1
Прошла зима, прошло лето, отстучали по крыше дожди, и снова настала зима с длинными и короткими синими сумерками.
Алеша любил этот тихий час, когда все за окном начинало густеть, тушеваться синей краской. Люди, идущие по улице, деревья, дома теряли четкость своих очертаний, потом все вокруг окуналось в сиреневую краску, будто кто-то, спохватившись, добавлял черноты.
Улица постепенно пропадала: сначала исчезали дальние дома, образуя лишь темную полосу, потом мостовая, прохожие, и наконец тьма сменяла сумерки.
Алеша сидел у окна, глядя на улицу. Он всегда в этот час вспоминал отца. Подумать только, год, почти год, целый год прошел с тех пор, как они узнали о его смерти. Алеша все не верил этому, все ждал похоронную, а похоронной не было, и он радовался, и говорил все время маме, что отец жив, а она гладила его, как маленького, по голове и велела ему успокоиться.
Успокоиться… Как можно тут успокоиться?
Нет, отец был жив, Алеша знал это наверняка, а солдат ошибся, его самого в том бою сильно ранило…
Алеша вспомнил, как забилось у него тогда сердце, как побежал он домой, прыгая через две ступеньки, за ключом от почтового ящика.
Этот синий почтовый ящик! Сколько бы раз в день ни проходил мимо него Алеша – хоть сто раз, – он останавливался и заглядывал в черные дырочки, в темные его глаза. А ящик смотрел на Алешу своими дырками, всегда пустыми…
Но Алеша не отступал. Шел ли он в школу и даже опаздывал при этом, или мчался куда-нибудь с Гошкой, или бежал за хлебом в магазин, – он непременно останавливался у своего почтового ящика и заглядывал в него. Про себя он даже говорил шепотом, будто ворожил: «Ну, Синий! Давай, Синий!» Но синий ящик молчал. А в тот вечер в глазах у ящика что-то светилось. Письмо!
Алеша побежал за ключом, прыгая через две ступеньки, а когда дрожащими руками открыл ящик, оттуда выпал четырехугольный листок – нет, не письмо от отца, а повестка из военкомата. Маме.
Военкомат оказался длинным коридором с множеством белых фанерных дверей. В коридоре стояли какие-то парни, курили, возбужденно переговаривались. У тумбочки с телефоном сидел лейтенант, такой же молодой и румяный, как парни, толпившиеся в коридоре, но очень серьезный, с нахмуренными бровями и с красной повязкой на рукаве.
Лейтенант вежливо козырнул маме, внимательно рассмотрел повестку, исчез на мгновение, но тут же вернулся и сказал, что военком их ждет.
Мама велела Алеше подождать тут, в коридоре, но лейтенант улыбнулся и сказал, что к военкому им можно идти вдвоем, даже лучше, если вдвоем.
Из-за стола поднялся черноволосый майор и, хромая, пошел навстречу маме и Алеше, держа в руках какую-то красную коробочку. Он подошел к ним и сказал негромко:
– По поручению правительства передаю вам на вечное хранение орден Отечественной войны, которым за свой подвиг награжден посмертно ваш муж и отец майор Журавлев Алексей Петрович…
Это было еще тогда, почти год назад, и лейтенант с майором усаживали в мягкое кресло маму и поили ее водой. А Алеша стоял в углу, сжимая красную коробочку, которую, когда стало плохо маме, сунул ему впопыхах майор, и слезы сами собой катились у него по щекам.
2
С того дня, проходя мимо почтового ящика, Алеша никогда не убавлял шагов и даже отворачивался от него, словно железный лупоглазый ящик был в чем-то виноват.
Отца не было, не было совсем, он остался где-то под Москвой, как сказал им сначала тот солдат, а потом военком, и никто, никакими силами не мог возвратить его, и никаких писем не могло прийти от него теперь.
Это так часто бывает в жизни, особенно на войне – был человек, и нет человека.
Это так все просто и так все понятно – война есть война и жизнь – это жизнь.
Но как поймешь, как примешь это сердцем, если ты знаешь, как улыбался человек, которого нет, как он курил, как он ходил, как сердился? Если ты помнишь его лицо, его голос, и, кажется, закрой глаза, протяни руки и ты дотронешься до него и сможешь погладить его волосы, потрогать небритую его щеку или коснуться жестких и холодных звездочек на погонах.
Алеша часто думал об этом удивительном несоответствии, когда человека нет, но он есть, он погиб, но он живет – вот в нем, в Алеше, в его памяти, в его мыслях об отце.
Он думал об этом, и иногда ему приходила мысль, от которой становилось жарко: а что, если он забудет отца? Прошел целый год, и даже сам Алеша замечал, что если он идет по улице, или сидит в школе, или с Гошкой гоняет на велосипеде, или катается на лыжах, – что, если он занимается чем-то и вдруг вспоминает отца, он видится ему как-то смутно, как бы издалека.
Неужели он начинает его забывать?
В этом было страшно признаться даже самому себе, и часто, вернувшись домой, Алеша, не раздеваясь, подходил к столу и долго смотрел на довоенный снимок: ромашковое поле, расстегнутая гимнастерка, ветер лохматит волосы…
И все-таки отец уходил от него. Медленно, потихоньку, но уходил, и только фотография да зимние сумерки соединяли их вновь…
И утихала боль. Отступало куда-то вдаль горе. И, может, ушло бы совсем, если бы война, которая гремела где-то там, за тридевять земель, не напоминала о себе каждый день каждому человеку.
Они шли из школы, не спеша шли – кто не знает, как это приятно идти не спеша из школы, да еще после шести уроков! Шагаешь себе, валенки скрипят по свежему снегу, и дышится легко, свежо. О чем-то там они говорили меж собой пустяковом, и вдруг кто-то хлопнул Алешу по плечу и пробежал вперед. Обернулся и крикнул:
– Немцы! Немцы там!
– Гляди-ка, – сказал Гошка, – да это Толик. Помнишь, тот, на пляже.
Толика они догнали в один миг, хотели в сугробе выкупать, но он сказал:
– Взаправду! Там немцы!
У старого овощехранилища они увидели толпу – детей и женщин. Толпа, будто улей, громко гудела.
Толик кинулся вперед, они растолкали теток и обомлели.
Рядом со старым овощехранилищем, по краям неглубокой ямы, стояли три женщины в полушубках, с винтовками наперевес, а в середине были… немцы. Настоящие, живые немцы!
Алеша даже опешил. Чего-чего, а увидеть немцев здесь, в их городе, – об этом он и подумать никогда не мог! Кайлами и лопатами фрицы долбили мерзлую землю; одеты они были все по-разному – кто в серо-зеленые шинели, а кто уже успел раздобыть телогрейки. На голове у каждого была пилотка с опущенными краями, и лица – красные от мороза – выглядывали из-под этих пилоток, будто орехи из скорлупы.
Женщины с винтовками ходили вокруг немцев, толпа все росла, все прибывала, и охранницы покрикивали время от времени:
– Граждане, потеснитесь! Потеснитесь, граждане!
Алеша усмехнулся. Как же, потесниться! Ведь немцев, фашистов этих, в первый раз люди живьем, а не на картинках видят. И у каждой тетки, и у каждого пацана, который тут торчит, глаза на немцев пялит, там, на фронте, кто-нибудь есть. И вот такие фрицы по ним целят, норовят убить, так какой же человек мимо пройдет, не посмотрит своими глазами, что это за народ такой, который всех убить, все сжечь, все раздавить хочет.
Но хотя Алеша и думал так, странное дело, вот именно к этим немцам он не испытывал никакой ненависти, никакой злобы. Да, это были враги, пусть пленные, но враги, и умом он знал и понимал это. Но Алеша, вглядываясь в пленных, с удивлением замечал, что у одного непомерно длинный нос, а у другого синие глаза и белесые брови, почти как у Гошки, видел, что немцам холодно в своих серо-зеленых шинелях, и они стараются работать поскорей, чтоб согреться, – он видел все это и с удивлением думал, что сними с этих фрицев пилотки и шинели, одень их, как всех, они, может, ничем не будут отличаться от других людей.
Прежде фашисты представлялись ему какими-то звероподобными существами, извергами, такими, как рисовали их на карикатурах. Разглядывая эти картинки, он понимал, что это лишь картинки, а на самом деле фашисты – люди, такие же, как все, с головой, с руками и с ногами, и руки у них не покрыты густой псиной шерстью, как на картинках. Вот только внутри у них не как у людей.
Но внутри – этого он не видел, как заглянешь туда, – а видел людей, одетых во все немецкое, кайлами и лопатами рубивших мерзлую землю и старающихся согреться…
А немцы молотили землю, врываясь в нее, и вдруг Алеше показалось, что это они нарочно влезают в землю, хотят спрятаться от толпы, от женщин и ребят, которые смотрят на них.
Неожиданно длинноносый немец, которого Алеша приметил среди немцев, бросил лопату, снял с лысеющей головы пилотку, поднял ее края, лихо надел снова и крикнул, обращаясь к толпе, коверкая русские слова:
– Всьем… вам… будьет кап-пут, русский свинья!
Толпа вначале притихла, разбирая его слова, не понимая, что этот длинноносый немец говорит такое им, женщинам и ребятишкам, и вдруг загудела.
Охранницы, растерявшись, не зная, что делать, стараясь защитить доверенных им пленных, повернулись к толпе, направив штыки на людей.
Алеша увидел, как какая-то старуха, не разобрав, видно, слов немца, увидев только повернутые штыки да услышав шум толпы, побежала вдоль по улице. Но все остальные стояли, кричали.
Алеша все смотрел на лицо длинноносого немца. Он стоял, надменно глядя на толпу, чуть ухмыляясь, наглый и уверенный в себе. К нему подбежал другой немец, что-то залопотал ему по-своему, но длинноносый оттолкнул его, продолжая разглядывать толпу так, будто перед ним действительно было какое-то стадо. Потом немец открыл рот, и Алеша подумал сначала, что он зевает. Но немец засмеялся. Он хохотал, показывая длинные желтые зубы, зажмурив глаза, он хохотал, а остальные фрицы жались друг к другу, испуганно глядя на длинноносого.
И вдруг ком мерзлой земли сшиб с длинноносого пилотку. Алеша обернулся.
Позади толпы бледный Толик выковыривал дрожащими руками комья земли и быстро, не целясь, швырял их в немца. Лицо у Толика застыло в судорожной гримасе, он, казалось, ничего не видел вокруг, кроме немца, и Алеша подумал, что, глядя на немца, потерявшего пилотку, Толик видит не его, вернее, не только этого фашиста, а что-то еще, чего не видит он, Алеша.
Алеша тоже наклонился, схватил ком земли и кинул его в немца, но не попал, потому что рука дрогнула в последнюю секунду. Она дрогнула не оттого, что Алеша пожалел немца. Она дрогнула оттого, что, еще замахиваясь, Алеша не думал об этом, но в последний миг эта мысль пронзила его – и рука дрогнула.
Он не попал в немца потому, что, когда ком должен был уже полететь, он подумал: «а вдруг…» И не попал.
«А вдруг, – он подумал опять, – этот фашист убил моего отца? Этот и никакой другой?»
И он снова схватил ком мерзлой земли. Теперь этот немец уже не был для него просто человеком, который – переодень – ничем не будет отличаться от других людей. Этот немец отличался теперь всем. Он был врагом, смертельным врагом, который убил отца.
Мельком Алеша увидел, как рядом швыряли снег и землю Гошка и еще какие-то мальчишки. Потом камни полетели в пленных со всех сторон. Вся толпа с ненавистью и каким-то отчаянием швыряла в длинноносого, и он перестал смеяться, и он закрыл свой поганый рот, и он согнулся, закрывшись руками.
А мальчишки вокруг, и девчонки, и самые маленькие малолетки, и женщины, и даже какой-то старик с палкой кидали и кидали комья в немца.
Все целили в одного длинноносого, но камни летели мимо, в других пленных, и они тоже стояли согнувшись, закрывая лица руками. А тетки с винтовками топтались на месте и кричали:
– Перестаньте!
– Перестаньте!
Но толпа только сильней свирепела.
Наконец, длинноносый спрыгнул в яму, которую откопали пленные.
– Ура! – крикнул Гошка, и все мальчишки, которые были тут, поддержали его.
Только Алеша не кричал «ура!». И еще Толик. Алеша взглянул на Толика и увидел, как тот шевелит губами, будто стараясь сбросить с себя свою судорожную гримасу…
Женщины опомнились.
Они перестали бросать комья и, вытирая руки, стали расходиться.
Пленные начали подниматься, поправлять пилотки, стряхивать с шинелей землю. Только длинноносый все еще сидел в яме, закрывшись руками.
– Пошли, – сказал Алеша. Руки у него дрожали.
– Эсэсовец, – уверенно сказал Гошка. – Или офицер.
– Все равно гады, – сказал Алеша и подумал, что вот он и заглянул внутрь этого фашиста.
Толик молча шел впереди, так и не сказав ни слова, и лицо его тоже нельзя было разглядеть.
«Человек, а настоящий зверь, – подумал Алеша о немце. – Зверь сидит в человеке. Вот почему они фашисты».
На углу Толик остановился и обернулся к ним. Лицо его все еще было бледным.
– Нас ведь двести семнадцать человек было, – сказал он, будто оправдываясь. – И пять воспитателей. Целый детдом!..
И пошел, прямой и тощий, такой тощий, что даже сквозь пальто заметно было.
3
Толик скрылся за углом, а они пошли домой учить уроки, и дело у Алеши все не клеилось, потому что всякий раз, вспоминая того длинноносого фрица, он представлял себе, как этот фашист строчит из автомата в отца. Это было страшно представить. Руки у Алеши дрожали, сердце неровно колотилось, и к горлу подкатывал комок. Он глядел на отцовскую фотографию, и все в нем вздрагивало при мысли, что отца больше нет, нет, нет…
Он успокоился только вечером, когда они с Гошкой пошли на каток и долго гоняли там наперегонки. Когда они возвращались, на улице похолодало, а от них валил пар.
Мальчишки раскапывали сугробы, доставали из глубины чистый снег и глотали его. Эх, если бы еще сахарку, настоящее получилось бы мороженое!
Спешить было некуда, они шли медленно, и их обогнал какой-то военный. Алеша взглянул на него мельком, что-то сказал Гошке, и вдруг его словно стукнуло по голове.
Он остановился, глядя вслед военному, а потом вдруг побежал.
– Куда ты? – крикнул Гошка, но Алеша бежал, догоняя военного и ничего не слыша.
Да, да, чем ближе он подбегал к военному, тем все больше и больше узнавал его. Да, это был отец! Он шагал своей спокойной, уверенной походкой. Будь бы здесь те довоенные доминошники, они бы обязательно обернулись и сказали с удовольствием: «Строевик!» Да, такую походку можно было узнать за сто верст, и фигура у военного была как у отца, и руками он размахивал так же.
Алеша догнал военного и кинулся ему на спину! «Папа! – шептал Алеша. – Папа!» – говорил и целовал отца куда-то в шапку, в висок, в погон.
Военный повернулся к Алеше, и Алеша закрыл глаза, готовый умереть.
Это был не отец.
Алеша все стоял и стоял, а его тормошил за рукав Гошка, и военный все спрашивал: «Что ты, мальчик? Что ты?..»
Алеша открыл глаза и снова увидел незнакомое пожилое лицо военного.
– Простите, – прошептал Алеша, – простите меня, – и обошел военного, уводимый Гошкой.
– Вот дурачок, – приговаривал Гошка, схватив Алешу за рукав. – Вот дурачок…
Они прошли несколько шагов, и Алеша обернулся, все еще не веря себе.
Военный стоял под фонарем и смотрел на Алешу. Тусклая лампочка бросала на его лицо густые тени, военный – только что такой бодрый, четко печатавший шаг, – стоял, опустив плечи, понурившись, словно горько о чем-то думал.
Мальчишки уходили, военный становился все меньше и меньше, пока не скрылся за поворотом, будто вкопанный стоя под фонарем.
4
– Вот дурачок… – все повторял Гошка, ведя Алешу за рукав. – Вот дурачок!
Алеша послушно шел за ним; руки, и ноги, и все в нем будто налилось железом, тянуло куда-то вниз. Вдруг ему страшно захотелось спать, он зевнул раз, другой и так зевал до самых дверей, а Гошка испуганно глядел на него и спрашивал:
– Ты чо?.. Ты чо?..
Дома Гошка стащил с Алеши пальто и посадил его на кровать. Голова кружилась, стены плыли перед ним, и потолок падал, все время падал сверху.
Гошка что-то сказал и исчез. Алеша сидел на кровати, его покачивало. Захотелось пить. Он встал, добрался до стола и опять увидел отца.
Сначала отец смотрел из деревянной рамки, потом он вдруг вырос, стена и стол исчезли куда-то, и отец сидел на ромашковой лужайке, смотрел, жмурясь, на Алешу и улыбался.
Всю тяжесть будто смахнуло рукой, Алеша шагнул навстречу отцу, но ударился обо что-то и сказал тихо:
– Папа!
Отец улыбался, смотрел на Алешу, но будто не видел его.
– Папа! – позвал Алеша погромче.
– Я слышу! – ответил отец и кивнул Алеше.
Алеша вздохнул. Да, все было наяву, взаправду. И отец был, и ромашковое поле – протяни руку и сорвешь цветок.
– Как же теперь, папа? – спросил, волнуясь, Алеша.
– Ну, ну, выше нос! Ты ведь сын командира! – ответил отец.
– Неужели ты не вернешься?
– Рано или поздно люди умирают, и ничего тут не сделаешь.
– Но ты – очень рано. Ведь ты совсем молодой.
– И молодые умирают, – сказал отец. – А я ведь солдат.
– Ты хочешь, чтобы и я был солдатом? – спросил Алеша.
– Решай сам, – сказал отец. – Может быть, ты и не захочешь стать военным. Но если война…
– Я понимаю, – сказал Алеша.
Он подумал, что они говорят как равные, как если бы говорили двое взрослых. Если бы тут была мама, она бы удивилась, наверное. А может, нет. Просто сидела и слушала бы их.
– Но кем бы ты ни стал, – сказал отец, – будь всегда сыном командира.
– Ты знаешь, тебя наградили орденом Отечественной войны…
Отец улыбнулся.
– Носи его ты. Этот орден передается наследникам. Значит, тебе. И еще запомни… Я крепко любил маму… Я думал о тебе и о ней, когда умирал. Береги ее.
Отец улыбнулся, махнул рукой, словно прощаясь, и что-то сказал, но что – Алеша не расслышал.
Он шагнул к отцу, стараясь догнать его, но опять больно стукнулся обо что-то.
Отец исчез.
Перед Алешей был стол, на столе стояла фотография, а в дверях встревоженно улыбался Гошка.
– Ты куда? – спросил он Алешу. – Тебе чего?
Все в Алеше снова налилось какой-то странной тяжестью, и все стало опять безразлично ему.
Гоша отвел его на кровать, раздел и плотно укутал одеялом. Алешу знобило. Прямо колотило его.
Гошка укрывал его старыми шубами, а Алешу все трясло и трясло.
– Хочешь, – спросил Гошка, и глаза его заблестели. – Хочешь, я тебе почитаю письма моего отца?
Он вытащил из кармана стопку аккуратных треугольников.
– Ты лежи, – сказал Гошка, – и думай, что это тебе твой отец пишет.
Алеша кивнул, проваливаясь куда-то, и услышал лишь первые Гошкины слова: «Здравствуйте, милые мои Вера и Го… и Алеша! Гвардейский вам от меня фронтовой привет…»
«Мама, – подумал, проваливаясь в темноту, Алеша, – где же мама? Почему так долго ее нет?..»
5
Алеша будто плыл по странному морю.
Он то проваливался в глубину, и тогда не было ничего, кроме темноты и тонкого звона в ушах, то всплывал из этой глубины, и тогда ему виделась все одна, многократно повторяющаяся картина…
Вокруг взлетала земля. Взлетала справа, слева, впереди, ухало за спиной. А Алеша все полз и полз куда-то и никак не мог доползти.
Он полз, а сзади шуршал Гошка. Они ползли, и Алеша мучительно вспоминал и не мог вспомнить, куда они ползут и зачем.
Они ползли и ползли бесконечно, ободрав в кровь локти, и неожиданно все стихло. А впереди показались танки. Он посмотрел направо и налево, он обернулся назад, – отовсюду серые, мышиного цвета танки с белыми крестами на башнях, громыхая железом, урча моторами, двигались на них, медленно и неумолимо.
Алеша старался вжаться в землю, сровняться с ней. Он вжался в нее и сровнялся с ней. Перед ним, высокая, как тополь, качалась ромашка. И прямо на нее лез танк.
И вдруг Алеша услышал, как за спиной вскочил Гошка и побежал вперед. Алеша удивился: Гошка был большой, прямо взрослый, и одет в военную форму. Он бежал прямо на танк, и в одной руке у него была связка гранат. Подбегая к танку, Гошка обернулся, и Алеша увидел, что это никакой не Гошка, а отец.
– Постой, папа! – крикнул Алеша. – Постой!
Отец улыбнулся ему, и движения его стали плавными и медленными. Он плавно размахнулся, и связка гранат медленно полетела в надвигающийся танк…
Яркий свет слепил глаза, и Алеша опять провалился в глубину, а когда выныривал, он снова полз, и снова лезли танки со всех сторон, и опять вместо Гошки оказывался отец, бросающий гранаты. А потом разрыв гранаты опять бросал его в темноту…
Эта странная качка продолжалась бесконечно долго, темнота, сменяющаяся видением, выматывала, как если бы его посадили в бочку и, закрыв, начали ее крутить… Было тяжело, до тошноты тяжело, и Алеша звал отца, просил, чтобы он остановился, но папа бросался под танк, и опять наступала темнота. Понимая, что отца больше нет, проваливаясь в небытие, Алеша звал маму. Но ее не было. Ее упорно не было, будто не было вовсе. Алеша знал, что она где-то тут, и, собирая последние силы, звал ее, но мамы не было.
Наконец яркий свет взорвавшейся гранаты приобрел какую-то желтую окраску и словно остановился. Алеша внимательно разглядывал светлые блики перед собой, пока, наконец, не понял, что это солнце. Был уже закат, и на потолке двигались последние лучи.
Алеша оглянулся и увидел рядом с собой множество кроватей и в белом халате Веру Ивановну.
– Ну вот, – сказала она, садясь на краешек кровати. – Ну вот и все. Теперь дело пойдет! – и засмеялась.
Алеша все еще озирался вокруг себя. На кроватях лежали взрослые.
– Не вертись, – сказала Вера Ивановна, – ты в госпитале.
– Где мама? – хрипло спросил Алеша.
– У нас карантин, ее не пускают. Но ты не волнуйся. Я буду к тебе часто приходить.
Вера Ивановна говорила еще что-то, но Алеше вдруг страшно захотелось спать, и он закрыл глаза, не в силах ее слушать.
Он подумал, что снова, наверное, провалится в темноту, но нет, качка кончилась; кончилось это тяжкое море, и сон у Алеши был светлый, похожий на потолок, расцвеченный солнечными пятнами.
Утром Алеша проснулся рано, за окнами еще стояла густая синь. Он полежал, пытаясь припомнить, что с ним было за это время, кроме качки и танков, но вспомнить ничего не мог. В углу кто-то громко застонал, и неожиданная мысль пришла в голову. Ведь он же был в том госпитале, где работала Вера Ивановна. Значит, где-то тут лежит тот раненый солдат, который знал отца!
Алеша тихонько вытащил из-под соседней кровати огромные шлепанцы. Длинные полосатые штаны соседа пришлось закатать так же, как рукава пижамы. Похожий на чучело, Алеша вышел в коридор. Тускло горели синие лампочки. Дорогу в большую палату он нашел безошибочно и быстро стал пробираться между кроватей.
Знакомая кровать была пуста. Алеша подумал было сначала, что тот раненый просто вышел, мало ли выходят люди среди ночи, но тут же в мрачном свете синей лампочки увидел, что кровать аккуратно заправлена.
– Мальчик, – сказал кто-то в полумраке, и Алеша вздрогнул от неожиданности. – Ты кого ищешь? – Алеша повернулся и увидел раненого с высоко поднятой, загипсованной ногой.
– Ты кого ищешь? – повторил раненый, и Алеша разглядел, что он совсем еще молодой, как те парни, которые толпились тогда в военкомате, или как тот лейтенант, который провожал их к военкому.
– Да тут лежал один раненый. Он с моим отцом воевал.
– Твоя фамилия как? – спросил раненый.
– Журавлев, – ответил Алеша, собираясь уходить.
– А-а… Он рассказывал, – прошептал парень, и Алеша повернулся к нему.
– Он рассказывал про твоего отца. Говорит, героем погиб.
Алеша хотел было идти обратно.
– Постой-ка, – сказал парень, – на вот тебе, – и протянул Алеше яблоко.
– А у меня отец тоже погиб, – сказал парень. – Мы с ним вместе воевали, в одной части. Вот он погиб, а я живой.
В палате было тихо, только синий свет разливался по белым кроватям.
– Вот лежу и думаю, – прошептал парень, – как матери об этом написать.
Алеша внимательно посмотрел на парня и увидел синее лицо, совсем молодое, синие губы и синюю ногу, поднятую кверху. Там, где должна быть вторая нога, одеяло плотно прилегало к кровати.