— Ребята, — Генка Копылов вихрем ворвался в класс. Он опоздал на урок, но не извинился перед учительницей Марией Васильевной, которая только начала объяснять новый материал, не спросил разрешения войти, даже не поздоровался.

— Ребята! На «Арсенале» пожар!

Мы вскочили с мест. «Арсенал» — это для нас не чужое. Тут уж не до урока. Даже Марья Васильевна не ругает нас. Побледнев, она замерла у своего стола. Еще бы. У нее у самой на «Арсенале» муж. У нее — муж, а у нас — отцы…

— Я мимо шел, видел — пожарные. Понеслись. Обе.

У нас в городе две пожарных команды. Если примчались обе, значит, что-то серьезное.

— Какой цех?

— Огонь сильный? — тормошим мы Генку.

— Нет ни дыма, ни огня, да уже потушили все. Пожарные обратно поехали, — успокаивает он нас, довольный произведенным эффектом.

Пришедшая в себя учительница понемногу наводит порядок, но мы по-прежнему бурлим потихоньку. Вечером, как только приходит отец, я бросаюсь к нему. На пороге спрашиваю:

— Что у вас, пожар был?

— Было немного, — скупо отвечает отец. — В слесарном провода горели.

— Отчего же это вдруг? А может, — понизив голос, я добавляю: — Валин Яшка говорит — подожгли.

Отец устало стаскивает спецовку, долго трет руки и лицо. Не спеша вешает на гвоздик полотенце. И говорит неохотно:

— Да кто ж его знает — отчего. Оно, конечно, всяко может быть. Может, и нашлась такая сволочь. А скорей всего сами по себе. Там стена сырая. А электрики еще ребята зеленые. Ну и не доглядели. Разобраться надо сначала толком, а не трезвонить чего зря.

Он машинально ест суп, поставленный перед ним мамой, но мысли его далеко — наверное, еще там, на «Арсенале». Кто-то громко и тревожно постучал в окошко.

— Кто бы это ночью? — испуганно вскочила с постели мама, волнуясь, шарила по стене, в поисках выключателя. Наконец, свет резко ударил в глаза.

— Да уж никак утро, — она прижалась лицом к стеклу, но там, в предрассветной тьме, ничего не было видно, и, поспешно набросив платье, мама вышла отворить дверь.

Через минуту следом за ней, глухо топая промерзшими сапогами, вошел старик Каганов — заводской сторож.

— Вставай, Григорьич, собирайся живей, — сказал он уже поднявшемуся отцу. — На собрание поспешай. Враги какие-то объявились. Вот всех вас и велели мигом собрать — партийных которые и комсомол. — Каганов громко высморкался и затопал дальше. Мама поставила на стол тарелку с хлебом и заторопилась у печки, но отец махнул рукой:

— Не надо, мать, — некогда. Приду — тогда поем. А сейчас надо быстро, наверное, что-нибудь срочное и решили провести собрание до начала утренней смены.

— Уж не война ли? — тревожно сказала мама. — Какие-такие враги?

— Да что ты, — успокоил ее отец. — Сейчас еще не полезут. Это так что-нибудь. Ну ладно, не тревожься. Я, наверное, скоро. Ведь я сегодня в ночь иду. Так что после собрания — домой.

Но после собрания отец домой так и не пришел — остался на заводе. Когда я прибежала из школы, мама сказала: велел передать — работает.

* * *

Я сижу у нашей соседки Макарьихи. Макарьиха, будто я у нее званая гостья, поит меня чаем. Засыпала из коробочки, на которой нарисованы веселые китайцы с косами и зонтиками, свежей заварки, достала из недавно купленного пузатого буфета леденцы в жестянке.

— Ой, что вы. Спасибо. Разве я маленькая, — отказываюсь я. Но Макарьиха:

— Пей, пей. — Худые темные руки проворно ставят на стол посуду. Голос у нее крикливый. Так и кажется, что она сейчас заругается. — Ах такие-сякие, пропасти на вас нету.

Но Макарьиха не ругается, а только покрикивает:

— Пей, пей.

И я пью из большой чашки с красненькими яблочками на боку чай и сосу пахучие леденцы.

Макарьиха наливает себе тоже. Только не в чашку, а в высокую кружку. Кружка эмалированная, и чай в ней — горячий, но Макарьиха пьет.

— Во, гляди, как грызут. — Она с хрустом раскусывает леденец, сверкая зубами. — Видала? — И снова хрустит.

Зубы у нее белые, ровные, как один, — новенькие.

— И верхние, и нижние, — хвастает она. — Докторша молоденька такая. Вам, говорит, как иждивенке полагается. И вставила. А полуклиника — стены белые. На окошках — занавески. Ступаешь как в церкви. И вставила, — повторяет она, — верхние и нижние.

Про Макарьихины зубы, которые ей вставили в недавно отстроенной заводской поликлинике, я уже слышала.

— Как молодая стала, — одобрительно говорят во дворе соседки. Макарьиха вроде и вправду вовсе не старая, как нам всегда казалось. Лицо у нее покруглей стало, что ли? А когда она снимет свой платок, видно, что у нее темные, густые волосы змеей вокруг головы.

— Да она и не старуха вовсе, — сказала мама. — Просто жизнь у нее такая была.

Наверное, и вправду у Макарьихи была плохая жизнь.

Своего умершего мужа она иначе и не зовет, как старый идол.

— Да разве тот старый идол понимал? Ему бы только водку жрать. Так и помер без покаяния, прости господи…

А когда мы с ней только начали заниматься, она все никак не могла вывести в тетрадке буквы — пальцы дрожали, и карандаш прыгал по строчкам. Наконец, мы с ней вместе написали большую букву А. И, любуясь ею, Макарьиха сказала:

— Вот бы мой идол поглядел, — и вздохнула.

Теперь мы уже прошли почти все буквы. Я прихожу к Макарьевне каждый раз, как только у меня есть время, и мы занимаемся. А когда мы занимаемся, она сидит тихая-тихая и испуганно поглядывает на меня. Так или не так? И если что не получается, лицо у нее — виноватое-виноватое. Но как только занятия кончаются — надо поскорей уходить. Это я уже знаю. Не успеет Макарьевна положить на полочку в буфете свои тетрадки, как начнет.

— А кто это, будь ему пусто, на стену залез? Я иду из магазину, глядь, а он по самой стене топ-топ, как копытами скачет?

Залез на стену кирпичную, ограду «Арсенала», Сережка Крайнов. Залез и прошелся по ее островерхим зубцам, как над пропастью. Я, конечно, помалкиваю. Но Макарьиха и сама знает — кто.

— Такой-сякой, непутевый, — ругается. — Не сносить ему головы. Вот и мой Ванька такой же был. Меньшой. Тот аж на трубу залез. Пошла я идола своего искать. Акурат получка была. Может, думаю, не все пропил, хоть из карману выну, пока спит. А тут товарка:

— Иди, — кличет, — твой Ванька на трубе — вона.

И правда, Ванька. Махонький такой снизу, как птица. Это он, паршивец, по пожарной лестнице. Думала, живой не будет…

Лицо у Макарьевны сердитое. Попадись ей только этот ее меньшой Ванька. И мне хочется спросить ее, что же ему было, когда он, наконец, слез с трубы. Но я не решаюсь. Макарьиха говорит сама, но уже не сердито, спокойно так:

— Так и сгинул. Это уж когда гражданская началась. Я туда-сюда — нету. А потом заявляется. На шапке — звезда, в руках — винтовка. «Я, — говорит, — мама, за землю, за волю, за лучшую долю. Прощай, — говорит, — жди с победой». Шестнадцать годков ему было. Так и ушел. Семен — старший, вернулся. А Ванюшка — нет.

Но сегодня Макарьиха настроена более мирно.

— Никак, Григорий уже пришел? — спрашивает.

— Пришел, — говорю.

— Что так рано? Или что случилось? Не заболел часом?

— Нет. Здоровый. Колька у него.

— Колька? — говорит она. — У него? — И посматривает на меня ехидно. Надо же! И она тоже. Я же не виновата, что он ходит, Колька. Отец сегодня вернулся с завода рано.

— Шось у лиси сдохло, — удивилась мама, захлопотала у стола. Отец вымылся под умывальником, долго тер лицо и руки полотенечком с красными петушиными хвостами.

— Да что за праздник такой? — допытывалась мама. — Еще светло, а ты — в доме.

— Чи не довольна? — отшучивался батька. На крыльце послышались медленные шаги.

— Это — Колька, — сказала я, — к тебе. — Петушиные хвосты на секунду застыли в воздухе. Из-под полотенца выглянул батькин глаз.

— Хм, — глаз подмигнул с подковыркой. — Хорошо… если ко мне. — Петушиные хвосты заметались, приплясывая. — Ну, ладно. Ко мне так ко мне. Иди впусти его. Хлопец он ничего.

Да разве ж я виновата что он ходит? Вот нарочно сегодня домой не пойду. Вернусь поздно-поздно.

— Давай заниматься, — говорю я Макарьихе.

Она:

— А может, хватит? И тебе небось погулять охота.

— Никаких гуляний, — говорю я строго. — Никаких гуляний.

Вечером, когда, заучив до одурения Макарьевну, я прихожу домой, у нас горит свет. Отец все еще занимается, прикрыв газетой лампу.

Мама легла. А мне уже совсем расхотелось спать. Мы сидим с отцом и разговариваем.

— Ты чего такой хмурый в последнее время? С планом что-нибудь не так?

— Нет, с планом порядок, — отвечает отец мне серьезно, как взрослой. — С планом порядок, — уже веселей повторяет он. — И знаешь, кто в передовых у нас идет?

— Кто?

— А вот Сазонов Степан.

— Двоюродный плетень? — смеюсь я.

— Ага, — кивает отец. — Ворчал, ворчал, а потом забрало и его. Такую штуку сообразил. Золотой он работник. Кулак в нем еще сидит — это верно. А работник — таких немного сыщешь.

— А вот Сережка Крайнов… — говорю я, — перескакивая к своим мыслям, к тому разговору, у которого нет ни начала, ни конца.

Мы говорим и спорим об этом, встречаясь, и думаем — каждый про себя. Все так трудно, запутано и тревожно. Фашисты. Гитлер. Неужели война?

Сережка говорит:

— Еще во время той войны — братались, отказывались стрелять друг в друга. А ведь тогда коммунистов было еще совсем мало. А теперь… «Это как дважды два», — говорит Сережка. — Я выйду и крикну: «Геноссе! Фрейндшафт!» — мы ведь учим немецкий.

Немецкий-то мы учим, но это совсем не дважды два. Значит, там, в Германии, не понимают? Иначе разве сумел бы Гитлер? Ведь если бы все не захотели — он бы не мог. Убивают и пытают людей. Подумать только — пытают. И все молчат. Почему молчат? А что, если бы и вправду выйти и крикнуть им:

— Товарищи! Что же вы! — И снова, перескакивая мыслями, я говорю: — Слава собирается в армию. Как ты думаешь, будет война?

Отец отвечает не сразу, как бы нехотя:

— Может, и побоятся сунуться к нам. Вот еще окрепнем, встанем на ноги.

— А что же там рабочие? — возмущаюсь я. — Как же они допускают такое? Вдруг этот Гитлер не только у себя, вдруг он и другие страны захватит и всех забьет?

— Всех не забьет, — говорит отец, раскуривая папиросу, — никогда никакая темная сила, даже самая свирепая и жестокая, не может надолго взять верх, как бы она ни старалась. Я тебе сейчас объясню, почему это так. Да и как может быть иначе…

Но отцу так и не пришлось досказать мне свою мысль. Мама, которой свет мешал заснуть, погнала нас:

— Хватит вам, полуношники, а то завтра не добудишься вас. Ложитесь!

Подмигнув друг дружке, мы с отцом погасили свет и принялись укладываться. Утром, когда я убежала в школу, отец еще спал.

Домой мы возвращались вместе с Валей. Пока мы сидели на уроках, выпал снег. Облепленные снежной порослью деревья. Лохматые, провисшие провода. Выбеленные снегом кирпичные стены «Арсенала» как стены сказочного замка. Весь этот мглистый день был мохнат, как белый медведь. Но вот, растолкав косматые гущи облаков, проглядывало солнце. И тогда все вокруг сверкало и искрилось крохотными радужными огоньками. Ослепительно сиял наш пустырь. Рассеивая голубые дымки, по нему черными жуками бежали паровозики со снежными попонами на спинах. Я шагала рядом с Валей, расстегнув воротник пальто. И внутри меня что-то так же сверкало и искрилось, как радужные огоньки на праздничной белизне пустыря. И люди, попадавшиеся нам навстречу, казалось, тоже несли внутри себя радость.

У меня на губах вертелся один вопрос, который я не могла никому задать. Не могла спросить о том, что беспокоило меня, ни у мамы, ни у отца. Пожалуй, только у Вали. И я спросила:

— Как ты думаешь, если человек пригласил тебя в кино, ему надо сказать «спасибо» или не надо?

Человек, пригласивший меня в кино, был Слава, наш командир, самый хороший мальчик на свете. Вот он — кинотеатр «Интернационал» на углу, где, скрежеща, заворачивает трамвай. Низкий навес тоже в снегу. В узеньком простенке между колоннами на афише, закинув копыта, летят кони. Чубатый всадник припал к гриве, сжимая в руке пистолет. А с другой стороны девушка, похожая на Валину Зойку, задумчиво и грустно смотрит вдаль, где пылает не то закат, не то пламя боя. Под навесом за колоннами уже открыто окошко кассы. Можно подойти.

— Нам билеты. Дайте, пожалуйста, два.

Два, ведь мы вдвоем — я и Слава. Это произошло на перемене. На перемене, когда мы вышли в коридор. Слава стоял с мальчишками. Спорили.

— Научно доказано, что человеческий организм без воды может… — это, конечно, Рево. Слава сказал негромко:

— У нас там один боец однажды трое суток преследовал… ну, нарушителя. И подвернул ногу. Его нашли через трое суток.

— А я докажу, — Сережка, как всегда, распалился. И Коп-Коп тут как тут:

— Да, да, — щеки надул.

С тех пор как Сережка отбил его тогда вместе со знаменем, Коп-Коп так и ходит за ним, как бычок на веревочке. Друзья — водой не разольешь. Только если вдруг шпана какая или так — заваруха, Коп-Коп — за Сережкину спину. Даже удивительно, как он ухитряется — здоровый такой. Ему ведь Сережка — по плечо. А тут вон головой кивает, будто это он сам пробовал без воды столько суток.

Люська у окошка вертелась: «Снег! Ой, какой снег! Ах, какой снег!» — а сама на Славу посматривает. Раньше на Сережку смотрела, а теперь — на Славу. Сережка ушел. И Коп-Коп — за ним. Люська:

— Посмотрите, какой снег.

Но Слава не смотрел. Люська поджала губы. Люська отошла. А Слава… Тут он подошел:

— Таня (Таня, а не Топик), Таня, пойдем в кино.

Шагая рядом с Валей, я снова и снова вызывала в памяти весь этот короткий, но такой волнующий разговор. И как это он просто вдруг подошел и сказал: «Пойдем». А я? Что я ответила? Что-то пробормотала, вроде: «Пойдем». Нет, я, кажется, просто кивнула головой — у меня не нашлось никаких слов. А наверное, надо было сказать «спасибо».

— Как ты думаешь? — спросила я Валю. Но и Валя не могла сказать. Ведь ее еще никогда никто не приглашал в кино. То, что мы ходили все вместе с Сережкой Крайновым и с другими нашими мальчишками, — это не в счет. Это просто так.

— Наверное, надо, — сказала Валя, подумав. И мудро рассудила: — Ничего, ты потом скажешь, когда придешь.

Но я не сказала Славе «спасибо». Я не пошла с ним в кино «Интернационал» на картину, в которой навстречу грозному закату летели взмыленные кони. Я так и не знаю, доскакал ли тот всадник и дождалась ли его похожая на Валину Зойку девушка. Потому что в тот день в моей жизни случилась большая беда. Я могла бы рассказать об этой беде. Я могла бы рассказать также о летнем июньском дне, круто изменившем нашу жизнь, об испытаниях, которые уже стерегли нас. Но эта книга — о самых счастливых днях и годах. Поэтому вспоминаю я только хорошее.

Может быть, это мелочи, о которых не стоит говорить, но моя память заботливо сохранила их. Вот тихонько вошла и села со мной Валя. Она удивительно умеет молчать — моя Валюха. Ребята сгрудились у моей парты. Они ничем не могут помочь, но я чувствую их рядом, вижу расстроенное лицо Сережки Крайнова. А еще я помню наш последний сбор в школьном зале.

Нам вручили комсомольские билеты, в которые тут же вписали наши имена и фамилии. Я взяла серую книжечку с профилем Ильича и спрятала ее в карман коричневой вельветовой курточки. Этот карман по моей просьбе только вчера вечером пришила мне мама, чтобы я никогда не потеряла билета.

Сбор окончился. Я беспокоилась о маме и заторопилась домой.

— Таня, — окликнула меня Валя, бросившись следом, — ты спешишь?

— Да, врач обещал прийти.

— Ну, ладно, — сказала Валя, дотрагиваясь до моей руки, — беги, а позднее мы к тебе зайдем все вместе, да?

Был еще не вечер, но уже не день. Холодное апрельское небо медленно темнело над «Арсеналом», изредка озаряясь тихими отсветами. Зябли по обочинам тоненькие деревца, и блестели, мерцали схваченные апрельским ледком булыжники уходящего вдаль шоссе. Почему-то выплыли и зазвучали в такт с моими шагами лермонтовские строки. Торжественно и печально и так зримо отдавалось в моей душе: «…сквозь туман кремнистый путь блестит».

Я шагаю, ощущая под ногами горбатые булыжники. Каждый день я хожу по этой дороге, но сегодня у меня такое чувство, будто я только что вернулась откуда-то, приехала вновь после долгой разлуки. Наверное, это так и есть. Можно торопливо пробегать мимо, не оглядываясь, можно даже смотреть и не видеть. Но в какую-то минуту можно вдруг очнуться, удивиться: «Да вот же она — арсенальская ограда!» «Здравствуй, друже!» Кажется, все как было. Зубчатая стена. Добротная, на совесть кладка. Только пустыря нету. Куда ни глянешь — дом к дому. А вдоль шоссе — деревья. Это мы всей школой с шумом и криком сажали их. И было яркое желтое солнце, и мягкие комья земли, и осенние листья. И Люська звонко что-то кричала, заливаясь смехом, а мальчишки из «А», опустив лопаты, стояли и смотрели на нее. А в стороне над ямой, обхватив руками дерево, стоял перемазанный землей Сережка Крайнов. И Валя подошла к нему, и они, столкнувшись, почти касаясь друг дружки головами, вдвоем держали тоненький ствол.

А там в переулке белый особняк райкома… Однажды отец взял меня с собой. Мы вошли за сверкающую островерхими пиками ограду, я подняла голову и прямо перед собой увидела огромного каменного дядьку. Ну и великан! Смотреть на него можно, только запрокинув голову — такой он высоченный. Собственно говоря, это не дядька, а пол-дядьки. У него нет ни сапог, ни даже ног. Но зато есть руки. Не руки — ручища. Вскинув их вверх, он держит в руках галерейку. Но не такую, как у Вали, — стеклянным фонариком, а широкую открытую, опоясанную узорчатой кованой резьбой.

— Балкон называется, — объясняет мне батька. — А над этим балконом — другой, а потом — еще что-то, не то навес, не то крыша. Ишь как нагрузили дядьку! А он стоит и держит все на руках. Только уперся подбородком в голую грудь.

Много позже я узнала имя этого силача, по воле богов обреченного держать на своих плечах небесный свод, а по воле архитекторов — балкон в доме дворянского предводителя. Впрочем, и тогда, когда мы впервые встретились с Атлантом, предводителя давно уже и след простыл. Только я не знала — кто это. И батька мой тоже не знал.

— Работяга, — сказал он, — крестьянин или рабочий — кому ж еще быть? Кто другой разве сдюжит?

И потом этот каменный великан еще долго не выходил у меня из головы. Вот уже совсем темно за окошками. Все спят. Только «Арсенал» не спит. По комнате пробегают отсветы. А там, за окошком, за кирпичной оградой, звенит и ухает. Может, это тот великан? Он сильный. Он сдюжит.

Задумавшись, я не заметила, как из переулка, навстречу мне шагнула высокая фигура, и Колькин голос окликнул: «Таня!»

— Ты? — удивилась я. — Напугал меня как!

— А я у вас был, — сказал Колька. — Мама говорит, ты в школе. Ну я и пошел, — добавил он, — навстречу. — Сказал и замолчал. Высоченный, без шапки, в одном пиджаке, из которого вылезают большие Колькины руки, пошел рядом. Так мы и шагали с ним вместе посередине шоссе, по горбатым булыжникам, мимо длинного ряда тоненьких деревьев, вдоль зубчатой арсенальской ограды.