Избегая всяческих разговоров о Симоне Анджелайн и о сцене, разыгравшейся у нее в квартире, мы уже одолели половину расстояния до Бостона, когда Энджи выпрямилась и с такой силой ткнула пальцем в кнопку моего плеера, что кассета вылетела из гнезда и упала на пол. И к тому же еще — на середине «Шайн э лайт». Настоящее святотатство.

— Подбери, — сказал я строго.

Она послушалась и швырнула ее в кучу других кассет.

— Неужели ничего, кроме этого старья? — спросила она, роясь в моей фонотеке.

— Поставь Лу Рида, — посоветовал я. — Это в твоем духе.

Она послушала «Нью-Йорк» минут пять и кивнула одобрительно:

— Вот это нормально. Как она к тебе попала? На сдачу дали?

Я свернул к супермаркету, и Энджи вышла купить себе сигарет. Вернулась она с двумя экземплярами «Ньюс» и один вручила мне.

Таким образом, я смог убедиться, что уже второе поколение Кензи до известной степени обрело бессмертие — мой нетленный, хотя и черно-белый образ, запечатленный 30 июня, будет заморожен на вечные времена и доступен моим далеким потомкам на микрофильме. Я сам себе уже не принадлежу в этот миг, я обезличен, хотя, казалось, ничего не может быть более личного — я же помню, как сидел на корточках над Синей Бейсболкой, а за спиной у меня лежало распростертое тело Дженны, в ушах звенело и мозги тщетно пытались стать на место в черепной коробке. Сотни тысяч людей, не имеющих обо мне понятия, уже проглотили эту информацию вместе с завтраком. Напряженнейший момент моей жизни, миг наивысшей, быть может, интенсивности бытия будет всего лишь принят к сведению девицей из бара в Саути или двумя биржевыми брокерами, поднимающимися в лифте в каком-нибудь небоскребе. Действует ненавистный мне Принцип Глобальной Деревни.

Но зато я наконец узнал имя убийцы. Куртис Мур. Сообщалось, что он доставлен в Бостонский городской госпиталь и находится в критическом состоянии, врачи прилагают отчаянные усилия для того, чтобы сохранить ему ногу. Восемнадцать лет, член банды, контролирующей несколько кварталов в Роксбэри, — эти ребята в качестве знаков отличия используют, так сказать, атрибутику бейсбольной команды «Новоорлеанские святые». На третьей странице газета поместила фотографию его матери, державшей в руках его портрет в рамке, сделанный в десятилетнем возрасте, и привела ее слова: «Мой мальчик не якшался ни с какой бандой и никогда не делал ничего плохого». Она требовала провести расследование и утверждала, что инцидент имеет «расовую подоплеку». Ей даже удалось увязать его с делом Чарльза Стюарта — тогда и окружной прокурор и все вообще поверили Стюарту, утверждавшему, что чернокожий парень убил его жену. Парня арестовали и, вероятно, законопатили бы надолго, если бы страховой полис, оформленный Стюартом на жену, не заставил кое-кого в суде нахмурить брови. Когда же Стюарт нырнул с моста в Мистик-ривер, это окончательно подтвердило то, что для большинства было очевидно с самого начала. Случай Куртиса Мура имел со случаем Чарльза Стюарта столько же общего, сколько штат Джорджия — с советской Грузией, но в данную минуту я решительно ничего не мог предпринять по этому поводу.

Энджи громко фыркнула, и я увидел, что она читает ту же страницу.

— Все понятно, — сказал я. — Столкновение на расовой почве.

Она кивнула:

— Зачем же ты, гад такой, сунул бедному мальчику автомат в руки и заставил нажать на спуск?

— Сам не знаю — находит на меня временами.

— Да разве так можно, Патрик? Надо было попробовать поговорить с ним, сказать, что, мол, понимаю — не от хорошей, ох, не от хорошей жизни взялся он за оружие…

— Не сообразил, — ответил я, швырнул газету на заднее сиденье и сел за руль.

Энджи продолжала читать, время от времени шумно втягивая воздух ноздрями. Наконец она скомкала газету и бросила ее под ноги.

— Как они смотрят на себя в зеркало?!

— Кто?

— Ну, те… кто пишет такую ахинею. «Расовая подоплека»! «Никогда не делал ничего плохого»! — Она продолжила, обращаясь к фотографии куртисовской мамаши: — А по ночам, леди, он, вероятно, псалмы поет?!

Я похлопал ее по плечу:

— Остынь.

— Но это же чушь собачья!

— Мать скажет все что угодно, чтобы выгородить сына. Ее нельзя осуждать.

— Ах, нельзя осуждать?! Так зачем припутывать сюда расовую неприязнь, если она хочет всего лишь спасти своего ребенка?! Скоро заявят, что и в гибели Дженны тоже виноваты белые!

Энджи еще долго распространялась на эту тему. В последнее время мне часто приходится слышать такое — да еще и не такое. Я и сам иногда впадаю в ярость, которой подвержены прежде всего люди белые, бедные и трудящиеся. Она охватывает их, когда безмозглые социологи принимаются объяснять нападения в Центральном парке «вспышкой неконтролируемых эмоций» и оправдывать действия зверья, твердя, что это реакция на многолетнее угнетение со стороны белых. А случись вам заикнуться о том, что это милое, породистое зверье (появившееся на свет с черной кожей) сумело бы, вероятно, проконтролировать свои эмоции и реакции, если бы белую женщину, занимавшуюся на аллеях джоггингом, сопровождала охрана, — вам мигом прилепят ярлык расиста. Эта ярость охватывает их, когда в газетах и по телевидению начинают муссировать и мусолить тему расы; когда группа белых, преисполненных, надо думать, самых лучших намерений, собирается вместе и разглагольствует о неискоренимых расовых различиях, завершая фразу неизменным: «Я, поверьте, не расист, но…»; когда судьи, силком внедрившие программу десегрегации школ, собственных деток учат все-таки в частных колледжах; когда недавно один окружной жрец Фемиды заявил, что у него нет оснований считать, будто уличные банды представляют собой большую опасность, нежели профсоюзы.

Эта ярость возникает, когда политики, живущие в Хайаннис-Порт, Бикон-Хилл или Уэллсли, принимают решения, оскорбляющие жителей Дорчестера, Роксбэри, Ямайка-плэйн, а потом идут на попятную, заявляя, что все же войны-то нет.

А война между тем идет. Но идет она не в оздоровительных центрах, а на спортивных площадках, не на лужайках, а на цементе, и воюют обрезками труб и бутылками, а в последнее время — и автоматическим оружием. Но пока она не прорвалась сквозь тяжелые дубовые двери, за которыми обсуждаются проблемы дошкольного образования и устраиваются ланчи с двумя порциями мартини, ее вроде бы и не существует.

Южные кварталы Лос-Анджелеса пылают десятилетиями, но большинство людей почувствуют запах дыма не раньше, чем пламя перекинется на Родео-драйв.

Пора определиться. Прямо сейчас. Ехать через все это в автомобиле вместе с Энджи до тех пор, пока четко не определим свое место в этой войне, пока точно не узнаем, где мы, пока не сможем, заглянув себе в душу, почувствовать удовлетворение от того, что там увидим. Однако в моей жизни все идет по кругу и возвращается ко мне нерешенным.

— Полагается спросить: «Что ты собираешься делать?», не так ли? — сказал я, тормозя перед домом Энджи.

Она взглянула на первую полосу газеты, на снимок с убитой Дженной.

— Я могу сказать Филу, что у нас срочная ночная работа.

— Да я в порядке.

— Боюсь, что нет.

— Правильно боишься. Но ты ведь не в силах проникнуть в мои сны и защитить меня там. Да и потом, я справлюсь…

Она уже вылезла из машины, но вдруг наклонилась и поцеловала меня в щеку:

— Держись, Юз.

Я смотрел, как она поднимается по ступенькам, бренча ключами, как отпирает дверь. Прежде чем она вошла, зажегся свет в гостиной и слегка разъехались шторы. Я помахал Филу, и шторы снова сдвинулись.

Энджи закрыла за собой дверь, свет в подъезде погас. Я завел машину и отъехал.

* * *

На колокольне горел свет. Я остановился перед фасадом церкви и обошел ее кругом — к боковому входу, терзаясь тем обстоятельством, что мой «магнум» лежит в сейфе полицейского управления как вещественное доказательство. Войдя, я прочел на полу: «Не стреляй. Двое чернокожих за один день — это чересчур. Подумай о своей репутации».

Ричи.

Со стаканом в руке он сидел, задрав ноги на мой стол, где стояла бутылка «Гленливета». Из моего магнитофона гремел Питер Габриэль.

— Это моя бутылка? — осведомился я.

Ричи поглядел на нее:

— Скорей всего.

— Ну что ж, угощайся.

— Благодарю вас, сэр, — сказал он и плеснул себе еще виски. — Тебе нужен лед.

Я отыскал в ящике стакан, налил двойную порцию.

— Видел? — спросил я, показывая ему газету.

— Я это дерьмо не читаю, — сказал он и добавил: — Видел.

Ричи не похож на голливудских негров, у которых кожа цвета кофе с каплей молока и газельи глаза. Он черен, черен, как нефтяная лужа, и его никак нельзя назвать красавцем — толстый, сутулый, а одежду ему покупает жена, причем она явно не чурается смелых экспериментов. Сегодня вечером, например, на нем были бежевые брюки, легкая синяя рубашка и галстучек, изображавший, казалось, взрыв на маковом поле, залитом ромом.

— Шерилинн опять ходила за покупками?

— Шерилинн опять ходила за покупками, — вздохнул он.

— Галстучек-то не в Майами брал?

Он приподнял краешек и поднес его к глазам для более пристального изучения.

— Скажи лучше, где твоя партнерша?

— Дома, с мужем.

Ричи понимающе кивнул, и мы произнесли в унисон:

— Дерьмо.

— Соберется она когда-нибудь пристрелить эту тварь? — спросил он.

— Дай-то бог.

— Когда это случится, позвони мне. Я припас для такого случая бутылку французского шампанского.

— А пока выпьем за то, чтобы это все же случилось. — Мы чокнулись, и я сказал: — Расскажи мне про Куртиса Мура.

— Слезы на глаза наворачиваются от всего, что мы пишем о нем. — Он откинулся на спинку. — Но ты все же имей в виду — его дружки наверняка захотят свести с тобой счеты.

— Большая банда эти «Рэйвенские святые»?

— По меркам Лос-Анджелеса — не очень. Но мы ведь не в Лос-Анджелесе. Человек семьдесят пять — костяк, и еще шестьдесят могут быть призваны, так сказать, из запаса.

— Иными словами, мне предстоит иметь дело с полутора сотнями чернокожих отморозков.

— Не стоит делать акцент на слове «чернокожие», Кензи.

— Мои друзья обычно зовут меня Патриком.

— А мои друзья не произносят такой мерзости, как ты сейчас.

Я был зол, я дьявольски устал, и мне нужно было на ком-нибудь выместить злость и усталость, от которых меня трясло не хуже, чем от малярии. Мне, что называется, вожжа под хвост попала, и я сказал:

— Когда узнаю, что по городу бегает с автоматами банда белых, я буду опасаться и белых тоже, Ричи. Но до тех пор…

Ричи шарахнул кулаком по столу:

— А эта сволочь, именуемая «мафия»? А? — Он поднялся, жилы на шее вздулись, как, наверно, и у меня. — Как насчет нью-йоркских «Уэстиз»? Эти милые ребятишки, ирландцы не хуже тебя, специализируются на убийствах и пытках. Они-то, по-твоему, какого цвета кожи? Ты, может быть, еще и сообщишь мне, что Каин был негром? Теперь и ты, Кензи, заводишь эту песню?!

Для такого маленького помещения наши остервенелые голоса звучали слишком громко. Я попытался снизить тон, но не тут-то было: голос меня не слушался, более того — я его не узнавал.

— Ричи, когда шайка юных дебилов, возомнивших себя нацистами, гонится на машине за одним-единственным чернокожим мальчуганом в Говард-Бич и сбивает его, это воспринимается как национальная трагедия. Да так оно и есть — это и вправду национальная трагедия. Но когда в Фенвее белому пареньку его ровесники-негры нанесли восемнадцать ножевых ран, никто даже и не заикнулся о расизме. Газеты сообщили об этом и назавтра забыли, а дело квалифицировали как обычное убийство. Никакой «расовой ненависти». Вот и скажи мне, Ричи, что это такое?

Пристально глядя на меня, он вытянул руку вперед, потом поднял к голове, помассировал себе затылок, потом опустил на стол, рассматривая так, словно не знал, что с ней делать. Он несколько раз принимался говорить и сбивался, но вот наконец спокойно, еле слышно произнес:

— Как ты полагаешь, троим чернокожим юнцам, зарезавшим белого парня, крепко достанется? Ну, отвечай! Отвечай как на духу!

— Ну, разумеется, им солоно придется. Даже если найдут хорошего адвоката, то все равно…

— Нет. Об адвокатах сейчас речи нет. Если они попадут под суд присяжных, их признают виновными? Дадут в самом лучшем случае лет по двадцать?

— Дадут. Можно не сомневаться.

— А если белые мальчики убьют чернокожего парня, и этот случай не будет назван «инцидентом на расовой почве», и газеты не раструбят о национальной трагедии, что с ними сделают?

Я кивнул.

— Я спрашиваю: что с ними сделают?

— Вероятней всего, отпустят на все четыре.

— Именно так! — Он плюхнулся на стул.

— Видишь ли, Ричи, — сказал я. — Эта логика не имеет отношения к обывателю, к среднестатистическому прохожему на улице, и тебе это известно не хуже меня. Некий Джо из южных штатов видит, что гибель черного превращается в трагедию, а гибель при аналогичных обстоятельствах белого представлена как заурядное убийство. И он говорит себе: «Э-э, это неправильно. Это лицемерие. Налицо двойной стандарт». Можешь ли ты осуждать его за это?

Ричи со вздохом провел ладонью по волосам:

— Черт побери, Патрик… Не знаю. Нет! Я не могу осуждать его за это! Но в чем же альтернатива? Неужели следует ликвидировать квоты на рабочие места для представителей меньшинств, всякие там льготы и привилегии для них же?

Я налил себе и показал ему бутылку. Ричи протянул мне свой стакан.

— Нет, — ответил я, наливая ему. — А впрочем… Нет, не знаю…

Криво улыбнувшись, он откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Питер Габриэль допел и теперь лишь время от времени слышался рев пролетавших внизу машин. Повеяло прохладой, и, когда в комнату залетел ветерок, я почувствовал, что атмосфера несколько разрядилась. Не совсем, конечно, но все же.

— Знаешь, что значит «действовать по-американски»? — спросил Ричи. По-прежнему глядя в окно, он взбалтывал виски в стакане, так и не поднеся его ко рту.

Да, я ощущал, что, чем выше был уровень алкоголя в крови, тем меньше становилось злобы. Виски словно растворяло ее.

— Нет, Рич, не знаю. Расскажи.

— Действовать по-американски — значит найти кого-нибудь и обвинить его в своих бедах. Работаешь, предположим, на стройке и роняешь себе молоток на ногу? Подавай в суд на компанию. Вполне можешь слупить с нее десять тысяч. Ты белый и не можешь устроиться на работу? Обвиняй квоты для нацменьшинств. Черный — вали все на белых. Или на корейцев. Или на японцев — японцев только ленивый не винит. Целая страна несчастных, невезучих, сбитых с толку людей, и ни у одного не хватает мозгов, чтобы честно разобраться в своей ситуации. И еще твердят, что прежде, до того как появились СПИД и крэк, уличные банды и средства массовых коммуникаций, спутниковое телевидение, самолеты и глобальное потепление, было проще и легче, — как будто можно вернуться в те времена! И не в силах понять, отчего они по уши сидят в дерьме, эти люди начинают обвинять кого-нибудь, все равно кого — евреев, белых, черных, арабов, русских, сторонников абортов, противников абортов.

Я ничего не ответил. Трудно спорить с очевидными фактами.

Ричи поднялся и начал прохаживаться по комнате не слишком уверенными шагами.

— Белые обвиняют таких, как я, потому что свое место якобы я получил по квоте. Половина из них читает по складам, но уверена, что вполне справится с моей работой. Политики-сволочи, развалясь в кожаных креслах в квартирах с видом на реку Чарльз, внушают своим олухам избирателям, будто все проблемы проистекают оттого, что я лишаю их детей куска хлеба. Чернокожие твердят, что я им больше не брат, ибо живу на «белой» улице в практически «белом» квартале, и что я пытаюсь протыриться в средний класс. Вот именно — протыриться! Как будто если ты черный, то должен до гробовой доски оставаться на Гумбольдт-авеню, среди тех, кто, получая пособие, немедля тратит его на крэк. Протыриться! — снова воскликнул он. — Гетеросексуалы ненавидят педерастов, а те в последнее время уверяют, что готовы дать им… не что-нибудь, а отпор, хотя сам черт не знает, что они при этом имеют в виду. Лесбиянки ненавидят мужчин, мужчины — женщин, белые — черных, черные — белых, и каждый ищет, кого бы обвинить в своих бедах и неудачах. И в самом деле, на кой дьявол смотреть на себя в зеркало, если ты непреложно уверен: вокруг толпами бродят те, которые — ты в этом непреложно уверен — тебе в подметки не годятся?! — Он взглянул на меня. — Ты понимаешь, о чем я, или это пустое сотрясение воздуха?

Я пожал плечами:

— Каждому по той или иной причине надо кого-нибудь ненавидеть.

— Этот каждый слишком глуп, — сказал он.

— И слишком зол, — добавил я.

Мы помолчали, потом, все так же, не произнося ни слова, налили еще и выпили — на этот раз помедленней. Минут через пять Ричи спросил:

— Как ты, кстати, чувствуешь себя после сегодняшней передряги?

Сговорились они все, что ли?

— Нормально, — отвечал я.

— Правда?

— Правда. По крайней мере, мне так кажется. — Я поглядел на него, и мне почему-то захотелось, чтобы наши взгляды встретились. — Дженна была хорошим человеком. Порядочным человеком. И всего-то навсего… ей захотелось — раз в жизни, — чтобы об нее не вытирали ноги.

Ричи посмотрел на меня и, перегнувшись через стол, протянул стакан:

— Ты заставишь их заплатить за ее смерть, Патрик?

Я подался к нему. Мы чокнулись.

— С большими процентами. И пусть не обижаются.