Лабиринт

Лиханов Альберт

Часть четвертая

Пожар

 

 

1

Не узнавал Толик маму.

Все в ней переменилось: и походка, и голос, и глаза.

По комнате ходит быстро. Голос звонкий стал, словно металлу в него добавили. Не плачет, как раньше, наоборот — глаза ясные, и решительность в них. Только сама — как струна натянутая. Затронь — сорвется и больно ударит.

Ходит она по комнате, делает свои привычные дела, а сама все думает напряженно. Спросишь о чем-нибудь — молчит, не слышит, а повторишь громче — вздрогнет, обернется. «Что-что?» — скажет и тут же опять про свое думает. Толик даже пугаться стал: не случилось бы чего-нибудь с ней, не попала бы под машину, вот так задумавшись, когда с работы идет.

Но самое главное — мама к бабке переменилась. Мало с ней говорит — так, о пустяках только, о всяких домашних делах, да и то — перекинутся словом и молчат. Бабка на маму строго взирает, рассматривает ее пристально, будто диковинную бабочку, а мама на ее разглядывания — ноль внимания. Раньше бы бабка про такое мамино поведение высказалась немедленно, а теперь молчит. Чувствует перемену.

И вдруг кончилось бабкино владычество. Будто династия какого-нибудь Рамзеса Второго в учебнике истории.

Толик думал, бабы Шурино царство навечно, навсегда, а если даже не навсегда, то нелегко ее свергнуть будет. А вышло все очень просто. И смешно.

Мыла мама однажды пол. Тряпкой громко шваркала, зло по полу воду гоняла и добралась до бабки с уткнутыми друг в друга тапками. Дулась опять за что-то баба Шура. Характер проявляла. Так вот, добралась мама до бабкиных тапок и вдруг сказала:

— Ну-ка подвинься!

Не стала бабкины ноги тряпкой аккуратно обводить. Баба Шура на нее уставилась, точно филин. Поразилась маминой наглости. Потом губы поджала и отвернулась, будто ничего не слышала.

— Подвинься! — еще раз сказала мама. — Видишь, пол мою.

А бабка оглохла, приготовилась с мамой за такое покушение не говорить, пока сама не устанет.

И тут случилось.

Мама поглядела пристально на бабку, руки о передник вытерла и вдруг — раз! — подхватила стул вместе с бабкой. И на другое место поставила. Толик расхохотался. Будто мебель передвинула, неодушевленный предмет. Да так оно и есть. Какой же бабка одушевленный предмет, коли у нее души нет?

Вот и все. Баба Шура сидела, переставленная, как мебель, из одного угла в другой, и рот у нее сам по себе открылся. А закрыться никак не мог. Сидела бабка с открытым ртом, потеряв всякую царственность и всякую грозность, а Толик все хохотал, радуясь падению императрицы, приветствуя великую домашнюю революцию, и революционная сила — солдаты, матросы, крестьяне и рабыни, вместе взятые, мама то есть, — не выдержала, усмехнулась тоже.

Когда мама взяла деревянный трон и переставила его вместе с бабой Шурой в другое место, Толик удивился: какая она сильная, оказывается! Легко так стул перекинула.

Но, оказалось, мама еще сильнее. Оказалось, это только всему начало. Пролог, как в книгах пишут. Главное впереди было.

С тех пор как бабку свергли, она стала тише воды, ниже травы. Ходит по комнате — еле тапками шуршит, будто они у нее на воздушных подушках. И молится, молится усердно. Возьмет половичок, под коленки подложит и кланяется, кланяется… Раз мама с ней не очень-то говорит, так с иконой переговаривается.

Дальше так было. В субботу мама тесто завела. Утром Толик проснулся, нюхнул — вкусно пахнет. Огляделся, бабка пышки в тряпицу заматывает. Потом платок пониже на лоб натянула, подошла к своей иконе, поклонилась. Такая смиренная, тихая. Аккуратно за собой дверь притворила.

Толику стало любопытно, куда это ее понесло в такую рань. Он вскочил с постели, высунулся в окно.

Внизу, на крылечке, стояла тетя Поля. Бабка поравнялась с ней, затопталась, принялась вокруг оглядываться, будто бы погода ей нравится, — никогда никаких погод не замечала, а тут заметила. Тетя Поля глядит на бабку, едва улыбается, все топтания бабкины понимает, ждет. Ведь с тех пор, с суда, как в коридоре встретятся, друг друга не узнают, а тут топчется баба Шура, — видно, хочет помириться.

— И чего это, Полина, ты тут стоишь? — спросила наконец бабка, невзначай будто так обронила.

Тетя Поля еще хитрей улыбнулась.

— Свежим воздухом дышу. Птичек слушаю, — сказала. — А что делать-то?

— В божий храм идти, — смиренно бабка ответила.

— Так я партейка! — сказала тетя Поля.

Но бабка рассмеялась:

— Какая ты партейка?

Тетя Поля подобралась, будто драться решила.

— А вот такая. Муж у меня партейный был, — значит, и я тоже. — Потом усмехнулась. — Ну а ты-то, Васильевна, хоть не партейка, а неверующая, зачем идешь?

Баба Шура сгорбила острые плечики, прикинулась обиженной, но ничего не ответила, пошла. И вдруг за камень запнулась. Чертыхнулась полным голосом. Тетя Поля усмехнулась, подмигнула снизу Толику, и ему тоже стало весело.

Толик слез с подоконника и увидел, что мама стоит посреди комнаты в одной сорочке и пустую миску из-под теста держит.

— Ты чего? — спросил Толик, но мама словно его не слышала.

— Ах, ты! — сказала она. — Ах ты, проклятая богомолка! Тесто извела и пышки в церковь потащила. Убогим раздавать!

Мама быстро оделась, села на краешек сундука.

— Ах, ты! — повторила с досадой, и лицо покрылось у нее розовыми пятнами.

Вот расстроилась! Подумаешь, унесла бабка пышки, то ли еще раньше было. Но мама все не могла успокоиться.

— Видишь, — говорила она, распаляясь, — видишь, как бабушка бога любит? Ради него нас без еды оставила!

Мама подошла к комоду, отчаянно подергала ящик, где бабка деньги прятала. Бесполезно! Закрыты деньги на тонкий ключик. Ничего не скажешь, устроила им сегодня бабка великий пост. Маме, наверное, отомстить решила. Сиди теперь, жди допоздна, пока она вернуться изволит.

Раньше бы мама только вздохнула да пошла к соседям чего-нибудь перезанять, а теперь никуда не шла, металась по комнате.

— Стыдно ведь! — шептала она. — Стыдно побираться! И ради чего? Ради этого?..

Она остановилась, посмотрела ненавидящим взглядом в угол.

— Все ему! Все! — Мама так это сказала, что Толик понял: конечно, она не про пышки говорит.

— Все богом своим прикрывает! — выкрикнула мама, и Толик увидел, как у нее посветлели от гнева глаза. — И хоть бы верила! А то ведь врет все! Лицемерничает!

Никогда еще Толик не видел маму такой. Ее прямо колотило всю.

— Везде у нее бог! — кричала она. — Гадить — бог! Жизнь всем калечить — тоже бог велит!

Мама вдруг подтащила в угол стул, сняла бабки Шурино божество и уцепилась кусачками за гвоздь, на котором висела икона.

Гвоздь — будто ворона каркнула: «Кр-р-рак!» — из стены выскочил, а мама стояла на стуле и вертела его, разглядывала тщательно. Будто не ржавый гвоздик, а зуб у кого-то выдернула. И удивлялась теперь. И зубу удивлялась диковинному. И тому, что сумела выдрать его, хоть никак на это не рассчитывала.

Толик подошел к иконе, первый раз в жизни близко ее увидел. Отер пальцем со стекла пыль, и круг над головой у святого озарился. Живые глаза на Толика глянули, будто сразу повеселел старец, что его достали из угла.

— Мама, — спросил Толик, — а круг над головой из золота?

— Из золота! — ответила она, усмехаясь. — Из золота, да самоварного.

И вдруг мама подняла руки вверх. Толик охнуть не успел — мелким бисером брызнуло стекло, отскочили какие-то железки, отпали цветочки, лопнул деревянный обод.

Мама стояла над разбитой иконой, и Толик испугался, взглянув на нее. Она снова стала покорной, как раньше. Руки словно плети висели вдоль тела.

Минуту назад он праздновал победу вместе с мамой и удивлялся, какая она сильная, раз выдернула, словно больной зуб, ржавый гвоздь из угла. Он удивлялся маме и не боялся бабки. Мама перенесла ее со стулом, мама сбросила икону, мама ходила прямая и решительная — значит, бояться было нечего. Рабыня расправляла плечи.

И вдруг — грохот. И вдруг — опять рабыня.

Толик вглядывался в маму, волнуясь за нее, понимая, прекрасно понимая, как это непросто — взять и в один миг, в одно мгновенье все переломать. Всю жизнь подчиняться — и вдруг восстать.

— Что будет! Что будет!.. — вздохнула мама, но посмотрела на Толика и, увидев его испуганные глаза, снова стала решительной. — Ну, — сказала она, вздыхая освобожденно, — чему быть, того не миновать! — И пошла за веником.

Когда мама уносила разбитую икону, неожиданно Толик пожалел святого старца с повеселевшими глазами.

«Он-то тут при чем?» — подумал Толик и поглядел жалеючи вслед маме.

 

2

Бабка вошла, развязала платок, закрывавший лоб, перекрестилась в угол и замерла. Моргнула, моргнула, взглянула на маму, поняла все. Глаза у нее остекленели, и она грохнулась на пол.

Мама вжалась в шкаф, смотрела неотрывно на лежащую бабку и даже двинуться не могла.

— Господи, что же это! — вскрикнула она наконец испуганно и, кинувшись на колени, приложила ухо к бабкиной груди. Потом отстранилась.

— Толик! — сказала она лихорадочно. — Помоги!

Вдвоем они перенесли старуху на кровать, и мама выскочила в коридор.

— Я за «скорой»! — крикнула она, выбегая.

Толик остался один. Ему стало не по себе. На кровати лежала бабка, и неизвестно — живая она была или нет.

Толик вспомнил, как он желал бабке смерти. Как пришла однажды, в самый тяжелый день, к нему эта мысль, мучительная и жестокая. Он желал бабке смерти, он винил ее во всех своих бедах, он считал, что она, и только она, виновата кругом. Никогда, никогда прежде не думал он об этом, никогда и никому не желал смерти, а тут умолял, чтобы бабка умерла. Чтобы исчезла с этого света. Чтобы исчезла и не мешала людям жить.

И вот бабка лежала на кровати, вытянув руки. Толик не слышал ее дыхания — может, и правда она умерла. Но странно! Он теперь не желал ей смерти. Он теперь жалел бабку, ужасаясь: а что, если и вправду умерла?

Толик глядел на востренький желтый бабы Шурин носик и уже не винил ее, как прежде. Он по-прежнему не любил ее, но отец своим поступком, этой своей женитьбой, вдруг как бы снял с бабки половину ее вины. Раньше бабка была одна во всем виновата в Толикиных глазах. И вот отец…

Толик привык к Темке, привык уже к мысли, что у отца другая семья. Привыкнуть можно, а понять нельзя. Так он ничего и не понимал, хотя одно знал наверняка — отец не такой уж твердый, как раньше казалось. Он тоже теперь виноват. И по сравнению с отцом, по сравнению с этим его поступком баба Шура в глазах Толика вдруг как будто стала лучше. Ну, может быть, не лучше, но не такой уж плохой и страшной.

Он вглядывался в бабкин носик, утопавший в подушках, и неожиданно подумал, что, наверное, стал похож на нее. У человека беда, ему худо, а он сидит, глядит, думает о чем-то. А надо не сидеть. Надо делать! Надо что-то делать!

Толик вскочил и подбежал к комоду. Где-то тут, в коробке, мама хранила валерьянку. Толик нашел пузырек, накапал лекарство а рюмочку, долил водой и подошел к бабке. Давать ей лекарство было неудобно. Оно бы пролилось, едва только наклонишь рюмку, но Толик все-таки решил попробовать.

Он поднес рюмку к бабкиному рту — и обомлел.

Баба Шура, не открывая глаз, приподняла голову и мигом опустошила рюмку.

Толик стоял над бабкой и ошарашенно глядел на нее. И вдруг захохотал. Он приседал и корчился. Он покатывался со смеху. Это было здорово! Лежит почти мертвая — и вдруг хвать рюмку! Во дает бабка! Во представляется!

— Что гогочешь? — недовольно спросила баба Шура и приоткрыла один глаз.

Толик захохотал еще пуще, но тут же умолк.

Дверь широко распахнулась, и вслед за мамой вошел врач. Не врач, а какой-то геркулес. Рукава у него закатаны, как у мясника, а руки обросли густой шерстью. Геркулес держал одним пальцем маленький чемоданчик, и казалось, дай ему гирю, он ее тоже держал бы одним пальцем.

Мама говорила с врачом шепотом, рассказывала ему, как и отчего упала баба Шура, а он молчал, слушал своей резиновой змеей бабкин живот, переставлял быстро блестящий кругляшок, будто кто-то убегал из-под кругляша в бабкином животе, и доктор хмурился, был недоволен. Потом врач взял бабкину руку. Пощупал ее.

Баба Шура лежала словно мертвая, и только востренький носик топорщился из подушек.

Геркулес пощупал бабкину руку и вдруг отпустил ее. Рука упала. Он поднял ее снова и снова отпустил. Рука упала.

Мама позеленела.

— Не может быть! — прошептала она и повторила: — Не может быть!..

Геркулес был неподвижен и молчалив. Лицо его словно окаменело. В третий раз взял он бабкину руку, поднял ее, отпустил. Рука снова шлепнулась на кровать.

Мама заплакала, а геркулес вдруг сказал громовым голосом:

— Эй!

Бабка была как покойница.

— Эй, бабуся! — повторил геркулес.

Бабка смолчала.

— Симуляция, — пророкотал врач, пряча свою резиновую змею в карман и берясь пальцем за чемоданчик.

— Как же быть? — ничего не понимая, спросила мама.

— Симуляция, я говорю, — пробухал врач. — Пульс нормальный. — И вдруг расхохотался. — Божественная, значит, старушка-то? Оно и видно!..

Врач хлопнул дверью. Бабка открыла глаза. Мама устало опустилась на сундук.

— Представля-лась! — протянула она и заплакала. — Опять представлялась!..

— А што? — подняла бабка острый нос. — Обрадели, што померла? Наследства захотели? — И захихикала. — Это я вас испытать захотела.

— Эх ты, испытательница! — горько сказал Толик, перестав смеяться. — А икону уже не жалко?

Бабка насупилась и перекрестилась в пустой угол. Толик даже чертыхнулся. Ну бабка! Хоть кол на голове ей теши!

 

3

Толик сидел рядом с тетей Полей на лавочке у ворот и чертил прутиком по земле. Вышла мама. Лицо у нее было поблекшее, усталое. Еще бы, устанешь тут от бесконечных бабкиных представлений. Толик усмехнулся, вспомнив, как бабка лежала будто мертвая. Ни дать ни взять — лисица из басни Крылова. Но лисица — в басне, а чего бабке-то хитрить? Зачем так представляться? Если ты серьезно обиделась, что мама икону выкинула, так разве можно представляться? А если она проверяла, что станет мама делать, если бабка помрет? Фу, как глупо! Толик подумал про двух старушек из магазина — мать и дочь. Та старушка, та мать так бы представляться не стала. Да разве можно испытывать людей, что будут делать они, если умрешь? И не просто людей — свою дочь.

Толик посмотрел на маму. Хоть и была она блеклой какой-то, глаза ее смотрели по-прежнему решительно и твердо. «Молодец, — подумал Толик про нее. — Молодец, что не скисла от бабкиных фокусов». Нет, решительно с мамой что-то происходит. Толик вгляделся в нее. Мама смотрела сейчас не только решительно, но зло. Злой он ее еще никогда не видел. Всегда она была слабой, покорной, а тут — злой. Будто другой человек сидит. Платье мамино, лицо тоже ее, а вот глаза чужие. Жесткие глаза и острые какие-то.

— Как живешь, Маша? — спросила ее тетя Поля. Спросила осторожно, будто больную.

Мама со всеми вежливо разговаривала, с тетей Полей особенно, а тут не взглянула даже. Прямо перед собой все смотрела, едва щурясь.

— Разве это жизнь? — ответила она резко. — Только и думаешь, как бы в петлю. Муж ушел, мать бесится. Сын и тот против меня.

Толик не обиделся ни чуточки. Снова поглядел на маму с интересом. Раз так говорит, да и смотрит так, чему-то быть, значит. Толик знал бабку и знал, что она может выкинуть, какую штуковину, знал он и отца, и его поступки тоже можно было предположить, кроме последнего. Знал Толик и маму. Но он знал иную маму — эта, со злыми глазами, была неизвестна ему. И новая, решительная, злая, отчаянная мама могла — да нет, не могла — должна была что-то сделать. Удивительное. Выходящее из ряда вон.

Тетя Поля вздохнула. Помолчала.

— Ты уж прости меня, старую, Маша, — сказала, — ну а сама-то себя ты не коришь? Не ругаешь?

Мама мельком взглянула на нее.

— Корю! — ответила решительно. — Ругаю! Да что толку-то? Раньше надо было, раньше!..

— Ну раз так говоришь, — сказала тетя Поля мягко, — значит, еще не поздно. Значит, поспеешь еще.

Мама усмехнулась. Тетя Поля взяла ее за плечо, повернула к себе, строго посмотрела.

— Да ты меня в пример бери, — сказала. — Гляди, гляди на меня и помни: мое былое не вернуть. Мое — было. А твое — есть. Слышишь, есть! Твой-то живой, невредимый! И сын вон у тебя есть. Счастливая ведь ты! — быстро говорила тетя Поля, и в глазах у нее блестели слезы. — Счастливая, только ты сама этого не знаешь!.. А ты узнай! Пойди! Поговори!

Тетя Поля говорила торопливо, будто боясь, что мама уйдет и не дослушает ее, но она слушала внимательно, подавшись вперед.

— Это просто обстоятельства у вас такие, — говорила тетя Поля. — Выше вас обстоятельства-то оказались, молоды вы еще, горя не знаете. Глядишь на вас — и сердце кровью обливается…

Тетя Поля говорила, говорила… Мама смотрела на нее во все глаза — и вдруг раздался крик:

— Толик! Толик!

Толик бросил свой прут. На другой стороне улицы стоял отец.

Мама побледнела. Толик приподнялся с лавки.

— Где Тема? — спросил отец.

«Ну вот, — подумал Толик, — началось…»

— Какой Тема? — решил прикинуться он, но отец не обратил на это внимания.

— Он пропал. Ушел из дому.

Толик помолчал. Говорить, где Темка, ясное дело, было нельзя, невозможно. Ни за что не сказал бы этого Толик, но отвечать все-таки что-то было надо.

— Не знаю! — сказал он и сел обратно.

Отец опустил плечи и повернулся.

Мама смотрела на отца, а тетя Поля исподлобья глядела на маму.

— Маша! — сказала она встревоженно. — Ну что же, Маша?

В глазах у мамы снова вспыхнула злость, она окликнула отца, и отец обернулся.

Прямая, как натянутая струна, мама пересекла дорогу, и они медленно пошли вдоль по улице…

 

4

Едва отец и мама свернули за угол, Толик кинулся в Клопиную деревню.

Было жарко, асфальт шевелился под ногами, как трясина. А когда Толик выбежал на обрывистый берег оврага, снизу на него пахнуло жгучим жаром. Над железными, деревянными, толевыми крышами покинутых улиц струилось горячее марево, будто тысячи печек излучали свое тепло. Дальний берег оврага, деревья, дома походили на мираж — они шевелились и от этого казались ненастоящими.

Толик скатился вниз — теперь идти сюда было не страшно. Овраг снова стал обитаемым. Там жил Темка.

Темка сидел на пороге открытого дома и возился с какой-то штуковиной.

— Смотри, — сказал он, улыбаясь, — я нашел фотоаппарат.

Фотоаппарат был старый, обшарпанный, с мехами, похожими на гармошку, и снимал забавно. Сначала надо было смотреть сквозь него через матовое стекло и крутить колесико, чтобы стало резко, а потом вставлять плоскую коробочку, вынимать задвижку и только тогда снимать. Никогда Толик не видел такого аппарата, вот до чего он старый был. У всех аппаратики маленькие, крути колесико, целься да щелкай, а этот гроб и двумя руками не удержишь, подставка нужна.

Темка прикручивал фотоаппарат к треноге и целился в курицу, которая лежала, блаженствуя, в пыли. Вокруг нее топтались цыплята.

— Жрать охота, — сказал Темка, вглядываясь в Толика. — Не достал?

Толик мотнул головой. Уже четвертый день жил здесь Темка. Первое время Толик бегал за пирожками, покупал их на остатки Темкиных денег. Потом деньги кончились, и Толик принес хлеба, взяв его у бабки. Темка наелся хлеба с солью и с луком, который рос возле брошенной избушки, и Толик решил принести хлеба побольше.

Дома он сунул полбуханки под рубаху и уже собрался уходить, как откуда-то вынырнула бабка. Зорким глазом она сразу заметила, что у Толика подозрительно топорщится живот, хлеб отняла, спрятала его в буфет под ключ.

— Нет! — мотнул головой Толик и сказал главное: — Тебя отец ищет.

Темка бросил древний фотоаппарат, повернулся к Толику.

— А вдруг выследит? — спросил он встревоженно.

— Не догадается, — ответил Толик.

— Ну а вдруг? В общем, ты петляй, когда ко мне идешь, понял? Следы запутывай. Куда-нибудь подальше от оврага ходи да оглядывайся!

Толик кивнул.

— А жрать все-таки охота! — сказал грустно Темка, и, будто подтверждая его слова, у него заурчало в животе.

— Вон еда ходит, — улыбнулся Толик и показал на курицу.

— А цыплята куда? — встревожился Темка.

— Да что ты? — засмеялся Толик. — Я пошутил.

— У меня никогда рука бы не поднялась на живое, — сказал Темка. — А тут еще мать. Как же они сиротами-то?

— Слушай! — обрадовался Толик. — А может, у нее где-нибудь гнездо есть? И она яйца туда кладет?

— Раз у нее цыплята, — ответил Темка, — яйца она не кладет.

Они помолчали. Было тихо и нестерпимо жарко. Даже здесь, в глубине оврага, солнце палило, будто на пляже.

В тишине, словно испорченный мотор, урчал Темкин живот, требуя еды, и Толик с грустью подумал: сколько сможет выдержать еще Темка?

Четыре дня и три ночи провел он уже тут, на дне оврага. Днем еще туда-сюда, можно привыкнуть, хоть тоже неприятно, — никого вокруг, только деревья шумят да курица квохчет, а ночью вообще жуть. Только Темка, отчаянный человек, может это вынести.

В первую ночь, пока совсем не стемнело, Толик с Темкой был. Они сидели на крылечке. Толик светил Темкиным фонариком, а Темка читал растрепанную книжку, которую они нашли в избушке. Называлась книжка таинственно — «Собака Баскервиллей», и, подобрав ее, Толик хотел забрать с собой, почитать. Но Темка не дал.

— У-у! — вытаращил он глаза. — Законная книжка! Страхота! Надо ее ночью читать, чтоб страшнее было.

И вот они сидели в темноте, читали пухлую книжку про ужасную собаку Баскервиллей, которая носилась в темноте как привидение — светящаяся, огромная, жуткая убийца.

Сердце у Толика громыхало так, что, умолкни Темка, он наверняка бы услышал его грохот. Но Темка не умолкал, читал с выражением.

— «В ту же секунду Лестрейд вскрикнул от ужаса и упал ничком на землю. Я выпрямился и, почти парализованный тем зрелищем, которое явилось моим глазам, потянулся ослабевшей рукой к револьверу».

Толик сжался в комочек, представив себе собаку Баскервиллей. Ему показалось — она стоит в темноте. Не там, в книге, а тут, рядом с ними. В кустах. Он не выдержал и повернул фонарик в темноту. Там было пусто.

— Во дает! — заругался Темка. — На самом интересном!..

Толик перевел дыхание, успокаивая сердце, и снова навел фонарик на книгу. А Темка будто издевался над ним.

— «Да! — воскликнул он зловещим голосом. — Это была собака, огромная, черная как смоль. Но такой собаки еще никто из нас, смертных, не видывал».

Темка читал с выражением, не спеша, делая паузы между предложениями, и в эти короткие перерывы Толику слышались таинственные звуки. Что-то прошелестело за их спиной. Что-то стукнуло в темноте: тук-тук…

— «Из ее отвислой пасти, — подвывая, читал Темка, — вырывалось пламя, глаза метали искры, по морде и загривку переливался мерцающий огонь. Ни в чьем воспаленном мозгу не могло бы возникнуть видение более страшное, более омерзительное, чем это адское существо, выскочившее на нас из тумана…»

Толику снова послышался этот тенькающий звук, словно кто-то отбивал азбуку Морзе: ту-ту-туу-ту…

Он толкнул локтем Темку.

— Слышь? — прошептал Толик.

— Да не трусь! — усмехнулся Темка, но прислушался.

Звук морзянки слышался отчетливо и ясно. Кто-то работал на передатчике. Спрятался в заброшенном овраге и передавал сведения. Шпион!

— Погаси! — тревожным шепотом велел Темка, и Толик послушно щелкнул выключателем. Щелчок показался ему громом. Передатчик утих на мгновенье, но потом заработал снова.

Та-тарара-та-та, тарара-тарара-та, — тиликала морзянка.

— Надо взять что-нибудь потяжелее, — шепнул Темка и полез на карачках, разыскивая в темноте увесистый камень.

— Может, сбегать за милицией? — спросил Толик, поднимая палку.

— Долго, — ответил Темка. — Он уйдет. Надо самим.

Мрачные, пустые дома с заколоченными окнами в темноте казались живыми существами. Они только притаились. Еще чуть-чуть, и они сдвинутся над мальчишками. Или оживут. В окнах за дощатыми крестами засветятся желтые огни. А из одного метнется темная тень. Это самый страшный. Это шпион…

Первым шел Темка. Толик шумно дышал у него за плечом, и Темка то и дело оборачивался, грозя кулаком.

Из-за облака выплыла круглая, как фонарь, луна. Пока они читали на крылечке, луна плавала где-то у них за спиной. Теперь она стояла над головами, и от лунного света некуда было скрыться. Шпион запросто мог их увидеть. Он и так, кажется, начал подозревать неладное. Морзянка то пищала, то надолго замолкала и снова, словно спохватившись, лихорадочно дребезжала в темноте: та-та-тарара-та!..

Крадучись, мальчишки шли на звук, и он приближался. Медленно, но приближался. Уже стало понятно, где сидит шпион, в каком доме. Приземистый, белый, наверное, с белеными глиняными стенами. Окна у хибары были заколочены, как и всюду, и в них была кромешная тьма. Да и звук доносился не из дома, а из-за него. Словно шпион был на улице. Сидел, как и они, на крылечке, раскинул свой передатчик, забросил на крышу антенну и стрекочет, будто кузнечик.

Чем ближе подбирались мальчишки к домику, тем медленней и осторожней становились их шаги. Нежданно выстрелил сучок под ботинком Темки. Они замерли, словно два истукана. Вот сейчас, сейчас выскочит из-за угла испуганный шпион и начнет палить из бесшумного пистолета. Только пламя из дула ослепит их — и все. Не станет больше ни Толика, ни Темки…

Но шпион ничего не заметил. Морзянка слышалась совсем ясно. Видно, увлекся.

Толик шагнул вперед и заслонил собой Темку. У Темки в руке камень. Если он кинет и промахнется, все пропало. Темка погибнет. У Толика все-таки палка. Ею можно бить, не выпуская из рук. Толик выскочит первым и оглушит врага. И тогда Темка пусть бьет его камнем.

Толик набрал побольше воздуха и, подняв палку, прыгнул из-за угла. Зажмурив глаза в ожидании выстрела, он хлобыстнул батогом по крыльцу и тут же упал, услышав, как грохнул о стенку Темкин камень.

С трудом сдерживая хрипящий свист, вырывавшийся из груди, Толик открыл глаза.

На крыльце было пусто.

И вдруг в темноте снова запела морзянка. Где-то здесь, прямо у них под носом. Темка шагнул вперед и наклонился.

— Тьфу, черт! — громко сказал он и позвал Толика. — Гляди-ка!

Толик приблизился и в лунном туманном свете увидел на двери железную петлю. Дул легкий ветерок, и она болталась, постукивая о ручку: та-та, тарара-ра-ра!

Мальчишки не засмеялись, не обрадовались. Просто вздохнули. Отлегло немного.

Ничего не значило, раз нет шпиона, что его вообще не могло тут быть. Все могло быть в этом овраге.

— Пожалуй, я пойду, — сказал Толик, переводя дыхание, и Темка кивнул соглашаясь.

Он быстро пошел по дорожке, ведущей наверх, — и вдруг остолбенел. Горящие зеленые глаза собаки Баскервиллей глядели на него не мигая.

Толик шагнул в сторону, и с диким воплем метнулись глаза. Толик перевел дыхание и чертыхнулся. Господи, наслушаешься разной муры — и черт знает что начинает казаться. Обыкновенный кот.

Неожиданно ему стало стыдно, что он так быстро распрощался с Темкой. Будто сбежал. А Темка там один. И ничего. Может, ему тоже страшно, а он не бежит.

Насвистывая песенку, Толик повернул назад.

Темка еще не лег. Он сидел в халупе на матрасе, брошенном у стены, и читал свою «Собаку».

Толик стукнул в окно. Темка вздрогнул и ослепил его ярким лучом фонарика.

— Ну так я пошел! — непринужденно сказал Толик.

— Ну так иди! — напряженно ответил Темка и рассмеялся, поняв его. — Иди, иди! — сказал он. — Ничего!..

Обратно Толик шел, громко распевая. Было страшно, но он старался не думать об этом.

Это было в первую ночь. А сегодня наступит четвертая. Мало того, что тут жуть сплошная, так сегодня Темка еще голодный спать ляжет. Живот вон у него урчит. Это Толика вина.

Собака Баскервиллей не пугала его теперь.

Его пугала мысль о том, чем он будет кормить Темку завтра.

Ведь он отвечал за это.

 

5

Сначала Толик продал свои книжки. Их было немного, не больше десяти — «Золотой ключик», «Русские народные сказки» и еще несколько, — подарки к праздникам и дням рождения от мамы и отца.

В букинистическом магазине была длиннющая очередь, высокий старик с козлиной бородкой нервно перелистывал книги — наверное, искал, нет ли выдранных и залитых чернилами страниц, — а потом швырял их куда-то на стол, откидывая с сухим стуком несколько костяшек на счетах.

Толик терпеливо выстоял очередь, а когда подошел к старику, тот на него даже не взглянул.

— У детей не принимаем, — буркнул он.

И Толик, посмотрев задумчиво на нудную бородку скупщика, не стал спорить. «И тут не верят», — подумал тоскливо Толик. Он отошел от старика и, поймав на себе сочувственный взгляд какого-то парня, попросил книги сдать его. Парень ничего не сказал, только кивнул. И через пятнадцать минут терпения Толик получил свою выручку — один рубль сорок две копейки мелочью.

Вообще-то эти деньги можно было растянуть дня на четыре, если кормить Темку одним хлебом с луком. Даже белым можно было. Но Темка смотрел вчера такими голодными глазами, что у Толика рука не поднялась принести ему одного хлеба. «А! Придумаю что-нибудь», — махнул он рукой и купил в гастрономе две бутылки молока, двести граммов колбасы, две городские пышные булочки и на добавку три пирожка с ливером. Еще одна копейка осталась в запасе.

Увидев Толика с охапкой еды, Темка молча заскакал, блестя голодными, как у волчонка, глазами, потом, урча, стал есть. Пища исчезала поразительно быстро. Толик улыбался, и радуясь и горюя. Это, конечно, хорошо, что у Темки такой аппетит, и хорошо, что Толику пришла эта идея — продать книги. Но с другой стороны — Темка уже доедал последний пирожок с ливером. Оставалась одна городская булка. И снова надо было думать, как накормить его завтра.

Наконец Темка наелся, отломил еще задок у городской булки и стал вяло жевать его.

— Наелся, кашалот? — спросил его Толик.

Темка лениво икнул. Глаза закрывались у него сами собой.

— Ну, дрыхни! — кивнул Толик и пошел наверх.

Надо было придумывать что-то. Надо было искать еду.

Любопытно все-таки бывает. Что бы там ни случалось, но Толику за всю его жизнь ни разу о еде думать не приходилось. Ну, продавали булочки в школьном буфете, ну не было никогда у него денег на эти булочки, но он же не умирал с голоду. Ел свой хлеб с маслом на перемене, а когда приходил домой, худо-бедно, но кормила его бабка или мама. И супом, и вторым — котлеты там с картошкой или макароны. Никогда не думал Толик о еде, да вот пришлось.

И вообще, с тех пор как ушел Тимка в «подполье», Толик стал, ну, серьезнее, что ли. Ведь теперь он не только за себя отвечал, но и за Темку тоже. Будто Темка его сын и Толик обязан его накормить.

Еда теперь для Толика — первая забота. И не только еда. Толик для Темки теперь вроде бы как поводырь у слепого. Смотрит, куда идти. Как шагать. Или словно перископ у подводной лодки. Лодка — под водой, а перископ наверху крутится. Направо глаз повернет, налево, кругом осматривается — нет ли близко врага. И как быть дальше.

А как быть дальше? Толик думал об этом каждый час, каждую минуту и ничего не мог придумать. Отец один раз приходил, поверил, что Толик про Темку ничего не знает. Но ведь он же не успокоился. А Темкина мать — тем более. Наверное, заявили в милицию. Наверное, в реке спасатели искали, с баграми — не утонул ли. Ищут, конечно, Темку, это ясно, и что до сих пор не догадались в Клопиной деревне поискать, так это случайность. Чистой воды.

Ну, хорошо. Пусть даже совсем не найдут. Но сколько Темка еще продержится? Осенью в школу надо будет. Что же он, учиться не станет? Будет зимовать тут, как Амундсен?

Нет, все это ненадежно и шатко. Разве что отец не выдержит, сдастся.

Прежде Толику все представлялось просто. Темка уходит из дому, отец, поняв, что Темка сбежал из-за него, возвращается к маме и Толику. Раз-раз-раз — и в дамках!

Но все оказалось сложней и серьезней. Если Темку найдет милиция — позор и провал! Приведут домой под конвоем, как вора.

А если сдаться? Просто вернуться Темке — и все? Толик усмехнулся. Скажи-ка об этом Темке! Пожалуй, еще отколотит, боксер.

Да, многое кажется поначалу простым и решаемым. Как в математике. Глянешь на задачку, все просто. Первое действие, второе. А решишь, ответ не сходится…

Так и у Толика. Радуется он, что твердый Темка человек. Железный характер. Спит себе сейчас на матрасе у стены, «Собаку Баскервиллей» под голову сунул и ни в чем не сомневается. Все просто у него и понятно: ушел из дому — и точка! А Толик думает-думает, руки у него опускаются, словно у пловца в море без берегов. Куда плыть? Зачем плыть — все равно бесполезно. Подводная лодка внизу, под водой, храпит себе спокойно, а он — перископ. Ему виднее. Виднее, что все бесполезно. Что не вернется отец, если не захочет. А если захочет, вернется и без того.

«Детство все это, — по-взрослому думает Толик, — игрушки-побрякушки. Несерьезно! — И тут же на себя злится: — Несерьезно! Если бесполезно и несерьезно, что ж, так и сидеть, сложив руки? Ждать снова, пока за тебя взрослые не решат? Ждать и ни во что не вмешиваться?..»

Толик ломал голову, прямо на части ее разобрал, а придумать ничего не мог. Тогда стал смотреть под ноги. Может, кто рубль обронил. Нет, рубль — это уж слишком. Двадцатинку бы! И то четыре пирожка купить можно. Или лучше батон. Придется Темке снова хлеб с луком есть, что поделаешь. «Придется!» Толик усмехнулся. Придется ли? Надо еще найти эту двадцатинку.

Забавная мысль пришла ему в голову. А что, если пойти на рынок? Глядишь, кто-нибудь просыплет картошку — можно подобрать, а потом испечь ее в костре. Дров, слава богу, в овраге полным-полно. Да и вообще — ту же двадцатинку там найти легче, чем просто на улице, — всюду торгуют, всюду деньги достают, авось и упадет монетка.

Базар походил на реку, только непонятно было, в какую сторону она текла. Во все! Вперед, назад, вбок… Люди толкаются, на ноги друг другу наступают, спорят, смеются. А на прилавках — чего только нет! Пирамиды зрелых помидоров, ярких, блестящих, как бы невзаправдашних. Желтые дыни, будто они из сливочного масла сделаны. Яблоки в корзинах — светятся, словно прозрачные. А пахнут, пахнут!.. У Толика даже слюнки потекли — вот бы попробовать!

Конечно, если по сторонам глазеть, на всякие вкусности глаза пялить, никакой двадцатинки не найдешь. Надо вниз глядеть. Под ноги. Авось блеснет заветная монетка. Ну блесни, блесни! Говорят, если думаешь только о том, что тебе нужно, обязательно найдешь. И Толик шепчет: «Двадцатинка, найдись! Найдись, двадцатинка!» Словно гипнотизирует. Заклинает.

Покупатели на него внимания не обращают — не видят, наверно, даже, что путается тут под ногами мальчишка, а торговки сквозь толпу его разглядели. Молча взглядами провожают. Вдруг жулик? Бродит тут, шепчет, будто чего выискивает. И чуть Толик поближе к прилавку встанет, кричит, будто кто их режет:

— Отойди, пацан!

— Пацан, отойди!

Толик на гранаты загляделся. Вспомнил, что про них отец ему говорил. Гранаты, мол не ломают, не режут, а давят. Чтоб сок там, внутри, из ягодок вышел. А потом дырочку провертишь — и пей. Это отец Толику на базаре говорил — они вместе тогда ходили, втроем, с мамой. Но гранат не купили. Так и не попробовал Толик этого странного фрукта с взрывчатым названием. А сейчас снова увидел его.

Гранатами торговал толстый азиат в халате. Халат был зеленый, в темную полоску, и от этого круглый азиат походил на крыжовник. Голова у азиата напоминала желтую дыню, а на голове была тюбетейка с вышитыми грушами. Толик усмехнулся. Прямо весь фруктовый какой-то человек. Продавец заметил Толикину усмешку, замахал толстенькими ручками, как все торговки:

— Проходы, малчык, проходы!

«Во народ, — со злостью подумал Толик. — Всего боятся! В каждом мальчишке им вор кажется. Да сейчас уж воров-то нет». Ни одного за свою жизнь не видел Толик — только в книгах про них читал. И не слышал никогда, чтобы у кого-нибудь что-то украли. А нет, все равно боятся. По привычке боятся. Как дрожит за свои деньги баба Шура, так и эти дрожат за свои помидоры, за свои гранаты. Потому что свое, личное, частное. Не ворует никто, а они боятся. И всегда будут бояться. Потому что порода у них такая — торговать, наживаться, за свои денежки трястись.

Разозлившись, Толик пошел с базара. Но у самого выхода остановился улыбаясь. Перед ним стоял огромный сетчатый ларь, до отвала набитый арбузами.

Люди свободно подходили к ларю, выбирали тяжелые зеленые мячи, а потом становились в очередь. За красными, будто пожарными, весами стоял бородатый продавец. Толик взглянул на него — и глазам не поверил. Но факт оставался фактом, арбузами торговал тот веселый почтарь — сразу и бородатый и лысый. Бородач бережно принимал от покупателя арбуз, сжимал его обеими руками, а сам прислушивался, словно доктор. Словно хотел узнать, что у него там, внутри.

Толик засмеялся. В прошлый раз бородач слушал, как шуршат письма, и это понравилось тогда Толику. Сейчас он слушал, как пищит толстый арбуз, и это тоже нравилось Толику. Хороший он все-таки, этот парень! Злой не может слушать, как шуршат письма и как пищит арбуз. И хоть в прошлый раз бородач притащил его к Изольде Павловне, Толик не обижался. Во всем виновата Женька. Не будь ее, они бы договорились, поэтому Толик нисколько не злился на почтаря, который переделался в арбузника.

Улыбаясь, Толик подошел к ларю. За проволочной сеткой торжественно светились толстокожие шары. Бока у них блестели, и в каждом боку отражалось курносое лицо Толика. Он протянул вперед руки, взял тугобокий, тяжелый кругляш, покачал его перед собой и хотел положить обратно, как вдруг вспомнил про Темку: его же надо кормить.

«А что? — подумал Толик, слыша, как раскачивается, будто маятник, сердце. — Ведь такой арбуз целый день можно есть». Вот он возьмет сейчас этот шар, а потом, когда все кончится, попросит у отца денег и принесет их лысому бородачу: извинится, скажет все как было. А сейчас…

Со стороны он, наверное, походил на вареного рака, самое малое, если не на красные, будто пожарные, весы бородача. Стыд давил, топтал, издевался над Толиком. «Ничего себе, — бормотал он, — порядочный человек». Только что думал про воров. Говорил сам себе, будто их давно нет. Вывелись. Только из книжек он про них и знает. Ну еще тогда — цветы. Но они не в счет. Их все-таки дал сторож за ту смешную и горячую плату. И вот! Вот он воровал. Сам! Собственными руками.

Стыдясь и ругая себя в душе, Толик тащил арбуз к выходу. Он миновал ворота и на ходу поддернул к подбородку тяжелый шарф. Арбуз блестел, словно автомобильная фара. Толик мельком обернулся — и замер. Сзади стояли веселый бородач в шляпе с пером, а рядом с ним милиционер.

Толик шагнул, шагнули и те двое. Толик побежал и вдруг увидел перед собой Изольду Павловну. В то же мгновенье он запнулся о собственную ногу и грохнулся на асфальт.

С глухим треском арбуз разорвался на мелкие осколки.

Толик чуть не заплакал.

Арбуз оказался зеленый.

 

6

У милиционера нос был картошкой. Прямо какое-то наваждение!

— Как фамилия? — вежливо поинтересовался он, приготовив блокнот и острый карандашик.

— Бобров, — спокойно ответил Толик, вглядываясь в бдительного арбузника. «Все не глядел, не глядел, а тут увидел, — укоризненно подумал он. — Не мог отвернуться?!» Лысый парень пощипывал бороду и озадаченно смотрел на арбуз. «Вот именно! — подзуживал его Толик. — Погнался из-за зеленого!»

Толик безразлично поглядывал на толпу, которая окружала их. Весь страх и весь стыд исчезли. Будто он всю жизнь только и делал, что воровал арбузы.

— Где живешь? — спросил милиционер.

Толик ответил.

— Ну хорошо, — кивнул «картофельный нос», пряча блокнот и карандашик. — А как это докажешь? Может, ты придумал?

— Очень просто, — хладнокровно ответил Толик и обернулся к Изольде Павловне.

Только легкая досада царапала где-то внутри. Просто обидно, что Темка останется без еды. Арбузом можно было прокормить его целый день. Да и самому испробовать. Толик облизнулся. Жара прямо расплавила город. Настоящая Африка!

Только сейчас Толик рассмотрел учительницу как следует. Она была в босоножках на высоких каблуках, и каблуки блестели позолотой. «Во дает!» — подумал Толик, но и это было еще не все. На голове у Изольды Павловны криво сидела широкополая красная шляпа. Платье — зеленое с красными цветами — довершало живописную картину. Подпоясывала платье толстая бронзовая цепь.

В школе Изольда Павловна всегда ходила в серых платьях с отложными воротничками, в серых, бесцветных чулках и в туфлях на низком каблуке, а тут расфуфырилась!

Толик смотрел на Изольду Павловну, и учительница, заметив его недобрый взгляд, стала торопливо выбираться из толпы. Но народу было много, все разглядывали Толика, зеленый арбуз, судили, рядили, и Изольда Павловна, работая острыми локтями, с трудом проталкивалась сквозь толпу. Толик улыбнулся. Изольда Павловна не хотела вмешиваться в эту историю. Наверное, потребуются свидетели, и ее могут записать. Даже наверняка запишут, если Толик скажет. А ей не хочется. До смерти не хочется. Вон она даже красными пятнами покрылась.

Он вспомнил весну, пытку, которую устроила «русалка» всему классу, блестящие стекляшки ее пенсне и что она говорила у директора про отца. «У, подлая!» — подумал Толик и повторил громко, указывая на «русалку»:

— Очень просто. Вон моя учительница!

Толпа зашелестела.

— Минуту, гражданочка! — громко сказал «картофельный нос» и сделал шаг к Изольде Павловне.

Толпа расступилась.

— Это ваш ученик? — спросил милиционер вежливо.

И тут произошло удивительное.

— Нет! — быстро сказала Изольда Павловна, ничуть не смущаясь. — Я не учительница. Он это выдумал!

Толик обомлел.

Милиционер взял его за руку и вздохнул.

— Пошли! — сказал он печально.

И вдруг Толик рассмеялся. Сначала обомлел, а теперь рассмеялся. Как здорово она сама про себя сказала. Конечно, не учительница! Какая она учительница? Учительницы разве такие бывают?

Толик рассмеялся, расхохотался от души, а милиционер и бородач посмотрели на него удивленно, а толпа загудела, возмущаясь Толикиной клеветой на постороннюю женщину.

Толик думал: милиция — страшное место. Но, оказалось, ничего страшного нет. Просто гулкий коридор, и в него выходят двери, обшитые черной кожей. «Картофельный нос» заглянул в одну дверь, поговорил немного, притворил ее и объяснил, что придется обождать.

Обождать так обождать. Толик не возражал, и они сели на лавочку — Толик посредине, а по бокам милиционер и лысый бородач. Не поленился ведь — закрыл свой ларь и за ними пришел.

Конечно, Толик волновался, но немного, Изольда Павловна все его отвлекала, и он хихикал над ней, квохтал потихоньку себе под нос.

— Ты для чего? — прервал его бородач.

— Что — для чего? — не понял он.

— Ну, арбуз утащил?

Толик задумался. Не будь милиционера, можно было бы сказать этому арбузнику про Темку. Все-таки уважительная причина — голодный человек. Но рядом сидел «картофельный нос», а милиция, наверное, с ног сбилась, разыскивая Темку. Нет, говорить нельзя. Как в тот раз, у ящика.

— Просто так! — сказал он.

— У него все «просто так»! — воскликнул бородач. И тогда «просто так», и теперь.

«Значит, узнал», — подумал Толик, усмехаясь.

— Что ты все смеешься? — спросил вежливо милиционер.

— Просто так! — ответил Толик.

— У него все «просто так»! — воскликнул бородач.

Они помолчали.

— А вы? — спросил Толик, посматривая на бородача. — Были почтарем, а стали продавцом. Почему?

— Просто так, — ответил бородач и смутился.

— И вы — просто так, — улыбнулся Толик.

— Да, — вздохнул бородач. — Ищу место в жизни.

— И я, — машинально ответил Толик.

— Что — и ты? — удивился бородач. — Тоже ищешь? Место в жизни?

Это вырвалось у Толика как-то невзначай, мимолетом. Но в общем-то да. И он ищет. А что, не может искать?

— Знаете что? — посмотрел бородач на милиционера. — Отпустите его. Это ведь она была. Учительница.

— Я так и думал, — печально сказал милиционер.

— Один раз я уже приводил его к ней.

— За воровство? — вскинул брови милиционер.

— Нет, нет, — замотал головой арбузник. — Совсем другое!

Милиционер разглядывал свои ботинки, думая, как ему быть. Привел человека в отделение, а теперь отпускать?

— Да и арбуз-то зеленый! — воскликнул бородач. — Черт с ним! Спишу на бой! Знаете, сколько их колется, пока сгружают?

— Все-таки воровство, — неуверенно сказал милиционер.

— Он не для себя! — воскликнул бородач. — Я знаю!

Дверь, куда заглядывал милиционер, неожиданно распахнулась, и на пороге появились двое. Один был милицейским майором, а второй — у Толика полезли на лоб глаза, — а второй был отец.

— Не волнуйтесь! — говорил ему майор. — Все подняли на ноги. Объявили розыск.

Отец кивнул в ответ, шагнул с порога — и замер, увидев Толика.

— Что случилось? — спросил он встревоженно.

— Украл арбуз, — сказал милиционер, поднимаясь с лавочки.

— Украл у меня арбуз! — подтвердил бородач, принимая отца за милицейского начальника. — А я говорю, что он не для себя!

— Откуда вы знаете? — строго спросил отец.

— Да верю я! — воскликнул бородач. — Смотрю на него и знаю, что не для себя. И письма тогда поджигал не просто так. Что-то у него неладно!

— И письма? — удивился отец.

— Ну да, письма! — обрадовался бородач. — В почтовом ящике.

— Вон что!.. — растерянно сказал отец.

— А вы знаете мальчика? — удивился милицейский майор, глядя на отца.

— Это мой сын! — ответил он.

— Ага! — обрадовался майор. — Нашелся!

— Да нет, это не тот, — поморщился отец.

— Любопытно! — Майор уставился на Толика, моргая белесыми ресницами. — Один сын сбежал, второй украл арбуз.

— Отпустите его! — снова попросил бородатый. — Это он у меня украл.

Майор пожал плечами.

— Раз вы сами просите, — сказал он, — мы не держим. Да и отец здесь, разберется.

Толик и отец молча вышли из милиции.

— Чьи же письма ты сжигал? — спросил отец.

Толик промолчал. Чего там старое ворошить. Что было, то прошло. Вон уже сколько нового случилось! Отец женился. Темка сбежал. Толик вздохнул: вот чем Темку кормить?

Отец словно услышал его.

— Где Артем? — спросил он глухим голосом.

Толик пожал плечами.

— Ты знаешь! — сказал отец горячо. — Ты не можешь не знать.

Толик зло взглянул на отца.

— Темка сказал, что ненавидит тебя! — крикнул он. — Темка сказал, чтобы ты уходил от них! Так что же?

Отец молчал, понурив голову.

Толик посмотрел на небо. Оно клубилось белыми барашками. Голубое поле, и стадо белых баранов. Только низко над городом плавали черные тучи. Толик вгляделся получше. Это был дым. Он поднимался черными бурунами все выше и выше.

— Что это? — спросил Толик, и сердце его дрогнуло.

— Горит, — ответил отец, думая все о своем.

— Что горит?

— Как будто Клопиная деревня.

— Что? — кинулся к нему Толик. — Что?!

Отец удивленно разглядывал его и ничего не мог понять.

 

7

Толик ринулся вперед. На тротуаре было много народу, он все время натыкался на кого-нибудь, кого-нибудь обгонял, и это злило его. Толик выскочил на мостовую и побежал изо всех сил.

Темка! Там был Темка! Дрых на своем матрасе у стенки. Толик много раз слышал, как гибнут люди во время пожара — спят, угорают от дыма и не просыпаются.

Он несся так, как не бегал никогда в жизни. Он мчался, обгоняя зазевавшиеся машины. Он мчался скорее троллейбусов, потому что троллейбусы стояли на остановках, а у Толика не было никаких остановок. Он мчался как бешеный, не думая ни о чем, кроме Темки.

За спиной послышался топот. Он не обернулся. Рядом показалась чья-то тень, которая вырвалась вперед. Он узнал отца.

— Артем там? — крикнул отец на ходу.

Молчать дальше было бы преступлением.

— Да! — крикнул Толик.

— Где? — выдохнул отец.

— Ты не найдешь! — ответил Толик.

Отец кивнул и крикнул:

— Не отставай!

Они бежали рядом, как два олимпийца, не отставая ни на шаг. Во рту стало сладко, ноги едва двигались, когда они выскочили к берегу оврага.

Горело с той стороны, где утром деревья, дома, противоположный берег казались миражем. Там гудело бешеное пламя, вырывались огненные плащи с черной дымной каймой, гулкими залпами взлетали ввысь огненные угли.

«Все ясно!» — подумал Толик, вглядываясь в свирепое лицо оврага. Он молчал, притаившись, много лет. Молчал, дожидаясь своего часа. Копил злобу на бывших своих жильцов. Злился на их неблагодарность. Вот, мол, пожили, а не нужен стал — и ушли. Ну, погодите!.. Овраг хмурился, собирал силы, чернея оспинами старых хибар, — и вот закричал. Закричал, завыл, застонал!..

Пламя крутилось красными смерчами, перебегало с крыши на крышу, и деревянные хибары, просохшие насквозь за много лет жизни, набитые сухими опилками между стен, вспыхивали, как спичечные коробки, одна за другой.

Пожарники впустую метали в огонь острые водяные стрелы. Вода испарялась, не долетая до крыш.

Овраг бесновался.

Овраг сумасшествовал.

Овраг мстил.

С пронзительным воем к обрыву подъезжали машины, из них выскакивали милиционеры и, взявшись за руки, теснили людей от края.

Толик с отцом едва пробились сквозь эту цепь.

— Там мальчик! — кричал отец. — Там мальчик!

Они побежали мимо милиционеров, и их остановили пожарники.

— Там мальчик! — снова крикнул отец.

И Толик увидел, что за ним ринулись, раскручивая на ходу шланги, два дядьки в касках. Один был усатый. Пожарные бежали медленнее, их задерживал тяжелый шланг, и Толик с отцом обогнали их.

Рядом с Темкиным домом стоял сухой тополь. Он уже горел вовсю, словно факел. Сгоревшие ветки красными червячками падали на крышу, и крыша вспыхнула на глазах у Толика. Она загорелась не постепенно, а сразу. Занялась в одно мгновенье.

— Иди назад! — крикнул отец. — Немедленно иди!

Но Толик мотнул головой. Собрав силы, он кинулся вперед и, обогнав отца, вскочил в дом. Крыша горела, но в комнате был только густой белый дым. Дышать стало нечем, горло разъедало. Зажав нос, Толик на ощупь потрогал матрас. Темки не было.

Толик выскочил из избушки, кашляя и чертыхаясь.

— Нет! — крикнул он отцу и тут же увидел Темку.

Накинув на голову куртку, Темка ползал по земле. Куртка уже дымилась.

Сначала Толик ничего не понял. Потом увидел курицу. Она металась перед Темкой. А Темка ползал возле нее, хватал что-то и прятал за пазуху.

— Вот идиот! — заорал Толик во всю глотку.

Темка ловил цыплят, а курица защищала их. Она клевала его в руки, но Темка все равно хватал и прятал цыплят.

В это время на нем вспыхнула куртка. Темка сбросил ее, но тут же красный червячок — сгоревшая тополиная ветка — упал ему на рубашку, и рубашка загорелась.

Толик ничего не успел сообразить. Отец стремительно кинулся на Темку и придавил его своей грудью к земле. Это длилось мгновенье. Отец поднялся, схватил Темку на руки и кинулся наверх.

— Назад! — крикнул он Толику. — Назад!

Темкина хибарка уже вовсю полыхала. Толик обернулся, словно пытаясь запомнить этот ад, и чуть не умер со страху.

На него что-то налетело, сумасшедше взвизгнуло и пронеслось мимо. Это была одичавшая кошка.

Огромная тополиная ветка, треща, грохнулась рядом. Он повернулся, кинулся вслед за отцом и тут же упал, наступив на что-то скользкое.

Толика передернуло. Это были мыши. Целая орава мышей. Они пищали, лезли друг на друга, мчались наверх, к людям.

Толик вскочил. Что-то сильное хлестнуло его в грудь и ослепило. Он растерялся и потерял ориентировку.

В ту же минуту он увидел, как ему машет рукой усатый человек в каске. Струи воды стекали по штанам. Пожарник полил его, чтоб не загорелся.

Толик стремглав выскочил из оврага.

Он увидел «скорую помощь» с красным крестом, согнутую, мокрую спину отца и носилки. На носилках лежал Темка. Он лежал как-то странно. Будто хотел отжаться от носилок.

— Ложись! Ложись! — говорил ему отец, но Темка непослушно тряс головой.

Толик понял его. Он подбежал к Темке и стал вытаскивать у него из-за пазухи желтых перепуганных цыплят.

Он прятал их к себе за рубашку, со страхом разглядывая черную страшную рану на Темкиной спине, и плача ругался:

— Гад ты такой, юный натуралист!

 

8

Толику кажется, он ступает по снежному насту.

Он боится, что на белом, как сугробы, полу после него останутся следы, и идет медленно, осторожно, не сгибая ног, жмурясь от ослепительной белизны. Белый потолок, белые стены, белые простыни на Темкиной кровати. И черный, будто обуглившийся, отец.

Он дежурит возле Темки всю ночь, а днем его сменяет мать. Толик старается не встречаться с ней. Как-то неловко глядеть на новую жену отца, и он приходит, когда ее нет — рано утром или уже под вечер.

Темка лежит на животе. Над спиной, на железных палочках, — белая простыня вроде палатки. Горящая ветка сожгла Темке кожу на спине. Вместо сгоревшей врачи прилатали ему чужую. Но ожог перевязывать нельзя, и Темка лежит все время на животе, под белой палаткой.

Сзади, за кроватью, стоит деревянная подставка. К ней привязан сосуд с какой-то жидкостью. От сосуда к Темкиной ноге тянется тонкий шланг. Жидкость потихоньку втекает в Артема.

Он почти все время спит. Ему дают такое лекарство, чтоб спал. Во сне Темка дергается, ему охота перевернуться на спину или свернуться поудобней, калачиком, но отец удерживает его. На спину Темке никак нельзя. Ни за что!

Однажды утром, когда, осторожно ступая, Толик вошел в палату, отец не обернулся к нему. Он спал тоже — сидя, свесив голову.

Толик на цыпочках подошел к кровати, сел напротив Темки и стал разглядывать его.

Как изменяет болезнь человека! Круглое Темкино лицо вытянулось и похудело, обострились скулы, потускнел румянец на щеках.

Толик тихонько вздохнул.

Если честно сказать, он завидует Темке. Досадует, что это с Темкой случилось, а не с ним. Правда, если уж совсем-совсем честно, то все-таки страшновато в больнице лежать. Сколько уколов всяких! И эта жидкость прямо в ногу течет. И палатка. И боль…

Сколько раз видел Толик, как выступают у Темки слезы от боли. Но он хлопает ресницами, говорит, не глядя на отца: «Сестру!» — и отец нажимает кнопку. Прибегает белоснежная медсестра и дает Темке таблетку от боли или колет его острой иглой, и Темка успокаивается, слезы уходят у него из глаз. Но Толик-то понимает, что все это значит. Понимает, как тяжко его дружку.

Толик вглядывался в Темкино осунувшееся лицо и все думал: сумел ли бы так он? Ни разу не пикнуть. Не застонать. Ни разу не позвать маму.

Нет, что ни говори, а Темка — человек! Может быть, это смешно покажется, если кому сказать, но Темка даже герой. Спас шесть цыплят. Шесть цыплят — может, и смешно, но тому, кто не знает, как любит Темка своих дельфинов и кашалотов. А если любишь дельфинов и считаешь, что они похожи на человека, — значит, вообще все живое пожалеешь, когда вот так случится. Темка пожалел. Не в словах пожалел, не в уме только, не про себя, как это часто бывает, а на самом деле. И вот обгорел. Зато цыплята живы.

Толик завидовал Теме, своему геройскому товарищу, думал, что он бы все-таки не сумел, и оттого глядел на спящего Артема уважительно, будто на взрослого.

В самом деле, этот пожар как бы разделил их. Толик остался таким же мальчишкой, как был, а Темка сразу стал взрослым.

Больно ему, беда такая навалилась, а Темка по-прежнему на своем стоит, по-прежнему тверд как камень. Сказал тогда — так и делал, и никакая боль ему не мешала твердым оставаться.

Забывшись, Толик швыркнул носом. Отец вздрогнул, дернулся к Темке, подумав, что это он, но увидел Толика и сказал успокоенно:

— А-а, это ты.

Тотчас открыл глаза и Артем.

Толик подмигнул ему и достал из-за пазухи цыпленка. Одного из шести. Протянул Темке. Артем улыбнулся, погладил малыша по пушистой желтой спине. Толик поставил цыпленка на пол, и тот покатился желтым шариком, смешно поскальзываясь тонкими лапками и тихонько тиликая. Сколько Толику биться с бабкой пришлось из-за этих цыплят! Но он настоял. Они теперь в сарае живут, пока Темка, хозяин их, не поправится.

Отец наклонился к Темке, взбил ему подушку.

— Пить хочешь? — спросил он, но Темка резко отвернул лицо к стенке.

Отец сел понурясь, будто получил оплеуху, принялся разглядывать свои ботинки. Потом вздохнул и попросил Толика не уходить, пока он покурит. Он редко курил в эти дни — ведь, пока Тимка спит, от него не отойдешь, — и поэтому возвращался в палату не скоро и чуть позеленевший. Выкуривал, наверное, подряд кучу сигарет.

— Молчишь? — спросил Толик, когда отец вышел.

— Молчу! — ответил Темка.

Да, прав был когда-то Толик. И грустно и смешно устроена жизнь. Отец дежурит возле Темки, сидит, как верный пес, а Темка, просыпаясь, не испытывает к отцу никакой благодарности, молчит упорно, только отворачивается, сжимает губы в тонкие полосочки да хмурится. И самое смешное, что Толик Темку понимает. И вполне согласен с ним.

У них будто борьба. Кто — кого. Отец Темку или Темка отца. «Генеральное сражение», — думает Толик. Да так оно и есть. Все сейчас выясняется. Кто победит. Кто на своем настоит.

Темку с ложечки кормят, чтобы удобней ему было, так он из отцовских рук еду не принимает. Ждет, когда мать придет. Или сам ест, морщась, неудобно глотая еду сквозь железные прутья кровати. Будто сквозь решетку ест: тарелка на воле, а сам — в тюрьме.

И еще одно. Отец все время рядом, а Темке не встать, в туалет не сходить. Матери он стесняется, про медсестру и говорить нечего. И у них с Толиком заговор. Едва отец покурить выходит, Толик бросается под кровать, достает стеклянную посудину, которая смешно называется — «утка», и Темке помогает сделать что надо. Плохо только — на дверях в палате крючка нет, и Темка волнуется, краснеет и дрожит, боится, что кто-нибудь придет. Больше всего боится, если войдет отец. Но они успевают каждый раз. И Темка сразу веселей становится. А Толик его рассмешить старается. Стойку на руках пробует сделать, но у него никак не выходит, и Темка смеется, удивляется, почему у Толика такое простое дело не получается. Или Толик цыпленка к Темке подносит, и тот кормит его крошками прямо у себя на подушке. Цыпленок проваливается на мягкой подушке, клюет хлеб и падает. Ребята хохочут-заливаются!

Потом отец входит. Снова садится на пост. Или говорит вдруг Темке бодрым голосом:

— Ну, давай почитаем!

Темка сводит брови, отворачивается к стене, закрывает уши руками. Тяжелым, тягучим взглядом отец смотрит на Темку. Видно, ему хочется сказать что-нибудь резкое, злое, но он сдерживается. Желваки ходят у него на щеках. Отец раскрывает мятую книгу с желтыми страницами и читает вслух. Книгу достали из Темкиных штанов, когда его привезли в больницу; это все та же «Собака Баскервиллей», и отец читает ее снова.

Темка зажимает уши руками, но отец словно не видит этого. Он читает и читает вслух, зажигается, говорит страшным голосом, когда доходит до жуткого места, и Толик слушает его, опять пугаясь. Ничего, что второй раз. Такое сто раз слушать можно.

— «…В расселине, где горела свеча, появилось страшное, изборожденное следами пагубных страстей лицо, в котором не было ничего человеческого», — таинственным голосом читал отец. Нет, от таких книг мурашки по коже ползли, и Толик снова с удивлением и завистью смотрел на Темку. Он бы не выдержал, хоть немного приоткрыл уши, чтобы слышать, но у Темки даже пальцы побелели. Вот как не любил он отца! Вот как не хотел слышать даже его голоса!

Толику становилось совестно, что он сидит тут, развесил уши, когда Темка бастует, ведь, в конце концов, у них заговор; не один Темка против отца, а они оба, вместе, и он поднимался с белого как снег табурета. Тихонько, на цыпочках шагал к двери. Там останавливался. Еще раз глядел на упорного Темку. Потом на отца, который читал.

Толик вздыхал и выходил из палаты, думал: чем же кончится все-таки эта дуэль? Кто победит?

И кто окажется правым?

Цыпленок шуршал под рубашкой, щекотал живот. Толик всегда боялся щекотки, но теперь было не до смеху. Он весь сжимался от напряжения, думая о своем. Весь сжимался, каждой своей клеточкой, желая помочь Темке, который остался там, наедине с отцом.

— Выдержи! Выдержи! — шептал Толик ссохшимися губами и думал, какой хороший человек Темка, какой верный товарищ, какой твердый и настойчивый, раз что-то сказал.

И еще он думал вот о чем. Если ему, Толику, трудно, если он устал от всей этой борьбы, то как же должен устать Темка? И сколько сил в нем, сколько самоотверженности, если он — совсем ведь мальчишка, а столько лет воюет.

Со своим отцом сначала, чтоб не пил. Потом с матерью — чтоб не прогоняла отца. А сейчас с чужим отцом — чтобы ушел.

Толик вздыхал и думал, думал и вздыхал…

Трудно все-таки жить на белом свете!

 

9

Одного никак не мог понять Толик: отчего так волнуется мама? Всего раз она видела Темку, тогда, возле магазина, наверное, и разглядеть его толком не сумела, а как услышала, что Темка обгорелый лежит в больнице и от него отец не отходит, так разволновалась — просто удивительно! Спрашивает каждый день: «Как Темка?» А потом обязательно: «Как отец?»

Темка поправляется потихоньку, а отец — что отец, сидит на белом табурете, да и все.

Хотя, конечно, не все. Сидит на табурете пришибленный.

Толик сначала думал — это он из-за Темки. Виноватым себя считает. Ведь Темка из-за него ушел. Не ушел бы, не попал бы и в эту больницу. Но когда и на Толика отец смотрит, вид у него такой же. И голос заискивающий. Будто он и перед Толиком виноват. Кругом виноват, перед всеми.

Отец глядит на Темку и Толика, и вид у него такой, словно они не мальчишки, а судьи какие-нибудь. А он их суда ждет.

Темка свой приговор вынес — зажимает руками уши, молчит, отворачивается. И Толик вынес — не может простить отцу измены.

Но нелегкое это дело судить, да еще взрослого, да еще родного отца. Умом не прощает Толик отца, а сердцем его жалеет. Ведь отец! Ведь родной человек!

Вот случилось все это, изменил отец Толику — и словно в тень куда-то отошел, отодвинулся. Но как вспомнит Толик зимнюю ночь, белые ветви в палисаднике напротив, отец словно к нему возвращается. Выходит откуда-то из темноты. И больно становится Толику, будто что-то он потерял и не найдет уже никогда.

Щемит у Толика внутри, жжет, щекочет в горле, и жалко ему смертельно отца.

Из-за этой жалости все и вышло.

Глядел, глядел Толик на отца и вдруг шагнул к нему, руку протянул, погладил по колючей щеке вместо приговора. Отец вскинул на него глаза, и они сразу черными стали, как глубокий омут.

— Хвост морковкой! — тихо Толик сказал, как отец говорил ему когда-то, и вздрогнул. Потому что отец заплакал.

Сколько всякого было в этот год — скандалов, неприятностей, разочарований, обид, — но ничто не потрясло Толика, как это.

Плечи у отца не вздрагивали, как у мамы, когда она плакала, он прижал их к голове, будто хотел прикрыться, будто хотел спрятаться от мальчишечьих глаз, будто стыдился, что не выдержал, что открылся другим, да еще младшим, — как трудно ему, как невыносимо трудно…

Толик стоял возле отца, повесив руки, совсем растерявшись, не зная, что делать, что сказать, надо ли что-нибудь делать и говорить.

Скрипнула Темкина кровать. Толик обернулся и увидел Темкины глаза. Темка смотрел ошалело, глаза его походили на два черных кругляша, а брови торчали крутыми галками. Потом в Темкиных глазах что-то мелькнуло, что-то такое новое появилось, какое-то сожаление, что ли, или, может быть, жалость — в общем никогда такого в Темкиных глазах Толик не видел раньше! Решимость — да, злость, отчаяние видел, а такого — нет!

Темка смотрел мгновенье на отца такими вот новыми глазами, заскрипел опять кроватью и вдруг сказал:

— Петр Иванович!.. Петр Иванович, почитайте!

Отец не шевельнулся, только тяжело вздохнул, прикрывая лицо ладошкой, словно козырьком; потом вдруг встал, все еще закрывая лицо, стыдясь его показать мальчишкам, и вышел в коридор.

Толик опять взглянул на Темку, и Темка отвернулся, потому что теперь у Толика в глазах мелькнуло что-то новое. И не хотел он об этом думать, но уж так получилось — получилось само собой, — и ничего Толик не мог с собой поделать. Да, вынес он свой приговор отцу, как и Темка его вынес, но вот пожалел он отца и тут же осуждающе на Темку взглянул: чего, мол, ты так жестоко? Странно устроен человек. Вместо того чтобы на себя посмотреть сначала, себе сказать: а сам-то ты какой? — на товарища первым делом глядит, его судит.

Темка от Толика отвернулся, понял его и обиделся, конечно; и Толику стало стыдно, что так получилось, нехорошо как-то, не по-товарищески…

Вот ведь, ни слова друг другу не сказали, только посмотрели — и все поняли оба. Секунда какая-то, а больше длинного разговора.

Стукнула дверь, и вошел отец. Лицо спокойное, будто ничего и не было. Будто выходил покурить — и все.

Прошел широким, решительным шагом к табурету, уселся покрепче, раскрыл «Собаку Баскервиллей», взглянул неторопливо сперва на Темку, потом на Толика. Но хоть смотрел отец спокойно, и делал все уверенно, и старался быть взрослым перед невзрослыми мальчишками, Толик вдруг почувствовал, что отец только делает вид и что никакой он не спокойный. Слезы были правдивее всего, что он делал теперь, а это значило, что отцу плохо — плохо всерьез, по-настоящему. И дело вовсе не в Толике и не в Темке, не в том, что они судят отца, — из-за этого он не стал бы плакать. Видно, плохо у отца везде и всюду, плохо со всех сторон.

Толик вглядывался в отца, вслушивался в его удивительно спокойный голос, которым он читал про ужасающие происшествия в «Собаке Баскервиллей», и не верил этому спокойствию, потому что так читать эту книгу и быть таким равнодушным можно, только вовсе не думая о книге, а думая отрешенно свое. Он сравнивал отца с путником, который заблудился в лесу, мечется то вперед, то назад, то вбок и уже совсем отчаялся, уже крикнул что было сил, но вот снова спохватился и снова упорствует, не желая признаться, что заблудился.

И хотя Толик думал так, вглядываясь в отца, не веря его спокойствию, он радовался все-таки.

Радовался, что Темка лежал теперь, не закрывая уши, что он слушал внимательно чтение отца, что он поступил справедливо и по-взрослому, по-мужски, попросив отца почитать, дав понять ему, что есть вещи, которые выше их вражды. Дав понять, что если враг признается врагу в поражении, пусть на минуту даже, то другой враг всегда найдет в себе благородство, чтоб понять, и простить, и пойти на уступку.

 

10

В Темкину палату будто ветер ворвался.

Ворвался, промчался по углам, освободил комнату от застоялого запаха лекарств, наполнил ее свежим воздухом, от которого в груди легкость и чистота.

И сразу веселей в палате стало.

Толик сидит тихонечко, следит, как подросший цыпленок на полу скачет, про себя улыбается, потому что Темка цыпленка даже не замечает — глядит на отца блестящими глазами, и говорят они, говорят, говорят…

Про «Собаку „Баскервиллей“, которую они вместе прочитали. „Могло ли так быть?“ — Темка спрашивает, а отец отвечает: „Почему же нет? Если огромного дога выкрасить фосфором и выпустить ночью, можно представить себе, какое это ужасающее зрелище, да еще в такой местности, какая в книге описана, — сплошные болота и на много километров никакого жилья, плюс легенда, которая ходила в том крае, плюс то время, о котором шла речь, — начало двадцатого века“. Темка улыбался, размышлял, можно ли теперь пса покрасить, и отец отвечал, что конечно, что теперь еще проще, можно обойтись без фосфора — фосфор, что ни говори, а очень вреден, собака Баскервиллей должна была бы скоро сдохнуть, но теперь есть специальные краски, которые светятся в темноте и совсем безвредны.

Темка тут же настораживался, взгляд его утопал где-то в потолке, будто он уходил из палаты, потом возвращался и обсуждал с отцом пришедшую к нему идею — выкрасить такой краской стадо прирученных дельфинов и проследить их жизнь ночью, в темном море, это было бы очень интересно и важно, потому что Темка нигде еще не читал, чтобы велись ночные наблюдения за дельфинами, никто не видел, как, к примеру, и где они спят…

Отец улыбался, соглашался, что да, что это действительно было бы здорово и что, наверное, можно было бы заснять движение светящихся дельфинов, изучить их ночные пути и внести вклад в науку.

Тут Темка рассказал отцу про фотоаппарат, который они с Толиком нашли в овраге, про то, какой этот фотоаппарат был тяжелый и неуклюжий, и очень жалел, что его не удалось спасти, а то бы они сейчас профотографировали прямо тут, в палате: Темка — отца, отец — Темку, а потом и Толика, ведь это же очень важно — уметь фотографировать, и всегда может пригодиться в жизни, кем бы ты ни был — акванавтом, или инженером, или летчиком.

Отец кивал, глядя на Темку, на его разгоревшиеся щеки и блестящие глаза, соглашался с ним, и Толика они оба совсем не замечали.

Но Толик ничуть не огорчался — что он, при чем тут он, если у отца с Темкой отношения наладились, если помирились они, ведь, в конце концов, это правильно, это очень верно, что люди друг с другом по-человечески разговаривают и у них нормальные отношения, так и должно быть.

А кроме того, дела у Темки шли на поправку, и это важней всего. Убрали уже палку, к которой сосуд с жидкостью привязан был и откуда эта жидкость Темке в ногу лилась. Убрали и палатку над Темкой, на бок ему потихонечку поворачиваться разрешили. Сильной боли теперь Темка не чувствует, губы не кусает, а улыбается во весь рот. Улыбается — вот что главное! Целый день они друг другу улыбаются. Темка и отец.

У отца так прямо будто крылья выросли. Словно он от какого-то груза освободился, скинул камень со спины. Плечи уже не висят — ключицы из-под рубашки не выпирают, голову прямо держит, белозубо улыбается, и морщины возле губ разгладились.

И старается отец изо всех сил. Старается, чтоб Темка его полюбил.

Про тот разговор о светящихся дельфинах и о том, что хорошо бы научиться фотографировать, Толик сперва забыл, но оказалось, это не только разговор.

Однажды он пришел проведать Темку, открыл дверь, улыбнулся, навалившись на косяк, что-то щелкнуло возле Темкиной кровати, и глаза у Толика округлились. На тонких ножках рядом с Темкиной подушкой стоял маленький глазастый прибор и глядел на Толика блестящим выпуклым очком. Темка нажимал какую-то кнопку на фотоаппарате, отец сидел на корточках у штатива, и оба они походили на пулеметный расчет, который залег за своим оружием.

Вот это да! Толик даже охнул, вглядываясь в блестящую машинку.

— Иди! — кричал ему весело Темка, повернувшись на бок. — Краткосрочные курсы обучения фотографии! Сегодня вечером будем проявлять и печатать.

— Печатать, — поправил его, улыбаясь, отец, — пленку я проявлю раньше.

Темка с отцом стали наперебой объяснять Толику, что тут к чему, куда глядеть, как ставить выдержку и что такое диафрагма — то же, что и у человека в животе, сжимается и раскрывается, — какая бывает фотопленка, но тут Толик запутался, никак не мог усвоить, что такое фотографическая чувствительность.

— Ну ладно! — сказал, смеясь, отец. — На первый раз обоим вам достаточно теории, давайте снимайте друг друга и что хотите — все-таки тридцать шесть кадров.

Толик и Темка стали щелкать вокруг, вырывая аппарат из рук друг друга, обстреливать друг дружку, отца, палату и улицу за окном. Улицу снимал, конечно, Толик, и Темка при каждом щелчке спрашивал его:

— Что снимаешь? Что?.. А теперь?

— Троллейбус! — кричал ему возбужденный Толик. — Воробья! Девчонки какие-то идут!

И Темка счастливо смеялся в ответ.

— Вот встану скоро, — сказал он мечтательно, — и наснимаем кучу всего! Всяких птиц! Всяких зверей!

— Где ты возьмешь их? — удивляясь, спросил Толик. — Одни воробьи! Ну, цыплята наши! Ну, кошек да собак наснимать можно, но ведь это же не звери и не птицы.

— В лес поедем! — ответил Темка и повернулся к отцу. — Поедем в лес, Петр Иванович? Когда поправлюсь.

— Поедем! — сказал отец. — Вот можно бы на пароходе поехать, вниз по реке. В пятницу отправиться под вечерок, а вернуться поздно в воскресенье, все-таки два выходных! И порыбачить можно, и птиц поснимать. Знаю я одно такое местечко.

Толик поглядел на счастливого отца и улыбнулся, потому что было похоже, это не отец обещал поехать с ними на пароходе, а ему самому кто-то обещал, и он радовался, как мальчишка.

— А пока учитесь! — сказал отец. — Хорошенько учитесь, снимать птиц надо поодиночке, тихо, меня с вами не будет, никто не подскажет. А в лесу снимать надо иначе, чем на солнце, — другая диафрагма, другая выдержка, — и объяснял подробно опять, какая зависимость между пленкой, тем, как предмет, который снимаешь, освещен, выдержкой и диафрагмой.

Мальчишки решали фотографические задачки, и оказывалось, что это совсем как в математике, — нужно знать правила, но одних правил все-таки мало, обязательно должен быть навык, опыт, практика. Они снимали теперь уже не впопыхах, а обдумывая каждый раз, как и какую диафрагму поставить, что снять, с какой выдержкой, пока не кончилась пленка.

Потом отец достал кассету и ушел, оставив мальчишек одних, и они все крутили фотоаппарат, щелкали впустую затвором, целились друг в друга, пока наконец Темка не спохватился.

— Хватит, хватит, — сказал он. — Повесь-ка, пока не доломали, а то и поехать никуда не придется.

Толик послушно повесил фотоаппарат, и вдруг неприятная мысль кольнула его. Он попробовал прогнать ее поскорее, но ничего не вышло. Такие гадкие мысли, видно, не исчезают бесследно, они сразу отражаются в человеке, сразу отпечатываются в нем — там, внутри, в душе или на лице, в зависимости, наверное, от того, кто какой человек, — и Темка сразу заметил это, спросил Толика, что с ним.

— Ничего! — равнодушно ответил Толик, стараясь отогнать эту гадость.

Но она не отгонялась, а, наоборот, вырастала, становилась все огромней, будто в Толика забралась обезьяна. Сначала обезьяна была малюсенькая, едва заметная, но она вырастала с каждой секундой, вырастала в мохнатую гориллу, отчего-то похожую на бабу Шуру. «Чей фотоаппарат-то? — шептала горилла бабкиным голосом. — Чей, а? Чей? Твой или Темкин? Не знаешь? Ну так знай! Темкин. Это ему отец подарочек такой сделал. Ему — понял? — а не тебе! А ты сын родной. А Темка никакой не сын! Ну-ка, ну-ка вспомни, когда тебе отец такие подарки делал? Не вспоминай! Никогда!»

Горилла внутри Толика приплясывала, колотила себя по бокам длинными мохнатыми лапами, разевала огромную, до ушей, пасть, радовалась чему-то; и чем быстрей она росла, тем ниже опускал Толик голову, тем противней было ему.

Он боялся посмотреть Темке в глаза, он стыдился самого себя.

Человек не выбирает свои мысли, они приходят к нему сами по себе, не спросясь — и хорошие и гадкие, — ничего уж тут не поделаешь. Надо только, чтоб гадкие мысли не стали делами, — потому человек и называется человеком. Надо суметь эту гориллу вовремя взять за хвост и вышвырнуть из себя. Сразу увидишь, как легко и просто тебе стало. Сразу почувствуешь, как хорошо без дурных мыслей, — никто не топчет тебя внутри мохнатыми лапами. Надо только поскорей это сделать. Промедлишь, пожалеешь ее — и станешь ей сродни. Будешь ходить с мохнатой душой. Улыбаться людям, а внутри ненавидеть их.

Толик поднял голову, глубоко вздохнул. «Прочь, горилла, прочь!» Он даже руки поднял, на нее замахиваясь.

— Ты чего? — повторил удивленно Темка, пристально вглядываясь в Толика.

Тот прикрыл глаза, переводя дыхание. Горилла уменьшилась, снова становилась малюсенькой. «Прочь!» — рыкнул на нее Толик, думая, что маленькую прогнать будет проще. Но она и не подумала исчезать. Просто сжалась в точку и свернулась в клубок. Заснула.

«Вот гадость! — подумал про себя Толик. — Вот мерзость!» Но Темка глядел на него вопросительно, и нужно было что-то отвечать.

— Да ну! — сказал он. — Так! Мура!

Действительно, какая это мура! Никогда и никому не завидовал Толик, а тут позавидовал, да и кому — закадычному дружку, Темке! Темке и так живется несладко! Похуже, чем ему. А тут стало только налаживаться — и нате! Позавидовал первый же друг!

Темка пристально вглядывался в Толика, будто слушал его тайные мысли, а потом сказал погрустнев:

— Ты не бойся! — сказал он. — Аппарат этот твой. Я его от Петра Ивановича не возьму, уговор дороже денег… — Он промолчал, а Толик даже рот приоткрыл от удивления: как это Темка понял? — Ты знаешь, — задумчиво проговорил Темка, — я будто сплю, сплю все время… Есть такая болезнь — летаргия. Человек засыпает и может много лет подряд проспать… Вот будто и я сплю и не могу очнуться. Проснусь — и все дальше пойдет по-старому.

Толик медленно покрывался красными пятнами. Маленькая горилла исчезла в нем, испарилась. Остался лишь стыд — жуткий, неповторимый стыд перед Темкой. Как могла появиться эта горилла, как он мог подумать такое!..

Толик вздрогнул: точно! Это точно! Это в нем проснулась бабкина кровь. Ведь он внук этой скряги, этой жадины, которая из-за жадности раскрошила всю семью, словно ломоть хлеба. И эта жадность теперь вдруг проснулась в нем!

Он сидел красный как рак и вдруг вскочил с табуретки и выбежал на улицу. Как стыдно ему было!..

Возле больницы носом к носу Толик столкнулся с отцом и мамой. В руках у отца была большая картонная коробка.

Толик стоял возле них, пораженный, не зная, что делать: то ли пройти мимо, то ли обрадоваться, раз отец и мама стоят и разговаривают. Раньше бы он обрадовался, конечно, что тут говорить, но сейчас он не знал, как быть, потому что голова его была забита совсем не этим, а Темкой, фотоаппаратом. А главное — собой.

Нет, лучше утопиться или забраться на крышу и броситься сверху вниз головой, чем быть похожим на бабку. Это ужасно, если у него бабкина кровь! Правда, сейчас все успокоилось, горилла исчезла, оставался лишь стыд перед Темкой. Но кто знает, вдруг горилла появится снова? В другой день, из-за других случаев и людей? Вдруг она будет просыпаться часто — это же кошмар! Он, Толик, исчезнет, а командовать им станет такая вот обезьяна. Хоть и человекоподобная, но не человек.

Расстроенный Толик не заметил, что отец и мама совсем не взволнованы встречей.

«Мама, — вспомнил Толик, — интересуется Темкиным здоровьем. Вот она и пришла узнать, как и что. И увидела отца. Что особенного?..»

— Я проявил пленку, — сказал отец Толику. — Сейчас будем печатать.

— Прямо в палате? — удивилась мама, будто она уже знала про все — и про фотоаппарат, и про то, как они снимали сегодня.

— Прямо в палате! — улыбнулся отец. — Николая Ивановича помнишь? Так он тут главврачом. Разрешит!

— Ну идите! — ответила спокойно мама. — Счастливо!

Она повернулась и не спеша пошла по улице. Толик вздохнул, постепенно приходя в себя, и они отправились к Темке.

— Ничего! — сказал ему отец, обняв за плечо. — Скоро всему конец.

Толик подумал, освобожденно вздыхая, что правда, скоро всему конец, скоро уж, совсем скоро выпишут Темку из больницы.

Но оказалось, они не поняли друг друга.

Совсем не поняли.

Выяснилось это позже, а пока отец отворил дверь в Темкину палату и стал вынимать из коробки увеличитель, пластмассовые ванночки, красный фонарь.

Он хлопотал, а Темка глядел на Толика удивленными глазами, видно, не понимая, отчего он убежал. Но едва они устроились поудобнее и кинули в ванночку первый листок бумаги, Темка все забыл. Глаза у него яростно засветились при красном таинственном свете, он подмигнул Толику и шепнул ему в самое ухо:

— У тебя законный отец!

Толик легко вздохнул, снова радуясь за Темку и за отца, увидел, как, словно по велению волшебника, в ванночке под красным фонарем на белом листе бумаги прорисовывается он сам — все ярче и четче: распахнутая рубашка в клеточку, рот до ушей, брови вразлет и точечки глаз.

Толик смотрел сам на себя, прислонившегося к косяку возле дверей в Темкиной палате, и поражался чуду остановленного времени.

Толик принес этот снимок домой еще мокрым, свернув трубочкой. А наутро, когда бумага просохла, мама приколола карточку кнопкой к стене. Повесила в тот угол, где бабкина икона висела, только пониже.

— Ну вот, — сказала смеясь. — Теперь ты наш бог!

— Чей это ваш? — усмехнулся Толик, поглядывая на смурную бабку.

Возьмет еще да в знак протеста порвет карточку. А ведь жалко, все-таки первый настоящий снимок. Не такой, когда перед фотоаппаратом окаменевший сидишь и фотограф тебе, словно маленькому, обещает: «Гляди сюда, сейчас птичка выскочит», — а человеческий, какие у взрослых бывают. Да и сфотографировал Толика не кто-нибудь — Темка.

— Наш! — весело подтвердила мама, будто и не замечая бабки. — Наш! Наш! — И засмеялась, словно горох рассыпала.