За неделю до смерти отец мой, чей рост, согласно проведенным в больнице измерениям, достигал шести футов двенадцати дюймов, весил сто двенадцать фунтов.

До трех ночи я сидел в палате у его койки, прислушиваясь к биению его сердца. Оно не билось, а дребезжало, как осколки стекла в лопнувшей кофеварке. Дыхание было тяжелое, как будто горло его было заткнуто марлевым тампоном. В уголках губ запеклась слюна.

Он открыл глаза. Казалось, зеленоватые радужки уплывают под веки, точно сорвавшиеся с якорей корабли. Он повернул голову и посмотрел на меня:

— Патрик!

Я склонился над койкой. Во мне еще жил ребенок, и я боялся, что он сожмет пальцы в огромный кулак и начнет лупить меня куда ни попадя.

— А ведь мать твоя меня любит, — сказал он, и рот его расплылся в улыбке.

Я кивнул.

— Наверное, есть за что. Мы… — Тут он зашелся в кашле, выгнув грудь, и, обессилев, уронил голову на подушку.

— Ты пошел в меня… — сказал он и закатил глаза, как будто вглядываясь в мир, в который он вот-вот отойдет.

— Ну и отлично, Эдгар, — сказал я.

Слабеющей рукой он шлепнул меня по плечу:

— Ты все еще меня ненавидишь?

Я посмотрел в его застывшие глаза и кивнул.

— А как же вся та чепуха, которую вдалбливали тебе монашки? Прощение и всякое такое? — Он чуть приподнял бровь, словно эта мысль его позабавила.

— Ты выбил из меня все это. Выбил давным-давно.

Собрав последние силы, он погладил меня по животу:

— Никак не можешь забыть? Так ведь и шрама небось не осталось?

Я не отводил глаз, не вымолвил ни слова и не даровал ему утешения, давая понять, что взять ему с меня нечего, даже если бы и сил у него было побольше.

Он понял и слабо махнул рукой:

— Ну и черт с тобой. — И опять закрыл глаза. — Зачем пришел?

Я выпрямился в стуле и посмотрел на иссохшее тело, пытаясь воздержаться от ответа, — смерзшаяся глыба любви и ненависти растаяла и бурным потоком, в котором смешалось и то и другое, хлынула на равнину, закружив меня в водовороте.

— Увидеть, как ты умрешь.

Не открывая глаз, он улыбнулся:

— Ах ты, стервятник. Весь в отца.

Он задремал. Я сидел рядом и слушал, как дребезжат осколки его разбитого сердца. И понял, что никаких объяснений, которых я ждал от него до последней минуты, я не дождусь, что тайна так и останется в этом иссохшем теле, в этом уже не мыслящем мозге. Никогда она мне не откроется. Она уйдет вместе с ним, когда он тронется в свой скорбный путь, в тот мир, который он видел, когда лежал на койке и смотрел в потолок. Он знал то, чего не знают другие, и это знание он заберет с собой, и будет ему чему посмеяться по дороге в мир иной.

В половине шестого утра отец открыл глаза и посмотрел на меня.

— Что-то горит, — промолвил он. — Что-то горит. — Он широко открыл глаза и разинул рот, как будто собираясь подать сигнал тревоги.

И он умер.

А я все смотрел на него и как будто все еще чего-то ждал.