Сексуальная жизнь в Древней Греции

Лихт Ганс

Часть I

 

 

Введение

 

Греческие жизненные идеалы

ХОТЯ ГРЕКИ считали молодость драгоценнейшим достоянием, а ее радости (и прежде всего любовь) наивысшим счастьем, нельзя обойти молчанием и другие идеалы. Гомеровский Нестор («Одиссея», III, 380) взывает к Афродите, растаявшей в чистом небе:

Будь благосклонна, богиня, и к нам и великую славу Дай мне, и детям моим, и супруге моей благонравной.

Мы вправе сказать, что в этих словах выразился нравственный идеал греков. Упоминание жены и детей доказывает, что речь здесь идет не только о победе на войне или в атлетических состязаниях, но также и об идеальных критериях счастливой жизни в целом.

Согласно Пиндару (Pythia, i, 99), прежде всего следует стремиться к счастью, затем к доброй славе; тот, кому удалось их стяжать и сохранить, удостоился высшей награды.

Понятно, что наряду с этими достояниями, так сказать, идеального порядка, существовали также и материальные блага, которые, как казалось грекам, стоят того, чтобы их домогаться и молить богов об их ниспослании. Феогнид (i, 255) был, насколько мне известно, первым, кто считал высшим счастьем не что иное, как здоровье, а самым приятным после него почитал «добиться того, что кому любо», идеал, выраставший из самой души греков; Аристотель уверяет, что эти слова были начертаны при входе в дельфийское святилище Лето (Elh.Eud., i, 1; Erh.Nic., i, 8).

Сознательная двусмысленность, заключенная в словах Феогнида «добиться того, что кому любо», заставила недоумевать столь глубокого знатока греческой культуры, как Буркхардт (J.Burkhardt, Griechische Kullurgeschichte, ii, 368): «... поэтому остается неясным, говорит ли поэт о любви в собственном смысле слова или вообще о желаниях, которые должны быть удовлетворены». Буркхардт, как и многие другие ученые мужи, написавшие внушительные тома о греческой культуре, явно не отдавал себе отчета в том, что греки знали два вида любви: любовь между мужчиной и женщиной и однополую (гомосексуальную) любовь. Именно поэтому Феогнид выражается с кажущейся неопределенностью, однако его слова-пожелание каждому из читателей получить то, что ему приятно и к чему он стремится, — вполне ясны всякому, кто понимает греческую культуру. То, что в этих словах выразился также идеал юности (ибо сердце Феогнида всю жизнь влеклось к прекрасному юноше), мы покажем в главе, посвященной гомосексуальной литературе Греции. Можно убедиться в правильности объяснения приведенного фрагмента Феогнида, сравнив его со стихотворением знаменитой Сафо (фрагм. 5, Diehl):

К Анактории На земле на черной всего прекрасней Те считают конницу, те — пехоту, Те — суда. По-моему ж, то прекрасно, Что кому любо. Это все для каждого сделать ясным Очень просто. Вот, например, Елена: Мало ль видеть ей довелось красавцев? Всех же милее Стал ей муж, позором покрывший Трою. И отца, и мать, и дитя родное Всех она забыла, подпавши сердцем Чарам Киприды. .................согнуть нетрудно... .........................приходит Ныне все далекая мне на память Анактория. Девы поступь милая, блеском взоров Озаренный лик мне дороже всяких Колесниц лидийских и конеборцев В бронях блестящих. Знаю я — случиться того не может Средь людей, но все же с молитвой жаркой...

В то время Анактория находилась, очевидно, в Лидии.

Следует отметить, что и здесь, в четвертой строке оригинала, Сафо изъясняется с намеренной расплывчатостью, а подбираемые ею слова нарочито двусмысленны; однако общий смысл ясен: женщина ли ты, тоскующая по женщине, или мужчина, охваченный страстью к женщине или мальчику, — предмет твоей любви — прекрасен.

Как бы то ни было, не вызывает ни малейших сомнений тот факт, что красота и любовь в особенности принадлежат к тем радостям жизни, которых жаждали греки и которые их поэтами провозглашались идеалом. Это явствует из каждой страницы любого греческого автора, но здесь, пожалуй, достаточно будет упомянуть очаровательную песенку (PLG, iii, Skolion 8), которую, несомненно, часто певали греки, опьяненные вином и с небывалой остротой ощутившие всю сладость существования:

Лучшее для смертных — здоровье, затем — пленительная красота; Хорошо — когда есть богатство, нажитое честно, когда ты молод и среди друзей.

Уже знаменитый мудрец, государственный деятель и поэт Солон считал, что радостное наслаждение жизнью — это состояние, достойное того, чтобы к нему стремиться, и другие великие умы (такие, как Пиндар, Вакхилид, Симонид) были с ним в этом согласны. И действительно, греческая культура есть не что иное, как хвалебный гимн Гедоне (ίίξονή) или счастливому наслаждению жизнью и в особенности любовью. Сокровеннейшее естество греков — это обнаженная чувственность, которая, правда, изредка оборачивалась жестокостью (как в случае с римлянами), но несмотря на это наложила свой отпечаток на их коллективное существование, ибо, исповедуя чувственность и претворяя свою веру в жизнь, грек не встречал противодействия в лице ригористичных государственных законов или лицемерного осуждения со стороны общественного мнения. Из дальнейшего изложения станет ясно, что данное утверждение отнюдь не является преувеличением; я намерен показать, что все существование греков, а не только их частная жизнь, есть ликующее исповедание веры в чувственность. Поэтому — если не принимать во внимание отдельных исключений из общего правила — великие мыслители Греции также признавали право человека на чувственные наслаждения и даже — без колебаний и сомнений — видели в них необходимое условие человеческого счастья. Только в глубокой старости Софокл (Платон, «Государство», i, 329с) выскажет свое знаменитое суждение о том, что старость заслуживает восхваления, ибо освобождает от деспотизма чувственности; как будет показано ниже, представления великого поэта о данном предмете коренным образом отличались от тех, что были ему приписаны.

Афиней (Ath., xii, 510b), цитирующий вышеприведенные слова Софокла, упоминает затем мнение Эмпедокла, согласно которому некогда род человеческий не знал иных богов, кроме богини любви, в честь которой люди справляли празднества жизни.

 

Всемогущество чувственности в греческой жизни

В эпоху создания гомеровских поэм велениям чувственности покорствовали и сами боги. Чтобы обрести возможность помочь грекам в их безнадежной борьбе, Гера решает очаровать своими прелестями супруга. Она наряжается и украшается с превеликим тщанием, как о том повествует Гомер («Илиада», xiv, 153), наслаждаясь обстоятельным перечислением деталей. Не довольствуясь этим, под надуманным предлогом она берет у Афродиты «магический пояс любви и желания, которому покорны сердца всех богов и живущих на земле смертных». Афродита повинуется великой царице неба:

«Так говоря, разрешила на персях иглой испещренный Пояс узорчатый: все обаяния в нем заключались; В нем и любовь и желания, лепет любви, изъяснснья, Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных».

После этого великая богиня прибегает за помощью к Гипносу, богу сна; она умоляет его погрузить Зевса в сон после того, как царь богов насладится с ней радостями любви; тогда у нее будут развязаны руки и она сможет помочь грекам.

Устрашенный Гипнос наотрез отказывается исполнить опасное поручение богини; лишь после того как она торжественной клятвой клянется даровать ему в награду одну из Харит, бог сна идет ей навстречу. Вместе с Герой отправляется он на гору Иду, с вершины которой Зевс созерцает бой греков с троянцами. Гипнос превращается в птицу и усаживается на высокую ель поджидать окончания любовных утех Зевса и Геры, описанию которых Гомер отводит более шестидесяти строк.

Гера изобретает различные предлоги, чтобы объяснить, зачем она так принарядилась; притворно прося прощения за то, что собралась в дальний путь, она разжигает в боге желание. Зевс потрясен ее красотой и говорит, что никогда прежде не горел таким желанием при виде женщины, как теперь; с простодушием, равного которому мы не найдем ни в каком другом произведении мировой литературы, чтобы польстить (!) жене, он разворачивает перед ней внушительный список женщин, покоившихся в его объятиях, которые не смогли разжечь в нем страсть, подобную испытываемой ныне.

В ответ на его уговоры без отлагательств предаться любви прямо на месте Гера замечает, что здесь их может увидеть кто-нибудь из богов, и предлагает удалиться в их супружеский покой в Олимпийских чертогах, где она утолит все его желания.

Гере быстро ответствовал туч воздыматель Кронион: «Гера, супруга, ни бог, на меня положися, ни смертный Нас не увидит: такой над тобою кругом распростру я Облак златой; сквозь него не проглянет ни самое солнце, Коего острое око все проницает и видит» Рек — и в объятия сильные Зевс заключает супругу. Быстро под ними земля возрастила цветущие травы, Лотос росистый, шафрани цветы гиацинта густые, Гибкие, кои богов высоко от земли поднимали. Там опочили они, и одел почивающих облак Пышный златой, из которого капала светлая плата. Так беззаботно, любовью и сном побежденный, Кронион Спал на вершине Идеискои, в объятиях Геры супруги.

Хотя эта сцена из четырнадцатой книги «Илиады» является гимном всесильной чувственности, непревзойденным по той наглядности, с какой выразила себя здесь наивная поэзия, однако и в «Одиссее» мы обнаружим единственный в своем роде пример прославления всепобеждающей красоты. Я имею в виду эпизод из восьмой книги «Одиссеи» (viii, 266 ел.) — ниже я буду говорить о нем подробнее, — в котором Афродита наставляет рога своему мужу невзрачному хромому Гефесту, предаваясь любви со статным богом войны Аресом, дышащим молодостью и силой, — любви, конечно же, беззаконной, зато тем более сладостной. Однако вместо того, чтобы с болью в сердце скрывать свой позор от других, обманутый муж созывает на пикантное зрелище всех богов: взорами, исполненными сладострастия, глядят они на обнаженных любовников, которые сплелись в тесных объятиях. Гомер завершает описание этой сцены следующими словами:

К Эрмию тут обратившись,сказал Аполлон, сын Зевеса: «Эрмий, Кронионов сын,благодатный богов вестоносец, Искренне мне отвечай,согласился ль бы ты под такою Сетью лежать на постели одной с золотою Кипридой?» Зоркий убийца Аргуса ответствовал так Аполлону: «Если б могло то случиться, о царь Аполлон стреловержец, Сетью тройной бы себя я охотно опутать позволил, Пусть на меня бы, собравшись, богини и боги смотрели, Только б лежать на постели одной с золотою Кипридой!» Так отвечал он; бессмертные подняли смех несказанный.

Итак, здесь нет ни слова порицания, нет даже нравственного негодования; попрание супружеской верности самой богиней любви доставляет блаженным бессмертным только лишний повод для острот и веселья. Весь этот любовный эпизод есть не что иное, как гимн неприкрытой, обнаженной чувственности; это почти животное оправдание того, что зовется «грехом» в эпоху, ставшую свидетельницей победного марша ханжеской морали.

Афиней (xii, 511с) обращает наше внимание на то обстоятельство, что, согласно замечанию Теофраста, никто не называет счастливой жизнь добродетельного Аристида, но все почитают счастливцами сибарита Сминдирида и Сарданапала.

Геракл ид Понтийский (Ath., xii, 512a), ученик Платона и сам прославленный философ, написал книгу «О наслаждении», из которой сохранилось немало фрагментов. Так, например, в ней Гераклид утверждает и доказывает, что роскошный образ жизни и, в частности, сладострастие, — это привилегия господствующих классов, тогда как труд и тяготы — удел рабов и бедняков; что все, кто восхваляет роскошь и сладострастие являются людьми утонченными и широко мыслящими, а потому их следует ставить выше, чем остальных. Справедливость этого положения демонстрируется на примере афинян, которые вопреки (а скорее всего — благодаря) своему чувственному образу жизни стали народом героев — победителей при Марафоне.

Подобные мысли не могли возникнуть на пустом месте; в связи с этим важно подчеркнуть, что такие взгляды имели весьма большое значение для общего мнения о правах чувственности. Великий поэт Симонид (PLG, fr.71) открыто вопрошает: «Разве без чувственных наслаждений жизнь смертных была бы счастливой? Разве без них не показалась бы нам незавидной жизнь и самих богов?» И действительно, историк Мегаклид (Ath., xii, 512e; FHG, iv, 443) порицает поэтов за то, что они слишком подробно останавливаются на трудах и лишениях, которые изведал национальный греческий герой Геракл в своем земном существовании. Он указывает на то, что по близости своей к роду человеческому Геракл находил в чувственности величайшее наслаждение, много раз был женат и породил множество детей от разных женщин. Его многочисленные связи с юношами Иолаем, Гиласом, Адметом и другими — нашим автором не упоминаются. Кроме того, Гераклид напоминает нам о том, что в своей жизни Геракл был крайне неравнодушен к радостям застолья, что по всей Греции бьющие из-под земли горячие ключи называются «банями Геракла», наконец, что самые мягкие и нежные ложа носят торговую марку «Геракл». Откуда бы все это пошло, недоумевает он, если бы Геракл действительно презирал чувственность? Со стороны поэтов было сущей безвкусицей вслед за Гомером и Гесиодом изображать Геракла — этого отъявленного чревоугодника и сластолюбца — так, словно всю свою жизнь он проскитался по свету с деревянной палицей, луком и в львиной шкуре.

В двенадцатой книге своего «Пира софистов» Афиней подробно повествует о присущих древности роскоши и чувственном образе жизни. После нескольких замечаний теоретического характера о пиршествах и пьянстве он, начиная с персов, рассуждает о различных народах древности и сообщает, каким образом каждый из них наполнял свое существование роскошью и негой. Затем он приводит внушительный список персонажей греческой истории, чья чувственность была особенно утонченной. Небезынтересно обнаружить, что многие из них известны нам как выдающиеся деятели и герои Греции. Ниже об этом будет сказано подробнее; пока достаточно упомянуть несколько особенно характерных черт воззрения греков на чувственную жизнь.

Согласно Гераклиду (Ath., xii, 514b; FHG, ii, 95), гарем персидского царя состоял из трехсот наложниц. «Днем они спали, чтобы бодрствовать ночью, которую проводили при ярком свете с музыкой и пением, ублажая царя. Женщины из гарема сопровождали его и на охоте».

Ксанф (Atf., xii, 515d; FHG, ii, 39) сообщает, что лидийцы кастрировали не только мальчиков, но и девочек, служивших потом евнухами при дворах знати.

По свидетельству Тимея (Ath., xii, 515; FHG, i, 196), у тирренцев было принято, чтобы служанки прислуживали мужчинам обнаженными. Это сообщение подтверждается Феопомпом (Ath., xii, 517; FHG, i, 315), который добавляет: «У тирренцев существовал закон, согласно которому жены были общим достоянием. Они с величайшим усердием ухаживали за телом и часто занимались гимнастическими упражнениями вместе с мужчинами или без них; дело в том, что они не находили ничего зазорного в том, что их видят обнаженными. Они обедали не с мужьями, но с первыми встречными, и пили с любым, кто придется им по душе. Тирренцы воспитывают всех детей, произведенных на свет, часто даже не зная, кто их отец. Когда дети подрастают, они начинают жить так же, как их воспитатели, часто устраивают пирушки и вступают в связь со всеми женщинами, что встречаются им на пути. Тирренцы не видят ничего дурного в прилюдных забавах с юношами, играют ли они при этом активную или пассивную роль, ибо педерастия — дело в этой стране самое обыкновенное. И кроме того, им настолько чужда стыдливость в вопросах пола, что, когда хозяин дома наслаждается обществом своей жены, и кто-нибудь приходит и спрашивает его, муж и жена, ничуть не смутившись, сообщают гостю, что сейчас они делают то-то и то-то, называя при этом все непристойности своими именами.

Когда тирренцы находятся среди друзей или родственников, у них заведено следующее. После того как они закончат пировать и собираются отправиться на ложе, слуги приводят к ним куртизанок — прекрасных женщин или мальчиков, — и светильники при этом остаются непогашенными. Вдосталь натешившись с ними, они посылают за мужчинами в расцвете лет и позволяют им насладиться этими куртизанками — как женщинами, так и мальчиками. Они воздают должное любви и соитию, иногда наблюдая друг за другом, но обычно опуская занавески, подвешенные на столбах над кроватью. Тирренцы очень любят женщин, но еще большее удовольствие находят в обществе мальчиков и юношей. Они очень красивы, ибо весьма заботятся о своей внешности и сбривают на теле все лишние волосы. Для этого существует множество особых лавок и искусные прислужники, наподобие наших брадобреев. Люди заходят в эти лавки и позволяют мастерам обрабатывать любую часть тела любым удобным для тех способом, ничуть не стесняясь взглядов прохожих».

Согласно Афинею (xii, 519e), обитатели Сибариса первыми начали пользоваться горячими банями. На попойках они пили из ночных горшков нововведение, не отличающееся хорошим вкусом; согласно отрывку из комедии Евполида (фрагм. 351, ар. Ath., i, 17d; CAP, i, 350), в Афины его перенес не кто иной, как Алкивиад.

Об обитателях знаменитого города Тарента, расположенного в Нижней Италии, Клеарх (Ath., xii, 522d; FHG, 306) сообщает, что «они удачяли все волосы с тела и ходили в прозрачных, окаймленных пурпуром одеждах. Разрушив город Карбина в Апулии, они затащили всех мальчиков, девушек и молодых женщин в храмы и выставили их обнаженными на потеху посетителям. Всякий мог наброситься на эту несчастную толпу и утолить свою похоть, насладившись нагой красотой любой выставленной напоказ жертвы; и это происходило на глазах у всех и, конечно же, не укрылось от богов, о чем эти негодяи вовсе не догадывались. Но боги покарали преступников, ибо вскоре все эти распутники были поражены молнией. Еще и ныне перед дверьми каждого дома в Таренте выставлено множество камней в память о тех, кто был умерщвлен при входе в дом; когда наступает годовщина их гибели, народ не оплакивает мертвецов и не воздает им обычных почестей, но приносит жертвы Зевсу Катайбату [Зевсу, нисходящему на землю громом и молнией]».

Город Массалия (совр. Марсель), по свидетельству нескольких авторов, был одним из главных оплотов гомосексуализма, откуда и пошла пословица: «Отчаливай в Массалию» (Ες Μασσαλία ν ττλεύσριας).

Интересно сообщение Афинея (xiii, 526b) о жителях Колофона в Малой Азии (возможно, впрочем, его не следует понимать буквально): многие из них будто бы никогда не видели ни восхода, ни заката солнца, ибо когда оно вставало, они были еще пьяны, а когда заходило — уже пьяны. Это сообщение согласуется с законом, который, если верить тому же автору, сохранял силу еще при его жизни: флейтистки, танцовщицы и прочие дамы полусвета вправе получать плату за свои услуги только с раннего утра до полудня, а после этого лишь до тех пор, пока «не зажгутся светильники», ибо в другие часы все горожане были поголовно пьяны.

Приведем также несколько примеров роскоши отдельных лиц, живших в древности. В первую очередь, это автоэпитафия, составленная, если верить свидетельству Аминты (Ath., xii, 529f), упоминавшимся выше ассирийским царем Сарданапалом: «Всю жизнь, пока я зрел свет солнца, я был царем: ел, пил и воздавал должное наслаждениям любви, зная, что век людской краток и подвержен многим переменам и несчастьям и что другие воспользуются оставленным мною богатством. Потому ни днем, ни ночью я не оставлял такой жизни».

Аристобул (Ath., xii, 530а) знал также о памятнике Сарданапалу в Анхиале, одном из подвластных ему городов: правая рука статуи была изогнута так, словно царь пытается щелчком пальцев смахнуть нечто, не стоящее и ломаного гроша. Ассирийская надпись переводилась следующим образом: «Сарданапал, сын Анакиндаракса. в один день покоривший Таре и Анхиалу. Ешь, пей, предавайся любви! Все остальное — ничто». Эти слова, по-видимому, объясняют смысл странного жеста статуи.

Клеарх (Ath., xii, 530с) сообщат любопытные подробности о некоем женоподобном Сагарисе, принадлежавшем к вифинскому племени мариандинцев; из-за своей изнеженности он до самой старости ел только ту пищу, которую пережевывала ему кормилица, избавляя его тем самым от лишних неудобств. К тому же он был слишком ленив, чтобы опускать руку ниже пупка. Поэтому Аристотель, подшучивая над тем, что при мочеиспускании Сагарис никогда не притрагиватся к своему члену, приводил стих из Еврипида: «Рука чиста, да помыслы нечистые». (Eurip., Hippol. 317)

Оратор Лисий (фрагм. 4 ар. Ath., xii, 534) рассказывал об Алкивиаде следующее: «Однажды вместе с другом Аксиохом он направлялся к Геллеспонту. В Абидосе они сошлись с публичной девкой по имени Медонтис и жили с нею по очереди. Впоследствии она родила дочь, о которой они говорили, что не знают, кто из них приходится ей отцом. Когда девочка подросла, они стали жить и с ней. Находясь с Алкивиадом, она называла отцом Аксиоха, а ложась в постель с Аксиохом, — Ачкивиада».

Любовные похождения Алкивиада сделали его мишенью острых нападок со стороны комедиографов. Афиней приводит некоторые образчики этих насмешек. Юноша, красотой которого восхищались все, недаром носил на своем гербе изображение Эрота, мечущего молнию (Ath., xii, 534е). Диоген Лаэрций (iv, 49) говорил, что в юности Алкивиад отнимал у жен мужей, а когда вырос — у мужей жен. Комедиограф Ферекрат (фрагм. 155; CAP, i, 194) имел в виду то же самое, когда писал: «Аткивиад, прежде не бывший мужем, стал ныне мужем всех жен».

В Спарте он совершил прелюбодеяние с Тимеей, женой царя Агиса; по Афинею (Ath., xii, 535b) в свое оправдание он ссылался на то, что вступил с ней в связь не из похоти, но из политических соображений. Согласно тому же автору, в военные походы он брал с собой двух самых знаменитых куртизанок своего времени.

Историк Клеарх (Ath., xii, 541с; FHG, ii. 307) в своих «Биографиях» писал о Дионисии Младшем, тиране Сицилии: «Прибыв в отеческий город Л окр иду, он наполнил свой дом (самый большой в городе) диким тимьяном и розами, а затем стал посылать за локридскими девушками; раздевшись донага, он катался с ними по постели, занимаясь всеми мыслимыми непристойностями. Некоторое время спустя разгневанные мужья и отцы схватили жену и детей Дионисия и заставили их на глазах у всех совершать постыднейшие вещи; мстители предавались с ними умопомрачительному разврату. Утолив свои желания, они загнали иглы им под ногти и предали их смерти». Страбон (v, 259; ср. Ael., Var. hist., ix, 18) с незначительными изменениями рассказывает ту же историю, добавляя, что Дионисий «выпускал на пирах голубей с подрезанными крыльями» и заставлял гоняться за ними обнаженных девушек; некоторых он принуждал носить разные сандалии — одну высокую, другую низкую. Дурис (Ath., xii, 542с; FHG, ii, 475) рассказывает о распутстве Деметрия Фалерского, много лет правившего Афинами; историк упоминает роскошные пирушки, устраивавшиеся Деметрием, «его тайные оргии с женщинами и ночные похождения с юношами; человек, который давал законы другим и выступал стражем их жизни, сам притязал на вседозволенность. Он также очень гордился своей внешностью, красил волосы в белый цвет и подкрашивал лицо. Он хотел быть красавцем и нравиться всем встречным».

Жизнь, посвященная наслаждению, как истинной цели стремлений, единственному состоянию, свидетельствующему о счастье, стала даже лозунгом целой философской школы. Эта школа была основана Аристиппом, который, по свидетельству Афинея, разнообразил свою жизнь, «нося роскошные одежды и занимаясь любовью». Из своих любовниц он особенно был привязан к Лайде — знаменитой куртизанке того времени.

Особенно большое значение для греческих представлений о чувственных удовольствиях имеют мысли, которые вложил в уста Полиарха крупный ученый и музыковед Аристоксен в своей «Жизни Архита» (Ath., xii, 545a; FHG, ii, 276). Полиарх славился своим роскошным образом жизни и был одним из послов, направленных Дионисием Младшим в Тарент. В беседе с Архитом и его учениками речь зашла о чувственном удовольствии в самом широком смысле слова. Полиарх произнес пространную речь, в которой попытался доказать, что все здание добродетели, воздвигнутое этическими философами, в корне противоречит человеческой натуре; сама Природа требует от нас избрать наслаждение девизом нашей жизни. Цель всякого здравомыслящего человека — с величайшим восторгом срывать удовольствия; подавляя стремление к ним, мы не становимся ни мудрее, ни счастливее; действуя таким образом, мы обнаруживаем непонимание характера и потребностей человеческой натуры. Поэтому со стороны персов было весьма разумным вознаграждать тех, кто изобрел новый вид наслаждений. И действительно, персам удалось отнять у мидян их могущество только потому, что по мере роста своей власти и богатства они расширяли также границы своих чувственных наслаждений.

Хотя воззрения Полиарха являются в известном смысле преувеличением, следует все же допустить, что в них содержится зерно истины, о чем свидетельствуют приведенные выше вступительные замечания. В любом случае, читатель достаточно узнал о греческом евангелии Гедоне, чтобы в последующих главах взглянуть на важнейшие проявления греческой культуры с этой точки зрения. Ему предстоит познакомиться с народом, который, в отличие от всех остальных, сделал фундаментом своего существования чувственность, сумев сочетать ее с высочайшей этикой. Тем самым он создал такую культуру жизни, которой человечество не перестанет восхищаться до конца времен.

 

ГЛАВА I

Свадьба и жизнь женщины

 

1. Греческая женщина

ЕДВА ЛИ ЕЩЕ в наши дни существует необходимость указывать на полную безосновательность суждения о приниженном положении замужней гречанки. Это ошибочное мнение просто не могло не возникнуть, ибо оно основывалось на неверной предпосылке — искаженном представлении о роли женщины. За свою короткую историю греки проявили себя чрезвычайно бесчестными политиками, однако они всегда оставались непревзойденными художниками жизни. Именно поэтому они и заключили женщину в те границы, которые были установлены для нее самой природой. Современная идея о существовании двух типов женщин женщины-матери и женщины-куртизанки — была признана греками еще на заре их цивилизации; исходя из нее они и строили свою жизнь. О втором типе женщин речь пойдет позже, но невозможно представить себе почестей высших, чем те, что воздавались женщинам, причисляемым греками к типу женщины-матери. Когда гречанка становилась матерью, она достигала цели своего существования. После этого ее уделом являлись две заботы, выше которых для нее не было ничего: управление домашними делами и воспитание детей — девочек, пока те не выйдут замуж, мальчиков, пока в них не начнет пробуждаться самосознание. Таким образом, брак для греков был одновременно средством достижения определенной цели — обзаведения законными потомками, которые останутся на земле после смерти родителей, — и способом упорядочить и обустроить домашние дела. Царство женщины распространялось на все сферы домашнего хозяйства, единовластной госпожой которого она была. При желании можно назвать такую супружескую жизнь безрадостной; мы и впрямь не можем не относиться к ней именно так, если принимать во внимание роль женщины в общественной жизни нашего времени. С другой стороны, в ней не было неестественности и фальши, присущих современному браку. В греческом языке отнюдь не случайно отсутствуют слова для обозначения таких понятий, как «флирт», «галантность» и «кокетство».

Современный человек вправе задаться вопросом, а не чувствовали ли себя греческие девушки и женщины в своем заточении безнадежно несчастными. Ответ может быть только отрицательным. Не будем забывать, что нельзя тосковать о том, чего не знаешь; притом гречанка с такой серьезностью занималась строго ограниченным (но от этого не менее благородным) кругом занятий, проистекавших из ее обязанностей по ведению домашнего хозяйства, что у нее просто не оставалось времени на мучительные раздумья о своем существовании.

Однако вся ограниченность досужих толков о приниженном положении греческой женщины становится очевидной благодаря тому, что уже в древнейших литературных источниках брак, а вместе с ним и женщина описываются с такой сердечностью и симпатией, какие трудно себе представить. В каком еще литературном произведении расставание мужа с женой изображено с той же глубиной чувства, что одухотворяет всю знаменитую сцену прощания Гектора с Андромахой из «Илиады» (vi, 392-496):

Он приближался уже, протекая обширную Трою, К Скейским воротам (чрез них был выход из города в поле); Там Андромаха супруга, бегущая, встречу предстала, Отрасль богатого дома, прекрасная дочь Этиона; Сей Этион обитал при подошвах лесистого Плака, В Фивах Плакийских, мужей киликиян властитель державный; Оного дочь сочеталася с Гектором медноспешным. Там предстала супруга: за нею одна из прислужниц Сына у персей держала, бессловного вовсе, младенца, Плод их единый, прелестный, подобный звезде лучезарной. Гектор его называл Скамандрием; граждане Трои Acтианаксом: единый бо Гектор защитой был Трои. Тихо отец улыбнулся, безмолвно взирая на сына. Подле него Андромаха стояла, лиющая слезы; Руку пожата ему и такие слова говорила: «Муж удивительный, губит тебя твоя храбрость! ни сына Ты не жалеешь, младенца, ни бедной матери; скоро Буду вдовой я, несчастная! скоро тебя аргивяне, Вместе напавши, убьют! а тобою покинутой, Гектор, Лучше мне в землю сойти: никакой мне не будет отрады, Если, постигнутый роком, меня ты оставишь: удел мой Горести! Нет у меня ни отца, ни матери нежной! Старца отца моего умертвил Ахиллес быстроногий, В день, как и град разорил киликийских народов цветущий, Фивы высоковоротные. Сам он убил Этиона, Но не смел обнажить: устрашатся нечестия сердцем; Старца он предал сожжению вместе с оружием пышным. Создал над прахом могилу; и окрест могилы той ульмы Нимфы холмов насадили, Зевеса великого дшери. Братья мои однокровные — семь оставалось их в доме Все и в единый день преселились в обитель Аида: Всех злополучных избил Ахиллес, быстроногий ристатель, В стаде застигнув тяжелых тельцов и овец белорунных. Матерь мою, при долинах дубравного Плака царицу, Пленницей в стан свой привлек он с другими добычами брани, Но даровал ей свободу, приняв неисчислимый выкуп; Феба ж и матерь мою поразила в отеческом доме! Гектор, ты все мне теперь — и отец, и любезная матерь, Ты и брат мой единственный, ты и супруг мои прекрасный! Сжаться же ты надо мною и с нами останься на башне, Сына не делай ты сирым, супруги не сделай вдовою; Воинство наше поставь у смоковницы: там наипаче Город приступен врагам и восход на твердыню удобен: Трижды туда приступая, на град покушались герои, Оба Аякса могучие, Идоменей знаменитый, Оба Атрея сыны и Тидид, дерзновеннейший воин. Верно, о том им сказал прорицатель какой-либо мудрый, Или, быть может, самих устремляло их вещее сердце». Ей отвечал знаменитый, шеломом сверкающий Гектор: «Все и меня то, супруга, не меньше тревожит; но страшный Стыд мне пред каждым троянцем и длинноодежной троянкой, Если, как робкий, останусь я здесь, удаляясь от боя. Сердце мне то запретит; научился быть я бесстрашным, Храбро всегда меж троянами первыми биться на битвах, Славы доброй отцу и себе самому добывая! Твердо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем, Будет некогда день, и погибнет священная Троя, С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама. Но не столько меня сокрушает грядущее горе Трои, Приама-родителя, матери дряхлой Гекубы, Горе тех братьев возлюбленных, юношей многих и храбрых, Кои полягут во прах под руками врагов разъяренных, Сколько твое, о супруга! тебя меднолатый ахеец, Слезы лиющую, в плен повлечет и похитит свободу! И, невольница, в Аргосе будешь ты ткать чужеземке, Воду носить от ключей Мессеиса или Гиперея, С ропотом горьким в душе; но заставит жестокая нужда! Льющую слезы тебя кто-нибудь там увидит и скажет: Гектора это жена, превышавшего храбростью в битвах Всех конеборцев троян, как сражалися вкруг Илиона! Скажет — ив сердце твоем возбудит он новую горечь: Вспомнишь ты мужа, который тебя защитил бы от рабства! Но да погибну и буду засыпан я перстью земною Прежде, чем плен твой увижу и жалобный вопль твой услышу!» Рек — и сына обнять устремился блистательный Гектор: Но младенец назад, пышноризой кормилицы к лону С криком припал, устрашася любезного отчего вида, Яркою медью испуган и гребнем косматоволосым, Видя ужасно его закачавшийся сверху шелома. Сладко любезный родитель и нежная мать улыбнулись. Шлем с головы немедля снимает божественный Гектор, Наземь кладет его, пышноблестящий, и, на руки взявши Милого сына, целует, качает его и, поднявши, Так говорит, умоляя и Зевса, и прочих бессмертных: «Зевс и бессмертные боги! о, сотворите, да будет Сей мой возлюбленный сын, как и я, знаменит среди граждан; Так же и силою крепок, и в Трое да царствует мощно. Пусть о нем некогда скажут, из боя идущего видя: Он и отца превосходит! И пусть он с кровавой корыстью Входит, врагов сокрушитель, и радует матери сердце!» Рек — и супруге возлюбленной на руки он полагает Милого сына; дитя к благовонному лону прижала Мать, улыбаясь сквозь слезы. Супруг умилился душевно, Обнял ее и, рукою ласкающий, так говорил ей: «Добрая! сердце себе не круши неумеренной скорбью. Против судьбы человек меня не пошлет к Аидесу; Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится. Шествуй, любезная, в лом, озаботься своими делами; Тканьем, пряжей займися, приказывай женам домашним Дело свое исправлять; а война — мужей озаботит Всех, — наиболе ж меня, — в Илионе священном рожденных». Речи окончивши, поднял с земли бронеблещущий Гектор Гривистый шлем; и пошла Андромаха безмолвная к дому, Часто назад озираясь, слезы ручьем проливая.

Неужели можно вообразить, что женщина, которой Гомер посвящает столь трогательную, столь возвышенную сцену прощания, была жалким, презираемым, влачащим растительное существование созданием? Если кому-то этот пример показался неубедительным, то он может прочесть те части «Одиссеи», где изображена супруга Одиссея Пенелопа. Как преданно ждет она своего мужа, отсутствующего долгие, беспросветные годы! Как страдает от сознания своей слабости перед лицом бесцеремонных, буйных и неугомонных женихов! Исполненная благородства, царица до кончиков ногтей, она — чья женская честь попирается разгулом наглых поклонников — выходит к разбушевавшейся шайке и ставит ее на место речами, которые могла подсказать только истинная женственность. С каким изумлением взирает она на перемены в своем сыне Телемахе, который из мальчика становится молодым мужчиной; она изумлена, но повинуется сыну, призывающему ее («Одиссея», i, 356-360):

Но удались: занимайся, как должно, порядком хозяйства, Пряжей, тканьем; наблюдай, чтоб рабыни прилежны в работе Были своей: говорить же не женское дело, а дело Мужа, и ныне мое: у себя я один повелитель.

Разве Гомер создал бы такую очаровательную идиллию, как сцена с Навсикаей, если бы греческие девушки в своем домашнем затворничестве чувствовали себя несчастными? Достаточно только указать читателям на эти факты, ибо они и так, несомненно, вполне знакомы с поэмами Гомера, чтобы припомнить сцены, изображающие жизнь женщины, и откорректировать свои представления о браке и положении греческой женщины в эту эпоху. Аристотель ссылается на тот факт, что у Гомера мужчина, так сказать, покупает невесту у ее родителей (De republ., ii, 8, 1260); он отдает за нее hedna (e'dva), свадебные подарки, представляющие собой натуральные продукты и скот. С точки зрения современного человека, этот обычай может показаться унижающим достоинство невесты. Однако нам следует напомнить, что данный обычай возникает из представления, широко распространенного у древних германцев и евреев, согласно которому незамужние дочери являются ценным достоянием и в случае выдачи замуж за них полагается брать выкуп. Кроме того, многие отрывки из Гомера («Одиссея», i, 277, ii, 196; «Илиада», vi, 395, ix, 144, etc) свидетельствуют о том, что после того, как завершалась церемония передачи невесты, было принято давать дочерям приданое. Скептики увидят в этом обычае, сохраняющемся и до сего дня, нечто в известных обстоятельствах еще более недостойное, как если бы его смысл заключался в том, чтобы любой ценой подыскать дочери мужа. Весьма примечательно, что уже у Гомера («Одиссея», U, 132) в случае развода приданое возвращалось к отцу или выплачивалась весьма значительная пеня. Несомненно, женская неверность уже в эпоху Гомера была довольно существенным фактором («Одиссея», iv, 535); в самом деле, единственной причиной Троянской войны послужило предположение, что Елена изменила своему мужу Менелаю и последовала на чужбину за прекрасным фригийским царевичем Парисом; Клитемнестра, супруга «пастыря народов» Агамемнона, позволяет соблазнить себя Эгисфу, который живет с ней долгие годы, пока муж сражается под Илионом; с помощью любовника, после предательски радушной встречи, она убивает возвратившегося Агамемнона в бане, словно «быка в стойле». Поэт или (что то же самое) наивное народное мировоззрение достаточно снисходительны, чтобы простить обеим прелюбодейкам их супружеские прегрешения, возлагая ответственность за них на ослепление («Одиссея», xxiii, 218; «Илиада», iii, 164, 339), вызванное Афродитой и, если смотреть глубже, обусловленное действием рока («Одиссея», iii, 265), этого тайного вершителя судьбы дома Танталидов; данное обстоятельство, однако, нисколько не ставит под сомнение тот факт, что оба предводителя народа в его жестокой борьбе, память о которой донесли до нас «Илиада» и «Одиссея» Гомера, суть обманутые мужья из воспроизведенного поэтом традиционного предания («Одиссея», х, 424). Легко понять поэтому, почему тень Агамемнона, погубленного низким коварством жены, с горечью бранит женский пол, открывая тем самым список женоненавистников, столь многочисленных в греческой истории; об этом явлении мы будем говорить позднее.

.. она равнодушно Взор отвратила и мне, отходящему в область Аида, Тусклых очей и мертвеющих уст запереть не хотела. Нет ничего отвратительней, нет ничего ненавистней Дерзко-бесстыдной жены, замышляющей хитро такое Дело, каким навсегда осрамилась она, приготовив Мужу, богами ей данному, гибель. В отечество думал Я возвратиться на радость возлюбленным детям и ближним Злое, напротив, замысля, кровавым убийством злодейка Стыд на себя навлекла и на все времена посрамила Пол свои и даже всех жен, неведеньем своим беспорочных.

Менелай принимает свершившееся не так трагически. После падения Трои он примиряется с беглянкой-женой, и в «Одиссее» мы встречаем его живущим в мире и большом почете в своем родном спартанском царстве рядом с Еленой, которая, ничуть не смущаясь, говорит о «несчастье», причиненном ей Афродитой («Одиссея», v, 261):

..давно я скорбела, виной Афродиты Вольно ушедшая в Трою из милого края отчизны, Где я покинула брачное ложе, и дочь, и супруга, Столь одаренного светлым умом и лица красотою.

Не у Гомера, но у поэтов так называемого эпического цикла (особенно Лесха, фрагм. 16) мы находим рассказ о том, что Менелай после покорения Трои жаждал отомстить за поруганную честь, угрожая Елене обнаженным мечом. Тогда она сняла покров с «яблок своей груди» и так околдовала Менелая, что тот раскаялся в своем замысле и в знак примирения заключил прекрасную супругу в объятия. Более поздние авторы, такие, как Еврипид («Андромаха», 628) и лирический поэт Ивик (PLG, фрагм. 35), любили возвращаться к этому сюжету. За него жадно ухватились комедиографы (Аристофан, «Лисистрата», 165; схолии к «Осам», 714), он стал излюбленным сюжетом вазописи (см. Roscher, Lexikon der Mythologie, i, 1970).

He будем забывать, что все вышесказанное о браке в гомеровскую эпоху относится только к жизни людей выдающихся — царей и аристократии, — но нам неизвестно ничего или почти ничего о том, в каком положении находились женщины низших классов. Однако если принять во внимание те — довольно полные — сведения, которые гомеровский эпос сообщает о жизни «маленьких людей» — крестьян, скотоводов, охотников, пастухов, рыбаков, — тогда отсутствие всякого упоминания женщин в этом контексте можно расценивать как доказательство того, что жизнь женщины была целиком посвящена дому и семье и что уже в эту эпоху к женщинам применялось ставшее впоследствии столь знаменитым изречение Перикла (Фукидид, ii, 45): «лучшие женщины — те, о которых в обществе мужчин говорят как можно меньше, неважно, плохо ли, хорошо ли».

То, о чем сообщает нам беотийский поэт Гесиод в своем поэтическом пастушеском календаре под названием «Труды и дни* (519 ел., 701 ел.), только подтверждает наше предположение. Поэт с нежностью отзывается о незамужней девушке: «Дома сидеть остается она подле матери милой, чуждая мыслей пока о делах многозлатой Киприды». Когда за дверью свирепствует буря, руша «высоковетвистые дубы и раскидистые сосны», пронизывая холодом людей и скот, она омывается теплой водой в своей прогретой комнате, затем втирает масло или бальзам в свои гибкие девичьи члены и сладко засыпает. Конечно, поэт-крестьянин был не в силах лодняться над повседневностью, и его наставления (так, простолюдину, по Гесиоду, лучше жениться в возрасте около тридцати лет, а его избранница должна быть не старше девятнадцати и, разумеется, девственницей) ясно показывают, что в ту эпоху в браке было мало поэтического. Однако уже и в это столь раннее время даже среди простонародья такое ограниченное, приземленное представление о женщине отнюдь не являлось чем-то самоочевидным, иначе Гесиод не стал бы поучать своих товарищей столь красноречиво: «Умный пробует все, а удерживает наилучшее, чтобы не жениться на смех соседям», — замечает он не без остроумия и психологической проницательности. Ибо, продолжает он свои назидания:

Лучше хорошей жены ничего не бывает на свете, Но ничего не бывает ужасней жены нехорошей, Жадной сластены. Такая и самого сильного мужа Высушит пуще огня и до времени в старость загонит.

Большое значение имеет тот факт, что уже этот совершенно наивный и простой крестьянин весьма проницательно судил о женской природе. По сравнению с этим не столь важно, что виновницей всех бед человечества он считал женщину — недалекую и пустую Пандору («Труды и дни», 47), которая, будучи привечена Эпиметеем, раскрывает свой ящик и выпускает из него все зло, какое есть в мире; в данном случае поэт находился под обаянием мифологической традиции. Для истории нравов немало значит то, что он чувствует себя обязанным предостеречь женщин от тщеславия и резко обрушивается на кокетство, осуждая девушек, которые стремятся придать скрытым от взоров частям своего тела большую пленительность посредством кокетливых ужимок («Труды и дни», 373) и изо всех сил стремятся привлечь мужчин той частью своего тела, которую греки особенно высоко ценили в юношах. (Заметим, что Лукиан даже осмелился назвать ягодицы «юношескими частями».) То, что подобный способ обольщения мужа применялся женщинами уже в столь давние времена (об этом свидетельствует наивный и простой поэт пастушеского календаря), во всяком случае заслуживает внимания. Это доказывает, что даже в ту древнюю эпоху женщина, как и во все времена, прекрасно сознавала, что обладает средствами, которые практически всегда способны воспламенить чувственность мужчины. Гесиоду известно и то, что на половую жизнь оказывают воздействие время года и температура («Труды и дни», 582):

В пору, когда артишоки цветут и, на дереве сидя, Быстро, размеренно льет из-под крыльев трескучих цикада Звонкую песню свою средь томящего летнего зноя, Козы бывают жирнее всего, а вино всего лучше, Жены всего похотливей, всего слабосильней мужчины: ... Сириус сушит колени и головы им беспощадно, Зноем тела опаляя...  

Со временем эллинская культура все большее внимание начинает уделять мужскому полу, о чем свидетельствует тот факт, что о настоящем воспитании говорится только применительно к мальчикам. Самые необходимые элементарные сведения о чтении и письме, умение справляться с работой по дому, важнейшими видами которой были прядение и ткачество, передавались девочкам матерью.

Если прибавить к этому не слишком основательное изучение музыки, мы получим полное представление о женском воспитании; нам ничего не известно о приобщенности женщин к научной культуре, более того, мы нередко слышим, что жене не подобает быть умнее, чем приличествует женщине, — об этом недвусмысленно заявляет, например, Ипполит у Еврипида («Ипполит», 635). Греки были глубоко убеждены в том, что женщинам и девочкам подобает пребывать на женской половине дома, где им не нужна никакая книжная ученость. Эта эпоха не знала социального общения с женщинами, однако было бы ошибкой утверждать, будто это следствие их замкнутого образа жизни. Скорее, данное явление было обусловлено пониманием того, что участие в мужской беседе, которая была для афинян хлебом насущным, женщине не под силу ввиду ее совершенно иного психологического склада и совершенно иных интересов, — именно поэтому женщины и замкнулись в своих гинекеях.

Следует полагать, что девушки, особенно те, что были еще не замужем, вели, как правило, очень уединенное и безрадостное, с нашей точки зрения, существование; исключением из этого правила были, возможно, только девушки Спарты. Лишь в особых случаях, таких, как праздничные шествия или похороны, девушки могли наблюдать их со стороны или принимать в них участие, во множестве высыпая на улицы; при данных обстоятельствах, несомненно, имел место некий вид общения между полами. Так, в очаровательной идиллии Феокрита («Идиллии», ii) повествуется о девушке, которая присутствовала на праздничной процессии в честь Артемиды; «среди великого множества других зверей» здесь шествовала даже львица; старшая подруга отводит ее в сторонку, где она видит прекрасного Дафниса и влюбляется в него.

Брак приносил женщине большую свободу передвижения, однако домашнее хозяйство как было, так и оставалось тем царством, управлять которым она была предназначена. Насколько последовательно проводилась в жизнь максима, облеченная в слова Еврипидом («Троянки», 642) — «о той идет молва дурная, что дома не сидит», — показывает тот факт, что даже при получении известий о херонейском разгроме афинянки не осмелились пойти дальше дверей своего дома (Ликург, Leocrates, 40) и, стоя на пороге, едва не лишаясь от горя чувств, спрашивали прохожих о судьбе мужей, отцов и братьев, — «но многие считали, что даже этим они роняют достоинство свое и города».

На основании одного фрагмента Гиперида (Стобей, Ixxiv, 33) можно предположить, что женщины не могли выходить из дома до тех пор, пока не достигнут того возраста, когда мужчины при виде их будут спрашивать, не чья это жена, но чья мать. Поэтому черепаха, панцирь которой попирала стопа Фидиевой Афродиты Урании в Элиде (Плутарх, «Об Исиде и Осирисе», 76), рассматривалась как символ женского существования, ограниченного тесными пределами дома, символ того, что «незамужние девушки особенно нуждаются в опеке, и что замужней женщине приличествуют домоводство и молчание». Добрый обычай, во всяком случае, запрещал женщине появляться на людях без сопровождения гинеконома (yvvoakovouoc) или одного из членов семьи пожилого и заслуживающего доверия мужчины; как правило, ее сопровождала также рабыня. Особенно примечательно, что даже Солон (Плутарх, «Солон», 21) считал такие вопросы достойными того, чтобы регулироваться законом. Об этом свидетельствует его указ, согласно которому женщины, отправляясь на похороны или праздник, «могут взять с собой не более трех одежд; далее, они не могут брать еды и питья стоимостью более обола» (около полутора пенсов), а в ночное время могут покидать дом только в повозке с зажженным фонарем. По-видимому, эти правила сохраняли силу еще и во времена Плутарха. Но Солон, которого мужи древности отнюдь не даром называли мудрецом, конечно же, прекрасно понимал смысл этих, на первый взгляд, незначительных постановлений — они были не чем иным, как выражением «принципа мужественности» (principle of the male), доминирующего над целым античной культуры.

Было бы, конечно, сущей нелепицей утверждать, будто эти и подобные им нормы были распространены в греческом мире всегда, повсюду и в равной мере. Наша единственная задача в настоящий момент — дать картину культуры в целом, и поэтому сейчас мы рассматриваем Грецию как единство, обусловленное общностью языка и обычаев, не входя при этом в утомительный разбор культурных различий в том или ином конкретном случае, проистекающих из особенностей места и времени. Именно такова в основных чертах та точка зрения, которую занимает автор этой книги; всякое отступление от нее будет оговариваться особо. Когда Еврипид («Андромаха», 925) настоятельно рекомендует разумным мужьям не позволять другим женщинам посещать своих жен (ибо те являются «наставницами во всем дурном»), он, несомненно, не одинок в своем мнении, однако обычай противоречит его совету. Так, мы знаем, что женщины — вне всяких сомнений, не сопровождаемые мужьями — посещали мастерскую Фидия и двор Пирилампа, друга Перикла (Плутарх, «Перикл», 13), чтобы полюбоваться разводившимися там величавыми павлинами. Если после произнесения Периклом знаменитой надгробной речи женщины приветствуют и осыпают его цветами (там же, 28), то из этого факта, по-видимому, следует, что в упоминавшейся выше ситуации после битвы при Херонее нарушение приличий заключалось главным образом в том, что афинянки расспрашивали мужчин-прохожих поздним вечером. Здесь, как нигде, уместно изречение о том, что крайности сходятся. Многие запирали жен в gynaikonitis (женской комнате), находившейся под надежной охраной, закрытой и запечатанной; у порога комнаты сидел свирепый моллосский пес (Аристофан, Thesmoph., 414). И в то же время, согласно Геродоту (i, 93), в Лидии не видели ничего зазорного в том, что девушки зарабатывают себе на одежду проституцией. В то время как спартанские девушки появлялись на людях в одеянии, которое подвергалось насмешкам во всей остальной Греции, — разрез их платьев доходил до бедер, так что при ходьбе бедра оголялись, — в Афинах, согласно Аристофану (Thesmoph., 797), даже замужняя женщина удалялась во внутренние покои, чтобы ее случайно не увидел мужчина-прохожий.

Доказывают, что уединение, в котором, как правило, проводила свои дни греческая женщина, имело своим следствием скудоумие и недалекость, и в подтверждение этого тезиса ссылаются на анекдоты и истории, подобные той, что рассказывалась о жене царя Гиерона (Плутарх, De inimiciorum utiliiate, 7). После того как политический противник осмеял его за дурной запах изо рта, разгневанный царь бросился домой и спросил жену, почему она никогда не говорила ему об этом. Жена якобы отвечала так, как и пристало отвечать скромной и честной жене: «Я думала, что все мужчины так пахнут». Разумеется, можно привести еще несколько анекдотов такого рода, однако их убедительность — даже если не оспаривать их достоверность — не слишком велика, и не столько потому что греки были народом, падким до анекдотов, сколько потому, что высокое уважение, повсеместно оказывавшееся греками своим женам (мы располагаем множеством неопровержимых свидетельств на этот счет), не могло основываться исключительно на половой и материнской функциях женщины. Единственное, чего мы наверняка не найдем в греческом муже, — это того, что мы обыкновенно называем «галантностью». В греческой древности не существовало различий между понятиями «женщина» и «жена». Словом gyne (yvvn) здесь называли любую женщину независимо от ее возраста и семейного положения. Обратиться к женщине gynai (yvvai) можно было, не опасаясь гнева ни простолюдинки, ни царицы. В то же время следует заметить, что, с языковой точки зрения, значение этого слова — «рождающая детей» и этимология показывают, что в женщине греки почитали прежде всего мать своих детей. Вплоть до императорской эпохи римской истории мы не встретим слова domina (госпожа), которое служило формой вежливого обращения к женщинам, принадлежащим к императорскому дому (отсюда французское dame). Словом despoina (с тем же значением, что и domina) греки называли только настоящих владычиц, т.е. жен царей, не позволяя ему стать расхожей формой вежливости и не противопоставляя его домашней прислуге, хотя в доме женщина и была полновластной хозяйкой, распоряжаясь всем, что составляло сферу ее ведения, — внимание на это обращает Платон в известном месте из «Законов» (vii, 808а). С современной точки зрения, греческое деление женщин на три класса — разумеется, совершенно «негалантное» — имеет немалое значение; данная классификация дана автором речи против Неэры: «Гетер мы держим ради наслаждения, наложниц — ради того, чтобы они удовлетворяли наши ежедневные потребности, жен — ради рождения детей и рачительного ведения домашних дел» (122).

Положение наложницы было совершенно иным. Известно, что некоторые из них были собственностью своего господина, имевшего право продать их (Антифонт, De veneficio, 14), к примеру, в публичный дом; однако из закона, упоминаемого Демосфеном (In Aristocratem, 55; см. также Ath., xiii, 555) и перечисляющего мать, жену, сестру, дочь и наложницу в одном ряду, можно заключить, что отношения между мужчиной и его наложницей могли в известной степени напоминать отношения между мужем и женой. Кроме того, обладание несколькими наложницами было явлением, широко распространенным только в героическую эпоху, описанную Гомером, считаясь в те времена чем-то само собой разумеющимся, по крайней мере, среди аристократии. В историческую эпоху, однако, допустимость такого рода отношений едва ли была безусловной; есть немало доводов против существования такой практики, и возможно, она имела место лишь в исключительных обстоятельствах (таких, как высокая смертность вследствие войны или эпидемии), когда для рождения детей рядом с женой в семье появлялась наложница.

То, что мужчины женились главным образом для обзаведения потомством, следует не только из официальной формулы помолвки — «ради порождения законного потомства» (Епi пaidwv yvnoiwv aрotwi; ср. Лукиан, Tim., 17; Clem. Alex., Stromata, ii, 421; Plut., Comparatio Lycurgi cum Numa, 4), но и открыто признается несколькими греческими авторами (Xenoph., Memor., ii, 2, 4; Demosthenes, Phormio, 30; Plut., см. выше). В Спарте дело заходило еще дальше, и, согласно Плутарху, здесь никого не смущало то, что муж «временно передает свои супружеские права тому, кто наделен большей мужской силой и от кого, по ожиданиям мужа, могут произойти самые красивые и крепкие дети; при этом брак не терпит ни малейшего ущерба». Приходится согласиться с Плутархом, который сравнивает спартанский брак с конным заводом (Lye., 15), где имеет значение только одно — как можно более многочисленный приплод чистокровной породы. В другом месте (De qudiendis poetis, 8) он говорит о некоем Полиагне, который был сводником при собственной жене и подвергался насмешкам за то, что держал при себе «козу», приносившую ему немалые деньги.

Существовал также некий Стефан, известный из речи против H сэры (47), ловкий сводник, завлекавший в свои сети чужестранцев, которые, как он надеялся, располагают деньгами и которых он соблазнял прелестями своей жены. Если чужестранец попадался на его удочку, Стефан умел устроить дело таким образом, чтобы застать любовников в компрометирующей ситуации, после чего вымогал у молодого человека, схваченного in flagrante delicto, кругленькую сумму денег. Схожим образом Стефан играл роль сутенера и при дочери; некий Эпенет, которого он застал в постели с ней, поплатился за это тридцатью минами (около 120 фунтов). В античной литературе найдется множество примеров, подобных этому, и можно думать, что письменные источники сообщают далеко не о всех имевших место случаях. То, что мужчины, застигнутые врасплох в самый разгар любовных игр, с радостью были готовы отделаться такими внушительными суммами, объясняется тем, что совращение замужней женщины или девушки безупречного нрава каралось огромными штрафами. Об этих наказаниях мы будем говорить ниже.

В городе столь чутком, как Афины, а по сути, и во всей остальной Греции к браку относились (по крайней мере, если верить Платону, «Законы», vi, 773) как к исполнению долга перед богами; оставить после себя тех, кто будет поклоняться и служить богам, было обязанностью граждан. Моральным долгом деторождение являлось и потому, что имело своей целью поддержать стабильность и даже само существование государства. В нашем распоряжении нет однозначных свидетельств наличия законов, делавших вступление в брак обязательным; исключение составляет только Спарта. По сообщениям древних, Солон отказался ввести подобный закон, заметив — в свете его воззрений на отношения между полами это выглядит вполне правдоподобным, — что женщина — мертвый груз на жизни мужчины (Stobaeus, Sermones, 68, 33). Если Платон превращает брак в постулируемую законом обязанность («Законы», iv, 721; vi, 774) и склоняется к тому, чтобы наказывать за одинокую жизнь штрафами, он становится — что вообще характерно для его «Законов» — на точку зрения спартанцев, которые, по Аристону (Stobaeus, Sermones, 67, 16), наказывали не только закоренелых холостяков, но и тех, кто начинал семейную жизнь слишком поздно; при этом наиболее суровое наказание было предусмотрено для тех, кто заключал неудачный (неравный или оказавшийся бездетным) брак. Неизгладимое впечатление производит закон, которым великий законодатель Ликург вводит наказания для холостяков (Плутарх, «Ликург», 15): «В то же время Ликург установил и своего рода позорное наказание для холостяков: их не пускали на гимнопедии, зимою, по приказу властей, они должны бьши нагими обойти вокруг площади, распевая песню, сочиненную им в укор (в песне говорилось, что они терпят справедливое возмездие за неповиновение законам), и, наконец, они были лишены тех почестей и уважения, какие молодежь оказывала старшим» [перевод С. П. Маркиша].

Когда некий юноша не поднялся со своего места, чтобы почтить прославленного, но неженатого спартанского полководца Деркилида и дерзко заявил: «Ты не породил никого, кто потом уступит дорогу мне», поведение молодого человека было встречено всеобщим одобрением. Эти наказания и унижения не принесли, по-видимому, большой пользы даже Спарте; представляется, что холостяков в Греции всегда было немало, неважно, проистекало ли данное явление из нежелания, женившись, принять на себя ответственность за жену и детей или было следствием врожденной неприязни к женскому полу как таковому. Разговор Периплектомена с Палестрионом в «Хвастливом Воине» (Miles gloriosus) Плавта, переработавшего греческий оригинал, весьма в этом отношении показателен (iii, i, 677-702):

ПЕРИПЛЕКТОМЕН: Милостью богов, принять чем гостя, у меня все есть, Ешь и пей со мною вместе, душу весели свою, Дом свободен, я свободен и хочу свободно жить. Волею богов богат я, можно б и жену себе Из хорошего взять роду, и с приданым, только вот Нет охоты в дом пустить свой бабищу сварливую. ПАЛЕСТРИОН: Почему не хочешь? Дело милое детей иметь. ПЕРИПЛЕКТОМЕН: А свободным самому быть — это и того милей. ПАЛЕСТРИОН: Ты — мудрец, и о другом и о себе подумаешь. ПЕРИПЛЕКТОМЕН: Хорошо жену ввести бы добрую, коль где-нибудь Отыскать ее возможно. А к чему такую брать, Что не скажет: «Друг, купи мне шерсти, плащ сотку тебе, Мягкий, теплый, для зимы же — тунику хорошую, Чтоб зимой тебе не мерзнуть!» Никогда не слыхивать От жены такого слова! Нет, но прежде чем петух Закричит, она с постели поднялась уж, скажет так: «Муж! Для матери подарок подавай мне в Новый год, Да давай на угощенье, да давай в Минервин день Для гадалки-обиралки, жрицы и пророчицы». И беда, коли не дашь им: поведет бровями так! Без подарка не отпустишь также гофрировщицу; Ничего не получивши, сердится гладильщица, Жалоба от повивальной бабки: мало дали ей! «Как! кормилице не хочешь вовсе дать, что возится С рабскими ребятами?» Вот эти и подобные. Многочисленные траты женские мешают мне Взять себе жену, что станет петь мне эту песенку. ПАЛЕСТРИОН: Милость божия с тобою! Ведь свободу стоит раз Потерять, не так-то просто возвратить назад ее!

Помимо того, что многие думали приблизительно так же, как Периплектомен, специфическим и хорошо известным греческим феноменом являлось численное преобладание девушек; причиной тому были нескончаемые войны между городами-государствами, в которых погибали лучшие мужчины. Можно предполагать, что женщина, так и не дождавшаяся замужества — «старая дева», — не была в Греции редкостью, хотя наши источники, несомненно, не склонны подробно освещать жизнь этого достойного жалости типа женщин — в первую очередь потому, что в греческой литературе женщина играла, как правило, второстепенную роль, в частности, роль «старой девы». Но уже у Аристофана мы слышим жалобы Лисистраты (Lysistr., 596): «А у женщины бедной пора недолга и, когда не возьмут ее к сроку, уж потом не польстится никто на нее, и старуха сидит и гадает» [перевод А. Пиотровского].

В ситуации, схожей с ситуацией старой девы, находился и тот мужчина, брак которого оказался бесплодным; в обоих случаях цель, установленная самой природой, осталась недостигнутой. Вполне понятно поэтому, что в Греции нередко прибегали к усыновлению, правда, данный шаг имел также дополнительную мотивировку — желание оставить после себя тех, кто будет приносить жертвы и дары к могилам родителей.

Плутарх («Ликург», 16) сообщает, что по закону Ликурга в Спарте было принято сбрасывать хилых и безобразных младенцев в ущелье Тайгета. Подобные случаи имели место даже в Афинах, особенно если на свет появлялась девочка (Moeris Atticista, 102; Aristoph, «Лягушки», 1288 (1305), см. также схолии к этому месту; о девочках см. Stobaeus, Sermones, 77, 7 и 8). Детей подбрасывали в больших глиняных сосудах, однако обычно это делалось таким образом, чтобы этих беспомощных маленьких бедолаг могли обнаружить другие, и если нашедшие их были людьми бездетными или очень любили детей, они брали малышей к себе на воспитание. Иногда случалось, что родители продавали детей, особенно, по словам Диона Хризостома (Oratio, xv, 8), тем женщинам, у которых их не было, но которые не хотели потерять мужа из-за своей бесплодности. Новая комедия, в которой нередки мотивы подбрасывания младенца, показывает, что данное явление было достаточно распространенным. Подкидышам иногда надевали на шею цепочки, оставляли колечки или другие легко узнаваемые вещицы (Еврипид, Ион, 1430; Лонг, i, 2; Aristaenetus, Epistiilae, i, 1; Heliodorus, ii, 31; iv, 8), чтобы затем при перемене обстоятельств их можно было бы опознать; эпизоды узнавания играют очень важную роль в комедии. Перед тем как перейти к подробному описанию греческого свадебного торжества, я хотел бы напомнить читателям разговор Исхомаха с его молодой женой (Xenophon, Oeconomicus, vii, 10), в котором тот детально объясняет ей обязанности греческой домохозяйки, проявляя при этом завидное простодушие. Суть его поучений сводится к тому, что домашняя хозяйка должна быть целомудренной и уравновешенной; она должна уметь ткать одежду, быть опытной пряхой и разумно распределять обязанности между служанками. Деньги и имущество, добытые трудом мужа, она должна оберегать и рачительно использовать. Главная ее забота — вскармливание и воспитание детей; как пчела-матка, она не только должна распределять среди рабов — как мужчин, так и женщин — обязанности, которые им по плечу, но и следить за самочувствием и благополучием домочадцев. Членов семьи она должна научить всему, что достойно изучения; она должна править ими мудро и справедливо. Превосходные наставления, которые вполне можно принять близко к сердцу и в наши дни, содержит также небольшой, но вполне заслуживающий внимания трактат Плутарха Gamika Parangelmata («Советы супругам»), посвященный автором своим друзьям молодым супругам.

 

2. Свадебные обычаи

Давайте последуем за греческим юношей и будем сопровождать его от помолвки до свадебного покоя. Греки были и остаются народом расчетливым; поэзия долгих ухаживаний была им глубоко чужда; семья и приданое имели куда большее значение, чем личные качества невесты. Однако было бы ошибкой считать, что приданое было чересчур большим; напротив, гораздо большее значение придавалось тому, чтобы состояние жениха и невесты было по возможности более или менее равным. Поэтому отцы дочерей со скромным приданым отнюдь не всегда были в восторге от того, что какому-нибудь богачу приглянулось милое личико их бедной девочки; об этом говорит Эвклион персонаж грубоватой комедии Плавта «Клад» (226 сл.):

Вот что мне на ум приходит. Человек богатый ты И влиятельный, равно как я — из бедняков бедняк. Дочь вот за тебя я выдам (мне приходит в голову): Ты — что бык, а я — что ослик. Нас ли запрягать вдвоем? Груза не снести мне вровень, ослик в грязь упал, лежит: Бык не обернется, точно ослика на свете нет. Ты мне станешь недругом, и класс мой засмеет меня, Стойла нет ни там, ни здесь мне, если так разлад пойдет. Изорвут ослы зубами, принажмет рогами бык. От ослов к быкам уйти мне — очень это риск большой.  

Крайне маловероятно, чтобы молодые часто виделись друг с другом или были близко знакомы до помолвки; это доказывается уже тем, что Платон во избежание взаимного обмана ратует за допущение более свободного общения между договаривающимися сторонами — требование, которое было бы излишним, если бы к тому времени оно уже осуществлялось на практике. Нетрудно поэтому понять мужа, который очень скоро начинал видеть в браке докучную обузу, и молодую жену, которая слишком быстро разочаровывалась в своих надеждах; трогательные слова нашел для описания этой грустной ситуации Софокл («Терей», фрагм. 524; TGF, Nauck):

Теперь, в разлуке, я ничто. О, часто Я размышляла так о женской доле, Что мы — ничто. Да, в детстве, в отчем доме, Не спорю, сладкую ведем мы жизнь. Ведь бессознательность — нет лучшей няни Для нас. А только мы созреем, цвет Обретши юности, — к чужим нас гонят От очага родного, продают, К разлуке нас с богами принуждая Отчизны нашей, с матерью, с отцом; Тех — к незнакомым; к варварам — других; Тех — в славный дом; а тех — под сень позора. И лишь спряжет нас с мужем ночь одна, Должны мириться мы, самим себе Твердя, что жизнь нас к лучшему ведет.  

В целом, во внимание принималась природная закономерность, по которой женщина увядает раньше мужчины; поэтому устроители браков заботились о том, чтобы невеста была значительно моложе жениха. Еврипид (фрагм. 24, TGF, Nauck) ясно говорит: «В высшей степени недальновидно сочетать браком пару юных ровесников, ибо мужская сила не убывает даже тогда, когда красота женского тела уже увяла».

Поэтому, если отцу не удавалось подобрать дочери мужа до того, как она выходила из брачного возраста, он прибегал к услугам тех любезных женщин, которые сделали сватовство своей профессией и звались promnestriae или promnestrides. Разумеется, их главной задачей было выставить выдающиеся качества девушки в наилучшем свете, о чем свидетельствуют замечания Ксенофонта (Memorab., ii, 6, 36) и Платона (Theaetetus, 150).

Судя по тому, что говорится о них у Платона, ремесло их явно не пользовалось доброй славой и в известных случаях превращалось в заурядное сводничество. В прекрасной второй идиллии Феокрита «Колдуньи» сгорающая от любви девушка посылает свою преданную служанку за красавцем Дафнисом, которого она полюбила. Та приводит долгожданного пастушка, который, признается она после любовной сцены, расцвеченной всеми красками чувственной красоты, «сделал меня несчастной, дурной женщиной, а не женой, и отнял мою невинность».

Если со свахой или без нее находили наконец подходящего жениха, совершалась помолвка (έγγύησις). Под этим актом, регулировавшимся положениями гражданского права, следует понимать публичное утверждение желания двух договаривающихся сторон вступить в брак; это утверждение было необходимо для того, чтобы придать церемонии юридическую силу. Тогда же, как правило, определялся и размер приданого. При этом нередко случалось, что филантропы снабжали средствами дочерей или сестер неимущих (Лисий, De bonis Aristoph., 59), или что дочери бедных, но почтенных граждан получали приданое от государства; так, две дочери Аристида (Плутарх, «Аристид», 27) получили по 3 000 драхм (около 112 фунтов). Едва ли нужно напоминать, что, помимо денег, приданое состояло из постельного и столового белья, одежд, украшений, домашней утвари и мебели; в известных случаях в приданое входили и рабы. Утверждали, что существовал закон Солона (Плутарх, «Солон», 20), по которому «не допускается, чтобы часть приданого выдавалась наличными, ибо брак заключается ради порождения потомства и супружеской любви, а не ради денег»; этот закон, как и многие другие, существовал, вероятно, лишь на бумаге, хотя Платон («Законы», vi, 774d) выдвигает такое же требование. Кроме того, данный закон мог первоначально исходить из вполне разумных соображений, потому что, как это верно замечено в Amatorius Плутарха (7; см. также De educ. puer., 19), куда легче ходить в цепях, чем быть рабом приданого жены. По этой же причине он категорически предостерегает от заключения слишком выгодного брака.

После соблюдения всех юридических формальностей в доме тестя устраивался семейный пир. Такой вывод может быть сделан на основании прекрасного отрывка из Пиндара (Olympia, vii, 1):

Как чашу, кипящую виноградной росою, Из щедрых рук приемлет отец И, пригубив, Молодому зятю передает из дома в дом Чистое золото лучшего своего добра Во славу пира и во славу сватовства, На зависть друзьям, Ревнующим о ложе согласия, Так и я Текучий мои нектар, дарение Муз, Сладостный плод сердца моего Шлю к возлиянию Мужам-победителям, Венчанным в Олимпии, венчанным у Пифона

По-видимому, такой семейный пир все же не был обычаем, принятым во всей Греции.

У нас имеется несколько сообщений о том, что зима считалась наиболее подходящим для заключения брака временем года, причем причины такого предпочтения не указываются.

Первый месяц года — Gamelion — действительно получил свое название от слова gamos (свадьба); благочестивое суеверие, по-видимому, не допускало того, чтобы для заключения брака выбиралось время, когда луна идет на убыль.

Собственно свадьба предварялась обычно самыми разными обрядами, в первую очередь, разумеется, жертвами богам — покровителям брака, и в частности, Гере и Зевсу; запрет на использование желчи жертвенного животного являлся символом, смысл которого нетрудно понять: в браке нет места «желчи и гневу» (Плутарх, Praecepta conjugalia, 27). Вступавшие в брак иногда мысленно обращались также к Афине, Артемиде и другим божествам; как правило, в день бракосочетания жертвы приносились только Афродите, а в городке Феспии (Плутарх, Amatorius, 26), что в Беотии, существовал прелестный обычай: молодожены приходили в храм Эроса и молили о ниспослании им счастья и благословения в супружестве перед знаменитой статуей Эроса Праксителя. Во многих местах было принято, чтобы невеста возлагала на алтарь несколько прядей волос или пояс, либо то и другое вместе (Павсаний, ii, 33, 1; Еврипид, «Ипполит», 1416); принесение на алтарь локонов символизировало расставание с юностью, принесение пояса — с девственностью.

До жертвоприношения или после него невеста совершала омовение, воду для которого приносил малЬчик, живший по соседству. Вода бралась в ручье или реке, имевших в данной ситуации особенно большое значение — будь то афинский источник Каллироя (Фукидид, И, 15) или фиванская река Йемен (Еврипид, «Финикиянки», 347). В так называемом десятом письме Эсхина мы находим интересное замечание: «В районе Троады распространен обычай, по которому невесты отправляются к Скамандру и купаются в его водах, произнося слова, освященные преданием: «Возьми, о Скамандр, мою девственность». Благодаря этому наивному обычаю случилось однажды следующее: перед купающейся девой предстал юноша, выдавший себя за Скамандра и в точности исполнивший ее просьбу. Четыре дня спустя, когда супружеская пара, отпраздновавшая между тем свадьбу, двигалась в свадебном шествии к храму Афродиты, молодая жена случайно увидела этого юношу в толпе зрителей и в смятении закричала: «Вот Скамандр, которому я отдала свою девственность!» Чтобы ее успокоить, ей сказали, что то же случилось в Меандре у Магнесии; этот рассказ свидетельствует о факте, небезынтересном для истории культуры: обычай купания невест в реке на глазах у всех, без сомнения, существовал по крайней мере в нескольких местах.

Не стоит забывать и о том, что в первобытные времена невесты покидали отчий дом при помощи обряда, который, насколько нам известно, был принят только в Спарте. Здесь происходило мнимое похищение невесты; мнимое потому, что о нем загодя предупреждали ее родителей. Плутарх сообщает следующее («Ликург», 15): «Невест брали уводом, но не слишком юных, не достигших брачного возраста, а цветущих и созревших. Похищенную принимала так называемая подружка, коротко стригла ей волосы и, нарядив в мужской плащ, обув на ноги сандалии, укладывала одну в темной комнате на подстилке из листьев. Жених, не пьяный, не размякший, но трезвый и, как всегда, пообедавший за общим столом, входил, распускал ей пояс и, взявши на руки, переносил на ложе. Пробыв с нею недолгое время, он скромно удалялся, чтобы, по обыкновению, лечь спать вместе с прочими юношами. И впредь он поступал не иначе, проводя день и отдыхая среди сверстников, а к молодой жене наведываясь тайно, с опаскою, как бы кто-нибудь в доме его не увидел. Со своей стороны, и женщина прилагала усилия к тому, чтобы они могли сходиться, улучив минуту, никем не замеченные. Так тянулось довольно долго: у иных уже дети рождались, а муж все еще не видел жены при дневном свете. Такая связь была не только упражнением в воздержности и здравомыслии — тело благодаря ей всегда испытывало готовность к соитию, страсть оставалась новой и свежей, не пресыщенной и не ослабленной беспрепятственными встречами; молодые люди всякий раз оставляли друг в друге какую-то искру вожделения» [перевод С. П. Маркиша].

Если обычай, описанный Плутархом, следует рассматривать как специфически дорийское явление, то обыкновение устраивать свадебный пир было, вне всяких сомнений, распространено по всей Греции. В то время женщины не могли присутствовать на мужских застольях, однако на свадебных пирах они угощались в одной комнате с мужчинами, занимая при этом отдельные столы (Эвангелий у Ath., xiv, 644d). Расходы, которые несли устроители таких пиров, и род увеселений, конечно, различались в зависимости от финансовых возможностей хозяев и вкусов эпохи. Кунжутные пирожные, сдобренные, согласно Менандру (фрагм. 938, САР), фруктовыми добавками, были на этих застольях обычным лакомством. Символическое значение имел и другой обряд: во время пиршества прекрасный обнаженный юноша (Zenobius, Proverbia, Hi, 38), украшенный боярышником и листьями дуба, обходил гостей с подносом, на котором были разложены печенье и пирожные, восклицая: «Я избежал зла и обрел наилучшее» (eфvyov kakov, nvрov aueivov).

После трапезы, которая, естественно, сопровождалась тостами и здравицами (Сафо, фрагм. 51, PLG), невеста садилась в повозку, запряженную быками, мулами или лошадьми, и отправлялась в дом жениха. Она сидела между женихом и его парохом (πάροχος) (Photius, Lexikon, 51; Pollux, iii, 40) лучшим другом или ближайшим родственником. Обычай запрягать в повозку быков объясняли при помощи мифа, который излагается Павсанием (ix, 3) так: «Говорят, что Гера, рассердившись на Зевса, удалилась в Эвбею. Так как Зевс никак не мог убедить ее вернуться, он, говорят, обратился за помощью к Киферону, бывшему тогда в Платеже; относительно Киферона считалось, что он никому не уступает в мудрости. И вот он велел Зевсу сделать деревянное изображение и говорить, будто он везет себе в жены Платею, дочь Асопа. Зевс поступил по совету Киферона. Как только Гера услыхала об этом, она немедленно явилась сюда. Когда же она приблизилась к повозке и сорвала со статуи одежду, она обрадовалась этому обману, найдя деревянный обрубок вместо живой невесты, и помирилась с Зевсом» [перевод С. П. Кондратьева].

После прибытия невесты в дом жениха ось повозки иногда сжигалась (например, в Беотии). Это считалось предзнаменованием того, что невеста никогда не захочет покинуть дом мужа (Плутарх, Qaest. Roman., 29).

Если вдовец женился вторично, то он не принимал участия в свадебном шествии, но поджидал невесту дома; невесту приводил к нему товарищ, звавшийся в этом случае не парохом, а нимфагогом (Pollux, iii, 40).

Свадебные факелы были неотъемлемым атрибутом свадебного шествия; их возжигали матери невесты и жениха и несли те участники праздника, что шли пешком (Еврипид, Phoenissae, 344; Iphig. Aulid., 722; Аристофан, «Мир», 1318 и др.). Все они были нарядно одеты, о чем можно догадаться, если, не довольствуясь сообщением об этой подробности у Гомера («Одиссея», vi, 27), принять во внимание развитое у греков чувство прекрасного. Платье невесты было, по-видимому, разноцветным, одежда жениха (очень характерная деталь) не черной, как это принято у нас, но белой, сотканной из самой тонкой шерсти; мужчины, участвовавшие в процессии, были одеты так же, как и жених. Невесту и жениха украшали венками и пестрыми лентами (taeniae); невеста не жалела на себя благовоний, и у лица ее колыхалась яркая пелена традиционная деталь наряда невесты.

Встречные поздравляли и шутливо подбадривали свадебную процессию, двигавшуюся по улицам города под аккомпанемент флейт; ее участники распевали гименей — свадебную песнь, названную именем бога свадьбы Гимена.

Гименей упоминается уже Гомером («Илиада», xviii, 491; ср. Плутарх, Мог., 667а); на щите Геракла (Гесиод, «Щит», 272) также были изображены свадебные торжества.

Там невест из чертогов, светильников ярких при блеске, Брачных песней при кликах, по стогнам градским провожают; Юноши хорами в плясках кружатся; меж них раздаются Лир и свирелей веселые звуки; почтенные жены Смотрят на них и дивуются, стоя на крыльцах воротных.

Гименей распевался также во время свадебной процессии, изображенной на щите Геракла, который был подробно описан Гесиодом. Возможно, сам Гесиод был автором «Эпиталамия», посвященного свадьбе Пелея и Фетиды, две строки из которого цитирует живший в двенадцатом веке Цец (Prol. ad Lycophronem = Гесиод, фрагм. Ixxi, Goettling): Пелей восхваляет в них достоинства своей благородной невесты. Однако о содержании этих древних Гименеев нам больше ничего неизвестно. Они получили выдающуюся художественную обработку в творчестве Алкмана, который тем самым ввел их в литературу в седьмом веке до нашей эры; по-видимому, он довел этот род поэзии до высокой степени совершенства. Во всяком случае, Леонид Тарентский называет его «певчим лебедем свадебных песен» (Anth. Pal., vii, 19: ύμνητήρ ύμεναίων κύκνον). Дальнейшее развитие жанра связано, вероятно, с именем Стесихора (около 640-555 гг. до н.э.), которого считали автором эпиталамия Елене (Stesichorus, fragm. 31, PLG). Однако о нем нам ничего более не известно, да и само упоминание об этом настолько сомнительно, что мы даже не можем сказать с определенностью, действительно ли Стесихор сочинял когда-либо такой эпиталамий.

Таким образом, древнейшие свадебные песни греков были утрачены, оставив по себе лишь воспоминание. Мы не располагаем сведениями об их содержании, и даже от эпиталамиев Сафо, бывших образцом высочайшего совершенства, до нас дошли только скудные крохи. Это тем более достойно сожаления, что, по свидетельствам древних, именно эпиталамий были жемчужинами поэзии Сафо; софист Гимерий (Orationes, 14; 16; 19) с горячим восторгом рассказывает о красотах этих творений Сафо: «Она входит в свадебный покой, готовит постель жениху, восхваляет красоту дев, низводит с небес Афродиту, восседающую в колеснице Граций [Харит] и окруженную сонмом шаловливых Эротов; она заплетает в волосы невесты цветки гиацинта, которые — колышимые ветром осеняют ее виски, а в это время Эроты с позолоченными крыльями и локонами правят колесницей, вращая над головой свадебные факелы».

Очевидно, все это — аллюзии на те отрывки из эпиталамиев Сафо, которые Гимерий выдвигает на передний план, считая их особенно характерными. Кехли (Akademische Vortrage, 1859, vol. i, p. 195) превосходно характеризует эти эпиталамий как «лирические драмы, которые, так сказать, разбиты на несколько актов и в которых типичные черты брачного торжества находят свое выражение в песне и сопровождаются ритмически организованными действиями, иллюстрирующими ее содержание».

В древности существовал обычай, по которому брачные покои умелой рукой украшал сам муж. Так сделал в свое время Одиссей («Одиссея», xxiii, 190); возвратившись от стен Илиона, он с заслуженной гордостью похваляется этим перед женой, чтобы развеять ее последние сомнения в том, что он — ее муж, которого давно считали погибшим. Судя по тому, какое значение придавалось построению брачного покоя, можно с определенностью заключить, что следующие слова взяты из самого начала эпиталамия Сафо (фрагм. 89-90 (90-91), по тексту Кехли):

Плотники, делайте горницу выше: жених в нее входит, О Гименей! Входит подобный Аресу. О Гименей! Ростом рослых он выше. О Гименей! Выше, насколько певец лесбосский других превышает. [10]

«Затем раздавался призыв убрать ложе невесты и украсить его цветами. Юношей и девушек зазывали на праздник, для придания вящей славы которому ввиду необыкновенной красоты невесты и исключительных достоинств жениха — с небес сходила сама богиня любви, сверкающая лучезарной красотой и сопровождаемая очаровательными Харитами и эротами, как о том свидетельствует Гимерий. И призыв не оставался безответным. Статные друзья жениха и цветущие подруги невесты уже собрались в ярко освещенном и пышно убранном доме новобрачного, ожидая наступления ночи и прибытия невесты на радостный пир; они распевают сколии (застольные песни) и звенят кубками. Наступает ночь. Вот вдалеке уже показалось пламя факелов, вот уже слышны звуки старинной и вечно юной песни «Гимен, о Гименей!» Ведя невесту домой, приближается шумная, возбужденная процессия, представление о которой дают Гомер и Гесиод: высокая повозка с невестой останавливается перед домом жениха, где уже выстроились юноши и девушки, образовав два отдельных хора, чтобы вступить в рьяное и веселое песенное состязание под небом, где уже воссиял мирный Геспер, звезда любви, которую давно уже вызывало в воображении страстное, нетерпеливое желание жениха; а пока невеста дрожит сладкой дрожью в ожидании суженого. К этой звезде со своей жалобой первыми обращаются девы:

Геспер! Жесточе тебя несется ли в небе светило? Можешь девушку ты из объятий матери вырвать, Вырвать у матери вдруг ты можешь смущенную дочку, Чистую деву отдать горящему юноше можешь. Так ли жестоко и враг ведет себя в граде плененнном? К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену! i

Но юноши, пусть во время застолья они и думали о другом, встали из-за столов не напрасно — они решили, что победная ветвь не уйдет от них без борьбы. Тут же запевают они другую песнь:

Геспер, какая звезда возвещает нам большее счастье?

Брачные светом своим ты смертных скрепляешь союзы, — Что

порешили мужи, порешили родители раньше...

Плачутся девушки пусть и притворно тебя упрекают,

В чем упрекают гебя, не жаждуг ли девушки тайно?

К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!

Так начинается песенное состязание. Сначала следует установить, девы или замужние женщины заслуживают предпочтения. Первыми запевают девушки: в жизни жены и хозяйки дома они видят только заботы, только тяжелую ношу:

Скромно незримый цветок за садовой взрастает оградой. Он неизвестен садам, не бывал он плугом встревожен; Нежат его ветерки, и росы питают и солнце, Юношам многим он люб, он люб и девушкам многим. Но лишь завянет цветок, подрезанный тоненьким ногтем, Юношам он уж не люб, и девушкам боле не люб он. Девушка так же; доколь не тронута, все ее любят. Но лишь невинности цвет оскверненное тело утратит, Юношей больше она не влечет, не мила и подругам. К нам, о Гимен, Гименей! Хвала Гименею, Гимену!

Юноши, напротив, расхваливают счастливый жребий жены, которая находит опору в лице возлюбленного супруга:

Если на поле пустом родится лоза одиноко, Сил не имея расти, начивать созревшие гроздья, Юное тело свое сгибая под собственным весом, Так что верхушка ее до самых корней ниспадает, Ни садовод, ни пастух о лозе не заботится дикой. Но коль случайно сплелась она с покровителем-вязом, И садовод, и пастух о лозе заботиться станут. Девушка так же, храня свое девство, стареет бесплодно. Но если в брак она вступит, когда подойдет ее время, Мужу дороже она и меньше родителям в тягость.

При помощи таких и подобных сравнений взвешиваются жребии жены и незамужней девушки; какая чаша перевесит, ясно заранее, ибо на повозке уже прибыл жених, чтобы вызвать и поприветствовать невесту. Он провожает ее в празднично убранный зал, освещаемый множеством факелов; оба хора обращаются к ним с приветственными кликами (Сафо, фрагм. 99 (193); ср. фрагм. 101(105)): «Радуйся, о невеста! Радуйся много, жених почтенный!» Они садятся рядом, и состязание хоров возобновляется. Первыми запевают юноши: «Она цветет, словно роза, ее красота ослепительнее золота, одна Афродита сравнится с ней; ее голос слаще звуков лиры; ее прелестное лицо дышит очарованием и негой».12

Эта роза растет высоко, и много раз домогались сорвать

ее люди, но все тщетно:

Сладкое яблочко ярко алеет на ветке высокой,

Очень высоко на ветке; забыли сорвать его люди.

Нет, не забыли сорвать, а достать его не сумели.

Так и невеста; она сохранила чистоту, не поддавшись ни на какие домогательства; ни один из тех, кто желал добиться ее руки, не сможет похвалиться, будто дотронулся до нее даже кончиком палъца. Но в конце концов к ней явился он; это он — жених — достиг заветной цели. И конечно, он достоин своего величайшего счастья. И потому подругам невесты незачем опасаться за нее, и они, в свою очередь, принимаются восхвалять жениха:

С чем тебя бы, жених дорогой, я сравнила? С стройной веткой скорей бы всего я сравнила!

Но он не просто молод и прекрасен — он силен и отважен; девушки вправе сравнить его с Ахиллом, вечным идеалом цветущей героической силы. Новобрачные достойны друг друга; благодаря этому компромиссу заключается мир; примирение знаменует собой долгожданное начало свадебного пира. Чтобы воздать ему славу, чтобы одарить новобрачных своим благословением, должна явиться Афродита. Участники пира взывают к ней:

Приди, Киприда, В чаши золотые, рукою щедрой Пировой гостям разливая нектар, Смешанный тонко.

Мы уже знаем, что она готова явиться вместе со своей свитой прекрасным мальчиком Эротом и тремя Харитами. Но если что-нибудь помешает им прийти в земной свадебный чертог, то там — на небе — во дворце богов все равно празднуется свадьба счастливой земной пары; вдохновенный, охваченный восторгом гость прозревает небо, и перед его взором предстает пир богов, которые пьют за здоровье молодых, и он поет об увиденном в радостной и живой песне:

С амвросией там воду в кратерах смешали, Взял чашу Гермес черпать вино для бессмертных. И, кубки приняв, все возлиянья творили И благ жениху самых высоких желали.

Так — в песнях и играх — протекает ночь. Темнота сгущается. Настал долгожданный час. Жених порывисто встает, сжимает в крепких объятиях застенчиво сопротивляющуюся ему невесту и, по обычаю героических времен, поспешно уносит свою драгоценную добычу. За ним следует самый надежный из его друзей, юноша «высокого роста и с крепкими руками», способный отстоять двери свадебного покоя от врага даже более опасного, чем девушки, которые быстро вскакивают со своих мест и с хорошо разыгранным ужасом устремляются вслед за похитителем в надежде вырвать подругу из его рук; они так же беспомощны, как пташки, бросившиеся в погоню за ястребом, похитившим одну из их товарок и уносящим ее в своих когтях. Когда, запыхавшись, они подбегают ко входу в комнату новобрачных, дверь уже захлопнута. Из-за дверей до них доносится голос жениха, который тем временем опускает прочные засовы и обращается к ним с насмешливым старинным изречением: «Назад, здесь девушек хватает и без вас». А снаружи, перед запертой дверью, возвышается исполинская фигура верного стража, уже приготовившегося к бою и с удовольствием предвкушающего веселую схватку с «проклятыми девками».

Однако девушки вовсе не намерены идти у него на поводу: они прекрасно знают его уязвимое место и знают, как им воспользоваться. 'Вместо того чтобы пытаться прорваться силой — страж дверей только этого и дожидается, посреди общей веселой суматохи и смеха они запевают шутливую песнь, прозаичные слова которой забавно контрастируют с отзвучавшими недавно возвышенными поэтическими напевами:

В семь сажен у привратника ноги. На ступнях пятерные подошвы, В двадцать рук их башмачники шили.

Но веселое подзадоривание длится недолго. Остается только в последний раз выказать свою привязанность, сказать последнее «прости» подруге, которая, вступив в брачный покой, «стала уже хозяйкой дома». Девушки снова поспешно перестраивают свои ряды и запевают песнь брачного покоя эпиталамий в собственном смысле слова, который становится последним актом всего торжества, даже если на следующее утро оно получит продолжение в виде песни пробуждения, которая подводит окончательный итог всему свадебному представлению».

Несколько эпиталамиев дошло до наших дней; ни один из них, однако, не отличается большой древностью; самым прекрасным, несомненно, является в высшей степени искусное подражание настоящим свадебным песням, принадлежащее Феокриту («Идиллии», xviii), которое для нас тем более ценно, что здесь Феокрит опирается на стихотворения Сафо и Стесихора аналогичного содержания. Поэтому Восемнадцатая идиллия Феокрита заслуживает того, чтобы привести ее полностью как образец данного вида свадебной поэзии.

После нескольких вступительных строчек начинается собственно эпиталамий — песня, исполнявшаяся перед дверью в брачный покой во славу молодой супружеской пары.

ЭПИТАЛАМИЙ ЕЛЕНЕ

(Восемнадцатая идиллия Феокрита)

Некогда в Спарте, придя к белокурому в ziom Менелаю, Девушки, кудри украсив свои гиацинтом цветущим, Стали, сомкнувши свои круг, перед новой расписанной спальней Лучшие девушки края Лаконского, снегом двенадцать В день этот в спальню вошел с Тиндареевои дочерью милой Взявший Елену женою юнейший Атрея наследник. Девушки в общий напев голоса свои слили, по счету В пол ударяя, и вторил весь дом этой свадебной песне. «Что ж ты так рано улегся, любезный наш новобрачный? Может быть, ты лежебок? Иль, быть может, ты соней родился? Может быть, лишнее выпил, когда повалился на ложе? Коли так рано ты спать захотел, мог бы спать в одиночку. Девушке с матерью милой и между подруг веселиться Дал бы до ранней зари — отныне и завтра, и после, Из года в год, Менелай, она будет женою твоею. Счастлив ты, муж молодой! Кто-то добрый чихнул тебе в пользу В час, когда в Спарту ты прибыл, как много других, но удачней. Тестем один только ты называть будешь Зевса Кронида, Зевсова дочь возлежит под одним покрывалом с тобою. Нет меж ахеянок всех, попирающих землю, ей равной. Чудо родится на свет, если будет дитя ей подобно. Все мы ровесницы ей; мы в беге с ней состязались, Возле эвротских купален, как юноши, маслом натершись, Нас шестьдесят на четыре — мы юная женская поросль, Нет ни одной безупречной меж нас по сравненью с Еленой. Словно сияющий лик всемогущей владычицы-ночи, Словно приход лучезарной весны, что зиму прогоняет, Так же меж всех нас подруг золотая сияла Елена. Пышный хлебов урожай — украшенье полей плодородных. Гордость садов — кипарис, колесниц — фессалийские кони; Слава же Лакедемона — с румяною кожей Елена. Нет никого, кто б наполнил таким рукодельем корзины. И не снимает никто из натянутых нитей основы Ткани плотнее, челнок пропустив по сложным узорам, Так, как Елена, в очах у которой все чары таятся. Лучше никто не споет, ударяя искусно по струнам, Ни Артемиде хвалу, ни Афине с могучею грудью. Стала, прелестная дева, теперь ты женой и хозяйкой; Мы ж на ристалище вновь, в цветущие пышно долины Вместе пойдем и венки заплетать ароматные будем, Часто тебя вспоминая, Елена; так крошки ягнята, Жалуясь, рвугся к сосцам своей матки, на свет их родившей. Первой тебе мы венок из клевера стеблей ползучих Там заплетем и его на тенистом повесим платане; Первой тебе мы из фляжки серебряной сладкое масло Каплю за каплей нальем под тенистою сенью платана. Врезана будет в коре по-дорийски там надпись, чтоб путник, Мимо идя, прочитал: «Поклонись мне, я древо Елены». Счастлива будь, молодая! Будь счастлив ты, муж новобрачный! Пусть наградит вас Латона, Латона, что чад посылает, В чадах удачей; Киприда, богиня Киприда дарует Счастье взаимной любви, а Кронид, наш Кронид-повелитель, Из роду в род благородный навеки вам даст процветанье. Спите теперь друг у друга в объятьях, дышите любовью, Страстно дышите, но все ж на заре не забудьте проснуться. Мы возвратимся с рассветом, когда пробудится под утро Первый певец, отряхнув свои пышные перья на шее. Пусть же, Гимен, Гименей, этот брак тебе будет на радость!  

Попробуйте вообразить, чем были такие песни в действительности. Представьте, что пока подруги пели под звуки флейт эту песню, молодая пара вкушала ни с чем не сравнимые неги первой супружеской ночи; вспомните по-прежнему распространенное в наши дни обыкновение, унижающее достоинство первой ночи, — обыкновение проводить ее в безликой комнате какой-нибудь гостиницы; выслушайте и схолиаста, древнего комментатора Феокрита, т.е. некоего педанта, который доказывает, что и в идиллии найдется место фарсу. Вот его «объяснение» поразительно прекрасного обычая эпиталамия: «Эпиталамий поется, чтобы не были слышны крики юной невесты, которая терпит в это время насилие со стороны мужа, но чтобы эти крики заглушались пением девушек». Таков, по объяснению схолиаста, смысл восторженного «брачного хора в вечерних запевах девушек-подруг», как однажды прекрасно назвал эпиталамий Пиндар, а уж он-то был настоящий поэт (Pythia, Hi, 17).

Но даже самая сладостная первая ночь, или, как прекрасно и метко называли ее греки, «ночь тайн», имеет конец, ибо смертным не дозволено того, что разрешил себе однажды отец богов и людей Зевс, почивая с Алкменой. Он повелел богу солнца не появляться на небе три дня, так что брачная ночь длилась семьдесят два часа; в ту самую ночь Зевс зачал Геракла (Лукиан, Dial, deorum, 10).

Наутро новобрачные просыпались под звуки серенады и принимали всевозможные подарки от своих родственников. С этого дня молодая жена показывалась на людях уже без покрывала невесты, которое она посвящала Гере, богине — покровительнице брака (Anth. Pal. vi, 133). В этот день (Ath. vi, 243; Plutarch., Sympos., iv, 3) в доме отца жениха или самого жениха устраивался пир, в котором — немаловажная подробность — женщины, а стало быть, и новобрачная, уже не участвовали (Is., Pyrrh. her., 14); очевидно, что всякие лакомства, подававшиеся в этот день к столу, готовились вчерашней невестой, которая таким образом впервые получала возможность продемонстрировать свои кулинарные таланты. Смысл данного обычая ясен. В первую ночь муж отдал жене то, что по праву принадлежит ей, и теперь он снова временно принадлежит обществу друзей и родственников-мужчин, тогда как молодой жене приходится исполнять свои обязанности на кухне. То, что, по-видимому, пир этот был исполнен радости и веселья, вовсе не мешало ему быть последним и торжественным подтверждением юридической полноценности свадебной церемонии, а поэтому было принято приглашать на него как можно больше гостей, которые как бы выступали в роли свидетелей.

 

3. Дополнительные сведения

Мы можем вкратце рассказать о дальнейшей жизни супружеской пары. Отныне женщина проводила свои дни в гинеконитисе, под которым подразумеваются все те помещения, что составляли царство женщины. Теперь только спальня и обеденная комната принадлежали

равно жене и мужу, до тех, однако, пор, пока к хозяину дома не приходили друзья. В этом случае женщина оставалась на своей половине; жене не могло и в голову прийти присутствовать на пирушке мужа с друзьями, иначе ее бы сочли куртизанкой или любовницей. Можно называть такой жизненный уклад однобоким, можно даже думать о том, что ему недоставало нежности, но что интеллектуальные радости застолья благодаря этому обычаю становились неизмеримо более острыми и напряженными, ясно каждому, кто, возвысившись над условностями, размышляет о том, что представляет собой разговор в наши дни, когда он ведется в присутствии дам, о том, что после ухода мужчин в комнату для курения беседа превращается в пересказ скандальных историй. Да, именно так: «галантность» — это понятие, совершенно неизвестное древним грекам, зато тем лучше они владели трудным искусством жизни.

Было принято думать, что природные способности женщины несовместимы с проявлением интереса к разговору мужчин, имевшему интеллектуальную ценность; с другой стороны, женщине была доверена неизмеримо более высокая задача — воспитывать мальчиков до тех пор, пока они не раскроются навстречу мощным веяниям мужского образования, а девочек — пока они не выйдут замуж. Чтобы показать, с каким уважением относились греки к этой сфере деятельности своих жен, можно привести множество свидетельств, но мы ограничимся тем, что процитируем прекрасное изречение Алексида (фрагм. 267 (Коек), ар. Stobaeum, Florilegium, 79, 13): «Более чем во всем остальном бог открывает себя в матери».

В задачу этой книги не входит подробно останавливаться на других заботах жены, заключавшихся то в надзоре над использованием движимого и недвижимого семейного имущества, то в присмотре за рабами и рабынями, то в работе на кухне, то в уходе за больными, словом, распространяться обо всем том, что и поныне составляет домен жены.

По-видимому, чрезвычайно далек от истины взгляд, согласно которому гречанка всегда оставалась этакой жалкой Золушкой, приговоренной к монотонному труду на кухне, в то время как муж был абсолютным хозяином дома. «Вилой природу гони, а она все равно возвратится», — гласит знаменитый отрывок из Горация (Epist, i, 10, 24), и это изречение как нельзя лучше применимо к греческой женщине. Женская природа никогда не сможет отвергнуть себя самое — так было во все времена и у всех народов. Существовало три фактора, в самую счастливую пору эллинской цивилизации способствовавших тому, что женщины добивались физического и морального превосходства над мужчинами: нередкое интеллектуальное превосходство, врожденная властность, взявшая себе в союзники женское изящество, и чересчур большое приданое. В качестве примера следует, вероятно, вспомнить о Ксантиппе, жене Сократа, имя которой совершенно незаслуженно вошло в пословицу, — на самом деле это была превосходная хозяйка дома, никогда не переступавшая через назначенные ей границы. И все же строптивиц хватало, о чем недвусмысленно свидетельствует тот факт, что в мифологии — истинном зеркале народной души — существовал прототип «строптивой» в лице лидийской царицы Омфалы, которая низвела Геракла, величайшего и самого славного среди греческих героев, до унизительного положения слуги, так что он, облаченный в женский наряд, занимался рукоделием у ее ног, тогда как она, надев львиную шкуру, размахивала палицей над головой съежившегося от страха героя и попирала его могучую шею ногой, обутой в домашнюю туфельку (Aristoph., Lysistr., 667; Anth. Palat., х, 55; Lucian., Dial. Deor., 13, 2). Таким образом, туфелька стала символом жалкого положения женатого мужчины, находящегося «под каблуком у жены». И действительно, туфелька превратилась в то орудие, посредством которого женщины преподавали мужьям уроки хороших манер. Данный метод отличался наибольшей практичностью, так как туфелька во все времена была под рукой у женщины, слоняющейся по дому в сандалиях, тогда как увесистую палку пришлось бы еще поискать, потому что греческий жезл представлял собой легкий, губчатый стебель нартека (петрушки), а тропические страны еще не приступили к вывозу бамбукового тростника.

Поэтому совершенно неудивительно, что жен часто называли empusae (Аристофан, «Лягушки», 293, и схолии к Eccles., 1056; Demosthenes, xviii, 130, и схолии к этому месту) или lamiae (Apul., Metamorph., i, 17, v, 11); как известно, под этими именами подразумевались чудища, подобные вампирам (одна из ног вампира была из бронзы, другая — из ослиного навоза), или отвратительные старухи — ведьмы.

Греческому общественному мнению были неизвестны доводы, воспользовавшись которыми, можно было бы осуждать мужчину, уставшего от вечного однообразия супружеской жизни и ищущего отдохновения в объятиях умной и очаровательной куртизанки или умеющего скрасить повседневную рутину беседой с хорошеньким юношей. Супружеская неверность, как называют это явление в наши дни, была понятием, совершенно неизвестным древним грекам, ибо в ту эпоху муж не думал о браке как о чем-то, влекущем за собой отказ от эстетических наслаждений, и еще менее ожидала от него такого самопожертвования жена. Тем самым греки были не менее, но более нравственны, чем мы, ибо они признавали наличие у мужчины склонности к полигамии и действовали соответственно, точно так же судя о поступках других, тогда как мы, несмотря на обладание этим же знанием, слишком трусливы, чтобы вывести вытекающие из него следствия, и, довольствуясь соблюдением внешних приличий, тем больше грешим тайком. В то же время не следует забывать о том, что и среди греков, разумеется, весьма редко находились те, кто требовал одинаковой супружеской морали для обоих полов, как, скажем, кристальный Исократ (Nicocles, 40); Аристотель («Политика», vii, 16, 1335) в некоторых определенных случаях требует атимии, или лишения гражданских прав для тех женатых мужчин, что «вступили в связь с другой женщиной или мужчиной»; но, во-первых, как уже отмечалось, такие голоса крайне редки, а, во-вторых, нам неизвестно, чтобы такие призывы когда-либо осуществлялись на практике; скорее, положение дел оставалось неизменным, как с комическим негодованием жалуется восьмидесятичетырехлетний старик-раб Сира из «Купца» (iv, 6) Плавта:

Под тягостным живут законом женщины, И к ним несправедливей, чем к мужчинам, он. Привел ли муж любовницу, без ведома Жены, жена узнала — все сойдет ему! Жена тайком от мужа выйдет из дому Для мужа это повод, чтоб расторгнуть брак. Жене хорошей муж один достаточен И муж доволен должен быть одной женой. А будь мужьям такое ж наказание За то, что в дом привел к себе любовницу (Как выгоняют женщин провинившихся), Мужчин, не женщин, вдовых больше было бы!

Можно упомянуть и любопытное сообщение романиста Ахилла Татия (viii, 6), жившего в пятом веке нашей эры, о так называемом испытании невинности. Он говорит о том, что в Эфесе существовал грот, посвященный Паном деве Артемиде; в гроте он повесил свою флейту с тем, чтобы войти сюда могли только непорочные девственницы. Когда какую-либо девушку подозревали в нарушении целомудрия, ее закрывали в гроте. Если она была невинна, из грота доносились громкие звуки флейты, двери сами собой раскрывались, и девушка выходила наружу, сохранив доброе имя. Если же дело обстояло противоположным образом, флейта безмолвствовала и раздавался протяжный стон, после чего дверь открывалась, но девушки внутри уже не было.

Мы не в силах сегодня установить достоверность истории, рассказанной Плутархом («Ликург», 15), в которой восхваляется чистота спартанского брака; однако ее можно привести здесь как весьма характерную: «Часто вспоминают, например, ответ спартанца Герада, жившего в очень давние времена, одному чужеземцу. Тот спросил, какое наказание несут у них прелюбодеи. «Чужеземец, у нас нет прелюбодеев», — возразил Герад. «А если все-таки объявятся?» — не уступал собеседник. «Виновный даст в возмещение быка такой величины, что, вытянув шею из-за Тайгета, он напьется в Эвроте». Чужеземец удивился и сказал: «Откуда же возьмется такой бык?» — «А откуда возьмется в Спарте прелюбодей?» — откликнулся, засмеявшись, Герад» [перевод С. П. Маркиша].

Хотя Плутарх ясно указывает, что в данном случае речь идет о древних временах, однако относительно тех же спартанцев он сообщает, что муж без колебаний позволял другому мужчине возлечь с его женой, если, по его мнению, тот лучше подходил для порождения потомства.

Представляется, что, по крайней мере, в Афинах убийство оскорбленным мужем прелюбодея не было чем-то из ряда вон выходящим. Так поступил, например, Эфилет, заставший в постели со своей женой Эратосфена. Приведем следующий отрывок из Лисия: «Когда я толкнул дверь в спальню, те, что вошли первыми, увидели мужчину все еще лежавшим рядом с моей женой, те же, что вошли после них, увидели его стоящим нагишом на постели. Я, сограждане, сбил его с ног, связал ему руки за спиной и спросил, почему он надругался над честью моего дома. Он согласился с тем, что совершил зло, но просил и умолял меня не убивать его, а взять у него денег. На это я отвечал: «Тебя убью не я, но закон Государства». (Lysias, De Caede Eratosthenis, 24).

Если девушка с безупречной репутацией становилась жертвой обольщения, в древних Афинах применялись суровые, иной раз даже варварские наказания. У Эсхина мы читаем (Contra Timarchum, 182, 183): «Наши праотцы были столь строги в делах, которые затрагивали их честь, и столь высоко ценили чистоту нрава в своих детях, что один из граждан, узнав, что дочь его подверглась насилию и не сохранила своего девства до свадьбы, закрыл ее вместе с конем в пустом доме, так что она умерла от голода. Место, на котором стоял этот дом, и поныне можно видеть в нашем городе; оно носит название «Конь и дева»». Согласно схолиасту, конь был диким и, рассвирепев от голода, сперва съел девушку, а затем издох сам. Трудно сказать, есть ли истина в этом жутком рассказе. Возможно, он возник для объяснения топонима, когда смысл его уже был забыт.

Что касается наказания женщины, уличенной в прелюбодеянии, то Эсхин высказывается следующим образом: «Такая женщина не может пользоваться украшениями и посещать общественные храмы, чтобы не портить женщин безупречных; но если она поступит так или нарядится, тогда первый встречный мужчина вправе сорвать одежду с ее тела, отнять у нее украшения и избить; однако он не может убить ее или причинить ей увечья, хотя бы он и опозорил ее и лишил всех радостей жизни. Но сводней и сводников мы обвиняем перед судом, а признав виновными, наказываем смертью, ибо, тогда как те, что жаждут любовных утех, стыдятся сблизиться друг с другом, они — за плату привносят в дело собственное бесстыдство и в конце концов помогают первым прийти к соглашению и соединиться».

Конечно, в различных местах существовало множество своих обычаев. Так, Плутарх сообщает (Quaestiones Graecae, 2), что в Кимах прелюбодейку выводили на рыночную площадь и ставили на особый камень на виду у всех. После этого ее заставляли объехать город на осле. Объезд заканчивался тем, что ее вторично ставили на тот же камень, и с тех пор за ней навсегда закреплялось позорное прозвище «Проехавшая на осле». В Лепрее (Гераклид Понтийский, Pol., 14), что в Элиде, прелюбодеек три дня водили связанными по городу, а затем на всю оставшуюся жизнь лишали гражданских прав; женщина должна была простоять одиннадцать дней на агоре без пояса и в прозрачном платье и оставалась опозоренной на всю жизнь.

Путь, который вел к внебрачным связям, вымащивался, конечно же, охотно помогавшими служанками и алчными горничными, — классом, который был особенно заинтересован в делах такого рода. Они передавали записки и небольшие подарки, цветы и фрукты, причем особенно популярны были яблоки (Alciphron, Epist., Hi, 62; Lucian., Tax., 13; Dial. Meretr., 12, 1; Theocritus, xi, 10), даже битые, — замечательно, что здесь яблоки играли ту же роль, как и в случае с Евой; короче говоря, они исполняли все то, посредством чего устраиваются тайные любовные романы, все это весьма утонченно живописуется Овидием в его «Искусстве любви» (i, 351 сл.; ii, 251 сл.). Кормилица Федры, потерявшей рассудок от любви к своему прекрасному пасынку Ипполиту, с инфернальным лукавством пытается играть роль сводни, что превосходно описано Еврипидом в его «Ипполите». С помощью услужливых приспешников добывались и устанавливались лестницы, по которым любовник проникал в покои женщины через обычное или слуховое окно (Xenarch., фрагм. 4, Kock; Ath., xiii, 569), и проделывались все остальные хитрости, благодаря которым беззаконная любовь достигает своей цели. Можно предположить, что готовность этих посредников к услужению поощрялась денежными подарками (Dio Chrysost., vii, 144), хотя открытое подтверждение этому в текстах обнаруживается нечасто. Общеизвестный миф о прекрасной Данае, отец которой, устрашенный оракулом, спрятал ее от внешнего мира в двойном и тройном медном «покое, башне подобном» (и все же Зевс у нее побывал), есть не что иное, как подтверждение этой догадки, ибо дождь, в образе которого он приходил, был золотым.

Конечно, содействие запретным радостям любви не осталось в руках одних нянек, слуг или служанок госпожи; напротив, со временем образовался особый класс «устроителей благоприятного случая», сводниц, всегда готовых услужить и уладить любовные дела за деньги. С совершенным пластическим искусством и в высшей степени реалистично зарисовал одну такую личность Геронд (третий век до н.э.) в первом из своих мимиямбов (открыты в 1891 году). Он вводит нас в дом весьма респектабельной дамы по имени Метриха, которая сидит за шитьем в обществе своей единственной служанки; муж ее отправился по делам в Египет, и уже десять месяцев она не имеет от него вестей. Раздается стук в дверь; она вскакивает, полная радостных ожиданий, что сейчас войдет муж, по которому она так истосковалась; но за дверью стоит не он, а Гиллис, в лице которой поэт знакомит нас с одной из угрюмых и малодушных, но назойливых и чрезвычайно ловких «мастериц удобного случая». После нескольких ничего не значащих приветственных фраз две женщины заводят следующую беседу:

МЕТРИХА Фракиянка, стучатся в дверь, поди глянь-ка, Не из деревни ли от нас пришли. ФРАКИЯНКА Кто там За дверью? ГИЛЛИС Это я! ФРАКИЯНКА А кто ты? Боишься Поближе подойти? ГИЛЛИС Вот, подошла ближе! ФРАКИЯНКА Да кто же ты? ГИЛЛИС Я мать Филении, Гиллис! Метрихе доложи, что к ней пришла в гости. ФРАКИЯНКА Зовут тебя. МЕТРИХА Кто? ФРАКИЯНКА Гиллис! МЕТРИХА Мать моя, Гиллис! Открой же дверь, раба! Что за судьба, Гиллис, Тебя к нам занесла? Совсем как бог к людям Явилась ты! Пять месяцев прошло, право, С тех пор как — Мойрами клянусь — во сне даже Не видела, чтоб ты пришла к моей двери. ГИЛЛИС Ох, дитятко, живу я далеко, — грязь-то На улицах почти что до колен, я же Слабей последней мухи: книзу гнет старость, Ну да и смерть не за горой стоит... близко. МЕТРИХА Помалкивай, на старость не пеняй даром, Еще любого можешь задушить, Гиллис! ГИЛЛИС Смеешься, — вам, молоденьким, к лицу это, Быть может. МЕТРИХА Не смеюсь, — ты не сердись только! ГИЛЛИС Долгонько, дитятко, вдовеешь ты что-то, На ложе на пустом томясь одна ночью. Ведь десять месяцев прошло, как твой Мандрис В Египет укатил, и с той поры, ишь ты, Ни строчки не прислал, — забыл тебя, видно, И пьет из новой чарки... Там ведь жить сладко! В Египте все-то есть, что только есть в мире: Богатство, власть, покой, палестра, блеск славы, Театры, злато, мудрецы, царя свита, Владыка благостный, чертог богов-братьев, Музей, вино, — ну, словом, все, что хочешь. А женщин сколько! Я клянусь тебе Корой, Что столько звезд ты не найдешь в самом небе. И все красавицы! С богинями схожи, На суд к Парису что пришли, — мои речи Да не дойдут до них! Ну, для чего сиднем Сидишь, бедняжечка? Вмиг подойдет старость И сгинет красота... Ну, стань другой... на день, На два переменись и отведи душу С иным дружком. Ведь и корабль, сама знаешь, На якоре одном стоит не так прочно! Коль смерть незваная к нам завернет в гости, Никто уж воскресить не сможет нас, мертвых. Эх, часто непогодь сменяет вдруг вёдро, Грядущего не знаем мы... Ведь жизнь наша То так, то сяк ... МЕТРИХА Ты клонишь речь к чему? ГИЛЛИС Близко Чужого уха нет? МЕТРИХА Нет, мы одни! ГИЛЛИС Слушай, С какой к тебе пришла сегодня я вестью. Грилл, Матакины сын, — Патекия внук он, Победу одержал он пять раз на играх: В Пифоне мальчиком, в Коринфе два раза Незрелым юношей, да раза два в Пизе, В бою кулачном, где сломил мужчин зрелых, Богатый — страсть, добряк — не тронет он мухи, В любви всеведущий, алмаз, одно слово, Как увидал тебя на празднике Мизы [15] , Так в сердце ранен был и запылал страстью. И день и ночь он у меня сидит, ноет, Ласкается ко мне, весь от любви тает. Метриха, дитятко, ну, раз один только Попробуй согрешить. Пока тебе старость В глаза не глянула, богине ты сдайся. Двойной тут выигрыш: ты отведешь душу, Да и подарочек тебе дадут славный. Подумай-ка, послушайся меня, — право, Клянуся Мойрами, люблю тебя крепко! МЕТРИХА Седеет голова, тупеет ум, Гиллис, Клянусь любезною Деметрой и мужа Возвратом, — от другой не вынесла б речи Подобной, и иное мне бы петь стала, И за врага б сочла порог моей двери! Ты тоже, милая, подобных слов больше Ко мне не заноси. Такую речь к месту С распутными вести старухам вам, — мне же, Метрихе, дочери Пифея, дай сиднем Сидеть, как я сижу. Не будет мой Мандрис Посмешищем для всех! Но соловья, Гиллис, Не кормят баснями. Поди, раба, живо Ты чашу оботри да три шестых ачейка Туда вина, теперь воды прибавь каплю, И чарку полную подай. ФРАКИЯНКА На, пей, Гиллис! ГИЛЛИС Давай! Я забрела не для того, чтобы С пути тебя сбивать, — виною здесь праздник! МЕТРИХА На нем зато и покорила ты Грилла! ГИЛЛИС Твоим бы быть ему!» Что за вино, детка! Клянусь Деметрою, уж как оно вкусно! Вкусней вина, чем здесь, и не пила Гиллис Еще ни разу. Ну, прощай, моя милка, Блюди себя! Авось Миртала да Сима Пребудут юными, пока жива Гиллис!

В данном случае сводня потерпела полную неудачу; Метриха совершенно недвусмысленно отправляет ее восвояси, будучи, однако, достаточно добросердечной для того, чтобы налить гостье на прощание вина, ибо ей прекрасно известна слабость женщин этого сорта, чье пристрастие к вину вновь и вновь подчеркивается авторами, образуя, особенно в комедии, мотив, неизменно встречавшийся аплодисментами.

Если женщина была слишком робкой, сводня (будь то мужчина или женщина) представляла в ее распоряжение свой дом или находила другую, нейтральную территорию для любовного гнездышка (публичный дом).

Частое упоминание таких любовных пристанищ античными авторами и многочисленность обозначающих их словечек показывают, насколько широко были распространены подобные услуги и сколь часто возникала в них потребность, так как здесь спрос и предложение всегда прямо зависели друг от друга.

Иногда, содействуя беззаконной связи, свой дом предоставлял для свиданий друг. Самый известный пример — отрывок из Катулла (Ixviii, 67); поэт не может найти слов, чтобы сполна выразить свою благодарность другу Аллию:

Поприте он широко мне открыл, недоступное прежде, Он предоставил мне дом и даровал госпожу, Чтобы мы вольно могли там обшей любви предаваться, Здесь богиня моя в светлой своей красоте Нежной ногою, блестя сандалией с гладкой подошвой, Через лошеный порог переступила, входя.

Случалось, конечно, и так, что муж знал о любовных шашнях жены и сносил их молча; порой он даже извлекал из них материальную выгоду — согласно речи против Неэры (ошибочно приписываемой Демосфену), жене приходилось покрывать расходы на домашнее хозяйство, приторговывая своим телом. Однако в случае супружеской неверности со стороны жены муж мог получить развод. Мы не станем подробно рассматривать юридические установления, связанные с таким разводом, но стоит упомянуть, что расторжение брака могло происходить также в силу иных причин. В их числе — несовместимость характеров, для рассмотрения которой, по мнению Платона («Законы», vi, 784), не мешало бы учредить третейский суд; далее, — бездетность, что выглядит довольно логичным, поскольку порождение законных потомков было, по мнению греков, главной целью брака. Поэтому женщины, не имевшие детей, прибегали к такой уловке, как выдача чужого ребенка за своего, ибо, по слову Диона Хризостома (xv, 8), «каждая женщина была бы рада сохранить мужа». Вполне естественным следствием этого была идея «пробного брака», иногда осуществлявшаяся на практике. О кинике Кратете сообщается (Diog. Laert., vi, 93), что он «...хвастал, будто бы и дочь свою// Давал на месяц в пробное замужество» [перевод М. Л. Гаспapoвa].

То, что было сказано выше о греческом браке, представляет собой попытку систематически свести в общую картину, которая вобрала бы в себя все значимые факты, разрозненные отрывки из различных авторов, касающиеся жен и супружества. Полученные таким образом результаты могут быть теперь дополнены различными подробностями, а пролить на них новый свет способны анекдоты, bons mots и тому подобный материал. Собрания такого рода составлялись уже в древности, и немалая их часть дошла до нашего времени. Так, вопросы брака часто рассматриваются в философских произведениях Плутарха. Неисчерпаемым кладезем разнообразных сведений является сочинение «Пир ученых мужей» в 15 книгах, написанное Афинеем из египетского Навкратиса, жившим в эпоху Марка Аврелия. Застолье было устроено в доме Ларенсия, видного и высокообразованного римлянина; на него были приглашены двадцать девять гостей, отличившихся во всех отраслях учености, — философы, риторы, поэты, музыканты, врачи и правоведы, среди них был и Афиней, который описывает в своей книге (сохранившейся почти полностью — отсутствуют лишь начало и конец), обращенной к его другу Тимократу, все, что обсуждалось на пиршестве. В начале тринадцатой книги разговор заходит о браке и замужних женщинах: «В Спарте существовал обычай запирать вместе всех незамужних девушек и холостых юношей в темной комнате; каждый юноша уносил без всякого приданого ту девушку, которую он захватил». Согласно Клеарху из Сол, в один из праздников женщины протаскивали холостяков вокруг алтаря, хлеща их веревками. Это должно было служить назиданием остальным и заставить их жениться в положенное время. В Афинах первым ввел моногамию Кекроп, тогда как до него связи между полами были совершенно беспорядочными и господствовали «общинные браки». Согласно широко распространенному мнению, которое восходит якобы к Аристотелю, Сократ также имел двух законных жен — Ксантиппу и некую Мирто, которая была правнучкой знаменитого Аристида. Возможно, в то время это было разрешено законом ввиду недостатка населения. У персов все наложницы царя относились к его жене с уважением и почтением, отдавая ей земной поклон. Приам («Илиада», xxiv, 496) также обладал известным числом наложниц, что совершенно не раздражало его жену:

Я пятьдесят их [сыновей] имел при нашествии рати ахейской: Их девятнадцать братьев at матери было единой; Прочих родили другие любезные жены в чертогах.

Как замечает Аристотель (фрагм. 162), может вызвать удивление тот факт, что у Гомера Менелай не спит с наложницами, хотя остальные герои не довольствуются одной женой. Ибо по Гомеру, даже такие старики, как Нестор и Феникс, спят со своими женами. Они не ослабили себя в молодости пьянством, половой невоздержностью или обжорством, и поэтому неудивительно, что и в старости они полны сил. Если, таким образом, Менелай отказывается от того, чтобы взять себе временную жену, то поступает он так из уважения к Елене, своей законной жене, ради которой затеял этот поход. Но Терсит бранит Агамемнона («Илиада», ii, 226) как многоженца:

«Кущи твои преисполнены меди, и множество пленниц В кущах твоих, которых тебе аргивяне избранных Первому в рати даем, когда города разоряем...»

«Разумеется, — продолжает Аристотель, — это множество женщин были лишь почетным даром; ибо и вина доставляли ему в изобилии не затем, чтобы он напивался пьяным». Что же касается Геракла, которого считали мужем великого множества женщин (ибо он питал к ним величайшую страсть), то он был женат не на всех сразу, а вступал с ними в брак по очереди, находясь в походах и путешествуя по различным странам.

Как сообщает Геродор (FHG II, 30), пятьдесят дочерей Феспия были лишены им невинности всего за семь дней. В своей «Аттической Истории» (FHG I, 420) Истр перечисляет различных жен Тесея и утверждает, что на некоторых он женился по любви, других захватил как военный трофей, в то время как законная жена была у него всего одна.

Филипп Македонский не брал с собой женщин в военные походы, но Дарий, низверженный Александром, даже сражаясь за свое существование, возил за собой 360 наложниц, как сообщает Дикеарх в своей «Жизни Греции» (FHG, И, 240).

Поэт Еврипид также питал склонность к женщинам. Иероним в своих «Исторических записках» сообщает, что, когда некто сказал Софоклу, будто Еврипид является женоненавистником, тот ответил: «В своих трагедиях, да, зато они очень нравятся ему в постели».

В комедии Евбула «Торговки венками» (фрагм. 98, Kock) замужние женщины были выведены в чрезвычайно неблагоприятном для себя свете. О них здесь было сказано следующее: «Стоит в жару выйти на улицу, как из глаз польется в два ручья краска, на щеках до самой шеи пот прочертит красную борозду, а волосы прилипнут ко лбу, отливая свинцовым блеском».

Один из гостей цитирует такие строчки из комедии Алексида «Провидцы» (фрагм. 146, Kock): «Сколь несчастны мы, продавшие свободу жить и роскошествовать; мы живем в рабстве у своих жен вместо того, чтобы быть свободными. Что же, мы должны потерять свободу, не получив ничего взамен? Разве что приданое, но и оно полно горечи и женской желчи, в сравнении с которой мужская желчь — чистый мед. Ведь мужья, обиженные женами, прощают им, а женщины бранят нас и тогда, когда погрешают сами. Они берутся за то, что им делать не следует, а что следует — оставляют в небрежении. Они дают лживые клятвы и, не претерпевая зла, жалуются, что обречены на вечные страдания».

Ксенарх (фрагм. 14, Kock) восхваляет счастливую жизнь кузнечиков — их жены лишены голоса; Евбул (фрагм. 116, 117, Kock) и Аристофонт (фрагм. 5, Kock) выражают мнение, что мужчина, который женится в первый раз, не заслуживает порицания, ибо еще не знает, что представляет собой это «дрянное надувательство»; тому же, кто женится вторично, помочь уже невозможно.

Один из персонажей этой же пьесы хочет принять женщин под свое покровительство, «благословеннее и превыше которого нет ничего». Он также удачно противопоставляет знаменитым злодейкам некоторых образцовых, порядочных жен: Медее — Пенелопу, Клитемнестре — Алкестиду. «Возможно, кто-нибудь скажет худое слово о Федре; но, Зевс свидетель, какая женщина была действительно добродетельной? Несчастный я человек, хороших женщин скоро больше не останется, тогда как вдоволь еще найдется дурных, которых следует упомянуть».

У Антифана (фрагм. 221, Kock) были такие строю!: «Он женился. Что вы на это скажете? Неужели он и впрямь женился? А ведь еще вчера он прогуливался как ни в чем не бывало».

Следующие два отрывка взяты из Менандра (фрагм. 65, 154, Kock): «Ты нипочем не женишься, если в тебе осталась хоть капля здравого смысла, и не откажешься от своей жизни. Это говорю тебе я, которого угораздило жениться. Поэтому я советую тебе: «Не женись». Проголосовали и постановили. Бросим кости! Ну-ка, давай! Но да пошлют тебе боги избавление, ибо ты пускаешься в плавание по настоящему морю забот — не по Ливийскому, не по Эгейскому, не по Сицилийскому, где из тридцати судов избегают крушения три, — из женатых мужчин не спасся еще ни один».

«Распропогибни тот, что женился первым, и вторым, и третьим, и четвертым, и последним».

В трагедии поэта Каркина (фрагм. 3, Nauck) были такие слова: «О Зевс, к чему бранить женщин? Вполне достаточно произнести само слово женщина».

Эти отрывки можно было бы дополнить другими, но если бы мы задались целью собрать все тексты, в которых греческие авторы — более ли, менее остроумно — обращают свое внимание на «слабый» пол, ими одними можно было бы заполнить увесистый том. У трагиков, особенно у Еврипида, мы встретим сотни нападок на женский пол, которые могут быть собраны под эпиграфом: «Похоронить женщину лучше, чем жениться на ней».

Чтобы не утомлять читателя долее, мы ограничимся небольшой подборкой примеров из комедии. Конечно, отнюдь не случайным совпадением является тот примечательный факт, что самый ранний фрагмент Древней Аттической Комедии, дошедший до нашего времени, содержит нападки на женщин. Сусарион Мегарский, в первой половине шестого века до нашей эры пересадивший комедию на почву аттического дема Икария, с комическим пафосом перечисляет перед зрителями, какие несчастья приносит женщина. Однако избежать этого зла очень трудно, и он приходит к поразительному выводу: «Жениться и не жениться — одинаково плохо» (CAP, р.З, Kock). Из Аристофана (Lysistr., 368, 1014, 1018) могут быть приведены такие строки:

«Теперь я вижу, Еврипид — мудрейший из поэтов. Ведь он про женщину сказал, что твари нет бесстыдней... Зверя нет сильнее женщин ни на море, ни в лесу. И огонь не так ужасен, и не так бесстыдна рысь... Вот и видно! Потому-то и воюешь ты со мной? А ведь мы с тобой могли бы в нерушимой дружбе жить... Вечно женщин ненавидеть обещаю и клянусь!» [перевод А. Пиотровского]

В пьесах Аристофана женщины нередко и сами признаются в собственной низменности. Процитируем особенно характерный отрывок из «Женщин на празднике Фесмофории» (383 сл.):

Не из тщеславия, богинями клянусь, Пред вами, женщины, я эту речь держу. Страдаю я давно за женщин всей душой, Страдаю оттого, что с грязью нас смешал Отродье овощной торговки, Еврипид. Всегда и всячески он унижает нас. Нет гадости такой, которую бы он На нас не взваливал. Где хоры есть, поэт И публика, везде на нас клевещет он, Что и развратны-то, и похотливы мы, Изменницы, болтуньи мы и пьяницы, И вздор несем, что мы — несчастие мужей. И вот, вернулся муж — в театре побывал, Сейчас исподтишка осматривает все, Не спрятан ли куда возлюбленный у нас. Бывало, что хотим, все делать мы могли, Теперь уже нельзя: предубедил мужей, Презренный, против нас. Плетет жена венок, Мужчина думает: «Наверно, влюблена». В домашних хлопотах вдруг выронит сосуд, Сейчас готов упрек: «Ты что посуду бьешь? Наверно, вспомнила коринфского дружка!» Хворает девушка — сейчас же скажет брат: «Не нравится совсем мне цвет лица сестры!» Но дальше! Женщина бездетная не прочь Дитя чужое взять, сказать, что родила, Так не удастся: муж из спальни ни на шаг! На девочках женились раньше старики, Но он нас замарал настолько, что они Не женятся уже, ссылаясь на слова: «Над престарелым мужем властвует жена». Благодаря ему покоев женских дверь Закрыта на запор; поставлена печать, Болты приделаны, а сверх того еще На страх любовникам молосских держат псов. И это мы простим. Но вспомним же, как мы Хозяйничали здесь: свободно было нам Таскать из кладовой вино, муку и жир... Не та уже пора: муж носит все ключи, А сделаны они куда как мудрено!

Несомненно, само собой напрашивается возражение, что все эти отрывки ничего или почти ничего не доказывают в отношении греческих представлений о браке и о женщинах вообще, поскольку по большей части взяты они из комедии, которая, как прекрасно известно, выводит на сцену не настоящую жизнь, а ее гротескно искривленное отражение. Все это так; однако комедия не создает совершенно новых мнений, а лишь пародирует и гиперболизирует то, что лежит под рукой, и поэтому вполне может рассматриваться как зеркало эпохи; кроме того, следует заметить, что такие нападки на брак и женский пол встречаются отнюдь не только у комедиографов, но красной нитью проходят сквозь всю литературу. К сожалению, соображения экономии места побуждают нас ограничить свой выбор определенным слоем литературы; однако уже тогда, когда художественной комедии еще не существовало, раздавались голоса, которые отказывались допустить, что в женском характере заложены какие-либо добрые качества. Уже в первой четверти седьмого века до нашей эры Семонид Аморгосский (PLG, ii, 446) дал выход эгим чувствам в большом лирическом стихотворении, дошедшем до наших дней, выражая и обосновывая свою убежденность в физиологической и нравственной неполноценности женщин с поразительной ясностью и открытостью. Поэт утверждает, что девять женщин из десяти совершенно ни на что не годны, и пытается объяснить это явление их происхождением. Женщина-грязнуля происходит от свиньи, женщина до крайности хитрая — от лисы, любопытная — от собаки, тупица, которая не знает ничего, кроме еды, — из бессмысленной земли; капризная и непостоянная подобна вечно беспокойному морю, на которое невозможно положиться; ленивица, должно быть, имеет своим прародителем осла, а злопамятная — кошку; та, что питает страсть к нарядам и украшениям, что всегда находится в поисках чего-нибудь новомодного, выводится Семонидом из лошади, а последняя — уродина — из обезьяны.

Иную создал бог из обезьяны. В ней Зло величайшее дано от Зевса людям. Лицом она гнусна. На посмеянье всем Жена подобная идет по стогнам града. Короткошейная, бредет она с трудом, Сухая, как доска, — одни сплошные кости. О злополучный муж, кто должен это зло В объятья заключать! Зато, как обезьяне, Ей шутки разные и выверты близки. На смех ей наплевать! Ни для кого не станет Добро она творить, и на уме у ней Всегда одно и то ж: всяк день она мечтает, Чтоб причинить другим как можно больше зла.

После этого систематического свода женских пороков, занимающего ни много ни мало 82 строки, всего лишь девять строк посвящено восхвалению верной жены, трудолюбивой хозяйки дома и матери, которая ведет свое происхождение от пчелы и «любя и будучи любимой, стареет рядом с мужем мать прекрасного и славного рода».

Разумеется, не было недостатка и в голосах, восхвалявших женщину. В обширной «Антологии» Стобея (iv, 22 (No. 4)), где несколько глав посвящены подробному рассмотрению брака, приводится множество цитат из поэтов и философов, которые образуют смесь весьма злоречивых, но также и восторженных и восхищенных отзывов. Так, комедиограф Александр (CAP, iii, 373 (No. 5)) говорит: «Благородная жена — это сокровищница добродетели», и даже Феогнид (1225) присоединяется к мнению, что «нет ничего слаще, чем добрая жена».

Согласно Еврипиду (TGF, 566), нельзя осуждать всех женщин без разбора: «ведь поскольку существует множество женщин, один найдет среди них немало дурных, а другой — немало и хороших». Конечно, было бы нетрудно привести здесь несколько суждений этого рода, однако они более или менее разрозненны, и похвала женщинам редко обходится без оговорок. Важно и то, что в этой главе Стобея имеется также раздел, озаглавленный «Порицание женщин», при том что нет раздела, посвященного их восхвалению.

В нашем распоряжении имеется превосходный памфлет Плутарха под названием «Советы супругам» (см. выше), обращенный к недавно вступившей в брак паре, с которой Плутарх был знаком.

Плутарх также написал сохранившийся трактат «О женских добродетелях» (лучше переводить это заглавие «О женском героизме»), представляющий собой собрание примеров и содержащий знаменитое изречение Перикла из его надгробной речи о том, что лучшими являются тс женщины, о которых в обществе говорится как можно меньше, неважно — дурно или хорошо. Здесь рассматривается вопрос, со времен софистов часто служивший предметом обсуждения в философских школах, — сравнимы ли добродетели женщин с добродетелями мужчин. Автор приходит к выводу, что с нравственной точки зрения оба пола равны, и обосновывает его историческими примерами из жизни выдающихся женщин.

 

ГЛАВА II

Человеческое тело

 

1. Одежда

ВОПРОС О ТОМ, является ли человеческая .одежда результатом пробуждения чувства стыда или чувство стыда развилось вследствие ношения одежды, бывший в недавнее время предметом оживленных дискуссий, решается ныне в пользу последнего предположения. В наши дни оно более не является гипотезой, приобретя статус доказанного факта; в силу этого излишне повторять избитые доводы в его пользу. Самое примитивное искусство одеяния вырастает из желания защитить себя от суровости природы; в дело шли шкуры животных, убитых ради пропитания. Очень медленно люди пришли к тому, что, с одной стороны, они почувствовали, будто существуют части тела, которые надобно скрывать, а с другой — ощутили желание нарядиться или выделить некоторые части тела, подчеркнув тем самым свою чувственную привлекательность. Украшение тела является в наши дни главной задачей «одежды» для людей, живущих на лоне природы в тропической зоне; и поныне, после того как культурный прогресс развил так называемое чувство стыда, назначением одежды остается прикрывать все тело целиком или некоторые его части в соответствии с требованиями стыдливости, присущей индивидууму или целому народу и называемой ныне «моралью». Поэтому в нашу задачу не входит описание греческой одежды с точки зрения истории костюма; мы ограничимся тем, что покажем, каким образом чувство стыда, с одной стороны, и потребность в украшении, с другой, воздействовали на моду. Так как в эпоху наивысшего развития культуры, созданной греческим духом, два вышеназванных фактора стыдливость и потребность в защите от капризов погоды — в том, что касается одежды, едва ли могут быть отделены друг от друга, представляется, что нет смысла подробно распространяться о мужской одежде; но даже о женском платье можно сказать сравнительно немного, поскольку, принимая во внимание затворничество греческих женщин и их крайне скромную роль в общественной жизни, едва ли существовала возможность носить на прогулке особенно пышное платье, так что в жизни греческой женщины мода имела несравненно меньшее значение, чем в жизни наших современниц.

Греческий мальчик, носивший короткую хламиду, которая прикрывала формы его юношеского тела, был одет не лучшим образом. Хламида представляла собой род платка, закреплявшегося на правом плече или на груди посредством пуговицы или застежки, и носилась до тех пор, пока отрок не получал статуса эфеба (около шестнадцати лет). Младшие мальчики — по крайней мере, в Афинах и до Пелопоннесской войны — носили только короткий хитон, представлявший собой подобие тонкой рубашки. Аристофан восхваляет укрепляющее действие и простоту старого времени в своих «Облаках» (964 ел.):

Расскажу вам о том, что когда-то у нас воспитаньем звалось молодежи, В те года, когда я, справедливости страж,  процветал, когда скромность царила. Вот вам первое: плача и визга детей было в городе вовсе не слышно. Нет! Учтивою кучкой по улице шли ребятишки села к кифаристу В самых легких одеждах, хотя бы мукой с неба падали снежные хлопья.

Также широко известен тот факт, что и Ликург («Ликург», 16) предпринял попытку укрепить тело спартанских мальчиков, постановив, что в детстве они должны носить одну и ту же жалкую накидку круглый год: до двенадцати лет хитон, а позднее — трибон, или короткий плащ из грубого материала.

Возникает вопрос, почему греки, которые так хорошо разбирались в юношеской красоте, не придумали для своей молодежи более привлекательной одежды. Не потому ли, что у них всегда имелась возможность созерцать мальчиков и юношей в прекраснейшем из нарядов — райской наготе? Три четверти дня юноши проводили в банях, палестрах, гимнасиях, где их можно было видеть совершенно обнаженными, без этих отвратительных плавок, о которых речь еще впереди.

Одежда мужчины состояла главным образом из хитона или шерстяной либо льняной поддевки (рубашки) и надетого поверх нее гиматия. Гиматий может быть описан как большой четырехугольный отрез ткани, который набрасывали на левое плечо и, плотно придерживая рукой, заворачивали за спину и продевали под или над правой рукой, а затем снова набрасывали на левое плечо или предплечье. Принимая во внимание более или менее хитроумный способ, при помощи которого надевался этот предмет одежды, можно судить об общей культуре его s обладателя. Довольно часто мягкий климат позволял ему обойтись без · гиматия и выйти из дома в одном хитоне. Другие, наоборот, обходились без хитона, расхаживая в одном гиматии, как почти всегда делал Сократ (Xenophon, Memor., i, 6, 2); так же поступали Агесилай (Aelian., Var. hist., vii, 13), выдающийся спартанский царь, который и в суровые холода, и даже в старости находил хитон излишним, Гелон (Diod. Sic., xi, 26) и многие другие. О Фокионе считали необходимым заметить особо (Duris ар. Plut., Phocion, 4), что он «всегда ходил босиком и без хитона, если не было чересчур большого мороза, и воины шутили, что Фокион в хитоне — это верная примета наступления холодов». Словом gymnos, что значит «обнаженный», называли и тех, кто не носил хитона. Гиматий обычно ниспадал до колен или чуть ниже; носить слишком длинные гиматии считалось признаком расточительности и гордыни; например, молодой Алкивиад (Plato, Alcib. I, 122; Plut., Alcib., i), вызывал этим раздражение, тогда как те, что носили гиматий, заканчивавшийся выше колен, заслуживали обвинения в непристойности (Theophrastus, Characi., 4); особенным бесстыдством считаюсь сидеть таким образом, чтобы край гиматия задирался выше колена, что вполне объяснимо, поскольку кальсон в ту пору не носили. Именно в этом духе следует понимать рассказ Лукиана о кинике Алкидаманте (Sympos,), который возлежит за трапезой полуобнаженным (т.е. с высоко задранным гиматием), опершись на локоть и держа в правой руке кубок, точь-в-точь как изображается живописцами Геракл в пещере кентавра Фола. Такое поведение выглядело непристойным, ибо для выставления своего тела напоказ не было никакого повода; когда, однако, тот же Алкидамант, дабы продемонстрировать чистую белизну своего тела, обнажается полностью, это вызывает у присутствующих только смех.

Сказанное о мужской одежде остается в силе для всей греческой истории, если не считать нескольких малосущественных видоизменений. Вопроса о женской одежде нам придется коснуться несколько подробнее и разбить ее историю на несколько отдельных периодов. Чрезвычайно интересен тот факт, чго никогда в Греции женская одежда не была более утонченной и пышной, чем в доисторическую эпоху Эллады, называемую Эгейской цивилизацией. Благодаря нескольким памятникам, картинам и небольшим образчикам пластического искусства из Кносского дворца на Крите мы неплохо осведомлены о моде женщин высших классов этой глубочайшей древности, от которой до нас не дошло никаких литературных свидетельств. Мы видим, что дамы царского двора первой половины второго тысячелетия до нашей эры носили платье, которое наши современники непременно заклеймили бы как нескромное. От бедер до пят их прикрывала юбка, состоявшая из множества лоскутков, наложенных друг на друга, словно здесь была не одна, но несколько юбок. На верхнюю часть тела они надевали довольно облегающее одеяние, напоминающее жакет и снабженное рукавами. Из этого одеяния выступали груди, полностью обнаженные в своей совершенной округлости; словно два зрелых яблока любви, улыбались они зрителю.

Мы еще вернемся к этому наряду, когда будем говорить о взаимосвязи наготы и обнажения. В любом случае, критские находки доказывают, что искусное обнажение шеи и плеч, причем в самой вызывающей форме, было отнюдь не чуждо древнейшей греческой цивилизации; кроме того, вероятно, что этот обычай как нечто само собой разумеющееся и позднее оставался привилегией женщин высших классов.

Вполне логичен и не нуждается в подробном обосновании и тот факт, что с дальнейшим развитием греческой цивилизации обнаженная шея и плечи, так много обещавшие на Крите, вновь выходят из женской моды. Роскошные дворцовые пиры, на которых женщины могли блистать головокружительной наготой грудей, постепенно приходили в забвение, поскольку, если не считать краткого периода греческих тираний, повсюду возобладала республиканская форма правления; кроме того, как часто указывается, в развитии цивилизации все более преобладало мужское начало, что вело к исчезновению женщин из общественной жизни, у них более не было возможности очаровывать мужчин лукаво-изысканными одеждами, а точнее, их отсутствием.

Время от времени мы, несомненно, обнаруживаем, что некоторые из греческих женских статуй облачены в довольно скромное и обычно подчеркнутое декольте, хотя нельзя сказать, чтобы оно прочно вошло в моду; позже — вновь благодаря благосклонности климата — широкое распространение получило ношение столь тонкой верхней одежды, что сквозь нее ясно проступали очертания груди — что можно наблюдать и сегодня на многих памятниках пластического искусства, например, на двух величавых женских фигурах с восточного фронтона Парфенона.

Для полноты можно заметить, что «обратное» декольте не было чем-то неслыханным; в любом случае, отрывок из «Сатир» Варрона не может получить иного удовлетворительного объяснения. Варрон описывает здесь охотницу в платье, подобранном а 1а Аталанта, и говорит, что она ходит в платье, задирающемся так высоко, что видны не только ее икры, но чуть ли не ягодицы.

В эпоху, наступившую вслед за Эгейским периодом, платье гречанки приобрело сравнительно простой вид. На голом теле женщины носили напоминающий сорочку хитон, форма которого была фактически единой для всей Греции, за исключением Спарты (к вопросу о коротком хитоне спартанских девушек ср. Clem. Alex., Paedag., ii, 10, p. 258, Potter). В Спарте девушки обычно не пользовались другими предметами одежды, кроме этого хитона, заканчивавшегося выше колен и имевшего высокий боковой разрез, так что бедра при ходьбе полностью обнажались (фaivounрidec: «оголяющие бедра»; ср. Pollux, vii, 55). Этот факт единодушно подтверждается не только несколькими авторами, которые не оставляют никаких сомнений в его истинности, но засвидетельствован также вазописью и другими памятниками изобразительного искусства; таким образом, можно с полной уверенностью говорить о том, что, хотя греки в целом были народом достаточно привычным к виду обнаженного тела, этот наряд спартанских девушек в других местах был предметом насмешек. Поэтому их называли «показывающими бедра», «девицами с обнаженными бедрами», а выражение «одеваться на дорический манер» (dwрiaceiv, комм. Евстафия к «Илиаде», xiv, 175) относилось к тем, кто щедро «обнажал большую часть тела». Занимаясь гимнастикой и другими физическими упражнениями, спартанки снимали с себя и это единственное одеяние и выступали полностью обнаженными.

В остальной Греции хитон как единственный предмет одежды носили только дома; на людях женщина не могла обходиться без гиматия; если не считать несколько видоизмененного покроя, обуслоатенного иным строением женского тела, от мужского гиматия он существенно не отличался, хотя не лишено вероятия и то, что время, мода и местные особенности определяли его незначительные вариации.

Нам вовсе нет нужды входить сейчас в такие подробности, так как вопрос одежды является предметом этой книги лишь постольку, поскольку одежда играла определенную роль в нравах и половой жизни греков.

Охватывающий бедра пояс, придававший должный вид платью, имел эротическое значение потому, что символизировал девственность; отсюда не трудно объяснить выражение, часто встречающееся у Гомера: «распустить девичий пояс».

Греческие женщины и девушки не знали ни шнуровки, ни корсета, но повязывали на груди ленты, напоминающие современные бюстгальтеры. Эта лента должна была поддерживать грудь и не только препятствовать ее обвисанию, но также подчеркивать ее красоту или скрывать недостатки (Овидий, Remedia amoris, 337); кроме того, она сдерживала ее чрезмерное развитие, чтобы «груди помещались в руке любимого» (Марциал, xiv, 134). Все эти функции, пожалуй, вполне сходны с функциями современных корсетов; однако нагрудные ленты древности отличались от них тем, что не требовали никакой шнуровки.

В остальном, дамам классической древности уже были известны некоторые секреты, с помощью которых можно имитировать отсутствующие прелести или, по крайней мере, создать видимость отсутствия недостатков, хотя, конечно же, такие уловки использовались скорее всего не почтенными домохозяйками, а теми всегда услужливыми дамами полусвета, которые в те времена благожелательно прозывались hetaerae, или «подруги». Так, у нас есть сведения о лентах, назначением которых было придавать стройность чересчур полному телу и тем самым скрывать внешние признаки беременности (περιζωστρα или περιζωμα; ср. Pollux, vii, 65).

Один из фрагментов комедиографа Алексида (фрагм. 98, Kock, у Афинея, xiii, 568а) снабжает нас дополнительной информацией относительно подобных средств улучшения собственной внешности: «Когда девушка слишком мала, она вставляет в обувь пробковые подкладки, когда слишком высока — носит плоские сандалии и, показываясь на улице, ходит с понурой головой; та, которой сзади недостает округлости, подкладывает вместо нее какой-нибудь материал, чтобы все, видящие ее, восхваляли ее эвпигию [красоту ягодиц]».

Из материалов, использовавшихся при изготовлении женской одежды, в рамках нашего изложения следует рассмотреть только лен и шелк. Тонкий лен лучше всего произрастал на острове Аморгос, и поэтому одежды, делавшиеся из него, назывались «аморгины» (Pollux, vii, 74). Они были чрезвычайно легкими и прозрачными, что делало их излюбленным платьем красивых женщин. Еще более притягательными были знаменитые косские платья, с изобретением которых эротика достигла своей кульминации. Это были одежды из шелка, ткавшиеся на острове Кос настолько искусно, что один древний писатель (Дионисий Периэгет, 753, 242) говорил, будто они напоминают краски усеянного цветами луга, и в тонкости с ними не сравнится даже паутина. Коконы шелковичного червя были завезены на Кос, где позднее его начали разводить; однако Греция импортировала большое количество готового шелкового платья, особенно из Ассирии, откуда пошло латинское выражение bombycinae vestes (от bombyx шелковичный червь), которое, возможно, свидетельствует о том, что начало этому импорту было положено не ранее римской эпохи. О впечатлении, производимом этими одеждами, можно судить, например, по отрывку из Гипполоха (Афиней, iv, 129a). Он описывает свадебный пир, на котором выступили родосские флейтистки, показавшиеся ему совершенно обнаженными, пока другие гости ему не растолковали, что на них надеты косские одежды. Лукиан (Amores, 41) даже говорит о том, что эту «тонкотканую одежду надевают только для того, чтобы не казаться совсем обнаженными». Петроний (55) называет ее «вытканным воздухом», а несколько педантичный Сенека дает выход своему негодованию против этого женского эксгибиционизма в следующих словах (De beneficiis, 7, 9): «Я вижу шелковое одеяние, если только одеянием может быть названо то, что совсем не прикрывает тело или даже только срамные части; женщина в такой одежде едва ли способна с чистой совестью поклясться в том, что она не обнажена. Эти драгоценные одежды привозятся из самых дальних стран только для того, чтобы женщины могли показать любовнику в спальне не больше того, что уже показали на улице». Частое упоминание этих косских одежд древними авторами доказывает, что они пользовались широкой популярностью; очень походили на них и часто упоминаемые тарентинские покровы.

Хотя особым предпочтением этот костюм, куда как щедро выставлявший напоказ женские прелести, пользовался среди гетер, мы видим, например, из одного отрывка Феокрита («Идиллии», xxviii: υδάτινα βράκη), чго и респектабельные женщины не боялись показываться в таком наряде. У Феокрита он назван «влажными одеждами» — выражение, которое нетрудно понять и которое по-прежнему используется современными художниками, когда они говорят о платье, позволяющем отчетливо видеть очертания тела.

 

2. Нагота

Косские платья, которые, как мы уже знаем, создавали только видимость одежды и не только не скрывали, но эротически подчеркивали очертания тела, подвели нас к обсуждению роли наготы в жизни греков. Мы уже касались этого вопроса при описании одеяния спартанских девушек, декольте и в других местах.

Довольно распространенным, в том числе и среди хорошо образованных людей, много — но не из лучших источников — знающих об античности, является мнение, что нагота была в Греции чем-то вполне обычным. Но этот тезис нуждается в существенном ограничении. Для того чтобы осветить этот вопрос во всей его глубине, мы должны провести различие между естественной и эротически подчеркнутой наготой.

Безусловно, мы совершенно правы, говоря о том, что греки показывались в публичных местах полностью или частично обнаженными гораздо чаще, чем это было бы возможно в наше время; Виланд, несомненно, прав, когда в своем эссе «Об идеалах греческих художников» говорит о том, что греческое искусство добилось совершенства в изображении обнаженного тела потому, что лицезрение наготы было фактически повседневным: «Греки располагали куда большими возможностями и большей свободой созерцать, изучать, воспроизводить красоту, которая создавалась для них природой и эпохой, чем художники нашего времени. Гимнасии, публичные государственные игры, конкурсы красоты на Лесбосе, Тенедосе, в храме Цереры в аркадской Басилиде, борцовские состязания обнаженных юношей и девушек в Спарте, на Крите и т.д., пресловутый храм Венеры в Коринфе, юных жриц которого не постыдился воспеть сам Пиндар, фессалийские танцовщицы, обнаженными танцевавшие на пирах знати, — все это давало возможность видеть прекраснейшие тела в самом живом движении, еще более прекрасные в пылу борьбы, во всевозможных сочетаниях друг с другом и в разнообразнейших положениях; все это не могло не наполнить воображение художников множеством прекрасных форм и через сравнение прекрасного с прекраснейшим приуготовить их к возвышению до идеи прекрасного самого по себе».

Возможно, кто-нибудь подумает (а некоторые действительно думают), будто нагота никогда не шокировала греков. Однако есть свидетельства, доказывающие ошибочность этого предположения. Платон определенно заявляет (Resp., v, 452): «Еще не так давно среди греков, как и ныне среди большинства не греков, показываться мужчине без одежды считалось постыдным и смешным», а Геродот (i, 10), выдавая это воззрение за мнение «лидийцев и других не греков», говорит, что нагота считается среди них «величайшим позором». В подтверждение этого можно сослаться на пример с Одиссеем («Одиссея», vi, 126), который, потерпев кораблекрушение, был выброшен нагим на берег феаков; услышав поблизости девичий смех, «сильной рукой он отломил от раскидистого куста ветвь с густой листвой, чтобы прикрыть свою наготу». На всенародных играх в Олимпии вплоть до 15-й Олимпиады, или 720 г. до н.э., было принято, чтобы бегуны выступали не полностью обнаженными, но в переднике вокруг бедер, о чем определенно свидетельствует Фукидид в широко известном и неоднократно обсуждавшемся отрывке (i, 6). При этом нам следует воздержаться от того, чтобы свести это частичное прикрытие обнаженного тела к «моральным» причинам; скорее, это рудимент порожденного Востоком воззрения, как явствует из цитированных отрывков Платона и Геродота. Это следует также из того факта, что впоследствии греки отошли от этой восточной точки зрения и начиная с 720 года разрешили бегунам и всем прочим атлетам выступать совершенно нагими. Таким образом, греки — самый здоровый и художественно совершенный народ из всех, что когда-либо существовали, вскоре осознали, что покровы вокруг половых органов являются чем-то неестественным, и пришли к выводу, что такие покровы имеют смысл лишь в том случае, если приписывать функциям половых органов некую моральную неполноценность. Однако все было как раз наоборот, и вместо того, чтобы стыдиться этих органов, греки относились к ним скорее с благоговейным трепетом и оказывали им почти религиозное почитание как мистическим орудиям продолжения рода, символам жизнетворной и неисчерпаемо плодотворной природы. Поэтому термины aidoiov и aidwc должно понимать не как «срамные части» или «сокровенные части», которых следует стыдиться, но как обозначение того, что порождает чувство aidwc, или священного трепета и благочестивого поклонения перед непостижимой тайной размножения, присущего постоянно обновляющейся природе, и благодаря которой возможно сохранение рода человеческого. Так фаллос превратился в религиозный символ; почитание фаллоса в его разнообразнейших формах является наивным поклонением неисчерпаемой плодотворности природы и благодарением наделенного природной чуткостью человека за продолжение своего рода.

Нам еще предстоит говорить о культе фаллоса, здесь же достаточно будет подчеркнуть, что этот культ — отнюдь не величайшая безнравственность, какой его рисуют невежи или недоброжелатели, но полная ее противоположность. Он является не чем иным, как глубоким пониманием божественности процесса рождения, которое обусловлено естественным, а стало быть, в высшей степени нравственным представлением о сексуальной жизни. Другим следствием этого представления явилось то, что греки всегда, когда они чувствовали, что одежда не необходима, мешает или невозможна, — оставались нагими, не пользуясь при этом какими бы то ни было передниками или набедренными повязками.

В Древней Греции подобной безвкусице просто не было места. Как показывает само слово gymnasion (от gymnos — нагой), во время телесных упражнений вся одежда откладывалась в сторону. В этом, конечно, нет ничего нового, и поэтому было бы излишним подтверждать этот широко известный факт отрывками из античной литературы, которых можно привести огромное множество. Бесчисленные памятники изобразительного искусства, на которых запечатлены сцены в гимнасии, а особенно вазопись, свидетельствуют о полной наготе, которая ни у кого не вызывала возмущения, испытываемого при виде такого полного обнажения простоватыми старыми римлянами. Как гласит стих Энния, сохранившийся у Цицерона (Tusc. disp., iv, 33, 70): «Стыд берет начало в публичной наготе».

Однако римляне заходили столь далеко, что считали для подростков неприличным купаться вместе со своими отцами, или зятьям с тестями (Цицерон, De officiis, I, 35, 129). Плутарх (Cato Minor, 20) это подтверждает, но добавляет, что римляне вскоре научились у греков понимать наготу, и тогда греки, в свою очередь, ввели обычай совместного купания мужчин и женщин.

 

3. Гимнастика

Вернемся к нашей теме. Если, таким образом, нагота в гимнасиях может считаться фактом, хорошо известным большинству, то, пожалуй, не будет лишним сказать несколько слов о гимнасиях вообще, ведь под влиянием современного значения этого слова многие могут составить о них неверное представление. Обычное устройство греческого гимнасия в главных чертах описано Витрувием (v, 11), жившим во времена императора Августа и оставившим ценный трактат по архитектуре; оно было примерно следующим: «Гимнасий... содержит в первую очередь просторный перистиль, или двор, окруженный колоннами, протяженностью около двух стадиев (365 метров); с трех сторон его закрывают простые колоннады, а с юга — двойная колоннада, внутри которой располагается ephebeion, место упражнений эфебов, или юношей, объявленных совершеннолетними и полноправными гражданами после внесения их в списки своего дема, в Афинах такая процедура совершалась, как правило, по достижении ими восемнадцати лет. Вокруг него располагались бани, залы и другие помещения, где обыкновенно собирались для бесед философы, риторы, поэты и прочие многочисленные поклонники мужской красоты». К перистилю примыкают другие колоннады, в том числе и ксист, предназначавшийся, по-видимому, для мужских упражнений. Как правило, с гимнасием была совмещена палестра — главная арена телесных упражнений и игр юношей. Едва ли нужно особо подчеркивать тот факт, что все эти помещения были украшены всевозможными произведениями искусства, алтарями и статуями Гермеса, Геракла и особенно Эрота, а также Муз и других божеств. Так к телесной красоте мальчиков, юношей и мужчин, гармоничнейшим образом развившихся благодаря постоянным телесным упражнениям, добавлялось ежедневное созерцание многочисленных художественных сокровищ. И нетрудно понять, как и почему греки стали народом, любившим прекрасное больше, чем любой другой народ, когда-либо ступавший по земле. Можно также понять, почему не было такого греческого гимнасия или палестры, где не стоял бы алтарь или статуя Эрота, — и ежедневное лицезрение высочайшей мужской красоты не могло не привести к гомосексуальной любви, воодушевлявшей целый народ.

В своем «Итальянском дневнике» Гете описывал однажды игру в мяч, которую ему довелось видеть на арене Вероны: «Здесь явились самые прекрасные положения, достойные запечатления в мраморе. Поскольку играют рослые, крепкие юноши в коротких белых, едва прикрывающих наготу одеждах, команды можно различить лишь по цветным значкам. Особенно прекрасна поза, в которой оказывается нападающий, когда он бежит по наклонной плоскости и тянет руку, чтобы нанести удар по мячу». Давайте же представим себе афинскую или спартанскую палестру, оглашаемую веселым смехом мальчиков и юношей, которые носятся по полю в нагом блеске своих гибких членов, когда над ними разлита сладостная голубизна греческого неба... и мы непременно поймем, что именно тогда земная красота справляла свои высочайшие триумфы.

Так греческие гимнасии и палестры, первоначально бывшие местом, где молодые мужчины укрепляли себя всевозможными телесными упражнениями и развивали свои тела до состояния совершенной гармонии, стали местом, куда устремлялись для того, чтобы проводить здесь долгие дневные часы и вести беседы, созерцая совершенную красоту. Обширные пространства, обрамленные колоннадами, использовались для прогулок, на которых философы и странствующие учителя собирали вокруг себя толпы учеников и слушателей. Лишь позднее, во втором веке до нашей эры, подготовка афинских эфебов была реорганизована, так что телесное и умственное образование молодежи было объединено в Диогенейоне и Птолемейоне, которые наряду 'с многочисленными аудиториями располагали обширной библиотекой; и только в пятом веке нашей эры, в Карфагене, мы впервые слышим о гимнасии, который однозначно определяется как языковой институт или образовательное учреждение (Сальвиан, De gubernatione dei, vii, 275; vel linguarum gymnasia vel morum).

Согласно единодушному свидетельству всех источников, греки не допускали женщин в свои гимнасии; иными словами, ни одна женщина не могла когда-либо ступить ни в одно из fex мест, что предназначались для воспитания мужчин, и даже на великие общегосударственные игры доступ зрительниц был запрещен. Упоминая скалу Типей в Олимпии, Павсаний (v, 6, 7) ясно говорит о том, что существовал обычай сбрасывать с этой скалы тех женщин, которые были пойманы при попытке проникнуть на Олимпийские игры в качестве зрительниц, и даже тех, которые в запретные для них дни (соответственно, во время празднеств) переходили через реку Алфей, отделявшую место празднеств от остальной территории. Этим обычаем пренебрегли лишь однажды, когда мать Песиррода прокралась на состязания для того, чтобы присутствовать — и радость матери легко понять — при чаемой победе сына. Эта ситуация была не лишена известной доли трагикомизма. Чтобы не быть обнаруженной, она облачилась в мужское платье, изображая товарища сына; но к несчастью, когда она пыталась перепрыгнуть через барьер, отделявший зрителей от арены, чтобы поздравить сына с победой, едва прикрывавшее ее наготу платье распахнулось, и открылось, что это женщина. Она не подверглась наказанию — возможно, потому, что ее материнская любовь была оценена по достоинству, но главным образом из уважения к ее семье, которая произвела на свет нескольких олимпийских победителей; однако во избежание подобных инцидентов в будущем было издано постановление о том, что впредь атлеты должны появляться на поле состязания обнаженными.

Запрет, исключавший женщин из числа зрителей всенародных игр, разумеется, не соблюдался с равной строгостью во всей Греции; по крайней мере, Бекх в комментариях к одам Пиндара (Pythia, ix, p. 328) отмечал, что на состязаниях, устраивавшихся в африканской греческой колонии Кирене, в качестве зрителей могли присутствовать и женщины, а Павсаний говорит (vi, 20, 9) о том, что незамужним девушкам не запрещалось смотреть на состязающихся в Олимпии. Согласно этому же автору, жрица Деметры имела законное право смотреть Олимпийские игры; для этого ей даже было отведено особое место на ступенях беломраморного алтаря богини. Исследователи классической древности ломали головы над загадкой, почему право лицезреть состязания обнаженных мальчиков и юношей предоставлялось девушкам, а не замужним женщинам. Загадка разрешается, по-видимому, очень просто, если вспомнить о том, что греки испытывали от созерцания красоты большее наслаждение, чем любой другой из когда-либо существовавших народов. На своих всенародных праздниках они желали окружить себя исключительно красотой, и поэтому разрешали присутствовать на них девушкам, оставляя замужних женщин дома.

Кроме того, все сказанное в полной мере относится лишь к дорийскому племени, о более либеральном подходе которого к данным вопросам уже говорилось выше; несколько более педантичные обитатели Аттики, несомненно, запрещали девушкам смотреть на упражнения и состязания молодых людей.

Дорийцы, и особенно Спарта, в этом отношении менее зависели от предрассудков. Когда Платон требует («Законы», vii, 804), чтобы юноши и девушки совершали гимнастические упражнения на общих основаниях и — что само собой разумелось в ту эпоху — обнаженными, мы слышим в его требовании отголосок спартанской точки зрения, но можем также понять, почему умственная ограниченность педантов — несомненно существовавшая, хотя и не господствовавшая в его время — считала такие предложения неуместными. Тем не менее его требование было проведено в жизнь также и в не дорийских государствах — по крайней мере жителями острова Хиос, где, согласно ясному свидетельству Афинея (xiii, 566e), никто не считал для себя зазорным присутствовать в гимнасиях на состязаниях обнаженных юношей и девушек в беге или борьбе.

Нам превосходно известно, что в Спарте девушки занимались гимнастическими упражнениями столь же серьезно, как и юноши; трудно сказать, были ли они в этом случае полностью обнаженными или просто легко одетыми, — об этом много спорили ученые мужи как в древности, так и в новое время. Абсолютно достоверного ответа на этот вопрос, однако, дать невозможно, так как слово gymnos (как уже отмечалось выше) означало не только обнаженный, но и одетый только в хитон; к тому же этот вопрос едва ли настолько важен, чтобы тратить на него много времени. В любом случае несомненно, что спартанские девушки исполняли физические упражнения пусть и не совершенно обнаженными, но одетыми настолько легко, что не могли не вызвать возмущения или, выражаясь точнее, чувственного возбуждения у ревнителей современной нравственности; еще более вероятно, что данный обычай время от времени претерпевал определенные изменения. Если беспристрастно рассмотреть многочисленные отрывки из древних писателей, приводящих сведения по данному вопросу, то нельзя не прийти к выводу о полной наготе девушек; таково же мнение и римских авторов, не без довольной ухмылки или молчаливого одобрения говорящих о nuda palaestra, или нагой палестре спартанских девушек, — я имею в виду Пропорция, Овидия и Марциала (Prop. Hi, 14; Ovid., Heroides, xiv, 149; Mart., iv, 55). Этим объясняется и то, почему выражение вести себя по-дорийски приобрело значение обнажаться, причем это объяснение остается в силе и в том случае, если во время физических упражнений девушки были одеты в легкую повседневную одежду (описанную выше), из-за которой остальные греки нередко насмехались над ними как над оголяющими бедра. Полностью убедительного ответа нет и на вопрос, допускались ли зрители-мужчины на упражнения одетых (или, правильнее сказать, раздетых) таким образом девушек; наша информация на этот счет противоречива. Так, Плутарх (Lye., 15), вопреки Платону («Государство», v, 458 — иначе «Теэтет», 169), утверждает, что упражнения обнаженных девушек происходили на глазах юношей, и недвусмысленно добавляет (полемизируя с Платоном), что делалось это из эротических соображений, а именно, чтобы побудить к женитьбе тех молодых людей, которые были к этому способны; это противоречит ясному утверждению Платона, что в спартанских гимнасиях соблюдалось правило «Сбрось одежду и упражняйся с нами или уходи прочь», исключавшее присутствие праздношатающихся зевак, которые так раздражали римлян (Seneca, De brevitate vitae, 12, 2). To, что, несмотря на полное обнажение, в гимнасиях соблюдались сдержанность и благопристойность, явствует из следующего отрывка Аристофана («Облака», 973):

А в гимнасии, сидя на солнце, в песке, чинно-важно вытягивать ноги Полагалось ребятам, чтобы глазу зевак срамоты не открыть непристойно. А вставали, и след свой тотчас же в песке заметали, чтоб взглядам влюбленных Очертание прелестей юных своих на нечистый соблазн не оставить. В дни минувшие маслом пониже пупа ни один себя мальчик не мазал, И курчавилась шерстка меж бедер у них, словно первый пушок на гранате,

 

4. Конкурсы красоты и ДОполнительные Замечания о наготе  

Непросто ответить на вопрос: «Потому ли греки достигли самого совершенного мастерства в художественном изображении обнаженного человеческого тела, что столь часто могли созерцать полностью обнаженных прекрасных людей, или же они испытывали такое наслаждение при виде обнаженных людей потому, что их зрение стало восприимчиво и способно к пониманию красоты обнаженного тела благодаря искусству?» Возможно, между обоими фактами существовала взаимосвязь; искусство придало наслаждению от наготы более возвышенный характер, а многочисленные случаи лицезреть идеально прекрасных людей обнаженными не могли не оказать оплодотворяющего воздействия на искусство.

Разумеется, не может более вызывать изумления тот факт, что эта почти безмерная любовь греков к телесной красоте привела к повсеместному учреждению пользовавшихся всеобщей любовью конкурсов красоты, о чем уже упоминалось выше. О большинстве из них мы черпаем сведения у Афинея (xiii, 609e), который, к сожалению, описывает их очень кратко, однако подробным и ясным образом рассказывает о призах для девушек-победительниц, перечислением которых мы не станем утомлять читателя. В любом случае, эти состязания сопровождались более или менее полным обнажением девушек, споривших за победу.

Сами богини подали замечательный пример такого состязания. Гера, Афина Паллада и Афродита спорили о том, кто из них самая прекрасная; премудрый Зевс отказался вынести свои приговор, предоставив судить о красоте богинь троянскому царевичу Парису. Это состязание в красоте бесчисленное множество раз изображалось в древнем и новом искусстве и литературе, и самым забавным из его изображений является, возможно, двадцатый из «Разговоров богов» Лукиана.

Если принять во внимание отношение греков к мужчине, вполне вероятно, что им были известны конкурсы красоты и среди юношей; по крайней мере, для Элиды существует ясное свидетельство Афинея (xiii, 565, 609): юноши, что стяжали здесь награды, помимо прочего были отличены от других и тем, что получали в удел некоторые обязанности, относящиеся к служению богам. Также и на панафиней-ском празднике (речь о нем еще впереди) для бега с факелами отбирались юноши из различных фил (племен) сообразно с их красотой и ловкостью.

Если, таким образом, любовь к лицезрению обнаженного человека была общей особенностью греков, как и южных народов вообще, то почти само собой разумеется; что в жизни индивидуума бывало немало случаев, когда он мог насладиться созерцанием обнаженной красоты тела. Такая любовь сильнее любых моральных (правильнее говоря, условных) опасений, существующих в других странах. Мы вправе предположить, что пример лидийского царя Кандавла не пропал даром, а также что среди эллинов, тянувшихся к прекрасному, такой поступок остался бы без прискорбных последствий, которых — если принимать во внимание, например, чопорность лидийцев, ослепленных в этом вопросе предрассудками, — не могло не быть в других странах.

Кандавл был чрезвычайно влюблен в свою жену и очень гордился ее красотой. Он похвалялся ее красотой перед другими и не переставал настаивать на том, чтобы его любимец Гигес увидел ее, обнаженной Гигес сопротивлялся что было силы, поскольку полагал, что вместе с платьем женщина «снимает с себя и стыд». Но Кандавл не давал ему покоя и сумел обставить дело таким образом, чтобы Гигес остался незамеченным в брачном покое и вечером мог видеть раздевающуюся царицу.

Этот рассказ донесен до нас Геродотом (I, 8), который далее сообщает о том, что царица, догадавшись о присутствии Гигеса, поначалу не могла вымолвить ни слова от смущения. Позже она поставила его перед выбором: «Или убей Кандавла, стань моим господином и обрети царскую власть над Лидией, или готовься умереть на месте». После этого Гигес умерщвляет Кандавла, и таким образом одновременно заштадевает его женой и царством.

Что флейтистки выступали на частных празднествах обнаженными или чтобы усилить эротическое воздействие наготы — в косских одеждах, утверждал упоминавшийся выше Гипполох (Ath., xii, 129d), описывая брачный пир. Так, нагие девушки или — в зависимости от обстоятельств — юноши приглашались на пирушки и застолья, чтобы усилить воздействие алкоголя и воздать должное не только Вакху, но и богу любви. Анаксарх, любимец Александра Великого, любил, чтобы вино наливала ему прекрасная обнаженная девушка (Ath., xii, 548b). Как сообщает стоический философ Персей, доверенное лицо царя Антигона (Ath., xiii, 607с), однажды царь давал пир, на котором поначалу велись серьезные, касающиеся науки беседы. «Но вот, было уже немало выпито, и наряду с другими развлечениями в пиршественный зал вбежали фессалийские танцовщицы, которые — если не считать пояса — были совершенно нагими. Это настолько развеселило гостей, что, зачарованные, они громко выражали свое одобрение, вскакивали с мест и восхваляли счастье царя, который может наслаждаться таким зрелищем постоянно». На свадьбе, о которой рассказывает Гипполох, «выступали также нагие женщины-акробаты, которые проделывали рискованные трюки с обнаженными мечами и извергали огонь». Многочисленные рисунки на вазах, на которых такие артистки изображены полностью нагими или в одних набедренных повязках, доказывают, что подобные представления не были редкостью, но, напротив, — особенно в эллинистический период пользовались повсеместной популярностью.

Принимая во внимание то, что отношение греков к наготе было свободно от предрассудков, нам нетрудно понять, что в действиях, относящихся к богопочитанию, могли принимать участие и обнаженные; в качестве иллюстрации довольно будет привести один только пример. Из произведений изобразительного искусства нам известно, что во время дионисийских празднеств участвовавшие в процессиях нагие юноши и женщины выставляли свою красоту напоказ. Было бы неправильно видеть в этом только каприз свободно творящего художника, потому что о такой процессии Лукиан ясно говорит следующее (De Baccho, 1): «Ибо о его армии они слышали от своих шпионов странные донесения: его фаланга и воинские отряды состояли будто бы из безумных и разъяренных женщин, увенчанных плющом, облаченных в шкуры молодых оленей, с короткими копьями не из железа, а тоже из плюща; они несли, небольшие щиты, издававшие — стоило до них дотронуться — глухой гул (ибо их барабаны напоминали щиты). Говорили также, что среди них были и какие-то деревенские парни — нагие, пляшущие кордак, с хвостами и рогами».

 

5. Купание

Мы можем вкратце указать еще на одну возможность видеть обнаженное человеческое тело, которой располагали греки, — публичные бани.

Уже в гомеровскую эпоху общепринятым было купаться и плавать в море или реках; однако уже тогда такая роскошь, как теплые бани (а они считались роскошью чуть ли не повсюду в Греции), была достаточно обычной. Само собой разумелось также, что теплая баня — это первое, что приготавливается для только что прибывшего гостя. В бане ему прислуживали одна или несколько девушек, которые поливали его тепловатой водой и «умащали жидким маслом»: иными словами, они энергично массажировали его руками, смоченными в масле, чтобы смягчить его кожу. Позднее обычно предпочитали, чтобы моющимся в бане прислуживал мальчик («Одиссея», vi, 224; х, 358; девушки-прислужницы «Одиссея», viii, 454; мальчик-прислужник — Лукиан, Lexiphanes, Т).

В раннюю эпоху знатные семьи имели свои частные бани, наряду с которыми почти повсюду существовали бани публичные (δημόσια: ср. Xen., Resp. Atheniensium, ii, 10); в редких случаях — там, где публичных бань не было, в распоряжении народа находились бани при гимнасиях и палестрах, как, согласно Павсанию (х, 36, 9), было в фокидской Антикире. Мы не можем со всей определенностью сказать, были ли в древности бани разделены по половому признаку, как можно было бы заключить из одного отрывка у Гесиода («Труды и дни», 753), где встречается выражение женская баня (γυναικείο ν λουτρό ν), пользоваться которой мужчинам поэт воспрещает; однако это выражение может означать как женская баня, так и способ, каким моются женщины, причем в последнем случае может иметься в виду баня с более теплой водой и более приемлемая для женщин. Такой запрет вполне согласуется с представлением о том, что, по крайней мере, спартанцы, о суровых обычаях которых мы уже говорили, запрещали пользование теплыми банями, считая это изнеженностью, и держались обычая купаться в холодных водах Эврота. Согласно одному фрагменту Гермиппа (Ath., I, 18), купание в теплой воде для благородной молодежи было под таким же запретом, что и пьянство; представляется, что, когда в античных сочинениях говорится о банях, как правило, подразумеваются именно теплые бани. Плутарх сообщает о том, что Фокиона никогда не видели в публичных банях («Фокион», 4), а Демосфен считает посещение моряками бани грубым нарушением дисциплины (Демосфен, Adv. Polycl., 35); его мнение хорошо согласуется с предостережением, которое Аристофан («Облака», 991, 1045) адресует молодежи, убеждая ее не пользоваться банями, так как те ведут к расслабленности и изнеженности, почему в древности их и не разрешалось размещать внутри городских стен. В своем идеальном государстве («Законы», vi, 761) Платон допускает в них только больных и стариков. Эти суждения, с современной точки зрения, кажутся весьма суровыми, но они легко объяснимы, если учесть мягкость южного климата. Из многочисленных отрывков древней литературы явствует, что это мнение с течением времени претерпело изменения, и после Пелопоннесской войны вошло в привычку ежедневно принимать теплую баню.

Наряду с мытьем в обычной бане, можно было также воспользоваться парилками и паровыми банями, которые, как нечто само собой разумеющееся, упоминаются уже у Геродота (iv, 75). Однако подробное описание античных бань с их разнообразными отсеками, комнатами, залами и т.д. не входит в цели данной книги. Едва ли требуется особо напоминать о том, что люди в них мылись совершенно голыми, без всяких плавок, принятых ныне. Если некоторые замечания (см. Becker-Goll, Charicles, iii, p. 109), по-видимому, указывают на тот факт (ни в коей мере не установленный), что в публичных банях мужчины и женщины мылись отдельно, то объяснения ему следует искать не в ханжеской стыдливости, свойственной нашему времени, но в обстоятельстве, нередко упоминавшемся выше, а именно в том, что греки исключали прекрасный пол из общественной жизни, а мальчики и юноши, которые и были для греков прекрасным полом, вполне удовлетворяли их нужду в общении. Кроме того, женщины купались в своих банях полностью обнаженными, о чем свидетельствуют многочисленные рисунки на вазах; среди этих изображений можно найти лишь крайне редкие случаи, когда на девушках надеты в высшей степени скудные, тонкие, как паутина, сорочки. Со временем, однако, развился обычай совместного купания обоих полов; при этом, если не считать весьма спорного утверждения лексикографа Поллукса (жившего в правление императора Коммода) о том, будто не только оба пола, но и банщики пользовались чем-то наподобие плавок, другими доказательствами на этот счет мы не располагаем. В то же время он цитирует две строчки из комедии Феопомпа, имеющие отношение к данной теме.

Если мы правильно понимаем общий смысл фрагмента, вырванного из контекста, который по меньшей мере вызывает сомнения, то, очевидно, он относится к довольно позднему периоду. Кроме этого фрагмента и упоминания у комедиографа Ферекрата (Pollux, х, 181: ήδη μεν ωαν λούμενος προζώννυται, Kock, CAF, J, 161), я не могу привести ни одного письменного свидетельства об использовании греками набедренных повязок во время купания.

 

ГЛАВА III

Празднества

 

1. Общенациональные празднества

ДАЖЕ В НАШИ дни мы восхищаемся (и всегда будем восхищаться) греческой культурой, живя воспоминаниями о ней, ибо связь нашей цивилизации с античностью нерасторжима. Сколь многим греческие наука и искусство обогатили и продолжают обогащать нашу жизнь, возможно, не очень заметно на первый взгляд — именно потому, что их наследие в ходе веков превратилось в общее место. Но нет совершенства на этой земле; даже греки не были совершенны — в политике они были величайшими дилетантами, и их внутренняя раздробленность, их мелочная партийная борьба, их непрестанные жаркие распри находят, возможно, свое отражение только во внутренней политической истории Германии. Одним словом, греки были лишены политического или общенационального центра. Даже знаменитые атлетические состязания в Элиде, местности на северо-западе Пелопоннеса, не были таким центром, хотя, вне всяких сомнений, с течением времени они утратили свой локальный характер и стали достоянием всего народа, так что с 776 г. до н.э. во всей Греции отсчет времени велся по Олимпиадам, или четырехлетним промежуткам между празднествами. Эти и другие игры называют общенациональными только потому, что в них принимала участие вся нация (правильнее выражаясь, все племена); тем не менее они не могли привести к общенациональному объединению, хотя, пока длилась Экехейрия (охранямое богами перемирие), т.е. в течение пяти праздничных дней, определенное единство действительно существовало.

Но в то время как движущим импульсом этих атлетических состязаний было похвальное соперничество городов и областей, партикуляристские раздоры, порожденные ревностью, лишь приглушались, чтобы вспыхнуть с новой силой и еще большим ожесточением. И все-таки жизнь, разворачивавшаяся в праздничную неделю на берегах Алфея, была, конечно же, бесподобно красочна и свежа.

Исчерпывающее описание праздника в Олимпии и других общенациональных игр не входит в задачи настоящей книги, посвященной описанию морали, то есть сексуальной жизни, греков. Здесь может быть упомянуто только самое важное, чтобы сориентировать читателя или освежить его память. Поскольку культ Зевса в Олимпии был очень древним, существовало поверье, что эти игры были учреждены Гераклом или Пелопом; находясь некоторое время в забвении, они были возрождены около 800 г. до н.э. Ифитом, царем Элиды. Праздник проводился каждый пятый год, в первое полнолуние после летнего солнцестояния, то есть в начале июля. Во время игр оружие должно было бездействовать; земля Элиды, на которой располагалось общенациональное святилище, во все времена находилась под покровительством бога и была неприкосновенной.

Состязания (или agones) были отчасти гимническими, т.е. такими, где все решали сила и проворство обнаженного тела, как в беге, борьбе, кулачном бою, метании диска и т.д., отчасти — гиппическими (от hippos — конь), как скачки на конях или мулах, соревнования двойных и четверных упряжек или скакунов. Благочестиво напоминая о тех временах, когда проводились только состязания в беге, Олимпиада получала свое название по имени победителя, завоевавшего первый приз в этом виде атлетики.

В древнейшую эпоху наградой победителю был любой сколько-нибудь ценный предмет; позднее, по указанию дельфийского оракула, победитель получал в дар лишь простой венок из ветвей оливы. Ветви эти — что характерно для эллинского чувствования — со священного дерева венков славы золотым ножом срезал статный юноша, чьи родители были еще живы и для которого греки придумали прекрасное прозвище цветущий с обеих сторон (αμφιθαλής). Атлеты состязались единственно ради чести и славы, и, по словам Цицерона, «олимпийский победитель почитался среди греков едва ли не выше, чем справивший триумф полководец в Риме». «Венки выставлялись на столе из золота и слоновой кости в храме Зевса перед изображением бога. Здесь, у ног божества, дарующего победу, стояли также кресла элланодиков, распределявших награды. Победители приходили, окруженные друзьями, родственниками и толпой народа, которая, насколько позволяло место, втискивалась в залы и галереи храма. Затем глашатай еще раз объявлял имя и родину победителя, один из элланодиков обвивал его чело шерстяной повязкой (taenia) и возлагал на него победный венец.

«Священные гимны, — говорит Пиндар (Olympia, Hi, 10), — низливаются [на победителя], когда строгий этолийский судья венчает чело блеском зеленой оливковой ветви по древним уставам Геракла». Затем увенчанные победители вместе с друзьями здесь же приступали к жертвоприношению; тем временем сопровождавшие их хоры гремели победными напевами; для этого случая песнь иногда составлялась поэтом — другом победителя, но при отсутствии такового обычно пели старинный напев Архилоха, прославлявший победоносного Геракла и его товарища Иолая:

Слава тебе, в победном венке, мощный Геракл, Слава тебе, Иолай, слава паре бойцов, Тенелла, слава тебе, победитель.

Затем следовало пиршество, устраивавшееся элейцами в честь победителей в пиршественном зале, или пританее, у очага святилища. Всеми собравшимися внутри и вне пританее овладевало шумное праздничное веселье. «Когда сияет милый вечерний свет прекрасной Селены, тогда вся прихожая вторит победным песням праздничного пира». (Пиндар).

Эллины ценили победу на Олимпийских играх едва ли не выше, чем римские полководцы свой триумф; муж, ее добившийся, достигал, по слову Пиндара, Геракловых Столпов; ему выпадало величайшее земное счастье, и мудрый поэт предостерегал его от стремления подняться еще выше и сравняться с богами. Хилон из Спарты, один из семи мудрецов, умер от радости, узнав о победе сына. Диагор Родосский, принадлежавший к семье, которая возводила свое происхождение к Гераклу и славилась искусством кулачного боя, дважды побеждал в Олимпии и несколько раз — на других общенациональных состязаниях. Когда он присутствовал в Олимпии при победе двух своих сыновей, некий спартанец, обращаясь к нему, воскликнул: «Умри, Диагор, ведь тебе все равно не взойти на небо!» И он умер, когда оба юноши обняли его и возложили на него свои венки. Друзья и родственники победителя имели право воздвигнуть его статую в Альтисе (священной роще Зевса), а троекратному победителю разрешаюсь поставить свою статую в натуральную величину, максимально похожую на оригинал.

Обычно победитель изображался участником того вида состязаний, в котором ему удалось отличиться; нередко он был запечатлен в самый миг победы. Должно быть, в Альтисе имелось весьма большое количество подобных статуй, потому что Павсаний, упоминающий только наиболее выдающиеся, насчитывает их более двухсот. Богатые победители колесничных состязаний заказывали увековечить в бронзе себя, своих возниц, лошадей и колесницы.

Великие почести ожидали олимпийского победителя в родном городе, ведь своей победой он способствовал также прославлению родины. В пурпурном одеянии восседал он в колеснице, запряженной четверкой белых коней, его сопровождали друзья и родственники, ?верхом и на колесницах; под ликование народа он въезжал в город. Чтобы создать широкий проезд для его колесницы, сносили часть городской стены и ворот: по словам Плутарха, город, обладавший такими мужами, считал, что стены ему не нужны. Праздничное шествие двигалось по главной улице к храму верховного божества, где победитель оставлял свой венок как обетное приношение. Затем в честь победы устраивался великий пир. Во время шествия и пиршества раздавались торжественные хоровые песни. Великой удачей считали, если выдающийся поэт — например, Пиндар — сочинял победителю триумфальную песнь для такого празднества, ибо тогда он мог быть уверен в том, что слава его будет прочной. Обычно пир с победными песнями повторяли и в последующие годы. На долю победителя выпадали и другие награды: в гимнасиях и палестрах, на рыночной площади или у входа в храм ему возводились почетные статуи. В Афинах, по закону Солона, олимпийский победитель получал в дар 500 драхм (около 20 фунтов ), а также почетное место на всех публичных зрелищах; кроме того, ему предоставлялась привилегия обедать в пританее. В Спарте наряду с подобными отличиями победитель получал также почетное право сражаться рядом с царем.

Многие государства направляли на игры особых посланников (θεωροί), которые нередко являлись на них с большой помпой, чтобы придать общему празднеству славы и представить свою родину во всем ее блеске. Вместе с праздником проводилась также большая ярмарка, на которую устремлялись всевозможные путешественники и толпы благожелательных юношей и девушек. Здесь можно было слышать все диалекты греческого языка, здесь встречались друзья, не видевшиеся многие годы, совершались знакомства с великими людьми, завязывались новые дружественные, деловые и семейные узы. Со второй половины пятого столетия в Олимпии можно было услышать также лекции риторов, софистов, историков и поэтов, и с течением времени в Олимпии все явственнее чувствовался дух сенсационности. Так, в 165 г. н.э. полусумасшедший странствующий философ Перегрин Протей вящей славы ради объявил о том, что совершит на олимпийском празднике самосожжение на глазах у публики. Что под нажимом толпы и было им исполнено, неважно — раскаивался он в своем поспешном решении или нет.

В связи с нашей темой интересен также вопрос об одежде атлетов, состязавшихся в Олимпии. Наши сведения на этот счет восходят к важному, но безусловно спорному месту в историческом труде Фукидида (i, 6; ср. Геродот, i, 10), согласно которому в древнейшие времена участники соревнований выходили на арену обнаженными, если не считать повязки вокруг бедер. Все это вполне правдоподобно, но мы должны проявлять осторожность и — в согласии с моральным кодексом нашего времени — не приписывать это прикрытие половых органов угрызениям нравственного чувства, но видеть в нем скорее рудимент ориентального воззрения, которое в глубокой древности оказывало на греков очень серьезное влияние. Жители Азии, как говорилось ранее, считали постыдным обнажать тело, и если мы свяжем этот страх перед видом наготы с весьма древней верой в духов, то едва ли погрешим против истины. Как бы то ни было, то, что греческие атлеты в Олимпии, по меньшей мере, бегуны, начиная с пятнадцатой Олимпиады, или с 720 г. до н.э., отказались от ношения этой повязки и выходили на арену полностью нагими, является установленным фактом.

Пифийские игры — праздник Аполлона Пифийского в Дельфах — первоначально проводились раз в девять лет и сопровождались музыкальными состязаниями, т.е. состязаниями певцов под аккомпанемент кифары, называвшихся поэтому кифаредами (citharoedi). Но'после 586 г. до н.э. праздник стали устраивать раз в пять лет, на третий год Олимпиады, и музыкальный агон был расширен: в состязаниях отныне принимали участие авлеты (auletae, флейтисты) и авлоды (aulodae), певшие под аккомпанемент флейты. Были также добавлены гимнические и гиппические состязания, на которых в качестве победного венка использовался священный лавр Аполлона.

Истмийские и Немейские игры также были общенациональными: Истмии проводились на Коринфском Истме (перешейке) близ святилища Посидона, а Немей — в немейской роще Зевса; и те и другие устраивались раз в три года. Наряду с перечисленными существовало

известное число местных игр, которые не могли сравниться с великими играми, особенно Олимпийскими; из них в рамках нашего повествования следует упомянуть лишь две. В Коринфе наряду с великими Истмийскими играми в честь Афины Паллады праздновались Геллотии; на них прекрасные юноши состязались в беге с факелами (Пиндар, Olympia, xiii, 40; см. схолии). В Мегарах в начале весны устраивались Диоклии в честь национального героя Диокла. О Диокле рассказывали по-разному; о его смерти сообщалось, что в битве он сражался рядом со своим любимцем, в момент опасности прикрыл его своим щитом и спас ему жизнь, отдав свою. Эти игры были учреждены для увековечения памяти о пожертвовавшем жизнью афинском чужестранце; на них молодежь состязалась в поцелуях. Феокрит (xii, 30) так описывает этот турнир:

Возле могилы его собираются ранней весною Юноши шумной гурьбой и выходят на бои поцелуев. Тот, кто устами умеет с устами всех слаще сливаться, Тот, отягченный венками, идет к материнскому дому,

Похожее состязание в поцелуях, разумеется, приукрашенное романическим слогом, но живое и в целом верное духу античности, описано в романе Эме Жирона и Альберта Тоцца «Ангиной», где речь идет об аналогичном празднике в египетских Фивах, являющихся местом действия романа.

С Элевсинскими таинствами были связаны гимнические состязания, народные игры, пение и танцы, а позднее и театральные представления. Если Элевсинии несмотря на свой священный характер или скорее благодаря ему — не были лишены эротической окраски, то в еще большей степени она была присуща пятидневному празднику Фесмофорий, справлявшемуся исключительно женщинами в честь двух фесмофор (thesmophoroi), или богинь — подательниц закона, Деметры и Персефоны. Хотя некоторые его детали весьма неясны, все же в целом можно говорить о том, что основной идеей праздника было памятование о Деметре, которая, будучи изобретательницей сельского хозяйства, впервые сделала возможной для человека оседлую жизнь и в частности оказала влияние на жизнь женщины и супружество. Сеяние и зачатие детей были для греков идентичны как понятийно, так и в языковом обиходе. Поэтому праздник справлялся в месяц сеяния, на Крите и Сицилии называвшийся фесмофорион, в Беотии — даматрион, в Афинах — пианепсион, и более или менее соответствовавший нашему октябрю. Если верить Геродоту (ii, 71), этот культ был широко распространен уже среди догреческого автохтонного населения Эллады — пеласгов. В любом случае он праздновался по всей Элладе и отмечался даже в отдаленных колониях на Сицилии и берегах Черного моря, во Фракии и в Малой Азии.

В Аттике Фесмофории, которые отчасти известны нам по веселой комедии Аристофана «Женщины на празднике Фесмофории» (Thesmopho riazusai), праздновались с девятого по тринадцатое число месяца пианепсиона. Всем женщинам, желавшим участвовать в празднике, вменялось в обязанность отказаться от полового общения за девять дней до его начала; здравомыслящие жрецы называли это актом благочестия, тогда как действительной причиной этого требования было, конечно же, то, что истомленные долгим воздержанием женщины охотнее будут участвовать в эротических оргиях. Чтобы укрепиться в требуемой от них чистоте, сохранение которой женщины находили, вероятно, задачей не из легких, они раскладывали на своем ложе остужающие страсть травы и листья, особенно agnus castus (λύγος αγνός, или άγονος, — делающий неплодным) и другие растения (такие, как κνέωρον, κόνυζα). Согласно Фотию (И, 228, Naber), в эту пору женщины ели чеснок, чтобы неприятным запахом изо рта отпугнуть от себя мужчин.

 

2. Другие празднества

На сельских Дионисиях торжественная процессия проносила один или несколько гигантских фаллосов. Здесь имели место всевозможные деревенские развлечения, гротескные танцы и шуточные поношения, изобиловавшие более или менее грубыми непристойностями. На второй день праздника особый повод для развлечения предоставляли Асколии. Во время Асколии обнаженные юноши на одной ноге прыгали на винном мехе или бурдюке, который был наполнен до краев и смазан маслом; их задачей было удержаться наверху и не соскользнуть вниз, что, несомненно, приводило к чрезвычайно забавным позам, хотя статные «прыгуны на винном мехе» были поистине прекрасны. Согласно Вергилию (Georgica, ii, 384), схожая забава пользовалась популярностью и в Италии.

Вскоре после сельских Дионисий в самих Афинах праздновались Леней, праздник винодавилен. Главным номером в его программе было большое пиршество, мясо для которого поставляло государство, и танцы на улицах города наряду с более или менее незамысловатыми шутками, свойственными праздникам Диониса. Многие участники процессии (которую можно сравнить с современным балом-маскарадом) появлялись в карнавальных нарядах, особенно предпочитая костюмы нимф, ор, вакхантов и сатиров; вполне очевидно, что предписываемые мифологической традицией легкие одеяния подвигали на всевозможные эротические шалости. Не было, разумеется, недостатка и в чувственных танцах, столь ярко и хорошо описанных Лонгом (ii, 36) в прелестной повести о любви Дафниса и Хлои. У него мы читаем: «Все, наслаждаясь, лежали в глубоком молчаньи. Тогда встал Дриас и, сыграть попросив Дионисов напев, стал пред ними плясать виноградарей пляску. И он подражал, как виноградные гроздья срезают, как в корзине несут, как эти гроздья жмут, как бочки соком наполняют, а затем и вино молодое пьют. И слова ασκός, винный мех все так красиво и ясно пляской Дриас показал, что, казалось, своими глазами видели все виноград, и точило, и бочки, и будто и вправду пил сам Дионис» [перевод С. П. Кондратьева]. Многие участники праздника разъезжали при этом на повозках, с которых разыгрывались всевозможные трюки и шутки, так что выражение «шутить с повозки» (εξ αμάξης ύβρίζριν) вошло в поговорку. В этом празднике можно видеть прообраз римского карнавала с его разъездами по главной улице города, разбрасыванием конфетти и тому подобными забавами. Едва ли нужно особо напоминать о том, что новое вино текло рекой так же, как и на празднике Диониса, однако следует отметить тот факт, что здесь проводилось состязание певцов священного дифирамба (тот же обычай существовал и на сельских Дионисиях), а также давались драматические представления в Ленеоне, от которого праздник и получил свое название. (Ленеон — район на юге Акрополя, посвященный Дионису, с двумя храмами и театром.)

В следующем месяце анфестерионе (Anthestherion) справлялся праздник Анфестерии (Anlhestheria); на нем починались бочки с перебродившим вином. На второй день, в праздник Кружек, за общим застольем пили наперегонки новое вино, а тайное жертвоприношение Дионису, совершавшееся женой архонта-басилевса, второго по значению должностного лица в городе, символизировало ее брак с этим богом. Третий день назывался праздником Горшков; в этот день в качестве дара Гермесу Хтонию (Подземному) и душам умерших выставлялись горшки с вареными овощами.

Наконец, в месяце элафеболионе (Elaphebolion; март-апрель) наступали великие или городские Дионисии, которые длились несколько дней и своим великолепием привлекали множество деревенских жителей и чужеземцев. Здесь также можно было подивиться пышному шествию, во время которого хоры мальчиков пели радостные дифирамбы в честь Диониса и исполняли красивые танцы. Мы располагаем документом (Corpus Insertptioпит Atticarum, ii, i, 203, No. 420), в котором выносится благодарность мальчикам и наставнику, научившему их пению и танцам. После захода солнца процессия пускалась в обратный путь, на улицах устраивались импровизированные ложа, народ напивался допьяна, и свою роль в увеселениях играли один или несколько фаллосов (Филострат, Vitae sophistarum, II, i, 235). Кульминацией праздника были два-три дня, когда перед огромной толпой зрителей исполнялись трагедии и комедии, на постановку которых заграчивались немалые средства.

Можно еще упомянуть тот факт, что во многих частях Греции, особенно на Кифероне и Парнасе, на островах и в Малой Азии, раз в два года проводилось ночное празднество в честь Диониса, в котором принимали участие только женщины и девушки. Облаченные в одежды вакханок, в оленьи шкуры, с распущенными волосами, с тирсом и тамбурином в руках, женщины совершали на вершинах неподалеку от дома всевозможные жертвоприношения и танцы, которые — из-за вина, в остальное время потреблявшегося весьма редко, очень скоро выродились в дикие оргии, ясное представление о которых мы можем получить из многочисленных памятников изобразительного искусства и поэзии.

В задачу этой книги не входит подробное описание других многочисленных праздников, справлявшихся в разных уголках Греции; вместо этого мы дадим краткий обзор тех греческих праздников, в которых играл свою роль сексуальный импульс.

В месяце гекатомбеоне (Hekatombaion; июль-август) в честь Гиакинта праздновались Гиакинтии (Hyacinthid). Гиакинт был любимцем Аполлона; но Зефир, бог ветра, также любил мальчика, и поэтому, когда Аполлон забавлялся со своим любимцем метанием диска, ревнивый ветер направил тяжелый круг диска в голову Гиакинта, от чего мальчик и погиб. Праздник длился три дня: в первый день в память о прекрасном юноше приносились торжественные и скорбные жертвы умершим; два оставшихся дня проводились радостные шествия и состязания в честь Аполлона Карнея. Афиней (iv, 139d) дает подробное описание Гиакинтии: «Спартанцы справляют праздник Гиакинтии в течение трех дней. Скорбя о смерти Гиакинта, они никогда не увенчивают себя на своих трапезах, не подают на стол хлеба или других печеностей; они не поют богу пеанов и не совершают ничего такого, что обычно сопровождает другие жертвоприношения, но, поев, сдержанно удаляются. На второй день устраиваются различные зрелища и проводится достойное внимания величественное собрание. На нем выступают юноши, которые, высоко подпоясав хитоны, играют на кифарах и, пением вторя флейтам, пробегают плектром по всем струнам, двигаясь в анапестическом ритме и славя бога звонкими голосами. Другие юноши в прекрасном убранстве скачут через место собрания на конях; после этого выходят многочисленные хоры юношей, распевая некоторые местные песни, с ними смешиваются танцорът и под аккомпанемент флейты и песен исполняют старомодный танец. Некоторые из девушек разъезжают в это время в пышно украшенных плетеных колясках и словно бы приготовленных к бою колесницах, и весь город находится в состоянии радостного возбуждения от разворачивающегося у него на глазах зрелища. В этот день приносится великое множество жертв, и граждане угощают всех своих знакомых и даже рабов. Не найдется такого, кто не принял бы участия в священном празднике, и город кажется пустым, ибо все отправились смотреть представление».

Гимнопедии (Gymnopaedia; буквально — танец нагих мальчиков) являлись гимнастическим праздником, который с 670 г. до н.э. ежегодно проводился в Спарте; позднее они были посвящены памяти спартанцев, павших при Фирее (544 г. до н.э.), и сопровождались танцами и телесными упражнениями нагих мальчиков. Характерно, что этот праздник, служивший прославлению юношеской красоты и длившийся от шести до десяти дней, настолько высоко почитался спартанцами, что даже самые тревожные события не могли отвлечь их от него.

Относительно гимнопедий существуют большие неясности, однако следующие замечания совершенно бесспорны. Беккер (Anecdota, i, 234) рассказывает, что на спартанских гимнопедиях обнаженные мальчики пели пеаны и танцевали в честь Аполлона Карнейского, а у Гесихия (s.v. yvuvoпavdia) мы читаем: «По мнению некоторых, это — спартанский праздник, во время которого мальчики обегают вокруг алтаря в Амиклах, хлопая друг друга по спине. Но это ошибочное утверждение, потому что они проводят этот праздник на рыночной площади; кроме того, не наносится никаких ударов, но устраиваются шествия, и хоры обнаженных мальчиков поют песни». Это сообщение находится в согласии с недавно найденной в амиклейском святилище бронзовой статуэткой обнаженного корифея с характерным венком (См. Wolters, Archaologie, i, ii, 96, 70).

В боэдромионе (Boedromion; сентябрь-октябрь) праздновались издревле славные и в высшей степени сакральные Элевсинии. Особые подробности праздника, длившегося более девяти дней, установить непросто, однако входить в их детальное рассмотрение нет никакой необходимости. Со временем, когда к представлениям о смерти и последующем возрождении семени-зерна, имеющим свой мифологический прототип в рассказе о Персефоне, которая была похищена Аидом и обречена проводить полгода под землей, а полгода под лучами солнца, присоединилась более глубокая идея бессмертия, исконный сельский праздник приобрел глубоко религиозный, эзотерический характер. Он развился в тайный культ, посвящение в который можно было получить, пройдя особые мистериальные обряды, не подлежащие разглашению ни при каких обстоятельствах. Уже тогда свою мистическую роль в страстях, смерти и воскресении божества играли вино, хлеб и кровь.

В первые дни праздника участники торжественного шествия к морю совершали жертвоприношения, очищения и омовения; имели место также и шумные процессии. На шестой день по Священной дороге из Афин в Элевсин (около пятнадцати километров) выходила большая праздничная процессия. Ее предводителем выступал якобы сам Иакх, именем которого на языке Элевсинских мистерий зватся Дионис. В шествии принимали участие тысячи людей, увенчанных плющом и миртом, с факелами, сельскохозяйственными орудиями и колосьями в руках. Иакх, словно яркая звезда, вел мистов (посвященных) на священную церемонию в Элевсинском заливе, и несколько ночей окрестные горы оглашались воодушевленными песнями, а в морских волнах отражалось сияние факелов.

В месяце пианепсионе (Pyanepsion; ноябрь-декабрь) в Афинах, Спарте, Кизике и других местах справлялись Пианепсии (Pyanepsia). Они получили свое имя от слова pyanos — тарелка с бобами или очищенным ячменем — и представляли собой праздник урожая, посвященный Аполлону и Артемиде. На нем был принят обычай, согласно которому юноши носили эиресиону (eiresione) оливковую ветвь, обвитую шерстью и связанную на манер венка, — из дома в дом, распевая при этом народные песни и выпрашивая милостыню.

В том же месяце в Афинах справлялись Осхофории (Oschophoria). Они получили свое название от слова oshoi (виноградные ветви с гроздьями на них). Такие осхи несли во главе шествия два прекрасных мальчика, избиравшиеся от каждой филы, которые были одеты женщинами и чьи родители были еще живы. Осхи проносили также выдающейся красоты эфебы, которые участвовали в забеге от храма Диониса до святилища Афины Скирады в фалеронской гавани. Победитель получал в качестве приза чашу с напитком (напиток назывался πενταπλόα: содержащий пять ингредиентов; Ath., xi, 4950, который готовили из пяти продуктов сельскохозяйственного года: вина, меда, сыра, муки и масла, и вместе с хором других юношей танцевал веселый народный танец.

Об облачении двух мальчиков, кажущемся для нас странным, Плутарх (Theseus, 23), возводящий учреждение праздника к Тесею, сообщает следующее: «...отправляясь на Крит, он увез с собою не всех девушек, на которых пал жребий, но двух из них он подменил своими друзьями, женственными и юными с виду, но мужественными и неустрашимыми духом, совершенно преобразив их наружность теплыми банями, покойною, изнеженною жизнью, умащениями, придающими мягкость волосам, гладкость и свежесть коже, научив их говорить девичьим голосом, ходить девичьей поступью, не отличаться от девушек ни осанкой, ни повадками, так что подмены никто не заметил. Когда же он вернулся, то и сам и эти двое юношей прошествовали по городу в том же облачении, в каком ныне выступают осхофоры. Они несут виноградные ветви с гроздьями — в угоду Дионису и Ариадне, или же (и последнее вернее) потому, что Тесей вернулся порою сбора плодов» [перевод С. П. Маркиша].

Из письма Алкифрона (ш, 1), в котором девушка, явившаяся в Афины посмотреть этот праздник, описывает его матери, явствует, что для несения ветвей винограда отбирались прекраснейшие из юношей: «Я совершенно растеряна, матушка, и не перенесу теперь брака с этим капитанским сынком из Мефимны, за которого, как недавно говорил отец, я должна выйти замуж, — с тех пор как увидала этого юношу из Афин с виноградными ветвями, шедшего в процессии в тот день, когда ты послала меня в город на праздник. Он прекрасен, матушка, как он мил и прекрасен! Его кудри гуще лесного мха, его улыбка пленительней летнего моря. Когда он смотрит на тебя, его глаза сверкают темным блеском, как сверкают зыби океана под лучами солнца. А его лицо! Ты сказала бы, что на его щеках восседали сами Грации, а на губы осыпались розы с груди Афродиты».

Настоящим мальчишеским праздником были справлявшиеся в Афинах на следующий день после Осхофорий Тесейи (Theseia). Главным их событием был парад афинской молодежи, сопровождавшийся гимническими состязаниями. Здесь толпились мальчики всех возрастов, четырехкратно превосходившие своей численностью молодых людей и мужчин, ведь Тесей был идеальным типом юноши, и именно к нему они устремляли свои взоры и ему мечтали подражать. Всякий, кто отличился в гимнастических упражнениях, гордо называл себя Тесеидом и так же, как достойный сын и ученик Тесей, служил образцом для мальчиков Аттики. Забеги и гимнастические состязания были обычным явлением даже и на Эпитафиях (Epitaphia) — празднике мертвых.

В мунихионе (Munichion; апрель-май) в различных частях древнего мира праздновались Адонии (Adonia). Согласно мифу восточного происхождения, Адонис — юноша, чья красота вошла в пословицу, любимец Афродиты — был растерзан вепрем во время охоты. Зевс сжалился над горько оплакивавшей своего возлюбленного богиней и позволил, чтобы раз в год Адонис на короткое время возвращался к ней из мира мертвых. Этот миф нашел свое символическое выражение в празднике Адониса: в первый день оплакивался его уход из мира, а на второй преобладали радость и веселье по случаю его возвращения. С особой пышностью этот праздник отмечался женщинами. Выставлялись или проносились по улицам изображения Адониса и Афродиты; распевались заплачки о смерти юноши и радостные гимны о его возвращении; их прекрасные образчики сохранились в стихотворениях Феокрита и Биона (Феокрит, xv; Бион, i).

В таргелионе (Thargelion; май-июнь) раз в девять лет праздновались Дафнефории (Daphnephoria). Название означает «праздник лавроносцев» и объясняется тем фактом, что, выступая в священной процессии, дафнефор (лавроносец) — прекрасный юноша, чьи 'мать и отец были живы, нес к храму Аполлона Исмения так называемое копо (см. Прокл у Фотия, «Библиотека», cod. 239), или украшенную лавром, цветами и шерстяными лентами ветвь оливы. Храм был увенчан бронзовым шаром, к которому были подвешены меньшие шары; у его подножия лежал похожий на верхний, но меньший шар; эти шары якобы символизировали небесные тела.

В праздник Мунихии (Munichia), отмечавшийся в честь знаменитой саламинской победы, афинские эфебы отправлялись на Саламин, где проводились парусная регата, праздничные шествия, жертвоприношения и гимнические состязания. У нас имеются также сведения о забеге на длинную дистанцию, в котором афинские эфебы состязались с юношами Саламина, и о факельном шествии.

Во время Таргелий, посвященных Аполлону и Артемиде, выступали хоры мужчин и мальчиков, и, по всей видимости, хоры мальчиков пользовались особенной популярностью.

Во время колофонских Таргелий, в случае если после голода, мора или другого подобного бедствия город нуждался в очищении, по улицам проводился так называемый pharmakos — человек, приносимый в искупительную жертву за других, козел отпущения, на роль которого, как правило, избирали самого ненавистного горожанина; он принимал на себя всю скверну и изгонялся за пределы города. За городской стеной ему в руки вкладывали хлеб, сыр и смоквы, и, согласно Гиппонакту (PLG, фрагм. 4-9; Tzetzes, Chiliades, 5, 726), под особую мелодию флейты хлестали по гениталиям ветвями дикой смоковницы и морского лука.

Поразительно часто сообщают древние писатели о распутных танцах. Так, в Элиде существовал танец в честь Артемиды Кордаюи, причем любой человек, знающий греческий язык, вполне способен сделать выводы о непристойном характере танца из самого имени богини (ср. Павсаний, vi, 22, 1).

Другие эротические танцы перечисляются Нильссоном, который замечает: «Таким образом, непристойные танцы, иногда также песни и маскарады во служение богине-деве, засвидетельствованы для большей части греческого мира — Лаконии, Элиды, Сицилии, Италии. Сексуальная жизнь вводится в культ грубым и неприкрытым образом. Фаллическое снаряжение играет известную роль в жертвоприношении Артемиде, хотя в других случаях мы ожидали бы встретить его только в культах Деметры и Диониса».

Свита Диониса состоит из итифаллических демонов, духов плодородия и вегетации, пляски которых служили предметом подражания для почитавших их людей; представляется, что устраивались также маскарады, сопровождавшие этих демонов повсюду.

Итак, нет ничего странного в том, что нечто похожее мы находим в культе богини плодородия Артемиды. Ее свита была, разумеется, женской, за исключением одного неясного случая. Женские духи, соответствовавшие сатирам и тому подобным существам, были облагорожены настолько, что их происхождение перестали осознавать; но мы должны помнить о гомеровском гимне к Афродите (v, 262: «Нимфы сочетались любовью ώ силенами») и вазовых рисунках, которые музеи не решаются выставлять на всеобщее обозрение.

Такие танцы были свойственны также культу Артемиды Корифалии; но ее празднество, Титенидии (Tithenidia), называлось Праздником кормилиц. Возможно, танцы исполнялись на другом празднике этой же богини; однако ничто не мешает нам видеть в них часть Титенидии, потому что культ богини имел гораздо большее распространение, чем подсказывает название праздника. След этого сохранился в том, что Титенидии были также и праздником плодородия, имевшим всеобъемлющее значение. Пока кормилицы относили маленьких мальчиков к Артемиде Корифалии, в городе, как и во время Гиакинтий, устраивалось нечто вроде «праздника кущей» (κοπις; ср. Ath., iv, 138e, 139a). Такие хижины встречаются на праздниках богов плодородия, особенно на праздниках урожая, и за пределами Греции; с ними можно сопоставить также и хижины на Карнеях (σκιάδες; v. Ath., iv, 141e). Мы не знаем, почему к богине относили только детей мужского пола, причем относили не матери, но кормилицы, однако трудно отделаться от впечатления, что праздник несколько выродился. Как бы то ни было, существовало поверье, что богиня одарит малышей своими милостями, и под ее покровительством они достигнут большего преуспеяния.

Оргиастические танцы были обычным явлением также на других праздниках Артемиды, но вникая в подробности, мы лишь повторили бы уже сказанное.

Едва ли необходимо вновь указывать на безумное неистовство менад, которое достаточно хорошо известно; о том, что большую роль играл здесь фаллос, уже говорилось. На красно фигурной вазе с Акрополя мы видим полностью обнаженную менаду, размахивающую фаллосом в экстатическом исступлении танца. Фаллосы из камня или другого материала, как и фаллические статуи или статуэтки, в больших количествах обнаруживаются в ходе раскопок. Если дионисийские оргии первоначально были обращены к богу плодородия, то со временем они стали символизировать нечто более высокое чаемое и достигаемое посредством экстаза слияние с божественным, глубоко укорененный в человеческом сердце порыв, обеспечивший Дионису его победное шествие по греческому миру.

Из одной — несомненно, испорченной — надписи (Corpus Inscriptioпит Graecarum, ii, 321) мы узнаем, что даже во время войны принимались меры, обеспечивавшие безопасный проход фаллического шествия в город. Уже упоминалось о том, что колонии должны были присылать фаллосы на великие афинские Дионисии; интересно отметить, что имеется сообщение с острова Делос, согласно которому приготовленный однажды для этой цели деревянный фаллос стоил 43 драхмы; он был вырезан неким Каиком и раскрашен Состратом (Bulletin de Correspondence Hellenique, xxix, 1905, p. 450).

К сожалению, Павсаний, рассказывающий о мистериях, справляемых в честь Диониса и Деметры, говорит, что «считается нечестием разглашать непосвященным ночные обряды, ежегодно совершаемые в честь Диониса». В другом месте он сообщает, что на празднике Скиерея в Аркадии женщины подвергались бичеванию — женский аналог бичевания спартанских мальчиков и юношей (Павсаний, ii, 37, 6; viii, 23, 1).

Как на Фесмофориях, так и на празднике Деметры Мисии неподалеку от Пеллены на Пелопоннесе запрещалось присутствовать мужчинам; на него не пускали даже псов (Павсаний, viii, 27, 10). Праздник длился семь дней; на третьи сутки ночью проходили главные торжества; а на следующий день уже и мужчины, и женщины предавались весьма грубым забавам и потехам.

Нередки свидетельства о том, что мужчины,· по крайней мере временно, не допускались на праздники Деметры: например, на праздник в лаконской Эгиле (Павсаний, iv, 17, 1), на мистерии Деметры на острове Кос (Paton-Hicks, Inscriptions of Cos, No. 386) и многие другие, которые нет нужды упоминать, поскольку о них невозможно сказать что-нибудь существенно новое.  

Также и Афродита — великая подательница любви — была изначально богиней вегетации и плодородия; нигде в Греции не встречала она такого поклонения, как на Кипре.

Известно, что в Пафосе на Кипре ежегодно проводились праздничные собрания, на которые приходили мужчины и женщины со всего острова; представители обоих полов сообща выступали в Палепафос, находившийся неподалеку, где справлялись всевозможные эротические мистерии; о них мы слышим главным образом от Отцов Церкви (Clem. Alex. Protrepticon, p. 13; Arnobius, Adversus Gentes, 5, 19; Firmicus Maternus, Err. Prof. Rel., 10), которые в своем христианском негодовании, разумеется, скорее сбивают с толку, чем дают вразумительное и связное описание того, что на них происходило. Посвященным вручали соль и фаллос, а они взамен дарили богине монету. С этим был связан обычай религиозной проституции, которая, согласно Геродоту (1, 198; ii, 64), была распространена не только в Пафосе, но на всем острове. Сравнивая ее со сходным обычаем в Вавилоне, мы должны заключить, что раз в жизни девушки удалялись в святилище Афродиты (Милитты) и отдавались первому, кто к ним подойдет (см. роман о Нитокрис, жрице Иштар: H,V. Schumacher, Berlin, 1922).

 

3. Андрогинизм

В последующих главах мы будем говорить о греческой гомосексуальности подробнее. Однако уже здесь мы должны заранее сказать о том, что греки обладали по-настоящему поразительным представлением о двуполой (гермафродитической) природе человеческого существа в эмбриональном состоянии и андрогинным представлением о жизни вообще. Потому-то в истории греческой культуры мы нередко встречаем идеи и обычаи, имеющие свое начало в представлении об исконной двуполости человека и отдельных богов.

В Амафунте на Кипре почиталось мужеженское божество, в чьем культе юноша должен был раз в году подражать роженице и ее родовым мукам. Это совершалось в честь Ариадны, которая высадилась вместе с Тесеем на Кипре и, как рассказывали, умерла здесь, так и не разрешившись от бремени; об этом свидетельствовал историк Пеон (Плутарх, «Тесей», 20; Гесихий, s.v. Χφρόδιτος), который также упоминает гермафродитического бога Афродита. Согласно Макробию («Сатурналии», ш, 8, 2), скульптор запечатлел его с бородой, женскими формами и в женском платье, но с мужскими половыми органами; принося жертвы, мужчины носили женское, а женщины мужское платье. Чтобы понять эти обычаи, следует сначала сказать о Гермафродите.

Согласно самому подробному рассказу Овидия («Метаморфозы», iv, 285), Гермафродит рос поразительно красивым юношей и в пятнадцать лет зажег любовь в Салмакис, нимфе одноименного источника в Карий; она насильно увлекла его под воду, и ему пришлось вступить с ней в связь; по просьбе нимфы, желавшей никогда не разлучаться со своим любовником, боги соединили их в одно двуполое существо. По желанию Гермафродита, Гермес и Афродита наделили источник волшебным свойством: омывшийся в нем мужчина выходил на берег как semivir (полу-муж, полу-женщина), превращаясь в женоподобное существо. При этом весьма вероятно, что представления об андрогинном начале жизни в народном подсознании и контакт с восточными андрогинными культами были в известном смысле взаимообусловлены. Подобное распространение восточных воззрений весьма характерно для Греции; в этой связи можно вспомнить о перемене платья на свадьбе. Так, в Спарте невеста надевала мужскую одежду, на острове Кос жених (Плутарх, «Ликург», 15; относительно Коса см. Moralia, 394), как жрецы Геракла и сам герой, носил женское платье. В Аргосе ежегодно справлялся праздник под названием Гибристика (Hybristica), на котором и мужчины и женщины носили одеяния противоположного пола; о нем речь еще впереди.

Изучение мифов показало, что представление об андрогинных божествах возникло уже в глубокой древности и не было результатом так называемого декаданса, хотя имя Гермафродита не встречается ни у Гомера, ни у Гесиода, а впервые мы его находим только у Теофраста («Характеры», 16). Из этого отрывка явствует, что одно или несколько изображений Гермафродита, поставленных внутри дома, убирались венками в пятый и седьмой дни месяца; в связи с этим можно отметить, что четвертый день был посвящен Гермесу и Афродите и, согласно Проклу (Комм, к Гесиоду, 800), считался особенно благоприятным для любовных наслаждений. Таким образом, мы вправе видеть в Гермафродите существо, чье происхождение коренится в смутном осознании андрогинной идеи жизни, которое получило свой облик благодаря художественно преломленным чувственно-эстетическим стремлениям и почиталось скорее как добрый дух-покровитель дома и частной жизни, чем объект официального культа. Поэтому нам ничего не известно об особых святилищах или даже храмах гермафродита; нечто подобное, — возможно, всего лишь часовня засвидетельствовано только для аттического дема Алопеки (Алкифрон, «Письма», ш, 37). Однако для пластического и изобразительного искусства значение гермафродита гораздо серьезнее. С четвертого века до н.э. комнаты в частных домах, гимнасиях и банях украшались статуями и изображениями Гермафродита (Anth. Pal., ix, 783; Martial., xiv, 174), чаще всего представлявшегося в облике прекрасного цветущего юноши с женской грудью, по-женски пышными ягодицами и мужскими гениталиями. Особенно прекрасны дошедшие до нас многочисленные спящие гермафродиты; удобно покоясь в пленительной позе, рельефно подчеркивающей все прелести муже-женского тела, наполовину повернувшись на бок, гермафродит со скрещенными под головой руками дремлет на роскошно убранном ложе. Этот тип был особенно популярен, как показывают многочисленные реплики: прекраснейшего из них можно видеть в Галерее Уффици во Флоренции и на Вилле Боргезе в Риме, другие — в римском Музее Терм, в Лувре, в петербургском Эрмитаже. Культовые изображения Гермафродита редки по вышеупомянутым соображениям; одно из них было отлито в Риме Поликлом Старшим (Плиний, Hist., Nat., xxxiv, 80); ее копией является прекрасная статуя в Берлинском Музее (No. 192). Гораздо более распространены такие изображения Гермафродита, в которых исключительное внимание обращено на его чувственные прелести. Можно вспомнить гермафродитические формы Эроса, Диониса, сатиров и часто Приапа. В Риме и Афинах можно видеть рельефы с гермафродитическими плясунами. На статуях и гермах Гермафродит часто изображается задирающим одежду, чтобы привлечь внимание к своему восставшему члену. На прекрасной помпейской фреске запечатлены Гермафродит, облаченный в праздничный наряд, и держащий перед ним зеркало Приап.

Более чувственными и, на современный взгляд, в высшей степени непристойными являются изображения соития Гермафродита с Паном или сатирами. То его платье задирает распутник Эрот, то похотливые сатиры с вожделением разглядывают его прелести или сплетаются с ним в объятиях, овладевая или уже полностью овладев им.

Другим гермафродитическим божеством был Левкипп (Антонин Либерал, 17), в честь которого в критском Фесте отмечался праздник Аподисии (Apodysia; праздник раздевания). Первоначально Левкипп был девушкой, которую в ответ на мольбу ее матери Лето превратила в молодого человека. Таков рассказ Антонина Либерала, который добавляет, что в Фесте приносились жертвы Лето Фитии (создательнице), так как она сотворила для девушки мужские гениталии, и что в преддверии первой брачной ночи невест укладывали на ложе рядом с деревянной статуей Левкиппа, который имел женское тело и платье, но мужские половые органы. Название праздника может быть выведено из обычая раздевать деревянную статую во время этой церемонии; нетрудно предположить, что еще должна была делать молодая невеста, если вспомнить то, что нам уже известно о храмовой проституции.

Эти странные обычаи, кажется, нашли свое выражение также и в комедии. От комедии Менандра «Алдрогин, или Критяне» сохранились только скудные фрагменты, но двойное название позволяет нам заключить a posteriori, что она содержала гермафродитические сцены, тем более что в одном фрагменте известную роль играет купающаяся невеста (CAP, iii, pp. 18, 19; frag. 57). Цецилий Стаций также написал комедию «Андрогин» (Ribbeck, Com. Rom frag. 37). Когда аргивяне были разбиты спартанским царем Клеоменом, их женщины, под предводительством Телесиллы, взялись за оружие и спасли город. В память об этом (Плутарх, De mulierum virtute, 245e) и проводился праздник Гибристика, на котором мужчины и женщины менялись одеждами. Для увеличения численности населения в Спарте были разрешены браки между имевшими полные гражданские права женщинами и периэками (класс неполноправных свободных). Но так как последние не считались равными женам по рождению, женщины, согласно Плутарху, перед тем как возлечь с такими мужьями, надевали накладные бороды. Схожий обычай существовал на острове Кос (Плутарх, «Греческие вопросы», 304е), где молодые мужья принимали жен, надевая женскую одежду; жрецы здесь приносили жертвы Гераклу, который также был одет в женское платье. В Спарте (Плутарх, «Ликург», 15) невеста поджидала супруга в мужском наряде, т.е. в гиматии и сандалиях, с коротко стриженными волосами.

Все попытки объяснить эти и схожие обряды и обычаи кажутся мне ошибочными. Я убежден в том, что они предлагают нам новое доказательство концепции, основанной на андрогинном представлении о жизни, которое было укоренено в подсознании греческого народа (Плутарх, An seni, 875e; Non posse suaviler vivi secundum Epicurum, 1097e).

 

4. Дальнейшие замечания о Народных праздниках

Праздновавшиеся по всей Греции Афродисии (Aphrodisia). несомненно, не пользовались признанием со стороны государства, но тем более были любимы народом. Как показывает их название, первоначально это были праздники, справлявшиеся в честь Афродиты, на которых не могли не присутствовать служительницы Афродиты — проститутки и гетеры. Из сообщения Плутарха следует, что по крайней мере в позднюю эпоху это слово обозначало необузданное распутство, которому предавались моряки после долгих лишений на море вдали от женского общества.

Настоящим праздником гетер были Афродисии на острове Эгина, где они являлись заключительной частью праздника Посидона. На них Фрина разыгрывала знаменитую сцену, описанную Афинеем (xiii, 590f): «Но еще более прекрасны были сокровенные места Фрины, которую было нелегко увидеть обнаженной, потому что обычно она носила на теле плотно облегающий хитон и не пользовалась общественными банями. Однако на праздниках Элевсинии и Посидонии на виду у всех эллинов она снимала с себя гиматии, распускала волосы и входила в море; именно это зрелище вдохновило Апеллеса на создание Афродиты Анадиомены. К числу ее поклонников принадлежал также и знаменитый скульптор Пракситель, который избрал ее моделью для своей Афродиты Книдской».

Насколько можно понять, самым чувственным и игривым образом Афродисии праздновались в шумной гавани Коринфа с его вавилонским смешением языков, где, согласно Алексиду (Ath., xiii, 574b; Kock, ii, 389, frag. 253), многочисленные проститутки даже справляли свои собственные Афродисии. Конечно же, такие праздники продолжались и ночью, когда гетеры, «жеребята Афродиты», распущенными стайками носились по городу. Такой ночной праздник звался Паннихидрй (Pannychis), словом, которое позднее стало ихтобленным именем гетер. Последние, выражаясь словами Евбула, «почти голые в своих тонкотканых нарядах, выстроившись рядами, за гроши продавали свою благосклонность, которой каждый мог насладиться спокойно и в безопасности».

Праздник Афродиты Аносии (Ath., xiii, 589a; schol. in Aristoph. Plutm, 179; Plut., Amatonus, 767 f), справлявшийся в Фессалии, имел, возможно, гомосексуальную подоплеку, так как от него были отстранены мужчины, хотя подробности его нам не известны; единственное, о чем мы можем говорить, так это о том, что свою роль играло здесь также эротическое бичевание.

Обаятельному, дружелюбному, почти всегда влюбленному богу Гермесу посвящалось в Греции относительно немного праздников; однако, с другой стороны, о нем чуть ли не на каждом шагу напоминали так называемые Гермесовы колонны, или, выражаясь точнее, Гермесовы столбы — каменные столбы с вырезанной сверху головой, которая поначалу изображала Гермеса, а потом и другие божества, и фаллосом.

После всего, что уже было сказано, нетрудно догадаться, что немногочисленные праздники, принадлежавшие Гермесу, были не лишены эротической подоплеки. При этом Гермес олицетворял для греков цветущую мужскую красоту, какой она предстает в период преображения юноши в молодого мужчину. Вспомним строки Гомера (Od, x, 277; также Аристофан, «Облака», 978; Платон, «Протагор», начало), в которых рассказывается об Одиссее, приставшем к острову Кирки и вышедшем на берег узнать, обитаема ли эта земля и каким народом. На пути его встречает Гермес, который, конечно, остается неузнанным:

... пленительный образ имел он Юноши с девственным пухом на свежих ланитах, в прекрасном Младости цвете.

Поэтому отнюдь не случайно, что на празднике Гермеса в Танагре самый красивый и блестящий из эфебов должен был на своих плечах обнести вокруг городских стен барана. Об этом говорит Павсаний (ix, 22, 1), который добавляет, что этот обычай был установлен в память о Гермесе, некогда таким способом отвратившем от города мор. Баран, которого обносили вокруг и затем предположительно приносили в жертву или загоняли вне городских стен, как бы принимал на себя все грехи целого города, тем самым их искупая. Этот же обычай известен нам и в других странах, причем характерно, что для исполнения обряда избирался самый красивый юноша города.

На Крите (Ath., xiv, 639b; vi, 263f) проводился праздник Гермеса, напоминающий римские Сатурначии. Господа и слуги менялись местами; господин прислуживал рабу, который имел право даже побить его; в этот день допускались любые сексуальные вольности.

Далее, нам известны праздники Гермеса, к которым были приурочены гимнические состязания мальчиков и юношей; более точными подробностями мы не располагаем, однако они едва ли отличались от других общепринятых гимнических игр. Вряд ли нужно напоминать о том, что вместе с Гераклом, Аполлоном и Музами Гермес был богом-покровителем гимнасиев, а равным образом и о том, что во всех гимнасиях можно было видеть изображения Эроса, которому воздавались здесь особые почести. На острове Самос ему были посвящены Элевтсрии в память о политическом освобождении, причиной которого стали узы любви между мужчинами, так часто вдохновлявшей греков на героические и патриотические деяния (Eleutheria, Ath., xiii, 561). Мы не знаем ничего конкретного о празднике в честь Гиласа, справлявшегося жителями Киоса-Прусии на Черном море (Антонин Либерал, 26; Страбон, xii, 564); однако нам известно, что и он имеет гомосексуальные корни. Гилас был прекрасным юношей, которого Геракл любил больше всего на свете. Он сопровождал героя в путешествии аргонавтов; но когда он пил из ручья, его утащили на дно нимфы, воспылавшие к нему жгучей страстью.

Вот и все, что мы должны были сказать о праздниках, справлявшихся на земле эллинов. Из необозримого материала мы отобрали то, что показалось наиболее соответствующим теме настоящей работы. Мы не достигли полноты, но такая задача нами и не ставилась. Нам известны и другие праздники, упоминать которые значило бы только повторять уже сказанное.  

 

ГЛАВА IV

Театр

 

НАРЯДУ с праздниками и праздничными обычаями величайшее значение для познания народных нравов имеют публичные представления. Само собой разумеется, что наше описание греческого театра по необходимости ограничится выделением черт, характерных для греческой половой жизни; знание читателем греческого драматического искусства, по меньшей мере сохранившихся драматических произведений, предполагается как самоочевидный постулат общей культуры. При этом выяснится обстоятельство, которое поразит многих, хотя в нем нет ничего неожиданного для знатока: на греческой сцене гомосексуальные составляющие жизни не только ни в коей мере не игнорируются и не затушевываются по какой бы то ни было причине, но, напротив, играют важную, иногда доминирующую роль; поэтому многие факты, относящиеся к последующим главам, будут упомянуты или подробно изложены уже здесь.

 

I. Аттическая трагедия

 

От Эсхила и Софокла до нас дошло по семь полностью сохранившихся произведений, от Еврипида — девятнадцать. В первую очередь будут обсуждаться не они, но лишь те аттические трагедии, которые сохранились во фрагментах. Полностью сохранившиеся трагедии известны гораздо шире, чем фрагменты, так что мне показалось более важным сообщить некоторые сведения о последних.

 

1. Эсхил

Из драм Эсхила, известных нам только по случайным цитатам, можно упомянуть трагедию «Лай», так как здесь, судя по содержанию, говорилось о любви к юношам. Она составляла начальную часть тетралогии, с которой поэт завоевал первую награду в 78-ю Олимпиаду (467 г. до н.э.), при архонте Феагениде; вторая, третья и четвертая части были представлены трагедиями «Эдип», «Семеро против Фив» и сатировской драмой «Сфинкс».

К несчастью, от «Лая» сохранились лишь две незначительные глоссы; однако мы в состоянии кое-что сказать о его сюжете. Существует немало доводов в пользу того, что любовь Лая к юноше Хрисиппу, прекрасному сыну Пелопа, образовывала подоплеку дальнейшей трагической судьбы злосчастного царя. Согласно многим греческим преданиям, Лай считался изобретателем любви к юношам. К этому можно добавить также сообщение о том, что Пелоп — лишившийся сына отец — произнес страшное проклятие похитителю, довлевшее, скрыто передаваясь по наследству, сыну и внукам Лая, пока сила проклятия не была подорвана смертью Эдипа, который после полной скорбей жизни по воле неба был очищен от греха. Здесь следует избежать грубой ошибки, которую совершают другие, в остальном хорошо знающие античность люди; проклятие отца вызвано не тем, что Лай полюбил юношу и сошелся с ним, а следовательно, не «противоестественной природой» его страсти, как можно было бы предположить, принимая во внимание современные взгляды на педерастию, но только и исключительно потому, что Лай похищает и умыкает юношу вопреки воле отца: виновным Лая делает не извращенная направленность его страсти, а примененное им насилие. Похищение, несомненно, является в целом самым обычным началом всех половых связей первобытной эпохи, и мы знаем, что умыкание женщин и мальчиков как религиозная церемония может иметь место и в высшей степени цивилизованные времена; но схожим образом мы обнаруживаем повсюду, что похищение должно оставаться мнимым, и что использование настоящего насилия осуждается как общественным мнением, так и законами. То, что такой взгляд на вину Лая является правильным, мы увидим из сравнения данного сюжета с формой умыкания, обычной на Крите, о которой речь пойдет далее.

Таким образом, мы вправе говорить о том, что отдельной темой данной трагедии Эсхила было проклятие, которому обрекался нарушивший общепринятую норму Лай: герой думал, будто вынужден похитить мальчика, тогда как он мог просить об этом прекрасном даре свободно и открыто. Проклятие, призванное на его голову, содержит в себе ужасную иронию: после женитьбы царю будет отказано в том, что было для него главной радостью молодости, — в возлюбленном юноше. Его супружество остается бездетным, и когда вопреки року он все-таки порождает сына, катастрофическое сцепление звеньев судьбы обрекает его на гибель от руки наследника, которого он так страстно жаждал. Направляемая слепой яростью судьбы рука отцеубийцы мстит за греховное попрание свободной воли мальчика, которое прежде совершил сам Лай. Но смерть от руки сына — следствие появления страшной Сфинги; чтобы освободить свою страну от этой пагубы, Лай отправляется в Дельфы просить совета или помощи светоносного бога; на обратном пути он встречает остающегося неузнанным сына, который и проливает кровь отца. Неожиданно новым светом озаряется и глубинное значение загадки Сфинги, на которую так ответил Эдип: «Человек на заре жизни свеж и исполнен радостных надежд, а на закате — это слабое и сломленное существо». Одним из таких достойных жалости существ и был Лай, а сын, поразивший отца, оказался единственным человеком, кому хватило ума для того, чтобы разрешить загадку. Если кого-то не трогает такой трагизм, если в согласии с современным воззрением — кто-то видит вину Лая в любви к сыну Пелопа, — что ж, поэт писал не для него.

В другом месте я говорил о широко распространенной точке зрения, по которой в поэмах Гомера нет и следа педерастии, и только в позднейшую эпоху вырождения греки находили ее следы у Гомера. В своей драме «Мирмидоняне» Эсхил показывает, что узы привязанности между Ахиллом и Патроклом трактовались как сексуальная связь, и впервые это произошло не в эпоху упадка, но в пору прекраснейшего весеннего цветения эллинской культуры. Драма содержала эпизод, в котором Ахилл, тяжко оскорбленный Агамемноном, в гневе воздерживается от участия в бое и утешается в своем шатре с Патроклом. Трагический хор бьш представлен ахилловыми мирмидонянами, которые в конце концов уговаривают героя позволить им участвовать в сражении под началом Патрокла. Драма заканчивалась гибелью последнего и безнадежной скорбью Ахилла.

 

2. Софокл

Во фрагментах, сохранившихся от драматических произведений Софокла, часто говорится о любви к мальчикам и юношам.

Это не удивит тех, кто знаком с жизнью поэта. Великий трагик, о мужской красоте которого и поныне лучше остальных памятников красноречиво свидетельствует знаменитая статуя в Латеране, еще мальчиком был наделен необыкновенной прелестью и миловидностью. Он настолько преуспел в танце, музыке и гимнических искусствах, что на его черные волосы часто возлагался победный венок. Когда греки готовились к празднику в честь славного саламинского сражения, юный Софокл показался столь совершенным воплощением юношеской красоты, что его поставили во главе хоровода юношей — обнаженным и с лирой в руках (см. γένος Σοφοκλέους  и Ath., i, 20).

Ослепительный герой «Илиады» Ахилл в пьесе «Поклонники Ахилла», бывшей, скорее всего, сатировской драмой, предстает перед нами в облике прекрасного мальчика. Весьма вероятно, что действие драмы, от которой сохранилось несколько скудных фрагментов, разворачивалось на вершине Пелиона или в пещере Хирона, знаменитого кентавра и воспитателя героев. О красоте юноши можно судить по строке: «Он глаз своих бросает стрелы» [Софокл, фрагм. 151; перевод Ф. Ф. Зелинского]. Более длинный фрагмент из девяти строк (Софокл, 153) сравнивает любовь со снежком, который— тает в руках играющего мальчика. Можно предположить, что тем самым Хирон намекает на свое смутное влечение к мальчику. В конце концов Фетида забирает сына у его наставника (Софокл, фрагм. 157, где выражение τα παιδικά употреблено в эротическом смысле), и сатиры пытаются утешить Хирона, переживающего утрату возлюбленного. Вероятно, составлявшие хор сатиры также выступали в роли поклонников мальчика; высказывалось предположение, что в конце им приходилось удалиться «обманутыми и укрощенными».

Известный по «Илиаде» (xxiv, 257) нежный сын Приама Троил, юношеской красотой которого восторгался уже трагик Фриних, в

одноименной драме Софокла выступал в качестве любимца Ахилла. Все, что мы знаем о сюжете пьесы, сводится к тому, что Ахилл по ошибке убивает своего любимца во время каких-то гимнастических упражнений. Иными словами, Ахилла постигает такое же несчастье, что и Аполлона, который в результате несчастного случая при метании диска убил горячо любимого им Гиакинта. Ахилл оплакивал смерть Троила; от его плача дошел единственный стих, в котором Троил именуется άνδρόπαις, или мальчиком, который разумом не уступает мужу (Софокл, фрагм. 562).

Не остается никаких сомнений в том, что обсценные выражения встречались даже в драмах Софокла (например, фрагм. 388 άναστΰφαι; фрагм. 390 άποσκόλυπτε; фрагм. 974: ούράν).

 

3. Еврипид

История Хрисиппа, юного любимца Лая, послужила сюжетом также для драмы Еврипида. Названная по имени главного героя, драма «Хрисипп» имела своим поводом личное переживание самого поэта. К числу прекраснейших юношей, притягивавших в ту эпоху чужестранцев на улицы Афин, принадлежал Агафон, сын Тисамена. Этому Агафону Аристофан дает широко известную остроумную характеристику в «Женщинах на празднике Фесмофорий»; он играет важную роль в «Пире» Платона; как трагического поэта его высоко ценил Аристотель. Современникам он представлялся богом, сошедшим с небес и шествующим в человеческом облике по земле. Но многие стремились добиться любви этого эфеба; его красота привела к сцене ревности между Сократом и Алкивиадом, которая так прелестно описана Платоном. Сообщают, что даже насмешник Еврипид был околдован необыкновенными чарами этого поразительного красавца, что именно ради него он написал и поставил своего «Хрисиппа». Если это утверждение верно, — а у нас нет причин подвергать его сомнению, — можно высказать догадку, что герой пьесы Хрисипп был создан по образу прекрасного Агафона и что в образе Лая поэт вывел себя самого. У Цицерона (Tusc. disp., iv, 33, 71) мы находим, замечание, из которого явствует, что в основании драмы лежала вожделеющая чувственность, и что желания Лая, ищущего благосклонности юноши, обнаруживались здесь совершенно отчетливо и неприкрыто. Необходимо уяснить, что речь идет о драме, исполнявшейся публично; на ней, конечно, присутствовали и Еврипид, и прекрасный Агафон. В конце пятого века, в Афинах, знаменитый поэт стремился таким образом завоевать благосклонность выдающегося юноши, равно славившегося красотой и рафинированной образованностью.

Немногочисленные фрагменты не дают, разумеется, подробных сведений о содержании трагедии. Еврипид придерживается широко распространенного мнения, согласно которому Лай был первым, кто ввел в Греции любовь к юношам. Лай также, по-видимому, сопротивлялся своей страсти, особенно если принять во внимание убежденность греков в том, что любовь — это род недуга, она расстраивает безмятежность духа, а потому с ней следует бороться оружием разума Подобно Медее, противящейся своей любви к Ясону (Овидии, «Метаморфозы», 720), Лай (Еврипид, фрагм 841) жалуется на то, что люди знают правое, но поступают наоборот. Возможно, драма заканчивалась гибелью Хрисиппа, так как Еврипид писал трагедию, ввиду противоречивости традиции большего сказать мы не в состоянии.

 

II. Аттическая комедия

 

Греческая комедия порождена плещущим через край благочестивым восторгом, выражением благодарности Дионису, величайшему сокрушителю забот и подателю радости, вечно юному богу плодородия щедрой, неизменно обновляющей самое себя природы Поэтому комедия изобилует непристойностями, которые неразрывно связаны с почитанием духов плодородия. Поскольку комедия является гротескно искаженным отражением жизни, постольку в греческой комедии половая жизнь повсюду выступает на передний план, представая перед нами бурлящим котлом ведьм, чудовищной оргией, в которой, ошеломляя зрителя, словно вокруг исполинской оси гротескного фаллоса, вращаются бесконечно запутанные половые вожделения и всевозможные разновидности любовных утех. Любовь к мальчикам имеет в комедии практически такое же значение, как и любовь к женщинам. Само собой разумеется, что греческая комедия, как и все другие виды поэзии, просто немыслима без любви к мальчикам; эта любовь ни в коей мере не является изнанкой гротескного юмора дионисийского распутства, но служит одним из фокусов, на котором сосредоточена греческая, особенно аттическая, комедия. Но, как уже сказано, нам придется иметь дело с искаженным отражением. Потому-то здесь и не слышны нежные речи скромного юноши Эрота, превратившегося в грубого Приапа. Харита, конечно, спрячет, устыдившись, свое лицо, но наука не может обойти эти факты молчанием.

 

1. Ферекрат

Из неизвестной комедии Ферекрата (фрагм. 135) до нас дошло оскорбительное изречение. Упрекая Алкивиада в излишней уступчивости мужчинам, персонаж Ферекрата поносит его также как угрозу женщинам: «Алкивиад, который, кажется, вовсе не был мужем, стал ныне мужем всех жен».

 

2. Евполид

Евполид Афинский является для нас более щедрым источником. Его расцвет приходится на годы Пелопоннесской войны, а около 411 г. до н.э. он погиб, сражаясь за родину при Геллеспонте. Это был один из самых тонких умов среди авторов Древней Комедии, и еще многие годы после его смерти веселая муза Евполида пользовалась всеобщей любовью благодаря своему остроумию и прелести. Не менее семи его комедий из четырнадцати или семнадцати (по различному счету) удостоились первого приза. В четвертый год 89-й Олимпиады (421 г. до н.э.) Евполид поставил комедию «Автол и к», пересмотренный вариант которой был спустя десять лет исполнен вторично. Автолик был сыном Ликона и Родии, юношей такой красоты, что восхищенный Ксенофонт (Symposion, i, 9) писал о нем так: «...как светящийся предмет, показавшийся ночью, притягивает к себе взоры всех, так и тут красота Автолика влекла к нему очи всех» [перевод С. А. Соболевского]. Этот Автолик был любимцем Каллия, славившегося своим богатством и легкомысленным образом жизни, который в ознаменование победы прекрасного юноши в панкратии на Панафинейских играх 422 г. до н.э. задал в его честь пир, описанный Ксенофонтом в знаменитом «Симпосии». Жизнь Автолика оборвалась трагически: после взятия города Лисандром он был казнен по приказу Тридцати тиранов.

О содержании пьесы с определенностью может быть сказано лишь следующее: любовь Каллия и Автолика выставлялась здесь в чрезвычайно неблагоприятном свете, и даже родители юноши, принимавшие участие в пире, были осыпаны насмешками и грязью; осмеянию подвергся и сам пир (Ath., v, 216е; Eupolis, frag. 56: εύτρήσιος παρά το τετρήσθαι τον Αυτόλυκον ό Ευπολις σκώπτει; фрагм. 61: άναφλασμός (онанизм)).

В 415 г. до н.э. Евполид представил на городских Дионисиях задорную комедию Baptae («Окропители»), где жестоко высмеивалась частная жизнь Алкивиада. В этих окропителях следует, вероятно, видеть товарищей Алкивиада, устраивавших ночные оргии во славу богини распутства Котитто и подражавших на них танцам женщин; известную роль здесь играли сладострастные омовения и очищения. Из одного отрывка Лукиана (Adv. Ind., 27: «И ты не покраснел, читая эту пьесу») явствует, что комедия изобиловала непристойностями.

«Льстецы» (поставлены в 423 г. до н.э.) были, очевидно, полностью посвящены любви к юношам. Здесь изображен Демос, выставивший себя на продажу, и во фрагменте 265 мы слышим· его жалобу: «Клянусь Посидоном, дверь моя не знает покоя», — так много посетителей, рвущихся на него посмотреть. Демос, сын Пирилампа, богатого афинянина, друга Перикла, выступает в роли знаменитого фаворита и у Аристофана («Осы», 97; ср. игру слов в платоновском «Горгии», 481d). В пьесе имеется также беседа Алкивиада с Б. — лицом нам неизвестным, — где Алкивиад высмеивается за некоторые предосудительные новшества, тем более что он сам ими похваляется. Под λακωνιζειν подразумевалась простота спартанских трапез, тогда как выражение «поджаривать на сковороде» намекает на некоторую роскошь, до которой Алкивиад был столь охоч. Но Б., по-видимому, придает этому слову чувственное значение: согласно Суде, λακωνίζει ν означает «питать склонность к мальчикам» (παιδικοΐς χρησθαι), так что Алкивиаду предоставляется случай похвастаться еще одной из своих заслуг: он научил людей приступать к выпивке с утра пораньше. Афиняне, несомненно, осуждали тех, кто начинал выпивать поутру; с этой точки зрения интересен отрывок из Батона, в котором отец сокрушается о том, что под влиянием поклонника его сын пристрастился к этой дурной привычке и теперь никак не может от нее избавиться. Плиний также называет изобретателем этого нововведения Алкивиада.

 

3. Аристофан

Мы не станем обсуждать значение комедиографа Аристофана и его выдающуюся роль в истории греческой комедии, а лишь вкратце остановимся на исторических предпосылках отдельных комедий и их взаимосвязи. В рамках нашей темы могут быть приведены отрывки из следующих комедий:

(а) «Ахарняне» (драма поставлена в 425 г. до н.э.)

Здесь мы находим фаллическую песнь (262 ел.):

Фалес, приятель Вакха ты, Любитель кутежей ночных, И мальчиков, и женщин! Шесть лет прошло. И вот опять Тебе молюсь, вернувшись в дом. Довольно горя, хватит битв! Ламахи надоели!

(б) «Женщины в народном собрании» (поставлены в 389 или 392 г. до н.э.)

Строки 877 и сл. Гротескная сцена амебейного (поочередного) песенного спора между старой и молодой проститутками; единственная такая сцена во всей мировой литературе.

СТАРУХА Чего ж мужчины не идут? Пора пришла. Помазавши себе лицо белилами И нарядившись в юбочку шафранную, Сижу напрасно, песенку мурлыкаю, Воркую, чтобы изловить прохожего. О Музы, снизойдите на уста мои, Внушите песню сладко-ионийскую! ДЕВУШКА Гнилушка! Из окна нахально свесилась И думаешь, пока я далеко, моим Полакомиться виноградом? Песенкой Завлечь дружка? Я песнь спою ответную. Такая шутка хоть привычна зрителям, Занятна все же и сродни комедии. СТАРУХА Со стариком якшайся! Забавляйся с ним! А ты, флейтистка милая, свирель возьми И песнь сыграй достойную обеих нас. ФЛЕЙТИСТКА (играет. Поет в сопровождении флейты.) Если хочешь узнать блаженство, Спи, дружочек, в моих объятьях. Толку нет в молодых девчонках, Сладость в нас, подружках зрелых. Из девчонок кто захочет Верной быть и неизменной Другу сердца? От одних к другим порхают. ДЕВУШКА (поет в сопровождении флейты.) Не брани красоток юных! Томной негой наслажденья Стан наш прелестный дышит. Грудки — сладостный цветок. Ты ж, старуха, Гроб в известке, труп в румянах, Смерть по тебе скучает. СТАРУХА Лопни, дрянная девка! Ложе твое пусть рухнет, Чуть обнимать захочешь! Пусть змея в подушки ляжет, Пусть змея тебя оближет, Чуть целовать захочешь! ДЕВУШКА (поет.) Ай-ай-ай! Истомилась я, Милый не приходит. Мать со двора ушла, Куда — известно, только говорить нельзя. (Старухе.) Тебя заклинаю, бабуся, Зови Орфагора, если Сама забавляться любишь. СТАРУХА Скорей на ионийский лад Уймешь ты зуд греховный! А может, приспособишь и лесбийский лад... ДЕВУШКА У меня забавки милой Не отнимешь! Час любви Не загубишь ты мой, не похитишь! СТАРУХА Пой, сколько хочешь! Изгибайся ласочкой! Ко мне пойдут сначала, а потом к тебе. ДЕВУШКА К тебе придут на похороны, старая! СТАРУХА За новизной старухи не гоняются! Мои года — тебе печаль? ДЕВУШКА А что ж еще? Твои румяна, что ли? Притирания? СТАРУХА Зачем дразниться? ДЕВУШКА А зачем в окно глядишь? СТАРУХА Пою про Эпигона, друга верного. ДЕВУШКА Гнилая старость — вот твой друг единственный! СТАРУХА  Сейчас дружка увидишь — он зайдет ко мне. Да вот и он. (В отдалении появляется ЮНОША) ДЕВУШКА Проказа! Не тебя совсем Здесь ищет он. СТАРУХА Меня. ДЕВУШКА Чахотка тощая! Пускай он сам докажет. От окна уйду. СТАРУХА И я. Смотри, какая благородная! ЮНОША  (в венке и с кубком в руке входит на орхестру, поет.) Если б мог я уснуть с девчонкой юной, Если б мне не лежать сперва с курносой, Гнилой старухой! Отвращенье! Невыносимо это для свободного! СТАРУХА (выглядывает из окна.) Хоть ты плачь, а ложись! Мне Зевс свидетель! Ты не с дурой сошелся Хариксеной. Справедливый велит закон, По правилам живем демократическим. Постерегу, что делать он теперь начнет, (Удаляется вновь.) ЮНОША Пошлите мне, о боги, ту красавицу, К которой от попойки я ушел, томясь. ДЕВУШКА (в окне.) Старуху обманула я проклятую Она исчезла, веря, что и я уйду. Но вот и тот, о ком я вечно помнила. (Поет.) О приди, о приди! Миленький мой, ко мне приди! Со мною ночь без сна побудь Для сладостных, счастливых игр. Бесконечно влечет меня страсть К смоляным твоим кудрям. Безграничное желанье Томным пламенем сжигает. Снизойди, молю, Эрот, Чтобы он в моей постели Оказался тотчас! ЮНОША (поет под окном девушки.) О приди, о приди! Друг прелестный, поспеши Отворить мне двери! А не откроешь, лягу здесь, наземь, в пыль, Жизнь моя! Грудь твою жажду я Гладить рукой горячей И жать бедро. Зачем, Киприда, к ней я страстью пылаю? Снизойди, молю, Эрот, Чтоб она в моей постели Оказалась тотчас. Где песнь найти и где слова, чтобы передать свирепость Моей тоски? Сердечный друг! Я умоляю, сжалься! Открой и будь нежнее! Разорвала мне сердце ты. Златокрылая моя забота! Дочь Киприды! Ты пчелка песен! Ласка Харит! Радость! Улыбка счастья! Открой и будь нежнее! Разорвала мне сердце ты! (Яростно стучится в дверь.) СТАРУХА Чего стучишься? Ищешь ты меня? ЮНОША Ничуть. СТАРУХА Ты в дверь мою стучался? ЮНОША Провалиться мне! СТАРУХА Так для чего ж сюда примчался с факелом? ЮНОША Искал друзей из дема Онанистов [38] . СТАРУХА Как? ЮНОША Для старых кляч объездчиков сама ищи. СТАРУХА Клянусь Кипридой, хочешь ли, не хочешь ли... ЮНОША В шестидесятилетних нам пока еще Нет нужды. Мы на завтра отложили их. Кому и двадцати нет, те в ходу сейчас. СТАРУХА При старой власти было так, голубчик мой! Теперь не то — за нами нынче первый ход. ЮНОША Как ходят в кости? В кости не игрок с тобой. СТАРУХА А не игрок — так без обеда будешь ты. ЮНОША Не знаю, что болтаешь. В эту дверь стучусь! СТАРУХА Сперва в мою ты должен постучаться дверь. ЮНОША Гнилого решета не надо даром мне. СТАРУХА Меня ты любишь, знаю. Удивляешься, Что здесь я, перед дверью. Дай обнять тебя! ЮНОША Пусти! Страшусь я твоего любовника. СТАРУХА Кого же? ЮНОША Живописца пресловутого. СТАРУХА Кого? ЮНОША Сосуды красит погребальные Для мертвых он. Уйди! Тебя заметит здесь. СТАРУХА Чего ты жаждешь, знаю. ЮНОША Знаю — ты чего. СТАРУХА Кипридою клянусь, меня избравшею, Тебя не отпущу я! ЮНОША Бредишь, старая! СТАРУХА Ты вздор несешь. В мою постель стащу тебя. ЮНОША Зачем крюки для ведер покупали мы? Не лучше ль вот такие вилы старые Спустить в колодец и на них ведро тянуть? СТАРУХА Не издевайся, милый, и ко мне иди. ЮНОША Не смеешь заставлять! Ты пятисотую Часть своего добра в казну внеси сперва! СТАРУХА Заставлю! И, клянусь я Афродитою, С такими молодыми спать приятно мне. ЮНОША А мне лежать со старыми охоты нет! Я ни за что не соглашусь! СТАРУХА Свидетель Зевс,Тебя принудит это вот ЮНОША Что это вот? СТАРУХА Закон. Тебе велит он ночевать со мной. ЮНОША А что стоит в законе? Прочитай! СТАРУХА Прочту! «Постановили женщины, когда юнец С молоденькой захочет переспать, сперва Пускай прижмет старуху. А откажется Прижать старуху и поспит с молоденькой, В законном праве пожилые женщины, Схватив за жгут, таскать юнца беспошлинно». ЮНОША Беда! Боюсь проделок я Прокрустовых. СТАРУХА Законов наших мы заставим слушаться! ЮНОША А что, когда земляк или приятель мой Даст выкуп за меня? СТАРУХА Неправомочен он Распоряжаться сверх медимна суммою. ЮНОША Спастись присягой можно? СТАРУХА Без влияния! ЮНОША А заявить, что я купец? СТАРУХА Наплачешься! ЮНОША Так что ж мне делать? СТАРУХА Как велю, со мной идти. ЮНОША Ведь это же насилье! СТАРУХА Диомедово! ЮНОША Тогда полынь насыпь на ложе брачное, Четыре связки лоз поставь, и траурной Повязкой повяжись и погребальные Кувшины вынь, водицу у дверей налей! СТАРУХА Тогда уж и могильный мне венок купи! ЮНОША Конечно! Если только доживешь до свеч И как щепотка пыли не рассыплешься. Из дома выходит ДЕВУШКА. ДЕВУШКА Куда его ты тащишь? СТАРУХА Мой! С собой веду. ДЕВУШКА Бессмыслица! Тебе же не ровесник он. Ну, как с такою старой ночевать юнцу? Ты в матери годишься, не в любовницы. Ведь если будете закону следовать, Эдипами всю землю переполните. СТАРУХА Завидуешь ты мне, о тварь негодная! И потому болтаешь! Отомщу тебе! (Уходит). ЮНОША Спаситель Зевс, красотка, славен подвиг твой! Цветочек! Ты у ведьмы отняла меня. За эту милость нынешним же вечером Могучим, жарким даром отплачу тебе.

 

4. Алексид

Алексид был уроженцем Фурий в Нижней Италии, жил приблизительно в 392-288 гг. до н.э. и оставил, согласно Суде, 245 комедий.

Первая из интересующих нас комедий — «Агонида» (имя гетеры). Скудные фрагменты ничего не говорят о ее содержании, но не подлежит сомнению, что известную роль в ней играл Мисгол из аттического дема Коллит. Некоторые авторы свидетельствуют о страсти Мисгола к мальчикам, особенно тем, что умеют играть на кифаре; так, Эсхин говорит (Tim., i, 41): «Этот Мисгол, сын Навкрата из дема Коллит, в других отношениях человек прекрасный душой и телом; но он всегда питал слабость к мальчикам и возле него постоянно увиваются какие-то кифареды и кифаристы». Антифан (фрагм. 26, 14-18) еще прежде намекал на него в своих «Рыбаках», а Тимокл (фрагм. 30) в «Сафо». В «Агониде» (фрагм. 3) девушка говорит матери: «Матушка, не выдавай меня, прошу, за Мисгола, ведь я не играю на кифаре».

Фрагмент 242 (из комедии «Сон»): «Этот юноша не ест чеснока, чтобы, целуя возлюбленного, не внушить ему отвращения».

 

5. Тимокл

В комедии Тимокла «Ореставтоклид» известную роль играли любовные связи с юношами некоего Автоклида. Имелся в виду Автоклид из Агнуса, которого упоминает оратор Эсхин в известной речи против Тимарха (i, 52). Замысел комедиографа был примерно следующим: как фурии преследовали некогда Ореста, так теперь стая гетер преследует поклонника мальчиков Автоклида; на это указывает по крайней мере фрагмент 25, где говорится о том, что не менее одиннадцати гетер стерегут несчастного даже во время сна.

 

6. Менандр

Менандр Афинский, сын Диопита и Гегесистраты, живший с 342 по 291 гг. до н.э., был племянником вышеупомянутого Алексида, поэта Средней Комедии, который познакомил Менандра с искусством комедиографии. Уже в возрасте 21 года Менандр одержал победу, и хотя он удостаивался первого приза еще не менее семи раз, его можно отнести к числу тех поэтов, которых больше ценили и любили потомки, чем современники. Мы уже говорили о его «Андрогине, или Критянах».

Во фрагменте 363 описывается поведение кинеда (cinaedus, развратник); поэт здесь ловко намекает на Ктесиппа, сына Хабрия, о котором говорили, что он продал даже камни с отцовского надгробия, лишь бы по-прежнему предаваться наслаждениям: «И я, жена, был когда-то юношей, но не купался по пяти раз на дню. А теперь купаюсь. У меня не было даже тонкого плаща. А теперь есть. И благоухающего масла не было. А теперь есть. Буду красить волосы, буду выщипывать волосы и вскорости превращусь в Ктесиппа»  

 

Ретроспективные и дополнительные замечания о трагической и комической поэзии

Старинная трагедия еще редко использует эротические мотивы; за исключением эсхиловского «Агамемнона», темой которого является убийство Агамемнона неверной женой, охваченной неистовой ревностью, мы вряд ли можем указать хоть одну трагедию, ядром которой была бы любовь, если не принимать во внимание уже рассмотренных гомоэротических мотивов. Поначалу считалось, что любовные истории с трагическим концом не годятся для того, чтобы позволить людям ощутить возвышенность трагической судьбы на празднестве бога — подателя высочайшего восторга.

Уже Софокл задействовал любовную страсть гораздо чаще, но только как вспомогательный мотив: примером тому любовь Медеи к Ясону в «Колхидянках» или Гипподамии к Пелопу в «Эномае». Как основная и единственная тема любовная страсть выступает лишь в одной из его драм — в «Федре», чьей осью, вокруг которой вращается все действие, была необоримая любовь Федры к своему прекрасному пасынку Ипполиту, толкающая царицу на преступление. Это древнейший образец греческой любовной трагедии в собственном смысле слова. Мы вправе предположить, что блестящее изображение демонической страсти произвело на зрителей глубокое впечатление и послужило мощным стимулом для последующей разработки эротических сюжетов. Не только Еврипид использовал тот же мотив в двух драмах, одна из которых дошла до нас, но, согласно Павсанию (i, 22,1), именно предание о Федре и Ипполите позднее было известно повсюду «даже не грекам, если только они знали греческий язык». Еврипид особенно охотно обращался к эротическим темам и тем самым преобразовал героическую трагедию в род «мещанской драмы» с несчастливым концом; несмотря на то, что он достаточно часто вводил в свои пьесы персонажей героической эпохи, его герои — это его современники, а чувства и страсти, запечатленные поэтом, стали общим достоянием всего человечества и более не связаны с определенным историческим периодом.

С этого времени эротика воцарилась на греческой сцене, а Еврипид и позднейшие трагики никогда не уставали изображать всемогущество любви высшего из блаженств и сжигающей страсти — во все новых и новых вариациях, позволяя зрителям заглянуть во все глубины и бездны величайшей из загадок, называемой любовью. Еврипид был также первым, кто решился представить на сцене мотив инцеста в «Эоле» (фрагменты см. в собрании Nauck, TGF2, р. 365), темой которого была любовь Канаки и ее брата Макарея со всеми ее трагическими последствиями. Схожие мотивы гораздо чаще использовались позднейшими трагиками, и в связи с этим мы должны помнить, что на сцене были представлены не только любовь Библиды к ее брату Кавну, но также и любовь Мирры к своему отцу Киниру, а Гарпалики — к своему отцу Климену. Овидий, несомненно, ничуть не преувеличивает (Tristia, ii, 381-408), когда, перечислив множество эротических трагедий, заявляет, что недостаток времени не позволит ему назвать их все поименно и что перечисление одних только названий заняло бы всю его книгу.

В то время как еще Аристофан («Облака», 1372; «Лягушки», 1043 ел., 1081), главный представитель Древней Комедии, восставал против того, что благодаря Еврипиду на сцене воцарилось изображение любовных страстей, которые стали главной движущей силой и средоточием драмы (впрочем, комедии самого Аристофана, как мы уже видели, также изобиловали эротикой), — с приходом Новой Комедии положение изменилось и здесь. Точно так же, как в действительности женщины все более и более выходили из изоляции, обязательной для них в древности, так и в комедии любовь мужчины к женщине занимала все большее место. Постепенно любовные интриги и сентиментальная любовь превратились в главную тему комедий. Поэтому Плутарх (см. Stobaeus, Florilegium, 63, 64) совершенно прав, говоря, что «поэзия Менандра была связуема единственной нитью — любовью, которая, как общее животворящее дуновение, разлита по всем его комедиям». Однако и в это время чувственная сторона любви остается главной, ибо все девушки Новой Комедии, которых обхаживают страстно влюбленные юноши, являются гетерами. По-прежнему господствовало убеждение, что брак — это исполнение долга, а отношения с гетерой — дело любви.

Не нуждается в доказательствах тот факт, что древняя сцена обходилась несколькими актерами и что женские роли исполнялись мужчинами.

Наряду с фантастическими масками, буйными выдумками и шутками античная комедия характеризуется также тем, что актеры как служители оплодотворяющего божества носили фаллос, по большей части изготавливавшийся из кожи. После всего уже сказанного о культе фаллоса, этот обычай не кажется более странным; комедия выросла из песен, исполнявшихся во время фаллических шествий.

Если актер должен был играть обнаженного героя, то в этом случае надевался плотно прилегающий корсаж, как правило, с накладным животом и грудью, на которых были четко обозначены пупок и соски. С течением времени фаллос, по-видимому, использовался все реже; во всяком случае, нам известно немалое число рисунков на вазах, изображающих сценическое представление, на которых фаллос отсутствует. Очевидно, он был неотъемлемым атрибутом Древней Комедии, где в тех сценах, что комическим образом использовали мифологические мотивы, он подчеркивал гротескность и усугублял комизм ситуации. Хор сатировской драмы носил передник из козлиной шкуры, из-под которого спереди выглядывал фаллос, а сзади — хвостик сатира.

Современный человек, вероятно, задастся вопросом, посещалась ли комедия с ее ярко эротическими, зачастую весьма непристойными сценами также женщинами и детьми. Несомненно, это не было запрещено; возможно, зрительницами комедии чаще, чем почтенные жены граждан, были гетеры, однако присутствие на них мальчиков засвидетельствовано достаточно определенно. Всякий, кому это покажется странным или даже возмутительным, должен еще раз вспомнить, что древним было присуще вполне наивное отношение к сексуальному, что, видя в нем нечто само собой разумеющееся, они не окружали его покровом тайны, но воздавали е,му религиозное почитание как необходимой предпосылке всеобщего существования. Последние побеги этого религиозного чувства — пусть и искаженные до гротеска — еще различимы в комедии.

 

III. Сатировская драма. Пантомима. Балет

По-видимому, общеизвестно, что за исполнением серьезных трагедий следовала так называемая сатировская драма, которая, напоминая о веселости ранних праздников Диониса, удовлетворяла стремление публики к более грубой пище и посредством забав и шуток восстанавливала равновесие после душевных потрясений, вызванных трагическими судьбами. Такие сатировские драмы, из которых сохранилась лишь одна — «Киклоп» Еврипида, — пользовались большой популярностью вплоть до Александрийской эпохи, хотя о их сюжетах с определенностью может быть сказано очень немногое. Древнеаттическая комедия еще долго находила подражателей; ее жизнь поддерживалась «искусниками Диониса», которые, обосновавшись на острове Теос, повсеместно распространяли «Дионисийские обычаи» — при дворах царей, в военных гарнизонах, во всех городах и поселках.

Наряду с этим все большее значение приобретал фарс, и, если мы вправе а мы, пожалуй, вправе — верить Полибию (xxxii, 25; ср. Афиней, х, 440), вместе с этими бесчисленными актерами, певцами, танцорами и им подобными повсюду проникали «ионийская распущенность и безнравственность». В эпоху Римской империи по-прежнему исполнялись диалогические партии трагедий и комедий, пока их постепенно не вытеснила пантомима, воздействие которой полностью определялось чувственным очарованием. Посредством непрерывных упражнений и строгого, размеренного образа жизни актеры пантомимы достигали полного владения своим телом и благодаря гибкости членов исполняли каждое движение с совершенным изяществом. Конечно же, на этом поприще подвизались самые красивые и грациозные актеры. «В непристойных сценах, которые придавали пикантность этому виду драмы, обольстительная прелесть в соединении с роскошью и бесстыдством не знали никаких границ. Когда танцевал прекрасный юноша Бафилл, Леда — самая дерзкая из мимических актрис — при виде столь совершенного искусства утонченного обольщения чувствовала себя заурядным неотесанным новичком». (L. Friedlander, Roman Life and Manners, Engl. Transl., ii, 106).

Особенной любовью пользовались представления на мифологические сюжеты; подробное описание такого мифологического балета можно прочесть в «Метаморфозах» Апулея (х, 30-34). На сцене был возведен высокий деревянный макет горы Иды, усаженный кустами и живыми деревьями; с вершины его сбегали вниз ручьи; в зарослях бродили козы, которых пас Парис — прекрасный юноша во фригийском платье. Вот входит прекрасный, как на картине, отрок, который, если не считать короткого плаща на левом плече, полностью обнажен. Ниспадая на плечи, его голову венчают прекрасные волосы, из которых пробиваются два золотых крылышка, повязанные золотой лентой. Это Меркурий; танцуя, он скользит по сцене, вручает золотое яблоко Парису и жестами объявляет ему волю Юпитера, после чего изящно удаляется.

Затем появляется Юнона — прекрасная женщина с диадемой и скипетром; за ней быстро входит Минерва, на ней блистающий шлем, в руке щит, она потрясает копьем. За ней выступает третья. Невыразимая прелесть овевает все ее существо, и цвет любви разлит по ее лицу. Это Венера; безупречная красота ее тела не спрятана завистливо под одеждами, она ступает нагой, и только прозрачная шелковая пелена прикрывает ее наготу. «Дерзкий ветер то приподымал легкую пелену, так что виден был цветок юности, то его теплое дуновение плотно прижимало пелену к телу, и под прозрачным покровом ясно проступали все сладостные формы» [перевод М. А. Кузмина].

Каждая из трех дев, что изображают богинь, шествует со своей свитой. За Юноной следуют Кастор и Поллукс; под прелестные звуки флейт в покойном величии выступает Юнона, благородными жестами обещающая пастуху царскую власть над Азией, если награду за красоту он отдаст ей. Минерву в воинственном наряде сопровождают двое привычных ее спутников и оруженосцев Страх и Ужас, которые исполняют танец с обнаженными мечами.

Вокруг Венеры порхает толпа Купидонов. Сладко улыбаясь, во всем блеске своей красоты стоит она среди них, радуя взоры зрителей. Можно подумать, что эти кругленькие, молочно-белые, нежные мальчики — настоящие Купидоны; они несут перед богиней зажженные факелы, словно она отправляется на свадебный пир; богиню окружают прелестные Грации и прекрасные Хариты в своей головокружительной наготе. Они проказливо осыпают Венеру букетами и цветами и, воздав почести великой богине чувственности первинами весны, кружатся в искусном танце.

Вот флейты издали сладкие лидийские напевы, и каждое сердце наполняется радостью. Венера — она прелестней любой мелодии, — начинает двигаться. Медленно приподымает она ножку и изящно поводит телом и покачивает головой; каждая из чарующих поз гармонично вторит сладким звукам флейт. Оцепеневший Парис вручает ей яблоко как победную награду.

Юнона и Минерва удаляются со сцены недовольными и разгневанными, а Венера радуется победе, исполняя танец вместе со всею свитой. После этого с самой вершины Иды ударяет высокая струя вина, смешанного с шафраном, и наполняет весь театр сладким благоуханием. Затем гора опускается и исчезает.

О пантомиме и ее излюбленных танцах Лукиан написал весьма примечательное произведение, из которого явствует («О танце», 2 и 5; см. также Либаний, «О танце», 15), что из многочисленных мифологических сюжетов особой популярностью пользовались именно эротические. Конечно, уже и тогда давала знать о себе реакция в лице прячущихся под маской философии педантов, один из которых — некто Краток — произносит в диалоге Лукиана такие речи: «Неужели, Ликин, друг любезный, настоящий мужчина, к тому же не чуждый образования и к философии в известной мере причастный, способен оставить стремление к лучшему и свое общение с древними мудрецами и, наоборот, находить удовольствие, слушая игры на флейте и любуясь на изнеженного человека, который выставляет себя в тонких одеждах и тешится распутными песнями, изображая распутных бабенок, самых что ни на есть в древние времена блудливых — разных Федр, Парфеноп и Родоп, — сопровождая свои действия звучанием струн и напевами, отбивая ногою размер?» И ниже: «Только этого еще недоставало. Чтобы я с моей длинной бородой и седой головой уселся среди всех этих бабенок и обезумевших зрителей и стал вдобавок в ладоши бить и выкрикивать самые неподходящие похвалы какому-то негоднику, ломающемуся без всякой надобности» [перевод Н. Баранова].

Среди упомянутых в данном отрывке из Лукиана сюжетов встречаются также касающиеся инцеста, — например, любовный роман Демофонта (ошибочно названного у Лукиана Акамантом) и его сестры Филлиды, любовь Федры к ее пасынку Ипполиту или Сциллы к ее отцу Миносу. Конечно же, в Греции не было недостатка в гомосексуальных мотивах. Из сюжетов, связанных с мальчиками и ставившихся в виде балета, Лукиан называет предание об Аполлоне и Гиакинте. Перечисление сцен, разыгрывавшихся пантомимой, занимает у Лукиана несколько страниц; мы видим, что практически все эротические мотивы греческой мифологии (число которых поразительно велико) использовались пантомимой.

Под мифологической оболочкой в театре ставились также любовные сцены с животными. Известнейшая из таких пантомим — «Пасифая» (Лукиан, De saltat., 49; Светоний, «Нерон», 12; Марциал, «Книга зрелищ», 5; Barens, Poetae Latini Minores, v, p. 108). Как гласит предание, Посидон, гневаясь на то, что его обошли при жертвоприношении, внушил Пасифае — жене критского царя Миноса — необоримую страсть к быку редкой красоты. На помощь ей пришел знаменитый архитектор Дедал, создавший деревянную корову и прикрывший ее настоящей шкурой. Пасифая спряталась в пустом чреве коровы и таким образом сочеталась с быком, от которого родила Минотавра — знаменитое чудовище, полубыка, получеловека. (Овидий, Ars amatoria, ii, 24: Semibovemque virum semivirumque bovem.)

О том, что такие сцены не были чем-то неслыханным в греческих театрах эпохи империи, свидетельствует тот факт, что мифологический сюжет и аксессуары отбрасывались и на сцене совершались совокупления между человеком и животным in puns naturalibns. Сюжет лукиановского «Лукия, или осла», как известно, заключается в том, что посредством колдовства Лукий превращается в осла, который сохраняет, однако, разум и чувства человека. В конце приключений человека-осла изложена любовная история знатной дамы из Фессалоник. Лукиан повествует об этой истории довольно подробно; мы можем лишь вкратце изложить эпизод, который сам по себе вполне заслуживает того, чтобы его прочли, и должны отослать любопытного читателя к тексту оригинала. (Asinus, 50 ел.)

Эта знатная и весьма богатая дама прослышала об удивительных способностях осла, в котором, разумеется, никто не видит околдованного человека. Она является на него посмотреть и влюбляется в него. Женщина покупает его и отныне обращается с ним как с любовником. Однако утехи этой удивительной любовной пары не остаются незамеченными, и принимается решение выставить редкое дарование осла на всеобщее обозрение. Перед публикой будет представлено зрелище брачного соития осла с приговоренной к смерти преступницей.

«Наконец, когда настал день, в который господин мой должен был дать городу свой праздник, решили меня привести в театр. Я вошел таким образом: было устроено большое ложе, украшенное индийской черепахой и отделанное золотом; меня уложили на нем и рядом со мной приказали лечь женщине. Потом в таком положении нас поставили на какое-то приспособление и вкатили в театр, поместив на самую середину, а зрители громко закричали, и шум хлопков в ладоши дошел до меня. Перед нами расположили стол, уставленный всем, что бывает у людей на роскошных пирах. При нас состояли красивые рабы-виночерпии и подавали нам вино в золотых сосудах. Мой надзиратель, стоя сзади, приказывал мне обедать, но мне стыдно было лежать в театре и страшно, как бы не выскочил откуда-нибудь медведь или лев.

Между тем проходит кто-то мимо с цветами, и среди прочих цветов я вижу листья свежесорванных роз. Не медля долго, соскочив с ложа, я бросаюсь вперед. Все думают, что я встал, чтобы танцевать, но я перебегаю от одних цветов к другим и обрываю и поедаю розы. Они еще удивляются моему поведению, а уж с меня спала личина скотины и совсем пропала, и вот нет больше прежнего осла, а перед нами стоит голый Лукий, бывший внутри осла».

Не скоро удалось утихомирить обманутую публику. Лукий, радуясь тому, что он вновь стал человеком, считает долгом приличия нанести прощальный визит знатной даме, которая так любила его, когда он был ослом. Она любезно принимает Лукия и приглашает его остаться на ужин.

«Я решил, что с моей стороны самое лучшее пойти к женщине, которая была влюблена в меня, когда я был ослом, полагая, что теперь, став человеком, я ей покажусь еще красивее. Она приняла меня с радостью, очарованная, по-видимому, необычайностью приключения, и просила поужинать и провести ночь с ней. Я согласился, считая достойным порицания после того, как был любим в облике осла, отвергать ее и пренебречь любовницей теперь, когда я стал человеком.

Я поужинал с ней и сильно натерся миррой и увенчал себя милыми розами, спасшими меня и вернувшими к человеческому образу. Уже глубокой ночью, когда нужно было ложиться спать, я поднимаюсь изза стола, с гордостью раздеваюсь и стою нагой, надеясь быть еще более привлекательным по сравнению с ослом. Но, как только она увидела, что я во всех отношениях стал человеком, она с презрением плюнула на меня и сказала: «Прочь от меня и из дома моего! Убирайся спать подальше!» — «В чем я так провинился перед тобой?» — спросил я. «Клянусь Зевсом, — сказала она, — я любила не тебя, а осла твоего, и с ним, а не с тобой проводила ночи; я думала, что ты сумел спасти и сохранить единственно приятный для меня и великий признак осла. А ты пришел ко мне, превратясь из этого прекрасного и полезного существа в обезьяну!» И тотчас она позвала рабов и приказала им вытащить меня из дома на своих спинах. Так, изгнанный, обнаженный, украшенный цветами и надушенный, я лег спать перед домом ее, обняв голую землю. С рассветом я голым прибежал на корабль и рассказал брату мое смехотворное приключение. Потом, так как со стороны города подул попутный ветер, мы немедленно отплыли, и через несколько дней я прибыл в родной город. Здесь я принес жертвоприношение богам-спасителям и отдал в храм приношения за то, что спасся не «из-под собачьего хвоста», как говорится, а из шкуры осла, попав в нее из-за чрезмерного любопытства, и вернулся домой спустя долгое время и с таким трудом» [перевод Б. Казанского].

 

ГЛАВА V

Танец и игры в мяч. Трапезы и застолья. Обычаи гостеприимства

К ЧИСЛУ театральных представлений в широком смысле слова можно отнести также танцы. Античность не знала общественного танца в его современной форме, когда пары мужчин и женщин танцуют под звуки музыки ради собственного удовольствия. Танец эллинов представлял собой синтез ритма и мимического искусства; иными словами, он являлся телесным воплощением внутренней идеи и воздействовал посредством движения подобно тому, как поэзия — посредством слова. Поэтому греческий танец был настоящим искусством, ритмичным изображением внутренних процессов, в котором были задействованы все части тела, а не только руки и ноги. Поэтому радовавшиеся красоте греки получали особенное удовольствие от представлений танцевального искусства, в котором усердно упражнялась молодежь, чтобы оживить танцами праздники и зрелища, а также пирушки, застолья и другие частные торжества. Это справедливо и для древнейшего периода; находки на Крите и сегодня рассказывают нам о красоте танцовщиц доисторического Эгейского периода и о их весьма вольной манере одеваться, а Гомер («Одиссея», viii, 263 ел.; 370 ел.; см. трактаты Лукиана и Либания; см. также Афиней, xiv, 628) несколько раз упоминает ритмичные танцы, призванные развеселить и усладить зрителей.

Сколько-нибудь полная история греческого танцевального искусства сама по себе могла бы составить отдельную книгу. В согласии с предметом нашего очерка нам следует ограничиться лишь теми выродившимися разновидностями греческого танца, где сексуальный импульс проступает более или менее явственно.

Хотя мы и говорили о том, что греки не знали общественного танца в нашем смысле слова, следует добавить, что Платон («Законы», 771е), кажется, имеет в виду нечто, по меньшей мере напоминающее такой танец, когда говорит о желательности совместных танцев юношей и девушек на общественных праздниках, чтобы они могли тем самым познакомиться до вступления в брак. В том же месте он требует, чтобы оба пола имели больше возможностей видеть друг друга обнаженными, «насколько это позволяют соображения скромности»; однако весьма неясно, должны ли мы понимать под требованием Платона современные парные танцы, или же имелось в виду лишь то, что юноши должны исполнять свои танцы на глазах у девушек и viceversa. Однако даже если Платон говорил об общественных танцах, подобных модным танцам нашего времени, из указанного отрывка явствует, что они не были чем-то обычным, по крайней мере, в Аттике; мы также не располагаем источниками, которые свидетельствовали бы о том, что они были распространены позднее. Знаменитое описание танца на щите Ахилла в «Илиаде» (xviii, 593 ел.) ничуть не более соответствует современному светскому танцу; это скорее хоровод, который юноши и девушки исполняют не порознь, как обычно, но вместе:

Юноши тут и цветущие девы, желанные многим, Пляшут, в хор круговидный любезно сплетяся руками. Девы в одежды льняные и легкие, отроки в ризы Светло одеты, и их чистотой, как елеем, сияют; Тех — венки из цветов прелестные всех украшают; Сих — золотые ножи, на ремнях чрез плечо серебристых; Пляшут они, и ногами искусными то закружатся, Столь же легко, как в стану колесо под рукою испытной, Если скудельник его испытует, легко ли кружится; То разовьются и пляшут рядами, одни за другими. Купа селян окружает пленительный хор и сердечно Им восхищается; два среди круга их головоходы, Пение в лад начиная, чудесно вертятся в средине.

Вышесказанное относится и к тому, что сообщает Лукиан (De saltat., 10) о танце в Спарте: «И доныне можно видеть, что молодежь спартанская обучается пляске не меньше, чем искусству владеть оружием. В самом деле: закончив рукопашную, побив других и сами, в свой черед, побитые другими, юноши всякий раз завершают состязание пляской. Флейтист усаживается в середине и начинает наигрывать, отбивая размер ногою, а юноши, друг за другом, по порядку, показывают свое искусство, выступая под музыку и принимая всевозможные положения: то воинственные, то, спустя немного, просто плясовые, приятные Дионису и Афродите. Поэтому и песнь, которую юноши поют во время пляски, содержит призыв к Афродите и эротам принять участие в веселии и с ними вместе поплясать. А другая песня, — их поется две, — дает наставление, как надлежит плясать. В них говорится : «Дальше ногу отставляйте, юноши, и выступайте дружней!» Другими словами: «лучше пляшите!» Подобным же образом поступают и пляшущие так называемое «ожерелье» (homos).

«Ожерелье» — это совместная пляска юношей и девушек, чередующихся в хороводе, который, действительно, напоминает ожерелье; ведет хоровод юноша, выполняющий сильные плясовые движения, — позднее они пригодятся ему на войне; за ним следует девушка, поучающая женский пол вести хоровод благопристойно, и таким образом как бы сплетается цепь из скромности и доблести. Равным образом есть у них в танце и обнажение молодых тел» [перевод Н. Баранова].

Тот факт, что в Греции танцы мальчиков и юношей пользовались повсеместной популярностью, не нуждается в подробных доказательствах и ссылках на древних авторов. Из многочисленных свидетельств мы можем выбрать лишь некоторые.

Так, у Лукиана (De saltat. 16) мы читаем: «А на Делосе даже обычные жертвоприношения не обходились без пляски, но сопровождались ею и совершались под музыку. Собранные в хоровод отроки под звуки флейты и кифары мерно выступали по кругу, а самую пляску исполняли избранные из их числа лучшие плясуны. Поэтому и песни, написанные для этих хороводов, носили название «плясовых припевов» (hyporchemata), и вся лирическая поэзия полна ими» [перевод Н. Баранова].

Затем он перечисляет внушительное число танцев, не приводя, однако, более подробных сведений об их характере, так что они остаются лишь названиями, которыми мы не станем утомлять читателя. Хотя рассмотренные до сих пор танцы были не лишены эротического подтекста, все же древнейшее упоминание танца, в котором эротический элемент был несомненным, встречается впервые у Геродота (vi, 126 ел.). Могущественный правитель Сикиона Клисфен имел прелестную дочь по имени Агариста, свататься к которой съехались толпы самой выдающейся молодежи со всей Греции и Италии. В течение года женихи оставались при дворе Клисфена, который тщательно их проверял. Наконец наилучшими были сочтены шансы богатого и прекрасного афинянина Гиппоклида. Когда настал решающий день, Клисфен, принеся жертвы, устроил пышный пир, после которого женихи принялись показывать свои музыкальные и светские таланты. Крепко подвыпивший Гиппоклид очаровал всех изобилием и остроумием своих затей и шуток. Набравшись по этой причине дерзости, в сопровождении флейты он исполнил непристойный танец. Клисфен неприязненно взиравший на это, еще сдерживался. Но когда Гиппоклид взобрался на стол и исполнил на нем еще более лихие пляски, стоя в конце концов на голове и бесстыдно размахивая голыми ногами, предполагаемый тесть обратился к нему со словами негодования: «О, сын Тисандра, проплясал ты свою невесту», на что юноша ответил: «А Гиппоклиду до этого и дела нет», — и со смехом вышел из зала.

Хотя бесстыдство, описанное в этом отрывке, имело место, так сказать, в узком кругу, все же были достаточно известны и такие танцы, которые, с нашей точки зрения, непременно были бы названы непристойными и которые тем не менее исполнялись совершенно открыто. Такой же характер имели вышеназванные непристойные танцы на праздниках Артемиды, танец каллабида, наконец, знаменитая сикиннида45. Древние не вполне понимали значение этого слова, но нам, по крайней мере, известно, что обыкновенно этот танец в сатировской драме исполняли сатиры и что присущие ему гротескные жесты и вызывающее обнажение делали его, с нашей точки зрения, положительно непристойным, а нежные напевы флейт — еще более возбуждающим.

Столь же непристойным, или скорее эротичным, был кордак (Дион Кассий, Hv, 27; Алкифрон, ш, 18; Демосфен, ii, 18; Bekker, Anecdota, 101, 170, 267; Ath., xiv, 630e; Павсаний, vi, 22; Аристофан, «Облака», 532, 547; Лукиан, Bacch., 1; Теофраст, «Характеры», vi), который заключался главным образом в покачивании взад и вперед, подражающем поведению пьяного; к этому добавлялись гротескные и неприличные, выставляющие напоказ формы тела движения и как бы случайное обнажение, так что в конце концов словом «кордак» стали называть непристойные танцы вообще.

Подытоживая сказанное, мы вправе говорить о том, что кордак являлся воплощением того, что современная сексопатология называет «эксгибиционизмом», с той, однако, существенной разницей, что эллины наслаждались теми «показами», что предлагались им от случая к случаю, и мудро избегали общественного негодования, разрешая на время подобные сумасбродства.

С танцем как художественным представлением были тесно связаны игры в мяч. Их гармоничные движения, позволявшие в ясном свете созерцать красоту телесных форм, также могли бы быть названы танцем в античном значении этого слова. Гомер («Одиссея», viii, 370 сл.) описывает феаков, развлекающих такой игрой своего гостя Одиссея:

Но Алкиной повелел Галиоту вдвоем с Лаодамом Пляску начать: в ней не мог превосходством никто победить их. Мяч разноцветный, для них рукодельным Полибием сшитый, Взяв, Лаодам с молодым Галионтом на ровную площадь Вышли; закинувши голову, мяч к облакам темно-светлым Бросил один; а другой разбежался и, прянув высоко, Мяч на лету подхватил, до земли не коснувшись ногами. Легким бросаньем мяча в высоту отличась пред народом, Начали оба по гладкому лону земли плодоносной Быстро плясать; и затопали юноши в меру ногами, Стоя кругом, и от топота ног их вся площадь гремела.  

Афиней описывает различные виды игры в мяч и дает весьма ученые объяснения названий и происхождения этих игр, приводя следующие слова из комедии Дамоксена (Ath., i, 14d; Дамоксен, фрагм. 3, Kock, CAP, III, 353, из Ath., i, 15b): «Мальчик лет семнадцати играл в мяч. Он происходил с Коса, и остров этот, по-видимому, производит на свет богов. Когда, ловя или бросая мяч, он оглядывал зрителей, мы громко восклицали в знак одобрения: «Как прекрасен этот юноша! Как прелестны и стройны его члены в движении!», а когда он говорил, — «Что за красота, что за чудо!» Я никогда прежде не видел и не слышал столь обворожительной прелести! Со мною стряслось бы нечто худшее, задержись я еще ненадолго; но ах! мое сердце и так изнывает от любви».

Пиры и застолья наряду со всенародными праздниками предоставляли наиболее удобную возможность насладиться созерцанием танца, сопровождаемого проникновенными звуками музыки, особенно напевами чувственных флейт. Греческие застолья, или, как называли их сами эллины, симпосии, столь часто изображались в широко известных описаниях греческой жизни (Bekker, Charicles, 1840; Stoll, Bilder aus dem altgriechischen Leben, 18752), что подробный рассказ о них был бы излишним. Не в последнюю очередь следует указать на два античных произведения, которые нельзя не порекомендовать каждому, кто стремится познакомиться с духом античной Греции. Это сочинения Платона и Ксенофонта, дошедшие до нас под одним и тем же названием «Пир». Если прелестное повествование Ксенофонта своей свежестью и правдой жизни переносит нас в общество того времени, то интеллектуальная и в то же время удобопонятная философия Платона с ее беседами, источающими благоухание поэзии и посвященными сущности любви, всегда будет очаровывать читателя, если только он не полностью опутан мелочностью повседневности, наполняя его мучительно-сладкой тоской по золотому веку человечества — и заставляя, по слову Гете, «душой искать земли греков».

Можно бегло упомянуть тот факт, что вино в античной Греции было настолько дешево, что даже рабы и наемные рабочие сполна получали свою дневную меру, что вина выпивалось подчас чересчур много, что женский пол почитал вино особенно высоко, что во многих местах, таких, как Массалия и Милет, женщинам запрещали пить вино, веля довольствоваться водой.

Вино разносили по кругу, что и составляло симпосии в собственном смысле слова, начинавшийся лишь после того, как присутствующие наелись. Обыкновенно, бросая кости, сотрапезники избирали председателя, так называемого симпосиарха или басилея, распоряжениям которого они должны были подчиняться. Он определял, в каком соотношении надлежит смешивать вино с водой. Разумеется, такие распоряжения производились в соответствии с интеллектуальным уровнем участников застолья. Среди мужей пытливого ума было принято приправлять и облагораживать радости вина оживленной беседой, удивительные образцы которой приведены в вышеназванных произведениях Платона, Ксенофонта, Плутарха и прочих. Однако здесь оставалось много места также для забав и шуток, тем более что свое стимулирующее, а точнее сказать, освобождающее воздействие оказывал дар Вакха.

Не следует смотреть на подобные забавы сквозь критические очки. Плутарх и в самом деле приводит немало таких шуток, которые с полным правом можно назвать глупыми, однако они, несомненно, весьма веселили гостей в их радостном, приподнятом настроении, вызванном опьянением (Плутарх, Symposiaka, i, 4, 3). «[Симпосиарх , приказывал] петь косноязычным, или причесываться лысым, или плясать хромым. Так, на одном симпосии, чтобы уколоть академика Агаместора, у которого одна нога была сухая и увечная, предложили, назначив пеню за невыполнение, всем выпить кубок стоя на правой ноге; когда же очередь сделать назначенное дошла до него, Агаместор предложил всем выпить так, как он покажет; затем, взяв небольшой глиняный сосуд, он всунул в него свою увечную ногу и в этом положении осушил кубок. Все остальные, признав себя неспособными повторить это, должны были уплатить пеню» [перевод Я. М. Боровского].

Согласно Лукиану (Saturnalia, 4), излюбленным «наказанием» было протанцевать голым или трижды обойти комнату с флейтисткой на руках.

Во время симпосия гостям прислуживали обычно молодые рабы, особая ловкость которых проявлялась тогда, когда они подносили полные до краев кубки. В очаровательном четвертом «Разговоре богов» Лукиана, где описывается похищение троянского царевича Ганимеда и его назначение виночерпием и любимцем Зевса, особенно подчеркивается, что прежде всего мальчик должен научиться подносить кубок. Если верить Ксенофонту (Cyrop., i, 3, 8), лучше других умели исполнять эту обязанность персидские виночерпии, прелестно подносившие кубки тремя пальцами. В любом случае, как определенно замечает Поллукс (vi, 95; ср. Гелиодор «Эфиопика», vii, 27), этикет требовал, чтобы юноши-прислужники поддерживали кубки кончиками пальцев. Прислужники переходили от гостя к гостю, наполняя их кубки или подавая кувшины с вином, которое только что было смешано с водой. Каждый, кто знаком с греческим духом, мог бы предположить, что гости нежно и мягко трогали обходившего их виночерпия, пусть даже различные литературные источники и произведения пластического искусства и не подтверждают этого однозначно. Так, Лукиан («Пир, или Лапифы», 15, 26, 29, 39) говорит: «Между тем я заметил, что приставленный к Клеодему мальчик, красавец виночерпий, улыбается украдкой, — я считаю нужным упомянуть и о менее существенных подробностях пиршества, в особенности о вещах изысканных; и вот я стал внимательно приглядываться, чему же мальчик улыбается. Немного погодя мальчик подошел взять у Клеодема чашу, тот же при этом пожал ему пальчик и вместе с чашей вручил, по-моему, две драхмы. Мальчик на пожатие пальца снова ответил улыбкой, но не заметил, по-видимому, денег, так что не подхваченная им монета со звоном покатилась по полу, — и оба они заметно покраснели. Соседи недоумевали, что это за деньги, так как мальчик говорил, что не ронял их, а Клеодем, возле которого возник этот шум, не показывал вида, что это он обронил. Итак, перестали беспокоиться и не обратили на это внимания, тем более что никто ничего и не заметил, за исключением, по-моему, одного только Аристенета, который спустя некоторое время переменил прислужника, незаметно отослав первого и дав знак другому, более взрослому, здоровенному погонщику мулов или конюху, стать возле Клеодема. Это происшествие таким образом — худо ли, хорошо ли миновало, хотя могло повести к великому позору для Клеодема, если бы оно стало известно гостям и не было немедленно замято Аристенетом, который приписал все дело опьянению».

Во время пирушки хозяин получает письмо от философа Гетемокла, в котором наряду с прочим говорится следующее: «Это я привел немногие из многих аргументов, чтобы ты уразумел, каким пренебрег ты мужем, предпочтя угощать Дифила и даже собственного сына ему поручив. Не удивительно: учитель приятен юноше и сам от общения с ним получает удовольствие. Если бы мне не было стыдно говорить о подобных вещах, я бы еще кое-что мог присовокупить, в справедливости чего, если пожелаешь, ты сможешь убедиться, расспросив дядьку Зопира. Но не подобает смущать свадебного веселия и говорить худого о других людях, в особенности обвиняя их в столь постыдных деяниях. И хотя Дифил заслужил твго, сманив у меня уже двух учеников, — но я... яг во имя самой философии буду молчать». Лукиан продолжает: «Итак, когда раб наконец окончил чтение, взоры всего стола обратились на Зенона и Дифила. Испуганные, побледневшие, они смущенным видом своим подтверждали справедливость Гетемоклова обвинения. Сам Аристенет был встревожен и полон смятения, но тем не менее пригласил нас пить и пытался сделать вид, будто ничего не произошло: он улыбался и отослал раба, сказав, что примет все написанное во внимание. Немного погодя и Зенон незаметно встал из-за стола, так как дядька — очевидно, по приказанию отца — кивнул ему, чтобы он вышел» [перевод Б. Казанского].

Согласно Павсанию (i, 20, 1; ср. Ath., ii, 39a, x, 423b; Плутарх, De nob., 20), Пракситель изобразил сатира в виде юноши, подающего кубок.

Утверждение жившего в двенадцатом веке ученого архиепископа Евстафия, будто в роли виночерпиев выступали также девушки, является, несомненно, ошибочным, как ясно каждому, кто хоть немного проник в психологию греческого духа; к тому же я не могу указать ни одного греческого источника, свидетельствующего о таком обычае (Евстафий, Комм, к «Одиссее», i, 146, р. 1402, 41; его ошибка, возможно, восходит к таким текстам, как Ath., xiii, 576a). Вне всяких сомнений, приятное состояние опьянения иногда способствовало тому, что уступчивые гетеры, своей наготой приводившие пирующих в возбуждение, брали на себя розлив вина и другие обязанности такого рода; однако, в соответствии со всеми эстетическими воззрениями эллинов, должность виночерпия была привилегией молодых рабов. Как бы то ни было, Микали (L'ltalia avanti il dominio dei Romani, илл. 107) описывает рельеф, на котором изображена девушка, наполняющая кубки возлежащих на двух ложах гостей, в то время как три другие девушки играют на музыкальных инструментах. Однако это нельзя расценивать иначе, как исключение из общего правила.

Насколько высоко ценилась служба виночерпия, явствует из того факта, что во время всенародных празднеств эта должность поручалась мальчикам и юношам из лучших семей. Так, Афиней (х, 424е) говорит: «У древних было принято, чтобы вино разливал один из благороднейших юношей, как сын Менелая у Гомера; Еврипид в молодости также был виночерпием. Как бы то ни было, в своем сочинении о пьянстве Теофраст говорит: «Я слышал, что поэт Еврипид из Афин также был виночерпием у так называемых плясунов». Последние плясали в храме Аполлона Делосского, были благороднейшими из афинян и носили при этом одежды, изготовленные на острове Фера... И Сафо часто восхваляет своего брата Лариха, потому что он был виночерпием в митиленском пританее. Также и среди римлян на всенародных жертвоприношениях знатнейшие юноши должны были исполнять обязанности виночерпиев, во всех отношениях подражая эолийцам».

Едва ли требуется особо упоминать и то, что радости винной чаши приправлялись — в соответствии со вкусом и прихотью гостей — всевозможными представлениями танцоров, акробатов и певцов обоих полов: мы уже говорили о танцовщицах, которые плясали на пирах фессалийской знати. Уже у Гомера («Одиссея», i, 152) песня и танец нерасторжимо связаны с застольем; редко обнаружишь изображения пирушки, на которых отсутствовали бы флейтистка или кифаристка. Если серьезные мужи во время симпосиев имели намерение предаться важной беседе, они отправляли флейтисток домой, как поступает у Платона Эриксимах («Пир», 176; ср. «Протагор», 347), замечая, что флейтистка может сыграть, если желает, самой себе или женщинам в гинекее; в «Протагоре» Платон еще резче выступает против обычая приглашать флейтисток: «Они... неспособны по своей необразованности общаться за вином друг с другом своими силами, с помощью собственного голоса и своей собственной речи, и потому ценят флейтисток, дорого оплачивая заемный голос флейт, и общаются друг с другом с помощью их голоса. Но где за вином сойдутся люди достойные и образованные, там не увидишь ни флейтисток, ни танцовщиц, ни арфисток, — там общаются, довольствуясь самими собой, без этих пустяков и ребячеств, беседуя собственным голосом, по очереди говоря и слушая, и все это благопристойно, даже если и очень много пили они вина»[перевод Вл. С. Соловьева].

Однако подобное мнение было редкостью; общий вкус не желал отказываться от танцовщиц, которые после пира использовались, разумеется, в других целях; и действительно, согласно Афинею (xiii, 607d), их зачастую продавали с аукциона, а рисунки на вазах не оставляют никаких сомнений в сексуальных функциях танцовщиц и флейтисток. В одной из драм Херемона (фрагм. 14, Nauck2, p. 786; у Афинея, xiii, 608d) о таких услужливых девушках говорится: «Одна лежит здесь и, приспустив платье с плеч, показывает при свете луны нагую грудь; другая, танцуя, обнажает левое бедро — нагая, обращая глаза к небу, она напоминает живую картину; другая оголила свои пухлые ручки, обвив ими нежную шею подруги. Одна из них выставила обнаженное бедро в разрезе между складками платья, и красота ее сияющего тела превзошла всякие ожидания».

На расточительно роскошном свадебном пире македонянина Карана, подробно описанном у Афинея (iv, 128с ел.), наряду с флейтистками присутствовали также sambykistriai, или девушки, играющие на самбике (о самбике см. Афиней, xiv, 633 ел., Аристотель, «Политика», viii, 6, И) — треугольном струнном инструменте. В данном случае они прибыли с Родоса и выступали в прозрачных одеждах, так что многие гости думали, что они обнаженные. Позднее на празднике в роли плясунов выступили ithyphalli, которые также исполнили фаллические песни. После них жонглеры — как мужчины, так и женщины принялись плясать вокруг мечей, вбитых в землю, и извергать огонь. Затем появился хор из ста певцов, который пропел свадебную песнь, и снова выступили танцовщицы, облаченные в наряды нимф и нереид. В то время как гости налегали на вино и подкрадывались сумерки, открылась комната, убранная белой материей. В ней перед гостями предстали юноши и девушки, изображавшие наяд, Эрота, Артемиду, Пана, Гермеса и других мифологических персонажей. Они разливали свет серебряных ламп, а их более или менее обнаженные тела принимали самые прелестные позы (Bekker-Goll, Charicles, i, S. 152, в основном следуют Ксенофонту, Sympos., 2, 1 ел.). Игравшие на самбике девушки благодаря своей безотказной уступчивости пользовались огромной популярностью. У Плутарха они упоминаются в одном ряду с кинедами.

Из других текстов греческих авторов явствует, что большим успехом на подобных пирушках пользовались акробатические трюки, так описываемые Беккером: «Профессиональный танцор, за деньги показывавший свои умения, ввел прелестную девушку и прекрасного мальчика, который ростом походил на молодого мужчину; за ними следовала флейтистка. Мальчик взялся за кифару и в лад флейте ударил по струнам. Затем звуки кифары смолкли; девушка получила несколько обручей, которые она подбрасывала в воздух и ловила один за другим, танцуя под наигрыш флейты. Ей подбрасывали все новые и новые обручи, пока между ее руками и потолком не стала летать добрая дюжина, а зрители не начали громко выражать одобрение прелести и ловкости ее движений.

Затем внесли большой обруч, к краям которого были прикреплены отточенные ножи; его положили на пол и надежно закрепили. Девушка вновь пустилась в пляс; сделав сальто, она вскочила в середину обруча, а затем выпрыгнула обратно, и повторила этот номер несколько раз, так что зрители испугались, как бы столь прекрасная девушка не причинила себе вреда. Затем в дело вступил юноша, танцуя с искусством, еще более подчеркивавшим красоту и соразмерность его юного тела. Вся его фигура превратилась в зеркало выразительнейшего движения; никто не мог сказать, какие его члены — руки, пятки или стопы — более участвовали в произведении того впечатления, под которым находились зрители при виде прелести его телодвижений. Ему также было высказано шумное одобрение и некоторые из присутствующих были того мнения, что выступление юноши им приглянулось более, чем танец девушки».

Попойки и застолья в древности проводились в частных домах, так как рестораны и гостиницы были неизвестны. В Афинах позднейших эпох, несомненно, существовало множество мест, где люди собирались, чтобы сыграть в кости, выпить и поболтать, как говорится у Эсхина (Timarchus, 53): «Он проводил свои дни в игорном доме, где сражаются петухи и перепела и идет игра в кости»; однако места подобного рода не могут быть названы ресторанами в современном смысле слова.

В древности люди могли обходиться и без гостиниц, так как уже во времена, описанные Гомером, обычаи гостеприимства были развиты так широко, что, отправляясь в чужие земли, человек мог быть полностью уверен в том, что встретит там дружеский прием. Так же обстояло дело и в историческую эпоху. Хорошо известен рассказ Геродота (vi, 35) о том, что если Мильтиад, сидя перед своим домом, узнавал в прохожих по их одежде чужестранцев, то он поднимался и приглашал их под свой гостеприимный кров. Более того, нам известны законы, которые в память о Зевсе Ксении, покровителе прав гостеприимства, обеспечивали и делали обязательным дружественное обращение с чужеземцами и гостеприимность по отношению к ним (Закон Харонда у Стобея, Sermones, 44, 40). Даже среди негреческих народов мы находим высокое уважение к правам гостеприимства; так, закон луканов (Элиан, «Пестрые рассказы», iv, 1; ср. Геркалид Понтийский, Politika, 18; Платон, «Менексен», 91), народа, обитавшего в Нижней Италии, запрещал отказывать в приеме страннику, который просил о приюте после захода солнца, и определял суровое наказание для всех, кто его нарушал.

С развитием сообщения между городами частное гостеприимство перестало справляться с потоком путешественников; в силу этого начали появляться заведения, соответствующие нашим гостиницам. Начатки таких учреждений можно видеть в лесхе (lesche), упоминаемой уже у Гомера и Гесиода; это было общинное помещение, служившее ночным убежищем для безродных и нуждающихся. Здесь можно было также укрыться в непогоду или встретиться для праздной беседы; в ту эпоху тем же целям служила и кузница. И все же интересно отметить, что Гесиод предостерегает людей от посещения обоих названных мест как обителей праздности, где человек, «прячась от зимнего холода, греется в уюте и пускает свое время на ветер, тогда как дома лежит много несделанной работы». Да и позднее пребывание в лесхе, которых в каждом городе было несколько, по крайней мере, в Афинах и Беотии, не считалось почтенным времяпрепровождением, и уважаемые люди старались его избегать. Это не относится к знаменитой лесхе в Дельфах, которая бьша возведена на средства книдян и служила местопребыванием и пристанищем для бесчисленных посетителей, стекавшихся в Дельфы.

Согласно подробному описанию Павсания (х, 25, 1), ее продольные боковые стены были украшены большими, многофигурными картинами Полигнота, одна из которых изображала завоевание Трои и отплытие греков, а другая — посещение Одиссеем подземного мира.

С течением времени в каждом сколько-нибудь крупном поселении появилась гостиница (pandokeion); в самых посещаемых местах — таких, как Олимпия или Книд (Олимпия: схолии к Пиндару, Ofympia, xi, 55; Элиан, «Пестрые рассказы», iv, 9; Книд: Лукиан, Amores, 12), куда ежегодно стекались огромные толпы чужестранцев, чтобы увидеть знаменитый храм и Афродиту Праксителя и не в последнюю очередь ради того, чтобы насладиться здесь радостями любви, подобные пристанища содержались за общественный счет. Когда Фукидид (ш, 68) сообщает о том, что гостиница, построенная спартанцами в Платеях близ храма Геры, была около шестидесяти метров в длину и имела множество комнат для гостей, мы должны учитывать, что подобные постоялые дворы были в высшей степени примитивными. Так, постояльцы должны были являться сюда со своим постельным бельем, по каковой причине никто не путешествовал без сопровождения одного или нескольких рабов, которые несли багаж на себе (ср. Ксенофонт, Memorab., ш, 13, 6).

Разумеется, такие постоялые дворы весьма отличались друг от друга в зависимости от их класса. Иные из них — как это было всегда и везде являлись обычными воровскими притонами, где постоялец имел все основания опасаться за свою жизнь. Так, Цицерон (Divin., i, 27, 57; второй рассказ см. Invent, ii, 4, 14) рассказывает следующее: «Когда два товарища-аркадца, путешествовавших вместе, прибыли в Мегары, один из них сговорился о ночлеге с содержателем гостиницы, другой — остановился у своего гостеприимца. Они отужинали и отправились спать; тот, что остановился у друга, не успел уснуть, как ему привиделось, что товарищ молит его о помощи, ибо содержатель гостиницы собирается его убить. Проснувшись, он поначалу испугался; затем, успокоившись, он улегся опять, думая, что ему привиделся пустой сон. Когда же он снова заснул, ему вновь привиделся товарищ и умолял его, раз уж тот не помог ему, пока он был жив, хотя бы не оставить его смерть неотмщенной; он сказал, что хозяин убил его, спрятал в телеге и забросал навозом, и молил друга явиться к городским воротам поутру, покуда телега еще не выехала из города. Разбуженный этим сном, наутро он спросил у подъехавшего к воротам крестьянина, что у того в телеге. Крестьянин в страхе убежал; мертвеца достали из-под навоза, и хозяин, признавшись в содеянном, понес заслуженное наказание».

Цицерон рассказывает и другую историю, местом действия которой выступает греческая гостиница. Здесь из жадности хозяин убивает постояльца и, чтобы отвести подозрение от себя, утверждает, что окровавленный меч принадлежит другому путешественнику.

Мы могли бы предполагать, что гостиницы нередко изобиловали клопами, даже если бы отсутствовали ясные свидетельства на этот счет (как, например, у Аристофана, «Лягушки», 114, 549). Из того же источника мы узнаем, что хозяйками постоялых дворов были также женщины. Кроме того, поскольку в большинстве из них известное число услужливых девиц шли навстречу самым сокровенным желаниям гостей, нетрудно объяснить, почему Теофраст («Характеры», 6) упоминает постоялые дворы и публичные дома в одном ряду и почему репутация содержательниц гостиниц была не из лучших (например, Платон, «Законы», xi, 918).

Страбон (xii, 578) заявляет о том, что ему известно о случае, когда во время ночного землетрясения под развалинами постоялого двора, находившегося в некой фригийской деревне, бьши погребены множество женщин и их владелец; данное известие интересно тем, что не только сам хозяин держал при себе женщин, готовых пойти навстречу постояльцам, но вместе со своим живым товаром в гостиницах поселялись также ловкие и деловитые сводники, дабы обменивать женскую плоть на звонкую монету, сдавая девушек «напрокат» постояльцам. И наоборот: знатные и особенно богатые постояльцы привозили женщин с собой; если им не хотелось расставаться с привычным гаремом, поселившись в гостинице, они призывали его к себе. Согласно Плутарху («Деметрий», 26), именно так поступил Деметрий, на протяжении многих лет правивший Афинами, когда поселился в Парфеноне на Акрополе; популярная в те времена песенка упрекала его в том, что

Святой Акрополь наш в харчевню превратив, К Афине-деве в храм распутниц он привел.  

Чем интенсивнее становилось с течением времени пассажирское сообщение, тем больше появлялось постоялых дворов самого разного класса, так что, по словам Плутарха (De vitioso pudore, 8), путешественник имел возможность очень широкого выбора; в более позднюю эпоху мы слышим о весьма комфортабельных гостиницах, где, согласно Эпиктету (Dissert., ii, 23, 36; Strabo, 801a), многие предпочитали оставаться долее, чем это было безусловно необходимо. Это особенно относится к североафриканскому городу Канопу в дельте Нила; его обитатели пользовались широкой известностью за свою роскошь, выражавшуюся в многочисленных шумных торжествах. Страбон писал: «Но прежде всего удивительное зрелище представляет толпа людей, спускающихся вниз цо каналу из Александрии на всенародные празднества. Ибо каждый день и каждую ночь народ собирается толпами на лодках, играет на флейтах и предается необузданным пляскам с крайней распущенностью, как мужчины, так и женщины; в увеселении участвуют жители и самого Канопа, которые содержат расположенные на канале гостиницы, приспособленные для отдыха и увеселений подобного рода» [перевод Г. А. Стратановского].

 

ГЛАВА VI

Религия и эротика

Всякий, кто является решительным и предубежденным приверженцем иудео-христианского представления о том, что нравственный идеал человечества состоит в «умерщвлении плоти», что высочайшее воздаяние после земной смерти заключается в вечном блаженстве непреходящего общения с ангелами, которые представляются бесполыми, — всякий, кто мыслит подобным образом, едва ли способен легко воспринять идею о том, что эротика и религия хоть как-то связаны между собой. И все же такая связь существует, причем связь несомненно глубокая. Протестантская церковь с ее унылым, туманно-серым нордическим умонастроением в своих внешних формах действительно сумела разделить чувственность и религию. Однако тот факт, что большинство исповедующих протестантизм более не осознают эротического подтекста своей религиозности, отнюдь не означает, что в их подсознании совершенно отсутствуют эротические флюиды или что эти флюиды, пусть и не замечаемые невооруженным глазом, являются тем самым менее действенными. Но всякий, кто познакомился с католическими обычаями в католических странах, понимает, что многие, если не большинство, из этих обычаев основаны на присущем человеку естественном и потому здравом смысле, а стало быть, в значительной мере имеют эротические корни. Это, конечно же, не осознается большинством католиков, однако открывается взору опытного наблюдателя гораздо легче, чем в случае с протестантизмом. Можно без преувеличения утверждать, что религиозная потребность и исполнение религиозного желания в значительной мере являются замещением сексуальности, в некоторых случаях — вполне сознательным. Католическая церковь считается с этим фактом, что в немалой мере служит объяснением ее беспримерного успеха. Чего стоит одна только тайная исповедь!

Уже в различных сказаниях о начале мира мы встречаемся с эротическими представлениями. По мнению Гесиода («Теогония», 116 ел.), земля не сотворена единым Богом, но после возникновения Хаоса — бесконечного, пустого, зияющего пространства — на свет появились широкогрудая земля и Эрос, «сладкоистомный — у всех он богов и людей земнородных //Душу в груди покоряет и всех рассужденья лишает» [перевод В. В. Вересаева]. И Любовь тот божественный природный закон становления, что отделяет мужское от женского, — устремляется, сочетая браком, соединить их вновь, чтобы благодаря этому браку на свет появлялись все новые поколения.  

Греки называли небо Ураном (Ouranos), понимая под этим именем оплодотворяющую силу неба, которая пронизывает землю теплом и влагой; благодаря ей земля выводит на свет все живое. В «Данаидах» Эсхила (frag. 44, Nauck; ар. Ath., xiii, 600b) мы читаем: «Священное Небо стремится обнять Землю, которую охватывает любовь и желание соединиться с Небом; низвергающийся с Неба дождь оплодотворяет Землю, которая приносит пищу стадам и плоды Деметры смертным».

Плодом любовных объятий Урана и Геи стали Титаны, имя которых получило эротическое истолкование и которые олицетворяют разнообразные небесные, земные и морские явления. Затем на свет рождаются Киклопы (не путать с киклопами, упоминаемыми у Гомера), олицетворяющие мощь природы, и Гекатонхейры — сторукие гиганты. Киклопы и Гекатонхейры становятся со временем чересчур могучими для своего отца, и здесь греческое воображение изобретает воистину грандиозный миф. Отец ввергает чудовищ обратно в лоно Земли. Но она призывает своих сыновей Титанов и требует отомстить отцу за поруганную материнскую честь. Так пылкая любовь превращается во взывающую к отмщению ненависть. Однако сыновья не отваживаются поднять руку на отца, и только коварный Крон заявляет о своей решимости. Мать передает ему огромный, остро отточенный серп. Крон прячется в засаде и, когда Уран опускается на Гею для ночных объятий, выскакивает из укрытия, чтобы отсечь его могучий детородный орган и отбросить его прочь. Из сочащихся капель крови Земля порождает Эриний, Гигантов и мелийских нимф, духов возмездия, насилия и кровавых деяний. Отсеченный член падает в море, и из его белой пены рождается прелестная богиня любви — Афродита.

Хотя такие религиозные реформаторы, как Ксенофан (см. Секст Эмпирик, Adv. mathem., i, 289; ix, 193; Климент Александрийский, «Строматы», v, 601) и Пифагор, не уставали указывать на то, что греческим представлениям о мире богов присущи сильные черты антропоморфизма, эти выступления, как представляется, не имели большого успеха. Народ уже свыкся с грубым чувственным пониманием своих богов и представлял их такими, какими их описывали поэты и изображали художники.

Сущность греческих богов состояла не в моральной, но эстетической идее, доведенной до своего логического конца; присущее им блаженство было не чем иным, как возможностью, не омрачаемой ни болезнями, ни старостью, ни смертью, сполна наслаждаться утонченной чувственностью, красотой, прелестью и весельем. Слова Шиллера «Только красота была тогда священна» являются в действительности ключом к пониманию греческой мифологии и в то же время всей греческой жизни.

Следует твердо придерживаться этого взгляда на сущность божественного, чтобы беспристрастно созерцать бесчисленные эротические приключения греческих богов; не следует, далее, забывать о том, что греческая земля была разделена на множество небольших областей, каждая из которых имела свои местные предания. Разумеется, исходя из задач нашей книги, мы не будем даже пытаться упомянуть все эти предания; мы соберем воедино важнейшие эротические мотивы греческой мифологии, не стремясь при этом к достижению полноты.

Начнем с Зевса, верховного бога света, отца богов и смертных. В основе сказаний о многочисленных браках и похождениях этого бога лежит представление об оплодотворяющей влаге неба, что с течением времени, конечно же, забылось. Кроме того, из вполне понятного тщеславия многие знатные семейства возводили свое происхождение к Зевсу. В конце концов от всего этого осталось только эротическое ядро, и таким образом Зевс предстает женихом и благодетелем просто неисчислимого множества смертных и бессмертных женщин и девушек, а это, в свою очередь, не только служит неисчерпаемым кладезем сюжетов для бесчисленных поэтов и художников, но и лежит в основе постоянно тлеющей ревности его жены и сестры Геры, тем более что именно Зевс, похитив прекрасного троянского царевича Ганимеда, утвердил любовь к юношам в заоблачных высях Олимпа. Мы уже говорили о ревности Геры, и если взглянуть на бесчисленные романы Зевса с точки зрения морали, т.е. как на прелюбодеяние, ее будет трудно за это упрекнуть. Однако всеми доступными ей средствами поэзия неустанно славила брак Зевса и Геры. В религиозных культах это бракосочетание торжественно праздновалось весной как «священный брак», благословенная свадьба двух небесных сил, которым земля обязана своим плодородием. Воспоминание о первой брачной ночи в благословенных пределах Океана, где, согласно Еврипиду («Ипполит», 743 ел.), течет амвросия и Земля посадила древо жизни, ветви которого отягощены золотыми яблоками Гесперид, мы находим в поразительном рассказе из «Илиады» (xiv, 152 ел.) о том, как Гера, украсив свое тело всеми прелестями юности и красоты, приблизилась к своему супругу. Афродита дала ей чудесный пояс — «очарование любви и страсти, покоряющее сердца всех бессмертных богов и всех смертных». Прекрасная лилейнорукая богиня предстает перед мужем, взирающим с вершины горы на схватку троян и ахейцев; ослепленный прелестями ее тела, Зевс забывает обо всем вокруг и, горя от любви, заключает жену в объятья.

В память о «священном браке» жители многих греческих областей справляли весенние праздники с цветами и венками; во время торжеств по улицам проносили изображение Геры, облаченной в свадебный наряд, для нее готовилось брачное ложе, украшенное цветами, или, коротко говоря, производились все приготовления, свойственные человеческой свадьбе, ибо этот небесный брак рассматривался обычно как образец и начало брака вообще.

Но даже это божественное бракосочетание не обходилось без волнения и бури, что, с космологической точки зрения, является лишь логическим следствием значения обоих божеств как сил природы. Поскольку именно в Греции такие атмосферные явления, как дождь, шторм и буря, вспыхивают с особенной яростью и внезапностью, то представление о супружеской ссоре между двумя небесными силами здесь, можно сказать, напрашивается само собой. С присущими им наивностью и наглядностью, греческие поэты очеловечили и эти явления. Так, уже у Гомера, в конце первой песни «Илиады» (i, 565 ел.), мы находим сцену грозной ссоры, которой Зевс кладет конец словами:

«...Ты же безмолвно сиди и глаголам моим повинуйся! Или тебе не помогут ни все божества на Олимпе, Если, восстав, наложу на тебя необорные руки». Рек; устрашилась его волоокая Гера богиня И безмолвно сидела, свое победившая сердце.

Из других сцен супружеских раздоров Зевса и Геры, описываемых Гомером («Илиада», xv, 18 ел.), упомянем ту, в которой Зевс подвешивает жену в небе, так что она свободно парит в мировом пространстве с двумя тяжелыми наковальнями на ногах. Космологическое объяснение этой удивительной сцены дал уже Проб (Eel., 6, 31), в наковальнях видевший землю и море, а во всей картине — изображение веровного бога, который поддерживает воздух и все сущее в равновесии.

Так как Гера остается верна своему мужу, она ждет того же и от всех состоящих в браке людей и становится богиней — покровительницей брака.

Как огонь сходит на землю с неба, так и Гефест — бог огня — мыслится сыном Зевса и Геры. Его хромота, в которой люди, как им казалось, узнавали «колеблющееся, мерцающее пламя», объясняется у Гомера тем, что, когда однажды Гефест встал в одной из ссор на сторону матери, Зевс схватил его за ноги и сбросил с Олимпа. Поэтому ноги Гефеста так и остались слабыми; чтобы было на кого опереться, он сотворил двух золотых дев («Илиада», xviii, 410), «подобных живым юным девам», которые были, однако, одушевлены. На его шее вздуваются жилы, а грудь его — обнаженная грудь кузнеца — покрыта густыми волосами.

В Лемносском сказании его женой является Афродита, но по другому сказанию она замужем за Аресом, а потому легко возникло предание, которое обстоятельно и с пикантными подробностями декламирует перед феаками сказитель Демодок («Одиссея, viii, 266); это предание во все новых обработках является сюжетом, чрезвычайно популярным в литературе и искусстве античности и нового времени. Всевидящий бог солнца Гелиос открывает Гефесту, что в отсутствие своего закоптелого супруга Афродита предается радостям любви со статным красавцем Аресом. Разгневанный Гефест спешит в свою кузницу и выковывает сеть со столь тонкими нитями, что их не способны разглядеть ни бессмертное, ни смертное око. Эту сеть он тайком раскладывает на супружеском ложе, а затем притворно расстается с женой. Любовники попадают в расставленные для них силки. Блаженствуя на вершине любви, они внезапно чувствуют себя оплетенными хитроумными оковами, так что не могут даже пошевельнуться (Овидий, «Искусство любви», 583). В этом прискорбном положении их застает Гефест, который спешно призывает в свидетели этой низкой измены всех небесных богов и требует от отца возвратить ему свадебные подарки, которые были отданы за «его бесстыжую дочь».

Эта не лишенная юмора и пикантности история часто разрабатывалась в древней и новой литературе и послужила сюжетом для многих художников. Овидий был совершенно прав, когда говорил, что на целом Олимпе нет рассказа более известного, чем этот (Овидий, Amores, 9, 40: notior in caelo fabula nulla fuif). Сам Овидий с явным удовольствием описал это неприятное приключение Афродиты и Ареса в своем «Искусстве любви» (Н, 561 ел.), не преминув внести в этот эпизод некоторые комические черты: так, Афродита вместе с любовником потешается над руками и ногами своего мужа кузнеца и подражает его хромающей походке.

Уже говорилось, что культ богини-девы Афины Паллады также был не лишен эротической подоплеки. Первоначально весьма глубокое предание о том, что Афина родилась из головы Зевса, которую Гефест рассек топором, приобрело некоторые черты комизма. Это предание, которое с благоговейной серьезностью излагается такими древними поэтами, как Гесиод («Теогония», 886 ел.) и Пиндар (Olympia, vii, 34 ел.; см. также «Гомеровские гимны», 28), и встречается на бесчисленных образцах вазописи, послужило в позднейшую эпоху поводом для смеха и веселья. Так, Лукиан в восьмом «Диалоге богов» остроумно пародирует этот миф следующим образом:

«ГЕФЕСТ: Что мне прикажешь делать, Зевс? Я пришел по твоему приказанию, захватив с собою топор, хорошо наточенный, — если понадобится, он камень разрубит одним ударом. ЗЕВС: Прекрасно, Гефест: ударь меня по голове и разруби ее пополам. ГЕФЕСТ: Ты, кажется, хочешь убедиться, в своем ли я уме? Прикажи мне сделать что-нибудь другое, если тебе нужно. ЗЕВС: Мне нужно именно это — чтобы ты разрубил мне череп. Если ты не послушаешься, тебе придется, уже не в первый раз, почувствовать мой гнев. Нужно бить изо всех сил, немедля! У меня невыносимые родовые муки в мозгу. ГЕФЕСТ: Смотри, Зевс, не вышло бы несчастия: мой топор остер — без крови дело не обойдется, — и он не будет такой хорошей повивальной бабкой, как Илифия. ЗЕВС: Ударяй смело, Гефест, я знаю, что мне нужно. ГЕФЕСТ: Что ж, ударю, не моя воля; что мне делать, когда ты приказываешь? Что это такое? Дева в полном вооружении! Тяжелая штука сидела у тебя в голове, Зевс, не удивительно, что ты был в дурном расположении духа: носить под черепом такую большую дочь, да еще в полном вооружении, это не шутка! Что же, у тебя военный лагерь вместо головы? А она уже скачет и пляшет военный танец, потрясает щитом, поднимает копье и вся сияет божественным вдохновением. Но главное, она настоящая красавица и в несколько мгновений сделалась уже взрослой. Только глаза у нее какие-то серовато-голубые, — но это хорошо идет к шлему. Зевс, в награду за мою помощь при родах, позволь мне на ней жениться. ЗЕВС: Это невозможно, Гефест: она пожелает вечно оставаться девой. А что касается меня, то я ничего против этого не имею. ГЕФЕСТ: Только это мне и нужно; я сам позабочусь об остальном и постараюсь с ней справиться. ЗЕВС: Если тебе это кажется легким, делай как знаешь, только уверяю тебя, что ты желаешь неисполнимого». 

Рассказывают, что Зевс оказался прав: у Аполлодора (ш, 188) мы читаем: «Афина пришла к Гефесту, желая изготовить себе оружие. Гефест, отвергнутый Афродитой, проникся страстью к Афине и стал ее преследовать, та же стала убегать от него. Когда Гефест с большим трудом (ведь он был хромым) догнал ее, то попытался с ней сойтись. Афина, будучи целомудренной девой, не допустила его до себя, и тот пролил семя на ногу богини. С отвращением Афина шерстью вытерла это семя и бросила на землю. После того как она убежала, из этого брошенного в землю семени родился Эрихтоний. Афина тайно от всех богов воспитала его, желая сделать бессмертным» [перевод В. Г. Боруховича].

С рождением Феба Аполлона — бога солнца и света — связан рассказ о яростной ревности Геры, которая гонит Лето (Латону), носящую дитя Зевса, по всей земле, пока той не удается найти скромного убежища на Делосе, в те времена — носимом по морю маленьком острове. Бог света, спаситель мира рождается в самой скромной обстановке, когда за матерью его по пятам гонится ненависть. Невольно напрашиваются параллели с рождением Христа. Но огромное различие между двумя воззрениями — иудео-христианским и античным — сразу же бросается в глаза. У Луки говорится: «Она родила сына-первенца, спеленала его и положила в ясли для скота, потому что в гостинице места им не нашлось» [перевод В. Н. Кузнецовой]; эта картина очень трогательна, проста и глубока, она подвигла искусство на создание множества удивительных творений. Но греческая поэзия справляет настоящую оргию красоты, описывая рождение своего бога света («Гомеровские гимны», iii, 89 сл.; Феогнид, 5 сл.):

Феб-господин! В тот час, как над озером, круглым, как чаша, Пальмы трепещущий ствол в муках руками обвив, Сына родила Латона, прекраснее всех из бессмертных, С края до края тогда Делоса берег святой Благоуханьем объялся. Земля засмеялась сырая, Возликовала морей седоголовая хлябь.

Так явился на свет греческий спаситель, чтобы бороться с силами тьмы, которые мыслились в виде страшных драконов, и чтобы затем исполнить свою особую миссию — благословить людей светом, солнцем и радостью жизни. Когда неотесанный гигант Титий заключил его мать Лето в свои похотливые объятья (Гомер, «Одиссея», xi, 576), Аполлон уложил чудовище меткими стрелами и сослал его на вечные муки в подземный мир, чтобы тот служил символом беззаконного вожделения.

Бог света и радости, он избирает своим прелестным любимцем и товарищем по играм Гиакинта. Но все, что прекрасно, цветет лишь мгновенье; несчастный случай или, по другой версии, ревность бога ветра Зефира, влюбившегося в прекрасного юношу, направляет пущенный диск в голову Гиакинта, и он погибает во цвете нежной юношеской красоты; из его крови земля производит на свет цветок, названный его именем, — исполненный глубокого смысла, рано вошедший в народную песню символ мимолетного периода юношеского цветения и сладостной весны, цветы которой скоро увядают под палящим кругом солнца (его символизирует диск) и под огненной летней звездой Пса. В память о прекрасном любимце Аполлона, умершем так рано, в июле справлялся праздник Гиакинтии (см. с. 81).

К числу самых очаровательных мифологических сказаний об Аполлоне относятся те, что повествуют о его пастушеской жизни. Уже Гомер («Илиада», xxi, 448; ii, 766) знает о том, что он пас быков Лаомедонта в лесистых теснинах горного хребта Иды и исполнял такую же службу для своего друга Адмета в Фессалии (Еврипид, «Алкестида», 569 ел.). Гоня стада перед собой, Аполлон играл и пел столь восхитительно, что дикие звери покидали свои логова в горах, чтобы его послушать; как говорится в прекрасной песни хора у Еврипида, пятнистая олениха — любимое животное Аполлона — плясала под его музыку. Но он всегда остается богом сияющей красоты и неотразимой привлекательности, наслаждается ли он в одиночестве звуками пастушеской свирели, охотится ли с нимфами или нежно играет с прекрасными мальчиками. Самой известной из возлюбленных Аполлона является прекрасная, но чопорная Дафна; она отказывается пожертвовать своей девственностью и, дабы ускользнуть от преследующего ее бога, превращается, попросив об этом богов, в лавр, который с тех пор посвящен Аполлону. Отдельные местные сказания перечисляют внушительное число любимцев и любимиц Феба; исполненные негодования, которое нередко доводит их едва ли не до фальсификации, отличающиеся полным непониманием, Отцы Церкви (Климент Александрийский, Protr., p. 27, Potter; Арнобий, iv, 26; Юлий Фирмик, De erroribus, 16) вносят их имена в свои списки, сводя местные предания со всей Греции в единый однообразный рассказ, тем самым стремясь показать, что Аполлону действительно следует приписать бесчисленные любовные связи. Данный вопрос, который касается любовных похождений также и других богов, должен быть решен здесь раз и навсегда.

Менее известна, но просветлена золотом истинной поэзии Пиндара (Olympia, vi, 36) любовь Аполлона к Эвадне, приемной дочери аркадского царя Эпита. Когда она не могла долее скрывать свою беременность, ее отец отправляется в Дельфы, чтобы вопросить оракула. Тем временем дочь царя, по древнему обычаю отправившуюся за водой, одолевают родовые муки; в лесу она тайно рождает ребенка — мальчика, которого она вынуждена оставить здесь же. Но к нему приползают две змеи и кормят его медом. Отец возвращается из Дельф с ответом, что новорожденный — сын Аполлона и ему определено судьбой стать родоначальником бессмертного рода провидцев. Царь ищет младенца повсюду, но никто не знает, где он. Наконец Эвадна приносит сына из леса, где он лежал, укрытый фиалками, и называет его Иамом, или «сыном фиалок» (от ion фиалка).

Сказание далее гласит, что Аполлон силой добился любви Кирены, дочери фессалийского царя Гипсея. Пиндар удивительным образом преобразил на свой лад и это предание; его возвышенному пониманию божественного противоречил рассказ о том, что Аполлон добился любви Кирены с помощью силы, и потому поэт описывает, как в сердце бога борются страсть и душевное благородство, и переносит этот конфликт в его беседу с Хироном, мудрым кентавром и воспитателем героев. Как говорит Хайнеманн, Аполлон и Хирон, юношеский порыв и дух мудрости, суть две души в груди одного бога. Этим объясняется и задорный, даже насмешливый тон кентавра: он дает совет, зная, что бог уже все решил (Pythia, ix, 18 сл.):

Это он [Гипсей] вскормил Кирену, чьи локти сильны, И не любила она ни возвратный бег челнока по станку, Ни радость пиров средь верных друзей, Нет: меч и дрот Медный обрушивала она на лесных зверей, Мирный покой добывая для отчих стад, И мало взыскивал с ее век перед зарей Сладкий наложник — сон. В безоружном одноборстве с тяжелым львом Застиг ее Дальний стреловержец с широким колчаном, Аполлон; И так он выкликнул Хирона из покоев его: «Выйдя из святых пещер, сын Филиры, Подивись на женскую мощь и дух, Как юная бьется, не дрогнув лбом, Сердцем осиливая усталь, В душе не обуреваемая страхом! Кто родил ее? Отсевком какого сева Она держит убежища тенистых гор? Силу она вкушает безмерную! Праведно ли поднять на нее громкую мою руку, Праведно ли с ее ложа сорвать медовый цветок?» И ярый кентавр, Усмехнувшись из-под добрых бровей, Отозвался таким ему советом: «Умному Зову Тайные вверены ключи Святых ласк. И богам и людям Стыдно у всех на виду Мять первины сладкого ложа, Оттого-то тебя, кто не властен лгать, Медвяный пыл Понуждает к притворному слову. Откуда ее род, Спрашиваешь ты, владыка? Спрашиваешь ты, кто знаешь Предел всех путей и цель всех вещей, И сколько вешних листков брызжет из-под земли, И сколько песчинок клубят моря и реки меж вихрей и волн, И все, чему быть, и откуда быть? Но уж если тягаться мне с мудрым, То слово мое — вот: Ты пришел сюда быть ей мужем, Ты умчишь ее за море в избранный Зевсов сад, Ты поставишь ее владычицею города, Где надравнинный холм принял люд с островов, И державная Ливия, край широких лугов, По-доброму примет в золотом дому твою славную нимфу...»

Еще более часты в греческой литературе рассказы о любви Аполлона к мальчикам. Рудольф Бейер в своей работе (Fabulae Graecae quatenus quave aetate puerorum amore commutatae sunt: Diss. Inaug., Weida, 1910), посвященной гомосексуальным сюжетам у греков, насчитывает у Аполлона не менее девятнадцати любимцев, причем в своем списке он опускает Илея, один раз упомянутого Гесиодом (фрагм. 137, Kinkel). О Гиакинте мы уже говорили; здесь можно было бы добавить, что изобразительное искусство также с особым пристрастием ухватилось за сюжет любви к Гиакишу Аполлона и Зефира, о чем свидетельствует несколько дошедших до нас рисунков на вазах. Большой популярностью любовь Аполлона и Гиакинта пользовалась также среди поэтов, особенно в Александрийский период.

Для всякого, кто хоть в самой скромной мере проник в сущность греческого гомосексуализма, нетрудно понять, что Аполлон, любитель мужественной юности, почитался также и как ее идеал и покровитель. Поэтому в греческом гимнасии его изображение всегда находилось рядом с изображениями Гермеса и Геракла.

Пластическое искусство изображало Аполлона в образе яркого, прекрасного юноши, повторяя этот мотив в бесчисленных вариациях, которых дошло до нас такое количество, что нет нужды говорить о них здесь. Однако я бы хотел вкратце рассмотреть одно из самых прелестных его изображений, так как, на мой взгляд, оно до сих пор не получило верного толкования.

Мы читаем у Плиния (Nat. hist., xxxiv. 70) в списке бронзовых работ Праксителя: «Он также создал отрока Аполлона, который затаился с дротиком в руке, подстерегая ползущую по ветке ящерицу; его называют Сауроктон (убивающий ящерицу)». Сохранилось несколько статуй, изображающих обнаженного, изящного, по-девичьи стройного юношу, который, опираясь левой рукой о ствол дерева, занес десницу над бегущей по дереву ящерицей; лучшими из копий являются Ватиканская и Луврская. Далее, известно, что ящерица как существо, любимое солнцем, была по душе и Аполлону, и что с этим изящным маленьким созданием был связан особый вид прорицания (Павсаний, vi, 2, 4; Цицерон, «О дивинации», i, 20, 39, Galeotae). Так почему же бог желает ее убить? Непредвзятое рассмотрение объясняет данный сюжет тем, что Аполлон бог солнца и света — своими теплыми лучами, которые символизирует дротик, выманивает ящерицу из норы, чтобы насладиться ее проворными и грациозными движениями.

Но я думаю, что у данного сюжета есть и эротический подтекст. Греческое слово, обозначающее ящерицу, может обозначать также и мужской половой орган, особенно половой орган мальчика или юноши. Мы располагаем эпиграммой Марциала, которая гласит: «Коварный мальчик, пощади ползущую к тебе ящерку; она жаждет умереть в твоих руках». Это наводит на мысль о том, что изображения поражающего ящерицу Аполлона символизируют бога, который является другом мальчиков и не желает погубить маленькое существо, но скорее выманивает его поиграть с собой, пока ящерица не умрет от желания и любви под его ласковым пальцем.

Мы уже говорили о том, что культ Артемиды был не лишен эротической подоплеки. Греки представляли себе эту богиню в образе высокой девы, отличавшейся строгой красотой и отменной статью; из окружающих ее нимф она всегда самая высокая и прекрасная. В большинстве случаев ее представляли себе охотящейся или находящейся в стремительном движении, легко одетой, с высоко подобранным платьем, иногда — верхом или в колеснице, запряженной оленями. Во многих областях Греции девушки, выходя замуж, посвящали ей свой девичий хитон или пояс, из-за чего ее прозывали «распускающей пояс»; именно ей замужние женщины посвящали после родов свою одежду и пояс. Поскольку сама Артемида — это богиня строгой воздержности, постольку все целомудренные юноши и девушки являются ее особыми любимцами, что, в частности, иллюстрируется рассказом о прекрасном Ипполите, излагавшимся выше; мы также упоминали ранее Артемиду Ортию и бичевание мальчиков на ее алтаре.

Широко известно сказание о прекрасном охотнике Актеоне, который имел сомнительное счастье подглядеть купающуюся среди своих нимф Артемиду, был затем превращен разгневанной богиней в оленя и разорван на части собственными собаками. Менее известно, что по той же причине она превратила в женщину Спирета (Антонин Либерал, 17).

Культ знаменитой Артемиды Эфесской пронизан азиатскими представлениями. Здесь она мыслится не девой, но кормилицей и всепитающей матерью, о чем свидетельствует множество грудей на ее культовом изображении; среди многочисленных ее жрецов было немало храмовых рабов (hierodouli) и евнухов. Согласно азиатскому преданию, служение Артемиде Эфесской было введено амазонками, которлх греки представляли себе воинственными женщинами чужеземного племени, сражавшимися с самыми знаменитыми героями античности; так, Пентесилея, царица амазонок, обитавших у Фермодонта (северное побережье Малой Азии), пришла на помощь троянцам и, совершив бранные подвиги, была повержена Ахиллом. Победоносный поход в землю амазонок совершил Геракл.

Уже Гомер называл амазонок «мужеравными», но только в более позднее время легенда превратила их государство в совершенную гинекократию (gynaikokratia — правление женщин). Их превосходство над мужчинами основывалось на разгроме последних в военном походе, обусловленном, по мнению одних, климатическими, по мнению других, — астрономическими обстоятельствами. Родившихся мальчиков калечили или ослепляли, или — в лучшем случае — совершенно не заботились об их телесном развитии. Только девочек посредством гимнастических упражнений готовили к охоте или войне. Каллимах описывает воинственные танцы амазонок.

Исходя из их имени (альфа привативум + μαζός, грудь), в позднейшую эпоху заключали, что девушкам-амазонкам вырезали или выжигали одну или обе груди, чтобы им не приходилось испытывать неудобств при натягивании лука или метании копья. Данная этимология представляется неправдоподобной, однако удовлетворительного объяснения этого имени мы не знаем до сих пор. Они одевались на мужской манер в короткий хитон, который часто оставлял обнаженной правую грудь. Именно в таком виде предпочитало изображать их пластическое искусство, однако — из эстетических соображений — увечье одной из грудей здесь не заметно. Они сражались тяжелым оружием героев, но особенно любили лук и стрелы и устрашающие одно— или двулезвейные топоры; будучи блестящими наездницами, при случае они сражались и с боевых колесниц. Если в амазонках следует видеть тип, обозначаемый латинским словом virago (муже-женщина), то в наших источниках мы не найдем ничего, что предполагало бы гомосексуальную направленность полового влечения. И все же следует заметить, что они считались нерасположенными к любви и что позднейшие поэты предпочитали говорить об их целомудрии. (Об амазонках см. «Илиада», ш, 189; Стефан Византийский, s.v., Αμαζόνες; Каллимах, «Гимн к Артемиде», 237 ел.; Ptol., Astr. Jud., i, 2, p. 18.) Амазонки являются излюбленным сюжетом пластического искусства древних, лишенным, однако, ярко выраженного сексуального подтекста.

Наконец, как богиня женской плодовитости Артемида почиталась в Персии и других частях Азии, где она носила имя Анаитида, посредством храмовой проституции многочисленных гиеродулов.

Образ бога войны Ареса, как известно любому читателю, в частности, из «Илиады», оставляет мало места для нежных эмоций любви и чувственности; однако история о его беззаконной связи с Афродитой (с. 127) показывает, что эротические сказания оплетали своими нитями и Ареса. Этот сюжет не чужд и изобразительному искусству; так называемый Арес Людовизи в Риме — это бог, отложивший оружие в сторону и удобно расположившийся отдохнуть, в то время как Эрос забавляется с его боевым снаряжением. Однако особенно популярны были групповые изображения Ареса и Афродиты, многие из которых дошли до нас в мраморе, на геммах и помпейских рисунках. Последние отличаются особенно ярко выраженным чувственным характером: как правило, Арес сладострастно ласкает грудь любимой и стягивает одежду, скрывающую ее прелести.

Если на этих картинах Афродита — не более чем женщина, дарящая любовью и просящая о любви, то в данном случае мы имеем дело с последней ступенью ее первоначальных, гораздо более широких функций. Прежде всего Афродита олицетворяет любовь неба к матери-земле и радость созерцания растущего космоса, затем — созидательный инстинкт жизни как таковой, особенно в зачатии, инстинкт, который естественной религией переносится с человека и животных также и на богов. Культ Афродиты — первоначально восточного характера — сочетает в причудливой смеси Прекрасное и Уродливое, Возвышенное и Низменное, Нравственное и (с нашей точки зрения) Безнравственное.

Культ Афродиты предположительно попал в Грецию через посредничество финикийцев, происходивших из великой семитской семьи народностей, распространившейся от Малой Азии до Вавилона и Аравии; поэтому два главных эмпория финикийской торговли — острова Кифсра и Кипр — рассматривались как древнейшие центры ее культа и даже как место ее рождения.

О рождении богини от брошенного в море детородного члена Урана мы уже говорили выше (с. 124). В гомеровском гимне к Афродите («Гомеровские гимны», 6; Гесиод, «Теогония», 194 ел.) мы читаем:

В удел ей достались твердыни В море лежащего Кипра. Туда по волнам многозвучным В пене воздушной пригнало ее дуновенье Зефира Влажною силой своей. И Оры в златых диадемах, Радостно встретив богиню, нетленной одели одеждой: Голову вечную ей увенчали сработанным тонко, Чудно прекрасным венцом золотым. После того, как на гело ее украшенья надели, К вечным богам повели... Эрос сопутствовал деве, и следовал Гимер прекрасный. С самого было начала дано ей в удел и владенье Между земными людьми и богами бессмертными вот что: Девичий шепот любовный, улыбки, и смех, и обманы, Сладкая нега любви и пьянящая радость объятий.

Греческие поэзия и пластическое искусство никогда не уставали во все новых вариациях изображать миф о рождении Афродиты и ее принятии в сонм богов, украшая его всеми оттенками чувственной радости. Более того, все художественное творчество греков есть не что иное, как один-единственный гимн всемогуществу Афродиты и Эроса; попытка собрать воедино относящиеся сюда отрывки пусть даже с приблизительной полнотой вылилась бы в написание весьма внушительного тома.

Начиная с Платона («Пир», 180d), философская мысль различала Афродиту Уранию, или богиню чистой и супружеской любви, и Афродиту Пандемос, богиню свободной любви и ее продажных радостей. Данное разделение едва ли стало достоянием народного сознания; по крайней мере из Лукиана (Dialogi meretr., 7, 1; ср. Ath., xiii, 572d ел.) явствует, что гетеры приносили жертвы как Урании, так и Пандемос.

Власть Афродиты простирается на весь мир. Она является небесной Афродитой в узком смысле слова, т.е. богиней атмосферы и всех небесных явлений. Но она владычествует также и на море, волны которого она усмиряет во время бури, ниспосылая счастливое плавание и радостное возвращение.

Эти две стороны ее божественной природы мы не будем рассматривать подробней, отсылая читателя к справочникам по мифологии. Однако мы, несомненно, обязаны сказать об Афродите, дарующей радости любви богам и людям. Любовь и красота для греков неразделимы; и поэтому Афродита является богиней весны, цветов и цветения, особенно мирта и роз, которые пышно распускаются благодаря ей и которыми она увенчивается и украшается. Ранней весной в ней самой пробуждается любовь; вся в цветах, идет она по лесам навстречу любимому; где бы она ни появилась, дикие горные звери ластятся к ней и отдаются, по слову гомеровского гимна (iv, '69 ел.), сладостному влечению. Большинство праздников в честь Афродиты, справлявшихся ночью, устраивалось весной в цветущих садах и беседках, с танцами, музыкой и раскрепощенными, радостями любви — «сладким даром златовенчанной Афродиты».

Особенно пышными были подобные праздники любви на Кипре удивительнейшем острове, источающем благоухание цветов, которые цветут на нем в величайшем изобилии: миртов, роз, анемонов, гранатов, обязанных своим ростом Афродите.

Праздник был посвящен ее рождению из моря; на побережье Пафоса, где она впервые ступила на благословенный остров, для встречи Афродиты собирался народ, чтобы в праздничном ликовании проводить богиню в ее священные сады. Женщины и девушки омывали статую богини в священном море, наряжали ее, а затем, готовясь к грядущим оргиям любви, сами омывались в реке под сенью миртовых зарослей. (Об этом празднике в Пафосе на Кипре см. Ath., ш, 84с; Страбон, xiv, 683; Овидий, «Метаморфозы», х, 270 и «Фасты», iv, 133; Эсхин, «Десятое письмо»).

Такие праздники Венеры справлялись по всей благосклонной к чувственности Греции. Особенно пышным был праздник в Книде на побережье Малой Азии, где Афродита имела прославленное святилище, так описываемое Лукианом (Amores, 12): «Тотчас от самого святилища нам навстречу повеяли дуновения Афродиты: ведь внутренний двор не был устлан гладкими каменными плитами, уложенными на бесплодную почву, но, как и должно быть в храме Афродиты, был весь возделан и плодоносил. Все вокруг осеняли плодовые деревья, образовавшие свод простертыми высоко в воздухе густыми кронами. Сверх всего, пышно разросся там, у своей повелительницы, обильно усыпанный плодами мирт, принесший щедрый урожай; и все остальные деревья цвели здесь во всей красоте, какая дана каждому в удел. Дряхлость старческого возраста не иссушила их, и даже в самую пору зрелости они расцветали молодыми побегами. Вперемежку с ними стояли те деревья, которые плодов не приносят, но которым красота заменяет плод: кипарисы и платаны, до неба высотою, и с ними лавр Дафна, перебежчица в стан Афродиты, прежде убегавшая от радостей этой богини. Жадный любовник-плющ подкрадывался к каждому дереву и обнимал его. Густые виноградные лозы были увешаны частыми плодами: ведь приятнее Афродита, соединенная с Дионисом, и сладостны оба в смеси; а если они разлучены, то меньше доставляют наслаждения. Под самыми тенистыми кущами деревьев стояли веселые ложа для тех, кто желал там устроить пир. Люди образованные редко приходили туда, но простой народ из города, собираясь там, справлял праздники и подлинно занимался делом Афродиты» [перевод С. Ошерова].

Однако горькая истина, которую «Песнь о Нибелунгах» выражает в одном из прекраснейших своих стихов «wie Hebe mit leide ze jungest lonen kann», не пощадила и Афродиту. За краткими весенними радостями приходит иссушающий жар лета, опаляющий все цветы и растения и лишающий поля их убора. Греческая фантазия изобрела несколько символизирующих этот переход преданий, которые незначительно отличаются друг от друга в зависимости от места действия, однако в сущности имеют один и тот же смысл. Одаренный всеми прелестями прекрасный юноша любим Афродитой, но его безвременная смерть становится причиной невыразимой скорби разлученной с ним богини. Таков бесконечно трогательный образ Адониса (с. 83).

Афродита более всего известна как богиня женской красоты и любви. Поэзия и пластическое искусство с наслаждением одаряют богиню все новыми прелестями. Она — златовенчанная, сладкосмеющаяся; украшенная восхитительной диадемой, она носит обольстительный пояс, в котором заключены все очарования любви: преданность, влечение и ошеломляющая страсть. Об этом знаменитом поясе знает уже Гомер; пояс этот, добавляет поэт, сведет с ума даже мудреца. Особенно прекрасны ее большие, влажно-мерцающие глаза, ее изящные шея и грудь, ее сладкие уста, сравниваемые поэтами с розовым бутоном; в общем, все мыслимые прелести объединены греками в богине любви. Эти прелести оттеняются и усиливаются роскошными одеждами и ослепительными нарядами; и поэты в упоении любовно описывают все это великолепие.

Даже та часть тела богини, название которой в хорошем обществе нашего времени является непроизносимым, наделена поразительным очарованием факт, который благодаря отсутствию у греков дурацкого ханжества отнюдь не кажется удивительным. Только в Греции могла явиться мысль строить храмы и устанавливать статуи богини, чтобы воздать хвалу этой почти неназываемой части тела; от одного края своей страны до другого греки поклонялись своей «Афродите Каллипиге», богине «с прекрасными ягодицами».

Каждый посетитель знаменитого Национального музея в Неаполе, входящий в комнатку под названием «Венери» в восточном крыле первого этажа, увидит в центре комнаты изысканно обнаженную статую Венеры на вращающемся пьедестале. Она кокетливо приподняла край платья и бросает взор через плечо на свои прелести, которые она как бы ласкает взглядом, исполненным одновременно нежности и гордости. Это положение символизирует кульминационный пункт утонченной эротики, которая, однако, не вызывает ни раздражения, ни возмущения. Все дело здесь в той удивительной пластике, с которой запечатлены эти столь прекрасные, с эстетической точки зрения, формы тела, и в наивной, можно даже сказать, невинной радости, с которой богиня созерцает свои прелести.

Творение самой пылкой, обнаженной чувственности, совершенно не производя неприятного впечатления, воздействует как совершенная красота, ибо с непревзойденной пластической формой оно соединяет наивную радость обладания такой красотой.

Эстетическое наслаждение, очарованность каллипигией не оставили столь глубокого следа в сознании ни одного другого народа и не нашли такого отражения в любом другом искусстве и литературе. У Афинея (xii, 544с) мы читаем о двух прекрасных дочерях некоего крестьянина, избранных двумя братьями в невесты из-за красоты своих ягодиц и с тех пор прозванными у сограждан Kallipygoi. Как говорит в своих ямбах Керкид из Мегалополя, две Kallipygoi имелись также и в Сиракузах; получив благодаря замужеству значительные средства, они возвели храм Афродиты и назвали богиню Kallipygos, о чем свидетельствуют также ямбы Архелая.

Богиня красоты является в то же время и богиней любви. Она — владычица душ, она подчиняет себе все стихии, она способна сочетать враждебные друг другу начала. Но она не только делает любовь стоящей того, чтобы к ней стремиться, и вводит ее среди богов и людей: она сама благословляет своими милостями многих смертных и бессмертных. Она одаряет своих любимцев всем мыслимым счастьем, наделяет их красотой и молодостью, властью и богатством, радостью и очарованием. Так, известный уже Гомеру («Илиада», xi, 20) как первый царь Кипра Кинир в юности, согласно Пиндару (Pythia, ii, 15), был любимцем Аполлона. Он также был первым жрецом Афродиты на Кипре и цивилизовал остров, научив людей стричь овец и готовить шерсть, извлекать из недр земли металлы и производить из них искусные изделия. Ослепительно прекрасный, он сочетает в себе роскошную изнеженность восточного князя любви с мужественностью могучего правителя и культурного героя.

Восточное влияние дает о себе знать и во внешности другого любимца Афродиты — Париса, достаточно хорошо известного из сказания о Троянской войне. Парис — тоже обворожительно прекрасный юноша, наделенный всяческими прелестями, блестяще играющий на музыкальных инструментах, изящный танцор. Но он не бранелюбив и изнежен — вполне восточный тип мужчины, так что, по выражению Вергилия («Энеида», iv, 215), в его свиту входят «полумужи», или евнухи.

Афродита наделила его страшной властью над женщинами, так что ему не составило труда, гостя у царя Менелая в Спарте, пленить его жену Елену, которая последовала за прекрасным чужеземцем в Трою и тем самым вызвала несчастья многослезной Троянской войны. Пообещав троянскому царевичу прекраснейшую из жен, Афродита сумела одержать победу на суде Париса (с. 107); в то же время достойным внимания является тот прискорбный и символический факт, что женщине совершенно все равно, будет ли она причиной горя и несчастий, — лишь бы достичь целей своего мелочного тщеславия. Поэты и художники античности с особым пристрастием любили изображать, как под действием и с помощью Афродиты Парис овладел сердцем Елены. Возможно, ни одному из поэтов древности не удалось обрисовать демоническую, лишающую разума сторону характера Париса в более ярких красках, чем великому учителю любви Овидию («Героиды», 15, 16), самому изящному из римских поэтов.

Любовь Афродиты к Анхизу, с большими поэтическими красотами и чувственным жаром описываемая в гомеровском гимне к Афродите, также принадлежит к троянскому кругу сказаний. Плодом этого любовного союза является 'Эней, который в течение всей своей жизни, исполненной счастья и несчастья, пользуется постоянным покровительством Афродиты, пока после падения родного города, долгих странствий и приключений он не становится родоначальником семейства Юлиев на земле Италии.

Когда Афродита овладевает человеческим сердцем и зажигает в нем любовь, тогда у человека нет ни свободы выбора, ни сил сопротивляться, а богиня превращается в демона, покоряющего женщин, так что они, сознавая пагубность своих действий, не могут ей противостоять и отдаются сладкой, опьяняющей страсти. Так, уже в «Илиаде» Елена предстает жертвой Афродиты; так же и Медея, безумно любя Ясона, забыв о долге перед родителями, братьями и сестрами, родиной и отеческим кровом, следует за милым чужеземцем в Грецию; отвергнутая им, она становится жутким демоном ненависти и мести, принося в жертву двух любимых сыновей. Демонические чары Афродиты обречены были испытать на себе три критянки: Ариадна, Пасифая и Федра, судьба которых с неумолимой жестокостью показывает, сколь далеко может зайти неистовая любовь и до какого отчаяния может она довести: Ариадна — это прототип покинутой любовницы, Пасифая — жертва противоестественного вожделения, Федра типичный образец превращения отвергнутой любви в губительную ненависть. Эти и множество других женщин были обречены на то, чтобы узнать от Афродиты любовь и страсть, сходную с той, что позднее описывает Еврипид в обширном отрывке из неизвестной трагедии, где помимо прочего он говорит, что любовь — это смерть и необоримая сила, яростное безумие и пламенное желание, горечь и пытка, величайшая сила природы, но также и мать всего прекрасного. Даже и после смерти те, что охвачены такой демонической любовью, не находят успокоения, ибо, согласно Вергилию («Энеида», vi, 444 ел.), несчастные любовники беспокойно скитаются по одиноким тропам в миртовой роще в отведенной для них части подземного мира.

Такая сила присуща характеру Афродиты не только по природе, но проистекает также из чар любви, изобретательницей которой считали эту богиню греки. Как говорит Пиндар (Pythia, iv, 214 ел.), Афродита принесла Ясону вертишейку,

Чтобы мудрый Эсонов сын Научился молитвенным заклятьям, Чтобы отнялась у Медеи дочерняя любовь, Чтобы под бичом Эова По желанной Элладе охватил ее жар.

У Феокрита (И, 17 ел.) покинутая девушка также использует заклинания, чтобы приворожить неверного возлюбленного. Вертишейка называлась по-гречески iunx (iMx torquilld), и беспрестанная игра красок на ее мерцающей шейке символизировала беспокойство и волнения любовной страсти. Для придания заклинанию действенности птица была «распростерта на колесе о четырех спицах», т.е. крыльями и лапками прикреплялась к колесу о четырех спицах, после чего колесу придавалось стремительное вращение.

Афродита, разумеется, не только пробуждает любовное чувство, но и ведет к его осуществлению. Греки отнюдь не стыдились «сладостных даров Афродиты», как выражались их поэты, и поэтому вполне понятно, что чувственные радости любви нашли свое выражение в их воззрениях на природу богини и в ее культе. Как только мы осознаем, что сексуальная распущенность есть установленная божеством обязанность, такое установление, как религиозная проституция обычай, на первый взгляд, трудно объяснимый, — становится понятным. Здесь о нем достаточно только упомянуть, так как подробнее он будет рассмотрен в главе, посвященной продажной любви в Греции. То же относится к Афродите как к богине гетер; о том же, что она могла выступать в роли покровительницы брака, мы говорили выше (с. 135). В согласии с часто упоминавшимся естественным представлением о половой сфере вполне логично, что Афродита Гетера (богиня — покровительница гетер) со временем превратилась в Афродиту Порнею (буквально, Афродиту Проститутку), а это попросту означает, что под ее покровительством находились все разновидности полового наслаждения или, как сказали бы мы, все мыслимые формы разврата. Этот факт может быть осознан на примере Спарты, где для Афродиты было изобретено известное число прозвищ, которые, на наш взгляд, следует признать в высшей степени неприличными. Так, мы слышим об Афродите Перибасо, или «прогуливающейся по улице», и об Афродите Трималитис, или «пронзенной насквозь». (Об именах Афродиты см. Клим. Алекс., Protrept., p. 33P; и Гесихий, s.v.)

С течением времени доступ в Грецию получил и культ так называемой Сирийской Афродиты, так что в эпоху эллинизма она почиталась в нескольких греческих областях (Тацит, «Анналы», ш, 63; СЮ, № 3137, 3156, 3157; Диодор Сицилийский, v, 77; Павсаний, iv, 31, 2; vii, 26, 7). Это та же богиня, которая, согласно Тациту, почиталась в Смирне под именем Афродиты Стратоникиды, названной так, чтобы почтить память Стратоники, жены сирийского царя Антиоха Сотера (280-261 гг. до н.э.). Лукиан написал чрезвычайно интересный очерк, затрагивающий историю цивилизации, где показано, что в культе этой богини заметную роль играли почитание фаллоса и евнухи, однако этот очерк слишком пространен, чтобы приводить его здесь.

Как в почитании Сирийской богини выдающееся значение имел фаллос, так и в культе Афродиты в целом важную роль играло все, что напоминало бы о половой жизни и наводило на мысль о чувственности или щедрой плодовитости. В первую очередь это, конечно же, сами половые органы, изображения или имитации которых использовались в служении Афродите самыми различными способами; многими предпринималась попытка связать гомеровский эпитет Афродиты philommeides (любящая смех) с ее'любовью к medea (половые органы). Согласно Клименту Александрийскому, в Пафосе при посвящении в таинства Афродиты инициируемым вручали соль и фаллос. Эпитет Венеры «Фисика» (под этим именем она особо почиталась в Помпеях) самым простым образом может быть объяснен из слова physis, «половые органы».

Афродите были посвящены мирт и яблоко; любовники дарили или бросали яблоки возлюбленным в знак своей привязанности, как говорит в одной из эпиграмм Платон:

Я тебе яблоко бросил. Подняв его, если готова Ты полюбить меня, в дар девственность мне принеси. Если же нет, то все же возьми себе яблоко это, Только подумай над ним, как наша юность кратка.

Катулл (Ιχν, 19) набрасывает очаровательную картинку, изображая девушку, которой возлюбленный послал яблоко. Полуобрадованная, полунапуганная, она прячет яблоко на груди; когда внезапно заходит мать, она вскакивает, позабыв о яблоке, которое скатывается на пол и выдает ее, и прелестный багрянец стыда окрашивает щеки девушки, смущенной тем, что ее тайна раскрыта. Таким образом, символическое эротическое значение яблоко имеет не только в библейском сказании об искушении Евы. У греков оно восходит к преданию об АконТии (Овидий, «Тероиды», 20, 21), который был безответно влюблен в Кидиппу. Чтобы завоевать ее, он написал на яблоке «Клянусь Афродитой, я выйду за Аконтия» и подбросил его Кидиппе в храме Артемиды. Та прочла эти слова вслух, но затем отбросила яблоко прочь. Позднее она захворала, и, узнав от оракула, что причиной болезни является гнев оскорбленной богини, она покорилась желаниям Аконтия. Можно также упомянуть прекрасную, но чопорную Аталанту (Аполлодор, ш, 106; Овидий, «Метаморфозы», х, 560 ел.), которая соглашалась выйти замуж лишь за того, кто опередит ее в беге. Любивший ее Миланион рассыпал на бегу золотые яблоки, и так как Аталанта, подбирая их, напрасно теряла время, ей пришлось покориться влюбленному. Миланион получил эти яблоки в дар от Афродиты.

Из-за ее любвеобильности Афродите были посвящены такие представители животного мира, как козел, баран, заяц, голубь и воробей. Поэтому баран часто появляется на монетах Кипра; Афродита Эпитрагия, восседающая на козле, была известна не только в Афинах. Афродиту верхом на козле можно было видеть и в Элиде — то была статуя знаменитого Скопаса (Павсаний, vi, 25, 2). При многих храмах богини, особенно на Кипре и Сицилии, содержались большие стаи голубей — восточный обычай, отголосок которого мы видим и сегодня на площади Святого Марка в Венеции, куда культ голубя пришел из Константинополя. Обыкновение молодых супружеских пар кормить голубей Святого Марка является последним, пусть и весьма поблекшим, побегом некогда столь процветавшего культа Иштар, о чем еще и сегодня свидетельствуют данные языка, ибо заимствованное слово peristera, которым греки называли голубя, означает «птица Иштар». У Апулея (Metam., vi, 6) в величавую колесницу Венеры впряжены четыре голубки, богиню сопровождают воробьи и другие птицы. Сафо (фрагм. 1, 10) описывает колесницу богини, которую влекут воробьи, ибо благодаря своей чувственной любвеобильной природе воробей принадлежит к свите Афродиты.

Эротические воззрения повлияли также на образ любезника Гермеса. Так, об итифаллическом Гермесе мы уже имели повод говорить выше (с. 90 ел.); его изображения нередко находят вместе с изображениями Афродиты, несколько примеров чему приводит Павсаний (ii, 19, 6; vi, 26, 5; viii, 31, 6; ср. Плутарх, Pracepta conjugalia, ad init). Богу стад и пастухов присуща некая изначальная наивность, в его постоянном общении с нимфами лесов и гор нередко приобретающая черты вульгарности. Еще будучи младенцем, в колыбели, он повел себя неучтиво в знаменитом споре со своим братом Аполлоном, который так замечательно описан в гомеровском гимне к Гермесу (iv, 295 ел.; ср. Дион Хризостом, vi, 104):

В руки попав Дальновержца, в уме своем принял решенье Аргоубийца могучий и выпустил знаменье воздух, Наглого вестника брюха, глашатая с запахом гнусным.

Мы уже говорили о значении Гермесовых столбов, а также о Гермесе как об управителе и покровителе гимнасиев и палестр и той мужественной молодежи, что в них собиралась. В этом качестве он вдохновлял художников на все новые творения; они изображали его зрелым, могучим юношей, край его хламиды был обыкновенно отогнут, так что прелесть юношеских форм открывалась зрителю самым очаровательным образом. Однако излюбленным сюжетом пластического искусства являются также любовные игры Гермеса с нимфами; возможно, знаменитая группа на Вилле Фарнезе в Риме — прекраснейший и самый характерный ансамбль этого рода: Гермес с нежностью во взоре склоняется над почти полностью обнаженной нимфой, одной рукой лаская ее грудь, а другой совлекая скудные одежды с ее лона.

Вечно влюблена богиня Эос (Аврора) — богиня зари, которую Гомер называет розовоперстой из-за нередко наблюдаемого на юге явления, когда солнце, перед тем как взойти, веером расстилает на небе розовый образ своих лучей, напоминающий распростертые пальцы.

Согласно Аполлодору (i, 27), причиной вечной влюбленности Эос была Афродита, узнавшая о том, Что та вступила в связь с Аресом. Она любит все, что прекрасно, особенно мужественных юношей, и похищает все, что воспламенило ей сердце, символизируя тем самым, что краткое росистое утро побуждает без промедления срывать свои наслаждения. Так она похищает Клита, Ориона, Тифона (Тиртей, фрагм. 122, 5; «Гомеровские гимны», v, 218 ел.; Гораций, «Оды», ii, 16, 30). Последний из них был так прекрасен, что его красота вошла в пословицу, и он-то был, по-видимому, ей милее всех; для него она выпросила у Зевса бессмертие и вечную жизнь. Но, увы, царственная Эос позабыла попросить о наделении юноши вечной молодостью; и когда в ее чертоге у отдаленнейших потоков Океана к Тифону пришли седина и дряхлость, богине он наскучил. Легенда, тон которой едва ли не современен, является символом вечно обновляющегося юного дня и утра, которые — свежие и прекрасные поначалу — как бы засыхают и старятся под прибавляющимся жаром. Этот символ повторяется и в образе солнца; Мемнон («Одиссея», xi, 522), согласно Гомеру, — прекраснейший из всех, кто бился под Троей, — погибает от руки Ахилла, любимого друга которого — Антилоха — он убил. Посему и ныне столпы Мемнона, установленные близ египетских Фив в память о герое, издают протяжный печальный стон, когда его нежная мать Аврора восходит на небо и первыми лучами позлащает изображение сына.

Едва ли нужно особо подчеркивать, что Селена (Луна), «сияющее око ночи», также была влюбчивой натурой. Некогда она покоилась в объятьях Зевса, которому родила прекрасную Пандию. В Аркадии ее любовником считали Пана, который, согласно Вергилию («Георгики», ш, 391), завоевал ее любовь, подарив богине стадо белых ягнят. Но самой знаменитой является ее любовь к Эндимиону, прекрасному юноше, которому она неожиданно явилась, когда он спал в лесистых холмах Латмоса, после чего каждую ночь одаряла его милостями своей любви. Некоторые видят в этом символ смертного сна, сквозь мрак которого все же способен пробиться лучик любви. Ликимний Хиосский (фрагм. 3, у Афинея, xiii, 564с) действительно писал, что Гипнос — бог сна — был без ума от любви к Эндимиону: «Он так сильно любил глаза своего Эндимиона, что даже во сне не позволял им закрываться, но, погружая юношу в сон, оставлял их открытыми, чтобы вечно наслаждаться их созерцанием».

О происхождении Ориона, яркого созвездия, в котором древние видели либо гиганта, шагающего по небу с угрожающе поднятой дубиной или блестящим оружием в руках, либо могучего охотника, рассказывают следующее удивительное предание. Зевс, Посидон и Гермес, странствуя по земле, пришли однажды в Фивы к престарелому Гириэю, который, несмотря на бедность, принял их очень радушно. В благодарность боги разрешили старику просить об исполнении его мольбы; он сказал им, что с давних пор вдовствует, но, не желая жениться вторично, хочет иметь сына. Боги решили исполнить его просьбу. И вот принесена шкура убитого ранее быка-, в которую боги испускают свое семя. Затем шкуру погребают под землей, и спустя девять месяцев из нее выходит мальчик, который впоследствии становится могучим Орионом. Это предание, которое, несомненно, возникло из ложной этимологии, должно бьшо свидетельствовать о том, что такой могучий гигант, как Орион, нуждался не в одном, а в трех отцах, и что он, как почти все гиганты, происходит из земли.

Когда Орион вырос, его сильная чувственность нашла себе выход кощунственным образом. Опьянев, он насилует дочь (или жену) своего гостя и друга Энопиона, царя Хиоса (Парфений, 20; Пиндар, фрагм. 72). За это отец лишает его зрения, но Орион ощупью бредет на восток, где лучи солнца вновь зажигают свет его зрения. Позднее его охватывает вожделение к Афродите, и он пытается учинить над нею насилие; после этого богиня насылает скорпиона, который убивает гиганта своим ядовитым жалом (Арат, «Явления», 636 ел.; Никандр, Ther., 13 ел.; Гораций, «Оды», Ш, 4, 70). По другому рассказу, излагаемому Пиндаром (фрагм. 74), похоть в Орионе пробудила Плейона с дочерьми; пять лет он преследовал их, пока Зевс не поместил их всех среди звезд: гонимых беглянок он превратил в созвездие Плеяд, гиганта — в созвездие Ориона, его гончую — в звезду пса Сириус.

Если красота представлялась грекам высшей ценностью, которой они неустанно поклонялись, то вполне понятно, что среди пестрого сонма их богов были и такие, что мыслились подателями и распределителями красоты. Подробно рассматривать очаровательные легенды, изобретенные чувственной радостью и воображением эллинов, значило бы раздуть книгу вне всякой меры. В нашей краткой подборке, призванной соответствовать определенной цели, мы можем лишь слегка коснуться того, о чем сказать совершенно необходимо. Поэтому ограничимся беглым упоминанием Ор, которые символизировали времена года, обусловливая своевременный рост цветов, растений и плодов. Поэты и художники изображали их в образе очаровательных дев, украшенных золотом, драгоценными камнями, цветами и плодами, облаченных в легкие, прозрачные одежды. Самой изящной из трех (по обычному счету) Ор была богиня весны, звавшаяся у греков Хлоридой, а у римлян — Флорой. В нее были влюблены Борей, могучий бог северного ветра, и Зефир, нежный западный ветер; она отдала свою благосклонность Зефиру, которому остается неизбывно верна в своей трогательной любви. Прекрасная картина в Помпеях, к несчастью, частично разрушенная, изображает по-юношески прекрасного, увенчанного миртом Зефира, который держит в левой руке цветущую ветвь и в сопровождении двух Эротов приближается к спящей возлюбленной, в то время как третий Эрот стягивает одежду с верхней части ее тела (другое объяснение данной картины читатель найдет в книге W. Helbig, Wandgemalde Campaniens, S. 194, № 974). С течением времени Ор стали отождествлять скорее с часами суток, а времена года изображались в виде мужских фигур.

Возможно, еще более очаровательны, чем Оры, были Хариты, или, как называли их римляне, Грации. Обычно считалось, что Харит, как и Ор, — три и что они персонифицируют все чарующее, веселое, изящное, чувственно-прекрасное. Для эллинской культуры чрезвычайно много значит тот факт, что подобное прославление обнаженной чувственности относится не к позднейшему периоду упадка, как его принято называть, но что задолго до него древнейшие поэты, творившие во мгле предыстории, — например, мифический гимнопевец Памф (Павсаний, ix, 35, 4) — воспевали Харит и их чувственное очарование. Эти богини всегда там, где речь идет о проявлении самых веселых радостей жизни, где игра и танец, где беспечальный пир, где звучат песни и ударяют по струнам. По Феогниду (Феогнид, 15; пословица у Зенобия, i, 36; ср. Сенека, De benef., i, 3), вместе с Музами они пропели на свадьбе Кадма и Гармонии: «Вечно прекрасное мило, а что не прекрасно — не мило» — слова, которые столь верно отражают сущность Харит и являются квинтэссенцией греческой жизненной мудрости вообще. Они и сами прелестны, всегда смеются и танцуют, поют и скачут. Они купаются в ручьях и реках и увенчивают себя весенними цветами, особенно розами. Древнейшие художники изображают их одетыми, но с течением времени их одежды становятся все более прозрачными, пока наконец они не предстают совершенно обнаженными, заключая друг друга в объятия, так что выражение «нагой, как Грации» становится пословицей.

С Грациями часто ассоциируются Музы — богини искусства в самом широком смысле слова. Число Муз обычно равняется девяти, и особого упоминания заслуживает Эрато — Муза эротической поэзии.

Поэты и художники запечатлели Гебу как олицетворение цветущей юности; вместе с Орами, Харитами и нимфами она входит в свиту Афродиты. Из Гомера мы знаем («Илиада», v, 905; «Гимн к Аполлону», 17, «Илиада», iv, 2; Геба в свите Венеры: Гораций, «Оды», i, 30, 7; «Гимн к Аполлону», 195), что она помогает купающемуся Аресу, что, пока Аполлон играет, она вместе с Музами пляшет перед богами и подносит чаши на их пирах. Когда Геракл, после жизни, исполненной бесконечных трудов и страданий, принимается в сонм богов, в жены он получает Гебу. Между тем ее служба виночерпия подходит к концу, ибо Эрос взволновал сердце Зевса, и тот возносит на небо прекрасного троянского царевича Ганимеда, чтобы он в качестве пажа подносил ему наполненную вином чашу, а в качестве любимца делил с ним ложе. У нас будет случай говорить об Эросе и Ганимеде подробнее, когда мы перейдем к рассмотрению любви к юношам.

Наконец, среди спутников Афродиты следует упомянуть также Гермафродита, о котором мы говорили выше. Можно добавить, что, согласно Плинию (Hist, nat., xxxvi, 33), изобразительному искусству был известен также Гермерот.

Женская половая жизнь и особенно роды были, по представлениям древних, теснейшим образом связаны с луной, поэтому и все богини, так или иначе связанные с луной, а именно Гера, Артемида, Афродита и Афина, являются в то же время защитницами женщин на протяжении всей их половой жизни, но главным образом во время родов. Однако была также известна и особая богиня родов Илифия (Eileuthyia), бывшая якобы дочерью Геры; ее имя говорит о муках разрешения от бремени, и потому уже Гомер упоминает нескольких Илифий. Во многих уголках Греции ей были возведены святилища, самое известное из которых — святилище коленопреклоненной Илифий в Тегее. Греки верили в то, что, если роженица, стоит на коленях, роды протекают наиболее легко.

Великая матерь богов, родившая Зевса, Посидона и Аида и тем самым сотворившая все царство богов, — это Рея, к которой обычно прилагается эпитет «Кибела», намекающий на пещеры и пещерные святилища горных хребтов Фригии, где, как и на Крите, были главные центры ее почитания. В согласии с природой этого лесистого горного хребта, ее культу присуща некоторая дикость; ее спутники — это пантеры и львы, но в других отношениях она подобна Кипрской и Сирийской Афродите, с которой она нередко отождествлялась, особенно в Лидии. Ее жрецы и почитатели являются экзальтированными фанатиками, которые носятся по лесам и горам с дикими криками, под шумную музыку рожков и дудок, литавр и кастаньет, при свете пылающих факелов, и в своем безумном неистовстве они доходят до того, что наносят раны себе или друг другу — как дервиши и факиры нашего времени — и даже совершают самооскопление. Это религиозное бесчинство, так напоминающее оргии средневековых флагеллантов, процветало главным образом во фригийском городе Пессинунте на реке Сангарий. Здесь на высокой горе Диндиме, давшей богине прозвище Диндимена, находились священная скала Агдос и пещера, которую считали древнейшим святилищем Реи Кибелы Агдистис. Здесь также показывали могилу ее возлюбленного — Аттиса. Аттис, как Адонис и тому подобные персонажи греческой мифологии, — это символ сладостной красоты, но также и скорбной мимолетности и хрупкости жизни с ее непрерывным чередованием рождения и смерти, весны и зимы, радости и печали. Павсаний (vii, 17, 10; Арнобий, Adv. nat., v, 5; Катулл, Ixiii; Лукиан, «Разговоры богов», 12) излагает следующее сказание: «...говорят, что Зевс, заснув, уронил семя на землю и что с течением времени от этого семени родилось божество, имеющее двойные половые органы, мужские и женские. Имя этому божеству дали Агдистис. Испугавшись этой Агдистис, боги отрезали у нее мужские половые органы; из них выросло миндальное дерево, и когда на нем появились плоды, то, говорят, дочь реки Сангария сорвала этот плод и положила себе в платье на грудь, плод этот тотчас же исчез, а девушка стала беременной. Когда она родила и родившийся мальчик был выкинут, то коза стала о нем заботиться. Когда мальчик начал подрастать, он стал сверхчеловеческой красоты, и [богиня] Агдистис [Рея Кибела] влюбилась в него» [перевод С. П. Кондратьева].

Его дух переселился в смоковницу, а из капелек его крови выросли фиалки, нежно прильнувшие к смоковнице, — прелестное представление о том, что души мертвых возрождаются в цветах и деревьях. Печаль Агдистис нельзя передать словами; она не может жить без любимого и просит Зевса воссоединить их. Но все, что тот может для нее сделать, — это Пообещать, что тело прекрасного юноши никогда не будет обезображено отвратительным тлением, что локоны его не увянут, но что оживет только его мизинец. Так как богине, жаждущей любви, этого недостаточно, она переносит смоковницу в свою пещеру, чтобы, взирая на нее, вечно утолять свою скорбь.

В отношении бога Диониса, глубокомысленного и прославленного поэтами символа неисчерпаемого земного плодородия, мало что можно добавить к тому, что уже было сказано. Преллер говорит столь же хорошо, сколь и верно: «Нет ни одного другого культа, где пантеизм и гилозоизм, присущие целому естественной религии, представали бы столь многогранно и в таких живых и точных чертах. Но, с другой стороны, служение Дионису гораздо более красочно и вдохновенно, чем служение любому другому богу. Если только обозреть изобилие поэтических произведений и художественных творений, которые своим происхождением обязаны ему, то, исполнившись восхищения, мы откажемся от попытки вместить их все в краткий очерк. В поэзии дифирамб, комедия и трагедия с сатировской драмой выросли — полностью или в основном— из побуждений дионисийского служения. Равным образом сама живая музыка и современное ей представление идеальных рассказов в виде аллегорических танцев и хоров получили наиболее полное развитие в круге Диониса. Пусть каждый, кто желает составить представление о богатстве сюжетов, полученных изобразительным искусством из этого культа, пробежится по любому музею, по любому собранию слепков античных скульптур, вазописи или других художественных произведений. Всюду и везде, во все новых, неожиданных формах, в столь же изобильной полноте и многообразии оттенков и группировок ему будет встречаться Дионис и его вдохновенные спутники».

Одна из знаменитых дочерей Кадма Семела наслаждалась в Фивах любовью Зевса, но по наущению ревнивой Геры заявила, что желает видеть Зевса в его полном величии бога грома и молнии. Но человеческие существа не в силах вынести зрелища божественного величия, и, преждевременно разрешившись от бремени, легкомысленная женщина гибнет в пламени; Зевс зашивает плод в бедро, чтобы родить его во второй раз, когда он созреет (Лукиан, «Разговоры богов», 9; см. также Stephani, Comptes Rendus, 1861, pp. 12 cл.). Также и эта история, чье глубокое значение — бесконечные мучения и любовь, без которых не вырастишь винограда, послужила Лукиану материалом для шуток и насмешек; повитухой он делает Гермеса, «которому пришлось таскать воду для Зевса и заботиться обо всем остальном, что является обычным у рожениц».

Выросши в крепкого эфеба, красотой подобного лучам солнца, Дионисий высаживает виноградную лозу, напивается допьяна сам и опаивает новозданным напитком своих нянек, всех духов и богов лесов и полей и отправляется со своей свитой в шумные походы; он выглядит слабым, несколько женственным, и все же невозможно противиться его необоримой силе сладостного желания и блаженного опьянения.

Любовь Диониса к прекрасной Ариадне и ее вознесение к звездам столь часто расписывалось поэтами, что этот сюжет следует считать широко и хорошо известным. Как пишет Сенека («Эдип», 491), на бракосочетании Диониса и Ариа/щы из каменной скалы било превосходнейшее вино. Менее известно, что мистическая сторона дионисийского культа была особенно развита в Аргосе и что в Лерне в честь бога справлялись таинства, которые можно рассматривать, как подражание Элевсинским мистериям, имевшие, однако, в высшей степени непристойный характер. Согласно Геродоту (ii, 49), Меламп ввел в культ Диониса ставшее с тех пор привычным фаллическое шествие, а Гераклит (фрагм. 70) отмечал, что во время шествия распевались бесстыдные песни. Дионисийские таинства, справлявшиеся во Фракии в честь богини Котитто, которые уже упоминались выше в связи с Baptae Евполида (с. 97) были, по нашим понятиям, в высшей степени непристойными.

Огромное число местных преданий, которые с течением времени образовались вокруг Диониса, излагаются Ионном (IV век н.э.) в его исполинском эпосе Dionysiaka, богато расцвеченном и приправленном эротическими эпизодами. Как уже не однажды отмечалось, в почитании Диониса что вполне естественно — фаллос имел немалое значение, и повсюду в честь Диониса проводились фаллические шествия. В Мефимне на Лесбосе почитался Дионис Фаллен (Павсаний, х, 19, 3), а Афиней (х, 445) упоминает распущенные фаллофории на Родосе.

Бык, пантера, осел и козел являются животными вакхического культа. Двое последних, разумеется, отнесены к нему ввиду своего врожденного сладострастия.

Более нежные стихийные духи ручьев и потоков, цветов и деревьев, гор и лесов звались нимфами. Это — дружелюбные духи природы, веселое существование которых сводится к пению и пляскам, играм и веселью, охоте и странствиям, к тому, чтобы любить и быть любимыми. Их излюбленными друзьями являются Аполлон и Гермес, в чьих объятиях они любят срывать золотые дары Афродиты. Однако это не мешает им наслаждаться любовными ласками множества куда более грубых сатиров, от назойливости которых им нередко приходится спасаться при помощи ловкости и поспешного бегства. Они охотно одаряют своими любовными милостями также и людей, особенно прекрасных мальчиков и юношей, среди которых и Гилас, которого, когда он набирал воду, нимфы источника затащили под холодные струи потока.

Более низменные стихийные духи гор и леса — сатиры мыслились существами, которые обладают чертами животных — заостренными ушами, удлиняющимися кверху, и короткими хвостиками. Это лукавые и хитрые, иногда глуповатые пропойцы, которые в первую очередь страстно охочи до женской плоти. Древние писатели (например, Плутарх, De sanitate tuenda, 381) часто упоминают траву под названием satyrion, которой приписывалось возбуждающее действие. Таким образом первоначальной и самой своеобразной их чертой является ярко выраженная чувственность, что наглядно подтверждает сикиннида — танец, напоминающий козлиные прыжки, свойственные сатирам. Стремительная и в то же время закономерная эволюция греческого чувства красоты может быть прослежена на примере изображения сатиров в пластическом искусстве. Если в древнейшую эпоху они изображаются бородатыми, уродливыми и зачастую отталкивающими стариками, то со временем они становятся все более юными, милыми и красивыми, так что в классический период сатиры входят в число идеальных мужских художественных форм и объединяются в великолепные скульптурные ансамбли с нимфами и вакханками.

Древнейшим из сатиров часто называют Силена, и когда его образ приобрел множественность, древнейшие сатиры стали называться силенами. Следует, однако, различать силенов и сатиров, хотя и тем и другим присуща страсть к винопитию и неутомимое сладострастие. Старик Силен очень забавен; первоначально воспитатель Диониса, он становится самым восторженным почитателем этого бога — иными словами, он обычно пьян, так что едва может держаться на ногах, а посему всегда разъезжает на осле, рискуя при этом под него свалиться; иногда он передвигается в повозке, запряженной козлами, и сатирам приходится немало попотеть, чтобы поддержать его в вертикальном положении. Сущность силенов — первоначально духов текущей, оплодотворяющей воды — постепенно приобретает все более чувственную и низменную окраску, так что их животное — осел — стал олицетворением похотливости и мощной сексуальной силы силенов. Древние поэты имели в запасе немало забавных рассказов об этом животном. Так, Овидий повествует о приготовлениях к празднику Диониса, проводившемуся раз в два года в пору зимнего солнцестояния; в нем принимали участие все духи, составлявшие свиту бога, сатиры, нимфы, Пан, Приап, Силен и другие. Праздник протекает весело. Дионис разливает реки вина, которое подносят очаровательные полуобнаженные наяды. Вино и беспрепятственное созерцание женской плоти пробуждает во всех чудовищное вожделение, и все предвкушают наступление ночи, когда по окончании пирушки можно будет дать выход своим страстям. Приапу вскружила голову прекрасная, но неприступная Лотида, которая, однако, отказалась иметь дело с богом, отнюдь не отличающимся красотой. Пришла ночь, и почти беззащитная Лотида, побежденная вином и усталостью, уснула в мягкой траве под сенью клена. Осторожно, затаив дыхание, к ней подкрадывается Приап; он уже воображает, что желание его вот-вот осуществится, прекрасная Лотида недвижима , он уже приподнимает ее одежды, как вдруг... осел Силена «издает несвоевременный рев; Лотида в испуге просыпается, отталкивает докучливого Приапа и будит своими криками всех спящих, которые посреди всеобщего веселья устремляют взоры на незадачливого любовника». Разгневанный Приап убивает ни в чем не повинного ослика, и поэтому с тех пор ослы приносятся ему в жертву.

Приап, играющий столь незавидную роль, олицетворяет половое влечение в его самой животной форме.

Обычно Приапа считали сыном Диониса и нимфы (или Афродиты); он был духом — покровителем лугов, садов и виноградников, пчел, козьих и овечьих стад. Можно говорить и о том, что Приап является огрубленным воплощением Эроса, которого в древности почитали в беотийских Феспиях в образе, весьма напоминающем Приапа. Жертвоприношение осла, конечно же, не объясняется легендарным сказанием, приводимым Овидием; его истинным объяснением служит то обстоятельство, что осел рассматривался как существо, наделенное особой детородной силой; по той же причине ему был посвящен и гусь. Согласно Диодору (Диодор Сицилийский, iv, 6, 4), почти во всех таинствах, а не только дионисийских, Приап почитался «грубым смехом и шутками». Неизвестный древнейшей поэзии греков Приап внезапно появляется в одноименной комедии Ксенарха (CAP, II, 472), о которой ничего более не известно. Негодование Макробия и Августина (Макробий, «Сатурналии», vi, 5, 6; Августин, «О граде Божием», vi, 7) свидетельствует о том, что Приап выводился на сцену и в других комедиях. Позднее Приап играет большую роль в Александрийской литературе, особенно в «Палатинской Антологии» и у буколиков; под названием Carmina Priapea до нас дошел сборник латинских стихотворений, отчасти весьма эротического и зачастую непристойного характера.

Бесчисленны сохранившиеся изображения Приапа: даже на многих монетах, особенно из Лампсака на Геллеспонте, — и это характерно для античного понимания сексуального — он изображается с напряженным членом. В Риме культ Приапа был введен сравнительно поздно (Пруденций, Contra Symm., I, 102 ел.). В городах ему поклонялись в особых святилищах, а в сельской местности (Павсаний, ix, 31, 2) — повсюду, где разводились козы, овцы и пчелы; его почитали также моряки и рыбаки. Приапу приписывали не только содействие урожайности полей, но и их защиту от воров и птиц. Поэтому в полях и садах возвышалась грубо сработанная, выкрашенная в красный цвет деревянная фигура нагого Приапа с большим восставшим членом; в большинстве случаев в руке он держал серп; нередко к его голове прикреплялась связка тростника, которая шуршала на ветру и отпугивала птиц. Так как фаллос использовался также для защиты могил, Приап появляется и на орнаментах памятников этого рода.

Нет необходимости подробнее вдаваться в вопрос, был ли Приап изначально тождествен Дионису (Ath., i, 30). В поэзии Приап рассматривается как один из спутников Диониса, так что Мосх (ш, 27) даже говорит о нескольких Приапах. Далее, он ставился в тесную связь с Гермафродитом, с которым действительно имел немалое сходство: например, в изобразительном искусстве, где он приподымает платье, чтобы показать свои могучие эротические достоинства; его грудь зачастую имеет женские формы, так что во многих случаях неясно, изображен ли здесь Гермафродит или Приап; отметим также, что Приап часто изображается художниками вместе с Гермафродитом. (О Приапе и Гермафродите ср. W. Helbig, Wandgemalde Campaniens, № 1369; Gerhardt, Antike Bildwerke, ил. 306, 1.)

Поскольку считалось, что порождающее начало, воплощенное в Приапе, содержит истоки всего сущего, его также отождествляли с теми божествами, в которых люди древности видели богов жизни вообще. В ту эпоху думали, что половое влечение и жизненное начало — синонимы. Так, Приапа идентифицировали с солнечным богом Гелиосом (Евстафий, комм, к «Илиаде», 691, 45) или с Космосом (Корнут, 27); на одной из дакийских посвятительных надписей (CIL, III, 1139) Приап обозначен как вселенское божество Панфей, а изображение мужских детородных органов, воплощающих высшую эротическую силу, подписано ΣΩΤΗΡ ΚΟΣΜΟΥ, «Спаситель мира» (Е. Fuchs, Geschichte der erotischen Kunst, 1908, S. 133).

Грекам были известны и другие итифаллические божества. Так, в поздней орфической мистике одним из имен первопринципа творения было имя Фанес (с эпитетом Protogonos, «перворожденный»). Миф гласит, что Фанес родился из серебряного яйца, сотворенного в эфире Хроносом, и был существом двуполым. И вновь нам не остается ничего другого, как поражаться тому, что результаты современной науки были тысячелетия назад предвосхищены греческой мифологией. Другие сказания о Фанесе — некоторые из них весьма глубоки и запутанны — нами затрагиваться не будут; можно, однако, упомянуть, что Фанес отождествлялся также с Приапом и, реже, с Дионисом, прекрасным любимцем Афродиты, которого тоже иногда считали двуполым.

Кроме того, имя «Фанес» носит также один из двенадцати геликонских кентавров, перечисляемых Ионном; некоторые из них — а именно, Спрагей (похотливый), Кепей (садовник, как Приап) и Ортаон (стоячий) — позволяют догадываться об их итифаллических свойствах. С этим хорошо согласуется указание Павсания на то, что Приап искони имел культ на горе Геликон.

Одна из утраченных пьес Аристофана носила название Triphales («муж с тремя фаллосами»); вероятно, в ней подвергалась осмеянию половая жизнь Алкивиада (CAF, 1,.528 ел.). Одна из сатир Варрона была озаглавлена Triphallus; в ней речь шла о мужской силе. Согласно Геллию (Noct, Att., II, 19), так же называлась комедия Невия.

Один из входивших в свиту Афродиты итифаллических демонов звался Тихон; по Страбону (xiii, 588), особым почитанием он пользовался в Афинах, а согласно Диодору Сицилийскому (iv, 6; ср. Etym. Magn, 773, 1; Hesych., s.v. voхwv), под именем Приапа его почитали также в Египте.

Симпатичен образ бога Пана, дружелюбного горного демона, защитника стад и символа мирной природы; его родила Гермесу Киллена в лесистых горах Аркадии. Необычный с виду — с козлиными ногами, рожками и длинной бородой, в первую очередь он является богом козьих стад, пасущихся и скачущих повсюду на склонах греческих гор. Когда нимфы не предаются с ним любовным утехам (а Пан постоянно влюблен), они пляшут, поют и играют в его обществе. Необычные голоса и звуки, которые слышатся в безлюдных горах, эхо, раздающееся среди растущих до небес аркадских скал, произвели на свет замечательное предание о том, как Пан влюбился в нимфу Эхо, которая предпочла ему прелестного Нарцисса; она изводится от неизбывной тоски, .тело ее постепенно истаивает, и остается один лишь голос (предание об Эхо излагается по-разному; Мосх, 6; Лонг, ш, 23). Увидев свое отражение в ручье, Нарцисс безумно влюбился в собственную удивительную красоту и изнемог от безответной страсти глубокомысленный и бесконечно трогательный символ весеннего цветка, который, отражаясь в потоке, увядает после недолгого цветения Столь же глубокомысленные предания сплетаются греческой поэзией вокруг образа нимфы Сиринги  (Овидий, «Метаморфозы», i, 690 ел.; Лонг, ii, 34, 37) — олицетворения пастушеской флейты, или вокруг Питии, олицетворяющей ель (Лукиан, «Разговоры богов», 22, 4), ветвями которой обыкновенно украшает голову Пан.

Самой важной — применительно к цели нашей книги — чертой характера Пана следует считать его неизменное сладострастие. Как говорит Лонг (ii, 39), от него нет покоя ни одной нимфе, но он не всегда удачлив в своих похождениях. Овидий («Фасты», ii, 303 ел.) рассказывает одну историю, которую сам поэт называет в высшей степени забавной. Однажды Пан увидал рядом с Омфалой молодого Геракла, который должен был по велению судьбы прислуживать царице в наказание за убийство своего друга Ифита, совершенное в состоянии безумия; служа Омфале, Геракл опустился до того, что сам стал подобен женщине, прядя шерсть и нося женскую одежду, как нередко изображают его поэты. Стоило Пану увидеть Омфалу, как он обезумел от любви. «Прочь, нимфы гор, — сказал он, мне нет дела до вас; одну прекрасную Омфалу люблю я ныне». Он не уставал смотреть на нее, на ее распущенные волосы, источавшие аромат тонких благовоний и ниспадавшие на обнаженные плечи; он восхищался ее обнаженными грудями, розовые бутоны которых были тронуты золотом. Геракл и Омфала устраивают обед в идиллическом гроте близ лепечущего ручья, который навевает сладкую дрему, где Омфала облачает героя в свой наряд; она подает ему пурпурную рубашку и изящный пояс, который слишком узок для Гераклова стана. Она растягивает тесную ему тунику; ни браслеты, ни узкие туфли на него не налезают. Сама она надевает одежду Геракла, облачается в львиную шкуру и гордо взирает на героя, распростертого у ее ног. После трапезы они восходят на общее ложе.

Около полуночи к ним подкрадывается Пан: он уже подобрался к ложу и осторожно 'ощупывает его рукой. Он прикасается к львиной шкуре и в ужасе отскакивает, словно путник, нечаянно наступивший на змею. Ощупывая постель с другой стороны, он чувствует нежность женского платья, забирается на ложе и укладывается рядом с мнимой Омфалой. Дрожащей рукой он приподымает легкие одежды; вдруг он чувствует волосы на бедрах Геракла, который, пока рука Пана ощупывает его тело дальше, пробуждается и с размаху сбрасывает дерзкого наглеца с ложа, так что тот едва может приподняться от боли, в то время как Геракл и Омфала добродушно хохочут над ним.

Краткий обзор эротических элементов в сказаниях о греческих богах никоим образом не является исчерпывающим. Мы не в состоянии рассмотреть данный предмет полностью, не раздув непомерно настоящую главу, а потому нам не остается ничего иного, как оставить многое в стороне и только вкратце упомянуть об остальном. До сих пор речь шла только о греческом мире богов; однако к мифологии принадлежат также легенды и сказания о героях, и без них в нашем изложении осталась бы весьма существенная лакуна. Все же мы вправе утешиться мыслью, что едва ли найдется такая греческая легенда, средоточие или, по крайней мере, фон которой не составляла бы эротика. Следовательно, мы должны ограничиться самым важным, иначе мы получим в итоге полный справочник по греческой мифологии. Кроме того, предполагается, что читатель знаком по меньшей мере с большей частью греческих мифов, и поэтому в дальнейшем мы вкратце укажем лишь на то, что отличается некоторыми особенностями или не слишком хорошо известно. Подчеркнем, наконец, что все легенды, имеющие гомосексуальный характер, будут рассмотрены позднее.

Среди фессалийских лапифов возросла прекрасная дева Кенея (Аполлодор, «Эпитома», i, 22), похвалявшаяся любовью Посидона; в награду за свою благосклонность она попросила бога превратить ее в мужчину, что и было исполнено. В этом сказании речь идет, возможно, о мерцающем в подсознании представлении о женщине с мужской душой, называвшейся у римлян virago.

Другой лапиф, царь этого народа, — Иксион — в дерзости своей возжелал Геру, возвышенную царицу неба, которая мнимо уступила его желаниям и поместила рядом с ним свой созданный из облака образ; плодом этого диковинного соития стали кентавры. Но Иксион достаточно бесстыден, чтобы, захмелев, хвастать о милости, которой он якобы насладился; в наказание за это он был привязан к вечно вращающемуся колесу в подземном мире (Софокл, «Филоктет», 676). Другой национальный герой лапифов Пирифой, сын Зевса, дорого заплатил за свою преступную любовь, ибо он попытался похитить у Аида его жену Персефону; прикованный Пирифой обречен вечно томиться в подземном мире (Гораций, «Оды», ш, 4, 79).

В соответствии с кощунственной страстью, которой они были порождены, племя кентавров отличается самой разнузданной чувственностью. Они всегда жаждут женщины и пускаются во все тяжкие, постоянно находясь i в опьянении. Особенно дикие сцены, часто изображаемые поэтами и художниками, произошли на знаменитой свадьбе Пирифоя и Гипподамии («Илиада», i, 262; «Одиссея», xxi, 294; Гесиод, «Щит», 178 ел.; Овидий, «Метаморфозы», xii, 146 ел.), когда гости опьянели от вина и вида прекрасной невесты. Дикий кентавр Эврит хватает Гипподамию за грудь и пытается пойти еще дальше, после чего, как повествует «Одиссея», ему отсекают нос и уши, а сам он изгоняется прочь, тогда как, согласно более распространенной версии, начинается жестокая схватка между лапифами и кентаврами, которая завершается победой лапифов.

Мы уже познакомились (с. 104, 138) с Федрой в ситуации, напоминающей о ветхозаветной жене Потифара. С ней схоже предание о Сфенебее, жене Прета, царя Тиринфа. Сфенебея безумно влюбляется в прекрасного юного Беллерофонта; однако ей не удается соблазнить его, и тогда мнимая любовь превращается в пламенную жажду отмщения. «Ты должен или умереть, — говорит она мужу, — или убить Беллерофонта, ищущего цвета моего тела». Прет слишком слаб, чтобы не поверить наветам своей бесстыдной жены; он отправляет целомудренного юношу к своему тестю в Ликию с посланием, в котором тайными письменами просит убить подателя письма. Но злой замысел потерпел неудачу; напротив, путешествие в Ликию становится для Беллерофонта началом его героических деяний. Любопытно, что на многих рисунках на вазах предательское письмо вручается юному герою в присутствии Сфенебеи, которая все еще пытается завлечь его томными, сладострастными взорами (относительно сказания о Беллерофонте см. «Илиада», vi, 150 ел.).

Братья Кастор и Поллукс — это два идеальных типа мужественной юности. Их матерью считалась Леда, с которой, как говорили, в образе лебедя сочетался сам Зевс. Поэты и художники древности и нового времени не уставали изображать этот сюжет во все новых вариациях. О том, что происходило дальше, мифология повествует различно; по самой распространенной версии, Леда родила яйцо, из которого вышли на свет два Диоскура (Dioskouroi — сыновья Зевса); в выросших братьях соединилось все то, что, по представлениям греков, служит украшением молодого мужчины, так что мы вправе сказать, что Диоскуры воплощают идеальный тип юноши. Среди их любовных приключений из поэзии и изобразительного искусства достаточно хорошо известно похищение Кастором и Поллуксом дочери Левкшша.

То же самое может быть сказано и о похищении Зевсом прекрасной дочери финикийского царя Европы. Он увидал деву близ Сидона, когда она собирала цветы на пышном лугу, и — воспылав любовью — превратился в быка, завлек ее к себе на спину и унес по морю на Крит.

Менее известным, хотя и весьма распространенным в поэзии и изобразительном искусстве сюжетом является сказание о сестрах Прокне и Филомеле. Его подробности передаются по-разному. Во всхлипывающем пении соловья греку чудились жалоба и печаль; поэтому в соловье он видел некогда прекрасную деву Филомелу, которой довелось перенести тяжкие страдания и которая была превращена в птицу сжалившимися над ней богами. Ее сестра была выдана замуж за человека, который пылал к ней страстью и который — под тем предлогом, что его жена мертва, — ее изнасиловал. Но Филомела узнает правду и угрожает возмездием, после чего он вырезает ей язык и не позволяет увидеться с сестрой. Посредством хитроумного наряда, на котором она выткала свою историю, вплетя в ткань фигуры и знаки, она дает знать сестре о происшедшем. Мстя супругу, они разрывают его маленького сына Итиса (Итила) на куски и, сварив его, подают отцу на съедение. Когда ему открывается страшная правда, он гонится за сестрами с топором, и они превращаются в птиц: Терей, отец Итиса, — в удода, Прокна — в ласточку, Филомела в соловья.

Не столь кроваво сказание об Ионе, которого родила дочь аттического царя Креуса, тайно сойдясь с Аполлоном. Она оставила ребенка в том же гроте, где когда-то отдалась богу, но тот сжалился над беспомощным младенцем и доставил его в Дельфы, где он воспитывается жрицей и вырастает в цветущего юношу. В лице Иона мы снова сталкиваемся с идеальным типом удивительного, одаренного всеми телесными и духовными способностями юноши, какими изобилуют греческие литература и искусство. Из служки при храме он становится его смотрителем и стражем бесценных сокровищ.

Тем временем Креуса выходит замуж за Ксуфа, но у них нет детей; поэтому разочарованные супруги обращаются к оракулу, который отвечает, что первый, кого они встретят, выходя из храма, и будет их сыном. После многих осложнений все разрешается наилучшим образом, и Ксуф признает Иона своим сыном. Это сказание излагалось Софоклом в его утраченной трагедии «Креуса» (фрагменты у Наука, TGP, pp. 199, 207) и Еврипидом в дошедшей до нас чудесной драме «Ион». Греческие сказания о героях тоже изобилуют эротическими мотивами, так что и здесь нам приходится прибегать к самоограничению.

Самый могучий из всех греческих героев — это Геракл. Когда Алкмене пришел срок вот-вот стать матерью любимого сына Зевса, снедаемой ревностью Гере достало хитрости исторгнуть из Зевса клятву, что рожденный в определенный день ребенок станет могущественнейшим из владык. Затем она поспешает в Аргос, где одна из ее подруг беременна уже седьмой месяц, и как богиня родовспоможения ускоряет эти роды, сдерживая родовые схватки Алкмены, так что Эврисфей рождается прежде Геракла. Так как несмотря на свою ярость Зевс вынужден держаться клятвы, правителем Аргоса становится трусливый и слабый Эврисфей, вынуждающий Геракла пойти к нему в услужение. Всю свою жизнь Геракл терпит преследования Геры, ненавидящей его столь неистово, как может ненавидеть только презренная ревность низменной женщины, не способной возвыситься духом даже на мгновение; безвинный герой невыразимыми муками и трудами должен нести кару за то, что, порождая его, Зевс удлинил радости любви до трех ночей, запретив на один день всходить солнцу. Но на хитрость Зевс отвечает хитростью: ему удается убедить Геру приложить новорожденного к груди, и младенец сосет так крепко, что она отбрасывает его от себя, и струя божественного молока бьет широкой дугой, благодаря чему на небесном своде появляется Млечный Путь (Диодор Сицилийский, iv, 9; Павсаний, ix, 25, 2).

Согласно местному феспийскому преданию, восемнадцати лет Геракл убивает мощного льва. Чтобы подстеречь чудовище, он останавливается на ночь в гостях у царя Феспия, отца пятидесяти дочерей — одна краше и сладострастнее другой. Но Геракл не был бы Гераклом, не осчастливь он их всех своей любовью в одну и ту же ночь. Хотя пятьдесят дочерей Феспия были, собственно говоря, сельскими нимфами, здесь все же ясно различима аллегория природного мифа, и уже древним мифографам нравилось видеть в этой ночи любви наглядное доказательство необыкновенной силы героя, так что они называли этот пятидесятикратный любовный поединок «тринадцатым подвигом» Геракла (Диодор Сицилийский, iv, 29; Павсаний, ix, 27, 6).

Двенадцать подвигов, которые из-за коварства злой мачехи Геры Геракл вынужден был совершить во исполнение подневольной службы слабому и трусливому царю Эврисфею, известны столь широко, что здесь их можно обойти молчанием, особенно потому, что по большей части они лишены какой-либо эротической подоплеки; однако стоит упомянуть некоторые мелкие и не столь хорошо известные детали.

Когда Геракл проникает в подземный мир, чтобы вывести из него Аидова пса Кербера, он находит здесь знаменитую пару друзей — Тесея и Пирифоя, которые в наказание за свою дерзкую попытку похитить жену Аида Персефону приросли к скале. Могучему герою удается оторвать от нее Тесея; но когда он пытается сделать то же и с Пирифоем, сильное сотрясение земли предостерегает его от дальнейшего попрания законов подземного царства. Комические поэты имели обыкновение с немалым удовольствием расписывать, как вызволенный Тесей, который прирос к скале ягодицами, оставляет эту часть тела на камне, так что теперь он вынужден бегать взад и вперед как hypolispos, или человек с гладкими, натертыми р скалу ягодицами. Нетрудно представить, какими аплодисментами встречали афиняне это сценическое остроумие, тем более что они знали, что и сами они, будучи народом мореходов, постоянно протиравшим ягодицы о скамьи для гребцов, удостоились этого прозвища у своего Аристофана, который поэтому мог говорить об их «Саламинской задцице». Каждый, кто хоть сколько-нибудь посвящен в язык аттической комедии, знает какой побочный обсценный смысл умела извлекать — и, несомненно, извлекала из этого смешливая афинская публика69.

Благодаря двенадцати подвигам, число которых было увеличено местной эпический поэзией за счет некоторых других, Геракл стал выдающимся национальным героем греков, на которого в священном воодушевлении взирали снизу вверх прежде всего молодые мужчины.

И тем более позорным, куда горше служения царю Эврисфею, оказывается рабское состояние, до которого Геракл опустился при дворе лидийской царицы Омфалы, где славный герой испытал самое постыдное обращение, ибо, как мы уже видели, он стал не только рабом женщины, но и самой женщиной.

Если Геракл является национальным героем всей Греции, то Тесей национальный герой ионийского племени. По пути из Трезена, где он провел свои детские годы, в Афины он совершает шесть героических деяний, которые, должно быть, известны каждому читателю с детства. Проходя по городу в поисках отца, юноша в волочащемся ионийском платье с изящно подвязанными волосами становится предметом насмешек рабочих, которые возводят храм и потешаются над мнимой девушкой, в одиночестве бродящей вокруг. Тогда герой подбрасывает повозку со строительным материалом так высоко, что все, пораженные, немеют и смех смолкает.

Когда, сразив Минотавра, Тесей освободил семерых афинских юношей и девушек, которые каждый девятый год приносились в жертву чудовищу критского Лабиринта, воцарились всеобщая радость и великое ликование. Под звуки песен и лютни, украшенный венками любви и торжества, Тесей танцует с Ариадной, и спасенные юноши и девушки в память об извивах Лабиринта искусно исполняют замысловатый «танец журавля», фигуры которого до позднейшего времени сохранялись на Делосе, куда причалил Тесей после того, как оставил спящую Ариадну на острове Наксос (Лукиан, De saltat., 34; Плутарх, «Тесей», 21; Схол к «Илиаде», xviii, 590; «Одиссея», xi, 321). Достаточно хорошо известно и то, что Тесей был более чем восприимчив к радостям женской любви, так что нет необходимости перечислять имена множества его любовниц. Ученик Каллимаха историк Истр (Афиней, xiii, 557a) в своей «Аттической истории» рассуждал о любовных связях Тесея и подразделял их на три категории: с некоторыми он жил «по любви», с другими — «так как они были его военной добычей», с третьими — «в законном браке».

Предание об аргонавтах и другие сказки о героях можно упомянуть лишь в той мере, в какой они имеют эротический характер. Во-первых, небезынтересен тот факт, что уже в греческих мифах шла речь о некоем роде омоложения. Когда Медея вместе с Ясоном воротилась из путешествия аргонавтов в Грецию, она вернула юность постаревшему супругу с помощью весьма решительного метода «кипячения». Схожий метод лечения был предложен ею и одряхлевшему отцу Ясона Эсону: вскипятив магические травы в золотом котле, она дала испить ему это зелье; в этом случае, впрочем, отвар оказался слишком крепок, так что бедный старик, согласно мнению по крайней мере нескольких источников, умер, его отведав. Схожим образом она вернула молодость Нисейским нимфам, нянькам Диониса, вновь сведя их с мужьями, — это свидетельствует о том, что ловкая Медея была знакома с последним и самым действенным средством омоложения. Из древней и новой поэзии и изобразительного искусства известно о том, как страшно мстит Медея неверному мужу и, распаляемая неистовой ревностью и неугасимой ненавистью, убивает двух любимых сыновей и с инфернальным коварством умерщвляет соперницу.

Все вышесказанное относится также к образам и событиям фиванского и троянского циклов преданий. Когда бессмертная Фетида должна была стать супругой Пелея, человеческого сына, она долго боролась с судьбой, ибо не желала покоиться в объятиях смертного. Поэтому разгорается жестокая битва, и, по Пиндару (Nemea, in, 35), Пелею пришлось «крепко обхватить деву моря»; Овидий («Метаморфозы», xi, 229 ел.) с немалым удовольствием описывает, как Фетида, намеревавшаяся, оставшись без стесняющих одежд, предаться сладкому полуденному отдыху, превращается во множество существ, дабы бежать вожделения Пелея, пока наконец не оказывается побеждена его ловкостью и не отдается ему; в его объятьях она зачинает великого Ахилла. В высшей степени эротичная картина, в которой нечего домыслить воображению. Затем следовало описывавшееся греческими поэтами с особой любовью бракосочетание Фетиды со смертным, на котором присутствовали все боги и которое изображалось греческим искусством во все новых, все более прекрасных вариациях. На брачном пиру появлялась, конечно, Эрида, подбрасывавшая гостям пресловутое яблоко раздора, и этот поступок влек за собой суд Париса и опустошительную трагедию Троянской войны. Глубокомысленный символ той пугающей истины, что к земному счастью всегда примешана капля горечи.

Общеизвестен образ Одиссея — хитроумного, много испытавшего страдальца. Однако менее известно сказание о том, что в области Пеллана, где некогда жили со своими детьми Тиндарей и Икарий, можно было видеть изображение Стыдливости (Aidos), воздвигнутое Икарием после отъезда его дочери Пенелопы. Напрасно он просил Одиссея переселиться со скалистой Итаки в прелестные долины Лакедемона и попусту убеждал дочь остаться с ним. В молчании она закрыла лицо покрывалом и последовала за любимым.

Когда по всей Греции шла подготовка к карательному походу против Трои, в котором должны были участвовать все знаменитые герои, чтобы отомстить троянскому царевичу Парису, оскорбившему всю Грецию, похитив Елену и увезя с собой бесчисленные сокровища, Фетида, по-матерински заботясь об Ахилле прекрасном юном эфебе, — поселила его на острове Скирос, где ему не пришлось бы участвовать в ужасах войны и он воспитывался бы среди дочерей Ликомеда. (Данный случай, насколько мне известно, несомненно, является древнейшим и, вероятно, единственным примером совместного воспитания в греческой античности; греки были слишком умны для такого безобразия; это, сказали бы они, все равно что пытаться запрячь в одну упряжку лошадь и быка. Естественные последствия этого воспитательного эксперимента не замедлили сказаться, ибо, хотя Ахилл жил среди девушек, чувства его были отнюдь не девичьи, так что юная царская дочь Деидамия должна была однажды, краснея, признаться матери в том, что носит в чреве дитя от своего нежного сотоварища, расхаживающего в девичьих одеждах. Этот ребенок стал позднее прославленным героем Неоптолемом. Уже на знаменитой картине Полигнота, описываемой у Павсания, Ахилл был изображен в женском платье; с тех пор эта тема пользовалась популярностью в изобразительном искусстве; особенно характерна и в высшей степени эротична картина кисти Джольфино, висящая в веронском Музео Чивико.

После разрушения Трои Кассандре пришлось смириться с тем, что ее оторвали от статуи девы Паллады и ее девичий цвет был принесен в жертву мощи Аякса из Л окр.

Так называемые Nostoi, или поэмы о возвращении героев из-под Трои, предоставляли немало удобных случаев для описания любовных приключений. Так, прекраснейшая и самая известная из этих поэм — «Одиссея» изобилует эротическими ситуациями. Достаточно лишь упомянуть имена Калипсо, Кирки, Навсикаи, Сирен, феаков и других, чтобы пробудить в каждом читателе воспоминание о колоритных и чувственно выписанных картинах.

Мы подошли к концу нашего изложения религиозных и мифологических воззрений греков. Хотя эта глава оказалась более обширной, чем ожидалось, я полностью сознаю неадекватность моего описания, ибо материал по этой теме слишком безбрежен и обширен, чтобы его можно было изложить вкратце в одном-единственном очерке. И тем не менее читатель узнает, возможно, к своему изумлению, насколько насыщена эротикой религия и мифология греков. Должен еще раз подчеркнуть: то, что было рассмотрено выше, представляет собой лишь фрагментарную подборку; каждый, кто1 желает полнее ознакомиться с эротикой, лежащей в основе мифологических представлений греков, должен обратиться к любому обстоятельному справочнику по этому предмету.

 

ГЛАВА VII

Эротика в греческой литературе

 

В ИСТОРИИ нравов не обойтись без рассмотрения литературы и искусства, так как творения разума, запечатленные на письме или созданные художниками, представляют собой истинное отражение эпохи. Соответственно, в круг нашего рассмотрения мы сможем включить лишь те произведения, которые имеют ярко выраженный эротический характер, или же те, существенную часть которых составляют эротические эпизоды. Мы также не коснемся здесь обширной гомосексуальной литературы, которая будет подробно рассмотрена в дальнейшем (с. 276-335). Здесь не будут затронуты ни трагическая, ни комическая поэзия, так как эротический характер двух этих видов литературы мы уже рассматривали в четвертой главе. Даже при этих ограничениях объем материала остается грандиозным.

Задача автора осложнена также тем, что вплоть до настоящего времени практически не имелось полезных вводных работ, так как история эротической литературы и искусства греков, в которой мы так нуждаемся, до сих пор не написана, и лишь от случая к случаю можно встретить разрозненные и застенчивые намеки. Таким образом, автору пришлось пересмотреть всю греческую литературу с точки зрения преследуемой им цели при полном отсутствии заслуживающих упоминания вводных работ. Всякий, кто имеет хотя бы самое отдаленное представление о количестве греческих произведений, которые дошли до нас или содержание которых восстанавливается при помощи точных методов филологического анализа, не станет требовать невозможного от одиночки, которому, разумеется, весьма далеко до полного совершенства. Утверждение, что наше знание всегда остается фрагментарным, как нельзя лучше применимо к неисчерпаемой области классической филологии.

 

I. Классический период

 

1. Эпическая поэзия

Мы начнем наш обзор с мифической эпохи доистории и будем исходить из известного замечания Цицерона («Брут», 18, 71) о том, что поэты существовали и до Гомера. Это замечание, вне всяких сомнений, правильно, и свидетельства тому, что дело обстоит именно так, обнаруживаются в самих гомеровских поэмах. Но от всех этих поэтов не сохранилось ничего; они были первопроходцами, проложившими дорогу для Гомера, преобразовавшими язык и создавшими эпический стих — длинную гекзаметрическую строку; их творения оказались в тени забвения, когда на литературном небосклоне взошло солнце гомеровской поэзии. И тем не менее, до нас дошло немало сведений об этом периоде, и история греческой литературы приводит внушительное число имен поэтов, которые жили до Гомера, хотя, конечно же, большинство из них остаются для нас всего лишь именами выдумкой позднейшей эпохи.

Одним из древнейших догомеровских поэтов был Памф, о котором Павсаний (ix, 27, 2) сообщает, что он сочинял гимны к Эроту. Это замечание имеет для нас ценность постольку, поскольку показывает, что уже в древнейшую эпоху своей литературной истории греки усваивают культ Эрота, и посему мы с полным правом можем утверждать, что Эрот стоит у истоков эллинской культуры, хотя в гомеровских поэмах имя этого бога не названо ни разу. Но в «Теогонии» Гесиода (120) Эрот последовательно упоминается среди древнейших, или существующих с самого раннего времени, богов.

В сущности, гораздо более известен, чем всецело мифический Памф, полулегендарный Орфей, который может рассматриваться как символ примирения религий Диониса и Аполлона. Хотя Аристотель (согласно Цицерону, «О природе богов», i, 38, 107) отрицал его существование, поэтические произведения его времени столь часто приписывались самому Орфею, что даже в наше время историки литературы называют эту эпоху и эту школу «орфической». Всем известно сказание о том, как Орфей низошел в нижний мир, чтобы силой песни забрать у его повелителя — Аида — свою жену Эвридику, которая умерла от укуса змеи. Аид был растроган чудным пением Орфея и позволил ему вывести жену обратно в мир живых, под тем, однако, условием, что он не должен оглядываться, пока не достигнет света дня. Это условие оказалось слишком трудным для смертного человека; влекомый любовью, Орфей обернулся назад, и Эвридика, увидеть которую ему было не суждено, растаяла тенью в стране Аида. Так, Орфей, стоящий у истоков греческой литературной истории, представляет собой сверкающий образец трогательно любящего супруга; мы еще встретимся с ним вновь (с. 309-310), хотя и в несколько иных обстоятельствах.

Тот факт, что великие национальные эпосы греков — «Илиада» и «Одиссея» Гомера — насыщены эротикой и содержат множество красочных, расцвеченных всеми приемами литературного искусства картин, отличающихся высоким чувственным очарованием, упоминался уже неоднократно, и поэтому обсуждение его представляется излишним. То же относится к так называемым «Гомеровским гимнам»; четвертый из этих гимнов с немалым изяществом, чувственностью и не без привкуса пикантности повествует о любви Афродиты к Анхизу. Я уже имел случай указывать на эротические эпизоды, содержащиеся в «Гомеровских гимнах». Я также не вижу необходимости подробно останавливаться на поэмах так называемого эпического цикла, так как эротические элементы в них основываются по большей части на прославлении юности и красоты, а выведенные в них мужские и женские персонажи были рассмотрены нами выше. Нет необходимости говорить даже о поэмах Гесиода, так как заключенные в них эротические элементы, такие, как миф о Пандоре, враждебное описание женского характера, женского кокетства, существовавшего даже тогда, и постоянной готовности женщин наброситься на свою жертву, уже упоминались ранее.

От Гесиода до нас дошла еще одна поэма, озаглавленная «Щит Геракла». В ней описывается битва Геракла с чудовищем Кикном; своим названием она обязана описанию щита Геракла, занимающего значительную часть поэмы. В самом начале поэт сообщает о том, как Зевс, дабы подарить миру спасителя и исцелителя, возгорается любовью к прекрасной Алкмене, жене фиванского царя Амфитриона: «Она далеко превосходила всех земных женщин красотой форм и статью, и ни одна из рожденных смертными не могла сравниться с ней умом. Ее лицо и черные глаза дышали прелестью самой златовенчанной Афродиты. Пока отсутствовал Амфитрион, который во искупление кровопролития находился в походе, с его женою сблизился Зевс. После того как Зевс насладился любовью Алкмены и удалился, возвращается муж, сердце которого исполнено страстного влечения к жене. Подобно избежавшему мучительной болезни или злого плена, с радостью и охотой возвращался домой Амфитрион после тяжких трудов войны. Весь остаток ночи провел он в объятиях милой супруги, наслаждаясь дарами златовенчанной Афродиты». Алкмена понесла и родила двойню: Геракла — от Зевса, а Ификла — от Амфитриона.

Интересен отрывок из Гесиодовой «Меламподии» (3): «Гесиод, как и многие другие, рассказывал, будто Тиресий однажды подсмотрел совокупление двух змей в Аркадии. Он ранил одну из них, после чего превратился в женщину и имел сношения с мужчинами. Но Аполлон открыл ему, что если он еще раз увидит змей и ранит одну из них, то вновь станет мужчиной. Так и случилось. Однажды Зевс и Гера спорили, кто получает большее наслаждение от соития, мужчина или женщина. Так как Тиресий изведал и то и другое, они спросили его мнения и получили ответ: «Когда мужчина спит с женщиной, он получает одну десятую наслаждения, тогда как женщина — десять десятых. Гера была рассержена этим ответом и отняла у Тиресия зрение, но взамен Зевс наградил его даром прорицания и долгой жизни».

 

2. Лирическая поэзия

Не многим больше, чем из только что рассмотренных эпических произведений, удается добыть из лирической поэзии греков. В основном она, конечно же, имеет эротическую природу, однако — и в этом существеннейшее отличие греческой лирики от современной — предметом этой эротики почти всегда выступают мальчики и юноши, именно их воспевают греческие лирики. Ввиду этого подробнее рассматривать лирическую поэзию мы будем ниже, в главе, посвященной гомосексуализму; сейчас же мы ограничимся некоторыми сведениями относительно любви мужчины к женщине.

Мимнерм Колофонский (конец VII века до н.э.) — первый греческий лирик, воспевающий любовь между мужчиной и женщиной. Немного женственный и сентиментальный, всегда влюбленный, он прославляет радости жизни и ее чувственные наслаждения и скорбит о скоротечности юности и краткости любовного счастья. Темой его любви и поэзии была прекрасная флейтистка Нанно.

Архилох Паросский (около 650 г. до н.э.) был первым поистине великим греческим лириком; для этой страстной, беспокойной личности поэзия означала исповедь в переполняющих его чувствах. Он был влюблен в Необулу, дочь богатого Ликамба: «В его стихотворениях пышет жаркое пламя любви. Страсть сжимает его сердце, вырывает нежную душу из груди; его глаза меркнут, и любовная мука пронизывает его до мозга костей. Необула вняла его бурному сватовству. Счастливый случай сохранил для нас образ горячо любимой девушки:

Своей прекрасной розе с веткой миртовой Она так радовалась. Тенью волосы На плечи ниспадали ей... ...старик влюбился бы В ту грудь, в те миррой пахнущие волосы,

Но когда ее отец Ликамб отменяет обручение, поэт теряет всякую меру: он не только поносит отца за нарушение слова, но бесчестит любимую, ставя под сомнение целомудрие и невинность былой суженой. Потомки содрогались от ужаса, вспоминая о мести Архилоха. Он, несомненно, знает себя лучше всех, сравнивая себя с ежом, который, «собравшись в клубок, направляет свои колючки на врага».

С хронологической точки зрения, следующим должен быть упомянут Семонид Аморгосский (около 625 г. до н.э.); о его остроумной сатирической поэме, посвященной женщинам, мы уже говорили. Здесь следует также упомянуть Гиппонакта Эфесского (около 540 г. до н.э.), пусть даже только ради двух весьма злобных стихов, сохраненных у Стобея (Florilegium, 68, 8; ср. Apostol:, iv, 38с; Haupt in Hermes, iv, 159):

Два дня всего бывают нам милы жены: В день свадьбы, а потом в день выноса тела.

У Керкида из Мегалополя, писавшего во времена царя Филиппа шутливые стихотворения, называвшиеся мелиамбами, нас интересует только одна строчка (Афиней, xii, 544d): «Жили некогда в Сиракузах две девушки с округлыми ягодицами» — убедительное свидетельство о том, чту прежде всего приходило в голову грекам, влюбленным в женский пол.

Алкей из Митилены, один из величайших и разносторонних греческих лириков, написал большое число любовных песен, от которых, однако, как, впрочем, и от большей части греческой лирики, сохранились лишь жалкие фрагменты. В своих стихах он славил «сладко смеющуюся, фиалкокудрую» Сафо, но прекрасная поэтесса его не услышала, ибо ее сердцу любовь мужчины не говорила ничего.

Анакреонт Теосский, который даже в преклонном возрасте не расставался с вином и женщинами, был неизменным глашатаем любви и радостей жизни. Дошедшие до нас фрагменты его поэзии довольно скудны, а то, что ранее служило предметом восхищения как поэзия Анакреонта (так называемая «Анакреонтика»), оказалось на поверку шутливыми подражаниями, принадлежащими к самым разным эпохам. То, что выступает здесь под именем любви, — это легко читающиеся милые пустячки, которые никак не могут претендовать на звание истинной поэзии.

Чистейшее золото поэзии сверкает в стихотворениях Сафо, которую, вне всяких сомнений, следует отнести к числу величайших поэтических гениев всех времен. В ее стихах говорит только любящее и жаждущее любви сердце; образы и мысли, которые она выражает с никогда не отказывающим ей тактом подлинного чувства, на протяжении столетий остаются образцом для подражания, недоступным большинству эротических поэтов. Однако Сафо не может быть предметом подробного рассмотрения в данной главе, ибо жизнь и поэзия этого лесбосского чуда гомосексуальны. Поэтому мы вернемся к ней позднее и ограничимся лишь тем, что еще раз подчеркнем: гомосексуальная любовь греков есть свидетельство не упадка, но скорее прогресса их культуры, ибо она создала для них интеллектуальные ценности, которые пребывают в веках и не перестают будить в нас изумление и восхищение.

Терпандр сочинял песни для девичьих хоров, которые впоследствии были доведены до новой степени совершенства великим Алкманом, или Алкмеоном (около 650 г. до н.э.). Ему в заслугу следует поставить то, что он способствовал музыкальному воспитанию спартанских девушек. Отношения между поэтом и его певицами, которым он время от времени воздает должное в своих песнях, были, по-видимому, личными и интимными, что вполне правдоподобно, если принимать во внимание довольно свободный образ жизни спартанских девушек.

Фрагменты сицилийца Стесихора, расцвет которого приходится на 600 г. до н.э., столь же скудны, как и фрагменты произведений Алкмана. Согласно Платону («Федр», 243а; ср. Bergk, PLG, IIP, p. 218), он сочинил стихотворение, поносившее прелюбодеяние Елены, за что был наказан разгневанной героиней, которая поразила его слепотой; Стесихор исцелился, только написав знаменитую «палинодию», где он утверждал, что за соблазнителем Парисом последовала не Елена, но ее созданный Зевсом призрак, который и послужил причиной многослезной Троянской войны. Очевидно, что слепота поэта и его исцеление Еленой не могли служить истинной причиной написания «палинодии», существование которой надежно засвидетельствовано другими источниками. Если, таким образом, невозможно вообразить, чтобы поэт считал себя обязанным объяснить случайную и временную потерю зрения как акт мщения со стороны героини — что более чем маловероятно, то следует предположить, что отказаться от нападок на Елену, сколь бы глубокие корни не имело такое отношение к ней в поэтической традиции, заставило Стесихора общественное мнение, ибо, по представлениям дорийцев, Елена была богиней, удостоенной культа. Если такое объяснение правильно — а все говорит в его пользу, — то в «палинодии» Стесихора мы должны видеть первую веху на пути к феминизации, которая, медленно, но неуклонно прогрессируя в течение многих веков, привела в конце концов к состоянию современного феминизма.

Трогательным и волнующим образом Стесихор использовал также мотив несчастливой любви; в своей поэме он повествовал о прекрасной Калике, покончившей с собой после того, как она была отвергнута своим возлюбленным Эватлом. Афиней (xiii, 601а) ясно свидетельствует о том, что в поэмах Стесихора эротический момент играет значительную роль, и даже среди его фрагментов мы находим немало эротических мотивов. Так, он ввел в поэзию образ пастуха Дафниса, позднее ставший столь популярным: юноша был любим нимфой, но из-за своей неверности встретил печальный конец. Стесихор также воспел жестокую судьбу Радины, которая, хотя и была замужем за правителем Коринфа, все же отказалась расстаться со своим возлюбленным Леонтихом.

Эротические мотивы в изобилии обнаруживаются также в стихотворениях Симонида (556-468 гг. до н.э.) и его племянника Вакхилида — и это вполне естественно, так как в творчестве обоих значительную роль играет миф, богатый эротизм которого мы уже рассматривали выше. То же относится и к дошедшим до нас произведениям Пиндара (518-442 гг. до н.э.). Пиндар — самый сильный и возвышенный из всех греческих лириков, и мы являемся счастливыми обладателями сорока четырех его эпиникиев. Это — песни самого различного объема, которые сочинялись, чтобы восславить победителей четырех общенациональных праздников; их распевал хор, иногда — прямо на пиру в честь победы, но большей частью — дома, при вступлении победителя в родной город. Главным содержанием победной песни почти всегда является миф, излагаемый Пиндаром с совершенным искусством и имеющий особое отношение к победителю или его семье. Из этих мифов можно извлечь внушительное число эротических мотивов.

 

3. Проза

Прозаические произведения классического периода греческой литературы также способны вознаградить исследователя разнообразными эротическими мотивами.

Уже у Ферекида Сиросского, которого греки считали своим древнейшим прозаиком, можно было прочесть эротические рассказы, что подтверждает фрагмент, обнаруженный лишь четверть века назад на египетском папирусе; здесь очаровательно описывается «священный брак» Зевса.

В историческом труде Геродота можно найти несколько эротических новелл, как, например, посвященная кровосмесительной связи Микерина с собственной дочерью, или жене Интаферна, или прелестная история о Гиппоклиде (см. выше, с. 113), «проплясавшем свою невесту», и несколько других, рассмотренных мною в отдельной статье. Древнейшим образчиком любовной новеллы на греческом языке, изложенной подробно и мастерски, является трогательный рассказ о индийском царе Стриангее и Заринее — царице саков, записанный врачом и историком Ктесием (Ктесий, 25-28; ср. Ник. Дамасский, FHG, III, 364), который семнадцать лет прожил в Персии.

Тимей (у Парфения, 29, и фрагм. 23) повествовал о любовных приключениях прекрасного Дафниса. Он также был первым, кто заговорил о несчастливой любви Дидоны к Энею. Филарх (у Парфения, 15 и 31) ввел в поэзию тему прекрасной, но чопорной Дафны, которая была любима Аполлоном, но, взмолившись о том, чтобы избежать насилия со стороны бога, была превращена в лавр. Он также рассказывал о Дамойте, который нашел выброшенное на берег моря тело прекрасной женщины и долгое время сожительствовал с ней. Когда это стало невозможным, он похоронил тело и покончил с собой.

Любовные новеллы в большом числе входили в состав местных мифологических собраний, возникавших почти повсюду, особенно в ионийских городах Малой Азии. Местные предания богатого Милета столь изобиловали эротическими сюжетами, что Аристид — этот греческий Бокаччо перврго века до н.э. — назвал свой сборник эротических новелл, составлявший как минимум шесть книг, по большей части обсценного характера, «Милетскими рассказами». Какой популярностью пользовались эти отпрыски сладострастной музы, явствует из того факта, что Корнелий Сизенна перевел их на латинский язык (фрагменты см. Bucheler, Petronius3, S. 237), а также из одного замечания Плутарха («Красе», 32), по которому экземпляры данного сочинения были обнаружены среди вещей офицеров Красса во время Парфянской войны (53 г. до н.э.). Эти рассказы до нас не дошли, но мы можем полагать, что они в известной мере напоминали новеллы из «Метаморфоз» Апулея. То, что рассказывалось выше о купании невест в Скамандре, вполне могло быть заимствовано из «Милетских рассказов».

Если мы вправе видеть в знаменитом рассказе об эфесской матроне сюжет из «Милетских рассказов», тогда одним из их лейтмотивов являлось доказательство того, что нет такой добродетельной женщины, которая не могла бы однажды воспылать беззаконной страстью к любовнику, как говорит у Петрония Евмолп, излагающий этот рассказ следующим образом (Петроний, 111):

«Жила в городе Эфесе мужняя жена, да такая скромная, что даже от соседних стран стекались женщины, чтоб на нее подивиться. Когда скончался у нее супруг, она не удовольствовалась тем только, чтобы его проводить, как обыкновенно делается, распустивши волосы и терзая на глазах у собравшихся обнаженную грудь, но последовала за покойником в усыпальницу и, поместив в подземелье тело, стала, по греческому обычаю, его стеречь, плача денно и нощно. Так она себя томила, неминуемо идя к голодной смерти, и ни родные не умели ее уговорить, ни близкие; последние ушли с отказом должностные лица, и всеми оплаканная пять дней уже голодала беспримерной доблести женщина. Рядом с печальницей сидела служанка из верных верная, которая и слезами помогала скорбящей, а вместе и возжигала угасавший часом светильник. В целом городе только о том и толковали, и люди всякого звания признавали единодушно, что просиял единственный и неподдельный образчик любви и верности.

Об эту саму пору велел тамошний правитель распять на кресте разбойников, и как раз неподалеку от того сооружения, где жена оплакивала драгоценные останки. И вот в ближайшую ночь воин, приставленный к крестам ради того, чтобы никто не снял тела для погребения, заметил и свет, так ярко светившийся среди могил, и вопль скорбящей расслышал, а там по слабости человеческой возжелал дознаться, кто это и что делает. Спустился он в усыпальницу, и, увидев прекраснейшую из жен, остановился пораженный, будто перед неким чудом и загробным видением. Потом только, приметив мертвое тело и взяв в рассмотрение слезы на лице, ногтями изодранном, сообразил он, конечно, что тут такое: невмоготу женщине перенесть тоску по усопшем. Приносит он в склеп что было у него на ужин и начинает уговаривать печальницу не коснеть в ненужной скорби и не сотрясать грудь свою плачем без толку: у всех-де один конец, одно же и пристанище и прочее, к чему взывают ради исцеления израненных душ. Но та, услышав нежданное утешение, еще яростней принялась терзать грудь и рвать волосы, рассыпая их на груди покойного. Однако не отступил воин, более того, с тем же увещанием отважился он и пищу протянуть бедной женщине, пока, наконец, служанка, совращенная ароматом вина, сама же к нему не потянула руки, побежденная человечностью дарователя, а там, освеженная едой и питьем, принялась осаждать упорствующую хозяйку, говоря так: «Ну какая тебе польза исчахнуть от голода? заживо себя похоронить? погубить неповинную жизнь прежде, чем повелит судьба?

Мнишь ли, что слышат тебя усопшие тени и пепел?

Ужель не хочешь вернуться к жизни? рассеять женское заблуждение и располагать, покуда дано тебе, преимуществами света? Да само это тело мертвое должно призывать тебя к жизни». Что ж, нет никого, кто негодовал бы, когда его понуждают есть и жить. А потому изможденная воздержанием нескольких дней женщина позволила сломать свое сопротивление и принялась есть не менее жадно, чем служанка, что сдалась первою.

Ну, вы же знаете, к чему обыкновенно манит человека насыщение. Той же лаской, какою воитель достиг того, чтобы вдова захотела жить, повел он наступление и на ее стыдливость. Уже не безобразным и отнюдь не косноязычным казался скромнице мужчина, да и служанка укрепляла их расположение, повторяя настойчиво:

...Ужели отвергнешь любовь, что по сердцу? Или не ведаешь ты, чьи поля у тебя пред глазами?

Не стану медлить. Не отстояла женщина и этот свой рубеж, а воин-победитель преуспел в обоих начинаниях. Словом, ложились они вместе, и не той только ночью, когда свершилось их супружество, но и на другой, и на третий день, запирая, конечно же, вход в усыпальницу, так что всякий, знакомый ли, или нет, подходя к памятнику, понимал, что тут над телом мужа лежит бездыханно стыдливейшая из жен. А воин, надо сказать, увлеченный и красотой женщины, и тайной, все, что только находил получше, закупал и нес, чуть смеркнется, в усыпальницу. Когда же заметили родные одного из повешенных, что ослаб надзор, ночью стащили своего с креста и отдали последний долг. Воин, которого так провели, покуда он нежился, наутро видит, что один крест остался без тела, и в страхе наказания рассказывает женщине о происшедшем: приговора суда он ждать не станет, а лучше своим же мечом казнит себя за нерадение; пусть только она предоставит ему место для этого, и да будет гробница роковою как для мужа, так и для друга. Не менее жалостливая, чем стыдливая, «да не попустят, — воскликнула женщина, — боги, чтобы узреть мне разом двойное погребение двоих людей, которые мне всего дороже. Нет, лучше я мертвого повешу, чем убью живого». Сказала и велит вынуть тело мужа из гроба и прибить к пустующему кресту. Не пренебрег воин выдумкой столь распорядительной жены, а народ на другой день дивился, как это покойник на крест угодил» [перевод А. К. Гаврилова].

Одно из сочинений Ксенофонта Афинского (около 430-354 гг. до н.э.) почти целиком посвящено проблеме Эроса; это его очаровательный «Симпосий». Пир давался богатым афинянином Каллием в честь своего прекрасного любимца Автолика, одержавшего победу в панкратии на Панафинейских играх 422 г. до н.э. В противоположность платоновскому «Симпосию», в этом пире участвуют клоуны, танцовщицы и флейтистки, а также прекрасный мальчик, который развлекает гостей своими гимнастическими и музыкальными трюками. После всевозможных речей серьезного и шутливого характера Сократ произносит речь о любви, смысл которой сводится к тому, что следует пленяться умственными дарованиями мальчика, а не его телесной красотой. Заключением пира служит мифологический балет, представляющий любовную сцену между Дионисом и Ариадной; балет производит на присутствующих такое впечатление, что «холостяки давали клятву жениться как можно скорее, а женатые мужи седлать коней и со всей поспешностью мчаться домой к своим женам».

Должен быть упомянут также «Анабасис», в котором Ксенофонт описывает злополучный поход Кира Младшего против его брата Артаксеркса и мучительное, полное опасностей отступление наемной греческой армии; дело в том, что и здесь время от времени затрагиваются эротические вопросы: например, любовь еще безбородого мужчины к бородатому, похищение юношей и девушек, трогательный рассказ об Эписфене, прекрасном юноше и их смелом самопожертвовании, благодаря которому юноша спасается от смерти («Анабасис», ii, 6, 28; iv, I, 14; iv, 6, 3; vii, 4, 7-10). «Домострой», или трактат о наилучшем ведении домашнего хозяйства, упоминался выше (с. 30); в этом сочинении дается очаровательное описание семейной жизни недавно женившегося Исхомаха. Эротические вопросы, к которым мы обратимся ниже, поднимаются также в «Гиероне» — диалоге между Симонидом и сицилийским царем Гиероном. Наконец, следует указать «Киропедию» («Воспитание Кира») — тенденциозный политический роман воспитания, так как и здесь имеются эротические новеллы, самой пленительной из которых является рассказ о Панфее, ее трогательной любви и верности.

На первый взгляд, это покажется неожиданным, но и произведения греческого красноречия, или греческих ораторов в самом широком смысле этого слова, также вносят свой вклад в историю античной эротики. И тем не менее, ораторы охотно приводят легендарные и исторические примеры и параллели, чтобы придать особое значение своим взглядам и утверждениям, а многие речи вполне непринужденно трактуют судебные дела ярко выраженного сексуального характера — важнейшие из них будут вкратце рассмотрены ниже. Так, мы располагаем речью Антифонта, которой воспользовался незаконнорожденный сын, чтобы обвинить мачеху в приготовлении приворотного зелья для отца. Интересно отметить, каким образом удалось оратору Андокиду изменить политический вердикт, вынесенный против него; ему была известна неугомонная потребность сограждан в красоте, и вследствие этого, как передает Плутарх (Moratia, 835b; подтверждается надписью CIA, 553, 21), из своих значительных средств, нажитых вне Афин посредством удачных торговых сделок, он снарядил самый пышный хор мальчиков и покорил все сердца.

Следующим мы должны упомянуть включенное Платоном в диалог «Федр» «любовное послание» оратора Лисия с парадоксальной темой: вознаграждать любовью следует скорее не любящего, чем любящего. До нас дошли также некоторые другие эротические послания Лисия, и представляется, что именно он первым ввел в литературу этот вид посланий, ставший позднее столь популярным. Самой знаменитой из его речей были речи «Против Эратосфена» и речь в защиту мужа, который, будучи коварно обманут бесчестным Эратосфеном, загладил оскорбление своей супружеской чести, убив прелюбодея.

То, что философия также пыталась разрешить проблему любви, уделяя ей все возрастающее внимание и стремясь исследовать ее природу, не только правдоподобно само по себе, но и подтверждается философскими сочинениями. Ибо любовь, как однажды сказал Плутарх, — «это загадка, которую нелегко понять и разгадать» (Стобей, Florilegium, 64, 31: αίνιγμα δυσεύρετον και δύσλυτον) хотя, вне всяких сомнений, философская мысль в соответствии с греческим воззрением была обращена скорее к юноше Эроту, чем женственной Афродите.

Из тех произведений Платона, что посвящены эротическим вопросам, диалоги «Хармид», «Лисид», «Пир» и «Федр» мы рассмотрим позднее, так как они целиком или в значительной своей части посвящены гомосексуальной любви.

С течением времени возрастал интерес к проблеме брака; уже великий Аристотель, а затем его ученик Теофраст писали книги по вопросам брака, причем последний сказал о браке не много утешительного. Его ученик и друг Деметрий Фалерский, знаменитый философ-перипатетик, игравший также видную политическую роль и бывший на протяжении десяти лет (317-307 гг. до н.э.) правителем Афин, написал Eroticus, который не сохранился. Не уцелело и сочинение Фания Лесбосского, которое повествовало об убитых из мести тиранах. Оно изобиловало эротическими материалами новеллистического характера, так как многие тираны и в самом деле были умерщвлены из соображений ревности. Клеарх из Сол на Кипре также написал Eroticus (правильнее Erotica). В этой книге, от которой сохранились отдельные фрагменты, Клеарх предпринял попытку проникнуть в суть любви посредством мифологических и исторических примеров. В ней можно было прочесть о любви Перикла к Аспасии и о далеко идущих эротических запросах самого прославленного из греческих политиков, о сомнительном любовном приключении Эпаминонда, о страстной привязанности лидийского царя Гигеса к своей возлюбленной жене и о величественном памятнике, воздвигнутом по его указу после ее смерти. Не было здесь недостатка и в любопытных анекдотах: например, о глубокой любви гуся к мальчику и о павлине, который был так влюблен в некую девушку, что не пережил ее смерти. Но Клеарх также говорил о принятых свадебных обрядах и их происхождении, о том, почему любовники носят в руках цветы и яблоки или украшают дверь любимой цветами. Каждый желающий может прочесть эти бесконечные рассуждения у Афинея, который цитирует множество отрывков из вышеперечисленных авторов.

Иероним Родосский, как и многие другие авторы этого периода, с упоением пересказывал всевозможные эротические анекдоты в своих «Исторических записках»; некоторые из анекдотов (о Сократе, Софокле и Еврипиде) были сохранены Афинеем (xiii, 556a; 557e; 604d).

 

II. Эллинистический период

 

1. Поэзия: эпос и лирика

В постклассический период греческой литературы, обозначаемый термином «эпоха эллинизма» и, по мнению большинства ученых, начинающийся после смерти Александра Великого (323 г. до н.э.), эротика также играет большую, и даже еще большую роль, чем в классический период. Характерно, что чем больше иноземных элементов проникает в греческую жизнь, тем дальше на задний план отходит любовь к юношам; женское начало занимает в литературе все более значительное место по мере того, как возрастает — особенно в крупных городах — общение молодежи с гетерами.

Многие поэтические произведения этой эпохи утеряны, и мы вынуждены обращаться к римским подражателям — Катуллу, Тибуллу, Проперцию и Овидию, из сочинений которых мы можем заключить a posteriori о ярко выраженной чувственности эллинистической поэзии. Так Филет Косский, наряду с эротическими элегиями, написал эпос «Гермес», предметом которого было любовное похождение Одиссея с Полимелой, дочерью Эола. Другом Филета был Гермесианакт из Клазомен, написавший три книги элегий, которые были посвящены его любовнице Леонтион и повествовали о всемогуществе любви. У Афинея (xiii, 597b) сохранился большой фрагмент в 98 строк, где с очаровательным изяществом перечисляются жившие до Гермесианакта поэты, которые прославляли в стихах любимых женщин и дев. В этом списке он допускает заметные вольности, делая, например, Анакреонта любовником Сафо, что полностью исключено по хронологическим соображениям. Благодаря многрчисленным цитатам мы также неплохо осведомлены о многих других любовных сюжетах, разрабатывавшихся в его элегиях. Так, он повествовал о горячей любви богатого, но незнатного юноши Аркеофонта к Арсиное, дочери царя Кипра (Антонин Либерал, «Метаморфозы», 39). Его сватовство было, однако, напрасным, и несмотря на роскошные свадебные дары он был отвергнут отцом любимой. Тогда он подкупил кормилицу, чтобы та стала посланницей его любви. Высокомерная Арсиноя выдала кормилицу родителям, которые жестоко ее изувечили и выбросили из дома. От горя Аркеофонт покончил с собой; когда любимого всеми юношу несли к могиле, Арсиноя презрительно смотрела из окна на погребальную процессию, — и разгневанная подобным жестокосердием Афродита превратила гордячку в камень. Это предание постепенно стало излюбленной темой эллинистической эротики и впоследствии излагалось различными поэтами со все новыми подробностями, так что во времена Плутарха оно еще было живо на Крите (Плутарх, Amatorius; Moralia, 766с).

Самым значительным поэтом данного периода был Каллимах из Кирены (около 310-240 гг. до н.э.). У нас нет повода подробно останавливаться на его творчестве, так как он отнюдь не был эротическим писателем; самое большее, что можно упомянуть, — это серенада к его возлюбленной по имени Конопион и несколько эпиграмм эротического содержания, не менее двенадцати из которых посвящены любви к прекрасным юношам. В своем «Гимне к Аполлону» поэт с особенным удовольствием описывает любовь бога к прекрасной Кирене.

Аполлоний Родосский (около 295-215 гг. до н.э.) в четырех книгах дошедшего до нас эпоса «Аргонавтика» описывает плавание аргонавтов в Колхиду, их приключения в пути и возвращение. Это важное и, за исключением отдельных отклонений от темы, весьма интересное произведение (5835 строк) содержит несколько эротических эпизодов, исполненных чувственного огня и силы. Любовь — это существеннейшая часть всего эпоса; повествование достигает кульминации в третьей книге, в которой поэт, воззвав к Эрато, Музе любовной поэзии, описывает, как царская дочь Медея была сражена стрелами никогда не бьющего мимо цели Эрота, превосходно изображая при этом душевные борения и, следовательно, придавая особое значение психологическому моменту.

Эпические поэмы Евфориона Халкидского (фрагменты собраны А. Майнеке в Anal. Alex., pp. 1-168) изобиловали эротическими темами. Сам он не был особенно щепетилен в любви: говорили, что в молодости он был любимцем поэта Архебула Ферского, за что подвергся осмеянию в очень злой эпиграмме Кратета, непереводимой ввиду игры слов. Впоследствии он опустился до того, что стал любовником похотливой, но богатой старой вдовы из Никеи, благодаря чему приобрел немалое состояние и в то же время попал в пословицу, сохранившуюся в сочинениях Плутарха (Moralia, 472d) — «спит с богатой старухой, как Евфорион». Возможно, как предполагал Ф. Ницше, анекдот, передаваемый из остальных источников только Судой, по которому ГесиоД был по ошибке убит двумя братьями изнасилованной девушки вместо истинного виновника, восходит именно к нему. Другие произведения Евфориона, такие, как «Фракиец» и «Гиакинт», состояли главным образом из эротических историй. Так, во «Фракийце» наряду с другими предметами речь шла о любви Гарпалики к своему отцу Климену; любовная связь между отцом и дочерью встречалась также в «Аполлодоре». Наконец, Евфориону принадлежит известное число эротических эпиграмм.

Стихотворения «Антологии»

Эпиграмма, доведенная в классический период до высокой степени совершенства (в частности, Симонидом), с течением времени все более отдалялась от своего первоначального назначения, а именно — служить надписью на надгробии. Постепенно, а особенно после эпохи Александра Великого она все чаще стала рассматриваться как независимый вид поэзии, как излюбленный жанр поэтического обмена мыслями самого разнообразного содержания. Серьезность и шутка, радость и скорбь, дружба и любовь, радости застолья и попойки, короче говоря, все, что составляло настроение момента, нашло свое красноречивое выражение в эпиграмме. Среди бесчисленных писателей, эпиграммы которых сохранились, мы найдем немало славных имен, и, хотя зерна не свободны от плевел, все же и здесь мы поражаемся бесконечному многообразию форм, в которых перед нашим взором предстает греческая жизнь.

Начало собиранию рассеянных повсюду цветов в один букет было положено уже в древности: Мелеагр Гадарский, который сам был знаменитым эпиграмматистом, в последней четверти первого века до Рождества Христова объединил значительное количество эпиграмм в упорядоченной по алфавиту антологии; вторая антология была издана Филиппом, жившим во времена Калигулы, Обе они, наряду с третьей, изданной Агафием, вошли в «Антологию» Константина Кефалы, который жил в первой половине десятого века нашей эры и собрал в своей книге сотни эпиграмм разнообразного содержания. Так как эта «Антология» дошла в рукописи, хранившейся в Палатинской Библиотеке в Гейдельберге (№ 23), собрание получило название «Палатинской Антологии».

В XIV веке монахом Планудом была подготовлена еще одна «Антология» в семи книгах, которая, разумеется, во многом совпадает с Палатинской, зато, с другой стороны, не только зачастую дает лучшие чтения, но и содержит около 400 эпиграмм, не вошедших в «Антологию» Кефалы. Приложение к этому собранию, включающее эротические эпиграммы, которые были опущены Планудом, издано Л. Штернбахом под заглавием Anthologiae Planudeae Appendix Berberino-Vaticana (Leipzig, 1890).

«Палатинская Антология» подразделяется на пятнадцать книг; нас будет интересовать главным образом книга V, так как она содержит только эротические эпиграммы. Седьмая книга включает в себя не менее 748, зачастую превосходных, эпиграмм-эпитафий. Очевидно, что чувственность отходит здесь на задний план: горячая страсть отступает перед серьезностью смерти и оставляет место воспоминанию, которое живо и после похорон. Чувственная сторона любви вновь выходит на передний план в одиннадцатой книге, содержащей 442 эпиграммы, которые по большей части обязаны своим возникновением веселому и озорному подпитию. Двенадцатая книга содержит гомосексуальные эпиграммы, а потому будет рассматриваться позднее.

В последующем кратком обзоре я отхожу от расположения эпиграмм в «Палатинской Антологии» и буду рассматривать произведения каждого поэта по отдельности и, по мере возможности, в хронологическом порядке.

Асклепиад Самосский, современник вышеупомянутого Филета, оставил после себя около сорока эпиграмм, большинство которых — эротического характера. В одной из них он увещевает возлюбленную не

беречь свою невинность с такой неприступностью, ведь она не найдет себе любовника в Аиде — только здесь, в этой жизни, мы можем изведать счастье. Мы узнаем о трех гетерах, настоящих портовых шлюхах, которые обирают своих клиентов-мореходов до нитки и которые, по мнению поэта, опаснее сирен. В другой эпиграмме (Anth. Pal., v, 169) мы читаем:

Сладок холодный напиток для страждущих в летнюю пору; После зимы морякам сладок весенний зефир; Слаще, однако, влюбленным, когда, покрываясь одною Хленой, на ложе вдвоем славят Киприду они.

Никарх подтрунивает над тем, что никто не находит наслаждения в объятиях собственной жены, но каждого влечет только чужое ложе.

Посидипп из Александрии имел склонность описывать в своих эпиграммах веселые пирушки и похождения с гетерами. То же относится и к Гедилу, от которого до нас дошла такая забавная эпиграмма: «От Вакха, расслабляющего члены, от Афродиты, расслабляющей члены, произошла дочь — Подагра, расслабляющая члены».

Диоскорид, с которым, как с пламенным энтузиастом любви к эфебам, мы еще встретимся позднее, оставил также несколько весьма чувственных эпиграмм о любви к женщине (Anth. Pal., v, 56):

Сводят с ума меня губы речистые, алые губы; Сладостный сердцу порог дышащих нектаром уст; Взоры бросающих искры очей под густыми бровями, Жгучие взоры — силки, сети для наших сердец; Мягкие, полные формы красиво изваянной груди, Что услаждают наш глаз больше, чем почки цветов...

Другое знаменитое имя «Антологии» — Антипатр Сидонский (или Тирский), эпиграммы которого отличаются ритмичностью и цветистым языком; но, к сожалению, только немногие и притом весьма незначительные из дошедших до нас его эпиграмм имеют эротический характер.

Гораздо большее значение имеет Мелеагр из Гадары в Сирии, который, как уже говорилось, составил древнейшее и самое известное собрание эпиграмм. До нас дошло около 130 эпиграмм самого Мелеагра, по меньшей мере шестьдесят из которых посвящены гомосексуальной любви. Они отличаются свободным и изысканным языком, а также сентиментальностью; в сущности, единственная их тема — это любовь. Из многих девушек, которых не устает воспевать галантный поэт, он особенно привязан к Зенофиле и Гелиодоре; в двух изящных эпиграммах он — как Лепорелло в «Дон Жуане» Моцарта — приводит внушительный список своих многочисленных зазноб.

Среди прочих он любил белощекую Демо, но она, по-видимому, предпочла ему еврея, или, как выражается сам поэт, «еврейскую любовь».

Тимарион, бывшая некогда столь прекрасной, теперь, когда она постарела, сравнивается с расснащенным судном, причем злое сравнение проводится вплоть до самых интимных и непристойных подробностей. Поэт находит сладостные слова любви для прекрасной Фанион. Но прежде всего он неустанно восславляет прелести Зенофилы и Гелиодоры. Он воспевает их музыкальные способности и рассудительную речь, их красота затмевает красоту всех луговых цветов; он молит комаров пощадить сон возлюбленной; но тщетно, ибо даже эти неразумные создания испытывают наслаждение, касаясь ее сладострастных членов. Другой раз он посылает к ней вестником любви комара или завидует чаше, которую она пригубила; он хочет приблизиться к ней, как бог сна, или славит ее красу, которую она получила от Венеры и самих Граций. Его страсть к Феодоре была, может статься, еще более глубокой, и после ее смерти он хранит память о ней, как явствует из нежной и сердечной эпитафии, которую он сочинил в ее честь. Венок на ее челе, говорит он в другом месте, вянет, но она сияет, как венец венцов. В одной эпиграмме ему удается нарисовать милую картинку того, как Гелиодора играет с его сердцем, а в другой он трогательно молит Эрота остудить пылающую в нем страсть.

Однако поэт умел извлекать из своей лиры и другие звуки. В одном очаровательном стихотворении он выписывает ордер на арест Эрота, словно беглого раба; но Эрот и не думал бежать, он просто спрятался в очах Зенофилы. Поэт скорбит о необоримой власти этого мальчика и непереносимости возжигаемого им пламени — это особенно удивительно потому, что его мать Афродита родилась из холодных волн. Поэтому бесполезного сорванца следует продать; но со слезами в глазах он смотрит на поэта так трогательно, что тому вновь становится его жалко: ладно уж, пусть остается и играет с Зенофилой.

Поэт Архий, известный своей дружбой с Цицероном, грустит о том, что невозможно уберечься от любви, да это и неудивительно, ведь у любви есть крылья и она всегда догонит человека (v, 59):

Нужно бежать от любви, говоришь? Но напрасны усилья, Ведь от крылатой любви как ты пешком ускользнешь?

Одним из виднейших эротических поэтов «Антологии» является Филодем Гадарский, знаменитый эпикуреец времен Цицерона, отзывавшегося о поэте как о хорошо образованном, любезном и ученом человеке. Среди его обширных литературных произведений нас интересует лишь сборник эпиграмм, который он издал и посвятил Пизону; в нем он поэтически отобразил свой богатый опыт любви и винопития, а также опыт Пизона. Если верить Цицерону, в этих «весьма изящных стихах он описал разнообразные страсти, любое мыслимое распутство, попойки и пирушки и, наконец, свои прелюбодеяния, так что в них, как в зеркале, отразилась вся его жизнь» (Цицерон, In Pison., 29, 70). Цицерон добавляет, что эти стихи пользовались большой популярностью, а в известной сатире Горация (i, 2, 120), посвященной сексуальным излишествам, мы находим дословный перевод цитаты из Филодема. В этом отрывке Гораций замечает, что не следует заводить связи с замужней женщиной, потому что у таких всегда наготове отговорки. То они говорят: «Нет, не сейчас», то: «Да, если ты побольше заплатишь», то: «Подожди, пока не отлучится муж». Пусть этим довольствуются евнухи, которым некуда спешить; он соглашается с Филодемом и предпочитает женщин, которые не доставляют таких хлопот и берут недорого.

Исходя из интересов культурно-исторического исследования, остается лишь сожалеть, что эти эпиграммы Филодема (Anth. Pal., v, 3, 12, 45, 114, 119, 122, 123, 305, 307, 309) не дошли до нас в полном объеме. Однако из собрания Филиппа в «Палатинскую Антологию» включено по меньшей мере двадцать четыре эпиграммы, которым невозможно отказать в остроумии, прелести и изяществе, иногда сочетающихся с изрядным сладострастием. Он желал бы унести лампу из спальни и плотно притворить двери; только ложу позволено знать, какие дары приносит в сладостной тайне Венера. Гетере Харито уже шестьдесят, но ее спутанные черные кудри по-прежнему чаруют, мраморно-белые полушария грудей не прикрывает завистливая лента, ее неувядшее тело источает бесчисленные прелести — в общем, тот, кто жаждет пылкой страсти, по-прежнему найдет в ней то, что ищет. Очень мила оживляемая диалогом эпиграмма, описывающая сделку юноши с одной из тех дев, что всегда рады услужить. Это игра вопросов и ответов, как гласит приписка в рукописи:

Здравствуй, красавица. — «Здравствуй». — Как имя? «Свое назови мне». Слишком скора. — «Как и ты». — Есть у тебя кто-нибудь? «Любящий есть постоянно». — Поужинать хочешь со мною? «Если желаешь». — Прошу. Много ли надо тебе? «Платы вперед не беру». — Это ново. — «Потом, после ночи, Сам заплати, как найдешь...» — Честно с твоей стороны. Где ты живешь? Я пришлю. — «Объясни». — Но когда же придешь ты? «Как ты назначишь». — Сейчас. — «Ну, хорошо. Приходи».

Наряду с досужими шутками (например, имя «Филодем» обязывает поэта любить многих девушек по имени Демо) в словах обманутой в своих ожиданиях любовницы мы находим и такую правдоподобную психологическую зарисовку:

В полночь, тихонько оставив на ложе супруга, пришла я, Вымокнув вся по пути от проливного дождя. Но почему у тебя мы сидим, а не спим утомившись? Как подобает вот так истинно любящим спать?

В другой раз он находит прекрасные слова, чтобы воззвать к Селене богине Луны — с просьбой пролить на него свой мягкий свет, когда он творит дела любви; ведь и она была когда-то влюблена в Эндимиона, и знает, что такое любовь. Нежная девочка, почти еще ребенок, таит в себе угольки могучего пламени, которое она вскоре раздует в пожар — Эрот уже точит об оселок свои меткие стрелы.

Мелочная ревность и любовные капризы милой дают ему основание для жалобы:

Плачешь средь жалобных слов, о пустяшном пытаешь, ревнуешь, Трогаешь часто меня, страстно целуешь, обняв, Вижу, что ты влюблена... Когда же сказал я: «С тобою Лягу, что ж медлишь?» — с тех пор ты уж не любишь меня.

Следующая эпиграмма вполне могла бы быть озаглавлена «Холостой выстрел»: «Постой, красавица! Назови свое прелестное имя! Где бы я мог с тобою встретиться? Я дам тебе все, что пожелаешь. Где живешь ты? Я пошлю за тобой. У тебя кто-то есть? Прощай, гордячка! Ты не скажешь даже «прощай»? Я буду подходить к тебе вновь и вновь, потому что умею смягчать и тех, что потверже тебя. Теперь же прощай!»

С возрастом голос поэта становится мягче; с кротким сожалением он думает о юности и ее сладостных играх любви, на место которых пришли теперь мудрость и благоразумие, однако, примирившись с судьбой, он утешается тем, что всему — свое время.

Фарс, кинедическая поэзия, мим, буколическая поэзия, мимиамб

От относящихся к данному периоду лирических произведений в собственном смысле слова до нас не дошло почти ничего. Александр Этолийский, прозванный так по месту рождения, в середине третьего века до н.э. в своей элегии «Аполлон» вывел бога прорицания предсказывающим истории несчастливой любви. Парфений сохранил одну из них — рассказ о преступной любви жены Фобия к прекрасному Антею, которого она впустую пыталась соблазнить, а затем из мести сбросила в колодец.

В Нижней Италии, особенно в сладострастном Таренте (согласно «Законам» Платона, 637b, во время Дионисий был пьян весь город), получил развитие особый вид фарса, hilarotragoedia или так называемая драма флиаков (phlyax), и грубые народные фарсы этого типа быстро распространились по всей Греции. В литературу они были введены Ринтоном из Тарента, которому приписывалось тридцать восемь фарсов, большая часть которых, по-видимому, представляла собой травестийные перелицовки пьес Еврипида. От них не сохранилось ничего заслуживающего упоминания, однако из рисунков на вазах с изображением сцен из драмы флиаков или из плавтовской трагикомедии «Амфитрион» мы можем получить представление о грубом и местами в высшей степени обсценном характере этих народных представлений. Согласно одному замечанию Афинея (xiv, 621f), именем флиаков в Нижней Италии называли фаллофоров. Согласно знаменитому музыканту и биографу Аристоксену (Афиней, xiv, 620d, где приводятся некоторые сведения об этих фарсах), существовало два вида таких народных фарсов: «гилародия», или «симодия», и «магодия», или «лисиодия» (названия происходят от имен поэтов — Симоса и Лисида; название «магодия», возможно, свидетельствует об их магическом воздействии), которые сопровождались песней и танцем, с тем лишь различием, что в первом случае актер играл мужские и женские роли под аккомпанемент струнных инструментов, тогда как во втором в качестве сопровождения выступали литавры и кимвалы, женские роли игрались в мужской одежде, и важным элементом были непристойные танцы (с. 106-110).

Согласно Семосу (Афиней, xiv, 622b), итифаллические актеры носили уже упоминавшиеся тарентидии, под которыми следует понимать род «трико». По Поллуксу (iv, 104), их обычно носили так называемые гипоны (gypones), или танцоры на ходулях.

То, что известно под именем кинедической поэзии, мало, чем уступало в гротескной непристойности драме флиаков. Мы вернемся к названию и содержанию этого вида поэзии в главе, посвященной гомосексуальной литературе, однако упомянуть его следует уже сейчас, так как один из Виднейших его представителей — Сотад из Маронеи на Крите (Афиней, xiv, 62la: εις ούχ όσίην τρομαλιην το κέντρον οθείς) — прибегал к нему, когда собирался поведать всю правду о великих мужах и владыках своего 'времени, особенно относительно их сексуальных сумасбродств. Так, одно из его стихотворений было направлено против Белестихи, любовницы царя Птолемея II (285-247 гг. до н.э.), который, согласно Плутарху (Amatorius, 9; Moralia, 753f), воздвиг ей храм как Афродите Бедестихе. В одном непристойном стихе он высмеивает женитьбу царя на своей сестре Арсиное, откуда происходит прозвище Птолемея Филадельф. Царь был чрезвычайно оскорблен и надолго заточил поэта в тюрьму, из которой тому удалось в конце концов бежать; однако побег его был неудачен: в открытом море один из флотоводцев царя схватил поэта и приказал сбросить его в свинцовом ящике за борт.

Если верить Страбону (xiv, 648a), Клеомах, кулачный боец из Магнесии, влюбился одновременно в кинеда и находившуюся у него на содержании девушку, и это подвигло его запечатлеть эти персонажи в диалогической форме.

Реалистические тенденции эллинистической поэзии и ее склонность к жанровым зарисовкам повседневной жизни способствовали развитию мима, о котором уже шла речь выше (с. 106). От первых мимов Софрона не сохранилось ничего заслуживающего упоминания; из того, что дошло до нас, на первом месте стоят в высшей степени стилизованные мимы Феокрита. В нашу задачу не входит определение места буколической, или пастушеской, поэзии в истории греческой литературы и оценка заслуг Феокрита. Мы лишь вкратце — насколько это возможно — перечислим эротические эпизоды в тридцати идиллиях Феокрита, к которым примыкают сорок четыре эпиграммы. Богатое гомосексуальное содержание этих произведений будет освещено в последующих главах. От эротики не свободно, пожалуй, ни одно из стихотворений Феокрита; поэтому мы укажем лишь наиважнейшее и должны просить читателя дополнить сказанное самостоятельным чтением идиллий. В первой идиллии два пастуха поочередно (амебейно) рассказывают о несчастливой любви Дафниса — главного героя буколической поэзии, его страданиях и безвременной смерти. Вторая представляет собой удивительную песнь-жалобу покинутой девушки и ее попытку вернуть неверного любовника с помощью магии. Глубокой ночью, при свете луны, она приступает к колдовству, которое не обходится ни без магического колеса с вертишейкой (с. 139), ни без изготовленной ею восковой фигурки возлюбленного, которую она растапливает на огне, чтобы неверный пылал таким же жаром, от которого истаивает она сама:

Бездна морская молчит, успокоились ветра порывы, Только в груди у меня ни на миг не умолкнет страданье. Все я сгораю о том, кто презренной несчастную сделал, Чести жены мне не дав и девической чести лишивши.

Ее заклинания становятся все неистовее, и благодаря им мы можем составить достаточное представление о любовных суевериях того времени. Говорят, что волшебным действием обладает трава гиппоманес (hippomanes); с одежды неверного срезается клочок шерсти, сжигаемый затем на огне; ящерица (относительно эротического значения ящерицы см. с. 132) растирается в порошок и смешивается с любовным напитком, который она собирается подать ему при первой же возможности.

И вот, одинокая и покинутая, глубокой ночью, когда все спит и не слышно даже лая чутких псов, она вызывает в памяти историю своей несчастливой любви; она вспоминает, как впервые увидела этого чудного юношу в обществе его красавца друга, как вернулась домой, изнемогая от любви, и как десять дней и ночей пролежала в жестокой лихорадке. Наконец, не в силах более сдерживать страсть, она посылает за ним свою преданную служанку:

Выждешь, чтоб был он один, и, кивнув головой потихоньку, Скажешь: «Симайта зовет» и ко мне его тотчас проводишь.

Третья идиллия Феокрита — это серенада, с которой молодой козопас обращается к своей ставшей неприступной Амариллис. Четвертая — беседа двух пастухов на самые безобидные темы — завершается грубыми остротами в адрес похотливого старца.

Полифем, известный каждому, кто читал «Одиссею», как отвратительный людоед, в музыкальной комедии Филоксена — современника Феокрита — представал в высшей степени забавным тоскующим любовником. Он влюблен в прекрасную нереиду Галатею, но, как нетрудно догадаться, не встречает у нее взаимности.

Феокрит дважды обращался к образу изнывающего от любви великана. В одиннадцатой идиллии мы читаем очень смешные любовные излияния Полифема; мы узнаем о неуклюжей и неловкой манере, в которой он подносит неприступной нереиде всевозможные подарки, надеясь сделать ее более сговорчивой. В конце концов он утешает себя тем, что найдется много других дев, еще более прекрасных, которые пригласят его «на игры ночные».

Охваченный любовью Киклоп вновь появляется в шестом стихотворении, в котором этот самодовольный любовник выставляется круглым дураком. Эта идиллия построена в форме драмы, разыгрываемой пастухами Дафнисом и Дамойтом. Первым поет Дафнис и вполне откровенно показывает, в кого же Галатея влюблена на самом деле, но Киклоп этого как бы вовсе не замечает. Дамойт, в роли Киклопа, отвечает, что он намеренно притворяется, будто не замечает ухаживаний за Галатеей, дабы воспламенить ее страсть и довести до безумия своей холодностью. Смесь тщеславия, легковерности и грубости во влюбленном остолопе донельзя комична.

Десятая идиллия — это диалог двух жнецов. Первый признается, что его снедает любовная печаль, а затем поет песнь во славу своей девушки. Второй отвечает на его сентиментальную арию старой доброй песней жнецов, высмеивая бесполезные любовные мечтания, которые ни к чему трудолюбивому работнику.

В четырнадцатой идиллии юноша жалуется другу на то, как пренебрежительно обошлась с ним возлюбленная на веселом застолье; теперь-то он знает, что она ему неверна, и не видит иного пути перенести свое несчастье, как пойти по белу свету и стать солдатом. Друг одобряет его решение и советует ему вступить в армию царя Птолемея.

О пятнадцатой (с. 83) и восемнадцатой (с. 40) идиллиях мы уже

говорили выше.

Девятнадцатая идиллия, авторство которой, по неоспоримому суждению филологической критики, Феокриту не принадлежит, представляет собой oaristys (беседу влюбленных), в которой участвуют пастух Дафнис и неприступная поначалу дева, выказывающая, однако, готовность уступить после того, как Дафнис дает торжественное обещание на ней жениться.

Можно отметить, что сравнение грудей с парой яблок было очень популярно среди греков. Когда, полунегодуя, полумлея, дева жалуется, что Дафнис положил руки ей на грудь, он отвечает: «Яблочки эти твои, погляжу я, сегодня поспели», после чего ласки становятся все более и более смелыми. Стихотворение, которое отнюдь не принадлежит к лучшим образцам греческой буколики, заканчивается следующим образом: 

Так, наслаждаясь они своим телом цветущим и юным, Между собою шептались. И краткое ложе покинув, Встала и к козам она, чтоб пасти их, опять возвратилась; Стыд затаился в глазах, но полно было радостью сердце. К стаду и он возвратился, поднявшись с счастливого ложа.

Мосх из Сиракуз жил во втором веке до н.э. и наряду с поэмой «Европа» (165 строк) оставил несколько поэтических безделиц. Темой «Европы» является известное сказание о любви Зевса к Европе, дочери финикийского царя Агенора, и ее похищении Зевсом, который в образе прекрасного быка приближается к девушке, собирающей с подругами луговые цветы неподалеку от моря. Он столь доверчив и кроток, что Европа ласкает его и садится ему на спину, после чего бык стремглав бросается к морю и со своей прекрасной ношей плывет на Крит, где Зевс предстает перед ней в своем истинном облике и торжественно сочетается с ней браком. Прелестно второе стихотворение: это нечто вроде объявления о розыске беглого преступника, посланное Афродитой вдогонку сбежавшему от нее сыну; богиня обещает подарить поцелуй тому, кто приведет Эрота обратно.

Список греческих буколических поэтов замыкает Бион из Флоссы близ Смирны, живший приблизительно в конце второго века до н.э. Мы уже упоминали его плач о смерти Адониса (с. 83); «Эпиталамий» Ахиллу и Деидамии, приписываемый ему, несомненно, по ошибке, к сожалению, дошел до нас в виде фрагмента из тридцати одной с половиной строки. Здесь повествуется о том, как юный Ахилл, чтобы избегнуть участия в ужасах войны, в одеянии девы был доставлен заботливой матерью ко двору царя Ликомеда на Скирос, где некоторое время воспитывался как девушка. Однако естественные влечения молодости невозможно подавить; он не оставляет Деидамию, нежно ласкает ей руку и освобождает ее от многих женских работ:

...он все время старался, Как бы с ней сон разделить. И промолвил ей слово такое: «Глянь-ка ты, девушки все сообща засыпают друг с другом, Я ж в одиночестве сплю, и, красавица, ты одинока. Мы же ровесницы обе, и обе с тобой мы прекрасны. Обе на ложах своих мы одни. Ненавистные ночи Тянутся долго и злобно меня от тебя отлучают. Я от тебя далеко...»

На этом пылающий чувственностью фрагмент обрывается. Нашу утрату едва ли способен смягчить тот факт, что из других источников нам известно дальнейшее течение событий. Ахилл достигает своей цели и зачинает с Деидамией Неоптолема. Вскоре после этого благодаря известной хитрости Одиссея его обнаруживают, и блестящий герой отправляется на Троянскую войну.

Восемнадцать других сохранившихся стихотворений и поэтических фрагментов Биона дышат нежным флиртом и мягкой сентиментальностью. Так, он рассказывает о сне, в котором ему привиделась Афродита, приведшая за руку мальчишку Эрота и повелевшая преподать ему искусство буколической поэзии. Приказание было исполнено, и учитель старался изо всех сил. Но ученик оказался упрямцем и не обращал никакого внимания на его уроки, предпочитая петь ему любовные песни и сообщать о любовных похождениях богов и людей. Или Бион обращается с прочувствованными словами к Гесперу, вечерней звезде, «золотому свету прелестной пеннорожденной богини», и молит его излить свой мягкий свет и сиять над ним, когда он предается ночным забавам любви. Или мальчик, пытаясь поймать птичку, находит на дереве Эрота. Он никогда не видел такой птицы прежде и показывает свою находку старому крестьянину, который очень его любит. Но тот озабоченно качает головой и говорит:

Эту охоту ты брось, не гоняйся за птицею этой, Лучше ее избегай. Это страшная птица. Ты будешь Счастлив, пока не поймал ее ты. Но как станешь мужчиной, Он, кто, тебя избегая, порхает, тогда своей волей Сам же к тебе прилетит и на голову сядет внезапно.

В 1891 году папирусная находка в Египте возвратила нам изрядное количество стихотворений Геронда, из которых прежде были известны лишь скудные отрывки в виде случайных цитат. Геронд, вероятно, происходил с острова Кос и жил в середине третьего века до н.э. Его стихотворения, называвшиеся мимиамбами (mimiamboi), т.е. мимами, написанными «хромающими» ямбическими триметрами, глубоко погружены в повседневную жизнь, которую они описывают увлекательно и поразительно правдиво. Сохранилось семь сценок: изображение обольстительницы-сводни, наглых манер содержателя публичного дома, который по-аттически ораторствует перед судом на Косе, учителя, усердно поколачивающего бездельника-ученика по просьбе его матери, женщин, восхищающихся храмом Асклепия и приносящих жертвы, ревнивицы, которая карает и милует своих рабов, когда ей вздумается, двух подруг, ведущих интимную беседу об источнике получения олисбов (olisboi), или искусственных пенисов, и, наконец, посещения женщинами лавки лукавого сапожника Кедрона. Мы уже говорили о сценке со сводней и приводили из нее обширный отрывок (с. 47); шестая, предметом которой являются олисбы, будет рассмотрена позднее.

Через несколько лет после открытия мимиамбов Геронда на папирусе, который датируется вторым веком до нашей эры, был найден эротический фрагмент «Жалоба девушки»; он содержит страстные сетования покинутой гетеры, которая не хочет расставаться со своим неверным возлюбленным.

 

2. Проза

Чтобы дать хотя бы краткий обзор прозы этого периода, в первую очередь следует назвать имя Филарха, на которого мы уже ссылались ранее (с. 166), автора обширного исторического труда в двадцати восьми книгах; Филарха нельзя обойти молчанием потому, что его сочинение изобиловало эротическими рассказами и чувственными любовными новеллами, которые были изложены, несомненно, увлекательно, но совершенно ненаучно. Так, здесь были предания об Аполлоне и Дафне, о любви Хилониды к своему пасынку Акрократу, о постыдном поступке Фиалла, который из любви к жене Аристона стал святотатцем, и мрачная история о любви к трупу (с. 166). Все, что мы знаем об этом, в подробностях известно нам из Парфения, тогда как фрагменты множества других любовных новелл мы находим у Аполлодора и особенно у Афинея, который весьма интересуется подобными историями. Так, об обитателях Византия рассказывалось, будто о>ни были такими пьяницами, что проводили ночи в кабаках и сдавали свои дома вместе с женами в аренду постояльцам. Близ Аравийского залива существовал якобы такой источник, что, стоило смочить в нем ноги, член купающегося вырастал до неправдоподобных размеров, так что привести его в нормальное состояние стоило больших трудов и едва выносимых мучений, а иногда это не удавалось вовсе. В Индии тоже рос некий корень с магическими свойствами; всякий, кто мылся в воде, к которой он был примешан, становился импотентом и походил на евнуха, и юноши, которые так поступали,, за всю свою жизнь не могли восстановить эрекцию. Он рассказывал далее об индийских знахарских снадобьях, одни из которых, если во время соития положить их в ноги, невероятно возбуждают, тогда как другие действуют противоположным образом. Он же приводил рассказ о слонихе Нике, которая так полюбила месячное дитя своего хозяина, что впадала в меланхолию, когда ей не удавалось его увидеть, и отказывалась принимать пищу; когда же малыш спал, то, чтобы отогнать мошек, слониха помахивала зажатым в хоботе пучком соломы, а когда он кричал, качала хоботом колыбель и баюкала его.

Такие истории, по-видимому, нравились Филарху особенно; но он рассказывал также и об орле, который завязал крепкую дружбу с мальчиком, продолжавшуюся и после его смерти (Парфений, гл. 15, 23, 25, 31; FHG, Филарх, фрагм. 33, 48, 60, 81). Даже в трудах по сельскому хозяйству, оригиналы которых полностью утрачены, но от которых сохранился эксцерпт в двенадцати книгах под названием «Геопоника», составленный в десятом веке нашей эры, можно найти немало эротических рассказов («Дафна», «Кипарис», «Мирсина», «Пития», «Дендроливан», «Родон», «Ион», «Нарцисс», «Китт»).

 

III. Переходный период

 

1. Поэзия

Период между 150 г. до н.э. и 100 г. н.э. носит в истории греческой литературы название переходного периода, под которым подразумевается переход к классицизму; вполне понятно, что обзор этого непродолжительного временного отрезка, отмеченного неуклонным возрастанием восточных влияний, мы начнем с поэтов.

Парфений из Никеи, живший главным образом в Нижней Италии и известный как учитель Вергилия, написал несколько произведений поэтического характера: элегии, «Афродиту», «Метаморфозы», в которых значительное место занимали эротические рассказы о превращениях и излагалась, например, история несчастливой любви царской дочери Скиллы к царю Миносу. Как похваляется сам Парфений (Erotica, 11, 4), он также описал в гекзаметрах трогательную историю Библиды и Кавна, шесть строчек из которой он и приводит. Библида была объята любовью к своему брату Кавну, который, чтобы избежать этой греховной страсти, переселился в страну лелегов, где основал город Кавн. Но сестра была вне себя от тоски и, коря себя за то, что из-за нее брат сторонится родного дома, собственной рукой лишила себя жизни. Из ее слез возник ручей, который был назван Библидой.,Кроме того, Парфений составил дошедшее до нас собрание прозаических «Рассказов о несчастливой любви»; его другу, римскому поэту Корнелию Галлу, оно должно было служить чем-то вроде справочника. В этой книге, отрывки из которой мы уже приводили, собраны тридцать шесть примеров несчастливой любовной страсти, почерпнутых из различных источников — поэтов и историков (Скилла: Meineke, Analecta Alex., p. 270 ел.).

Другим справочным пособием — хотя изначально эта книга предназначалась для развлечения — являются пятьдесят мифологических рассказов Конона, которые дошли до нас в извлечениях Константинопольского патриарха Фотия (857-879). Здесь также богато представлена эротическая тематика, и некоторые из рассказов очень важны, так как они неизвестны по другим источникам или в лучшем случае известны в иной редакции.

То немногое, что дошло до нас от чисто лирической поэзии этого периода, практически не может служить цели нашей работы. Но следует вновь сказать о некоторых эпиграмматистах. Парменион вкладывает в уста проститутки слова о том, что Зевс овладел Данаей в образе золотого дождя.

— Зевс Данаю за злато купил — я за злато тебя покупаю: Я ведь отдать не могу больше, чем отдал Зевес [91] .

Лоллий Басе (v, 125) говорит гетере Коринне, что не желает растекаться золотом или превращаться в лебедя или быка, как Зевс; он предлагает ей обычные два обола (около 3 пенсов), и даже не подумает летать — стало быть, он ее постоянный клиент.

Марк Аргентарий (Anth. Pal., v, 116, 118, 127, 128) рассказывает о своей нежной любви к девушке и о победе, последовавшей за тем, как он употребил все свое искусство убеждения. Любовники тщательно охраняют свою тайну, но внезапно девушка попадается матери, которая говорит: «Дочь моя, Гермес — общий».

Произведения драматического искусства данного периода практически полностью сводятся к миму и пантомиме; конечно, на более возвышенных праздниках вновь игрались комедии и трагедии классических авторов, но в целом народ нуждался в более грубой пище, которая лучше соответствовала его вкусам. Мы можем судить о мимических представлениях имперского периода по настенным росписям римской виллы Памфили.

Такой мим, или по крайней мере его заключительная часть, представлен на оксиринхском папирусе (Oxyrhync. Papyri, III, № 413, ныне опубликован Крузием в его издании Геронда, где помещены также три других упомянутых фрагмента). Речь в нем идет о том, что необходимо вызволить гетеру Харитион из-под власти индийского царя, намеревающегося принести ее в жертву богине луны. Спасителем оказывается брат девушки, которому помогает некий шут, обращающий врагов в бегство испусканием ветров; после того как они опаивают индийского царя до бесчувствия, освобождение осуществляется самым успешным образом. Этот мим разыгрывался под аккомпанемент литавр и кастаньет.

Среди папирусных находок нам известны также плач мальчика о его мертвом петухе, серенада влюбленного перед домом милой и сентиментальные любовные излияния ночного мечтателя.

В пантомиме (о пантомимах см. Лукиан, «О пляске»; 34; Либаний, «Речи», 64F; Choricius, Apol. Mint.) содержание почти совершенно отступает на задний план. Мы уже достаточно подробно обсудили этот чувственный тип античных театральных представлений, так что остается добавить только несколько слов.

Бафилл из Александрии довел в Риме искусство комической пантомимы до высшей утонченности. В промежутке между сценами, несомненно, звучали песни хора, хотя они играли, безусловно, второстепенную роль. Эти балеты или мимические танцы, сопровождаемые инструментальной музыкой, ни в коей мере не могут быть отнесены к литературе. Хотя философы — такие, как Сенека и Марк Аврелий, — выступали с декламациями против пантомимы (Сенека, «Естественнонаучные вопросы», vii, 32; Марк Аврелий, xi, 2), а императоры — например, Траян и Юстиниан пытались ее запретить, она твердо стояла на ногах до самою падения античного мира.

 

2. Проза

Вероятно, этим периодом следует датировать первые греческие любовные романы.

Темой так называемого «Романа о Нине» (издан Вилькеном в Hermes, xxviii, 1893), два фрагмента которого содержатся на папирусе из берлинской коллекции, является любовь Нина и Семирамиды. По этим фрагментам мы можем составить представление о характерных чертах практически всех греческих романов, а потому нам нет нужды пускаться в более пристальное рассмотрение их сущности, тем более что их подробный анализ дан в превосходном труде Эрвина Роде. Во фрагменте «Романа о Нине» сначала рассказывается о юности любовников, затем об ухаживании за девушкой, о разлучении любящей пары (в данном случае причина разлуки — война, в других — пираты и т.п.) и, наконец, о их счастливом соединении после всевозможных напастей. Таков — с большими или меньшими вариациями — сюжет всех греческих любовных романов, и мы злоупотребили бы терпением читателя, предприняв попытку описать незначительные расхождения в разработке этого сюжета в каждом из сохранившихся романов, которые, за исключением отдельных мест, скучны до умопомрачения. Но греки и не могли достичь какого-либо совершенства в этом виде романа, потому что главный секрет данной формы, литературного искусства — психология любви мужчины к женщине — вследствие их сосредоточенности на гомосексуальной тематике оставался от них сокрытым. Таким образом, в греческих романах речь может идти лишь об отдельных приключениях и чисто чувственной страсти, но никогда о собственно психологическом, глубоко осмысленном изображении жизни души.

Некий Протагорид из Кизика был автором «Эротических бесед» и «Забавных рассказов», о которых нам неизвестно ничего, кроме названий. То же относится к «Эротическим сочинениям» Асоподора Флиунтского, которые Роде принимает за «эротическую поэму в прозе».

«Библиотека» Аполлодора, датируемая первым веком нашей эры, — это сборник греческих мифологических сказаний, предназначенный главным образом для целей школы. Если принять во внимание подробности, приведенные в шестой главе нашей книги, где было рассмотрено известное число греческих эротических сказаний, знанием которых мы во многом обязаны Аполлодору, то, исходя из современных воззрений, мы будем просто поражены, обнаружив, с какой простотой и наивностью относились греки к сексуальным вопросам даже тогда, когда заходила речь о научной подготовке и воспитании молодежи.

Во времена Нерона жила ученая Памфила, жена грамматика и сама знаменитая любительница учености, благодаря своей начитанности составившая тридцать три книги по истории греческой литературы. О ее книжке «О любовных утехах» (Περί αφροδίσιων, упоминается только Судой: см. FHG., ш, 520) нам неизвестно ничего, кроме названия.

Врачи также постепенно начинают проявлять интерес к специфическим половым вопросам. Так, в правление императора Траяна Руф Эфесский (ed. R. von Daremberg-Ruelle, Paris, 1879) писал о сатириазе (распухание половых органов) и сперматорее; от этого небольшого трактата до нас дошло несколько фрагментов.

Плутарх Херонейский (около 46-120 гг.) был столь многосторонним писателем, что было бы удивительным, не выкажи он величайшего интереса также и к эротической проблематике. И действительно, в его многочисленных сочинениях можно найти немало интимных подробностей. Упомянем здесь только те монографии, которые затрагивают эротическую проблематику. Кроме того, мы уже не раз касались многих деталей, почерпнутых из его сочинений, и будем ссылаться на них позднее.

В его юношеской и, с художественной точки зрения, не слишком ценной работе «Пир семи мудрецов» часто поднимаются эротические вопросы. Важный и превосходный трактат Erotikos целиком посвящен интересующей нас проблематике и в приятной и увлекательной форме рассматривает тему, столь часто обсуждавшуюся в греческой литературе: какой любви — к юношам или к женщинам — следует отдать предпочтение. Главным действующим лицом учтивой беседы, очарование которой усиливают вставные новеллы, является Автобул, сын Плутарха; в противоположность диалогу Лукиана «Две любви» он отдает предпочтение любви к женщинам и в конце разговора выступает с речью, восхваляющей брак и женскую добродетель, которую Плутарх не устает превозносить при каждом удобном случае.

В девяти книгах «Застольных бесед» от случая к случаю обсуждаются эротические вопросы.

Следует также упомянуть «Советы супругам», посвященные молодой супружеской паре — друзьям Плутарха и содержащие известное число как весьма недалеких, так и превосходных наставлений. Как и Платон до него, Плутарх убежден в нравственной равноценности обоих полов и пытается доказать это на исторических примерах; с этой целью им составлено сочинение «О доблести женщин». Он написал также очерк (ныне утраченный), в котором утверждал, что женщины, как и мужчины, должны получать образование; не дошли до нас и его сочинения «О прекрасном», «О любви», «О дружбе» и «Против сладострастия». Пять приписываемых ему маловажных «Любовных историй» Плутарху не принадлежат.

Для того чтобы судить о творчестве Плутарха с точки зрения нашей темы, достаточно упомянуть, что он оценивает литературные произведения в соответствии с их нравственным содержанием. Его высшим идеалом является чистота семейной жизни, которую он горячо поддерживал не только в своих писаниях, но и в домашней жизни. Особенно характерен его небольшой очерк «Сопоставление Аристофана и Менандра», где он совершенно открыто заявляет о том, что беспутной гениальности предпочитает сдержанную благопристойность. Плутарх был высоконравственной личностью, и как биограф он гениален, однако его стиль и метод не поднимаются, в сущности, выше общих мест.

 

IV. Постклассический период

 

1. Софистика; география; история;

Сочинения разных жанров

Из соображений полноты следует сказать несколько слов о постклассическом периоде греческой литературы, который, как считается, начинается около 100 г. н.э. и заканчивается в начале шестого века, хотя мы можем отметить только самое важное.

В течение этого периода эротика остается, как и прежде, главным предметом лирической поэзии, на что совершенно правильно обращает особое внимание ритор Максим Тирский (Dissertatio, 29, р. 338), подтверждающий свои слова примерами. К сожалению, сохранившиеся фрагменты большей частью весьма скудны, но в обширном наследии остроумного сирийца Лукиана Самосатского (около 120-180 гг. н.э.) эротика занимает столь заметное место, что в 1921 году автор этих строк посвятил данной теме отдельную монографию, к которой он и отсылает читателя.

Неисчерпаемым источником для истории эротической литературы греков является «Описание Эллады» Павсания из Магнесии (второй век нашей эры), который объехал всю Грецию и записал все, что слышал примечательного о мифологии, истории, археологии и искусстве; этот энциклопедический путеводитель имеет для нас неоценимое значение и не без оснований получил название «древнейшего Бедекера». Здесь невозможно привести все содержащиеся в нем любовные новеллы; многие из них излагались выше, а некоторые — еще более важные — будут рассмотрены позднее.

Флегонт из Тралл (фрагменты Флегонта см. в FHG, III, 602), вольноотпущенник императора Траяна, также включил в свою «Историческую хронику» и особенно в «Чудесные рассказы» изрядное количество эротического материала, однако сохранившиеся фрагменты, к несчастью, малозначительны, за исключением одного довольно большого отрывка, из которого Гете заимствовал сюжет для своей «Коринфской невесты».

Мы не будем подробно останавливаться также и на фрагментах Фаворина (FHG, III, 577 ел.), о котором говорили, будто он — гермафродит; В. фон Крист видит в нем «тип ученого сплетника в риторически-философском одеянии, ставшего благодаря этому основоположником разнообразных литературных жанров». Он не только написал о любовном искусстве Сократа, но также оставил собрание анекдотов о философах классического периода и обширную компиляцию «Разнообразные истории» в двадцати четырех книгах.

Максим Тирский, Живший при императоре Коммоде (годы правления 180-192 н.э.), оставил сорок одну лекцию на самые различные темы, одна из которых о сократовском Эросе (см. ниже) — особенно для нас важна.

Здесь следует упомянуть следующие произведения писателей, носивших имя Филострат и до сих пор удовлетворительным образом не различаемых филологической наукой. Во-первых, это «Жизнь Аполлония Тианского» в восьми книгах, написанная по заказу императрицы Юлии Домны (умерла в 217 году), вероятно, затем, чтобы в лице знаменитого чудотворца, странствующего проповедника и обманщика, жившего в первом веке, провести параллель к Иисусу Христу; тем не менее, здесь содержится немало эротических подробностей, что свидетельствует о беспристрастном подходе той эпохи к половым вопросам. Приведем лишь несколько примеров: наряду с различными гомосексуальными пассажами речь заходит о чувственности Эвксена, о мнении Пифагора относительно полового сношения, о целомудрии Аполлония, который в отроческие и молодые годы не совершил ни одного полового акта, сохраняя целомудрие и в дальнейшем, о пикантной попытке евнуха соблазнить обитательницу гарема, о пойманной во время течки пантере, о безумии мифа о Елене, о двуполости эфира, о многочисленных эфесских гермафродитах и о многих других предметах эротического характера, которые в наши дни вы едва ли встретите в книге, посвященной императрице.

Под именем Филострата сохранилось шестьдесят четыре любовных письма, одно из которых обращено к императрице Юлии Домне. Другие адресованы как юношам, так и девушкам, и нередко бывает так, что одна и та же тема разрабатывается то применительно к юноше, то применительно к девушке, хотя мы с полным правом можем утверждать, что послания к юношам куда более очаровательны. Наконец, «Картины», или описание шестидесяти пяти полотен одной из неаполитанских галерей, предоставляют богатые возможности для сладострастного живописания эротических сцен. Еще семнадцать картин описаны дедом Филострата.

Клавдий Элиан из Пренесте близ Рима собрал в своем сочинении «О природе животных» множество эротических историй из жизни последних. Его «Пестрые рассказы» в четырнадцати книгах представляют собой богатое собрание анекдотов, изобилующих эротическими подробностями. Сохранилось двенадцать его писем; его порицание «муже-женщины» — императора Гелиогабала — утрачено (218-222 гг. н.э.).

Возможно, в нашей книге ни один автор не цитируется так часто, как Афиней из Навкратиса, который во времена императора Марка Аврелия составил колоссальную компиляцию «Пир ученых мужей» в пятнадцати книгах — практически бездонный источник для науки о древности и в особенности для познания сексуальной жизни античности.

Обед состоялся в доме Ларенсия, видного, высокообразованного римлянина; были приглашены двадцать девять гостей, сведущих в самых разных отраслях науки — философы, риторы, поэты, музыканты, врачи, юристы и сам Афиней, который в рассматриваемом труде рассказывает другу Тимофею обо всем, что было сказано во время застолья. Тринадцатая книга целиком посвящена эротическим вопросам.

Воззвав к Музе Эрато, гости уточняют тему разговора и ведут далее «беседы о любви и эротических поэтах». Метод расположения материала, время от времени перемежаемого случайными эпизодами, установить несложно: в первую очередь, речь идет о браке и замужних женщинах, вторая часть с привольной неспешностью толкует о сущности многочисленных разновидностей гетер, а третья посвящена любви к юношам.

Автор уже дал исчерпывающий анализ этой книги в отдельном очерке (Н. Licht, Drei erotische Kapitel aus den Tischgespmchen des Athenaios, 1909), так что здесь к нему будут добавлены лишь некоторые детали. После указания на то, что старику негоже свататься к молоденькой, следует долгий список несчастий и бед, виновницами которых были женщины. Они послужили причиной множества войн, начиная с Троянской и заканчивая той, что на протяжении десяти лет бушевала у стен Кирры из-за нескольких похищенных девушек. Ради женщин уничтожались целые семьи, из-за их ревности и страстей раздоры проникли во многие прежде цветущие города. Сила любви необорима — истина, подтверждаемая несколькими превосходными цитатами из Еврипида и Пиндара. Но хотя Эрос умеет зажигать неодолимые гибельные страсти, все же высший и благороднейший этический принцип, известный человечеству, — это тот, который соединяет любящих свободных людей. Прекраснейшим и самым чистым образом, по мнению греков, он проявляется в любовном союзе двух юношей; затем говорится несколько слов на эту тему, и третья часть посвящена ей уже полностью.

Хотя исключительно с эротической проблематикой дело имеет тринадцатая книга, многие замечания и эпизоды эротического содержания встречаются также в других книгах, причем в таких количествах, что извлечение из работы Афинея всех отрывков, затрагивающих вопросы пола и другой важный материал по истории нравов, заняло бы объемистый том.

В греческой литературе не было недостатка и в сонниках, некоторые из которых были весьма обширны. Их следует упомянуть здесь потому, что сон самым изощренным образом отражает душевные процессы, а следовательно, всегда насыщен эротизмом. Поэтому нет ничего удивительного в том, что античные сонники весьма подробно истолковывают эротические сны, о чем свидетельствует важнейший из дошедших до нас сонников, составленный Артемидором Эфесским. В нем с предельной наивностью и без тени смущения рассматриваются темы, против которых восстает все наше существо (например, сон, в котором человек видит себя совокупляющимся с собственной матерью).

 

2. Любовный роман и любовные послания

Причины однообразия греческих романов разъяснялись выше (с. 187). Следуя поставленной нами цели, рассмотрим вкратце дошедшие до нас романы.

Харитон из Афродисии в Карий написал во втором веке нашей эры любовный роман о Херее и Каллирое в восьми книгах. Вскоре после бракосочетания ревнивый муж жестоко истязает жену; мнимо умершую Каллирою погребают, но ее уносят разбойники. Несмотря на множество соблазнов, она сохраняет верность мужу, с которым воссоединяется, пережив разнообразнейшие приключения.

Ксенофонт Эфесский в пяти книгах повествует о любви Габрокома и Антии. Герой романа принадлежит к тому же типу, что и прекрасный, но неприступный Ипполит. Здесь тоже за свадьбой вскоре следует разлука и всевозможные приключения, которые претерпевают тоскующие друг по другу влюбленные. И он, и она успешно противостоят всем посягательствам, находят друг друга и проводят сладостную ночь любви. Самым интересным для истории культуры является здесь выдающаяся роль культа Исиды, с которым автор искусно сплетает эротические события романа.

Что касается «Истории Аполлония, царя Тира», так называемого «Романа о Трое» Диктиса и многочисленных редакций романа об Александре, то мы должны отослать читателя к справочникам по греческой литературе.

Очаровательная новелла об Эроте и Психее также может быть упомянута лишь бегло, потому что ее, вероятно, весьма древний материал, вне всяких сомнений, впервые нашел свое отражение в греческой прозе, но известен нам только в той форме, которую придал ему Апулей («Метаморфозы», iv, 28 — vi, 22).

Сириец Ямвлих повествует в своих «Вавилонских рассказах» о любви Родана и Синониды. Сохранился лишь эксцерпт этого произведения у Фотия, о чем не приходится особенно горевать, так как автор делает ставку исключительно на эффектные положения и немотивированную напряженность. Прекрасная Синонида пробуждает желание в царе, заточающем влюбленных в темницу, из которой они пробуют бежать; за ними бросаются в погоню, и после ряда приключений Родан назначается царским главнокомандующим, одерживает для царя победу и наконец вновь соединяется с Синонидой. Чувственно-эротический момент в этой истории выражен весьма ярко, по крайней мере, так утверждает Фотий, не приводя, однако, никаких примеров (Фотий, «Библиотека», cod. 94, 736, Bekker).

От романа Антония Диогена «Невероятные приключения по ту сторону Фулы» в двадцати четырех книгах до нас дошел только краткий эксцерпт. Этот роман, вызвавший насмешки Лукиана в его «Правдивой истории», о которой мы еще будем говорить, был, насколько нам известно, первым опытом соединения романа странствий с эротикой.

Самый длинный из полностью сохранившихся греческих романов, повествующий в десяти книгах о любви Теагена и Хариклеи, написан Гелиодором из Эмесы. Живо и увлекательно, и в то же время благопристойно описываются в нем превратности судьбы дочери эфиопского царя. Будучи подкидышем, после множества опасностей она торжественно признается отцом и выходит замуж за Теагена, с которым познакомилась и которого полюбила на Пифийских играх.

Четыре книги пасторального романа о Дафнисе и Хлое, написанные Лонгом с Лесбоса, представляют собой нечто совершенно особенное. В нем нет ничего, кроме «языческого» настроения и чувственной радости. Это небольшое произведение в прелестных отдельных картинах описывает перипетии судьбы двух подкидышей, которые воспитаны добросердечными пастухами; в конце концов они оказываются детьми состоятельных родителей, но испытывают такую привязанность к прелестным деревенским полям своего счастливого детства, что возвращаются сюда, чтобы пожениться и провести' остаток жизни вдали от города. Сельский пейзаж, описываемый с яркой наглядностью, которой так восторгался Гете, поэт оживляет прелестными образами панов, нимф и озорных богов любви. Здесь влюбленным тоже угрожают приключения и опасности: пираты уводят Дафниса; Хлою похищают; к ней сватаются богатые женихи; гомосексуалист Гнафон искушает Дафниса. Но все эти приключения не более чем эпизоды, а главной темой автора остается мастерски исполненное описание отношений двух влюбленных, которые после первого пробуждения еще не осознаваемого эротического влечения постепенно достигают глубочайшей интимности окончательного сексуального соединения. Приведем несколько примеров из романа. «И когда они увидали, что козы и овцы пасутся, как надо, севши на ствол дубовый, осматривать стали они, — в яму свалившись, не ободрался ли Дафнис до крови. Ничего у него не было ранено и ничего окровавлено, но запачканы были землей и грязью волосы и тело все остальное. И было у них решено, чтоб Дафнис обмылся, пока не узнали Ламон и Миртала о том, что случилось.

И войдя вместе с Хлоей в пещеру Нимф, где ручей был, он отдал Хлое стеречь свой хитон и сорочку, и сам, став у ручья, омывал свои кудри и тело. Кудри его были черные, пышные; тело же смуглым сделал от солнца загар, и можно было б подумать, что тело окрашено тенью кудрей. С восхищеньем Хлоя смотрела — прекрасным казался ей Дафнис, и, так как впервые прекрасным он ей показался, причиной его красоты она купанье считала. Когда спину и плечи ему омывала, то нежная кожа легко под рукой поддавалась; так что не раз украдкой она к своей прикасалась, желая узнать, которая будет нежнее. Солнце было уже на закате; тогда свои стада домой они погнали, и с тех пор ни о чем не мечтала уже более Хлоя, лишь о том, что хотела вновь увидать, как купается Дафнис. С наступлением дня, когда на луга они пришли, как обычно, сидя под дубом, Дафнис играл на свирели, а вместе с тем и за козами он наблюдал: они же лежали, как будто его напевам внимали. А Хлоя, севши рядом, глядела за стадом своих овец, но чаще на Дафниса взор направляла. И вновь, на свирели когда он играл, прекрасным он ей показался, и опять причиной его красоты звуки песен считала она, так что, когда он кончил играть, она и сама взялась за свирель, надеясь, что, может быть, станет сама она столь же прекрасной. Она убедила его опять купаться пойти и вновь увидала его во время купанья и, увидавши, к нему прикоснулась и ушла опять в восхищеньи, и восхищение это было началом любви. Каким она мучилась чувством, не знала юная дева: ведь она воспиталась в деревне, ни разу она не слыхала, никто не сказал, что значит слово «любовь». Томилась ее душа, и взоры ее рассеянны были, и часто, и много она говорила о Дафнисе. Есть перестала, по ночам не спала, о стаде своем забывала, то смеялась, то горько рыдала, то засыпала, то вновь подымалась; лицо у нее то бледнело, то вновь, как зарево, ярко горело. ,

...Об одной только Хлое он мог говорить. И если один без нее оставался, он так сам с собой, как в бреду, говорил: «Что сделал со мной Хлои поцелуй?

Губы ее нежнее роз, а уста ее слаще меда, поцелуй же ее пронзил больнее пчелиного жала. Часто я целовал козлят, целовал нежных щенят и телка, подарок Доркона, но ее поцелуй — что-то новое. Дыханье у меня захватывает, сердце хочет выскочить, душа тает, как воск; и все же опять я хочу ее поцелуя. На горе себе я тогда победил, небывалая раньше меня охватила болезнь, и имя ее я даже назвать не умею. Собираясь меня целовать, не отведала ль Хлоя трав иль питья ядовитого? Как же она не погибла сама? Как поют соловьи, а свирель у меня все время молчит! Как весело скачут козлята, а я недвижимо сижу! Как ярко цветы цветут, распустившись, а я венков не плету! Вон фиалки, вон гиацинт цветы свои распускает, а Дафнис уже увядает. Неужели Доркон станет скоро красивей меня?»

Так говоря, страдал и томился Дафнис прекрасный; ведь впервые вкусил он от дел и слов любовных.

...А с наступлением полдня время уже начиналось, когда их глаза были в плену очарованья: когда Хлоя нагого Дафниса видала, ее поражала его цветущая краса, и млела она; ничего в его теле не могла она упрекнуть. Он же, видя ее одетой в шкуру лани, с сосновым венком в волосах, как она подавала ему чашу с питьем, думал, что видит одну из нимф, обитавших в пещере. И вот он похищал сосновый венок с ее головы, сначала его целовал, а потом на себя надевал; и она, когда он омывался в реке, снимая одежды, надевала их на себя, сама их сначала целуя. Иногда они друг в друга яблоки бросали и головы друг другу украшали, пробором волосы деля; Хлоя говорила, что волосы его похожи на мирты, так как темными были они, а Дафнис лицо ее сравнивал с яблоком, так как оно было белым и розовым вместе. Он учил ее играть на свирели, и когда она начинала играть, он отбирал свирель у нее и сам своими губами проводил по всем тростникам. С виду казалось, что учил он, ошибку ее поправлял, на самом же деле посредством свирели нежно и скромно Хлою он целовал.

Как-то раз в полуденную пору, когда он играл на свирели, а их стада в тени лежали, незаметно Хлоя заснула. Это подметив, Дафнис свирель свою отложил и ненасытным взором всею он ей любовался; ведь теперь ему нечего было стыдиться; и тихо он сам про себя говорил: «Как чудесно глаза ее спят, как сладко уста ее дышат! Ни у яблок, ни у цветов на кустах нет аромата такого! Но целовать ее я боюсь; ранит сердце ее поцелуй и, как мед молодой, безумным быть заставляет. Да и боюсь поцелуем своим ее разбудить. О болтливые цикады! Громким своим стрекотаньем вы не дадите ей спать; а вот и козлы стучат рогами, вступивши в бой; о волки, трусливей лисиц! чего вы их до сих пор не похитили!»

Когда он так говорил, цикада, спасаясь от ласточки, хотевшей ее поймать, вскочила к Хлое на грудь, а ласточка, преследуя ее, схватить не смогла, но, гоняясь за ней, близко так пролетела, что крыльями щеку Хлои задела. Она же, не зная, что такое случилось, с громким криком от сна пробудилась. Увидав же ласточку, — близко еще летать она продолжала, — и видя, что Дафнис смеется над испугом ее, от страха она успокоилась и стала глаза протирать, все еще дальше хотевшие спать. Тут цикада из складок одежды на груди у Хлои запела, как будто моливший в беде, получивши спасенье, приносит свою благодарность. И вновь громко вскрикнула Хлоя, а Дафнис опять засмеялся. И под этим предлогом руками груди он коснулся у ней и оттуда извлек милую эту цикаду; она даже в руке у него петь продолжала. Уйидевши ее, в восхищенье Хлоя пришла, на ладонь ее взяла, целовала и вновь у себя на груди укрывала, а цикада все петь продолжала...

Схоронивши Доркона, омывает Дафниса Хлоя, к нимфам его приведя и в пещеру его введя. И сама впервые тогда обмыла тело свое на глазах у Дафниса, белое, красотой без изъяна сияющее. Для такой красоты незачем было воды; а затем, собравши цветы, что цвели по полям тою порою, увенчали венками статуи богинь, а Доркона свирель прикрепили к скале как дар богам, как им посвященье. И после таких очищений они пошли и коз и овец— осматривать стали. Они на земле все лежали; не паслись они, не блеяли они, но думаю я, так как не было видно Дафниса с Хлоей, о них тосковали они. Когда ж они показались и раздался обычный их окрик, и на свирели они заиграли, овцы тотчас же встали и стали пастись, а козы стали скакать, зафыркали, как бы радуясь все спасенью привычного им пастуха. А вот Дафнис не мог заставить себя быть веселым: когда увидал он Хлою нагою и красу ее, прежде сокрытую, увидел открытою, заболело сердце его, будто яд какой-то его снедал. Дыханье его было частым и скорым, как будто кто гнался за ним, то совсем прекращалось, как будто силы свои истощив в беге своем предыдущем. И можно сказать, что купанье в ручье для него оказалось страшнее, чем в море крушенье. Он полагал, что душа его все еще остается во власти разбойников. Простой и наивный, как мальчик, не знал он еще, что в жизни страшнейший разбойник — любовь».

[перевод С. П. Кондратьева].

К эротической литературе должны быть также причислены любовные послания (возможно, самый ранний их образец — это упоминавшееся выше (с. 169) эротическое письмо Лисия, включенное в диалог Платона «Федр»). Здесь можно привести в качестве примера записку, которую отправляет своему другу девушка Феникион, персонаж комедии Плавта «Псевдол» (I, 1, 63), так как эта пьеса, скорее всего, восходит к греческому прототипу:

Прощай, ты, наша страсть — вся сласть любовная, Игра и шутки, поцелуи сладкие, И тесные любовные объятия, И нежных губок нежные кусания, Прощай, грудей упругих прижимание! Нет больше наслаждений этих нам с тобой. Пришел распад, разлука, одиночество, Друг в друге если не найдем спасения. Дать знать тебе стараюсь, что узнала я. Увижу я, насколько любишь ты меня, Насколько притворяешься. Теперь прощай.

Во втором столетии нашей эры ритор Лесбонакт издал собрание эротических писем; точно так же эротические письма писал Зоней, а Мелесерм — письма к гетерам. Об этих авторах мы не знаем практически ничего, кроме имен, зато сохранилось 118 писем Алкифрона, младшего современника Лукиана. Особенно прелестны два письма, которыми обменялись Менандр и его возлюбленная Гликера; здесь также приведено известное число писем к гетерам, которые первоначально занимали всю четвертую книгу. Эти письма Алкифрона дышат любовью к Афинам и утонченной афинской культуре, обрисовываемой очень живо; многие из них излучают неистовую, яркую чувственность; в качестве образца приведем следующее письмо:

Мегара к Бакхиде

«Из всех девушек у тебя одной есть любовник, и ты не можешь расстаться с ним ни на минуту. Благая Афродита, что за дурной тон! Хотя много недель назад Гликера просила тебя явиться к ней на жертвенный пир — она приглашала нас в праздник Диониса, — ты не пришла! И именно из-за него, я полагаю, тебе невыносимо навещать старых подруг. Ты стала добродетельной женщиной, верной своему любовнику, а мы все те же разнузданные шлюхи. Собрались все — Фессала, Мосхарион, Фаида, Антракион, Летала, Триаллида, Миррина, Хрисион, Евксиппа; даже Филумена, хотя она только что вышла замуж и у нее ревнивый муж, едва увидев, что милый заснул, сразу же пришла к нам. Не было только тебя; но ты, конечно, ласкалась со своим Адонисом. Думаю, ты опасаешься, как бы какая-нибудь Персефона не отняла твоего любовника у тебя, его Афродиты, которая придержала его для себя?

Какая была у нас пирушка! — я очень хочу задеть тебя за живое исполненная прелести и сладострастия! Песни, шутки, кутеж до поросячьего визга, благовония, венки, лакомства! Ложе осеняли ветви лавра, и только одного не хватало — тебя! Мы нередко устраивали попойки и раньше, но редко когда было так хорошо, как тогда. Больше всего позабавил нас спор между Триаллидой и Мирриной, у кого из них самые красивые и нежные ягодицы. Первой распустила свой пояс Миррина: она стала перед нами в шелковой сорочке, сквозь которую была видна ее налитая попка, которая подрагивала, словно студень или простокваша; затем она посмотрела через плечо на колебания своих ягодиц. В то же время она нежно вздыхала, словно совершала в этот момент дела сладострастия, так что я просто онемела от восхищения.

Триаллида от нее не отстала, но превзошла ее в распутстве, молвив: «Я буду сражаться, не спрятавшись за завесой и не жеманясь, но — как борец обнаженной».

 

3. Философия

Мы вступаем в совершенно иной мир, вчитываясь в «Эннеады», или разделенные на девять книг сочинения Плотина из Ликополя (третий век нашей эры). Неутомимый, полуслепой, физически надломленный создатель неоплатонизма часто затрагивает проблему любви; однако он видит в чувственности порок, в лучшем случае — препятствие на пути к духовному знанию и саморазрушение, о чем свидетельствует его знаменитое аллегорическое истолкование образа прекрасного юноши Нарцисса, который, влюбившись в свое отражение на водной глади, затягивается его чарами в роковую бездну. Плотин полностью захвачен мыслью, что мудрец должен так проникнуться идеей Чистоты и Прекрасного, чтобы, познав отражения Прекрасного в чувственном мире и освободившись от телесности, он мог достичь высшего блаженства, заключающегося в единении с чисто духовной идеей. Таким образом, воодушевленно прославляемое им Прекрасное тождественно для него нравственному благу, и на этой основе он строит три блестящих сочинения: «О Прекрасном», «Об Эросе» и «Об умной красоте». Издатель его произведений, Порфирий из Тира, идет в своих требованиях еще дальше Плотина; например, в сочинении «О воздержании» он отвергает мясную пищу, ибо она способствует чувственности. Следует также упомянуть, что он проводил свое учение в жизнь, женившись на Марцелле, вдове с семью детьми, столь же мало одаренной благами этого мира, как и он сам, зато наделенной богатым философским духом. Видимо, уже тогда в христианском лагере был пущен слух, будто Порфирий из алчности женился на старой увядшей еврейке с множеством детей и вследствие этого отпал от христианства.

Едва ли есть необходимость напоминать, что в многочисленных дошедших до нас лексикографических трудах, особенно в собраниях пословиц, в антологиях и хрестоматиях эротические подробности поистине неисчислимы; но эти работы не могут стать предметом нашего рассмотрения ввиду того, что представляют собой не самостоятельный вид литературы, но лишь выписки из имевшихся литературных произведений. Конечно, задайся компетентный исследователь целью выискать в этих источниках эротический материал, дело того бы стоило. Его добыча была бы поразительно богата.

 

V. Заключительный период

 

Нам осталось дать краткий обзор заключительного периода греческой литературы, который принято датировать промежутком между 300-530 г. н. э., тем временем, когда греко-римская культура, самый драгоценный цветок на древе человечества, постепенно умирала. Ее уничтожение — эту самую прискорбную катастрофу из всех, когда-либо постигавших род человеческий, следует объяснять внешними причинами, такими, как вторжения варварских народов, среди которых следует упомянуть парфян и блеммиев, а также не в последнюю очередь германские орды готов; но важнейшей из них было все возрастающее влияние христианства. Язычники, особенно со времени правления императора Аврелиана, который в 275 году, после пятилетнего правления, как и многие другие люди культуры, пал под кинжалами заговорщиков, несомненно, предпринимали попытки соединить христианское и языческое мировоззрения в так называемом культе солнца — но тщетно; «терпимое» христианство не приняло в нем участия, оно было слишком исполнено злосчастных иллюзий относительно своего превращения в универсальную религию; и жизнь шла своим чередом, и рылась могила красоте и чувственной радости, говорящей «да» миру.

Но дело не только в этом. Высокие слова, которые с гордостью произносились древними греками — свобода, независимость, свобода слова и другие, — поблекли в эпоху автократии цезарей, правивших из новой столицы мира — Византия, или, как он теперь назывался, «Константинова града», и именно этой эпохой византийской чиновной иерархии рожден раболепный тон, который и поныне принят в общении между «подчиненным» и «начальником», и который справедливо зовется низкопоклонством (Byzantinizmus).

 

1. Поэзия

Начиная разговор с поэзии, упомянем в первую очередь папирусный фрагмент эпиталамия (см. каталог греческих папирусов в книге J. Rylands Lybrary, Manchester, 1911, № 17). Никого не удивит тот факт, что посещение мимов и пантомим со временем стало предосудительным и потому сначала было запрещено для студентов римского университета и наместников, а постепенно запрет был распространен и на более широкие круги населения. Однако окончательный запрет пантомимы совершился при императорах Анастасии и Юстиниане. Несомненно, уже задолго до этого женские роли исполнялись обычно девушками, причем весьма сомнительной репутации. Песни хора, придававшие тексту связность, имели, по всей видимости, чрезвычайно вольный характер.

Квинт Смирнский оставил эпическую поэму в четырнадцати книгах, посвященную «послегомеровским событиям»; его поэма есть не что иное, как скучное подражание приключениям древнего эпоса. Этого не скажешь об эпосе в сорока восьми песнях Нонна-из египетского Панополя. Эпическая ширь, разнообразящаяся бесчисленными эпизодами, исполненная цветущей чувственности, ярких жизненных красок и подлинного языческого мироощущения, воспевает деяния Диониса. Это обширное произведение повествует о походе Диониса в Индию; эротические подробности этого гигантского эпоса странствий настолько многочисленны, что вполне заслуживают обстоятельного изложения в отдельной монографии.

В эпоху Юстиниана жил, по всей вероятности, такой милый поэт, как Мусей, который оставил нам небольшой эпос (или, вернее, эпиллии) в 340 гекзаметров, посвященный любви Леандра к Геро; эта небольшая поэма, эротический сюжет которой приобрел общую известность благодаря балладе Шиллера, была (очень удачно названа цюрихским профессором Г. Кехли «последней розой увядающего сада греческой поэзии».

Возможно, Мусею принадлежит также авторство прекрасного стихотворения, частично сохраненного «Палатинской Антологией» (ix, 362) и повествующего о любви речного бога Алфея к нимфе источника Аретусе, которую бог преследовал на всем пути от Элиды до самой Сицилии, где и сочетался с ней любовью.

Вторым веком нашей эры следует, по-видимому, датировать совершенно неучтивые стихи из «Зеркала женщин» Навмахия, частично сохранившиеся у Стобея (Anth., xxii, 32; xxiii, 7).

Во второй половине шестого века нашей эры адвокат Агафий из Миррины обнародовал сборник эпиграмм в семи книгах; шесть из них содержали стихотворения, посвященные любви, часть которых дошла до нас в составе «Палатинской Антологии» (Агафий, v, 269, 294):

К милой на ложе легла, потеснив ее грубо, старуха, Деву прижала фобом жадная злая карга, Словно сгена крепостная ее оградив от соблазна, Оберегая от всех поползновении чужих. Двери служанка затем расторопная быстро прикрыла И повалилась у ног, чистым упившись вином. Не испугали меня: крюк дверной приподнял я бесшумно, Платьем ночник загасил дымный, под ложе заполз. Вором проник я сюда, обманув задремавшего стража, И в ожиданьи притих, лежа на брюхе своем. Но, понемногу затем распрямил я свой стан и расправил Члены затекшие там, где позволяла стена. Вылез и с девушкой лег я неслышно и, грудь охвативши Нежную, долго ласкал, милой целуя лицо. Трудно прекраснее рот разыскать в целом мире и лучше, Радовал негою он и опьянял мне уста. Губы — добыча моя, поцелуй ее нежный остался Символом схватки ночной, знаком любовной борьбы. Ведь я твердыни не взял, не сломал я ограды и крепость, Не разгромил до конца, девство ее сохранив. Неодолимой стеной предо мной оно твердо стояло, Но в состязаньи другом быстро разрушу его. Вряд ли удержат меня все преграды, и после победы Я Афродите венок, коль повезет, принесу.

Эпиграмматист Паллад из Александрии, живший на рубеже IV—V веков, оставался язычником. По профессии он был школьным учителем и так страдал от бедности, что ему пришлось продать некоторые издания классиков из своей библиотеки; ко всему прочему, он был женат на «сатане в юбке». Поэтому совершенно неудивительно, что в его сборнике нет ни одной эротической эпиграммы, зато в нескольких эпиграммах он с беспримерной язвительностью говорит о своем отвращении к женскому полу: «Каждая женщина — злоба и яд; она доставляет радость только два раза в жизни: первый — в свадебном покое, второй — на одре».

От Павла Силенциария, придворного чиновника Юстиниана (годы правления 527-565), до нас дошло семьдесят восемь эпиграмм, главным образом эротических, чувственность которых не могла быть превзойдена ни одним другим эпиграмматистом («Палатинская Антология», v, 252, 255, 258, 259, 620):

(а) Милая, скинем одежды и, оба нагие, телами Тесно друг к другу прильнем в страстном объятъе любви. Пусть между нами не будет преград. Вавилонской стеною Кажется мне на тебе самая легкая ткань. Грудью на грудь и губами к губам... Остальное молчаньем Скрыто да будет, — претит мне невоздержность в речах. (б) Видел я мучимых страстью. Любовным охвачены пылом, Губы с губами сомкнув в долгом лобзанье, они Все не могли охладить этот пыл, и, казалось, охотно Каждый из них, если б мог, в сердце другому проник. Чтобы хоть сколько-нибудь утолить эту жажду слиянья, Стали меняться они мягкой одеждою. Он Сделался очень похож на Ахилла, когда, приютившись У Ликомеда, герой в девичьем жил терему. Дева ж, хитон подобрав высоко до бедер блестящих, На Артемиду теперь видом похожа была. После устами опять сочетались они, ибо голод Неутолимой любви начал их снова терзать. Легче бы было разнять две лозы виноградных, стволами Гибкими с давней поры сросшихся между собой, Чем эту пару влюбленных и связанных нежно друг с другом Узами собственных рук в крепком объятье любви. Милая, трижды блаженны, кто этими узами связан. Трижды блаженны. А мы розно с тобою горим. (в) Краше, Филинна, морщины твои, чем цветущая свежесть Девичьих лиц; и сильней будят желанье во мне Руки к себе привлекая, повисшие яблоки персей, Нежели дев молодых прямо стоящая грудь. Ибо милей, чем иная весна, до сих пор твоя осень, Зимнее время твое лета мне много теплей.

О бане, одно отделение которой отведено для мужчин, а другое — для женщин, он говорит следующее: «Надежда сопутствует любви, но невозможно застичь женщин, ибо могучую Пафийскую богиню удерживает маленькая дверь. Однако сладостно и это: когда люди охвачены любовью, надежда воистину слаще исполнения желаний».

От Македония (Anth. Pal.,,v, 243), также жившего в эпоху Юстиниана, дошла такая эпиграмма: Ночью привиделось мне, что со мной, улыбаясь лукаво, Милая рядом, и я крепко ее обнимал. Все позволяла она и срвсем не стеснялась со мною В игры Киприды играть в тесных объятьях моих. Но взревновавший Эрот, даже ночью пустившись на козни, Нашу расстроил любовь, сладкий мой сон разогнав. Вот как завистлив Эрот! Он даже в моих сновиденьях Мне насладиться не даст счастьем взаимной любви.

Практически в то же время, когда были написаны и пользовались популярностью эти распущенные и фривольные эпиграммы, неоплатоник Прокл сочинил «Гимны к богам», семь из которых сохранились; два гимна обращены к Афродите. Здесь мы не найдем ничего чувственного, все проникнуто интеллектуальным и нравственным началом; поэту-теософу нечего сказать о чувственном наслаждении, он жаждет озарения и очищения от земной тщеты, от ошибок и грехов жизни. Даже Афродите Прокл молится так, словно обращается не к языческой богине, но к христианской Мадонне (Прокл, «Гимны», 5, 14):

Душу мою вознеси к красоте от уродства земного, Да избежит она злостного жала постыдных порывов!

 

2. Проза

Из прозаических писателей данной эпохи, представляющих интерес для нашей работы, первоочередного упоминания заслуживают софисты Либаний (314-395 гг.) и его современник Гимерий, известные своей энергичной, хотя и неизбежно тщетной борьбой с распространением христианства. Они сполна изведали красоту античности и из соображений благочестия решились объявить войну врагу жизни из Назарета — войну, которая, если принять во внимание положение вещей, была обречена на неуспех. Поражение в этой войне потерпел даже высокоодаренный энергичный племянник Константина Великого Флавий Клавдий Юлиан, отпавший в 351 году от христианства (относительно отступничества Юлиана см. его письма, особенно 51, 52 и 25-27) и принявший посвящение в таинства Митры; однако он не был Гераклом и не сумел отсечь все отрастающие головы новой гидры. Начало его правления (361 г.) было ознаменовано множеством прекрасных надежд, но два года спустя удар судьбы положил всему конец: возвращаясь из победоносного персидского похода, Юлиан умирает от совершенно случайной раны. Если верить Либанию, смертоносный дротик метнул один из своих — некий сарацин, подстрекаемый ненавистью христиан. Последний культурный герой античности был смертельно ранен двадцать шестого июня 363 года на фригийской равнине Маранга у берегов Тигра. Насколько мне известно, на месте этой всемирной катастрофы никогда не был поставлен памятник; напротив, на нескольких малоазийских надписях имя Юлиана было стерто. История присвоила ему прозвище Апостата — отступника от христианства. С ним умерла последняя великая надежда классической культуры; после него началось крушение античной цивилизации, за которым последовали века дикости и безумия. Вступив на престол, своими постановлениями и сочинениями он тщетно пытался утвердить собственные религиозные, т.е. древнеязыческие, идеалы, обратив христиан Александрии в солнцепоклонников; напрасно сочинил он три книги (к сожштению, утраченные) полемического трактата «Против христиан». Со временем возвышенный человек и несчастливый император был заклеймен победителями-христианами как «проклятый» (kataрatoc); позднее о нем отзывались как о «союзнике сатаны»; трагической фигурой он становится только в поэзии девятнадцатого столетия, особенно в глубокой драме Ибсена «Император и Галилеянин».

Последней попыткой спасти радостную чувственность эллинства от мрачной резиньяции назарейства стал в четвертом веке любовный роман. Александрийский ритор Ахилл Татий описал в восьми книгах историю любви Клитофонта и Левкиппы. Упомянутые выше (с. 187) мотивы, присущие романной технике греков, повторены здесь с удручающей пространностью. Большая часть событий является следствием глубокомысленных сновидений, два из которых достаточно любопытны, чтобы привести их здесь: «Когда мне было девятнадцать и отец уже начинал готовиться к моей свадьбе, назначенной на следующий год, мне привиделось во сне, будто верхней частью тела вплоть до пупка я сросся с невестой, однако ниже наши тела разделялись. Затем появилась женщина: она была огромна и устрашающа, с дикими чертами лица и налитыми кровью глазами; щеки ее были отвратительны, а на голове вместо волос клубились змеи. В правой руке она держала серп, а в левой — факел. Стремительно приблизившись ко мне, она занесла серп, погрузила его в живот, где я сросся с девушкой, и отделила меня от нее». В другой раз матери приснилось, что «разбойник с обнаженным мечом похитил ее дочь, положил ее на спину и рассек посередине сверху донизу» (Ахилл Татий, i, 3; ii, 23). Роман изобилует софистическими размышлениями и тягучими рассуждениями о природе любви и ее всевозможных проявлениях: мы слышим о любви павлинов, растений и магнитов; нет недостатка и в мифологических сюжетах, таких, как любовь Алфея и Креусы, не обойдена молчанием и излюбленная тема, какой любви — к юношам или женщинам — следует отдать предпочтение (ii, 35-38). Большая глава (i, 8) посвящена злодеяниям женщин и несчастьям, которые из-за них приходится терпеть человечеству. Жрец Артемиды не без удовольствия произносит долгую речь, состоящую из сплошных непристойностей, хотя они и облечены в выражения, звучащие вполне благопристойно.

В роман включены несколько писем; наряду со всевозможными безделицами из легенд, исторических сказаний и естественной истории приводятся описания искусств и ремесел, служащие приправой к этой примечательной мешанине. Здесь описывается гиппопотам и рассказываются весьма занимательные вещи о слонах, например, о том, что слонихе требуется десять лет на усвоение семени самца и столько же — на то, чтобы выносить плод; вообще,> о хоботных из романа можно узнать множество любопытных подробностей, среди которых следует упомянуть их «благоуханное дыхание», причина которого тут же разъясняется (гипггопотам iv, 2; слон,— iv, 4, 5).

Здесь же превосходно излагается предание о любви Пана к Сиринге: «Сиринга была прекрасной девой, которая бежшга в чащу от преследующего ее Пана. Но Пан не отставал и уже простирал руки, чтобы ее схватить. Думая, что нагнал беглянку и держит ее за волосы, Пан обнаружил, что в руках у него тростник, выросший, по преданию, на том месте, где девушка погрузилась в землю. Рассерженный Пан обломал стебли растения, думая, что они прячут от него возлюбленную, но так ее и не нашел. Тогда он пришел к мысли, что девушка превратилась в тростник, и пожалел о содеянном, ибо думал теперь, что погубил возлюбленную. Тогда собрал он обломки тростника, словно то были части ее тела, и, сжав их в ладони, стал осыпать поцелуями, как бы целуя раны любимой. Обезумев от любви, он издавал вздохи, вдувая их в полые тростниковые трубки, и все целовал тростник. Его дыхание проникло в узкие трубки и родило в них музыку — так пастушеская флейта получила свой голос» (viii, 6).

Особенно забавен эпизод, в котором Левкиппа должна быть принесена в жертву на алтаре. К счастью, друзья заранее прикрепили к ее телу наполненные кровью кишки животного, и именно их палач отсекает мечом.

Чтобы уличить Мелиту в связи Клитофонтом, якобы имевшей место в его отсутствие, Ферсандр принуждает ее войти в воды Стиги (viii, 11— 14); замечательное свойство этой реки состояло в том, что она отступала перед безупречной женщиной и подступала к самому подбородку клятвопреступницы. Мелита входит в воду с табличкой, которая привязана к ее шее и на которой начертана клятва, что в отсутствие Ферсандра она ни разу не сходилась с Клитофонтом. Она с честью выдерживает испытание, так как женщина и в самом деле ни разу не сходилась с Клитофонтом до тех пор, пока не возвратился Ферсандр.

Мы располагаем двумя книгами эротических писем некоего Аристенета, которые нередко граничат с порнографией. Их темой является пылкое прославление женской красоты наряду с известным числом любовных историй, почерпнутых частью из личного опыта, частью из иных источников.

Таковы последние побеги греческой литературы — по крайней мере в той области, которая является предметом этой книги. Отмеченные в нашем литературно-историческом очерке факты принадлежат к эротической литературе в самом широком смысле этого слова; порнография, о которой кое-что будет сказано ниже, еще не становилась предметом нашего рассмотрения.