девять рублей шестьдесят копеек!
Малость суммы подчеркивала низость поступка, поступок от этой малости лучше не становился. Он украл! Он вор! Только в кино гангстеры хладнокровны и великолепны, в самом же деле это мерзко, гадко, дерьмово… Зачем он все это сделал?
Он вспоминает зачем. Вернуть три сотни Никодиму с мамашей. Чужие должны быть чужими. И навсегда забыть об этих родственниках. Забыть о прошлом. Но что же вышло?
Сережа больше не думает о сумме. Двадцать девять, триста, тысяча — не все ли равно. Он украл. Замарался. Он стал лягушей, как объяснял Андрон, но вот в чем дело — вокруг люди, и для них лягуша — это лягуша. Гадкая, скользкая тварь, и смотрят они на нее не как лягуши, а как люди.
Аморально — не совсем аморально.
Сережа думает о маме. Боже! Ведь он это делал, помня о ней. Как бы мстя за нее.
Мама бы швырнула три сотни Литературе, сомнения нет. Но она не стала бы красть для этого. Нашла другой способ достать их.
Взрослым легче, оправдывается перед собой Сережа, им проще найти триста рублей. А кто даст пацану деньги? Добрый Понтин генерал? И то на две недели, не больше, деньги не трава, на лугу не растут, они ведь всем, даже генералам, нужны.
«Оправдываешься! — презирал себя Сережа. — Но разве можно оправдываться?»
Пусть посадят в тюрьму, и дело с концом. Но мама! Все знали тут маму. Сережа сам по себе никто — к нему еще никак не относятся: хорошо относятся к маме, к ее памяти, и он, Сережа, для людей не мальчик, а мамина тень, которую уважают.
Сережа поворачивается, бежит к студии. Он стучится в дверь, из-за нее выглядывает незнакомый старик. Ночной сторож. Тетя Дуся ушла!
Все кончено, думает он, теперь уже ничего не поправишь, деньги на место не вернутся.
Что делать? Что делать!
Он лихорадочно ходит по улицам. Потом бежит к Гале.
Поздно. Она спит. Сережа вызывает ее во двор. Открывает рот, чтобы сказать, — и не может. Он молчит, глядит удивленно на Галю, словно не в силах понять, зачем она тут.
Нет, он не может ей признаться. Галя поймет, это ясно, ни словом не упрекнет его, но он не может. Стыдно! Стыдно!
Он смотрит на Галю, поворачивается, бежит, не видя ее удивленного взгляда.
К Олегу Андреевичу, думает он, скорее, скорее! Ведь он угрозыск, самый главный начальник в городе по ловле преступников. Вот он к нему и придет. Признается. Ведь можно же, можно что-то исправить.
Сережа бежит к тете Нине и опять останавливается.
К тете Нине нельзя. Нельзя к Олегу Андреевичу именно потому, что там тетя Нина. Ведь она привела его на работу. Она просила принять, хотя он несовершеннолетний, и добилась своего. Она говорила с ним каждый вечер, когда их дежурства совпадали, и даже пела, как мама: «Гори, гори, моя звезда!»
Что скажет он тете Нине? Вот я украл? Признаюсь? Ведь на тетю Нину и так будут все пальцем показывать. Она, мол, его опекала. Худо опекала, значит, раз ограбил буфет.
Ограбил!
Какое слово!
Сережа стоит как вкопанный. Потом бежит опять. К реке. К мосту.
Вот здесь, кажется, глубокое место.
Сережа смотрит вниз, в глухую черноту. Потом достает узелок с деньгами.
Двадцать девять рублей шестьдесят копеек — немного бумажек, остальные железом — булькают в темноте. Камнем идут на дно.
Он вытирает руки о штаны.
Словно бросил какую-то грязь…
6
Он чувствует себя выжатым, изнуренным. Но облегчения нет, напротив. Ему кажется, что сделал еще одну подлость: избавился от доказательства, струсил совсем.
Сережа идет пошатываясь, голова словно распухла, а в вены, у висков, забиты тугие пробки: кровь в них остановилась. Еще немного, и голова лопнет, как пузырь. Пусть лопнет, думает он. Теперь все равно. Хорошо бы умереть. Вернуться на мост, к тому самому месту, откуда бросил он платок с деньгами, кинуться вниз, в смоляную черноту… Пусть думают что хотят…
Он поворачивается, пересекает дорогу, чтобы вернуться к мосту… В мозг острым скальпелем врезается странный визг, что-то с силой толкает его в бок, он падает, переворачивается на земле, ощущает боль в ноге…
Сережа отплевывается, на зубах скрипит пыль, он чувствует приторный вкус крови, но это не пугает его. Как во сне, он поднимается на ноги, равнодушно разглядывает рваные брюки… К нему бежит человек — большая, темная тень. Наверное, надо удирать, но Сережа стоит. Ему все равно.
Запыхавшийся человек хватает его за плечо, молча оглядывает. Сережа видит — это летчик, «аэрофлот». Форменная фуражка, голубая рубаха с крылышками на груди.
— Разбился? — испуганно спрашивает летчик. Голос у него трубный, низкий. Наверное, таким голосом можно свободно с самолета на землю кричать. Услышат.
Сережа молчит.
— Что же ты так, а, милый! — громыхает авиатор. — Ведь я же тебя растоптать мог — крутой поворот, красный свет для пешеходов, и вдруг ты под колеса.
Он радуется, что Сережа жив, тащит его к машине, впихивает в вишневого цвета «Жигули». Рвет с места.
— Сейчас, сейчас! — говорит он. — Ранки промоем, брюки зашьем, все в ажуре будет. Не плачь!
Но Сережу колотит. Ему не хватает воздуха, грудь разрывается, плечи трясутся.
— Потерпи, милый! — умоляет летчик и спрашивает: — Очень больно?
— Нет! — отвечает Сережа.
— Что же так плачешь? — спрашивает он озадаченно.
— Мама! — вырывается из Сережи крик. — Мама умерла! Понимаете?
Летчик молчит, «Жигули» летят по пыльному асфальту, а Сережа плачет навзрыд, плачет тяжело, без слез. Все, все, все, что было… Никодим, размен, эти три сотни, Литература, кража — все, что было, все, что видел он и от чего страдал, — это же не отдельные происшествия. Не случайные факты! Всему этому есть общее имя. Вот оно: мамина смерть.
Смерть! Мамина!.. Мама умерла — вот что произошло. И только поэтому случается все остальное!
Машина тормозит, летчик ведет Сережу по ступеням какого-то дома, нервно звонит, им открывает женщина в стеганом халате, охает, провожает в кухню, тащит таз с теплой водой, промывает Сереже ранку на колене, смазывает йодом…
Ранку нестерпимо щиплет, это приводит Сережу в себя. Он больше не плачет. Его не колотит. Опять наваливается равнодушие.
Летчик приклеивает к коленке большой лист пластыря, объясняя, что пластырь не простой, а особенный, бактерицидный, он уничтожит всех микробов в ранке, не даст ей загнаиваться. Сереже безразлично — даст или не даст. Он идет, прихрамывая, умываться, послушно снимает штаны. Пока жена летчика зашивает их в комнате, Сережа разглядывает огромного мужчину, занимающего почти всю кухню. У него толстый нос, большие толстые губы, брови растут кустами. Боже мой, поражается Сережа, да ведь это тот герой — тогда давным-давно он вручал ему грамоты, и кубок, и часы. Доронин!
— Ну что же, — говорит летчик, — раз так, давай знакомиться. Меня зовут Юрий Петрович.
— А я вас знаю, — говорит Серело. — Вы герой. Вы мне давали награды во Дворце пионеров.
— Я тоже тебя помню, — отвечает Доронин. — Ты хотел стать летчиком. — Он хмурится. — А мама правда умерла?
— Правдивее правды нет, — отвечает Сережа. — Это она все хотела, чтоб я летчиком стал, говорила, отец мой — летчик, а он, оказывается, никакой не летчик… Я пойду, — говорит, волнуясь, Сережа. Мысль о краже подавляет его — он больше ни о чем не может думать.
— Без штанов? — удивился Доронин. — Сядь. Это быстро.
Властный, рокочущий голос останавливает Сережу.
— Вы на «кукурузнике» летаете? — спрашивает он, лишь бы спросить.
— На Ан-2, - отвечает Доронин.
— Раньше немцев сбивали, а теперь на «кукурузнике» летаете, — говорит с упреком Сережа.
Летчик опускает голову, теребит толстый нос, потом неожиданно говорит:
— Значит, мама хотела, чтобы ты стал летчиком?…
— Все равно, кем быть, — отвечает Сережа, — чем меньше горка, тем легче с нее падать. И вообще, — он вспоминает Андрона, — все эти мечтания, кому они нужны?
— В каком классе? — строго прерывает его Доронин.
— Работаю, — отвечает Сережа. Уточняет: — Осветителем на телевидении.
— Вот так работа! — удивляется летчик. — Лампочки включать да выключать!
Летчик исподлобья разглядывает Сережу.
Женщина в стеганом халате приносит зашитые Сережины брюки, он одевается, идет с летчиком вниз, опять садится в «Жигули», слушает вкрадчивый рокот мотора, показывает дорогу.
— Вот что, парень, — говорит вдруг Доронин. — А кто в тебя все это напихал?
— Разве не правда? — усмехается Сережа.
— Ересь! — громогласно рыкает летчик. — Слыхал такое слово? Ересь это все! С такой философией в гроб ложиться да помирать!
— Я бы хотел, — задумчиво говорит Сережа.
— Между прочим, — зло говорит Доронин, — у меня тоже нет ни отца, ни матери. Даже бабушки нет, я детдомовец. А так, как ты, никогда не ныл, не распускался.
— Вам легче, — говорит Сережа, — вы Герой.
Летчик молчит, опустив голову.
— А летать бы хотел? — неожиданно спрашивает он.
— Нет, — усмехается Сережа. — И вообще! Надоела мне вся эта болтовня. Прощайте!
Он выскакивает из машины, бежит к дому.
— Какая квартира? — кричит ему вслед Доронин.
— Ну четвертая, — врет Сережа. — А вам зачем?
— Будь здоров! — кричит летчик и срывает с места свой автомобиль, будто хочет взлететь.
Сережа идет домой, молча ест ужин. Бабушка что-то шьет, не глядит на него. Потом он умывается, ложится спать, закрывает глаза.
И вскакивает.
Как же? Он забыл? А кража! Ведь надо что-то делать. Что-то соображать. До утра осталось немного — плосколицая буфетчица придет на работу, увидит следы от шпаги, не найдет денег, и… начнется!
Бабушка поглядывает на Сережу поверх очков, смешно опуская нос.
— Что? — говорит она. — Забыл чего? Или примлилось?
— Примлилось, бабушка! — говорит он. — Такое примлилось, и не выговоришь.
Он глядит на нее, разглядывает свою добрую бабушку, не думающую, не ведающую ни о чем, смотрит на мамину маму и думает, что, кроме нее, признаться ему некому.
Некому, да что там говорить… Он глядит на бабушку глазами, полными слез, и произносит:
— Бабушка! Я деньги украл!
Она хихикает, покачивая головой, не отрываясь от шитья, потом испуганно вздергивает очки.
7
Сначала бабушка не верит, и Сереже приходится ей рассказывать все по порядку, шаг за шагом. Каждую мелочь.
Как велела Литература разыскать помазок, майки и хлопчатобумажные штаны. Как он мотался по городу, бегал к генералу и в комиссионку. Как сунул в карман перчатки и шпагой открывал ящик…
Бабушка наконец верит. Закрывает руками уши, кричит:
— Молчи! Молчи!
Сережа молчит.
— Надо вернуть! — говорит бабушка, бросается к шкафу, достает вчерашнюю Сережину зарплату.
— Где она живет, эта буфетчица? Пойду, брякнусь в ноги! Подол стану целовать! Неужели не простит! — Обессиленно опускает руки. Спрашивает сама себя: — А ежели не простит? Под суд? — Она мотает головой. — Нет! Не отдам тебя! Аню отдала, тебя не отдам! Сама виновата, дура жадная, погналась за деньгами — трудно жить, трудно жить. Прожили бы, зато в отдельной квартирке. — Бабушка плачет, качает головой, вспоминает Олега Андреевича, вскакивает, чтобы бежать к нему, к тете Нине за защитой и помощью, но сама себя судит: — Нельзя их сюда впутывать, не по-христиански, сколько они и так для нас сделали.
Глаза у нее то вспыхивают, то туманятся.
— Может, не найдут еще? — спрашивает она у Сережи с надеждой, будто он ответ какой дать может. — Ты ведь в перчатках, как по кино, следов-то не осталось.
Следов не осталось. Он уверен, что и шпагу не найдут за штабелями декораций. Но ведь видела его вахтерша, тетя Дуся эта. Он последний выходил. Можно, конечно, отпереться, но очень неловко соврал ей про лампы. Все знают, что лампы еще днем меняли.
— Не выйдет ничего! — вздыхает Сережа, говорит про вахтершу.
— Бежать! — всплескивает руками бабушка. — Уехать тебе надо. Немедленно! Завтра.
Сережа разглядывает бабушку, как ненормальную: бежать, эк брякнула! Он не Дубровский — по лесам скрываться. Но потом кивает. Не так уж она стара и несообразительна. Варит, да еще как!
— Двадцать девять шестьдесят! — ершится она. — Разве это деньги, чтоб за них мальчонке жизнь ломать! Ничего! Не разорятся! Не такие деньги, чтоб долго искаться, не найдут и успокоятся, замки покрепче навесят.
Говоря это, бабушка то смеется, то плачет.
— В случае чего, все на себя приму, только ты уезжай, слышишь! — плачет она. — Пусть меня садят, если им приспичит, за тридцатку!
Бабушке жалко себя, свою старость за эти несчастные двадцать девять шестьдесят, но еще больше жалко Сережу, бестолкового сироту, она заливается, и, как всегда, на плечах у нее вздрагивают седые косички, словно не старуха, а старая девчонка в чем-то провинилась и горько плачет.
Они не спят всю ночь, обо всем договариваются, как два заговорщика — обо всех мелочах. И Сереже порой кажется, что все это не жизнь, а тот самый детектив, который он пропустил, бегая к Понте и в комиссионку. Что бабушка и он — главные действующие лица, которым и самим неизвестно, что произойдет через сутки, но они полны решимости бороться до конца, не сдаваться и не отступать, что бы ни случилось.
— Значит, так, — повторяет бабушка еще раз, чтоб и самой не забыть, и Сереже напомнить. — Первое дело — Дуся, платок она мне вязала при Ане еще, радио охраняла — я-то ее помню, вот она бы помнила… Это главное, — говорит она. — Потом увольнение, затем вокзал. Давай-ка записывай адрес.
Сережа послушно пишет, бабушка укладывает в рюкзачок вещи, кладет деньги во внутренний карман курточки, пришпиливает его булавкой, наставляет Сереже, чтоб берегся жуликов — он невесело ухмыляется.
— Чего мне бояться, я сам жулик!
Бабушка опять плачет, в который уж раз за эту длинную ночь. Сережа угрюмо молчит: и страх и волнение как бы выболели в нем.
Утро вползает серое, пасмурное.
Сережа и бабушка завтракают быстро, сосредоточенно. Он пишет заявление. Кладет его в карман. Все решено, приготовлено, теперь надо действовать. Но они тянут. Минутная стрелка ползет медленно, лениво. Порой кажется, она стоит.
— Бабушка, — вдруг спрашивает Сережа, — вот тогда, давно, при маме, ты почему-то не любила меня… И всегда ворчала на маму.
Бабушка глядит в окно, глаза ее от серого утра на улице кажутся светлыми, словно выцветшими.
— Все мне казалось плохо, все не так, — отвечает она тихо, — ты вроде как безотцовщина при живом-то отце, а Аня… мама плохо жила, ничего не хотела, вроде как и живет и нет. — Бабушка поворачивается к Сереже. — Нам, старым, — говорит она, — все кажется, что счастье в семье, в доме, в родне. У ребенка отец должен иметься, у жены — муж… — Она молчит, перебирая поясок. — Да вишь как выходит…
Сережа смотрит за окно, на низкие, набухшие дождем облака и думает, что они с бабушкой хоть и по-разному рассуждают, но про одно, про маму, про то, как было и как могло быть, про счастье и его обманчивость… Кажется, такая поговорка есть: где найдешь, там и потеряешь…
В девятом часу они выходят из дому и у подъезда сталкиваются с Галей. У нее испуганные глаза.
— Что случилось, — спрашивает она, — ты вчера какой-то странный был… Не в себе!
— В себе, — вздрагивает Сережа. Они с бабушкой договорились врать. Целый день врать сегодня. Но Гале?… Бабушка глядит на Сережу пристально, ждет, видно: хватит ли у него силенок на уговор? Хватит, бабушка, не бойся! — Да вот, — весело продолжает он, — сегодня уезжаю в другой город, поступлю в очень хорошее училище, готовят механиков широкого профиля. Там у меня братан троюродный.
— Хочешь уехать? — растерянно говорит Галя. — Не сказав? Вдруг?
Сережа прячет глаза. Ну что ей ответить?
— Ты заглядывай, — приглашает Галю бабушка, оттесняя Сережу, — заходи, не стесняйся. Письма от Сережи будем читать. Чай пить.
— Зайду! — вежливо говорит Галя, а сама ошалело смотрит им вслед.
Бабушка держит Сережу за руку, словно маленького, крепко вцепилась. Потом отпускает. Охает.
— Ну, началось!
Началось!
В отделе кадров бабушка говорит за Сережу, не дает ему рта раскрыть — чтобы не врал.
— Я сама говорить буду, — приказывала бабушка по дороге. — Мне, старой, греха не страшно. Ты только головой кивай да молчи.
Сережа кивает головой, ему подписывают какие-то бумаги, приходится ходить в разные комнаты, и всюду, как тень, с ним идет бабушка.
Тетю Нину! Только бы не встретить тетю Нину, думает Сережа и трусливо оглядывается.
Подписей требуется немного, все удивляются, что Сережа работал так мало, но, вежливо выслушав бабушкины объяснения, кивают головой, соглашаются: да, учиться надо, по крайней мере, осветитель не профессия, действительно, а Сережа еще молодой, только начинает.
Ему жмут руку. Желают успехов. От этих пожеланий у Сережи кружится голова, ему душно, стыдно, но он молчит. Хорошо, хоть отдел кадров в комитете один, для радио и для телевидения, и не надо идти на студию, где можно встретить Андрона, режиссеров, ассистентов, помощников, операторов, которые все уже знают Сережу и неплохо к нему относятся.
Где можно встретить буфетчицу с плоским и злым лицом…
8
Сережа стоит у окна, в узком проходе. Больно тычут его углы чемоданов, трут железными застежками рюкзаки. Но он ничего не чувствует. Он смотрит вниз, на бабушку, прижавшую ко рту ладонь.
Они глядят неотрывно друг на друга, потом окно движется в сторону — поезд трогается плавно, почти незаметно, и бабушка бежит вслед за окном, а когда бежать сил не хватает, останавливается и крестит издалека Сережу.
Серый вокзал, станционные склады с грязно-коричневыми крышами и черными заборами быстро убегают назад, зато все, что вдали — старое кладбище, заросшее березами, дымящиеся трубы ТЭЦ, коробки новых домов, — стремительно торопится вперед. Земля кружится перед ним, и Сережа думает, что она походит на огромную, невероятных размеров музыкальную пластинку, только записаны в ней не звуки, а жизнь…
Электровоз тянет вагоны сильно и ровно. Сережа забивается в уголок, поворачивается спиной к пассажирам и неожиданно засыпает.
Странное дело — он видит не сон. События минувших суток так подавили его, что и во сне он не выключается из этого бесконечного происшествия, а только повторяет, повторяет события с неумолимой, беспощадной точностью.
Вот ему выдают свидетельство об окончании семи классов, трудовую книжку. Вот бабушка заводит невинный разговор о вахтерше, которая — молодец какая! — вяжет шерстяные вещи, ненароком как бы выведывает, где живет вязальщица, и они идут, почти бегут к дому вахтерши тети Дуси — ведь она может уйти, времени — одиннадцатый час, надо торопиться!
Тетя Дуся дома, моет пол, задрав подол, смущается, увидев чужих людей, долго не может разобрать, кто они, наконец узнает Сережу, здоровается с бабушкой, уверяя, что хорошо ее помнит, хотя по глазам видно — не помнит.
— Дусенька, — плачет бабушка, — ты Анечку мою знала?
— Знала, как же, очень хорошо, — кивает растерявшаяся, ничего не понимающая тетя Дуся, — и на похоронах была. — Она сморкается.
Бабушка падает на колени — подбородок беззвучно трясется, губы дрожат, слезы светлым градом катятся по щекам.
— Дуся! — говорит она. — Христом-богом молю! Обещай, что поможешь, что не скажешь! Не для себя прошу! Ради Ани сделай! Ради ее памяти!
Бабушка горько плачет, вахтерша поднимает ее с колен, но не может — бабушка толстая и тяжелая, и тогда тетя Дуся сама начинает плакать.
— Чувствую, что беда какая, — говорит она. — А разве же можно в беде не помогать?
Бабушка поднимается, говорит Дусе про маму, про Никодима, про младенца. Они снова плачут в два голоса, а Сережа сидит на стуле совсем вытряхнутый — ему и не стыдно даже.
Бабушка рассказывает про Никодима и Литературу, про размен, про эти злополучные триста рублей, про помазок и хлопчатобумажные штаны, которые наказала принести учительница, и вахтерша охает, качает головой, ужасается, опять плачет.
— Это надо же, — говорит она, — какие люди, какие люди!
— Еще не все, — горестно вздыхает бабушка. — Теперь самое главное.
Тетя Дуся глядит на бабушку расширившимися глазами, переводит взгляд на Сережу, берется руками за виски.
— Милый ты мой, — говорит она Сереже, — и что ж ты удумал! Да разве можно, такой грех! Сказал бы, кому можешь. По десятке да двадцатке наскоблили бы эти сотни. Народ же вокруг…
— Дело сделано, — задумчиво произносит бабушка и просит: — Дуся, матушка, век не забуду — прими грех. Скажи, что ушел он со всеми…
— Приму, — успокаивает ее вахтерша, — что я, не баба, жалости у меня нет? Не томись, бабушка, вот тебе крест. — Тетя Дуся истово крестится, плачет, обняв бабушку, потом добавляет: — Да и буфетчица эта, Тонька, такая зараза, что не жалко. Обсчитывает да обмеривает, веришь ли — и никто не видит, интеллигенция кругом!
Они опять плачут, теперь уже успокоенно, облегченно, и бабушка говорит вахтерше про свой план, про Сережин побег, то есть отъезд.
— Верно это, — подумав, соглашается тетя Дуся. И спрашивает бабушку: — Чему он тут научится, при лампочках-то?…
Лампочки вспыхивают, гаснут и снова вспыхивают. Сережа открывает глаза. За окнами — гроза. Небо до самого края занавешено лохматыми тучами, с которых срываются корявые молнии. Дождь порывами плещет в стекло…
Сережа озирается, видит вагон, дремлющие лица напротив. Он откидывает голову, разглядывает круглый рычажок в стене, машинально его задевает.
И вдруг…
Вдруг все молнии из всех туч сразу, в одно мгновенье, падают вниз. Окно озаряется слепящим синим светом, потом гаснет и вспыхивает вновь. Сережа сжимается. Ему кажется, это какой-то бред, галлюцинация, он слышит голос мамы:
Радио! Да это радио, спохватывается он. Тот самый черный рычажок. И мамин голос. Сережа захлебывается от спазм — он и плачет, и смеется сразу. Стихотворение про гранат! Тогда! Котька утащил его в туалет, и он не дослушал. Это мама! Ну конечно! Радио! Запись на пленку.
Сережа стискивает руками горло, напрягается, чтобы не прослушать, не упустить ни одного слова. А мама говорит, и в голосе ее скрытое волнение, и тайная радость, и сила, и счастье.
Сережа почти не дышит, взгляд его провалился сквозь стенку вагона, сквозь дождь и тучи, в неизвестное, где ничего нет. Он кивает в такт маминым словам, соглашаясь с ними, любя каждое придыханье, каждый звук этого голоса.
Голос умолкает так же неожиданно, как он возник, и это потрясает Сережу не меньше. Он лихорадочно крутит рычажок динамика. Но там слышен лишь сухой треск. Мужской голос передает последние известия.
Сережа обессиленно откидывается назад. Слезы стоят в глазах. Он вздрагивает всем телом.
Сережа озирается. А может, ему почудилось? Все дремлют, никто не слышал… Никому нет дела до каких-то стихов… Хотя нет. Вон седая женщина внимательно смотрит на Сережу. Он улыбается ей.
— Это моя мама читала! Вы слышали?
Женщина улыбается, кивает головой.
— Артистка? — спрашивает она.
— Лучше! — отвечает Сережа. — Диктор.
Он отворачивается к окну, смотрит, как молнии врезаются в землю. И вдруг замирает.
Но разве же можно, думает он, пить сок из граната, и смеяться, и просто жить, зная, что ты украл? Что обманул, убежав?
Он вопросительно смотрит на динамик. Но мама молчит. Чей-то другой голос бубнит про уборку урожая.
Мама! Она бы сказала.
Сережа опять вспоминает тот день.
Они сидят на матрасах в новой квартире, пьют вино, и мама смеется все время. А перед этим плачет. «Неужели, — говорит она, — это все мое? И ты, и ты, и этот дом?» Она не верит! Она удивляется! Она счастлива, как никогда в жизни!
Сережа много думал об этом счастье. О том, какое оно в самом деле. Про счастье удачливой и красивой тети Нины. Про мамино счастье, такое горькое. Он тогда размышлял еще: счастье — это человек. Какой человек, такая и жизнь у него. Если он такой — то счастливый, а если другой — то несчастный. Все в нем самом! И мама это ему доказала. Всем сумела доказать, что это так действительно.
Что несчастливый человек тот, кто не стремится к счастью. А счастливый тот, кто хочет его.
Значит, мое несчастье — это я, думает он напряженно.
9
Поезд приходит рано утром.
Незнакомый большой город вползает в вагон долго, как бы нехотя. Потом оглушает. Грохотом трамваев. Большой цветастой толпой. Глянцевыми огромными лужами на маслянистом асфальте. Дружно взлетающими стаями голубей.
Сережа подходит к милиционеру, протягивает ему бумажку с адресом и, пока тот объясняет, как добраться, с любопытством, будто впервые, разглядывает форменную фуражку, синий мундир, золотистые пуговицы.
Вот человек, который собою означает справедливость. Даже тут, в другом, большом городе, можно сказать ему сейчас — я такой-то, ограбил буфет за много километров отсюда, — и он изменится в лице и отведет куда следует, потому что справедливость — везде справедливость, в любом городе она одинакова.
Эта мысль Сережу гнетет. Он отходит от милиционера, садится в трамвай, едет, а сам думает, что все это — бабушкина наивная выдумка. Может, она и права, история эта заглохнет, забудется, про него, живущего в другом городе, не вспомнят — и все будет хорошо, о'кэй!
Хорошо? И он забудет? И никогда в жизни не вспомнит?…
Трамвай весело мчится по широкому проспекту, окаймленному высокими домами, ныряет между ними, катится мимо старых деревянных домиков, потом опять едет по новой улице.
Сережино училище как раз напротив остановки, но он туда не идет, а выспрашивает про общежитие. У Кольки при его появлении глаза лезут на лоб, потом он бешено рогочет, узнает, что Сережа приехал к нему — и жить и учиться, тащит его к директору, но Сережа упирается.
— Погоди, — говорит он, — сперва расскажи про свою «ремеслуху».
— Никакая это не «ремеслуха», — обижается Колька. Он все еще ошарашен, но и безмерно доволен. К этому прибавляется некоторое пижонство оттого, что живет он в большом городе, и гордость за училище. — ПТУ, — объясняет он. — Мы не «ремесленники», мы «пэтэушники». Гляди, у нас какие классы… А мастерские… А спортзал…
Он водит Сережу по коридорам, блистающим, как больничные, тычет пальцем в алые вымпелы, висящие на стенах, в кубки, матово сверкающие в глубине застекленных шкафов.
— У нас знаешь! — торжествует Колька. — Как в суворовском училище! Дисциплина — раз! Самообслуживание — два! Три — самоуправление! А главное — кодекс чести, слыхал? В какой школе есть? А у нас — кодекс! Если кто-нибудь что утащит — хоть ложку! — судим и выгоняем, понял?
— Как судим? — холодеет Сережа.
— А так! Общее собрание — это наш суд.
Суд! И тут суд! Везде кара, везде наказание, глупости все это, никуда не сбежишь!
Сережа представляет огромный зал, полный народу. Незнакомые, чужие парни размахивают кулаками, кричат хором: «Выгнать! По-зор!»
Позор! Конечно, позор! И никуда от него не деться. Вот пойдут они с Васькой к директору. Тот спросит: «Работал?» — «Работал!» — ответит Сережа. «Давай трудовую книжку. Характеристика где?» Трудовая книжка — вот она. А характеристики нет.
Обещали позже прислать, если понадобится. Долго было писать, а бабушка торопила: надо уезжать, там конкурс, редкое училище, и узнали только что…
Бабушка говорила: молчи. Врать я сама буду, старая грешница. Но вот и ему пора настала врать. По уговору он должен отдать только свидетельство из школы. Будто лето просто гулял, как всякий школьник. Сейчас поступает.
Врать. Надо врать.
А вообще-то в чем дело? Почему там, дома, врала бабушка, а не он? Почему она его спасала, а он стоял как истукан? Ведь виноват он, а не бабушка. Буфет взламывал он, а не она…
Сережа потеет, покрывается пятнами, Колька тащит его в столовую, ругает себя:
— Я, дурак, гляжу — ты зеленеешь, давай рубай, а то без жратвы-то куда?
Сережа вяло тыкает вилкой в котлету, есть ему не хочется. Он Кольку разглядывает, не узнает его. Как он переменился! Тогда — год с лишним уже! — был деревенский парнишка, курил солидно и держал себя с показным достоинством. Перед Сережей, наверное, рисовался… А теперь блестит белыми зубами, говорит просто, без важности. Хорошо бы с ним подружиться — тогда не получилось, авария, потом, зимой, не до этого. Может, теперь…
— Здорово, — спрашивает Сережа, — влетело тебе за трактор?
— Еще как, — вздыхает Колька, — отец драл да драл, драл да драл! Его самого-то чуть прав не лишили…
— Как это вы про велики не забыли? — удивляется, задумчиво улыбаясь, Сережа и рассказывает про мамин голос в поезде.
— Мы твою маманю завсегда слушали, — говорит Колька. — По ее голосу утром в школу бежишь. Когда мороз, слушаешь, какую температуру объявит, и думаешь, теть Ань, ну давай, накинь по-родственному градусов пять!
Сережа смеется. Про маму ему думать всегда хорошо. Только вот… Зачем она обманула? Разве можно обмануть для пользы дела? Для справедливости? Вот он лжет сейчас, весь изоврался, обманывает, так ведь это для того, чтобы скрыть подлое… Благородного обмана не бывает.
Спать они ложатся вдвоем в большой комнате. Конец августа, многие еще не приехали, у некоторых практика — Колька же практикуется здесь, в городе, на большом заводе.
Они тушат свет, но уснуть Сережа не может, возится на новом месте, скрипит пружинами.
— Ты не врешь? — спрашивает неожиданно Колька. — Не врешь, что учиться приехал? Ты же на летчика хотел?
Сережа молчит.
— Хотел, да расхотел, — отвечает тяжело. И вдруг спрашивает Кольку: — А ты про отца моего знал?
— Слыхал, — отвечает Колька, — он же разбился…
— Кто говорит? — напряженно спрашивает Сережа.
— Да все в деревне. И отец.
Сережа облегченно вздыхает. Он распутывал свои мысли, как узел.
Отца нет, думает он, вернее, есть только Авдеев, но про него — про того, придуманного — хорошо говорят и помнят по-хорошему. Значит, выдуманный мамой, несуществующий человек все-таки существует? И пусть Сережа уничтожил в себе эту легенду, рассыпал как песочный домик, — отец-летчик живет собственной жизнью в других людях независимо от Сережи… Придуманный мамой отец продолжает быть, и, чтобы его уничтожить, надо ходить от человека к человеку и всем объяснять: это неправда, летчика-героя нет, а есть просто Авдеев…
Сережа вздыхает, ворочается, не может уснуть, хотя Колька уже храпит, как тот трактор «Беларусь», который он хряпнул о березу.
Значит, все-таки может быть благородный обман? И может быть подлый?
Между прочим, думает он, бабушка обманывает сейчас для него. Ведь если бы с ней самой такое случилось, небось давно призналась.
Сережа вспоминает тетю Нину, Олега Андреевича. Представляет: вот известно про буфет. Неужели же не догадаются, что есть тут тайная связь? Ограбили буфет, и он стремительно уехал. Нашел неповторимое училище. Конечно, они идут к бабушке. Допытываются, в чем дело.
Бабушка не скажет. Будет плакать, будет врать, будет мучиться, но не скажет, потому что Сережа ее внук.
Но почему же тогда он не думает, что она его бабушка? Что не должна она врать за него, его выгораживать, принимать на себя всю эту тяжесть лжи, вранья, обмана.
Сереже душно, он сбрасывает скомканное одеяло, переворачивает подушку, но все равно жарко. Он весь извелся, и чем больше думает, тем становится тяжелее.
Он вспоминает Доронина. Тогда ему показалось обидным — летчик прикрикнул на него, пристыдил, сказал: разве можно так распускаться?
И действительно: разве можно?
Разве можно прятаться за плечи взрослых, наделав бог знает что? Разве можно подставлять под удар бабушку, скрывшись в кусты? Разве можно лгать?
Сережа садится. За окном светает.
Мамин обман простителен. Он стал жестоким только после ее смерти. Если бы она была жива, обман этот существовал всегда. И он не мог бы осудить его, не зная о нем.
Сережин обман другой. Его нельзя таить. Этот обман не может существовать всегда. Потому что, обманув раз, можно обмануть и два. Можно сделать всю жизнь сплошным обманом.
Врать про отца, выдуманного героя. Врать про себя, про свою порядочность и честность.
Сережа встает, натягивает брюки, вытаскивает из-под кровати рюкзак.
Пишет тупым карандашом на куске желтой бумаги:
«Колька! Прощай! Я должен вернуться!»
10
Поезд тянется еле-еле. Стоит у каждого столба. И часы! Часы у всех остановились. Через каждые десять минут Сережа спрашивает:
— Скажите, пожалуйста, а сколько сейчас?
— Мальчик! — возмущаются пассажиры. — Ты уже надоел!
Надоел! Он и сам себе надоел.
Черный забор, грязно-коричневые крыши складов, серый вокзал раскручивается в обратную сторону, а дальние дымы ТЭЦ, коробки домов, старое кладбище едут вперед. Обратно крутится невероятная пластинка, на которой вместо музыки записана жизнь. Но пластинку назад крутиться не заставишь. Жизнь — можно, если очень захотеть.
Если решиться.
Первым он выпрыгивает из вагона. Несется на привокзальную площадь, к троллейбусной остановке.
Он влезает в троллейбус, радостно поглядывает на знакомые улицы. Он едет к Олегу Андреевичу. Пусть бабушка узнает потом. Пусть не волнуется понапрасну.
В милиции он находит нужную дверь, открывает ее. Олег Андреевич поднимает брови, удивляясь, улыбается, говорит:
— Ну и шутница твоя бабушка. Говорит, уехал.
— Не шутница, — отвечает Сережа, — я уже приехал. — И добавляет: — Олег Андреевич, буфет я ограбил. — Сережа рассказывает подробно, как было дело, молчит только про Литературу — здесь, в милиции, это значения не имеет, и Олег Андреевич тускнеет, задумывается, смотрит в окно, стучит ручкой по столу.
— Тогда все понятно, — произносит он наконец, — и отъезд вы с бабушкой придумали, чтобы подальше быть?
Что скрывать — Сережа кивает.
— Дела-а, — задумчиво говорит Олег Андреевич и вдруг спрашивает: — Зачем же ты вернулся? Зачем рассказываешь мне? Ведь если бы ты не рассказал! У тебя полное алиби! Кража произошла вчера… Хотя постой-ка… Вчера тебя действительно не было. Каким поездом ты уехал? Билет сохранился? А сколько ты денег взял?… Ну дела! — поражается Олег Андреевич, берет телефонную трубку, крутит диск, говорит:
— Семенов! Срочно!
Приходит пожилой милиционер, толстый и растрепанный, с печальными глазами, поглядывает подозрительно на Сережу, а Олег Андреевич ему объясняет:
— Вот грабитель явился. С повинной. Но он утверждает, что взял двадцать девять шестьдесят. А не шестьсот…
Сережа даже подпрыгивает:
— Какие шестьсот!
— Вот такие, — отвечает Олег Андреевич. — Буфетчица заявила, что ограбление было вчера и что взяли шестьсот.
Олег Андреевич и пожилой дядька окутываются черным дымом, Сережа чувствует, что он погиб, причем погиб каким-то странным, невероятным образом, о котором не думал, не предполагал.
— Зачем тебе столько? — спрашивает пожилой милиционер. — Мотоцикл хотел купить?
— Что вы, издеваетесь! — кричит Сережа. — Мне надо было триста. Чтобы отдать им, поняли! Чтоб не унижаться! Вместе с помазком! Со штанами!
Сережу колотит, ему не хватает воздуха! «Боже мой, — думает он, — зачем я бросил в реку эти деньги? Я бы им показал сейчас, сколько там было. Впрочем…» Он неожиданно сникает. Ведь он хотел взять триста. Кому какое дело, что там оказалось мало. Он же все равно украл. Много или мало, какая разница!
— Ладно! — говорит он устало. — Пусть шестьсот!
— Ничего не понимаю, — пожимает плечами растрепанный толстяк. — То отпирается, то признается.
— Погоди, Семенов, — останавливает его Олег Андреевич и велит Сереже: — Ну-ка давай билеты.
Сережа послушно вынимает их.
— Так! — довольно говорит Олег Андреевич. — Пункт первый — не сходится. Приехал сегодня, уехал не вчера, а позавчера.
— Билеты можно достать, — уныло говорит Семенов.
— Верно, — улыбается Олег Андреевич, — достать можно. Кто тебя видел там, в другом городе?
— Колька! — вяло отвечает Сережа.
— Вот это дело, — ухмыляется Семенов, — фамилия, имя, адрес?
Сережа понуро объясняет. Стыдища-то какая. Теперь Кольку станут таскать. Комендантшу в его общежитии — у нее они спрашивались ночевать. Каких-то людей в чужом училище, которым Колька Сережу показывал, как брата представлял…
— Ну а деньги-то? — спрашивает Олег Андреевич. — Те, что взял, — истратил?
Сережа мотает головой. Рассказывает про платок. Про мост. Снова клянет себя, зачем выбросил.
— Тебе везет, — говорит Семенов и предлагает Олегу Андреевичу: — Иду, ладно? Звоню в ОСВОД. — Потом поворачивается к Сереже: — Место покажешь?
Они едут втроем в милицейском «газике», и Олег Андреевич подробно расспрашивает про Литературу, про размен, про доплату, на которую соблазнилась бабушка.
Сережа рассказывает про то утро, про прощание с великом, про ласты и боксерские перчатки, про авоську с тяжелым арбузом…
— Успокойся! — велит ему Олег Андреевич.
— Ничего, парень! — оборачивается растрепанный толстяк. — Ты вот зря скис! Зря на такой шаг пошел озлобясь. Я понимаю, ненависть тебя захлестнула, но ты не маленький, должен знать: не все люди добрые. Да и не должны быть все! Добро ведь только рядом со злом разглядеть можно. И отчаиваться нельзя. Тебе жить да жить… Привыкай к тому, что встретишься с дрянью не раз. От дряни не киснуть надо, не отчаиваться — воевать с ней!
Олег Андреевич треплет Сережу за шею, улыбается ему.
— Слышишь, — говорит он, — что следователь Семенов тебе говорит. А он на этом деле зубы съел.
На мосту они выходят, Сережа ведет к тому месту, где бросил платок. Внизу тарахтит катер с аквалангистом.
Семенов указывает место, куда надо нырять, кричит, сложив ладони рупором:
— Белый платок, узелком. Песком занести не могло. Позавчера брошен. Отсюда — и вниз по течению!
Аквалангист кивает головой, осторожно спускается в воду. Пузыри вспениваются над ним.
— Холодна водичка, — говорит, вздрагивая, Семенов и спрашивает: — Что будем делать, если не найдут?
— Хитер же ты, бестия! — смеется Олег Андреевич. — Спрашиваешь, а сам лучше меня на сто ходов вперед все уже разложил, коли Сереже поверил. — И спрашивает: — Поверил?
Семенов подходит к Сереже поближе, заглядывает ему в лицо, говорит неожиданно:
— Ответь, пожалуйста, милый друг, мне на один вопрос. Как ты из училища уехал? Тебя кто надоумил или сам?
— Надоумил, — отвечает Сережа. — Мама. Я ее голос услышал! — говорит Сережа. Глаза у него наполняются слезами. — Помните, — спрашивает он Олега Андреевича, — она стихи читала? Про гранат? Они записаны на пленку. И пленку вдруг включили…
Они молчат.
— Эх, милый! — говорит Семенов негромко.
Вода вскипает от пузырьков, из глубины появляется аквалангист, его подхватывают с катера.
«Не нашел!» — обрывается у Сережи сердце.
Аквалангист снимает маску, достает изо рта дыхательный шланг и поднимает над головой маленький комочек.
— Один — ноль, — говорит Семенов и вновь разглядывает Сережу. — Крепись, милый, раз выбрал честность, — произносит он. — Не так это легко и просто. Придется тебе и потерпеть и пострадать…
11
И вот суд.
Маленькая нечистая комната. Унылые зеленые стены. Ряды стульев, сколоченных вместе, как в кино.
У задней стены — длинный, как для президиума, стол, покрытый зеленой материей с чернильными пятнами. За столом женщина с усталым лицом и короткими волосами. Это судья. Еще две женщины рядом — заседатели. Четвертая, у краешка стола, приготовила бумаги: будет писать, секретарь.
Сережа сидит вместе со всеми. Хотя он подсудимый, а для подсудимого есть особое место за деревянной огородкой, судья его туда не зовет.
Хриплым голосом она читает бумагу, где записано все, как было, потом просит Сережу встать, подойти поближе, спрашивает, верно ли она прочитала.
Сережа кивает.
— Сергей Воробьев, — говорит она заседателям, — сам сообщил о краже. Необходимо отметить, что благодаря заявлению буфетчицы Селезневой, сделанному ею в корыстных целях, на Воробьева вообще не падало подозрения. Однако он глубоко прочувствовал свой проступок и явился с повинной в органы милиции. Что же касается Селезневой, на нее заведено особое дело.
Женщины кивают, соглашаясь с судьей. Сереже разрешают сесть, он отворачивается от зеленого стола и видит сосредоточенные, напряженные лица.
Исстрадавшуюся бабушку, Галю с округлившимися глазами. Тетю Нину, которая в волнении теребит платок. Олега Андреевича в строгом парадном мундире. Растрепанного Семенова…
Странно, в нем нет стыда. Не осталось ни капельки. Только волнение.
Будто перед ним река, большая река — широкая, с быстрым течением. Он вошел в эту реку, плывет через нее, и все знают, что ее проплывают только взрослые. Но он плывет, ему нужно ее переплыть. А эти люди стоят на берегу, мучаются, страдают, переживают. Каждый хотел бы ему помочь, но это запрещается правилами. Он плывет сам. И остальные могут только смотреть…
Сережа садится.
— Слово защитнику, — говорит судья.
— Защитником в этом деле, — говорит, поднимаясь, Олег Андреевич, — стал сам Сережа Воробьев.
Олег Андреевич проходит на середину комнаты, смотрит на крайние стулья, где сидят Литература и Никодим. Пришли. Могли бы не приходить, но пришли, похлопали Сережу по плечу, сказали пустые слова, отсели в сторонку, чувствуя неприязнь остальных. Свидетели. Подтвердили, что доплатили триста рублей. Расписались под бумагами, а теперь вот сидят, наблюдают.
— Я не могу защищать Сережу, — говорит Олег Андреевич. — Он украл, сделал это преднамеренно, и, по собственному его признанию, только случайность спасла его от большего преступления: в кассе осталось двадцать девять рублей шестьдесят копеек. Но остановимся на точкой сумме, которая была ему нужна. Почему именно триста рублей? Почему остальные деньги, если в кассе будет больше, он хотел тотчас вернуть буфетчице, как собирался вернуть позже и нужные ему триста. Каков умысел и какова личность виновного — вот главные вопросы этого дела.
Олег Андреевич говорит сдержанно, кратко, строго. Он рассказывает про маму, про Сережу, про недолгое счастье, про размен и злополучную доплату…
Олег Андреевич садится.
— У мальчика нет родителей, — негромко говорит судья. — В таких случаях мы предлагаем помощь, выясняем, способен ли опекун обеспечить правильное воспитание и может ли обеспечить материально.
— Не отдам! — вдруг кричит бабушка. — Не отпущу!
Судья поднимает руку, успокаивая ее.
— Но я хорошо изучила дело, — продолжает она медленно, — и, хотя это противоречит моим обязанностям, предлагаю такой вопрос не ставить. — Она молчит, чуть хмурясь. — Однако мой долг, — строго говорит судья, — заставляет сказать и несколько неприятных слов. Олег Андреевич защищал Сережу Воробьева. Разобрав это дело, я понимаю, что мальчик оказался во власти обстоятельств, подняться выше которых у него не было ни сил, ни житейского опыта. Но разве это прощает Сережу? Мои слова обращены к тебе, Сережа. Ты совершил преступление. Маленькое или большое — это неважно. И ты не совершил бы его, если бы верил друзьям. Друзья у тебя есть. Они сидят здесь…
Судья собирает бумаги и выходит, следом за ней идут заседатели и секретарь.
Тихо. Все молчат.
И вдруг открывается дверь. На пороге Андрон. Его глаза растерянно бегают, он кого-то ищет. Находит — идет к Сереже, съежившись, опустив плечи.
— Сергуня, — говорит он. — Ты вот деньги тогда искал. Трех-то сот у меня нету, возьми хоть полста.
Он протягивает красные бумажки. Сережа улыбается ему одними глазами: эх, Андрон, путаный человек, спасибо тебе, а вслух говорит:
— Теперь уж не надо. Теперь я сам должен.
Краешком глаза Сережа видит, как встает с крайних стульев Вероника Макаровна, как крадется на цыпочках к двери, хотя сейчас ведь перерыв и можно ходить смело. За ней выходит Никодим. Сережа смотрит им вслед с усмешкой, оба они кажутся ему какими-то неудачниками, что ли. Ему даже жалко их — учительницу, ковыляющую на тонких каблуках, и серого, невзрачного Никодима.
Судья и ее помощницы возвращаются.
Все встают.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, — торжественно произносит судья, — суд приговорил Воробьева Сергея Петровича, одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года рождения, к одному году лишения свободы.
В Сереже словно лопается какая-то струна. Он даже слышит этот странный, звенящий звук…
— решил… на основании статьи… Уголовного кодекса наказание считать условным с испытательным сроком…
— Неправильно! — растерянно говорит Андрон. — Дайте лучше мне, старому дураку!
Сережа думает, судья сейчас возмутится, обругает Андрона, но она разводит руками.
Вот и все, думает Сережа, вот и все.
Кончился обман…
12
Обман кончился… Что теперь?
В тишине всхлипывает бабушка.
— Чего дальше-то! — говорит она. — Может, обратно в училище? Там все же Колька…
— Или в школу? — предлагает Галя.
Сережа сидит, повесив голову. Он чувствует, что-то произошло. И с ним, и с ними. Словно он после приговора судьи внезапно заразился проказой — есть такая неизлечимая болезнь. И его жалеют. Выдумывают срочно глупые лекарства. А он-то, дурак, думал, все будет наоборот. Он сразу поправится. Вылечится от обмана. Засмеется освобожденно, вздохнет легко, побежит бездумно по улице, как когда-то, как прежде…
— Не знаю, — говорит Олег Андреевич и улыбается смущенно, — что и делать. То ли сочувствовать, то ли поздравлять.
Он смотрит на них. Странно все-таки устроены люди. Вот только что друзья ему речку переплыть помогали. И знали, к чему он плывет. А когда доплыл — смущенно молчат. Видно, уж так всегда. Какая бы правда ни была, если за нее осудят, не обрадуешься.
Он поднимается.
— Раз меня осудили условно — это значит поставили условия. Словно в задаче, — задумчиво размышляет Сережа, — даны условия, надо найти ответ. Вот я и не хочу, — он оглядывает всех внимательно, — не хочу, чтобы этот ответ нашли вы. Хочу сам.
Он медленно поворачивается, идет к выходу. Плотно притворяет за собой дверь. Выходит на улицу.
Воздух врывается в него, заполняет легкие, обдувает лицо.
Вместе с ветром летят капли мелкого дождя.
Сережа не отворачивается от него.
Он закрывает глаза и чувствует, как постепенно лицо становится мокрым.
«Вот и все, — думает он. — Теперь надо жить дальше…» В сущности, он только повторяет то, что, всхлипывая, сказала бабушка, но тогда это говорила бабушка. Теперь думает он.
Он думает сам и не хочет, чтобы кто-нибудь думал за него.
Сережа глубоко вздыхает и чувствует на плече тяжелую руку.
13
Он открывает глаза.
Перед ним стоит летчик в синем плаще и форменной фуражке. Герой Доронин! Однофамилец артистки.
— Что же обманул? — спрашивает он строго. — Сказал, четвертая квартира…
Сережа опускает голову.
— Зачем вам? — говорит он.
— Ну ладно, — говорит летчик, трогая большой нос, — хватит хныкать! — В голосе его едва слышимая ирония. — Своего добился, и правильно. Перестань оборачиваться. Смотри вперед. — Он хлопает Сережу по плечу, идет к машине, которая стоит в стороне.
И вдруг у Сережи начинает бешено колотиться сердце. Он срывается с места и бежит к «Жигулям».
Это как в школе. Отвечаешь урок, который отлично выучил, и сердце бьется от уверенности, от предчувствия. Вот закончишь сейчас, и тебе поставят пятерку. Уверен в этом. От этой уверенности все тело становится легким и солнечно на душе.
Сережа бежит к машине, распахивает дверцу и говорит:
— А вы? Зачем приезжали?
Ведь не может же Доронин просто так его искать.
Летчик улыбается. Толстое лицо его становится добрым от морщин, бегущих к вискам. Он теребит свой нос, растягивает толстые губы, включает двигатель.
Сердце колотится, а летчик молчит.
Он сейчас что-то скажет. Хорошее. Просто замечательное. То, что ждет Сережа.
Но резко сжимается сердце.
— Подождите, — говорит Сережа, меняясь в лице, — я вначале вам должен… Мне дали год условно!
— Не имеет значения, — отвечает летчик, разглядывая Сережу и по-прежнему улыбаясь. В глазах его бегают искорки.
Сейчас, сейчас… Сейчас он скажет…
Сейчас он скажет что-то такое, что изменит всю Сережину жизнь…
Всю жизнь!
Жизнь эта не будет без облаков, как не бывает без облаков небо.
Но — помните? — ведь это к облакам струятся от земли невидимые воздушные потоки.
Они поднимают в высоту модели, планеры и людей.