Юмористические рассказы (сборник)

Ликок Стивен Батлер

Имя канадского писателя и экономиста Стивена Ликока (1869–1944) прочно вошло в историю канадской и мировой литературы. Ликок завоевал широкую популярность, как живой и остроумный рассказчик, замечательный мастер комических ситуаций и характеров, остро ощущавший противоречия жизни. Ликок опубликовал свыше тридцати сборников юмористических очерков и рассказов, а также ряд теоретических работ, посвященных проблемам юмора в литературе. Наибольшую популярность приобрели такие его сборники, как «Проба пера», «Романы шиворот-навыворот», а также работы «Теория и техника юмора», «Юмор и человечество. Введение к изучению юмора». Как говорил автор: «Многие из моих друзей полагают, что я пишу юмористические безделушки в минуты досуга, когда мой утомленный мозг не способен размышлять о таких серьезных материях, как экономика».

 

Из сборника «Проба пера» (1910)

 

Моя банковская эпопея

Когда мне случается попасть в банк, я сразу пугаюсь. Клерки пугают меня. Окошечки пугают меня. Вид денег пугает меня. Решительно все пугает меня.

В ту самую минуту, как я переступаю порог банка и собираюсь проделать там какую-нибудь финансовую операцию, я превращаюсь в круглого идиота.

Все это было известно мне и прежде, но все-таки, когда мое жалованье дошло до пятидесяти долларов в месяц, я решил, что единственное подходящее для них место – это банк.

Итак, еле передвигая ноги от волнения, я вошел в зал для операций и начал робко озираться по сторонам. Мне почему-то казалось, что перед тем, как открыть счет, клиент должен непременно посоветоваться с управляющим.

Я подошел к окошечку, над которым висела табличка «Бухгалтер». Бухгалтер был высокий хладнокровный субъект. Уже один его вид испугал меня. Голос мой внезапно стал замогильным.

– Не могу ли я поговорить с управляющим? – спросил я. И многозначительно добавил: – С глазу на глаз.

Почему я сказал «с глазу на глаз», этого я не знаю и сам.

– Сделайте одолжение, – ответил бухгалтер и пошел за управляющим.

Управляющий был серьезный, солидного вида мужчина. Свои пятьдесят шесть долларов я держал в кармане, так крепко зажав их в кулаке, что они превратились в круглый комок.

– Вы управляющий? – спросил я, хотя, видит бог, я нисколько в этом не сомневался.

– Да, – ответил он.

– Могу я переговорить с вами… с глазу на глаз?

Мне не хотелось повторять это «с глазу на глаз», но иначе все было бы слишком обыденно.

Управляющий взглянул на меня не без тревоги. Видимо, он подумал, что я собираюсь открыть ему какую-то страшную тайну.

– Прошу вас, – сказал он; потом провел меня в кабинет и повернул ключ в замке. – Здесь нам никто не помешает. Присядьте.

Мы оба сели и уставились друг на друга. Внезапно я почувствовал, что не могу выдавить из себя ни одного слова.

– Вы, должно быть, из агентства Пинкертона? – спросил он.

Мое загадочное поведение навело его на мысль, что я сыщик. Я понял это, и мне стало еще хуже.

– Нет, я не от Пинкертона, – сказал я наконец, как бы намекая на то, что явился от другого, конкурирующего агентства. – По правде сказать… – продолжал я, словно до сих пор кто-то заставлял меня лгать. – По правде сказать, я вообще не сыщик. Я пришел открыть счет. Я намерен держать в этом банке все свои сбережения.

У управляющего, видимо, отлегло от сердца, но он все еще был настороже. Теперь, очевидно, он решил, что перед ним сын барона Ротшильда или Гулд-младший.

– Сумма, должно быть, значительная? – спросил он.

– Довольно значительная, – пролепетал я. – Пятьдесят шесть долларов я намерен внести сейчас же, а в дальнейшем буду вносить по пятьдесят долларов каждый месяц.

Управляющий встал, распахнул дверь и обратился к бухгалтеру.

– Мистер Монтгомери! – произнес он неприятно-громким голосом. – Этот господин открывает счет и желает внести пятьдесят шесть долларов… До свидания.

Я встал.

Справа от меня была раскрыта массивная железная дверь.

– До свидания, – сказал я и шагнул прямо в сейф.

– Не сюда, – холодно произнес управляющий и указал мне на другую дверь.

Подойдя к окошечку, я сунул туда комок денег таким судорожным движением, словно показывал карточный фокус.

Лицо мое было мертвенно-бледно.

– Вот, – сказал я, – положите это на мой счет.

В тоне моих слов как бы звучало: «Давайте покончим с этим мучительным делом, пока еще не поздно».

Клерк взял деньги и передал их кассиру.

Потом мне велели проставить сумму на каком-то бланке и расписаться в какой-то книге. Я уже не сознавал, что делаю. Все расплывалось перед моими глазами.

– Готово? – спросил я глухим, дрожащим голосом.

– Да, – ответил кассир.

– В таком случае я хочу выписать чек.

Я предполагал взять шесть долларов на текущие расходы. Один из клерков протянул мне через окошечко чековую книжку, а другой начал объяснять, как заполнять чек. У всех служащих банка, очевидно, создалось впечатление, будто я какой-нибудь слабоумный миллионер. Я что-то написал на чеке и подал его кассиру. Тот взглянул на чек.

– Как? – с удивлением спросил он. – Вы забираете все?

Тут я понял, что вместо цифры шесть написал пятьдесят шесть. Но дело зашло слишком далеко. Теперь уже поздно было объяснять то, что случилось. Все клерки перестали писать и уставились на меня.

С мужеством отчаяния я ринулся в бездну.

– Да, все, – ответил я.

– Вы берете из банка все ваши деньги?

– Все, до последнего цента.

– И в дальнейшем тоже не собираетесь что-нибудь вносить? – с изумлением спросил кассир.

– Никогда в жизни.

У меня вдруг блеснула нелепая надежда – а не подумали ли они, будто я на что-то обиделся, когда писал чек, и только поэтому раздумал держать у них деньги? Я сделал жалкую попытку притвориться человеком необычайно вспыльчивого нрава.

Кассир приготовился платить мне деньги.

– Какими вы желаете получить? – спросил он.

– Что?

– Какими вы желаете получить?

Ах, вот он о чем… До меня наконец дошел смысл его вопроса, и я ответил, уже не понимая, что говорю:

– Пятидесятидолларовыми билетами.

Он протянул мне билет в пятьдесят долларов.

– А шесть? – спросил он сухо.

– Шестидолларовыми билетами, – сказал я.

Он дал мне шестидолларовую бумажку, и я ринулся к выходу. Когда тяжелая дверь медленно затворялась за мной, до меня донеслись раскаты гомерического хохота, которые сотрясали своды здания.

С той поры я больше не имею дела с банком. Деньги на повседневные расходы я держу в кармане брюк, а свои сбережения – в серебряных долларах – храню в старом носке.

 

Тайна лорда Оксхеда

Рыцарский роман в одной главе

Все было кончено. Разорение наступило. Лорд Оксхед сидел в своей библиотеке, устремив взгляд на огонь, пылавший в камине. Снаружи, вокруг башен и башенок родового гнезда Оксхедов, выл (или завывал) ветер. Но старый граф не обращал внимания на этот ветер, завывавший вокруг его поместья. Он был слишком глубоко погружен в свои мысли.

Перед ним лежала груда синих листков с печатными заголовками. Время от времени он вертел их в руках, а потом снова с глухим стоном опускал на стол. Эти листки означали для графа разорение, полное, непоправимое разорение, а вместе с ним и потерю величественного замка, являвшегося гордостью многих поколений Оксхедов. Более того – теперь страшная тайна его жизни должна была сделаться всеобщим достоянием.

Граф опустил голову, исполненный горечи и печали, – самолюбие отпрыска этого славного рода было жестоко уязвлено. Со всех сторон смотрели на него портреты предков. Справа висел тот Оксхед, который впервые получил боевое крещение при Креси или несколько раньше. Слева – Мак-Уинни Оксхед, тот, что умчался с Флодденского поля брани, чтобы сообщить перепуганным жителям Эдинбурга все слухи, какие ему удалось собрать дорогой. Рядом с ним смуглый полуиспанец, сэр Эмиас Оксхед, живший во времена Елизаветы, тот Оксхед, чья пинасса первой приплыла в Плимут с вестью, что английский флот (насколько об этом можно было судить, находясь от него на почтительном расстоянии), по-видимому, намерен схватиться с Испанской армадой. Под ним два брата, два роялиста: Джайлс и Эверард Оксхеды, которые некогда сидели на ветках дуба рядом с Карлом Вторым. Справа еще один портрет – сэр Понсонби Оксхед, тот самый, что сражался в Испании вместе с Веллингтоном и за это получил отставку.

Прямо перед графом, над камином, висел щит с фамильным гербом Оксхедов. Даже ребенок понял бы его простое и горделивое значение: на червленом поле, в левой его четверти, пика и стоящий на задних ногах бык, а в центре вписанная в параллелограмм собака и девиз – «Hic, haec, hoc, hujus, hujus, hujus».

– Отец!

Звонкий девичий голосок прозвучал в полутемной, отделанной деревянными панелями библиотеке, и Гвендолен Оксхед бросилась графу на шею. Она вся светилась счастьем. Это была красивая девушка тридцати трех лет, от которой так и веяло чисто английской свежестью и невинностью. На ней был прелестный костюм из сурового полотна – излюбленный туалет английской аристократки – с широким кожаным ремнем, плотно охватывавшим тонкую талию. Она держала себя с изысканной простотой, составлявшей главное ее очарование. Пожалуй, в ней было больше простоты, чем в любой другой девушке ее возраста на сотни миль вокруг. Гвендолен являлась гордостью отцовского сердца, ибо он видел в ней олицетворение всех высоких качеств своего древнего рода.

– Отец, – сказала она, и легкая краска прилила к ее прелестному лицу, – я так счастлива! О, я так счастлива! Эдвин сделал мне предложение, и мы дали друг другу слово – разумеется, если вы согласитесь на наш брак… Потому что я никогда не выйду замуж без согласия моего отца, – добавила она, горделиво вскидывая голову. – Я слишком хорошо помню, что ношу имя Оксхедов.

Внезапно девушка заметила опечаленное лицо отца, и ее настроение сразу изменилось.

– Отец! – вскричала она. – Что с вами? Вы нездоровы? Не позвонить ли мне?

С этими словами Гвендолен схватила толстый шнур, свисавший с потолка, но граф, испугавшись, как бы отчаянные усилия девушки и в самом деле не привели звонок в действие, остановил ее руку.

– Я действительно сильно встревожен, – сказал он, – но об этом после. Сначала расскажи мне подробнее о том, что произошло. Я надеюсь, Гвендолен, что твой выбор достоин члена семьи Оксхедов и что тот, кому ты дала слово, будет достоин поставить наш девиз рядом со своим собственным.

И, подняв глаза к висевшему напротив него щиту, граф полубессознательно прошептал: «Hic, haec, hoc, hujus, hujus, hujus», быть может, моля небо о том, чтобы никогда не забыть этих слов, как об этом уже молили до него многие из его предков.

– Отец, – с легким смущением продолжала Гвендолен, – Эдвин американец.

– Право же, ты удивляешь меня, – ответил лорд Оксхед. – А впрочем… – тут же добавил он, поворачиваясь к дочери с тем изысканным изяществом, которое отличало этого исконного аристократа. – Впрочем, почему бы нам не питать уважения к американцам и не восхищаться ими? Бесспорно, среди них были великие имена. Если не ошибаюсь, даже наш предок, сэр Эмиас Оксхед, был женат на некой Покахонтас… Во всяком случае, если он, так сказать, и не был женат, то…

Тут граф на секунду замялся.

– …то они любили друг друга, – просто сказала Гвендолен.

– Вот именно, – с облегчением подтвердил граф, – они любили друг друга. Именно так.

Затем он проговорил, словно размышляя вслух:

– Да, было немало великих американцев. Боливар был американцем. Оба Вашингтона – Джордж и Букер – тоже были американцами. Были еще и другие, но сейчас я не могу припомнить их имена… Однако скажи мне вот что, Гвендолен: где находится родовой замок этого твоего Эдвина?

– В Ошкоше, отец, в Висконсине.

– Ах вот как? – воскликнул граф с внезапно пробудившимся интересом. – Ошкош – это и в самом деле известная старинная фамилия. Это русская фамилия. Некий Иван Ошкош приехал в Англию вместе с Петром Великим и женился на моей прародительнице. Их потомок во втором колене, Микступ Ошкош, сражался во время московского пожара, а также позднее – во время разграбления Саламанки и при заключении Адрианопольского мира. И Висконсины тоже… – продолжал старый аристократ, лицо которого разгорелось от возбуждения, ибо он питал страсть к геральдике, генеалогии, хронологии и коммерческой географии. – Висконсины, или, вернее, Гвисконсины, – это тоже старинный род. Один из Гвисконсинов последовал за Генрихом Первым в Иерусалим и спас моего предка Хардупа Оксхеда от сарацинов. Другой Гвисконсин…

– Нет, отец, – мягко прервала его Гвендолен, – Висконсин – это не фамилия Эдвина. Это, очевидно, название его поместья. Моего возлюбленного зовут Эдвин Эйнштейн.

– Эйнштейн? – повторил граф с ноткой сомнения в голосе. – Должно быть, это индейское имя. Впрочем, многие индейцы принадлежат к очень знатным семьям. Один из моих предков…

– Отец, – снова прервала его Гвендолен, – вот портрет Эдвина. Взгляните на него, и вы сразу поймете, что это человек благородный.

С этими словами она вложила в руку отца американскую ферротипию, в которой преобладали розовые и коричневые тона. На ней был изображен типичный американец того англо-семитского типа, который столь часто встречается среди людей, ведущих свое происхождение от смешанных браков между англичанами и евреями. Он был высок ростом – свыше пяти футов двух дюймов. Покатые плечи гармонировали с тонкой, стройной талией и гибкими, цепкими руками. Бледность лица еще рельефнее оттенялась черными усами с опущенными кончиками.

Таков был Эдвин Эйнштейн – тот, кому Гвендолен уже отдала если не руку свою, то сердце. Их любовь была такой естественной и в то же время такой необыкновенной. Гвендолен казалось, что это случилось вчера, а между тем они были знакомы уже три недели. Любовь с непреодолимой силой бросила их в объятия друг друга. Для Эдвина красивая английская девушка с древним именем и огромными поместьями таила в себе обаяние, в котором он не решался признаться даже самому себе. Он решил добиться ее руки. Для Гвендолен манеры Эдвина, драгоценности, которые он любил носить, крупное состояние, которое ему приписывала молва, заключали в себе нечто такое, что задевало самые романтические и рыцарские струны ее души. Ей нравилось слушать его рассказы об акциях и облигациях, о купле и продаже, о колоссальных торговых предприятиях его отца. Все это казалось ей таким возвышенным, стоящим настолько выше жалкого существования тех, кто жил вокруг нее. Эдвину тоже нравилось слушать рассказы девушки о поместьях ее отца, о мече с усыпанной бриллиантами рукоятью, подаренном или, может быть, одолженном ее предку Саладином сотни лет назад. Ее рассказы об отце, об этом старом аристократе, затрагивали самые благородные чувства прекрасного сердца Эдвина. Он без конца расспрашивал ее, сколько старику лет, крепок ли он здоровьем, как отразился на нем недавно перенесенный удар и т. д. А потом настал вечер, который Гвендолен любила вновь и вновь освежать в своей памяти, – вечер, когда Эдвин со свойственными ему прямотой и мужественностью спросил ее, согласна ли она – при условии подписания кое-каких пунктов соглашения, о которых они столкуются позднее, – стать его женой, и когда она, доверчиво вложив свою ручку в его руку, просто ответила, что – при условии согласия ее отца, соблюдения всех необходимых формальностей и, разумеется, после наведения соответствующих справок – она согласна.

Все это было похоже на сон. И вот теперь Эдвин Эйнштейн явился, чтобы лично просить руки Гвендолен у графа, ее отца. Да, в эту минуту он стоял в холле и в ожидании своей избранницы, отправившейся к лорду Оксхеду, чтобы осторожно сообщить ему столь важную новость, исследовал перочинным ножичком позолоту картинных рам.

Гвендолен между тем собрала все свое мужество и наконец решилась.

– Папа, – сказала она, – я обязана сказать тебе еще одно. Отец Эдвина коммерсант.

Граф привскочил на своем кресле от невыразимого изумления.

– Коммерсант! – повторил он. – Отец претендента на руку дочери одного из Оксхедов – коммерсант! Моей дочери – падчерицы дедушки моего внука! Или ты лишилась рассудка, дочь моя? Это уж слишком, нет, это уж слишком!

– Ах, отец! – с болью воскликнула прекрасная девушка. – Умоляю, выслушайте меня. Ведь коммерсант – это только отец Эдвина, Саркофагус Эйнштейн-старший, а не сам Эдвин. Эдвин ничего не делает. За всю свою жизнь он не заработал и пенни. Он совершенно не способен содержать себя. Вам стоит только взглянуть на него – и вы сразу убедитесь, что это так. Право же, дорогой отец, он совершенно такой же, как вы. Сейчас он здесь, в этом доме, и ждет позволения увидеться с вами. Не будь он так богат…

– Девочка, – строго сказал граф, – меня не интересует, богат человек или беден. Сколько у него?

– Пятнадцать миллионов двести пятьдесят тысяч долларов, – ответила Гвендолен.

Лорд Оксхед прислонился головой к доске камина. В душе у него царило смятение. Он пытался подсчитать доход с капитала в пятнадцать с четвертью миллионов долларов при четырех с половиной процентах годовых в переводе на фунты, шиллинги и пенсы. Увы, его мозг, истощенный долгими годами роскошной жизни и легких мыслей, превратился в слишком тонкий, слишком рафинированный инструмент для арифметических вычислений.

В эту минуту дверь отворилась, и Эдвин Эйнштейн внезапно предстал перед графом. Впоследствии Гвендолен никогда не могла забыть того, что произошло. Всю жизнь ее преследовала эта картина – Эдвин стоит в дверях библиотеки, и его ясный, открытый взгляд прикован к бриллиантовой булавке в галстуке ее отца, а он, отец, поднял голову, и на лице его написаны ужас и изумление.

– Вы! Это вы! – задыхаясь, прошептал он.

Он встал во весь рост, с секунду постоял, шатаясь и словно бы хватаясь руками за воздух, а потом рухнул на пол и растянулся во всю длину. Влюбленные бросились на помощь к графу. Эдвин сорвал с него галстук и выдернул бриллиантовую булавку, чтобы граф мог вздохнуть глубже. Но было уже поздно. Граф Оксхед испустил дух. Жизнь покинула его. Он угас. Другими словами, он был мертв.

Причина его смерти так и осталась неизвестной. Быть может, его убило появление Эдвина? Да, это возможно. Старый домашний врач, за которым немедленно послали, признался, что ничего не понимает. И это тоже было вполне правдоподобно. Сам Эдвин не смог дать никаких объяснений. Но все заметили, что молодой человек после смерти графа и после того, как он женился на Гвендолен, совершенно переменился. Он стал лучше одеваться, стал значительно лучше говорить по-английски.

Свадьба была тихой, почти печальной. По просьбе Гвендолен свадебный обед был отменен; не было подружек невесты, не было гостей. Уважая скорбь девушки по случаю ее тяжелой утраты, Эдвин, в свою очередь, настоял на том, чтобы не было ни шафера, ни цветов, ни подарков, ни медового месяца.

Итак, тайна лорда Оксхеда умерла вместе с ним. Боюсь, что она была настолько запутанной, что уже не представляет ни для кого особого интереса.

 

Трагическая гибель Мельпоменуса Джонса

Есть люди – разумеется, не вы и не я, ведь мы с вами обладаем таким твердым характером, – итак, есть люди, которые почему-то никак не могут сказать «до свидания», когда забегают мимоходом к своим знакомым или приходят провести у них вечерок. Чувствуя, что наступил момент, когда пора отправляться домой, гость встает и произносит, запинаясь:

– Вот что… По-моему, мне…

Тогда хозяева говорят:

– Ах, что вы! Неужели вам уже надо идти? Ведь еще так рано!

И тут начинается нелепое состязание в вежливости.

Пожалуй, самым прискорбным из всех известных мне случаев подобного рода был случай с моим бедным другом Мельпоменусом Джонсом – помощником приходского священника, милейшим молодым человеком. И ведь ему было всего только двадцать три года! Он буквально не мог уходить из гостей. Он был слишком робок, чтобы солгать, и слишком добрый христианин, чтобы позволить себе быть грубым. И вот, как-то летом, в первый же день своего отпуска, он зашел к знакомым. Впереди у него было целых шесть недель – шесть свободных, всецело принадлежащих ему недель. Он немного поболтал, выпил две чашки чая, а потом, набравшись храбрости, неожиданно произнес:

– Вот что… По-моему, мне…

Но хозяйка дома возразила:

– О нет, мистер Джонс! Неужели вы не можете посидеть еще немного?

Джонс всегда был правдив.

– Могу, – сказал он. – Да, конечно… гм… я могу посидеть.

– Ну тогда, пожалуйста, не уходите.

Он остался. Он выпил одиннадцать чашек чая. Начало темнеть. Он снова встал.

– Ну вот, – сказал он робко, – теперь, пожалуй, мне действительно…

– Вам уже пора идти? – вежливо спросила хозяйка. – А я думала, что вы могли бы остаться и пообедать с нами.

– Да, разумеется, мог бы, – сказал Джонс, – если только…

– В таком случае, пожалуйста, останьтесь. Я уверена, что муж будет очень рад.

– Хорошо, – сказал он покорно, – я останусь.

И Джонс снова опустился в кресло, чувствуя, что он переполнен чаем и очень несчастен.

Пришел папа. Сели за стол. Во время обеда Джонс не переставая думал о том, как бы уйти в половине девятого. А все семейство гадало, почему это мистер Джонс наводит такую тоску – только ли потому, что он осел, или потому, что он и осел и зануда.

После обеда хозяйка решила попытаться расшевелить гостя и начала показывать ему фотографические карточки. Она показала ему весь фамильный музей. Целую кипу альбомов – фотографии папиного дяди и его жены, маминого брата и его малыша, чрезвычайно интересную фотографию друга папиного дяди в бенгальском мундире, поразительно удачную фотографию собаки компаньона папиного дедушки и невероятно скверную фотографию папы в костюме черта на костюмированном балу.

К половине девятого Джонс успел просмотреть семьдесят одну фотографию. Непросмотренных осталось еще около шестидесяти девяти. Джонс встал.

– Ну, теперь я должен попрощаться, – взмолился он.

– Попрощаться? – сказали хозяева. – Но ведь сейчас только половина девятого. Разве у вас есть какие-нибудь дела?

– Никаких, – согласился он и пробормотал что-то насчет шестинедельного отпуска, а потом засмеялся горьким смехом.

Тут оказалось, что любимец всей семьи, этакий очаровательный маленький шалунишка, спрятал шляпу мистера Джонса, и тогда папа сказал, что гость должен посидеть еще, и предложил ему выкурить по трубочке и немножко поболтать. Папа выкурил трубочку и поболтал с Джонсом, а Джонс все не уходил. Каждую секунду он собирался сделать решительный шаг, но не мог. Теперь Джонс уже порядком надоел папе; папа начал беспокойно ерзать на стуле и в конце концов с шутливой иронией сказал, что пусть уж лучше Джонс остается ночевать, – у них найдется для него соломенный тюфяк. Джонс не понял иронии и поблагодарил папу со слезами на глазах, а папа уложил Джонса в свободной комнате, мысленно проклиная его от всего сердца.

На следующий день, после завтрака, папа ушел на службу в Сити, а убитый горем Джонс остался в доме и занялся малышом. Он окончательно пал духом. В течение целого дня он собирался уйти, но все случившееся повлияло на его рассудок, и он был уже не в силах сделать это. Придя вечером домой, папа был удивлен и огорчен, увидев, что Джонс все еще здесь. Он решил вытурить его с помощью шутки и сказал, что, пожалуй, придется взыскивать с него плату за пансион, ха-ха! Несчастный молодой человек сначала вытаращил глаза, а потом яростно стиснул папину руку, уплатил за месяц вперед и вдруг разрыдался как ребенок.

В последовавшие за этим дни он был угрюм и необщителен. Разумеется, он все время торчал в гостиной, и отсутствие свежего воздуха и движения начало пагубно сказываться на его здоровье. Он только тем и занимался, что пил чай да рассматривал фотографии. Он мог часами смотреть на карточку друга папиного дяди в бенгальском мундире, разговаривая с ним, а порой даже осыпая его бранью. Рассудок молодого человека явно угасал.

И наконец катастрофа разразилась. Джонса отнесли наверх в припадке буйного умопомешательства. В дальнейшем состояние его было поистине ужасно. Он никого не узнавал – даже друга папиного дяди в бенгальском мундире. Время от времени он вдруг вскакивал на постели и кричал:

– Вот что… По-моему, мне… – а потом со страшным хохотом снова падал на подушку. Затем снова вскакивал и кричал:

– Еще чашку чая и еще несколько фотографий! Фотографий! Ха-ха-ха!

В конце концов после месяца ужасных мучений, в последний день своего отпуска он скончался. Говорят, что, когда наступила последняя минута, он сел в постели и с прекрасной доверчивой улыбкой, которая осветила все его лицо, сказал:

– Ангелы призывают меня к себе. Боюсь, что теперь мне действительно надо идти. Прощайте.

И дух его так же стремительно вылетел из своей темницы, как преследуемый собакой кот перелетает через садовую ограду.

 

Как дожить до двухсот лет

Двадцать лет назад я знавал человека по имени Джиггинс. У него были Здоровые Привычки.

Каждое утро он окунался в холодную воду. Он говорил, что это открывает его поры. Затем он докрасна растирался губкой. Он говорил, что это закрывает его поры. Таким образом он добился того, что мог открывать поры по собственному усмотрению.

Перед тем как одеться, Джиггинс, бывало, по полчаса стоял у открытого окна и дышал. Он говорил, что это расширяет его легкие. Конечно, он мог бы обратиться в сапожную мастерскую и попросить поставить свои легкие на колодку, но ведь его способ ничего ему не стоил, да и в конце концов, что такое полчаса?

Надев нижнюю рубашку, Джиггинс начинал как-то странно дергаться из стороны в сторону, словно собака в упряжке, и проделывал упражнения по системе Сэндоу. Он бросался вперед, назад и вбок.

Право же, любой хозяин охотно взял бы его в дом вместо собаки. Все свое время он проводил в такого рода занятиях. Даже в конторе в свободные минуты Джиггинс любил лежать животом на полу и проверять, может ли он отжаться на суставах пальцев. Если это ему удавалось, он принимался за какое-нибудь другое упражнение – и так до тех пор, пока не находил такое, которое оказывалось ему не по силам. После чего он проводил остаток часа, полагавшегося ему на ленч, лежа на животе и испытывая полное счастье.

По вечерам у себя в комнате он поднимал железные брусья, пушечные ядра, орудовал гантелями и подтягивался к потолку на собственных зубах. За полмили слышно было, как он тяжело шлепался на пол.

Ему нравилось все это.

Половину ночи он проводил, бегая по комнате. Он говорил, что это прочищает ему мозги. Когда мозги становились совершенно чистыми, он ложился в постель и засыпал. Едва успев проснуться, он снова начинал прочищать их.

Джиггинс умер. Правда, он был пионером в этом деле, но тот факт, что он «загантелил» себя до смерти в столь раннем возрасте, отнюдь не предостерегает – увы! – все наше молодое поколение от повторения его пути.

Наши молодые люди одержимы Манией Здоровья.

И отравляют существование всем окружающим.

Они встают немыслимо рано. Они выходят на улицу в смешных коротеньких штанишках и еще до завтрака занимаются марафонским бегом. Они носятся босиком по траве, чтобы омочить ноги росой. Они охотятся за озоном. Они не могут жить без пепсина. Они не станут есть мясо, потому что в нем слишком много азота. Они не станут есть фрукты, потому что в них совсем нет азота. Белок, крахмал и азот они предпочитают пирогу с черникой и пышкам.

Они не станут пить воду из-под крана. Они не станут есть сардины из консервной банки. Они не станут есть устриц, вынутых из бочонка. Они не станут пить молоко из стакана. Они боятся алкоголя в любом его виде. Да, сэр, боятся. Трусы!

И после всей этой канители они вдруг подхватывают какую-нибудь самую обыкновенную, старомодную болезнь и умирают, как все остальные люди.

Нет, такого рода субъекты не имеют никаких шансов дожить до преклонного возраста. Они на ложном пути.

Послушайте. Хотите дожить до настоящего пожилого возраста, хотите насладиться великолепной, цветущей, роскошной, самодовольной старостью и изводить своими воспоминаниями всех ваших соседей?

Если да, бросьте эти глупости. Выкиньте их из головы. По утрам вставайте в нормальное время. Вставайте тогда, когда вам необходимо встать, – ни минутой раньше. Если ваша контора открывается в одиннадцать, вставайте в десять тридцать. Старайтесь глотнуть побольше озона. Впрочем, его вообще не существует. А если он есть, вы можете на пять центов купить себе полный термос озона и поставить его на полку буфета. Если ваша работа начинается в семь утра, вставайте без десяти семь, но только уже не лгите, утверждая, будто вам это нравится. Вы отлично знаете, что тут нет ничего приятного.

Кроме того, прекратите эту возню с холодными ваннами. Ведь не принимали же вы их, когда были мальчишкой. Так не будьте дураком и теперь. Если вам так уж необходимо принимать по утрам ванну (хотя в этом, право же, нет никакой нужды), то пусть она будет горячей. Удовольствие, которое вы получаете, когда, выскочив из холодной постели, залезаете в горячую ванну, делает самую мысль о холодной воде просто невыносимой. И уж во всяком случае, перестаньте болтать о всех ваших «водных процедурах», словно вы единственный человек, который когда-нибудь мылся.

Ну, хватит об этом.

Давайте поговорим о микробах и бациллах. Перестаньте бояться их. В этом все дело. Да, это основное, и если вы раз и навсегда усвоите это, больше вам не о чем тревожиться.

Увидев бациллу, подойдите ближе и посмотрите ей прямо в глаза. Если одна из них влетит к вам в комнату, лупите ее шляпой или полотенцем. Ударьте ее как следует в солнечное сплетение. Ей быстро надоест все это.

В сущности говоря, бацилла – существо очень спокойное и безвредное. Только не надо трусить. Заговорите с ней. Прикажите ей лежать смирно. Она поймет. У меня когда-то была бацилла по имени Фидо. Она часто лежала у моих ног, пока я работал. Я никогда не знал более преданного друга, и когда ее переехал автомобиль, я похоронил ее в саду с чувством искренней скорби.

(Пожалуй, это преувеличение. Я не помню в точности ее имени, возможно, что ее звали Роберта.)

Поймите, ведь это только выдумка современной медицины – считать, что причина холеры, тифа или дифтерита кроется в бациллах и микробах. Чепуха! Причиной холеры является страшная боль в животе, а дифтерит происходит от попытки лечить больное горло.

Теперь давайте перейдем к вопросу о пище.

Ешьте все, что хотите. Ешьте много. Да, ешьте очень-очень много. Ешьте до тех пор, пока не почувствуете, что еще кусок – и вам уже не перебраться через комнату и не пристроиться со всей этой поглощенной пищей на мягком диване. Ешьте все, что вам нравится, ешьте до отвала. Мерилом тут должно служить только одно – можете ли вы заплатить за то, что едите. Если не можете – не ешьте.

И послушайте: не заботьтесь вы о том, содержится ли в вашей пище крахмал, белок, клейковина и азот. Если вы такой осел, что хотите есть подобные вещи, пойдите купите их себе и ешьте на здоровье. Сходите в прачечную, наберите там целый мешок крахмала и ешьте сколько влезет. Съешьте все, запейте хорошим глотком клея, а потом добавьте полную ложку портлендского цемента. И вы будете склеены хорошо и прочно.

Если вы любите азот, попросите аптекаря налить вам полный бидон и потягивайте его через соломинку у стойки, где торгуют газированной водой. Только не надо думать, что можно примешивать все эти вещества к вашей пище. В обыкновенных кушаньях, которые мы едим, нет никакого азота, фосфора или белка. В каждом приличном доме хозяйка смывает всю эту дрянь в кухонной раковине, перед тем как подать пищу на стол.

И еще два слова по поводу свежего воздуха и физических упражнений. Не хлопочите вы, пожалуйста, ни о том, ни о другом. Напустите в свою комнату побольше свежего воздуха, а потом закройте окна и не выпускайте. Вам хватит его на долгие годы. И не заставляйте ваши легкие работать без передышки. Пусть они отдохнут. Что касается физических упражнений, то, если уж вам без них не обойтись, занимайтесь ими – и помалкивайте. Но если вы можете позволить себе нанять человека, который стал бы играть за вас в бейсбол, участвовать в кроссах или заниматься гимнастикой, пока вы сидите в тени и покуриваете, глядя на него, – тогда… ну, тогда… о господи! чего же еще вам остается желать?

 

Как стать врачом

Прогресс в области техники – это, конечно, удивительная вещь. Человек не может не гордиться им. Я, например, должен прямо сказать, что горжусь. Всякий раз, как мне случается разговориться с кем-нибудь – разумеется, с кем-нибудь таким, кто разбирается в этом еще меньше, чем я, – разговориться, ну, хотя бы о чудесных достижениях в области электричества, у меня бывает такое чувство, словно я лично несу ответственность за все это. Когда же речь заходит о линотипе, аэроплане и пылесосе, тут… ну, тут уж мне начинает казаться, что я изобрел их сам. Полагаю, что и все люди с широким кругозором испытывают точно такое же чувство.

Однако сейчас речь пойдет совсем о другом. Мне хочется поговорить о прогрессе в области медицины. Вот тут, если хотите, происходит нечто поразительное. Всякий, кто любит человечество (хотя бы одну его половину женскую или мужскую) и кто оглядывается назад на достижения медицинской науки, не может не чувствовать, как сердце его тает от восторга, а правый желудочек расширяется под влиянием перикардического возбудителя законной гордости.

Вы только подумайте! Ведь всего сотню лет назад не было ни бацилл, ни отравления птомаинами, ни дифтерита, ни аппендицита. Бешенство было почти неизвестно и встречалось крайне редко. Появлением всего этого мы обязаны медицине. Даже такие болезни, как чесотка, свинка и трипаносомоз, которые получили у нас повсеместное распространение, прежде являлись достоянием немногих и были совершенно недоступны широким массам.

Рассмотрим успехи данной науки с точки зрения ее практического применения. Всего сотню лет назад было принято считать, что лихорадку можно вылечить обыкновенным кровопусканием. Теперь мы определенно знаем, что это невозможно. Еще семьдесят лет назад считалось, что лихорадка поддается лечению наркотиками. Теперь мы знаем, что это не так. Наконец, совсем недавно, каких-нибудь тридцать лет назад, врачи думали, что могут излечивать лихорадку с помощью строгой диеты и льда. Теперь они совершенно убеждены в том, что не могут. На этих примерах мы наглядно видим неуклонный прогресс в лечении лихорадки. Впрочем, мы наблюдаем такие же вдохновляющие успехи и во всех остальных областях медицины. Возьмем ревматизм. Болея ревматизмом, наши предки носили в карманах круглые картофелины и считали, что это им помогает. Теперь врачи разрешают им носить решительно все, что они хотят. Больные, если им угодно, могут ходить с полными карманами арбузов. Это не меняет дела. Или возьмем лечение эпилепсии. Прежде считалось, что при внезапном приступе этой болезни необходимо прежде всего расстегнуть больному воротничок, чтобы помочь ему свободнее дышать. Теперь, напротив, многие врачи придерживаются того мнения, что нужно застегнуть воротничок как можно туже, чтобы помочь больному задохнуться.

И только в одной области, имеющей касательство к медицине, мы наблюдаем полное отсутствие прогресса – я говорю о количестве времени, требующемся для того, чтобы стать хорошим практикующим врачом. В доброе старое время студент, оснащенный всеми необходимыми знаниями, вылетал из колледжа, проучившись две зимы, причем летние каникулы он проводил, сплавляя лес для лесопилки. Иные студенты вылетали даже быстрее. Теперь, чтобы стать врачом, требуется от пяти до восьми лет. Разумеется, все мы готовы засвидетельствовать, что молодежь с каждым годом становится все глупее и ленивее. Это охотно подтвердит каждый, кому за пятьдесят. И все же как-то странно, что теперь человек должен потратить восемь лет, чтобы получить те же самые знания, какие прежде он приобретал за восемь месяцев.

Впрочем, дело не в этом. Положение, которое я хочу развить, состоит в том, что ремесло современного врача очень несложно и научиться ему можно за две недели.

Вот как все это происходит.

Пациент входит в кабинет врача.

– Доктор, – говорит он, – у меня ужасные боли.

– Где?

– Здесь.

– Станьте прямо, – говорит врач, – и положите руки на голову.

Затем врач становится позади пациента и что есть силы ударяет его по спине.

– Вы что-нибудь почувствовали? – спрашивает он.

– Да, – отвечает пациент.

Тогда врач неожиданно поворачивается к пациенту лицом и согнутой левой рукой наносит ему удар чуть пониже сердца.

– Ну, а сейчас? – спрашивает он злорадно, когда пациент как подкошенный валится на кушетку.

– Встаньте, – говорит врач и считает до десяти. Пациент встает. Врач молча и внимательно смотрит на него и внезапно наносит ему удар в живот, после чего пациент скрючивается от боли и не может вымолвить ни слова. Врач отходит к окну и углубляется в чтение утренней газеты. Потом он поворачивается и начинает бормотать что-то, обращенное не к пациенту, а скорее к самому себе.

– Гм, – говорит он, – здесь мы имеем легкую анестезию барабанной перепонки.

– Неужели, доктор? – спрашивает пациент, полумертвый от страха. – Что же мне делать?

– Вам нужен покой, – говорит врач, – полный покой. Вы должны лечь, соблюдать строгий постельный режим и избегать волнений.

В действительности врач, конечно, не имеет ни малейшего представления о том, чем болен этот человек. Зато он твердо знает, что если больной ляжет в постель и будет лежать спокойно, абсолютно спокойно, то либо он спокойно выздоровеет, либо умрет спокойной смертью. А если в этот промежуток времени врач будет каждое утро приходить к нему, трясти его и колотить, то пациент сделается покорным и, может быть, врач наконец заставит его признаться, чем именно он болен.

– А как насчет диеты, доктор? – спрашивает пациент, уже совершенно перетрусив.

Ответы на этот вопрос бывают весьма разнообразны. Они зависят от того, как чувствует себя сам доктор и давно ли он встал из-за стола. Если время уже близится к полудню и доктор зверски голоден, он говорит:

– О, ешьте побольше, не бойтесь. Ешьте мясо, овощи, крахмал, клей, цемент, что хотите.

Но если доктор только что позавтракал и еле дышит после пирога с черникой, он твердо заявляет:

– Я не советую вам есть. Ни в коем случае. Ни крошки! Голод вам не повредит. Напротив, небольшое самоограничение в еде – лучшее лекарство в мире.

– А как насчет питья?

И на этот вопрос существуют разные ответы. Доктор может сказать так:

– О, вы вполне можете выпить иной раз стаканчик пива, или, если вам больше нравится, джина с содовой, или виски с минеральной водой. А перед сном я на вашем месте, пожалуй, выпил бы подогретого шотландского виски, предварительно положив туда два кусочка сахара, лимонную корочку и немного растертого мускатного ореха.

Все это доктор говорит с неподдельным чувством, и глаза его блестят бескорыстной любовью к медицине. Но если доктор провел предыдущий вечер на небольшой вечеринке в обществе коллег, он, напротив, склонен категорически запретить пациенту алкоголь в любом его виде и отпускает беднягу с ледяной суровостью.

Разумеется, само по себе такого рода лечение может показаться пациенту чересчур примитивным и, пожалуй, не способно внушить ему должное доверие. Зато в наши дни этот недостаток возмещается работой клинической лаборатории. На что бы ни жаловался пациент, врач заявляет, что необходимо отрезать от него все, что только возможно, и отослать все эти частицы, куски и кусочки в какое-то таинственное место – на исследование. Он отрезает у пациента прядь волос и пишет на бумажке: «Волосы мистера Смита, октябрь 1910 г.». Затем он отрезает нижнюю часть его уха и, завернув ее в бумагу, наклеивает ярлык: «Часть уха мистера Смита, октябрь 1910 г.». Затем с ножницами в руках он осматривает пациента с головы до пят, и если ему понравится еще какая-нибудь частичка его тела, он отрезает ее и заворачивает в бумажку. И вот это-то, как ни странно, преисполняет пациента тем чувством собственной значительности, за которое и стоит платить деньги.

– Да, – говорит вечером того же дня забинтованный с ног до головы пациент нескольким встревоженным друзьям, собравшимся у его постели, – да, доктор полагает, что тут может оказаться легкая анестезия прогноза, но он отослал мое ухо в Нью-Йорк, мой аппендикс – в Балтимор, прядь моих волос издателям всех существующих медицинских журналов, а пока что мне предписаны полный покой и подогретое виски с лимоном и мускатным орехом через каждые полчаса.

Проговорив это, он в изнеможении откидывается на подушку и чувствует себя совершенно счастливым.

И вот, не странно ли?

И вы, и я, и все мы отлично знаем все это, однако же стоит кому-нибудь из нас заболеть, как мы мчимся к врачу со всей быстротой, на какую способен наемный экипаж. Что до меня, то я лично предпочитаю санитарную карету с колокольчиком. В ней как-то спокойнее.

 

Могущество статистики

В вагоне они сидели напротив меня. Я, следовательно, мог слышать все, о чем они беседовали. Очевидно, эти двое только что познакомились и разговорились. Судя по выражению их лиц, они считали себя людьми необычайно высокого интеллекта. Видимо, каждый из них был убежден в том, что он глубокий мыслитель.

У одного из собеседников лежала на коленях открытая книга.

– Я только что вычитал несколько очень интересных статистических данных, – сказал он другому мыслителю.

– Ах, статистика! – ответил тот. – Удивительная вещь эта статистика, сэр! Я и сам очень люблю ее.

– Так, например, – продолжал первый, – я узнал, что капля воды наполнена крошечными… крошечными… гм… забыл, как это они называются… крошечными… гм… штучками, причем каждый кубический дюйм содержит… гм… содержит… Погодите, сейчас я вспомню…

– Ну, скажем, миллион, – сказал второй мыслитель поощрительным тоном.

– Да, да, миллион или, может быть, биллион… но, во всяком случае, очень много таких штучек.

– Да что вы? – удивился другой. – Право же, в мире бывают изумительные вещи. Например, каменный уголь… Возьмем каменный уголь…

– Отлично, давайте возьмем каменный уголь. – сказал его приятель, откидываясь на спинку дивана с видом ученого, готового насладиться духовной пищей.

– Известно ли вам, что каждая тонна каменного угля, сожженного в топке, довезет состав вагонов длиной в… гм… забыл точную цифру, ну, скажем, состав такой-то и такой-то длины и весящий, ну, скажем, столько-то, довезет его от… от… гм! Не могу сейчас припомнить точное расстояние… довезет его от…

– Отсюда до луны? – подсказал первый.

– Вот-вот! Очень похоже на то. Отсюда до луны. Ну, не удивительно ли это?

– Да, сэр. Но самые поразительные вычисления – это все-таки вычисления, касающиеся расстояния от земли до солнца. Достоверно известно, что пушечное ядро, пущенное… мм… мм… в солнце…

– Пущенное в солнце, – одобрительно повторил его собеседник, словно он сам нередко наблюдал, как это делается.

– И летящее со скоростью… со скоростью…

– Трехсот миль? – высказал предположение его слушатель.

– Да нет же, вы меня не поняли, сэр… Летящее со страшной скоростью, просто страшной… Так вот оно пролетит сто миллионов лет, нет, сто биллионов – словом, будет лететь поразительно долго, пока не долетит до солнца.

Больше выдержать я не мог.

– При условии, что оно будет пущено из Филадельфии, – сказал я и перешел в вагон для курящих.

 

Люди, которые меня брили

Парикмахеры имеют врожденную склонность к спорту. Они могут совершенно точно сообщить вам, в котором часу начнется сегодняшняя партия в бейсбол, могут, не переставая орудовать бритвой, предсказать исход этой партии, могут с тонкостью профессионалов объяснить, почему все здешние игроки никуда не годятся по сравнению с теми, настоящими игроками, которых они лично видели там-то и там-то. Они способны рассказать клиенту все это, а потом, засунув ему в рот кисточку, уйти в другой конец парикмахерской, чтобы поспорить со своими коллегами о том, кто придет первым на осенних скачках. В парикмахерских исход состязания между боксерами Джефрисом и Джонсоном был известен задолго до самого состязания.

Возможность получать и распространять такого рода сведения и составляет смысл жизни парикмахера. А само по себе бритье является для него занятием второстепенным. Внешний мир состоит для парикмахера из клиентов, которых надо швырнуть в кресло, связать по рукам и ногам, обезвредить с помощью всунутого в рот кляпа из мыла, а потом уже снабдить теми необходимыми сведениями о текущих событиях в области спорта, которые могут помочь этим людям провести день у себя в конторе, не вызывая открытого презрения сослуживцев.

До отказа напичкав клиента такого рода информацией, парикмахер немедленно сбривает ему бакенбарды в знак того, что теперь этот человек уже способен поддержать разговор, и позволяет ему встать с кресла.

Нынешняя публика доросла до понимания истинного положения вещей. Каждый здравомыслящий бизнесмен готов просидеть в кресле полчаса, пока его бреют (сам он мог бы сделать это за три минуты), ибо он знает, что появиться на людях, не отдавая себе ясного отчета, почему Чикаго проиграл два матча подряд, – значит выставить себя в глазах общества круглым невеждой.

Бывает, конечно, и так, что парикмахер предпочитает проэкзаменовать клиента, задав ему два-три вопроса. Пригвоздив испытуемого к креслу, он запрокидывает ему голову и покрывает лицо мылом, а потом, упершись коленом ему в грудь и крепко зажав рукой рот, чтобы страдалец не мог произнести ни слова и вдоволь наглотался мыла, спрашивает:

– Ну как? Что вы скажете насчет вчерашнего матча между командами Детройта и Сент-Луиса?

Разумеется, это вовсе не вопрос. Парикмахер просто хочет сказать: «Эх ты, простофиля! Держу пари, что ты ни черта не знаешь о великих событиях, которые сейчас происходят в нашей стране».

Из горла клиента доносится какое-то бульканье, словно он пытается ответить, а глаза начинают вращаться в орбитах, но парикмахер тут же ослепляет его мыльной пеной, и, если клиент еще шевелится, он дышит ему в лицо смесью джина и мятных лепешек до тех пор, пока всякие признаки жизни не исчезают у несчастного совершенно. Тогда мучитель начинает подробно обсуждать матч с парикмахером, стоящим за соседним креслом. При этом каждый из них перегибается через распростертый под дымящимися полотенцами неодушевленный предмет, который некогда был человеком.

Чтобы знать такое множество вещей, парикмахеры должны быть высокообразованными людьми. Правда, некоторые из величайших парикмахеров мира начали свою карьеру, не имея никакого образования, даже будучи совсем неграмотными, и только их кипучая энергия и неустанное трудолюбие помогли им выдвинуться. Но это исключение.

В наши дни, чтобы добиться успеха, необходимо иметь диплом бакалавра. Так как курс наук, преподаваемый в Гарвардском и Йельском университетах, был найден чересчур поверхностным, теперь открыты постоянно действующие Парикмахерские университеты, где способный молодой человек за три недели может приобрести столько же знаний, сколько он приобрел бы в Гарварде за три года. Дисциплины, которые преподаются в этих учебных заведениях, таковы:

1. Физиология, включая «Волосы и их уничтожение», «Происхождение и рост бакенбард», «Мыло и его влияние на зрение».

2. Химия, включая лекции об Одеколоне и о том, как изготовить его из рыбьего жира.

3. Практическая анатомия, включая курсы: «Скальп и как снимать его», «Уши и как убирать их», а также, в качестве основного курса для наиболее успевающих слушателей, – «Вены лица и как вскрывать и закрывать их по своему усмотрению с помощью квасцов».

Как я уже сказал, парикмахер призван главным образом заботиться о расширении кругозора клиента, но не следует забывать, что и второстепенное его занятие – уничтожение бакенбард, практикуемое в целях придания клиенту вида хорошо информированного человека, тоже имеет большое значение и требует как длительной тренировки, так и врожденной склонности к этому делу. В парикмахерских современных городов процесс бритья доведен до высшей степени совершенства. Хороший парикмахер уже не заинтересован в том, чтобы мгновенно, без малейшего промедления, сбрить бороду и усы клиента. Он предпочитает сначала сварить его. Для этого он погружает голову клиента в кипяток и там, под дымящимся полотенцем, держит лицо жертвы до тех пор, пока оно не приобретает надлежащий багровый оттенок. Время от времени парикмахер приподнимает полотенце и смотрит, достаточно ли кожа побагровела.

Если нет, он кладет полотенце на прежнее место и железной рукой прижимает его к объекту до тех пор, пока не доводит свое дело до конца. Впрочем, окончательный результат полностью окупает его труды: стоит добавить немного овощей, и отлично сваренный клиент одним своим видом способен возбудить у окружающих зверский аппетит.

Во время бритья парикмахеры имеют обыкновение подвергать клиента особому виду моральной пытки, известной под названием «пытки третьей степени». Она состоит в том, что парикмахер терроризирует своего подопечного, предсказывая ему, на основании многолетнего опыта, явную и близкую потерю всякой растительности – как на голове, так и на щеках.

– Ваши волосы, – говорит он проникновенно грустным и сочувственным тоном, – катастрофически выпадают. Не вымыть ли вам голову шампунем?

– Нет.

– Не подпалить ли вам кончики волос? Это закрывает фолликулы.

– Нет.

– Не закупорить ли вам кончики волос сургучом? Это единственное, что может спасти их.

– Нет.

– Не вымыть ли вам голову яйцом?

– Нет.

– Может быть, опрыскать лимонным соком ваши брови?

– Нет.

Парикмахер видит, что имеет дело с человеком твердого характера, и принимается за дело с еще большим воодушевлением. Наклонившись над распростертым в кресле клиентом, он шепчет ему на ухо:

– У вас появилось много седых волос. Не обработать ли вам голову «Восстановителем»? Это будет стоить всего полдоллара.

– Нет.

– Ваше лицо, – снова шепчет парикмахер мягким, ласкающим голосом, – сплошь покрыто морщинами. Не втереть ли вам в кожу немного «Омолодителя»?

Эта процедура тянется до тех пор, пока не происходит одно из двух: либо клиент настолько упорен, что наконец вскакивает с кресла и выходит из парикмахерской с сознанием, что он – изборожденный морщинами, преждевременно одряхлевший человек, чья порочная жизнь запечатлелась на его лице и чьи незакупоренные кончики волос и истощенные фолликулы угрожают ему неизбежным и полным облысением в ближайшие двадцать четыре часа, либо же он уступает. В последнем случае не успевает он сказать «да», как парикмахер издает торжествующий вопль, раздается бульканье кипящей воды – и вот два дюжих брадобрея уже хватают клиента за ноги, тащат под кран и, несмотря на попытки к сопротивлению, устраивают ему гидро-магнетический сеанс. Когда клиент вырывается из их рук и убегает из парикмахерской, весь он так блестит, словно его покрыли лаком.

Но применение гидро-магнетических процедур и «Омолодителя» отнюдь не исчерпывает возможностей современного парикмахера. Он любит оказывать клиенту множество самых разнообразных дополнительных услуг, не имеющих непосредственного касательства к процессу бритья как такового, но приуроченных к нему.

В образцовых современных парикмахерских дело происходит так: пока один человек бреет клиента, другие чистят ему ботинки, костюм, штопают носки, стригут ногти, покрывают эмалью зубы, промывают глаза и меняют форму всех тех частей его тела, которые почему-либо им не нравятся. Иногда во время подобных операций клиент оказывается в тесном кольце из семи-восьми человек, которые дерутся, отвоевывая друг у друга возможность наброситься на него.

Все вышесказанное относится к городским парикмахерским, но никак не к деревенским. В деревенской парикмахерской одновременно находятся только один парикмахер и один клиент. Со стороны это выглядит как честное единоборство, как открытый бой, происходящий на глазах у нескольких зрителей, которые собрались вокруг парикмахерской. В городе человек бреется, не снимая одежды. Но в деревне, где клиент хочет получить за свои деньги максимум удовольствия, с него снимают воротничок, галстук, пиджак, жилет и, стремясь побрить и постричь его на совесть, раздевают до пояса. После чего парикмахер с разбегу накидывается на клиента и обрабатывает ножницами весь его спинной хребет, а потом переходит к более густым волосам, на затылке, орудуя с мощностью газонокосилки, врезающейся в высокую траву.

 

Как поймать нить рассказа

Приходилось ли вам когда-нибудь слышать, как человек пытается рассказать содержание книги, которую он еще не успел дочитать до конца? Это крайне поучительно. Синклер, мой сосед по квартире, сделал вчера вечером такую попытку. Я пришел домой замерзший, усталый и нашел его в возбужденном состоянии; в одной руке он держал объемистый журнал, а в другой – разрезной нож.

– Послушай, до чего интересная история, – начал он, едва я успел переступить порог. – Необыкновенно! Просто не оторваться. Хочешь, я почитаю тебе отрывки? Или лучше – знаешь что? Я расскажу тебе то, что уже успел прочитать, ты легко поймаешь нить рассказа, а дальше мы будем читать вместе.

Я был не очень расположен слушать его, но видел, что от него все равно не отделаться, и поэтому просто ответил:

– Ладно, кидай свою нить, постараюсь поймать ее.

– Итак, – оживленно начал Синклер, – этот самый граф получил это письмо и…

– Постой, – прервал его я, – какой граф и какое письмо?

– Да тот граф, о котором идет речь. Понимаешь? Он, значит, получил от Порфирио это письмо и…

– От какого Порфирио?

– Да от Порфирио, понимаешь? От Порфирио. Он послал ему письмо, – объяснил Синклер с легким нетерпением, – послал с Демонио и сказал, чтобы он вместе с ним выследил его и убил.

– Да постой же, – перебил я Синклера, – выследил кого? И кого это надо укокошить?

– Они собираются убить Демонио.

– А кто принес письмо?

– Демонио.

– Гм! Так этот Демонио, должно быть, круглый идиот! Зачем же ему было самому приносить письмо?

– Так ведь он не знает, что в нем, в этом-то вся штука. – И Синклер начал хохотать при воспоминании об этой штуке. – Понимаешь, этот Карло Карлотти – кондотьер…

– Стоп! – сказал я. – Что такое кондотьер?

– Нечто вроде разбойника. Так вот, он был в заговоре с фра Фраликколо и…

Тут у меня возникло одно подозрение.

– Послушай, – твердо сказал я, – если дело происходит в Шотландии, я отказываюсь слушать дальше. Довольно.

– Нет, нет, – поспешно ответил Синклер, – все в порядке. Дело происходит в Италии. Во времена которого-то из Пиев!.. Ну и хитер же он! Знаешь, ведь это он уговорил этого францисканца…

– Минутку! – сказал я. – Какого францисканца?

– Ну, разумеется, фра Фраликколо, – с раздражением ответил Синклер. – Так вот, Пио пытается…

– Что? – сказал я. – Пио? Какой Пио?

– Фу ты черт! Пио – это итальянец. Производное от Пия. Он сделал попытку подговорить фра Фраликколо и Карло Карлотти, кондотьера, украсть документ у… Постой, постой… как его?.. Ах, да… у венецианского дога…

– Ты, должно быть, хочешь сказать – дожа?

– Ну да, конечно… Но постой… Что за дьявольщина! Ты совершенно сбил меня, все это совсем не так. Наоборот. Пио ничего не понимает. Он набитый дурак. А вот дож оказался хитрецом. Да, черт возьми! Это ловкий парень! – продолжал Синклер, снова воспламеняясь. – Он делает все, что хочет. Он заставляет Демонио… Демонио – это один из наемников дожа, его орудие… так вот, он заставляет его украсть документ у Порфирио и…

– Но каким же образом он может заставить его сделать это? – спросил я.

– О! Демонио находится всецело в руках у дожа, так что он заставляет его вести интригу до тех пор, пока старик Пио не… гм… ну… до тех пор, пока Пио не окажется в его руках. И тогда Пио, разумеется, начинает думать, что Порфирио… ну… словом, что Порфирио держит его в руках.

– Одну секунду, Синклер, – сказал я, – кто, ты говоришь, находится в руках у дожа?

– Демонио.

– Благодарю. А то я что-то запутался, кто у кого в руках. Продолжай…

– Так вот, как раз тогда, когда все шло таким образом…

– Каким образом?

– Да вот так, как я говорил.

– Ладно. Дальше.

– Кто, по-твоему, появляется и расстраивает все интриги, как не эта самая синьорина Тарара в своем домино?..

– Этого еще не хватало! – крикнул я. – У меня просто голова разболелась. Какого черта ей понадобилось являться в своем домино?

– Как какого черта? Чтобы разрушить все это.

– Разрушить что?

– Да всю эту проклятую штуку, – восторженно ответил Синклер.

– А разве она не могла разрушить ее без домино?

– Разумеется, нет! Ведь если бы не домино, дож моментально узнал бы ее. А когда он увидел ее в этом домино и с розой в волосах, он решил, что это Лючиа дель Эстеролла.

– Вот дурак-то, а? А это еще что за девица?

– Лючиа? О, это замечательная девушка! Это одна из тех южных натур, которые… гм… ну, которые полны чего-то такого…

– Ну, одна из таких веселых девиц, – подсказал я.

– Да нет, что ты! Вовсе она не веселая девица. Словом, она – сестра графини Карантарата, и поэтому фра Фраликколо… нет, нет, не то, она вовсе не сестра, она кузина. В общем, она думает, что она кузина самого фра Фраликколо и что поэтому-то Пио и пытается уничтожить фра Фраликколо.

– Ах, так! – согласился я. – Ну конечно, в таком случае он непременно попытается уничтожить его.

– Ага! – с надеждой глядя на меня, сказал Синклер и, схватив журнал, приготовился разрезать следующие страницы. – Ты, кажется, поймал нить рассказа, а?

– Разумеется, – ответил я. – Тут участвуют дож, и Пио, и Карло Карлотти – кондотьер, и все остальные, о которых ты мне говорил.

– Вот-вот! – сказал Синклер. – Ну и, конечно, еще многие другие, о которых я могу рассказать тебе, если…

– Нет, нет, не стоит, – поспешно сказал я. – Пока что мне вполне хватит и этих – они весьма любопытные субъекты. Итак, стало быть, Порфирио находится в руках у Пио, а Пио – в руках у Демонио, дож – хитрый парень, а Лючиа полна чего-то такого… Да, да, я получил довольно ясное представление обо всей этой публике, – с горечью заключил я.

– Вот и прекрасно, – ответил Синклер, – я знал, что тебе понравится. Сейчас мы продолжим. Я только дочитаю эту страницу, а дальше буду читать вслух.

Он торопливо пробежал глазами несколько строчек, оставшихся до конца абзаца, потом разрезал листы и перевернул страницу. На лице его выразились ужас и изумление, взгляд внезапно застыл.

– Ну и чертовщина! – проговорил он наконец.

– А что такое? – спросил я сочувственно, и в моей душе вспыхнула радостная надежда.

– Оказывается, эта проклятая штука без конца, – пролепетал он. – Вот, смотри: «Продолжение следует».

 

№ 56

То, о чем я сейчас расскажу, поведал мне однажды зимним вечером мой друг А-янь в маленькой комнатке за его прачечной. А-янь – это низенький тихий китаец с серьезным, задумчивым лицом и с тем меланхолически-созерцательным складом характера, какой так часто можно наблюдать у его соотечественников. Меня с А-янем связывает давняя дружба, и немало долгих вечеров провели мы с ним в этой тускло освещенной комнатушке, задумчиво покуривая трубки и размышляя в молчании. Что меня особенно привлекает в моем друге – это его богатая фантазия, способность к выдумке, которая, по-моему, является характерной чертой людей Востока и которая позволяет ему забывать добрую половину безрадостных забот, связанных с его профессией, перенося его в другую, внутреннюю, жизнь, созданную им самим. Но вот о его способности к анализу, о его острой наблюдательности мне было совершенно неизвестно вплоть до того вечера, о котором я и хочу рассказать.

Освещенная единственной сальной свечой комнатка, где мы сидели, была маленькая, убогая и, можно сказать, почти без мебели, если не считать наших двух стульев да небольшого стола, на котором мы набивали и прочищали наши трубки. Стену украшали несколько картинок – по большей части дешевые иллюстрации, вырезанные из газет и наклеенные для того, чтобы скрыть пустоту комнаты. Только одна картина была примечательна во всех отношениях – мужской портрет, превосходно выполненный чернилами. На нем был изображен молодой человек с лицом необыкновенно красивым, но бесконечно печальным. Мне давно уже казалось, что А-янь пережил какое-то большое горе, и, сам не знаю почему, я связывал это обстоятельство с висевшим на стене портретом. Однако я всегда воздерживался от каких-либо расспросов, и только в этот вечер мне стала известна его история.

Мы молча курили некоторое время, пока наконец А-янь не заговорил. Человек он вполне культурный, весьма начитанный, и, следовательно, его английская речь вполне правильна с точки зрения конструкции фразы. В его произношении чувствуются, конечно, некоторая медлительность и чрезмерная мягкость звука, свойственные языку его родины, но я не собираюсь воспроизводить здесь эти особенности.

– Я вижу, – сказал он, – что вы рассматриваете портрет моего несчастного друга, номера Пятьдесят Шесть. Я никогда еще не рассказывал вам о своей утрате, но так как сегодня годовщина его смерти, я был бы рад немного поговорить о нем.

А-янь замолчал. Я снова закурил трубку и кивнул ему, показывая, что приготовился слушать.

– Не знаю, – продолжал он, – когда именно Пятьдесят Шестой вошел в мою жизнь. Разумеется, я мог бы уточнить это по записям в моих книгах, но у меня никогда не было желания сделать это. Понятно, что вначале я интересовался им не больше, чем любым другим моим клиентом, – пожалуй, даже меньше, поскольку за все время наших деловых отношений он ни разу не принес свое белье сам, а всегда присылал его с мальчиком-рассыльным. Когда же я заметил, что он стал одним из постоянных моих заказчиков, я стал задумываться над тем, что за человек этот номер Пятьдесять Шесть – так я привык называть его про себя – и что он собой представляет. Вскоре я уже смог сделать по поводу этого неизвестного мне клиента некоторые умозаключения. Судя по качеству его белья, он был не богат, но, во всяком случае, жил в полном достатке. По-видимому, этот молодой человек вел правильный образ жизни, подобающий христианину, и время от времени бывал в обществе. Все это я мог заключить из того, что количество белья, присылаемого им в прачечную, было всегда одно и то же, что срок стирки всегда приходился у него на субботний вечер и что раз в неделю он надевал крахмальную рубашку. По характеру это был скромный, непритязательный юноша: высота его воротничков не превышала двух дюймов.

Я взглянул на А-яня с некоторым удивлением. Благодаря недавно опубликованным произведениям одного известного романиста я был знаком с подобным методом анализа, но такие откровения в устах моего восточного друга явились для меня полной неожиданностью.

– Вначале, когда я только что узнал его, – продолжал А-янь, – Пятьдесят Шестой был студентом университета. Конечно, я понял это не сразу. К этому выводу я пришел через некоторое время по той причине, что в течение четырех летних месяцев его обычно не бывало в городе, а также и потому, что во время экзаменационных сессий манжеты его рубашек, когда они ко мне попадали, были испещрены датами, формулами и теоремами. С немалым интересом следил я за ним в период его университетских занятий. В продолжение всех четырех лет я стирал для него еженедельно. Регулярная связь с ним и возможность благодаря постоянному наблюдению проникнуть глубже в пленительный характер этого человека превратили мое первоначальное уважение к нему в прочную привязанность, и теперь я уже по-настоящему тревожился за его судьбу. Во время каждого последующего экзамена я помогал Пятьдесят Шестому чем только мог: крахмалил рукава его рубашек до самого локтя, чтобы дать ему как можно больше места для заметок. Мое волнение во время последнего экзамена не поддается описанию. Номер Пятьдесят Шесть занимался теперь с предельным напряжением. Я мог судить об этом по состоянию его носовых платков, которые на этот раз он, видимо, сам того не сознавая, употреблял вместо перочисток. Поведение молодого человека во время последней экзаменационной сессии явилось доказательством нравственной эволюции, которая произошла в его характере за годы студенчества. Ибо записи на манжетах, столь многочисленные в период первых контрольных работ, на этот раз свелись к отдельным коротким пометкам, да и те относились лишь к вещам сугубо сложным, которые поистине невозможно удержать в памяти. С радостным волнением увидел я наконец в субботней пачке белья, в начале июня, мятую крахмальную рубашку, вся грудь которой была залита вином, и мне стало ясно, что номер Пятьдесят Шесть отпраздновал только что присвоенную ему степень бакалавра искусств.

В ближайшую зиму привычка вытирать перья носовыми платками, замеченная мною во время последнего экзамена, сделалась у него хронической, и я понял, что он начал изучать юриспруденцию. Он упорно работал в тот год, и крахмальные рубашки почти совсем не появлялись в его белье. А следующей зимой, на втором году изучения законов, началась трагедия его жизни. Я заметил, что качество и количество белья, присылаемого им в стирку, совершенно переменилось. Вместо одной или самое большее двух крахмальных рубашек в неделю появилось четыре, и теперь шелковые носовые платки заняли место прежних полотняных. Мне стало ясно, что Пятьдесят Шестой изменил строгому укладу студенческой жизни и стал чаще бывать в обществе. Спустя некоторое время я заметил и еще нечто: Пятьдесят Шестой влюбился. Вскоре сомневаться в этом было уже невозможно. Он менял теперь семь рубашек в неделю; полотняные носовые платки совсем исчезли из его обихода; высота воротничков от двух дюймов дошла до двух с четвертью и под конец до двух с половиной. У меня сохранился один из перечней белья, сданного им в прачечную в тот период; достаточно взглянуть на этот список, чтобы понять, с какой скрупулезной тщательностью следил он тогда за своим туалетом.

О, сколь памятны мне светлые упования этих дней, чередовавшиеся с минутами самого мрачного отчаяния! Каждую субботу с трепетом разворачивал я пакет с бельем, стремясь найти там лишние доказательства его любви. Я помогал моему другу всем, чем только мог. Несмотря на то, что, разводя крахмал, рука моя нередко дрожала от волнения, его рубашки и воротнички являлись жемчужинами моего искусства.

Она, на мой взгляд, была хорошая, порядочная девушка. Ее влияние облагораживало все существо номера Пятьдесят Шесть. До сих пор он иногда носил пристежные манжеты и рубашки с фальшивой крахмальной грудью. Теперь он отказался от них – и прежде всего от рубашек с фальшивой грудью, – с презрением отвергая самую мысль о какой бы то ни было фальши. А через некоторое время, в пылу восторга, он расстался даже и с пристежными манжетами. Оглядываясь назад на эти светлые, счастливые дни, я не могу удержать невольный вздох.

Счастье номера Пятьдесят Шесть как бы вошло в мою жизнь и целиком заполнило ее. Всю неделю я не мог дождаться субботы. Появление рубашек с фальшивой крахмальной грудью повергало меня в глубочайшую бездну отчаяния; их отсутствие возносило на вершину надежды. Когда зима, смягчившись, уступила место весне, Пятьдесят Шестой наконец набрался мужества, чтобы узнать свою судьбу. Как-то в субботу он прислал мне новый белый жилет – один из тех предметов мужского туалета, каких до сих пор, следуя своим скромным привычкам, мой юный друг упорно избегал. Я должен был привести эту вещь в надлежащий вид. Все средства моего искусства были пущены в ход – ведь я отлично понял назначение этого жилета. В следующую субботу жилет вернулся ко мне, и со слезами радости я увидел на правом плече след ласкового прикосновения маленькой теплой ручки. Так я узнал, что номер Пятьдесят Шесть получил согласие своей избранницы.

А-янь умолк и сидел молча довольно долго. Его трубка, затрещав, погасла и, холодная, лежала у него на ладони. Глаза А-яня были устремлены на стену, где дрожащие тени колебались в тусклом мерцании свечи. Наконец он заговорил снова:

– Не буду описывать счастливые дни, последовавшие за этим событием, дни ярких летних галстуков и белых жилетов, безупречных рубашек и высоких воротничков, которые привередливый влюбленный менял теперь каждый божий день. Наше счастье казалось полным, и я не просил у судьбы ничего больше. Увы, оно было недолговечно! Когда светлые летние дни сменились осенними, я с огорчением начал замечать признаки случайных ссор: то четыре рубашки вместо семи, то появление заброшенных было пристежных манжет и рубашек с фальшивой грудью. За ссорами следовали примирения со слезами раскаяния на плече белого жилета, семь рубашек появлялись вновь… Но ссоры все учащались, а потом настало время бурных сцен, после которых иногда оказывались сломанными пуговицы жилета. Количество рубашек постепенно уменьшалось – оно дошло до трех, потом упало до двух, а высота воротничков моего несчастного друга снизилась до одного и трех четвертей дюйма. Тщетно расточал я номеру Пятьдесят Шесть нежнейшие свои заботы. Моей исстрадавшейся душе казалось, что блеск, который я наводил на его рубашки и воротнички, мог бы смягчить и каменное сердце. Увы! Все мои усилия примирить их, видимо, пропали даром. Прошел ужасный месяц. Все рубашки с фальшивой грудью и пристежные воротнички вернулись вновь; казалось, несчастный юноша упивается их вероломством. Наконец в один мрачный вечер я увидел, развернув пакет, что он купил себе дюжину целлулоидных воротничков, и сердце подсказало мне, что она покинула его навеки. Не могу вам передать, как страдал в это время мой бедный друг. Достаточно сказать, что от целлулоидных воротничков он перешел к голубым фланелевым рубашкам, а от голубых – к серым. Красный бумажный носовой платок, который я увидел под конец в его белье, явился для меня грозным предостережением – я понял, что обманутая любовь повредила его рассудок, и приготовился к самому худшему. Затем наступил мучительный трехнедельный интервал, когда он не присылал мне решительно ничего, а потом пришел сверток – последний сверток! То был огромный узел, вмещавший, казалось, все его белье. И в этом узле я, к своему ужасу, обнаружил рубашку, на груди которой темнело кровавое пятно и зияла дыра с зазубренными краями – дыра, указывающая место, где пуля пробила насквозь его сердце.

Я вспомнил, что две недели назад мальчишки, продававшие на улицах газеты, выкрикивали сообщение об одном ужасном самоубийстве, и теперь я твердо убежден, что речь шла о номере Пятьдесят Шесть. Когда первоначальная острота моего горя немного утихла, я решил сохранить для себя образ этого человека, нарисовав его портрет, – тот самый, что висит напротив вас. Я немного владею искусством рисования и уверен, что мне удалось схватить выражение его лица. Разумеется, портрет этот сделан мною не с натуры, ибо, как вы уже знаете, я никогда не видел номера Пятьдесят Шесть.

У наружной двери зазвенел колокольчик, возвещая о приходе очередного клиента. Со свойственным ему видом спокойного самоотречения А-янь встал и вышел в другую комнату, где пробыл некоторое время. Когда он вернулся, у него, по-видимому, уже не было настроения продолжать разговор о своем погибшем друге. Вскоре я простился с ним и уныло побрел домой. Дорогой я много размышлял о моем маленьком восточном приятеле и о трогательных причудах его воображения. Но на сердце у меня лежала тяжесть – несколько слов, которые мне бы следовало ему сказать, но которые я не в силах был произнести. Я не мог найти в себе мужество разрушить воздушный замок, созданный его фантазией. Сам я жил замкнуто, уединенно, и мне не довелось испытать такую сильную привязанность, какую испытал мой добрый друг… Но меня мучило воспоминание о некоем огромном узле белья, который я послал ему приблизительно год назад. Меня не было в городе три недели, и сверток, естественно, оказался тогда значительно более объемистым, чем обычно. И, кажется, в этом узле была одна рваная рубашка, безнадежно испачканная красными чернилами, которые пролились из бутылки, разбившейся в моем чемодане, и прожженная в том месте, куда упал пепел от моей сигары, когда я укладывал белье в узел. Все это я помню не так уж отчетливо, но в чем я совершенно уверен, это в том, что до прошлого года, перед тем как я стал отдавать белье в более современное прачечное заведение, мой номер у А-яня был 56.

 

Месть фокусника

– А теперь, леди и джентльмены, – сказал фокусник, – когда вы убедились, что в этом платке ничего нет, я выну из него банку с золотыми рыбками. Раз, два! Готово.

Все в зале повторяли с изумлением:

– Просто поразительно! Как он делает это?

Но Смышленый господин, сидевший в первом ряду, громким шепотом сообщил своим соседям:

– Она… была… у него… в рукаве.

И тогда все обрадованно взглянули на Смышленого господина и сказали:

– Ну, конечно. Как это мы сразу не догадались?

И по всему залу пронесся шепот:

– Она была у него в рукаве.

– Следующий мой номер, – сказал фокусник, – это знаменитые индийские кольца. Прошу обратить внимание на то, что кольца, как вы можете убедиться сами, не соединены между собой. Смотрите – сейчас они соединятся. Бум! Бум! Бум! Готово!

Раздался восторженный гул изумления, но Смышленый господин снова прошептал:

– Очевидно, у него были другие кольца – в рукаве.

И все опять зашептали:

– Другие кольца были у него в рукаве.

Брови фокусника сердито сдвинулись.

– Сейчас, – продолжал он, – я покажу вам самый интересный номер. Я выну из шляпы любое количество яиц. Не желает ли кто-нибудь из джентльменов одолжить мне свою шляпу? Так! Благодарю вас. Готово!

Он извлек из шляпы семнадцать яиц, и в продолжение тридцати пяти секунд зрители не могли прийти в себя от восхищения, но Смышленый нагнулся к своим соседям по первому ряду и прошептал:

– У него курица в рукаве.

И все зашептали друг другу:

– У него дюжина кур в рукаве.

Фокус с яйцами потерпел фиаско.

Так продолжалось целый вечер. Из шепота Смышленого господина явствовало, что, помимо колец, курицы и рыбок, в рукаве фокусника были спрятаны несколько карточных колод, каравай хлеба, кроватка для куклы, живая морская свинка, пятидесятицентовая монета и кресло-качалка.

Вскоре репутация фокусника упала ниже нуля. К концу представления он сделал последнюю отчаянную попытку.

– Леди и джентльмены, – сказал он. – В заключение я покажу вам замечательный японский фокус, недавно изобретенный уроженцами Типперэри. Не угодно ли будет вам, сэр, – продолжал он, обращаясь к Смышленому господину, – не угодно ли вам передать мне ваши золотые часы?

Часы были немедленно переданы ему.

– Разрешаете вы мне положить их вот в эту ступку и растолочь на мелкие кусочки? – с ноткой жестокости в голосе спросил он.

Смышленый утвердительно кивнул головой и улыбнулся.

Фокусник бросил часы в огромную ступку и схватил со стола молоток. Раздался странный треск.

– Он спрятал их в рукаве, – прошептал Смышленый.

– Теперь, сэр, – продолжал фокусник, – разрешите мне взять ваш носовой платок и проткнуть в нем дырки. Благодарю вас. Вы видите, леди и джентльмены, тут нет никакого обмана, дырки видны простым глазом.

Лицо Смышленого сияло от восторга. На этот раз все казалось ему действительно загадочным, и он был совершенно очарован.

– А теперь, сэр, будьте так любезны передать мне ваш цилиндр и разрешите потанцевать на нем. Благодарю вас.

Фокусник поставил цилиндр на пол, проделал на нем какие-то па, и через несколько секунд цилиндр стал плоским, как блин.

– Теперь, сэр, снимите, пожалуйста, ваш целлулоидный воротничок и разрешите мне сжечь его на свечке. Благодарю вас, сэр. Не позволите ли вы также разбить молотком ваши очки? Благодарю вас.

На этот раз лицо Смышленого приняло выражение полной растерянности.

– Ну и ну! – прошептал он. – Теперь уж я решительно ничего не понимаю.

В зале стоял гул. Наконец фокусник выпрямился во весь рост и, бросив уничтожающий взгляд на Смышленого господина, сказал:

– Леди и джентльмены! Вы имели возможность наблюдать, как с разрешения вот этого джентльмена я разбил его часы, сжег его воротничок, раздавил его очки и протанцевал фокстрот на его шляпе. Если он разрешит мне еще разрисовать зеленой краской его пальто или завязать узлом его подтяжки, я буду счастлив и дальше развлекать вас… Если нет – представление окончено.

Раздались победоносные звуки оркестра, занавес упал, и зрители разошлись, убежденные, что все же существуют и такие фокусы, к которым рукав фокусника не имеет никакого отношения.

 

Жизнеописание Джона Смита

Жизнеописания великих людей занимают большое место в нашей литературе. Великий человек – это поистине удивительное явление. Он проходит по столетию, оставляя на всем свои следы, а потом уж и не разберешь, какой номер калош он носил. Стоит возникнуть революции, или новой религии, или национальному возрождению любого рода, как великий человек уже тут как тут, как он становится во главе любого движения и прибирает к рукам все, что получше. Даже после смерти он оставляет длинный хвост второсортных родственников, которые еще лет пятьдесят занимают все лучшие места в истории.

Итак, сомнения нет, жизнеописания великих людей представляют огромный интерес. Но должен сознаться, что по временам я испытываю чувство какого-то протеста, и тогда мне кажется, что обыкновенный, средний человек тоже имеет право на то, чтобы кто-нибудь написал его биографию. Именно для того, чтобы подкрепить свою точку зрения наглядным примером, я и хочу описать жизнь Джона Смита, человека, который не блистал никакими особенными талантами, а был просто обыкновенный, средний человек – такой же, как вы, как я, как все остальные люди.

С самого раннего детства Джон Смит ничем не выделялся среди товарищей. Мальчик не изумлял наставников своим феноменально ранним развитием. Нельзя сказать, чтобы он с юных лет увлекался чтением. Ни один почтенный старец ни разу не возложил руку на голову Смита и не сказал, что пусть, мол, люди попомнят его слова – этот мальчик рано или поздно станет большим человеком. И у отца Джона тоже не было обыкновения смотреть на сына с благоговейным восторгом. Отнюдь нет! Отец просто никак не мог решить – от природы ли Джон так глуп или он только прикидывается дурачком, считая, что это модно. Другими словами, Джон был такой же человек, как вы, как я, как все остальные люди.

Занимаясь спортом, этим украшением и отрадой современной молодежи, Смит, в отличие от великих людей, ничем не затмевал своих сверстников. Он не умел ездить верхом, как молодой бог. Он не умел кататься на коньках, как молодой бог. Он не умел плавать, как молодой бог. Он не умел стрелять, как молодой бог. Он ничего не умел делать, как молодой бог. Он был точно такой же, как мы с вами.

Нельзя также сказать, чтобы необыкновенная храбрость мальчика возмещала его физические несовершенства, как об этом неизменно сообщается в биографиях знаменитых людей. Напротив. Он боялся своего отца. Он боялся своего школьного учителя. Он боялся собак. Он боялся выстрелов. Он боялся молнии. Он боялся ада. Он боялся девушек.

Выбирая профессию, Смит не проявил того жадного стремления к какому-нибудь определенному занятию, какое мы часто наблюдаем у будущих знаменитостей. Он не хотел быть юристом, потому что для этого надо было изучать законы. Не хотел быть врачом, потому что для этого надо было изучать медицину. Не хотел быть коммерсантом, потому что для этого надо было изучать коммерцию. И не хотел быть школьным учителем, потому что слишком много видел их на своем веку. Если бы это зависело от него, Джон выбрал бы нечто среднее между Робинзоном Крузо и принцем Уэльским. Запретив ему и то и другое, отец устроил его приказчиком в галантерейный магазин.

Таково было детство Смита. Когда оно кончилось, в наружности юноши нельзя было найти ничего такого, что выдавало бы в нем человека гениального. Случайный наблюдатель не заметил бы никаких признаков гениальности ни в его удлиненном покатом лбе, ни в широком лице, ни в тяжелых складках рта, ни в больших ушах, торчащих по бокам коротко остриженной головы. Да, он не заметил бы этих признаков. И, по правде сказать, их там и не было.

Вскоре после того, как Смит начал свою деловую жизнь, он впервые подвергся приступу той тяжелой болезни, которая так часто посещала его впоследствии. Этот приступ случился с ним однажды ночью, на пути домой, когда он возвращался с чудесной вечеринки, где пел и танцевал вместе со своими школьными товарищами. Симптомы были таковы: появление каких-то неровностей на тротуаре, пляска уличных фонарей и необычное покачивание домов, требующее исключительной устойчивости, ловкости и умения приспособить к нему свой шаг. На протяжении всего приступа больной упорно отказывался принимать воду, что, по-видимому, указывало на наличие одной из форм водобоязни. Начиная с этого времени такого рода мучительные приступы сделались у Смита хроническими. Они случались с ним довольно часто и уж непременно – в субботние вечера, первого числа каждого месяца и в последний четверг ноября. Жестокие припадки водобоязни бывали у Смита также в сочельник, а после выборов становились просто ужасными.

Но вот в жизни Смита произошло одно событие, о котором он, быть может, не раз сожалел впоследствии. Не успел он достигнуть зрелого возраста, как судьба свела его с прекраснейшей девушкой. Она не походила ни на одну женщину в мире. У нее была более глубокая натура, чем у всех остальных людей. Смит сразу заметил это. Она понимала и чувствовала такие вещи, каких обыкновенные люди не понимают и не чувствуют. Она понимала его, Смита. Она тонко чувствовала юмор и умела ценить шутку. Как-то вечером он рассказал ей те шесть анекдотов, которые знал, и она сказала, что они великолепны. В ее присутствии Смит чувствовал себя на верху блаженства. В первый раз, когда его пальцы коснулись ее пальчиков, он весь затрепетал. Вскоре оказалось, что когда его рука сжимает ее руку, он трепещет еще сильнее, а когда ему случается сесть рядом с ней на кушетку, причем его голова прижимается к ее ушку, а рука обвивает ее талию, его охватывает неудержимая дрожь. Смит вообразил, что жаждет пройти свой жизненный путь вместе с ней. Он предложил ей поселиться у него и взять на себя заботу о его одежде и еде. А взамен он обещал ей стол и квартиру, около семидесяти пяти центов в неделю наличными, а также изъявил готовность стать ее рабом.

Он стал ее рабом, и вскоре десять младенческих пальчиков вошли в его жизнь, потом еще десять, а потом еще и еще, пока весь дом не заполнился ими. Теща тоже постепенно вошла в его жизнь, и всякий раз, как она появлялась, на Смита накатывал страшный приступ водобоязни. Как это ни странно, ни один ребенок не исчез из его жизни и не стал для него грустным, но дорогим воспоминанием. Ну, нет! Маленькие Смиты были не из таковских. Все девять выросли и превратились в длинных, сухопарых парней с массивными челюстями, с большими, торчащими, как у отца, ушами и с полным отсутствием каких бы то ни было талантов.

В жизни Смита никогда не было тех важных поворотных пунктов, какие бывают в жизни великих людей. Правда, с годами в его служебной карьере произошли кое-какие изменения. Сначала его повысили в должности – из отдела лент перевели в отдел воротничков, из отдела воротничков – в отдел мужских брюк, а из отдела мужских брюк – в отдел модных мужских рубашек. Потом, когда он состарился и стал работать хуже, его понизили – из отдела модных мужских рубашек перевели в отдел мужских брюк и так далее – до отдела лент. А когда он стал совсем уж стар, его уволили, взяв на его место молодого человека, у которого был рот до ушей и рыжие волосы. Он мог делать то же самое, что делал Смит, а получал вдвое меньше. Такова была карьера Джона Смита. Она не может сравниться с карьерой мистера Гладстона, но ничем не отличается от нашей с вами.

После этого Смит прожил еще пять лет. Сыновья кормили его. Они делали это без особой охоты, но таков был их долг. В старости Смит не мог поразить тех, кто вздумал бы зайти его проведать, блестящим умом и богатым запасом забавных историй. Он знал семь историй и шесть анекдотов. Истории были очень длинные, и все они касались его самого, а в анекдотах говорилось об одном коммивояжере и одном методистском священнике. Впрочем, никто никогда не заходил его проведать, и потому это не имело значения.

Шестидесяти пяти лет Смит заболел и после надлежащего ухода умер. Над его могилой был воздвигнут памятник с рукой, указующей на север-северо-восток.

Но я не думаю, чтобы ему довелось когда-либо попасть туда. Он был слишком похож на нас с вами.

 

По поводу коллекционирования

Подобно большинству людей, я время от времени загораюсь желанием заняться коллекционированием.

Начал я с почтовых марок. Как-то раз я получил письмо от одного приятеля, который незадолго до того уехал в Южную Африку. На конверте была треугольная марка, и, увидав ее, я вдруг подумал. «Решено! Я буду собирать марки! Я посвящу этому делу всю свою жизнь».

Купив альбом с отделениями для марок всех стран, я немедленно приступил к составлению коллекции. За три дня моя коллекция сделала поразительные успехи. В нее вошли:

одна марка мыса Доброй Надежды,

одна одноцентовая марка Соединенных Штатов Америки,

одна двухцентовая марка Соединенных Штатов Америки,

одна пятицентовая марка Соединенных Штатов Америки,

одна десятицентовая марка Соединенных Штатов Америки.

После этого дело застопорилось. Некоторое время я еще продолжал как бы между прочим упоминать о моей коллекции и говорил, что у меня есть несколько очень ценных южноафриканских марок. Но вскоре мне надоело даже лгать по этому поводу.

Изредка я принимаюсь коллекционировать монеты. Всякий раз, как ко мне попадает старый полупенсовик или мексиканская монета в двадцать пять сентаво, я начинаю думать, что, собирая редкости такого рода, можно быстро составить весьма ценную коллекцию. Когда я впервые попытался осуществить свое намерение, я был полон энтузиазма, и вскоре моя коллекция уже насчитывала немало раритетов. Вот их перечень:

№ 1. Старинная римская монета. Эпоха Калигулы. Это, конечно, была жемчужина всей коллекции; ее как-то дал мне один приятель, и именно из-за нее я и начал собирать монеты.

№ 2. Маленькая медная монета. Достоинством в один цент. Соединенные Штаты Америки. По всей видимости, современная.

№ 3. Маленькая никелевая монета. Круглая. Соединенные Штаты Америки. Достоинством в пять центов.

№ 4. Маленькая серебряная монета. Достоинством в десять центов. Соединенные Штаты Америки.

№ 5. Серебряная монета. Круглая. Достоинством в двадцать пять центов. Соединенные Штаты Америки. Очень красивая.

№ 6. Большая серебряная монета. Круглая. Надпись: «Один доллар». Соединенные Штаты Америки. Весьма ценная.

№ 7. Старинная британская медная монета. По-видимому, эпохи Карактакуса. Очень тусклая. Надпись: «Victoria Dei gratia regina». Весьма ценная.

№ 8. Серебряная монета. По-видимому, французская. Надпись: «Fünf Mark. Kaiser Wilhelm».

№ 9. Круглая серебряная монета. Очень стертая. Часть надписи: «Е Pluribus Unum». По-видимому, русский рубль, но с той же степенью вероятности может оказаться японской иеной или шанхайским петухом.

Вот все, что было в этой коллекции. Она продержалась у меня почти всю зиму, и я очень гордился ею. Но однажды вечером я взял свои монеты в город, чтобы показать их приятелю, и мы истратили № 3, № 4, № 5, № 6 и № 7, заказав скромный обед на двоих. После обеда я купил себе на одну иену сигар, а реликвию эпохи Калигулы превратил в такое количество подогретого виски, какое мне за нее дали.

После этого я вдруг почувствовал прилив безрассудной отваги и опустил № 2 и № 8 в кружку для сбора денег на содержание больницы для детей бедняков.

Следующей моей попыткой были ископаемые. За десять лет я раздобыл две штуки. Потом бросил это дело.

Как-то один приятель показал мне очень интересную коллекцию старинного, редкого оружия, и некоторое время я бредил этой затеей. Мне удалось раздобыть несколько любопытных образчиков:

№ 1. Старый кремневый мушкет моего дедушки. (Он много лет употреблял его на ферме вместо лома.)

№ 2. Старый сыромятный ремень моего отца.

№ 3. Старинный индейский наконечник стрелы, найденный мною в тот день, когда я начал коллекционировать оружие. Похож на треугольный камень.

№ 4. Старинный индейский лук, найденный мною за лесопилкой на следующий день после того, как я начал собирать свою коллекцию. Напоминает прямую ветку вяза или дуба. Забавно думать, что, быть может, этот самый лук фигурировал в свирепой схватке между какими-нибудь дикими племенами.

№ 5. Каннибальский нож или кинжал с прямой рукояткой. Найден на островах Тихого океана. Читатель содрогнется от страха, когда узнает, что это грозное оружие, которое я купил на третий день после того, как начал собирать свою коллекцию, было выставлено в захудалой лавчонке в качестве обыкновенного кухонного ножа. Глядя на него, невольно представляешь те ужасные сцены, свидетелем коих он, несомненно, был.

Эта коллекция хранилась у меня очень долго – до тех пор, пока в минуту безумного увлечения я не преподнес ее некоей молодой леди по случаю нашей помолвки. Но мой дар показался ей чересчур претенциозным, и наши отношения постепенно утратили свою сердечность.

В итоге я склонен посоветовать начинающему коллекционеру ограничиться собиранием монет. Я же коллекционирую теперь американские банкноты (предпочтительно эпохи Тафта) и нахожу это занятие чрезвычайно увлекательным.

 

Как писать романы

Предположим, что на первых страницах современного душещипательного романа, где изображен страшный поединок между молодым лейтенантом Гаспаром де Во и Хеари Ханком, главарем шайки итальянских разбойников, вы читаете приблизительно следующее:

«Неравенство сил противников было очевидно. С возгласом, в котором прозвучали ярость и презрение, высоко подняв меч и зажав кинжал в зубах, огромный бандит бросился на своего бесстрашного соперника. Де Во казался почти подростком, но он не дрогнул перед натиском врага, доныне считавшегося непобедимым. «Боже великий! – вскричал фон Смит. – Он погиб!»

Вопрос. Скажите откровенно, на кого из участников этого боя вы хотите поставить?

Ответ. На де Во. Победит он. Хеари Ханк швырнет его на одно колено и с диким возгласом «Капут!» приставит кинжал к его груди, но в эту секунду де Во сделает неожиданный выпад (один из тех выпадов, которым он научился еще в родительском доме, штудируя учебник по фехтованию) и…

Вопрос. Отлично. Вы ответили правильно. Идем дальше. Предположим, что на следующих страницах де Во, убив Хеари Ханка, оказывается вынужденным покинуть родные края и бежать на восток, в пустыню. Разве это не внушает вам опасений за его жизнь?

Ответ. Честно говоря, нет. С де Во ничего не случится. Его имя стоит на титульном листе книги, и вам никак нельзя его убить.

Вопрос. Если так, слушайте далее: «Солнце Эфиопии безжалостно сжигало пустыню, когда погруженный в раздумье де Во, сидя на верном слоне, продолжал свой путь. Со своего возвышения он зорко осматривал необозримые пески. Внезапно какой-то одинокий всадник показался на горизонте. За ним второй, третий, потом еще шесть, и через несколько мгновений вся эта толпа одиноких всадников набросилась на де Во. Раздались дикие крики «Аллах!», треск ружейных выстрелов. Де Во соскользнул со спины слона и рухнул на песок, а испуганный слон заметался в разных направлениях. Пуля попала де Во прямо в сердце». Ну, что вы на это скажете? Уж теперь-то де Во убит?

Ответ. Прошу извинить меня, но де Во не умер. Пуля действительно попала ему прямо в грудь, да, прямо в грудь, но она скользнула по семейной библии, которую он носил в кармане жилета на случай болезни, повредила несколько гимнов, лежавших в заднем кармане, и сплющилась, наткнувшись на записную книжку, в которой де Во вел дневник и которую носил в рюкзаке.

Вопрос. Но если, несмотря ни на что, де Во все еще остался жив, вы не можете не понимать, что вряд ли он уцелеет после смертоносного укуса донголы в джунглях.

Ответ. Ничего ему не сделается. Дружески расположенный араб отнесет его в палатку шейха.

Вопрос. Кого напомнит шейху де Во?

Ответ. Ну, разумеется, его любимого сына, исчезнувшего много лет назад.

Вопрос. Уж не был ли этим сыном Хеари Ханк?

Ответ. Безусловно. Это ясно каждому, кроме шейха, который, ничего не подозревая, исцеляет де Во. Он исцеляет его с помощью травы, носящей простое, изумительно простое название, известное, однако, одному только шейху. С тех пор как шейх начал лечиться этой травой сам, он не признает никакой другой.

Вопрос. Шейх неминуемо узнает плащ, который носит де Во, и в связи с этим у него возникнут подозрения по поводу смерти Хеари Ханка. Повлечет ли это за собой смерть де Во?

Ответ. Нет. К этому времени молодому лейтенанту становится ясно, что убить его нельзя и что читатель осведомлен об этом. Он решает расстаться с пустыней. Его поддерживает мысль о матери, а также об отце, седом, сгорбленном старце… Интересно, горбится ли он до сих пор или уже перестал? А по временам он вспоминает о другом существе, которое для него значит больше, чем даже отец, – о той, которая… Впрочем, хватит… Де Во возвращается в свой старинный особняк в Пикадилли.

Вопрос. Что произойдет, когда де Во вернется в Англию?

Ответ. Произойдет следующее: «Тот, который десять лет назад покинул Англию безусым юнцом, вернулся бронзовым от загара, сильным мужчиной. Но кто встречает его радостной улыбкой? Неужели та девочка, правда умненькая, но ничем не примечательная девочка, подруга его детских игр, – неужели она могла превратиться в эту восхитительную, изящную девушку, к ногам которой склоняется половина самых знатных женихов Англии? «Неужели это она?» – с изумлением вопрошает себя де Во».

Вопрос. Это она?

Ответ. Ну, разумеется, она. Это она, а это он, а вот они оба. Такая девица не стала бы ждать так долго – целых пятьдесят страниц, – если бы это не было ей нужно.

Вопрос. Очевидно, вы уже догадались, что между восхитительной особой и молодым лейтенантом возникнет роман. Как по-вашему – будет этот роман протекать совершенно гладко, без всяких осложнений?

Ответ. О нет! Я убежден, что после той сцены, которая привела героя в Лондон, автор не успокоится до тех пор, пока не введет в роман следующую сакраментальную сцену: «Пораженный кошмарным открытием, Гаспар де Во долго и бесцельно бродил по темным улицам, пока не оказался вдруг на Лондонском мосту. Он перегнулся через парапет и взглянул вниз на бурлящую воду. В шуме спокойных, но стремительных волн было нечто такое, что как будто манило, влекло его к себе. А почему бы и нет, в конце концов? Несколько секунд де Во стоял в нерешимости».

Вопрос. Бросится он в воду?

Ответ. Плохо же вы знаете Гаспара! Он будет стоять в нерешимости ровно столько, сколько это необходимо, а потом, выдержав жестокую борьбу с самим собой, призовет на помощь все свое мужество и убежит с моста.

Вопрос. Должно быть, нелегко ему было отказаться от мысли прыгнуть в воду?

Ответ. Еще бы! Многие из нас настолько малодушны, что сразу прыгнули бы, но Гаспар не таков. А кроме того, у него еще осталось немножко целебной травы шейха. И он начинает жевать ее.

Вопрос. Но что же все-таки случилось с де Во? Может быть, он съел что-нибудь неподходящее?

Ответ. Нет, дело не в еде. Дело в ней. Удар нанесен с этой стороны. Ей не нужны люди, опаленные солнцем; ее не прельстишь загаром. Она собирается выйти замуж за герцога, и молодой лейтенант оказывается вне игры. Дело в том, что современные романисты стоят выше счастливых концов. На закуску им нужны трагедия и разбитая жизнь. Чтобы было пострашнее.

Вопрос. Чем же кончится книга?

Ответ. Ну… де Во вернется в пустыню, бросится на шею к шейху и поклянется, что станет для него вторым Хеари Ханком. В конце будет панорама пустыни: шейх со своим вновь обретенным сыном стоят у входа в палатку, солнце заходит за пирамиду, а верный слон Гаспара лежит у его ног, с безмолвной преданностью глядя ему в глаза.

 

Они выбились в люди

Оба они были, что называется, удачливые дельцы – люди с круглыми, лоснящимися физиономиями, с кольцами на жирных, похожих на сосиски пальцах, с необъятными животами, выпиравшими из широких жилетов. Они сидели сейчас друг против друга за столиком в первоклассном ресторане и мирно беседовали в ожидании официанта, которому собирались заказать обед. Разговор зашел о далеких днях молодости и о том, каким образом каждый из них начинал жизнь, впервые очутившись в Нью-Йорке.

– Знаете, Джонс, – сказал один из них, – мне никогда не забыть первых нескольких лет, которые я провел в этом городе. Да, черт возьми, это было нелегко! Известно ли вам, сэр, что когда я впервые попал сюда, весь мой капитал равнялся пятидесяти центам, все имущество состояло из того тряпья, что было на мне, а ночевать мне приходилось – хотите верьте, хотите нет – в порожнем бочонке из-под дегтя. Нет, сэр, – продолжал он, откидываясь на спинку кресла и щуря глаза с выражением человека, видавшего виды, – нет, сэр, такой субъект, как вы, избалованный роскошью и легкой жизнью, не имеет ни малейшего представления о том, что значит ночевать в бочонке из-под дегтя, да и о других вещах такого рода.

– Милейший Робинсон, – с живостью возразил его собеседник, – если вы воображаете, что мне не пришлось испытать нужду и лишения, то жестоко ошибаетесь. Когда я впервые вошел в этот город, у меня, сэр, не было и цента – ни единого цента, а что касается жилья, то я месяцами ночевал в старом ящике от рояля, валявшемся за оградой какой-то фабрики. И вы еще говорите мне о нужде и лишениях! Возьмите мальчишку, который привык к хорошему теплому бочонку из-под дегтя, посадите его на ночку-другую в ящик от рояля, и тогда…

– Знаете, дружище, – с легким раздражением перебил его Робинсон, – теперь мне ясно, что вы ничего не смыслите в бочонках. Да пока вы лежали, уютненько развалившись в своем ящике от рояля, я в зимние ночи трясся на сквозняке в своем бочонке – ведь в нем, как и во всяком бочонке, естественно, имелась дыра для затычки на самом дне.

– На сквозняке! – вызывающе хмыкнул Джонс. – На сквозняке! Да не говорите мне, пожалуйста, о сквозняках. В том ящике, о котором рассказываю я, была оторвана целая доска – да еще с северной стороны. Бывало, сижу я там по вечерам и зубрю уроки, а снег так и валит прямо на меня. Толщина слоя доходила до фута… И все-таки, сэр, – продолжал он более спокойным голосом, – хоть вы, я знаю, и не поверите мне, но самые счастливые дни моей жизни протекли именно в этом старом ящике. Ах, что это было за славное времечко! Светлые, чистые, невинные дни! Бывало, проснешься утром и просто захохочешь от радости. Вот вы, уж конечно, не вынесли бы такого образа жизни.

– Это я-то не вынес бы! – с яростью вскричал Робинсон. – Это я-то, черт побери! Да я просто создан для такой жизни! Я и сейчас мечтаю хоть немного пожить так. Что же касается душевной чистоты, то держу пари, что у вас не было и десятой доли той чистоты, какая была у меня. Да что я говорю – десятой? Пятнадцатой, тридцатой! Вот это была жизнь! Разумеется, вы мне не поверите и скажете, что все это ложь, а между тем я отлично помню вечера, когда у меня в бочонке сидели по два, а то и по три приятеля, и мы за полночь дулись в карты при свете огарка.

– По два или по три! – рассмеялся Джонс. – Да знаете ли вы, дорогой мой, что у меня в моем ящике от рояля сиживало по полдюжине ребят? Сначала мы ужинали, потом играли в карты. Вот! А кроме того – в шарады, в фанты и черт его знает во что еще! Ах, что это были за ужины! Клянусь Юпитером, Робинсон, вы, горожане, испортившие себе пищеварение всякими изысканными яствами, и представления не имеете, с каким аппетитом человек может уплетать картофельные очистки, корку засохшего пирога или…

– Ну, если уж говорить о грубой пище, – перебил его Робинсон, – то, полагаю, и я кое-что смыслю в этом деле. Мне не раз случалось завтракать холодной овсяной кашей, которую хозяйка уже собиралась выбросить на помойку, а бывало и так, что я делал вылазку в хлев и выпрашивал немного месива из отрубей – того самого, что предназначалось поросятам. Да уж кому-кому, а мне частенько приходилось уписывать свиное пойло.

– Свиное пойло! – вскричал Джонс, стукнув кулаком по столу. – Да если хотите знать, свиное пойло больше устраивает меня, чем…

Внезапно он замолчал, с легким удивлением глядя на появившегося у стола официанта.

– Что вы желаете заказать к обеду, джентльмены? – спросил тот.

– К обеду? – переспросил Джонс после минутной паузы. – К обеду? О, что-нибудь! Все равно что! Я никогда не замечаю, что я ем. Дайте мне немного холодной овсяной каши, если она у вас имеется, или кусок солонины. Впрочем, подавайте что хотите – мне это совершенно безразлично.

Официант с бесстрастным видом обернулся к Робинсону.

– Принесите и мне холодной овсяной каши, – сказал тот, метнув вызывающий взгляд на Джонса, – если найдется – вчерашней… Немного картофельных очистков и стакан снятого молока.

Наступило молчание. Джонс глубже уселся в кресло и сурово взглянул на Робинсона. Несколько секунд мужчины смотрели друг другу в глаза – вызывающе, неумолимо и напряженно. Затем Робинсон медленно повернулся в кресле и окликнул официанта, который удалялся, повторяя про себя названия заказанных блюд.

– Вот что, милейший, – сказал он, сурово нахмурив брови, – пожалуй, я немного изменю заказ. Вместо холодной овсяной каши я возьму… гм… да, я возьму горячую куропатку. Можете также принести мне парочку устриц и чашку бульона (а-ля тортю, консоме или что-нибудь в этом роде). Кстати, подайте уж и какой-нибудь рыбки, кусочек стилтонского сыра, немного винограду или грецких орехов.

Официант повернулся к Джонсу.

– Пожалуй, я закажу то же самое, – сказал Джонс и добавил: – Не забудьте захватить бутылку шампанского.

И теперь, когда Джонс и Робинсон сходятся вместе, они уже никогда больше не предаются воспоминаниям о бочонке из-под дегтя и о ящике от рояля.

 

Образчик диалога, при помощи которого легко показать, каким образом можно навсегда излечить заядлого фокусника от пристрастия к карточным фокусам

Присяжный фокусник, которому после партии в вист наконец удалось хитростью завладеть карточной колодой, говорит:

– Вам когда-нибудь случалось видеть карточные фокусы? Сейчас я покажу вам один, очень интересный. Возьмите карту.

– Благодарю вас. Мне не нужна карта.

– Да нет. Возьмите одну карту, любую, какую хотите, и я скажу, какую именно вы взяли.

– Кому скажете?

– Да вам скажу, вам. Я угадаю, какую именно карту вы взяли. Поняли? Берите же карту.

– Любую?

– Да.

– Любой масти?

– Да, да.

– Ну, хорошо. Погодите, я должен подумать. Дайте мне… Ну, скажем, дайте мне пикового туза.

– Господи боже ты мой! Да вы должны сами взять карту, из колоды.

– Ах, из колоды? Это другое дело. Давайте колоду. Ну, вот! Взял.

– Взяли?

– Да, взял. Это тройка червей. Ну что? Вы так и думали, что это она?

– Черт возьми! Вы не должны были говорить мне, что именно вы взяли. Вы все испортили. Ну, ладно. Начнем сначала. Возьмите карту.

– Есть. Взял.

– Положите ее обратно в колоду. Благодарю вас. (Тасует карты.) Раз! Два! Три! Готово! (Торжествующим тоном.) Ну что, это она?

– Да откуда мне знать, она это или не она? Я ведь ее не видел.

– Не видели! О господи! Да ведь вам надо было взять карту и запомнить ее.

– Ах, так? Значит, вы хотели, чтобы я ее запомнил?

– Ну да, разумеется! Берите карту.

– Отлично. Взял. Действуйте.

(Фокусник тасует карты.)

– Раз! Два! Три!.. Что за черт! Скажите, вы положили карту обратно в колоду?

– Я? Зачем же? Я держу ее в руке.

– Боже милостивый! Послушайте. Возьмите одну карту, одну – понимаете? Посмотрите на нее хорошенько. Запомните ее. Потом положите обратно в колоду. Поняли?

– Конечно. Только мне не совсем ясно, как это вы можете догадаться, какую именно карту я выбрал. Вы, должно быть, дьявольски ловкий парень.

(Фокусник тасует карты.)

– Раз! Два! Три! Готово! Вот ваша карта. Так или нет? (Наступает решающий момент.)

– Нет. Это не моя карта. (Это чистейшая ложь, но небо простит вас за нее.)

– Не та карта?!! Быть этого не может! Гм… Возьмите другую. Но только уж теперь хорошенько запомните ее, ладно? Я никогда не ошибаюсь. Я пробовал этот проклятый фокус на моей матери, на отце, на всех, кто приходил к нам в гости. Берите же карту. (Тасует карты.) Раз! Два! Три! Вот она!

– Нет. Мне очень жаль, но это не моя карта. Попытайтесь еще разок. Прошу вас. Может быть, вы немного возбуждены? Ведь я был таким ослом, так долго не понимал, в чем дело. Знаете что – идите посидите спокойно полчасика на веранде, а потом попробуем еще раз. Что? Вам пора домой? Какая досада! Это, должно быть, чертовски остроумный фокус. До свидания!

 

Из сборника «За пределами предела» (1913)

 

Мой незнакомый друг

Он вошел в купе для курящих пульмановского вагона. Я сидел там один.

На нем было длинное пальто на меху, а в руках он держал пятидесятидолларовый чемоданчик.

Он поставил чемодан на сиденье и лишь после этого заметил меня.

– Ну и ну! – сказал он, и лицо его, словно солнечным лучом, осветилось отблеском какого-то воспоминания.

– Ну и ну! – повторил я.

– Боже милостивый, – сказал он, энергично пожимая мне руку, – ну кто бы мог подумать, что мы встретимся?

«В самом деле, кто?» – подумал я про себя.

Он устремил на меня внимательный взгляд.

– Ты нисколько не изменился, – сказал он.

– И ты тоже, – живо отозвался я.

– Разве только немного пополнел, – продолжал он, критически разглядывая меня.

– Да, – согласился я, – немного есть. Но, пожалуй, и ты тоже не похудел.

Я сказал это, чтобы оправдать излишнюю полноту, в которой можно было бы меня упрекнуть.

– Впрочем, нет! – продолжал я решительным тоном. – Ты выглядишь почти точно так же, как прежде.

И все время я мучительно вспоминал, кто бы это мог быть. Я совершенно не помнил этого человека. Мне казалось, что я вижу его впервые в жизни. Я вовсе не хочу этим сказать, что у меня плохая память. Напротив, память у меня на редкость хорошая. Правда, я с трудом запоминаю имена. Частенько бывает также, что я не могу запомнить лицо, а иногда забываю, так сказать, внешний облик человека и, уж конечно, не замечаю, кто как одет. Но, помимо этих деталей, я никогда никого не забываю и горжусь этим. А если мне и случится иной раз забыть имя или лицо, я никогда не теряюсь. Я знаю, как себя держать в подобной ситуации. Нужно только обладать хладнокровием, находчивостью, и тогда все идет как по маслу.

Мой друг уселся.

– Давненько мы не виделись, – сказал он.

– Давненько, – повторил я с ноткой грусти в голосе.

Мне хотелось, чтобы он почувствовал, что и меня тоже сильно тяготила эта разлука.

– Но время промелькнуло очень быстро.

– Как одно мгновение, – охотно согласился я.

– Удивительно, как быстро течет жизнь, – сказал он. – Мы теряем след наших друзей, и все вокруг становится совсем другим. Я часто думаю об этом. И по временам мне так хочется знать, куда же разбрелась вся наша старинная компания.

– Мне тоже, – сказал я.

И действительно, сейчас, в эту самую минуту, я как раз думал о том же самом. Я давно уже заметил, что при подобных обстоятельствах человек рано или поздно начинает вспоминать о «нашей старинной компании», о «наших мальчиках» или о «нашей шумной ватаге». Вот тут-то и представляется возможность выяснить, кто он такой.

– Случалось тебе за это время возвращаться на старое пепелище? – спросил он.

– Ни разу, – отрезал я уверенно и твердо.

Такой ответ был совершенно необходим. Я почувствовал, что «старое пепелище» следует исключить из нашего разговора – во всяком случае, до тех пор, пока мне не удастся выяснить, где оно находится.

– Впрочем, – продолжал он, – я думаю, у тебя едва ли появлялось такое желание.

– Пока еще нет, – ответил я очень осторожно.

– Понимаю. И прошу извинить меня, – сказал он. Мы помолчали.

Итак, я выиграл первое очко. Я выяснил, что где-то у меня имелось «старое пепелище», посетить которое мне хотелось не так уж сильно. На этом фундаменте уже можно было построить какое-то здание.

Вскоре он заговорил снова.

– Время от времени, – сказал он, – я встречаю кое-кого из старых товарищей. Они вспоминают тебя и интересуются, что ты теперь поделываешь.

«Бедняги», – подумал я, но не сказал этого вслух.

Я понял, что настал момент нанести сокрушительный удар. И, применяя метод, которым всегда пользуюсь в подобных случаях, отважно ринулся на противника.

– Скажи, пожалуйста, – начал я с оживлением, – где сейчас Билли? Знаешь ты что-нибудь о Билли?

Право же, это надежный ход. В каждой старинной компании есть свой Билли.

– Конечно, – ответил мой друг. – Билли хозяйничает на ранчо в Монтане. Я видел его весной в Чикаго. Он весит около двухсот фунтов – ты бы ни за что не узнал его.

«Разумеется, не узнал бы», – пробормотал я про себя.

– А где Пит? – спросил я. Этот прием тоже был вполне надежен. Питы бывают повсюду.

– Ты имеешь в виду брата Билли? – спросил он.

– Вот, вот, брата Билли Пита. Я частенько вспоминаю о нем.

– О, старина Пит уже не тот, что был, – ответил незнакомец. – Он остепенился… Словом, Пит теперь женатый человек.

И он начал хохотать.

Я тоже засмеялся. Ведь при известии о том, что кто-то женился, всегда принято смеяться. Предполагается, что сообщение о женитьбе старины Пита – кто бы он ни был – должно вызвать гомерический хохот. Итак, я продолжал преспокойно посмеиваться, надеясь, что этого смеха мне хватит до самого конца. Мне оставалось проехать всего лишь пятьдесят миль. Не так уж трудно растянуть смех на пятьдесят миль – конечно, если делать это с умом.

Однако мой друг не успокоился на этом.

– Мне не раз хотелось написать тебе, – сказал он, конфиденциально понижая голос. – Особенно после того, как я услыхал о твоей потере.

Я промолчал. Что бы это я мог потерять? Деньги? Если да, то сколько? И каким образом я потерял их? Интересно было бы узнать, полностью разорила меня эта потеря или только частично.

– Человек никогда не может полностью оправиться после такой потери, – мрачно изрек он.

Очевидно, мое разорение было окончательным. Но я ничего не сказал и, оставаясь под прикрытием, ждал, чтобы он выпустил свой заряд.

– Да, – продолжал незнакомец, – смерть всегда ужасна.

Смерть! Так речь шла о смерти. Я чуть не подпрыгнул от радости. Теперь все пойдет как по маслу. В таких случаях поддерживать разговор – проще простого. Нужно только сидеть спокойно и ждать, пока не выяснится, кто именно умер.

– Да, – прошептал я, – ужасна. Но бывает и так, что…

– Совершенно справедливо. Особенно в таком возрасте.

– Ты прав, в таком возрасте и после такой жизни.

– В здравом уме и твердой памяти до последней минуты, не так ли? – с горячим сочувствием спросил он.

– Да, – сказал я, ощутив под собой твердую почву. – Сохранив способность сидеть в постели и курить почти до самых последних дней.

– Как? – спросил он с изумлением. – Разве твоя бабушка…

Бабушка? Ах, вот оно что!

– Прости, пожалуйста, – сказал я, раздраженный собственной глупостью. – Когда я сказал курить, я имел в виду ее способность выносить табачный дым. Знаешь, она так любила, чтобы кто-нибудь потихоньку дымил возле нее, чтобы кто-нибудь сидел рядом и читал вслух. Только это и успокаивало ее.

Отвечая ему, я слышал, как поезд, с дребезжанием и грохотом промчавшись по стрелкам мимо семафоров, замедлил ход.

Мой друг поспешно выглянул из окна.

Лицо его было взволнованно.

– О господи! – сказал он. – Это узловая станция. Я проехал. Мне надо было сойти на предыдущей остановке… Эй, проводник! – крикнул он, высунувшись в коридор. – Сколько мы здесь стоим?

– Только две минуты, сэр, – отозвался проводник. – Поезд малость опоздал и теперь должен нагнать свое.

Мой друг стоял теперь возле своего чемодана и, вытащив связку ключей, лихорадочно тыкал то одним, то другим в замок, пытаясь открыть его.

– Придется дать телеграмму, что ли… Просто не знаю, как и быть, – бормотал он. – Черт бы побрал этот замок! Все мои деньги в чемодане.

Теперь я больше всего боялся, что он не успеет сойти и на этой станции.

– Возьми, – сказал я, вынимая из кармана несколько монет. – Перестань возиться с замком. Вот деньги.

– Спасибо! – сказал он, сгребая с моей ладони все, что там было (он так волновался, что захватил все). – Только бы успеть!

Он выскочил из вагона. Я видел из окна, как он шел к залу ожидания. Мне показалось, что он не так уж торопится. Я стал ждать.

Проводники закричали:

– По вагонам! По вагонам!

Дали третий звонок, паровоз запыхтел, и через секунду поезд отошел от станции.

«Вот идиот! – подумал я. – Опоздал! А ведь его пятидесятидолларовый чемодан остался здесь».

Я все еще ждал, глядя в окно, и думал, кто же он такой, этот человек.

И вдруг я снова услышал голос проводника. По-видимому, он вел кого-то по коридору.

– Я осмотрел весь вагон, сэр, – говорил он.

– Я оставил его вот в том купе, где сидела моя жена. Он стоял на диване, у нее за спиной, – сердито произнес чей-то незнакомый голос, и хорошо одетый господин заглянул в мое купе.

Лицо его озарилось радостной улыбкой. Но эта улыбка относилась не ко мне. Она относилась к пятидесятидолларовому чемодану.

– Вот он! – крикнул господин и, схватив чемодан, унес его.

Совершенно убитый, я откинулся на спинку дивана.

Старинная компания! Женитьба Пита! Смерть моей бабушки! Боже великий! А мои деньги! Теперь все стало ясно. Тот, другой, тоже «поддерживал разговор», но он-то делал это с определенной целью.

Каким же я был ослом!

Ну нет, если когда-нибудь мне еще раз доведется завязать беседу со случайным дорожным спутником, я больше не стану проявлять столь исключительную находчивость.

 

У фотографа

– Я хотел бы сфотографироваться, – сказал я.

Фотограф как будто обрадовался. Это был понурого вида мужчина в сером костюме, с отсутствующим взглядом естествоиспытателя. Впрочем, нет необходимости описывать его внешность. Всякий знает, как выглядит фотограф.

– Посидите здесь и обождите, – сказал он.

Прошел час. Я прочел «Спутник женщины» за 1912 год, «Журнал для молодых девушек» за 1902 год и «Детский журнал» за 1888 год. Я начал понимать, что совершил недопустимый промах, нарушив уединение этого жреца науки и помешав ему в его ученых изысканиях – особенно при наличии такого лица, как мое.

По истечении часа фотограф открыл внутреннюю дверь.

– Войдите, – сурово сказал он.

Я вошел в ателье.

– Сядьте, – сказал фотограф.

Я сел. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь плотную хлопчатобумажную простыню, прикрывавшую матовое стекло крыши, падал на меня сверху.

Фотограф выкатил свой аппарат на середину комнаты, встал сзади и прильнул к нему лицом.

Пробыв в таком положении не больше секунды – ровно столько, сколько ему понадобилось, чтобы бросить на меня беглый взгляд, – он отошел от аппарата, взял палку с крючком на конце, отдернул простыню на потолке и распахнул оконные рамы; должно быть, этот человек безумно стосковался по свежему воздуху и свету.

Затем он снова подошел к аппарату и накинул на себя небольшое черное покрывало. На этот раз он стоял совершенно неподвижно. Я догадался, что он молится, и сидел не шевелясь.

Когда наконец фотограф подошел ко мне, вид у него был весьма мрачный. Он покачал головой.

– Лицо никуда не годится, – сказал он.

– Знаю, – спокойно ответил я, – я всю жизнь знал это.

Он вздохнул.

– Полагаю, что оно получится лучше, – сказал он, – если снять его в три четверти.

– Ну конечно! – вскричал я с восторгом, обрадованный гуманностью фотографа. – Ваше тоже получилось бы лучше в три четверти… Сколько есть лиц, которые кажутся нам грубыми, ограниченными, тупыми, – продолжал я, – но стоит повернуть их в три четверти, и выражение становится широким, открытым, почти беспредельно…

Но фотограф уже не слушал меня. Он подошел ко мне вплотную и, схватив мою голову обеими руками, начал поворачивать ее вправо. Я подумал, что он хочет поцеловать меня, и закрыл глаза.

Но я ошибся.

Он повернул мою голову до отказа и теперь стоял, глядя на меня в упор.

Потом снова вздохнул.

– Не нравится мне ваша голова, – сказал он. После этого он подошел к аппарату и опять взглянул на меня.

– Приоткройте рот, – сказал он.

Я раздвинул губы.

– Теперь закройте, – торопливо добавил он.

И снова стал смотреть на меня.

– Уши не на месте, – сказал он. – Опустите их немного. Благодарю вас. Теперь глаза. Закатите их дальше под веки. Будьте любезны положить руки на колени и чуть-чуть поднять лицо кверху. Вот-вот, так уже лучше. А теперь расправьте плечи – так! И согните шею – так! Подожмите живот – так! Выгните бедро по направлению к локтю – вот так! Лицо ваше мне все еще не очень нравится, оно великовато, но…

Я перевернулся на своем табурете.

– Хватит! – воскликнул я с волнением, но, как мне кажется, и с достоинством. – Это лицо принадлежит мне. Оно не ваше, оно мое. Я прожил с ним сорок лет и знаю его недостатки. Я знаю, что его не назовешь классическим. Знаю, что оно не очень красит меня. Но все-таки это мое лицо, единственное, которое у меня есть…

Я почувствовал, что голос мой дрогнул, но все же продолжал:

– И каково бы оно ни было, это лицо, я привык к нему и полюбил его. Этот рот мой, а не ваш. Эти уши мои, и если ваши пластинки чересчур узки для них…

Тут я замолчал и хотел было встать со стула.

Фотограф дернул за шнурок. Что-то щелкнуло. Я видел, как аппарат еще вибрирует от сотрясения.

– Кажется, мне удалось схватить черты лица как раз в момент оживления, – сказал фотограф, растягивая губы в довольной усмешке.

– Ах, вот как! – сказал я, пытаясь съязвить. – Черты лица? Вы, должно быть, не думали, что я могу вдохнуть в них жизнь, а? Ну ладно, дайте мне взглянуть на снимок.

– О, пока еще не на что смотреть, – ответил он. – Сначала надо проявить негатив. Приходите в субботу, и я покажу вам пробную карточку.

Я пришел в субботу.

Фотограф пригласил меня в ателье. Мне показалось, что на этот раз он был еще спокойнее и серьезнее, чем в день нашего знакомства. Мне даже показалось, что в его манере себя держать появилось нечто горделивое.

Он развернул передо мной большую пробную фотографию, и в течение нескольких минут мы оба молча смотрели на нее.

– Это я? – спросил я наконец.

– Да, – спокойно ответил он, – это вы!

И мы снова стали рассматривать фотографию.

– Глаза… – нерешительно сказал я. – Глаза не очень похожи на мои.

– Конечно, нет, – ответил он. – Я подретушировал их. Они получились великолепно, не правда ли?

– Прекрасно, – согласился я, – но брови… Разве у меня такие брови?

– Нет, – сказал фотограф, бросив беглый взгляд на мое лицо. – Ваши брови я убрал. У нас теперь есть такой препарат, знаете, дельфид, с помощью которого мы делаем новые брови. А вот здесь вы можете проследить, где именно я уничтожил волосы у вас на лбу. Мне не нравится, когда волосы на черепе растут слишком низко.

– Ах так, вам это не нравится? – повторил я.

– Нет, – сказал он, – они там не нужны. Я люблю начисто убирать волосы с гладких поверхностей и делать новую линию лба.

– А как насчет рта? – спросил я с горечью, которая, к сожалению, ускользнула от фотографа. – По-вашему, это мой рот?

– Рот немного подправлен, – ответил он. – У вас он расположен слишком низко. Я не мог его использовать.

– А вот уши, – сказал я, – уши, как это ни странно, очень похожи на мои. Да, они точь-в-точь как у меня.

– Это верно, – задумчиво произнес фотограф, – но при печатании карточек я легко могу изменить их. У нас теперь есть такое вещество – сульфид, при помощи которого уши полностью удаляются. Я посмотрю, нельзя ли будет…

– Послушайте, – перебил я его, вдохнув в свои «черты» максимум жизни и говоря с таким уничтожающим презрением, которое, кажется, способно было раздавить человека на месте. – Послушайте, я пришел сюда, чтобы получить фотографию, карточку, нечто такое, что походило бы на меня (каким бы нелепым вам ни казалось подобное желание). Я хотел иметь нечто такое, что являлось бы копией моего лица, того лица, которое даровала мне природа, как ни скромен ее дар. Я хотел иметь нечто такое, что мои друзья могли бы хранить после моей смерти и что могло бы послужить утешением в их горе. По-видимому, я ошибся. Мое желание не сбылось. Так делайте же свое черное дело. Берите свой негатив, или как там вы его называете, окунайте его в сульфид, бромид, оксид, ерундид – во что вам заблагорассудится, – удаляйте глаза, подправляйте рот, кромсайте лицо, реставрируйте губы, одухотворяйте галстук и перекраивайте жилет! Наведите на снимок глянец, отретушируйте его, украсьте позолотой – делайте все, пока вы, даже вы сами, не удостоверитесь, что работа кончена. А потом возьмите фотографию и сохраните для себя и для своих друзей. Быть может, они оценят ее. Мне же эта штука не нужна.

Тут я залился слезами и выбежал из ателье.

 

Из сборника «Бред безумца» (1918)

 

Злоключения дачного гостя

Начиная этот рассказ, я прежде всего должен признать, что во всем виноват я сам. Мне не следовало приезжать. Я прекрасно знал это. Я знал это еще много лет назад. Я знал, что ездить по гостям – чистейшее безумие.

Однако в минуту внезапного умопомрачения я попался в ловушку – и вот я здесь. Никакой надежды, никакого выхода до первого сентября, то есть до конца моего отпуска. Итак: либо продолжать влачить это жалкое существование, либо умереть. Будь что будет – теперь мне уже все равно.

Я пишу эти строки в таком месте, где меня не может видеть ни одно человеческое существо, – у пруда (они называют его озером), которым заканчиваются владения Беверли-Джонса. Сейчас шесть часов утра. Все спят. Еще час или около того здесь будет царить тишина. Но очень скоро мисс Ларкспур, жизнерадостная молодая англичанка, приехавшая на прошлой неделе, распахнет свое окошко и завопит на всю лужайку:

– Слушайте! Слушайте все! Какое божественное утро!

И юный Поплтон тут же отзовется фальцетом из какой-нибудь аллеи сада. И Беверли-Джонс появится на веранде с двумя большущими полотенцами вокруг шеи и закричит во все горло:

– Кто идет купаться?

И вот, ежедневные развлечения и увеселения – да поможет мне бог! – начнутся снова.

Сейчас всей компанией они явятся к завтраку: мужчины – в ярких спортивных куртках, женщины – в экстравагантных блузках, и, неестественно хохоча, с притворной жадностью набросятся на еду. Подумать только, что, вместо всего этого, я мог бы завтракать у себя в клубе с утренней газетой, прислоненной к кофейнику, в тихой комнате, окутанной спокойствием большого города!

Повторяю, я сам виноват в том, что очутился здесь.

В продолжение многих лет я придерживался правила не ездить в гости. Я давно уже убедился, что такие поездки приносят несчастье. Когда я получал открытку или телеграмму, в которой говорилось: «Не хотите ли Вы подняться на Адирондакские горы и провести с нами субботу и воскресенье?», – я отвечал: «Нет, разве только Адирондакские горы соизволят сами спуститься ко мне». Или что-нибудь в этом роде. Если какой-нибудь владелец загородного дома писал мне: «Наш слуга встретит Вас с коляской и привезет к нам в любой назначенный Вами день», – я, по крайней мере, мысленно отвечал: «Нет, не привезет, разве что ваша коляска превратится в капкан для медведей или диких коз». Если какая-нибудь светская дама из числа моих знакомых писала мне на том нелепом жаргоне, который у них в моде: «Не подарите ли Вы нам частичку июля – с половины четвертого двенадцатого до четырех четырнадцатого?», – я отвечал: «Сударыня, берите весь месяц, берите весь год, но меня оставьте в покое».

Таков, во всяком случае, был смысл моих ответов на приглашения. Практически же я ограничивался тем, что посылал телеграмму следующего содержания: «Завален работой, вырваться невозможно», – после чего не спеша отправлялся обратно в читальный зал своего клуба и снова мирно засыпал.

Да, приезд сюда был моей и только моей ошибкой. Я совершил ее в одну из тех злосчастных минут, какие случаются, я думаю, со всеми людьми, – минут, когда человек вдруг кажется совсем не таким, каков он на самом деле, когда он начинает чувствовать себя этаким чудесным малым, общительным, веселым, добродушным, и когда все окружающие представляются ему такими же. Подобные настроения знакомы каждому из нас. Одни говорят, что таким образом утверждает себя наше высшее я. Другие – что тут действуют винные пары. Впрочем, это неважно. Так или иначе, в таком приблизительно настроении я был, когда встретился с Беверли-Джонсом и когда он пригласил меня сюда.

Это произошло в клубе. Насколько я помню, мы сидели и пили коктейли, и я думал о том, какой занятный, остроумный парень этот Беверли-Джонс и как сильно я ошибался в нем до сих пор. Что до меня, то, должен признаться, после двух коктейлей я становлюсь совершенно другим человеком – живым, остроумным, доброжелательным, находчивым, общительным. И, если хотите, даже великодушным. Кажется, я рассказывал ему какие-то анекдоты, и рассказывал с той неподражаемой легкостью, какая появляется только после двух коктейлей. В сущности говоря, я знаю всего четыре анекдота, да еще пятый, который мне так и не удалось запомнить целиком, но когда я воодушевляюсь, то мне и самому начинает казаться, будто у меня их неисчерпаемый запас.

При таких-то вот обстоятельствах мы сидели с Беверли-Джонсом. И именно тогда, пожимая мне на прощание руку, он сказал:

– Мне очень хочется, старина, чтобы ты приехал к нам на дачу и подарил нам весь август.

А я ответил, в свою очередь горячо пожимая ему руку:

– Знаешь, дружище, я просто мечтаю об этом!

– Ну, тогда решено! – сказал он. – Ты должен приехать на август и поднять на ноги весь дом!

Поднять на ноги весь дом! Боже праведный! Это я-то должен был поднять на ноги весь дом!

Часом позже я уже раскаивался в сделанной глупости и, вспоминая об этих несчастных двух коктейлях, от души желал, чтобы сухой закон был принят как можно скорее и чтобы мы сделались сухими-сухими, даже пересохшими, сдержанными и молчаливыми.

Потом у меня появилась надежда на то, что Беверли-Джонс забудет о нашем разговоре. Как бы не так! Когда подошло время, я получил письмо от его жены. Они с нетерпением ждут моего приезда, писала она. Она предчувствует – тут она повторила зловещую фразу своего мужа, – что я подниму на ноги весь дом!

За кого же они принимали меня, черт возьми! За будильник, что ли?

Зато теперь-то они поумнели. Только вчера, под вечер, Беверли-Джонс нашел меня здесь, у самого пруда, где я стоял в мрачной тени кедров, и повел к дому так бережно, что мне стало ясно: он подумал, что я хочу утопиться. И он не ошибся.

Я бы перенес это легче (я имею в виду мой злосчастный приезд сюда), если бы они не притащились встречать меня на станцию всей оравой в одной из тех длинных колымаг, где сиденья устроены по бокам. Какие-то идиотского вида молодые люди в ярких спортивных куртках и девицы без шляп, причем все они хором выкрикивали слова приветствия.

«У нас собралась совсем маленькая компания», – писала мне миссис Беверли-Джонс. Маленькая! Боже милостивый! Хотел бы я знать, что же тогда называется большой компанией! К тому же, эти молодые люди и девицы, приехавшие на станцию, составляли, оказывается, только половину всей банды. Когда мы подъехали к дому, на веранде стояло еще столько же; выстроившись в ряд, они по-дурацки махали нам теннисными ракетками и клюшками для гольфа.

Ничего себе, маленькая компания! Даже и сейчас – а сегодня пошел седьмой день моего пребывания здесь – я все еще не могу запомнить имена всех этих идиотов. Тот болван с пушком на верхней губе, – как его зовут? А этот осел, который приготовлял салат на вчерашнем пикнике, – кто он? Брат той женщины с гитарой? Или нет?

Да, так я хотел сказать, что такие вот шумные встречи сразу, с первой минуты, портят мне настроение. Кучка незнакомых людей, которые хохочут и перекидываются какими-то словечками и шутками, понятными только им самим, всегда вызывает во мне чувство глубочайшей тоски. Я думал, что, говоря о маленькой компании, миссис Беверли-Джонс имела в виду действительно маленькую компанию. Прочитав ее письмо, я сразу представил себе, как несколько унылых субъектов спокойно и радушно приветствуют меня, а я – тоже спокойный, но бодрый и жизнерадостный – без особых усилий поднимаю их дух одним только своим присутствием.

Не знаю почему, но я с самого начала почувствовал, что Беверли-Джонс разочаровался во мне. Правда, он ничего не сказал. Но я понял это. В первое же утро, еще до обеда, он повел меня осматривать свои владения. Жаль, что я заблаговременно не разузнал, что именно должен говорить гость, когда хозяин показывает ему свой участок. До сих пор мне и в голову не приходило, каким жалким невеждой я был в этих вопросах. Я отлично выхожу из положения, когда мне показывают сталелитейный завод, фабрику содовой воды или еще что-нибудь в таком же роде, действительно достойное удивления. Но когда мне показывают дом, землю и деревья, то есть то, что я постоянно, всю свою жизнь, вижу вокруг себя, я совершенно теряю дар речи.

– Вот эти большие ворота, – сказал Беверли-Джонс, – мы поставили только в нынешнем году.

– Ах, так! – ответил я.

И все. Почему было им не поставить ворота в нынешнем году? Право же, меня ничуть не интересовало, когда они поставили их – в нынешнем году или тысячу лет назад.

– У нас было целое сражение, – продолжал он, – пока мы наконец не остановились на песчанике.

– Неужели? – сказал я. Что еще тут можно было сказать? Я не знал, какое сражение имелось в виду, не знал и того, кто с кем сражался. А кроме того, для меня и песчаник, и мыльный камень, и любой другой камень ничем не отличаются один от другого.

– Вот этот газон, – сказал Беверли-Джонс, – мы разбили в первый же год нашего пребывания здесь.

Я ничего не ответил. Когда он говорил, то смотрел мне прямо в глаза, и я тоже прямо смотрел на него, но у меня не было причин оспаривать его утверждение.

– Вот эти кусты герани, вдоль ограды, – продолжал он, – являются своего рода экспериментом. Они вывезены из Голландии.

Я пристально рассматривал кусты герани, но продолжал молчать. Из Голландии? Ну и прекрасно! Почему бы нет? Эксперимент? Отлично. Пусть будет эксперимент. У меня нет никаких особых соображений по поводу голландского эксперимента.

Я заметил, что по мере того как Беверли-Джонс показывал мне сад, он становился все мрачнее и мрачнее. Мне было жаль его, но я ничем не мог ему помочь. В моем образовании явно имелись серьезные пробелы. По-видимому, умение осматривать то, что вам показывают, и делать уместные замечания – это какое-то особое искусство. Я им не владею. И теперь, глядя на пруд, я думаю, что мне уже, пожалуй, никогда не удастся овладеть им.

А между тем каким простым кажется все это в устах другого! Разницу я увидел очень скоро, на следующий же день – на второй день моего пребывания здесь, когда Беверли-Джонс повел по саду юного Поплтона – того самого молодого человека, о котором я уже упоминал и который вот-вот запоет фальцетом где-нибудь в гуще лавровых деревьев, возвещая, что дневные забавы начались.

Поплтона я немного знал и раньше. Я встречал его иногда в клубе. Там он всегда производил на меня впечатление круглого идиота: шумный, болтливый, он вечно нарушал клубные правила, предписывающие соблюдение тишины. Однако я вынужден признать, что этот субъект в своем летнем фланелевом костюме и соломенной шляпе умеет делать то, чего я делать не умею.

– Вот эти большие ворота, – начал Беверли-Джонс, обходя с Поплтоном свои владения, меж тем как я плелся сбоку, – мы поставили только в этом году.

Поплтон, у которого тоже есть дача, бросил на ворота весьма критический взгляд.

– Знаете, как поступил бы я, если б эти ворота принадлежали мне? – спросил он.

– Нет, – сказал Беверли-Джонс.

– Я бы расширил проезд на два фута. Ворота слишком узки, дружище, слишком узки.

И Поплтон горестно покачал головой, глядя на ворота.

– У нас было целое сражение, – сказал Беверли-Джонс, – пока мы наконец не остановились на песчанике.

Я обнаружил, что с кем бы Беверли-Джонс ни разговаривал, метод вести беседу был у него всегда один и тот же. Меня это возмутило. Не удивительно, что все давалось ему так легко.

– Большая ошибка, – возразил Поплтон. – Песчаник недостаточно прочен. Посмотрите. – Он поднял большой камень и начал колотить им по ограде. – Вы только взгляните, как легко отскакивает ваш песчаник! Да ведь он просто крошится. Ну вот, пожалуйста, отлетел целый угол!

Беверли-Джонс не выдвинул никаких возражений. Я начал постигать, что между людьми, у которых есть собственные дачи, существует какое-то особое взаимопонимание, нечто подобное тому, что связывает между собой членов масонской ложи. Один показывает свои владения, другой поносит их и разрушает. И все сразу становится на свое место.

Беверли-Джонс показал пальцем на газон.

– Этот дерн никуда не годится, старина, – сказал Поплтон. – Он слишком мягок. Посмотрите, мой каблук сразу продырявливает его. Вот дыра! И вот! И вот! Будь у меня башмаки покрепче, я бы распотрошил весь ваш газон.

– Вот эти кусты герани, вдоль ограды, – сказал Беверли-Джонс, – своего рода эксперимент. Они вывезены из Голландии.

– Но, дорогой мой, – возразил Поплтон, – ведь вы посадили их совершенно неправильно. Они должны иметь наклон от солнца, но никак не к солнцу. Погодите… – Тут он поднял заступ, оставленный садовником. – Сейчас я выкопаю несколько штук. Посмотрите, как легко они поддаются. Ой, этот куст сломался. Вечно они ломаются. Ну, ладно, я не стану с ними возиться, но когда ваш садовник будет снова сажать их, не забудьте ему сказать, чтобы он придал им наклон в сторону от солнца. В этом все дело.

Затем Беверли-Джонс показал Поплтону свой новый шлюпочный сарай, и Поплтон пробил молотком дыру в стене, чтобы доказать, что обшивка чересчур тонка.

– Если бы это был мой сарай, – сказал он, – я отодрал бы все доски до единой и заменил их гонтом и штукатуркой.

Как я заметил, прием Поплтона состоял в том, что сначала он мысленно присваивал себе все вещи Беверли-Джонса, а потом портил их, после чего, уже испорченными, возвращал Беверли-Джонсу. И, кажется, это нравилось им обоим. Видимо, в этом-то и состоит настоящий способ развлекать гостей и развлекаться самому. Побеседовав примерно с час в таком же духе, Беверли-Джонс и Поплтон расстались, весьма довольные друг другом.

Однако, когда этот же прием решил испробовать я, ничего хорошего у меня не получилось.

– Знаете, что я сделал бы с этой кедровой беседкой, будь она моей? – спросил я на следующий день у моего хозяина.

– Нет, – ответил он.

– Я бы снес ее и сжег, – сказал я.

Но, как видно, я сказал это слишком свирепым тоном. Беверли-Джонс обиженно взглянул на меня и ничего не ответил.

Не то чтобы эти люди не проявляли ко мне должного внимания. Нет. Я убежден, что они делали все, что было в их силах. И если мне суждено встретить здесь мой смертный час, если – будем уж говорить прямо – если мое бездыханное тело будет найдено на поверхности этого пруда, я хочу, чтобы у моих хозяев остался этот документ, подтверждающий их доброе ко мне отношение.

– Наш дом – Приют Свободы, – сказала мне миссис Беверли-Джонс в день моего приезда. – Знайте, здесь вы можете делать все, что угодно.

Все, что угодно! Как мало они меня знают! Мне угодно было бы ответить: «Сударыня, я достиг того возраста, когда многочисленное общество за завтраком для меня совершенно невыносимо; когда какие бы то ни было разговоры раньше одиннадцати часов утра выводят меня из равновесия; когда я предпочитаю съедать свой обед в тишине и спокойствии или, в крайнем случае, в атмосфере той корректной веселости, какую создает чтение юмористического журнала; когда я уже не могу носить нанковые брюки и цветную куртку, не испытывая при этом унизительного ощущения собственной неполноценности; когда я уже не могу прыгать и резвиться в воде, подобно молодому окуньку; когда я уже не в состоянии петь фальцетом и танцую, к великому моему сожалению, еще хуже, чем танцевал в молодости; когда радостное и веселое настроение посещает меня лишь как редкий гость, – ну, скажем, где-нибудь в театре, на забавном фарсе, – но отнюдь не является ежедневным спутником моего существования. Сударыня, я не гожусь на роль дачного гостя… И если ваш дом – действительно Приют Свободы, то позвольте, о, пожалуйста, позвольте мне покинуть его!»

Такую вот речь произнес бы я, будь это возможно. Но при настоящем положении вещей я могу только повторять ее про себя.

В самом деле, чем больше я обдумываю все происходящее, тем более невыносимым представляется мне – во всяком случае, для человека моего душевного склада – положение дачного гостя. По-видимому, эти люди, да, должно быть, и все дачники вообще, стремятся жить в каком-то непрерывном вихре развлечений. Все, решительно все, что бы ни случалось в течение дня, воспринимается ими как повод для буйного веселья.

Но сейчас я уже могу думать обо всем этом без горечи, спокойно, так сказать ретроспективно. Скоро наступит конец. Ведь если я в столь ранний час пришел сюда, к этим тихим водам, – значит, дело зашло слишком далеко. Положение стало критическим, и я должен поставить точку.

Это произошло вчера вечером. В то время, как все остальные под звуки патефона танцевали на веранде фокстрот, Беверли-Джонс отвел меня в сторону.

– Завтра вечером мы собираемся хорошенько повеселиться, – сказал он. – Мы придумали одну штуку, и, кажется, она будет гораздо больше в твоем вкусе, чем – я боюсь – многие другие развлечения, которые были у нас в ходу до сих пор. Жена говорит, что такие вещи просто созданы для тебя…

– О! – сказал я.

– Мы думаем пригласить гостей с соседних дач, и девушки, – так Беверли-Джонс называл свою жену и ее приятельниц, – хотят устроить что-то вроде вечеринки с шарадами и всякими другими играми, причем все это будет импровизацией – до некоторой степени, конечно.

– О! – сказал я.

Я уже понимал, что надвигается на меня.

– И они хотят, чтобы ты выступил в роли, так сказать, конферансье, ну, чтобы ты придумал какие-нибудь комические номера, всякие там трюки, фокусы и все такое. Я рассказал девушкам о том завтраке в клубе, когда ты буквально уморил нас своими анекдотами, и теперь они просто в диком восторге – до того им хочется поскорее тебя услышать.

– В диком восторге? – повторил я.

– Именно. Они говорят, что твое выступление будет гвоздем программы.

Расставаясь на ночь, Беверли-Джонс крепко пожал мне руку. Я знал, что он думает, будто теперь я наконец смогу развернуться, и искренне радуется за меня.

Всю ночь я не спал. До самого утра я пролежал с открытыми глазами, думая о вечеринке. За всю свою жизнь я ни разу не выступал публично, если не считать того единственного случая, когда мне поручили преподнести трость вице-президенту нашего клуба в связи с предстоявшей ему поездкой в Европу. И даже для этого мне пришлось до полуночи репетировать про себя фразу, которая начиналась так: «Эта трость, джентльмены, означает нечто гораздо большее, нежели обыкновенная трость».

И вот теперь от меня – от меня! – ждут, чтобы я выступил перед целой толпой дачных гостей как веселый, разбитной конферансье.

Впрочем, стоит ли говорить об этом! Сейчас все это уже почти что позади. Рано утром я спустился к этому тихому пруду, чтобы броситься в него. Они найдут здесь мое тело плавающим среди лилий. Некоторые из них – немногие – поймут. Я предвижу, что именно будет напечатано в газетах:

«Трагизм этой ужасной смерти усугубляется тем, что несчастный совсем недавно приехал к друзьям, чтобы провести у них свой отпуск, который должен был продлиться до конца месяца. Нет надобности говорить, что он являлся душой приятного общества, собравшегося в прелестном загородном доме мистера и миссис Беверли-Джонс. В тот самый день, когда произошла катастрофа, ему как раз предстояло быть устроителем и главным действующим лицом веселой вечеринки с шарадами и другими развлечениями – неисчерпаемое остроумие и избыток жизнерадостности всегда делали его незаменимым в такого рода увеселениях».

Когда те, кто меня знает, прочтут эти строки, они поймут, как и почему я умер.

«Ему предстояло провести там еще три недели! – скажут они. – Он должен был выступить в роли устроителя вечеринки с шарадами!»

Они грустно покачают головой. Они поймут.

Но что это? Я поднимаю глаза и вижу бегущего ко мне Беверли-Джонса. Очевидно, он одевался наспех: на нем фланелевые брюки и куртка от пижамы. Лицо его серьезно. Что-то произошло. Благодарение богу, что-то произошло. Несчастный случай? Катастрофа? Словом, нечто такое, что заставит их отказаться от шарад!

Я пишу эти немногие строки, сидя в поезде, который уносит меня обратно в Нью-Йорк, в прохладном, комфортабельном поезде с пустынным салон-вагоном, где можно вытянуться в удобном кожаном кресле, положив ноги на другое кресло, курить, молчать и наслаждаться покоем. Деревни, фермы, дачи проносятся мимо. Пусть их! Я тоже несусь – несусь обратно к спокойствию и тишине городской жизни.

– Послушай, старина, – сказал Беверли-Джонс, дружески положив свою руку на мою (он все-таки славный малый, этот Джонс). – Тебе только что звонили по междугороднему телефону из Нью-Йорка.

– Что случилось? – спросил я, с трудом выговаривая слова.

– Плохие новости, дружище. Вчера вечером в твоей конторе произошел пожар. Боюсь, что большая часть твоих личных бумаг сгорела. Робинсон – ведь это твой старший клерк, не так ли? – так вот, он как будто был там и пытался спасти, что мог. Он получил тяжелые ожоги лица и рук. Боюсь, тебе надо выезжать немедленно.

– Да, да, – сказал я. – Немедленно.

– Я уже велел кучеру закладывать двуколку. Ты только-только успеешь на семь десять. Идем.

– Идем, – сказал я, изо всех сил стараясь удержаться от улыбки и не выдать своего ликования. Пожар в конторе? Отлично! Робинсон получил ожоги? Великолепно! Я наспех упаковал свои вещи и шепотом попросил Беверли-Джонса передать мой прощальный привет всем его спящим домочадцам. Никогда в жизни я не испытывал такого восторга, такого прилива энергии. Я чувствовал, что Беверли-Джонс восхищается выдержкой и мужеством, с которыми я переношу свое несчастье. Потом он будет без конца рассказывать об этом всему дому.

Двуколка готова! Ура! Прощай, старина! Ура! Ну конечно, я буду телеграфировать. Все идет как по маслу! До свидания. Гип-гип ура! Все в порядке! К поезду успели минута в минуту. Да, да, носильщик, возьмите эти два чемодана, и вот вам доллар. Что за веселые, отличные ребята эти носильщики-негры!

И вот я сижу в поезде, здравый и невредимый, направляясь домой наслаждаться летней тишиной моего клуба.

Молодчина Робинсон! А я-то подумал, что у него получилась осечка или что мое письмо почему-либо не дошло. Дело в том, что уже на другой день после приезда я написал ему, умоляя изобрести несчастный случай – любой, какой угодно, – чтобы вызвать меня в Нью-Йорк. Я уже было решил, что ничего не вышло. Я потерял всякую надежду. Но теперь все в порядке, хотя, конечно, он немного переборщил.

Разумеется, Беверли-Джонсы не должны узнать, что все это было подстроено. Придется мне поджечь контору, как только я приеду. Но игра стоит свеч. Придется устроить бедняге Робинсону ожоги на лице и руках. Но и эта игра тоже стоит свеч!

 

Пещерный человек как он есть

Думаю, что, кроме меня, на свете найдется не много людей, которые когда-либо собственными глазами видели пещерного человека и даже разговаривали с ним.

И тем не менее в наши дни каждый знает о пещерном человеке решительно все. Наши популярные журналы и новейшие произведения художественной литературы сделали его широко известным персонажем. Правда, еще несколько лет назад никто даже не слышал о нем. Но в последнее время, по тем или иным причинам, на пещерного человека появился большой спрос. Ни один современный роман не может обойтись без нескольких ссылок на пещерного человека.

Если герой романа отвергнут героиней, о нем говорят, что он «загорается диким первобытным желанием пещерного человека – желанием схватить ее, унести к себе, сделать своей». Когда он обнимает ее, пишут, что в нем «бушуют страсти пещерного человека». Когда он дубасит из-за нее какого-нибудь ломового извозчика, носильщика, разносчика льда или любую другую разновидность современного «злодея», о нем говорят, что он «ощущает хищную радость драки, подобную той, какую испытывал, сражаясь, пещерный человек». Если ему ломают ребра, он даже доволен этим. Если его бьют по голове, он не чувствует боли. Ведь в эту минуту он – пещерный человек, а, как известно, пещерный человек не обращает внимания на такие мелочи.

Героиня вполне разделяет эту точку зрения. «Возьми меня, – шепчет она, падая в объятия героя, – будь моим пещерным человеком». Когда она говорит это, ее глаза (так, по крайней мере, утверждает автор) горят тем неистовым огнем, каким горели глаза пещерной женщины – первобытной женщины, которую можно было завоевать только силой.

Поэтому и я, как все остальные, представлял себе пещерного человека – до тех пор, пока не увидел его собственными глазами – каким-то необыкновенным существом. Его образ отчетливо вырисовывался в моем воображении – этакий огромный, могучий, мускулистый мужчина в волчьей шкуре, наброшенной на плечи, с толстой дубиной в руке. Я представлял его себе бесстрашным, с железными нервами, не испытавшими тлетворного воздействия нашей гнилой цивилизации, дерущимся, как дерутся дикие звери, насмерть, убивающим без сострадания и переносящим боль без единого стона.

И я не мог не восхищаться им.

Мне нравился также – и я не стыжусь признаться в этом – его оригинальный подход к женщинам. Его метод – если я правильно его понял – состоял в том, что он просто обнимал свою избранницу за шею и уводил с собой. Таков был его дикий, первобытный способ «завоевания» женщины. И им, этим женщинам, нравился такой вот способ. По крайней мере, так сообщают нам тысячи вполне достоверных источников. Если верить тому, что говорят, современным женщинам он бы тоже понравился, если бы только какой-нибудь мужчина осмелился испробовать его. В этом все дело – если бы он осмелился!

Говоря откровенно, я видел на своем веку немало женщин, которых мне хотелось схватить, взвалить на плечо и унести к себе или – применительно к современным условиям – за которыми я с удовольствием послал бы агента транспортной конторы, поручив ему привезти их ко мне. Я не раз встречал и встречаю их в Атлантик-Сити, на Пятой авеню, да и во многих других местах. Но захотят ли они прийти? Вот в чем вопрос! Придут ли они и, как это делали пещерные женщины, молча откусят мне ухо, или они уже настолько измельчали, что возбудят против меня судебное дело, да еще привлекут за соучастие железнодорожную компанию?

Такого рода сомнения удерживают меня от активных действий, но иногда эти сомнения покидают меня, как покидают многих других мужчин, восхищенных и очарованных пещерным человеком.

Итак, можете себе представить мой жгучий интерес, когда мне и в самом деле довелось увидеть живого пещерного человека. А ведь эта встреча произошла совершенно неожиданно, скорее случайно, чем преднамеренно, – на моем месте мог оказаться кто угодно.

Вышло так, что я проводил свой отпуск в Кентукки, а там, как известно, много больших пещер. Они тянутся – и об этом тоже знают все – на целые сотни миль. Местами это темные, лишенные солнца туннели, суровое безмолвие которых нарушается лишь шумом падающих сверху капель; местами – обширные сводчатые подземелья, похожие на какие-то храмы с широкими каменными арками, суживающимися у купола, со спокойной водяной пеленой неизмеримой глубины, заменяющей пол. А некоторые из этих пещер освещены сверху, благодаря расселинам, образовавшимся в земной коре, сухи и усыпаны песком – словом, пригодны для человеческого жилья.

В таких вот пещерах, как об этом уже много веков упорно твердит легенда, до сих пор живут пещерные люди – вернее, ухудшенные, выродившиеся экземпляры, оставшиеся от этой породы. Здесь-то я и встретился с одним из них.

Однажды я забрел очень далеко, значительно дальше тех мест, какие были указаны в моем путеводителе. При мне был револьвер и электрический фонарик, но яркий солнечный свет, заливавший в это время пещеру, сделал мой фонарик ненужным.

И вот там-то я и увидел его – огромного мужчину, закутанного в тяжелую волчью шкуру. Рядом с ним валялась толстая дубинка. На коленях у него лежала рогатина: он наматывал на нее тетиву, которая натягивалась под его мускулистой рукой. Он был всецело поглощен своей работой. Спутанные волосы свисали ему на глаза. Он не видел меня. Тогда, бесшумно ступая по песчаному полу пещеры, я подошел к нему вплотную и легонько кашлянул.

– Извините, пожалуйста, – проговорил я.

Пещерный человек подскочил на месте.

– Фу ты, черт! – воскликнул он. – Как вы меня напугали!

Я заметил, что он весь дрожит.

– Вы подошли так внезапно… – сказал он. – Я никак не ожидал…

И пробормотал – видимо, скорее про себя, чем обращаясь ко мне:

– Все от этой гнусной пещерной воды! Надо мне перестать пить ее.

Я присел на камень возле Пещерного человека, осторожно положив свой револьвер сзади. Говоря откровенно, заряженный револьвер, особенно теперь, когда я стал старше, немного нервирует меня, и я опасался, как бы мой хозяин не стал дурачиться с ним. Это же не игрушка.

Чтобы завязать разговор, я поднял дубинку Пещерного человека.

– Ничего себе дубина! – сказал я. – И до чего тяжелая!

– Осторожно! – крикнул взволнованным голосом Пещерный человек, отбирая у меня дубину. – Не шутите с этой махиной. Она налита свинцом. Вы легко могли уронить ее себе на ноги… или мне. Это вам не игрушка.

С этими словами он встал, отнес дубину в дальний конец пещеры и прислонил к стене. Теперь, когда он стоял и я мог хорошенько рассмотреть его, он показался мне не таким уж огромным. В сущности, он совсем не был огромным. Впечатление массивности создавала, очевидно, волчья шкура, в которую он был закутан. Мне уже приходилось видеть нечто подобное в Гранд-опера. Я вдруг заметил также, что пещера, где мы находились, была обставлена как самая обыкновенная жилая комната, но, конечно, более примитивно.

– У вас недурная квартирка, – сказал я.

– Первый сорт! – отозвался он, оглядывая пещеру. – Это все она. У нее отличный вкус. Посмотрите на наш буфет. Недурен, а? Он сделан из первосортной глины. Это вам не какой-нибудь дешевый булыжник. Глину мы притащили издалека – пришлось идти за две мили. А взгляните-ка на это оплетенное ведро. Замечательная штука, правда? Почти не течет, разве только сбоку и, может быть, чуть-чуть протекает на дне. Тоже ее работа. У нее золотые руки.

Говоря это, он ходил по пещере и показывал мне весь свой нехитрый скарб. Право же, он был как две капли воды похож на жителя Гарлема, показывающего гостю, какая уютная у него квартирка. И потом, не знаю почему, но Пещерный человек показался мне вдруг совсем не таким уж высоким. Да, он был маленьким, просто маленьким, а когда он откинул со лба свои длинные волосы, у него оказалось то же усталое, виноватое выражение лица, какое бывает у всех нас. Высшему существу, если таковые имеются в природе, наши незначительные лица, очевидно, должны казаться немного жалкими.

Я понял, что, говоря «она», «у нее», он имеет в виду свою жену.

– Где же она? – спросил я.

– Моя жена? Она, видите ли, пошла вместе с малышом прогуляться по пещерам. Вы не встретили нашего малыша, когда шли сюда? Нет? Знаете, это самый умный мальчишка, какого мне приходилось видеть. Девятнадцатого августа ему минуло всего только два года, а «пап» и «мам» он говорит уже давным-давно. Право же, мне никогда не приходилось встречать такого смышленого мальчишку. Вы только не подумайте, что я говорю так потому, что это мой сын. Ничего подобного! Я совершенно объективен. Так вы не встретили их?

– Нет, – ответил я. – Не встретил.

– Впрочем, – продолжал Пещерный человек, – здесь так много всяких ходов и переходов, что вы вполне могли разминуться. Они, должно быть, пошли в другую сторону. Жена вообще любит по утрам немного пройтись и заодно навестить кое-кого из соседей… Но что же это я? – спохватился он. – Кажется, я совсем уж разучился принимать гостей. Позвольте предложить вам пещерной водички. Вот, держите эту каменную кружку и скажите, когда будет достаточно. Где мы берем ее? Да здесь же, в нашей пещере, в тех местах, где она пробивается из почвы. Какой крепости? Да что-то около пятнадцати градусов. Говорят, в этом штате уйма таких источников. Располагайтесь поудобнее, но, прошу вас, как только услышите шаги моей жены, спрячьте кружку за камень. Ладно? А теперь не хотите ли выкурить сигару из корня вяза? Прошу вас, берите потолще. У меня их здесь сколько душе угодно!

Итак, комфортабельно устроившись на мягком песке, спиной к валунам, мы потягивали пещерную водичку и курили сигары из корня вяза. У меня было такое ощущение, словно я вернулся в лоно цивилизации и, придя в гости, беседую с радушным хозяином.

– Знаете, – сказал Пещерный человек добродушным и слегка покровительственным тоном, – если днем моей жене хочется куда-нибудь пойти, я всегда отпускаю ее. Современные женщины то и дело затевают какие-то там «движения» – ну, и она туда же. Но я смотрю на это так: если ей нравится разгуливать по чужим пещерам, чесать языком и бегать по собраниям, пусть ее! Разумеется, – добавил он с решительным видом, – стоит мне топнуть ногой, и она…

– Вот-вот, – сказал я. – Точно так же обстоит дело и у нас.

– Да? – с интересом спросил он. – У вас тоже? А я-то думал, что у вас, во Внешнем мире, все происходит совсем иначе. Вы ведь оттуда, из Внешнего мира? Я сразу угадал это по шкуре, которая на вас надета.

– А вы разве ни разу не были во Внешнем мире? – спросил я.

– Вот еще! Чего я там не видал? Здесь, в пещерах, под землей, в темноте – все хорошо. Здесь уютно и безопасно. А вот у вас там… – Он вздрогнул. – Право же, вам, жителям Внешнего мира, нужно обладать большим мужеством, чтобы ходить как ни в чем не бывало там, снаружи, по самому краю света, где на голову могут свалиться звезды и вообще может случиться бог знает что. Но у вас есть какое-то прирожденное стихийное бесстрашие, которое мы, пещерные люди, уже утратили. По правде говоря, я сильно испугался, когда поднял глаза и вдруг увидел вас.

– Неужели вы до сих пор не видели ни одного человека из Внешнего мира? – спросил я.

– Нет, почему же? – возразил он. – Видел, но не так близко. Иногда я подходил к самому краю пещеры, выглядывал наружу и смотрел на них, на ваших мужчин и на ваших женщин, но только издали… Впрочем, тем или иным способом мы, конечно, узнаем о них все или почти все. И чему мы завидуем, глядя на вас, мужчин из Внешнего мира, – так это вашему умению обращаться с женщинами. Да, черт побери, уж вы-то не спускаете им их глупостей! Настоящие первобытные, не тронутые цивилизацией люди – это вы. А мы как-то утратили эти свойства.

– Да что вы, дорогой мой… – начал было я.

Но тут Пещерный человек вдруг изменил свою удобную позу и прервал меня.

– Скорей! Скорей! – прошептал он. – Спрячьте эту проклятую кружку! Разве вы не слышите? Идет она.

Тут и я услышал женский голос, доносившийся откуда-то издалека.

– Вот что, Уилли, – говорила женщина, очевидно, обращаясь к Пещерному ребенку. – Немедленно идем домой, и если ты еще раз так вымажешься, я никогда больше не возьму тебя с собой. Так и знай!

Ее голос зазвучал громче. Она вошла в пещеру – крупная, ширококостная женщина в звериных шкурах, – ведя за руку худенького малыша в кроличьей шкурке с голубыми глазами и с мокрым носом.

Я сидел в стороне, так что, войдя в пещеру, женщина, очевидно, не заметила меня и прямо обратилась к мужу.

– В жизни не видала подобного лентяя! – воскликнула она. – Разлегся себе на песочке и покуривает. – Тут она презрительно фыркнула. – А работа стоит.

– Дорогая моя… – начал было Пещерный человек.

– Хватит! – оборвала она его. – Ты лучше посмотри вокруг себя! Комната не прибрана, а ведь скоро полдень! Поставил ты тушить аллигатора?

– Я хотел сказать…

– Хотел сказать! Ну конечно, ты хотел сказать. Только дай тебе волю, ты бы весь день не закрывал рта! Я спрашиваю: поставил ты тушить аллигатора или не поставил?.. Ах, боже мой! – Она увидела меня. – Но почему же ты сразу не сказал мне, что у нас гости? Как это можно? Сидит тут и не говорит, что к нам пришел джентльмен!

Она убежала в дальний конец пещеры и торопливо пригладила волосы, воспользовавшись вместо зеркала большой лужей.

– Ой! – вскричала она. – На кого я похожа!.. Извините за мой вид, – добавила она, обращаясь ко мне. – Я наспех накинула на себя эту старую меховую блузку и побежала к соседке. Он и словом не обмолвился, что ждет гостей. Это так на него похоже. Боюсь, нам даже нечем будет угостить вас. У нас ничего нет, кроме тушеного аллигатора. Но если вы останетесь к обеду, тогда, конечно…

Она уже суетилась, эта домовитая, гостеприимная хозяйка, с грохотом расставляя на глиняном столе каменные тарелки.

– Право же, мне… – начал было я. Но я не договорил. Мне помешал внезапный вопль, раздавшийся одновременно из уст обоих – Пещерного мужчины и Пещерной женщины:

– Уилли! Где Уилли?

– О господи! – кричала женщина. – Он ушел один, он заблудился! Скорей, скорей! Надо найти его! С ним может что-нибудь случиться! Как бы он не упал в воду! Скорей, скорей!

Они побежали и вскоре исчезли в темных наружных переходах пещеры.

– Уилли! Уилли!

В их голосах звучала смертельная тревога.

Но не прошло и минуты, как они уже вернулись, неся на руках плачущего Уилли. Его кроличья шкурка насквозь промокла.

– Великий боже! – воскликнула Пещерная женщина. – Он упал прямо в воду, бедняжка. Поскорее, дорогой мой, найди что-нибудь сухое, надо завернуть его. Господи, как я испугалась! Ну, поскорее же, милый, дай мне что-нибудь, я хочу растереть его.

Пещерные родители суетились вокруг ребенка, совершенно забыв о недавней ссоре.

– Но послушайте, – сказал я, когда они немного успокоились. – Ведь в том месте, где упал Уилли, – это в той галерее, через которую проходил и я, не так ли? – ведь глубина там каких-нибудь три дюйма.

– Конечно, – ответили они в один голос. – Но там вполне могло быть и три фута!

Спустя некоторое время, когда Уилли был уже в полном порядке, оба стали снова просить меня остаться отобедать с ними.

– Вы же сами говорили мне, – сказал Пещерный человек, – что хотите собрать кое-какие материалы, касающиеся различия между пещерными людьми и людьми вашего, современного мира.

– Благодарю вас, – ответил я. – Я уже собрал все материалы, какие мне требовались.

 

Воображаемое интервью с нашим величайшим актером

(Точнее – с одним из шестнадцати величайших наших актеров)

Великий актер – а надо сказать, что добиться интервью с ним стоило большого труда, – принял нас в тиши своей библиотеки. Он сидел в глубоком кресле и был настолько погружен в свои мысли, что даже не заметил нашего приближения. На коленях у него лежала кабинетная фотография – его собственная фотография, – и он всматривался в нее, словно пытаясь проникнуть в ее непроницаемую тайну. Мы успели также разглядеть изображавшую Актера прекрасную фотогравюру, которая стояла на столе, между тем как великолепный портрет его, написанный пастелью, свисал на шнуре с потолка. Мы сели на стулья, вынули блокноты, и лишь тогда Великий актер поднял на нас глаза.

– Интервью? – произнес он, и мы с болью услышали оттенок усталости в его голосе. – Еще одно интервью?

Мы поклонились.

– Реклама! – проговорил он, скорее про себя, чем обращаясь к нам. – Реклама! И зачем только нам, актерам, вечно навязывают ее, эту рекламу?

– Мы вовсе не собираемся, – начали мы извиняющимся тоном, – опубликовывать хоть одно слово из того…

– Что?! – вскричал Великий актер. – Вы не будете печатать это интервью? Не будете публиковать его? Тогда какого же…

– Не будем публиковать без вашего согласия, – пояснили мы.

– Ах, так, – проговорил он устало. – Без моего согласия… Что ж, я вынужден согласиться. Мир ждет этого от меня. Печатайте, публикуйте все, что хотите. Я равнодушен к похвалам и не забочусь о славе. Меня оценят грядущие поколения. Но только не забудьте, – добавил он уже деловым тоном, – не забудьте заблаговременно прислать мне корректуру, чтобы я мог в случае надобности внести туда все необходимые поправки.

Мы поклонились в знак согласия.

– А теперь, – начали мы, – позвольте задать вам несколько вопросов по поводу вашего мастерства. Прежде всего, в какой области драматургии сильнее всего, по вашему собственному мнению, проявляется ваш гений – в трагедии или в комедии?

– И тут и там, – сказал Великий актер.

– Другими словами, – продолжали мы, – ваш гений не превалирует ни в одной из них?

– Нет… – ответил он, – мой гений превалирует и в той и в другой.

– Простите, пожалуйста, – сказали мы. – Должно быть, мы выразились не совсем точно. Мы хотели сказать – если сформулировать нашу мысль яснее, – что, по-видимому, вы не считаете свою игру более сильной в одном жанре, нежели в другом.

– Да нет же… – ответил Великий актер, выбрасывая вперед руку (великолепный жест, который мы знали и любили уже много лет!) и одновременно величественным движением львиной головы откидывая львиную гриву со своего львиного лба. – Нет… Я одинаково силен в обоих жанрах. Мой гений требует и трагедии и комедии…

– Ах, вот что! – сказали мы, наконец-то уразумев смысл сказанного. – Значит, вот почему вы собираетесь вскоре выступить в пьесах Шекспира – воплотить его характеры на сцене?

Великий актер нахмурился.

– Правильнее было бы сказать, что характеры Шекспира найдут во мне свое воплощение, – возразил он.

– О, конечно, конечно, – прошептали мы, устыдившись собственной тупости.

– Я намерен выступить в роли Гамлета, – продолжал Великий актер. – И, позволю себе сказать, это будет совершенно новый Гамлет.

– Новый Гамлет! – вскричали мы в восторге. – Новый Гамлет? Неужели это возможно?

– Вполне, – ответил Великий актер, снова встряхивая своей львиной гривой. – Я посвятил изучению этой роли многие годы. Толкование роли Гамлета было до сих пор совершенно неправильным.

Мы сидели потрясенные.

– До сих пор все актеры, – продолжал Великий актер, – я бы сказал – все так называемые актеры (я имею в виду тех актеров, которые пытались играть эту роль до меня) – изображали Гамлета совершенно неверно. Они изображали его одетым в черный бархат.

– Да, да! – вставили мы. – Это правда: в черный бархат!

– Так вот, это абсурд! – заявил Великий актер. Он протянул руку и снял с книжной полки три фолианта. – Это абсурд, – повторил он. – Вы когда-нибудь изучали елизаветинскую эпоху?

– Простите, какую эпоху? – скромно переспросили мы.

– Елизаветинскую.

Мы безмолвствовали.

– Или дошекспировскую трагедию?

Мы опустили глаза.

– Если бы вы изучали все это, вам было бы известно, что Гамлет в черном бархате – просто нелепость. Во времена Шекспира – будь вы в состоянии понять меня, я бы мог доказать вам это сию же минуту, – во времена Шекспира никто не носил черный бархат. Его попросту не существовало.

– В таком случае, как же представляете себе Гамлета вы? – спросили мы, заинтригованные, озадаченные, но в то же время преисполненные восхищения.

– В коричневом бархате, – сказал Великий актер.

– Великий боже! – вскричали мы. – Да это же открытие!

– Да, открытие, – подтвердил он. – Но это лишь часть моей концепции. Основное преобразование будет заключаться в моей трактовке того, что я, пожалуй, назвал бы психологией Гамлета.

– Психологией! – повторили мы.

– Да, психологией. Чтобы сделать Гамлета понятным зрителю, я хочу показать его как человека, согнувшегося под тяжким бременем. Его терзает Weltschmerz. Он несет на себе весь груз Zeitgeist. В сущности, его угнетает извечное отрицание.

– Вы хотите сказать, – вставили мы, пытаясь говорить как можно увереннее, – что все это ему не по силам?

– Воля его парализована, – продолжал Великий актер, не обратив на нашу реплику никакого внимания. – Он устремляется в одну сторону, а его бросает в другую. То он падает в бездну, то уносится в заоблачные дали. Его ноги ищут опоры и не находят ее.

– Поразительно! – сказали мы. – Но чтобы изобразить все это, вам, очевидно, понадобятся разные сложные конструкции?

– Конструкции! – вскричал Великий актер с львиным хохотом. – Конструкции мысли, механизм энергии и магнетизма…

– Ах, вот что, – сказали мы. – Электричество…

– Да нет… – возразил Великий актер. – Вы опять не поняли меня. Я создаю образ исключительно своим исполнением. Возьмем, например, знаменитый монолог о смерти. Вы помните его?

– Быть или не быть?.. – начали мы.

– Стоп! – сказал Великий актер. – А теперь подумайте. Это монолог. Именно монолог. Тут-то и кроется ключ к пониманию образа. Это нечто такое, что Гамлет говорит самому себе. В моей интерпретации ни одно слово фактически не произносится. Все происходит в полнейшем, абсолютном молчании.

– Но каким же образом, – спросили мы с изумлением, – удается вам передать всю эту гамму мыслей и чувств?

– Исключительно с помощью мимики.

Великий боже! Возможно ли? Мы снова начали всматриваться, на этот раз с напряженным вниманием, в лицо Великого актера. И, содрогнувшись, мы поняли, что он мог сделать это.

– Я выхожу на сцену так, – продолжал он, – и начинаю монолог… Теперь, прошу вас, следите за моим лицом.

С этими словами Великий актер скрестил руки и встал в позу; отблески волнения, возбуждения, надежды, сомнений и отчаяния появлялись, сменяя, мы бы даже сказали – сметая друг друга, на его лице.

– Изумительно! – прошептали мы.

– Строки Шекспира, – сказал Великий актер, когда лицо его вновь обрело свое обычное, спокойное выражение, – не нужны, совершенно не нужны – во всяком случае, когда играю я. Эти строки – не более как обычные сценические ремарки. Я опускаю их. И делаю это очень и очень часто. Возьмем, например, всем известную сцену, в которой Гамлет держит в руке череп. Шекспир сопровождает ее такими словами: «Увы, бедный Йорик! Я знал его…»

– Да, да! – невольно подхватили мы. – «Человек бесконечно остроумный…»

– У вас отвратительная интонация, – сказал Актер. – Ну, слушайте дальше. В моей интерпретации я обхожусь без слов. Без единого слова. Спокойно и очень медленно я прохожу по сцене, держа череп в руке. Потом прислоняюсь к боковой колонне и смотрю на череп, не нарушая молчания.

– Изумительно! – сказали мы.

– Затем, с предельной выразительностью, я перехожу на середину сцены, сажусь на простую деревянную скамью и некоторое время сижу там, глядя на череп.

– Необыкновенно!

– А потом отступаю в глубь сцены и ложусь на живот, продолжая держать череп перед глазами. Пробыв несколько минут в этом положении, я медленно ползу вперед, передавая движениями ног и живота всю печальную историю Йорика. Под конец, все еще не выпуская черепа из рук, я поворачиваюсь к зрителям спиной и с помощью судорожных движений лопаток передаю страстную скорбь Гамлета, потерявшего друга.

– Как! – вскричали мы вне себя от восторга. – Да ведь это уже не открытие, это откровение!

– Это и то и другое, – сказал Великий актер.

– И значение его состоит в том, – продолжали мы, – что вы вполне можете обойтись без Шекспира.

– Именно так. Без Шекспира. Без него я могу дать больше. Шекспир связывает меня. То, что я хочу передать, – это не Шекспир, это нечто более значительное, более всеобъемлющее, более… я бы сказал, более грандиозное…

Великий актер умолк, а мы ждали с поднятыми карандашами. Потом глаза его засверкали, в них появилось нечто похожее на экстаз, и он прошептал:

– В сущности, то, что я хочу передать, это мое я.

Проговорив это, он застыл на месте – безмолвный, недвижимый. Мы осторожно опустились на четвереньки и тихо поползли к двери, а потом – вниз, по ступенькам лестницы, держа блокноты в зубах.

 

Воображаемое интервью с типичными представителями нашего литературного мира – супругами Эдвином и Этелиндой Афтерсот – в недрах их восхитительного семейного очага

Мы имели удовольствие получить интервью у супругов Афтерсот в их прекрасном загородном доме на берегу Вунегенсет. По дружескому предложению хозяев мы пешком проделали те четырнадцать миль, которые отделяли их дом от ближайшей железнодорожной станции. Да, именно так: узнав о нашем намерении посетить их, они сразу предложили нам пройтись пешком. «К сожалению, мы лишены возможности послать за вами автомобиль, – написали они. – На дорогах до того пыльно, что мы боимся, как бы наш шофер не запылился».

Эта трогательная заботливость может послужить ключом к разгадке их характеров.

Дом супругов Афтерсот – восхитительное старинное здание, выходящее окнами в большой сад, который, в свою очередь, выходит на широкую площадку, выходящую на реку.

Прославленный писатель встретил нас у ворот. Мы ждали, что автор «Энджел Риверс» и «Сада желаний» окажется бледным, меланхолическим субъектом (мы нередко обманываемся в своих ожиданиях, когда идем брать интервью). Нам не удалось сдержать возглас изумления (и, надо признаться, мы редко удерживаемся от подобных возгласов), когда мы увидели плотного здоровяка, который, если верить его собственным словам, весил сто стонов (кажется, он так и сказал – стонов) без башмаков.

Он сердечно поздоровался с нами.

– Пойдемте посмотрим моих свиней, – сказал он.

– Нам, собственно, хотелось задать вам несколько вопросов по поводу ваших книг, – начали было мы, шагая по дорожке.

– Сначала посмотрим свиней, – сказал он. – А вы не занимаетесь свиноводством?

Во время наших интервью мы всегда стремимся быть специалистами по всем вопросам, волнующим нашего собеседника, но тут нам пришлось сознаться, что в свиноводстве мы смыслим не слишком много.

– Так, может быть, вы что-нибудь смыслите в собаководстве? – спросил Великий писатель.

– К сожалению, нет, – ответили мы.

– А как насчет пчеловодства? – спросил он.

– Вот это нам знакомо, – ответили мы (как-то раз нас покусали пчелы).

– В таком случае давайте пройдем прямо к ульям, – предложил он.

Мы уверили его, что предпочли бы посетить ульи несколько позже.

– Тогда идемте в хлев, – сказал Великий писатель. И добавил: – Вероятно, вы плохо представляете себе, как выращивают молодняк.

Мы покраснели. Мы ясно увидели перед собой пять детских головок, склонившихся над столом, – пять детских головок, ради которых – чтобы заработать им на хлеб – мы и взялись за эти интервью.

– Вы правы, – сказали мы. – Мы плохо представляем себе, как выращивают молодняк.

– Ну что? – спросил Великий писатель, когда мы добрались до места назначения. – Нравится вам этот хлев?

– Очень, – ответили мы.

– Я поставил здесь новый сток, выложенный кафелем. По собственным чертежам. Вы заметили, какая тут чистота? Все благодаря стоку.

Признаться, мы этого не заметили.

– Боюсь, – сказал Писатель, – что свиньи еще спят.

Мы попросили его ни в коем случае не будить их. Он сказал, что сейчас откроет маленькую боковую дверку, чтобы мы могли пролезть в хлев на четвереньках. Но мы постарались убедить его, что у нас нет ни малейшего желания нарушать покой этих зверушек.

– Нам бы очень хотелось, – сказали мы, – услышать от вас хоть что-нибудь о методах вашей работы – о том, как вы пишете романы.

Последнюю фразу мы произнесли с необыкновенной горячностью. Дело в том, что, помимо прямой цели нашего интервью, у нас была еще и другая цель – нам страшно хотелось узнать, как пишутся романы. Если бы нам удалось ознакомиться с этим процессом, пожалуй, мы сели бы за роман и сами.

– Сначала взгляните на моих быков, – сказал Писатель. – Вот здесь, в этом загоне стоит пара бычков, которые непременно вам понравятся.

Мы нисколько в этом не сомневались.

Он подвел нас к низенькой зеленой ограде. Два свирепых животных стояли за ней и жевали зерно. Не переставая жевать, они выкатили на нас свои круглые глаза.

– Ну что, разве они не великолепны? – спросил он.

Мы ответили, что это великолепные быки, что именно такими мы и представляли себе лучших быков на свете.

– Не хотите ли войти в загон? – предложил Писатель, открывая дверку.

Мы попятились. К чему тревожить этих животных?

Великий писатель заметил наши колебания.

– Не бойтесь, – сказал он. – Они вряд ли тронут вас. Я каждое утро без малейших опасений посылаю к ним моего работника.

Мы с восхищением взглянули на Знаменитого писателя. Нам стало ясно, что, подобно другим писателям, актерам и даже мыслителям нашего времени, этот человек прекраснодушен и правдив, как сама природа.

Но все же мы покачали головой.

– Быки, – пояснили мы Великому писателю, – это не та область, исследованием которой мы намерены заняться. Нам желательно узнать кое-что о методах вашей работы.

– О методах моей работы? – переспросил он, отходя вместе с нами от загона. – Да, по правде сказать, я и сам не знаю, есть ли у меня какие-нибудь методы.

– Какой план или метод применяете вы, – повторили мы, вынимая блокноты и карандаши, – когда начинаете новый роман?

– Как правило, – сказал Писатель, – я прихожу сюда и сижу в хлеву до тех пор, пока не нахожу нужных мне героев.

– И долго вы здесь сидите? – спросили мы.

– Не особенно. Как правило, спокойно посидев полчасика среди свиней, я нащупываю хотя бы одного своего героя – главного.

– А что вы делаете потом?

– Ну, а потом я обычно закуриваю трубку и отправляюсь на пчельник за сюжетом.

– И вы находите его?

– Неизменно. Потом, сделав кое-какие заметки, я беру своих лаек и отправляюсь с ними на прогулку, миль этак за десять, после чего спешу домой, чтобы успеть обойти все стойла и повозиться с бычками.

Мы вздохнули. Увы! Писание романов представлялось нам теперь еще более недосягаемой мечтой, чем когда бы то ни было прежде.

– Должно быть, в вашем хозяйстве есть и козел? – спросили мы.

– Ну еще бы! Превосходный экземпляр. Не хотите ли взглянуть?

Мы покачали головой. Очевидно, разочарование отразилось на наших лицах. Вечная история. Мы чувствовали, что метод, с помощью которого писались знаменитые современные романы – при участии козлов, собак, свиней и молодых быков, – был вполне правилен и даже полезен для здоровья их авторов. Но мы чувствовали также, что он, этот метод, не для нас.

Мы позволили себе задать еще один вопрос.

– В котором часу вы встаете? – спросили мы.

– Между четырьмя и пятью, – ответил Писатель.

– И, конечно, сразу идете купаться – и летом и зимой?

– Конечно.

– И, должно быть, – сказали мы с плохо скрываемой горечью, – вы предпочитаете, чтобы слой льда был как можно толще?

– О, разумеется.

Мы умолкли. Мы давно уже уяснили себе причину наших жизненных неудач, но было больно лишний раз убедиться в собственной неполноценности. Этот «ледяной» вопрос стоял на нашем пути уже сорок семь лет.

Как видно, Великий писатель заметил наше удрученное состояние.

– Пойдемте в дом, – сказал он. – Жена угостит вас чашкой чая.

Через несколько минут мы забыли обо всех наших горестях, оказавшись в обществе одной из самых очаровательных châtelaines, каких нам когда-либо посылала судьба.

Мы уселись на низкие табуреты рядом с Этелиндой Афтерсот, которая со свойственным ей изяществом царила за чайным столом.

– Итак, вы хотите познакомиться с методами моей работы? – спросила она, ошпаривая нам ноги горячим чаем.

– Да, – ответили мы, вынимая блокноты и обретая некоторую долю прежнего энтузиазма.

Пусть люди обливают нас горячим чаем, лишь бы они по-человечески обращались с нами.

– Не можете ли вы сказать, – начали мы, – какого метода вы придерживаетесь, начиная роман?

– Я всегда начинаю с изучения, – ответила Этелинда Афтерсот.

– С изучения? – переспросили мы.

– Да. Я имею в виду – с изучения подлинных фактов. Возьмите, например, мои «Страницы из жизни прачки». Еще по чашечке чая?

– Нет, нет, – сказали мы.

– Так вот, чтобы написать эту книгу, я два года проработала в паровой прачечной.

– Два года! – воскликнули мы. – Но зачем же?

– Чтобы почувствовать атмосферу.

– Пара? – спросили мы.

– О нет, – ответила миссис Афтерсот. – Паром я занималась отдельно. Я прошла курс в технической школе.

– Возможно ли? – удивились мы, снова упав духом. – Разве все это было необходимо?

– Не знаю, как можно было бы писать иначе! Вы, конечно, помните, что в моем романе действие начинается в котельной? Чаю?

– Да, – сказали мы, поспешно убирая ноги. – Нет, нет, большое спасибо.

– Итак, вы сами видите, что в качестве единственно возможной point d'appui необходимо было с самого начала дать описание внутренней части котла.

Мы кивнули в знак согласия.

– Мастерское произведение! – сказали мы.

– Моя жена, – вмешался Великий писатель, который в это время чинил набор искусственной насадки для ловли форелей, ухитряясь при этом жевать бутерброд и кормить им огромного датского дога, голова которого лежала у него на коленях, – моя жена необычайно трудолюбива.

– И вы всегда работаете таким методом? – спросили мы.

– Всегда, – ответила она. – Чтобы написать «Вязальщицу Фредерику», я полгода провела на вязальной фабрике. Перед тем как написать «Маргариту из глинобитного домика», я посвятила много месяцев специальному исследованию.

– Исследованию чего? – спросили мы.

– Исследованию глины. Я училась формовке. Видите ли, для того чтобы написать такого рода книгу, необходимо прежде всего основательно изучить глину – всевозможные сорта глины.

– А над чем вы собираетесь работать в ближайшем будущем? – спросили мы.

– Следующая моя книга, – сказала Писательница, – будет посвящена исследованию… чаю?.. исследованию производства маринадов. Это совершенно новая тема.

– Какая увлекательная сфера деятельности! – прошептали мы.

– И, главное, совершенно новая. Некоторые из наших писателей отобразили бойню, а в Англии многие отобразили джем. Но пока еще никто не отобразил маринад. Я была бы очень рада, если бы мне удалось, – добавила Этелинда Афтерсот со свойственной ей очаровательной скромностью, – сделать этот роман первым в серии маринадных романов и, быть может, описывая район маринадной промышленности, проследить судьбу целой рабочей семьи, занимающейся производством маринадов на протяжении четырех или пяти поколений.

– Четырех или пяти! – с восторгом вскричали мы. – Возьмите лучше десять! А есть ли у вас какие-нибудь дальнейшие планы?

– О да, – с улыбкой ответила Писательница. – Я всегда составляю планы на много лет вперед. После этой книги я хочу заняться изучением каторжной тюрьмы – разумеется, изнутри.

– Изнутри? – с содроганием воскликнули мы.

– Да. Для этого мне, конечно, придется на два или на три года попасть в тюрьму.

– Но как же вы попадете туда? – спросили мы, с ужасом наблюдая спокойную решимость этой хрупкой женщины.

– Я буду требовать этого по праву, – ответила она спокойно. – Я приду к лицам, облеченным властью, во главе целого отряда пылающих энтузиазмом женщин и потребую, чтобы меня посадили за решетку. Надеюсь, после того, что уже сделано мною, я могу рассчитывать на это.

– Разумеется, – горячо поддержали мы ее.

И поднялись, собираясь уходить.

Чета писателей дружески пожала нам руки. Мистер Афтерсот проводил нас до парадной двери и показал кратчайший путь, который шел мимо пчелиных ульев и должен был вывести нас через выгон, где паслись быки, прямо на шоссе.

Мы уходили в сгущавшейся темноте вечера с чувством удивительного спокойствия. Решение наше было окончательным и непреложным. Нет, писание романов – не наш удел. Мы должны добиваться каторжной тюрьмы каким-нибудь другим способом.

Но нам показалось, что, пожалуй, будет небесполезно опубликовать наше интервью в качестве руководства для других.

 

Ошибки Санта-Клауса

[16]

Был сочельник.

Семейство Браунов только что отобедало у своих ближайших соседей – Джонсов.

Браун и Джонс сидели за столом, где еще стояли бутылка вина и вазочка с грецкими орехами. Все остальные ушли наверх.

– Что вы решили подарить сыну на Рождество? – спросил Браун.

– Поезд, – ответил Джонс. – Последняя новинка. Заводной.

– Давайте посмотрим, что это за штука, – предложил Браун.

Джонс вынул из буфета объемистый сверток и принялся разворачивать его.

– Ловко придумано! – сказал он. – А вот и рельсы. Просто удивительно, до чего мальчишки любят играть в поезд.

– Любят, – согласился Браун. – А скажите, как укрепить рельсы?

– Сейчас покажу, – сказал Джонс. – Только помогите мне освободить стол от всей этой посуды и стащить скатерть. Ну вот. Смотрите. Рельсы вы кладете таким вот образом, а потом закрепляете их по краям… вот так.

– Понимаю, понимаю. А здесь он берет подъем? Да, это именно то, что нравится ребенку. А я купил Уилли игрушечный самолет.

– Знаю. Великолепная штука! Самолет я подарил Эдвину ко дню рождения. А вот сейчас решил купить ему поезд. Сказал мальчишке, что на этот раз Санта-Клаус собирается принести ему такую штучку, какой у него еще никогда не было. Ведь Эдвин верит в Санта-Клауса самым серьезным образом. Взгляните-ка на паровоз. В нем есть пружина. Она спрятана в топке.

– Знаете что, – сказал Браун с живейшим интересом. – Заведите его. Посмотрим его на ходу.

– С удовольствием, – ответил Джонс. – Поставьте-ка по краям несколько тарелок или что-нибудь из посуды, чтобы сделать заграждение для рельсов. И обратите внимание, как он гудит перед отправлением. Ну что может быть лучше такой игрушки для мальчугана?

– Верно! – сказал Браун. – Ой, посмотрите на этот шнурочек! Потянешь за него – и раздается гудок! Нет, вы только послушайте! Совсем как настоящий!

– Вот что, Браун, – предложил Джонс. – Вы сцепите вагончики, а я дам отправление. Машинистом буду я – идет?

Прошло полчаса, а Браун и Джонс все еще играли в поезд, сидя за обеденным столом.

Однако их жены, расположившиеся наверху в гостиной, совсем не замечали их отсутствия. Они были слишком увлечены.

– Ну что за прелесть! – сказала миссис Браун. – Какая чудесная кукла! Я не видела такой хорошенькой уже много лет. Непременно куплю точно такую для Ульвины. Воображаю, в каком восторге будет Кларисса.

– Еще бы! – подтвердила миссис Джонс. – А главное, ей будет так интересно наряжать ее. Девочки обожают это занятие. Посмотрите – ведь в придачу к кукле тут еще и платьица. Целых три! Какие миленькие, не правда ли? Они уже скроены. Остается только сшить их.

– Они очаровательны! – вскричала миссис Браун. – По-моему, вот это, лиловое, пойдет кукле больше всех. Ведь у нее золотистые волосы. Как, по-вашему, не лучше ли снять воротничок – вот так? А вместо него выпустить кантик?

– Чудесная мысль! – сказала миссис Джонс. – Так мы и сделаем. Одну секунду, сейчас я возьму иголку. А Клариссе я скажу, что Санта-Клаус сшил это платьице сам. Ведь девочка верит в Санта-Клауса самым серьезным образом.

И по прошествии получаса миссис Джонс и миссис Браун были так увлечены шитьем нарядов для куклы, что даже не слышали шума поезда, бегавшего взад и вперед по обеденному столу, и совершенно не задумывались над тем, что могли делать в это время их дети.

Впрочем, и дети нисколько не скучали без родителей.

– Первый сорт, а? – спрашивал Эдвин Джонс юного Уилли Брауна, сидевшего у него в комнате. – В коробке сотня штук, с фильтром. А вот тут, в отдельной коробочке, янтарный мундштук. Хороший подарок папе, как по-твоему?

– Отличный, – одобрил Уилли. – А я дарю отцу сигары.

– Да, да, я тоже сначала думал о сигарах. Мужчинам всегда подавай сигары и папиросы. Тут уж не ошибешься. Послушай, а не выкурить ли нам по одной? Можно взять их снизу. Они тебе понравятся – это русские. Куда лучше египетских.

– Благодарю, – ответил Уилли. – С большущим удовольствием. Курить я начал только прошлой весной, когда мне стукнуло двенадцать. По-моему, очень глупо начинать курить в детстве. Верно? Никотин может задержать рост. Лично я выкурил первую папиросу в двенадцать лет.

– Я тоже, – сказал Эдвин, когда они затянулись. – Впрочем, покупать папиросы я бы не стал и сейчас, да вот нужно было сделать подарок отцу. Я просто должен подарить ему что-нибудь от Санта-Клауса. Знаешь, он верит в Санта-Клауса самым серьезным образом.

А тем временем Кларисса показывала своей подруге Ульвине восхитительный миниатюрный набор для игры в бридж, купленный ею в подарок матери.

– Какая очаровательная грифельная дощечка для записи цифр! – воскликнула Ульвина. – А этот прелестный голландский рисунок… Или, может быть, он фламандский? Как по-твоему, дорогая?

– Голландский, – сказала Кларисса. – Он такой оригинальный. А нравятся тебе вот эти чудесные коробочки? Во время игры сюда кладут деньги. Я могла бы не брать их – за них пришлось платить отдельно, – но, по-моему, так несовременно – играть без денег. Правда?

– Ужасно! – согласилась Ульвина. – Но ведь твоя мама никогда не играет на деньги?

– Мама! О, разумеется, нет. Для этого она чересчур старомодна. Но я скажу ей, что сам Санта-Клаус положил сюда коробочки для денег.

– Она, должно быть, так же уверена, что Санта-Клаус существует, как и моя мама?

– О, совершенно уверена, – ответила Кларисса. И добавила: – Давай сыграем небольшую партию – вдвоем, по-французски? Или, если хочешь, по-норвежски. По-норвежски тоже можно вдвоем.

– С удовольствием, – обрадовалась Ульвина.

И через несколько минут они сидели, углубясь в игру, а возле каждой из них возвышался столбик серебряных монет.

Спустя полчаса оба семейства в полном составе снова сидели в гостиной. Разумеется, никто и словом не обмолвился о подарках. Казалось, все были поглощены рассматриванием картинок в красивой толстой Библии, которую мистер Джонс приготовил в подарок своему отцу. И все сошлись на том, что теперь, с помощью этой книги, дедушка сможет легко и быстро отыскать любое место в Палестине.

А наверху, на самом верху, сидя в своей гостиной, дедушка Джонс любовно разглядывал подарки, которые стояли перед ним на столе. Это были изящный графин для виски с серебряными инкрустациями снаружи (и с виски – внутри) для сына и большой никелированный варган для внука.

Еще позднее, далеко за полночь, человек или дух – словом, некто, носящий имя Санта-Клаус, взял все подарки и запихал их в чулки каждого из обитателей дома.

Но так как он был слеп – ведь слепым он был всегда, – то он все перепутал и роздал подарки так, как это было описано выше.

Однако на следующий день, в течение рождественского утра, все само собой стало на свое место: ведь рано или поздно все становится на свое место.

И вот около десяти утра Браун и Джонс играли в поезд, миссис Браун и миссис Джонс шили платья для куклы, мальчики курили папиросы, Кларисса с Ульвиной играли в бридж на свои карманные деньги.

А наверху, на самом верху, дедушка пил виски и играл на варгане.

И несмотря ни на что, Рождество оказалось таким же веселым, каким оно бывало всегда.

 

Старая-престарая история о том, как пятеро мужчин отправились на рыбную ловлю

Это всего лишь рассказ об одной рыболовной вылазке. Его нельзя назвать новеллой. Тут нет острого сюжета, ни с кем не случается ничего экстраординарного, и никто никого не убивает. Вся суть этого рассказа – в его исключительной правдивости. Он повествует о том, что произошло не только с нами, пятью городскими жителями, о которых пойдет речь, но и о том, что произошло и происходит со всеми остальными любителями рыбной ловли от Галифакса до Айдахо, которые, как только начинается лето, спускают свои лодки на непотревоженную гладь наших канадских и американских озер, наслаждаясь тишиной и прохладой раннего летнего утра.

Мы решили выехать ранним утром, ибо, по общему мнению, раннее утро – самое подходящее время для ловли окуней. Говорят, что окуни клюют именно ранним утром. Вполне возможно. В сущности, этот факт легко поддается научной проверке. Окунь не клюет между восемью утра и двенадцатью дня. Он не клюет между двенадцатью дня и шестью вечера. Не клюет он и между шестью вечера и полуночью. Это общеизвестно. Вывод – окунь бешено клюет на рассвете.

Так или иначе, вся наша компания единодушно решила отправиться в поход как можно раньше.

– Кто раньше встанет, тот и рыбку поймает, – изрек полковник, как только зародилась идея рыболовной экспедиции.

– О да, – подтвердил Джордж Попли, управляющий банком. – Мы непременно должны выехать на заре, чтобы попасть на отмель, когда рыбы видимо-невидимо.

Когда он сказал это, у всех нас заблестели глаза. Еще бы! От таких слов просто сердце замирает. «Выехать на заре, когда рыбы видимо-невидимо», – эта мысль может взбудоражить любого мужчину.

Если вы прислушаетесь к разговорам, которые ведутся в мужской компании где-нибудь в пульмане, в коридоре гостиницы или, еще лучше, за столиком в первоклассном ресторане, вам не придется долго ждать – вскоре один из собеседников произнесет такую фразу:

– Итак, мы выехали спозаранку, как только взошло солнце, и отправились прямо на отмель.

А если вам и не удастся расслышать его слова, то вы увидите, как вдруг он широко, чуть не на метр, расставит руки, желая поразить своего слушателя. Это он показывает размеры рыбы. Нет, не той рыбешки, которую они поймали, а той огромной рыбины, которую они упустили. Она была уже почти у них в руках, у самой поверхности воды. Да, у самой поверхности. Если сосчитать всех огромных рыб, которые были вытащены почти на самую поверхность наших озер, количество их окажется просто невероятным. Или, во всяком случае, оно представлялось мне таким в былые времена, когда у нас еще существовали бары и ресторанчики, где подавали это гнусное шотландское виски и этот отвратительный джин. Противно даже вспоминать о таких вещах, не так ли? Зато всю зиму в этих ресторанчиках отлично ловилась рыба.

Стало быть, как уже было сказано выше, мы решили выехать на рассвете. Чарли Джонс, служащий железнодорожного управления, сказал, что в Висконсине, когда он был еще мальчишкой, они обычно выходили в пять утра – не вставали в пять утра, а в пять были уже на месте. Оказывается, где-то в Висконсине есть озеро, где окуни водятся тысячами. Кернин, адвокат, сказал, что, когда он был мальчишкой – они жили тогда на озере Россо, – они выходили в четыре. Да, на озере Россо есть такое место, где окуней видимо-невидимо; люди просто не успевают закидывать удочки. Однако найти это место трудно, очень трудно. Сам Кернин мог бы его найти, но, как я понимаю, маловероятно, чтобы какой-нибудь другой человек мог сделать это. И ту отмель в Висконсине тоже, пожалуй, не найти. Стоит вам разыскать ее, и все будет в порядке, но это очень-очень трудно. Чарли Джонс может ее найти. И будь мы сейчас в Висконсине, он привел бы нас прямо на место, но, по-видимому, никто другой, помимо Чарли, не знает, как туда добраться. Точно так же обстояло дело и с полковником Морсом. Он знал одно местечко на озере Симко, где постоянно удил рыбу много лет назад, и, пожалуй, он мог бы найти это местечко даже и сейчас.

Я уже говорил, что Кернин – адвокат, Джонс – железнодорожник, а Попли – банкир. Но мог бы не говорить. Читатель догадался бы об этом и сам. В любой компании рыболовов всегда найдется адвокат. Вы сразу отличите его. Единственный из всех, он вооружен рыболовным сачком и складным стальным удилищем с катушкой, при помощи которой рыбу вытаскивают на поверхность воды.

И там всегда имеется банкир. Банкира вы сразу узнаете по его нарядному виду. В банке Попли ходит в своем банковском костюме. Собираясь на рыбалку, он надевает рыболовный. Из этих двух костюмов второй явно лучше первого, потому что на банковском есть пятна от чернил, а на рыболовном нет ни одного пятна от рыбы.

Что касается нашего железнодорожника, то – и читатель знает это не хуже меня – его всегда можно узнать по длинной жерди, которую он сам срезал в лесу, и по десятицентовой леске, намотанной на ее конец. Джонс говорит, что такой леской он может поймать столько же рыбы, сколько Кернин – своим патентованным складным удилищем с катушкой. Что правда, то правда. Ровно столько же, ни больше и ни меньше.

Но Кернин утверждает, что с помощью его патентованного снаряда можно, подцепив рыбу на крючок, дать ей как следует заглотнуть его. А Джонс говорит, что ему плевать на это: насадите ему рыбу на крючок, и он тут же вытянет ее из воды. Кернин уверяет, что Джонс упустит ее. Но Джонс говорит, что у него рыба не уйдет. Он берется вытащить рыбу, и он вытащит ее. Кернин рассказывает, что ему не раз случалось (на озере Россо) держать рыбу на крючке больше получаса. Теперь я уже забыл, почему он переставал ее держать. Возможно, что рыбе просто надоедало висеть на крючке так долго, и она уходила.

Кернин и Джонс чуть не целый час обсуждали при мне вопрос о том, чья удочка лучше. Быть может, вам тоже случалось присутствовать при подобных спорах. Боюсь, что они неразрешимы.

Решение ехать на рыбалку было принято нами в маленьком гольф-клубе нашего курортного городка, на той самой веранде, где мы обычно сидим по вечерам. О, это совсем маленький клуб, без претензий! Площадка здесь недостаточно хороша для гольфа, и, говоря откровенно, мы не слишком часто гоняем по ней мяч. И, уж конечно, не обедаем в нашем клубе – он для этого не годится. Бутылочку здесь тоже не разопьешь – сухой закон! Но все-таки мы приходим сюда и сидим. Сидеть здесь очень приятно. В конце концов, что еще остается при настоящем положении вещей?

Итак, решение о рыболовной вылазке было принято именно здесь.

Эта мысль пришлась по душе всем нам. По словам Джонса, он давно уже ждал, чтобы кто-нибудь из нас организовал такую экспедицию. По-видимому, это было единственное развлечение, которое он любил по-настоящему. Я же был просто в восторге, что поеду вместе с этой четверкой истинных рыболовов. Правда, сам я не удил рыбу почти десять лет, но рыбная ловля – моя давнишняя страсть. Я не знаю в жизни большего наслаждения, чем то, которое ощущаешь, когда, подцепив на крючок четырехфунтового окуня, вытаскиваешь его из воды и взвешиваешь на руке. Но, повторяю, я не выезжал на рыбную ловлю уже десять лет. Да, это правда, каждое лето я живу у самой воды, и – как я только что сказал – страстно люблю удить рыбу… Но все-таки, сам не знаю почему, за десять лет я ни разу не выбрался на реку. Каждый рыболов хорошо знает, как это получается. Время пролетает незаметно, а годы уходят. И все же я удивился, узнав, что Джонс, этот заядлый спортсмен, не выезжал на рыбную ловлю – как это только что выяснилось – целых восемь лет. А я-то воображал, что он просто днюет и ночует на воде. Полковник Морс и Кернин – я был изумлен, узнав это, – не были на рыбной ловле уже двенадцать лет, то есть ни разу после того дня (это обнаружилось в ходе нашей беседы), когда они вместе ездили на озеро Россо и Кернин вытащил настоящее чудовище пяти с половиной фунтов – так они утверждали. Впрочем, нет – кажется, он не вытащил его. Да, да теперь я припоминаю, он не вытащил его. Он подцепил его на крючок и мог бы вытащить, он чуть не вытащил его, но все-таки не вытащил. Да, именно так. Теперь я вспомнил, как Кернин и Морс немного поспорили между собой – нет, нет, вполне дружелюбно! – относительно того, кто был в этом виноват – мямля Морс, слишком долго провозившийся с сачком, или осел Кернин, прозевавший время для подсечки. Все это было сказано самым дружеским тоном. Ведь история произошла так давно, что оба могут теперь вспоминать о ней без малейшей горечи или обиды. В сущности, она даже забавляет их. Кернин сказал, что никогда в жизни не видел ничего смешнее бедного старины Джека (так зовут Морса), окунающего свой сачок не туда, куда надо. А Морс сказал, что никогда не забудет, как бедный старина Кернин дергал свою леску то вправо, то влево, не зная хорошенько, в какую сторону тянуть. И, вспоминая об этом, оба хохотали.

Они бы еще долго хохотали, если бы не Чарли Джонс, который прервал их, сказав, что, по его мнению, рыболовный сачок – никому не нужная, дурацкая вещь. Попли согласился с ним. Но Кернин возразил, что без сачка вы можете упустить всю вашу рыбу – она плюхнется в воду у самого борта. Джонс сказал, что это не так: если крючок хорошенько зацепит рыбу и в руках у него, Джонса, будет прочная леса, рыба никуда от него не уйдет. Попли подтвердил его слова. Если его крючок глубоко вонзится рыбе в глотку, сказал он, а леска будет короткая и прочная и если на другом конце лески будет находиться он, Попли, то рыба никуда не уйдет. Ей это не удастся. В противном случае Попли будет знать, почему она ушла. Одно из двух: либо рыба никуда не уйдет, либо Попли будет знать, почему она ушла. В этом есть железная логика.

Впрочем, некоторым из моих читателей, быть может, уже приходилось слышать подобные споры.

Итак, мы договорились выехать на следующее утро, и притом как можно раньше. Все наши мальчики были единодушны в своем решении. Когда я говорю «мальчики», я употребляю это слово в том смысле, какой оно имеет среди рыболовов: так они называют людей в возрасте примерно от сорока пяти до шестидесяти пяти. В рыбной ловле есть нечто такое, что сохраняет людям молодость. Если человек изредка, ну, скажем, раз в десять лет, забывает все свои дела и отправляется на рыбалку, это поддерживает в нем бодрость.

Все мы сошлись на том, что ехать надо на моторной лодке, на большой моторной лодке, говоря точнее – на самой большой моторной лодке, какая имеется в нашем городке. Мы могли бы поехать и на обыкновенной гребной лодке, но это совсем не то. Кернин говорит, что человек, сидящий на обыкновенной лодке, не в состоянии дать рыбе возможность хорошенько клюнуть. Борт лодки так низок, что рыба, когда ее вытащишь, может, сорвавшись с крючка, перепрыгнуть через борт и уйти. Попли сказал, что на обыкновенной гребной лодке нет комфорта. В моторке человек может вытянуть ноги как ему угодно. Чарли Джонс сказал, что в моторке можно откинуться назад и к чему-нибудь прислониться. А Морс сказал, что в моторке никогда не устает шея. Молодые неопытные мальчики (в узком смысле этого слова) никогда не думают о такого рода вещах. Поэтому через несколько часов после выезда у них устает шея, тогда как опытным рыболовам, расположившимся на моторной лодке, не приходится напрягать спину и шею, а в те промежутки времени, когда рыба перестает клевать, они даже успевают вздремнуть.

Как бы там ни было, но все наши «мальчики» единодушно признали, что у моторной лодки есть одно громадное преимущество: можно нанять человека, который нас повезет. Этот человек раздобудет для нас червей, позаботится о запасных лесках, и, кроме того, он сможет заехать за каждым из нас в отдельности – все мы жили у воды, но в разных местах. В общем, чем больше мы думали о преимуществах, связанных с тем, чтобы нанять человека, тем больше нам нравилась эта мысль. Когда «мальчик» превращается в мужчину, ему нравится иметь «человека», который бы делал за него его работу.

Тем более что Фрэнк Роллс, человек, которого мы решили нанять, не только являлся обладателем самой большой во всем городе моторной лодки, но и знал озеро. Мы позвонили по телефону в его шлюпочный сарай и сказали, что дадим ему пять долларов, если он заедет за нами пораньше утром – разумеется, при условии, что он знает, где водится рыба. Он сказал, что знает.

Говоря чистосердечно, я просто не помню, кто из нас первым упомянул о виски. Ведь в наше время каждый должен соблюдать осторожность. Мне кажется, что все мы уже давно думали о виски и только потом кто-то высказал эту мысль вслух. Существует своего рода традиция – едешь на рыбалку, бери с собой виски. Нет такого мужчины, который бы не утверждал, что в шесть часов утра ему просто необходимо холодное, неразбавленное виски. Говоря о виски, люди употребляют выражения, в которых сквозит глубокая нежность. Один уверяет, что, когда едешь удить рыбу, никак не обойтись без глоточка доброго виски. Другой говорит, что стаканчик виски – это самое подходящее дело, а остальные сходятся на том, что ни один мужчина не станет настоящим рыболовом без хорошей порции этой «живительной влаги», этого «нектара», этого «напитка богов». В душе каждый считает, что ему-то лично виски совершенно ни к чему. Но он чувствует, что мальчикам, когда они собираются всей компанией, оно просто необходимо.

Так было и с нами. Полковник сказал, что он принесет с собой бутылочку спиртного. Попли сказал: нет, он принесет ее сам. Кернин сказал, что это его забота. А Чарли Джонс сказал: нет, выпивку принесет он. Выяснилось, что у полковника есть дома отличное шотландское виски. Как это ни странно, но у Попли тоже оказалось дома такое виски. И объясняйте как хотите, но обнаружилось, что шотландское виски имелось в доме у каждого из нас. Итак, по окончании дискуссии было установлено, что все пятеро намерены принести с собой по бутылке виски. И, стало быть, каждый из нас полагал, что остальные выпьют в течение утра по бутылке с четвертью на брата.

Очевидно, мы проговорили на веранде далеко за полночь. Было, пожалуй, ближе к двум, чем к часу, когда мы наконец кончили нашу беседу. Но все мы решили, что это ничего не значит. Попли сказал, что для него три часа сна – если только это настоящий, крепкий сон, – важнее десяти. Кернин сказал, что юристу часто приходится спать урывками. А Джонс сказал, что когда человек работает на железной дороге, ему ничего не стоит немножко урезать свой сон.

Так что все мы нисколько не сомневались, что к пяти часам будем в полной боевой готовности. План наш был гениально прост. Такие люди, как мы, занимающие солидное положение в обществе, умеют быть хорошими организаторами. Попли говорит, что, в сущности, только благодаря нашим организаторским способностям мы и стали тем, что мы есть. Итак, наш план был таков: в пять часов Фрэнк Роллс проезжает на своей лодке мимо наших домов и громко свистит, а мы спускаемся вниз, каждый к своему причалу, захватив удочки и все снаряжение. Таким образом, мы отправимся на отмель без малейшей проволочки.

Погода в расчет не принималась. Было решено, что даже дождь ничего не может изменить. Кернин сказал, что во время дождя рыба клюет еще лучше. И все согласились, что, если человек глотнет спиртного, ему нечего бояться нескольких капель дождя.

Итак, мы разошлись, горя нетерпением поскорее осуществить наш замысел. Даже и сейчас я все еще считаю, что в плане нашей вылазки не было ничего ошибочного или несовершенного.

Адский свист Фрэнка Роллса раздался напротив моей дачи в какой-то немыслимо ранний утренний час. Даже не вставая с постели, я увидел в окно, что для ловли рыбы день был совершенно неподходящий. Не то чтобы шел дождь – нет, я имею в виду не это. Но был один из тех странных дней – не ветреный, нет, ветра не было, – когда в воздухе носится нечто, ясно указывающее каждому, кто хоть немного смыслит в ловле окуней, что выезжать на рыбалку совершенно бесполезно. Рыба не станет клевать в такой день, я твердо знал это.

Пока я лежал, переживая свое горькое разочарование, Фрэнк Роллс продолжал свистеть, но уже напротив других коттеджей. Всего я насчитал тридцать свистков. Потом я впал в легкую дремоту. Я не спал – нет, это была именно дремота, я не могу подобрать другого слова. Мне стало ясно, что остальные «мальчики» отказались от своего намерения. Так имело ли смысл выходить одному мне? Я остался там, где я был, и продремал до десяти часов.

Когда попозже утром я вышел в город, меня поразили огромные объявления в лавках и ресторанах:

РЫБА! СВЕЖАЯ РЫБА!

СВЕЖАЯ ОЗЕРНАЯ РЫБА!

Интересно все-таки, где же, черт возьми, они берут ее, эту рыбу?

 

Из сборника «При свете рампы» (1923)

 

Мой погибший доллар

Мой друг Тодд должен мне доллар. Он занял его еще год назад, и, боюсь, теперь уже мало надежды, что он когда-нибудь вернет мне его. Когда я вижусь с ним, то всякий раз убеждаюсь, что он забыл об этом долге. Он встречает меня по-прежнему, все с той же дружеской улыбкой. Мой доллар совершенно вылетел у него из головы. Ясно, что я никогда не получу его обратно.

И в то же время мне ясно и другое – всю свою жизнь я буду помнить, что Тодд должен мне доллар. Я уверен, что это обстоятельство нисколько не нарушит нашей дружбы, но мне никогда не удастся забыть об этом факте. Не знаю, как другие, но я, если кто-нибудь должен мне доллар, не могу не думать об этом, пока я жив.

Позвольте мне рассказать все по порядку. Тодд занял у меня этот доллар восьмого апреля прошлого года (я привожу дату на всякий случай – а вдруг эти строки когда-нибудь попадут на глаза Тодду), как раз перед своим отъездом на Бермудские острова. Ему понадобился один доллар, чтобы заплатить за такси, и я одолжил ему этот доллар. Все произошло очень просто, естественно, и я опомнился лишь тогда, когда дело было сделано. «Дай-ка мне доллар», – попросил он. «Пожалуйста, – ответил я. – А тебе не мало будет доллара?»

Я думаю – нет, я даже уверен, – что когда Тодд брал у меня этот доллар, он намеревался вернуть его.

Из Гамильтона, с Бермудских островов, он прислал мне письмецо. Распечатывая конверт, я надеялся, что доллар окажется внутри. Но там его не было. Тодд просто писал, что жара доходит у них чуть не до ста градусов, и эта цифра на миг насторожила меня.

Тодд вернулся через три недели. Я пошел встречать его на вокзал – не из-за доллара, нет, а просто потому, что я и в самом деле отношусь к нему с большим уважением. Мне казалось, что после трехнедельного отсутствия ему будет приятно увидеть, что кто-то ждет его на перроне. Я сказал:

– Давай возьмем такси и поедем в клуб.

Но он ответил:

– Нет, лучше пройдемся пешком.

Вечер мы провели вместе и беседовали о Бермудских островах. Я все время думал о моем долларе, но, конечно, не заговаривал о нем. Как-то неловко напоминать о таких вещах. Я только спросил, какая валюта имеет хождение на Бермудах и как там идет американский доллар – по номиналу или нет. На слове «доллар» я сделал некоторое ударение, но сказать прямо так и не смог.

Лишь спустя некоторое время (мы с Тоддом встречались в клубе почти ежедневно) я убедился, что он совершенно забыл о долларе. Как-то я спросил у него, во что обошлась ему поездка, и он сказал, что не занимался подсчетом. Еще через несколько дней я спросил, вошел ли он в колею после поездки, и он ответил, что успел забыть о ней. Итак, все было кончено – я понял это.

При всем том я не испытываю к Тодду ни малейшей неприязни. Просто я добавил его к списку людей, которые задолжали мне доллар и забыли об этом. Теперь их осталось уже совсем немного. Я отношусь к ним ничуть не хуже, чем к остальным, и хотел бы только одного – забыть.

С Тоддом я встречаюсь очень часто. Всего два дня назад мы вместе были на одном обеде, и он, по-видимому, без всякой задней мысли, вдруг заговорил о Польше. Он сказал, что Польша никогда не заплатит своих долгов. Уж, кажется, подобная вещь должна была бы напомнить ему, не так ли? Но нет, судя по всему, он ни о чем не вспомнил.

И вот с течением времени некая мысль – очень тягостная мысль – начала преследовать меня. Вот она. Если Тодд занял у меня доллар и начисто забыл об этом, то весьма возможно – да, теоретически это вполне вероятно, – что найдутся люди, которым я тоже должен доллар и о которых я тоже совершенно забыл. И, может быть, таких людей много. Чем больше я об этом думаю, тем меньше мне это нравится, ибо я уверен, что если я когда-нибудь забыл отдать доллар, то уж никогда не отдам его – во всяком случае, на этом свете.

Если такие люди существуют, я прошу их громко заявить об этом. Но не всех сразу. В умеренных количествах и, если возможно, в алфавитном порядке, чтобы я мог сразу же занести их фамилии в список. При этом я не включаю сюда людей, которые могли когда-нибудь одолжить мне случайный доллар во время игры в бридж. Я также не вспоминаю (вернее, стараюсь не вспоминать) о человеке, который месяц назад одолжил мне тридцать центов на бутылку содовой в Детройтском спортивном клубе. Я всегда считал, что нет ничего лучше содовой воды после утомительной поездки через канадскую границу, а тот тип, который ссудил мне эти тридцать центов, отлично знает, чем он мне обязан. Но если кто-нибудь когда-нибудь одолжил мне доллар на такси, когда я уезжал на Бермудские острова, я хочу отдать его.

Более того. Я хочу организовать всеобщее движение под названием «Назад к честности!». Я хочу, чтобы люди возвращали даже и те случайные доллары, которые были им одолжены в порыве великодушия. Позволю себе напомнить, что безукоризненная честность – это краеугольный камень, на котором зиждется существование величайших наций мира.

В заключение я хочу убедительно попросить моих читателей, чтобы ни один из них по рассеянности не оставил эту книгу в таком месте, где ее мог бы увидеть мистер Тодд, член Монреальского университетского клуба.

 

Как я убил своего домовладельца

Так как теперь уже всем известно, что я убил хозяина дома, где мы снимаем квартиру, мне хочется дать нечто вроде публичного объяснения по поводу того, что произошло.

Меня со всех сторон убеждали, что это совершенно излишне, но сам я переживал этот инцидент так болезненно, что в конце концов почувствовал себя вынужденным явиться к полицейскому комиссару, чтобы отдать ему полный отчет в том, что я совершил. Он сказал, что давать объяснения совершенно незачем. Никто этого не делает – к чему они?

– Вы убили вашего домовладельца? – сказал он. – Прекрасно. Ну и что же?

Я спросил у него, не являются ли мои действия до некоторой степени подведомственными закону. Но он покачал головой.

– С какой стороны? – спросил он.

Я объяснил ему, что эта история поставила меня в какое-то ложное положение, что поздравления, которые я получаю от друзей и даже от лиц, совершенно незнакомых, едва ли можно считать заслуженными, если принять во внимание все детали; словом, что мне бы хотелось, чтобы все обстоятельства дела были преданы какой-то гласности.

– Хорошо, – сказал полицейский комиссар. – Если уж вы непременно хотите, можете заполнить бланк.

И стал рыться в своих бумагах.

– Как вы сказали? – спросил он. – Вы уже убили своего домовладельца или только собираетесь его убить?

– Я уже убил его, – ответил я твердо.

– Прекрасно, – сказал полицейский. – А то, знаете, у нас на эти случаи существуют различные формы бланков.

Он протянул мне длинный печатный бланк с рядом вопросов: возраст, род занятий, мотивы убийства (если таковые имеются) и т. д.

– Что я должен написать в графе «мотивы»? – спросил я.

– По-моему, – ответил он, – лучше всего написать просто «никаких» или, если угодно, «обычные».

Затем он вежливо выпроводил меня из кабинета, выразив надежду, что я похороню своего домовладельца, а не брошу его труп на произвол судьбы.

Меня это свидание не удовлетворило. Я нисколько не сомневаюсь в том, что полицейский комиссар точно следовал букве закона. В самом деле, если бы всякий раз, когда квартирант подстреливает своего домовладельца, приходилось заводить следствие, это было бы утомительно и скучно.

Как правило, хозяина дома убивают в связи с повышением квартирной платы, и тут не требуется никаких лишних слов. «Я намерен увеличить вашу квартирную плату на десять долларов в месяц», – заявляет хозяин. «Отлично, – говорит квартирант. – Тогда я убью вас». Иногда он делает это, а иногда забывает.

Однако мой случай существенно отличается от остальных. Ибо предложение Национального союза квартиронанимателей наградить меня в следующую субботу золотой медалью чрезвычайно обострило ситуацию и вынуждает меня дать необходимые объяснения.

Я отчетливо помню, как лет пять назад мы с женой пришли снимать эту квартиру. Хозяин сам показывал нам ее, и я должен признаться, что в его поведении не было тогда ничего или почти ничего такого, что могло бы навести на мысль о каком бы то ни было отклонении от нормы.

Лишь один незначительный эпизод остался у меня в памяти. Хозяин извинился перед нами за недостаток места для стенных шкафов.

– В этой квартире мало шкафов, – сказал он.

Услышав это, я почувствовал какую-то неловкость.

– Что вы! – возразил я. – Да вы посмотрите, как просторна эта кладовка! В ней, по крайней мере, четыре квадратных фута.

Но он покачал головой и повторил, что шкафов мало и они недостаточно вместительны.

– Я должен поставить здесь другие шкафы, получше, – сказал он.

Два месяца спустя он поставил новые шкафы. Я был поражен – право же, тут было что-то противоестественное, – когда оказалось, что он не повысил при этом квартирной платы.

– Разве в связи с установкой шкафов вы не собираетесь повысить плату за квартиру? – спросил я.

– Нет, – ответил он. – Они обошлись мне всего в пятьдесят долларов.

– Но, дорогой мой, – возразил я, – ведь на пятьдесят долларов вы можете получить шестьдесят долларов чистой прибыли в год.

Он согласился со мной, но сказал, что все-таки не будет повышать квартирную плату. Обдумав это, я решил, что его поведение могло быть симптомом начальной стадии пареза или склероза сосудов головного мозга. В то время у меня еще не было намерения убить его. Оно появилось позднее.

Я не припомню, чтобы до весны следующего года произошло что-нибудь существенное. Весною же хозяин неожиданно явился к нам, извинился за свое вторжение (факт уже сам по себе несколько подозрительный), и заявил, что намерен переменить обои во всей квартире. Я убеждал его не делать этого.

– Этим обоям всего десять лет, – сказал я.

– Да, – ответил он. – Но за это время цена на них поднялась вдвое.

– Хорошо, – сказал я твердо. – Если так, вы должны повысить квартирную плату на двадцать долларов в месяц.

– Нет, не должен, – ответил он.

Этот неприятный разговор повлек за собой явное охлаждение между нами на несколько месяцев.

Последующие наши столкновения носили еще более острый характер. Все помнят резкое увеличение квартирной платы в связи со страшным ростом цен на строительные материалы. Наш хозяин отказался повысить плату за квартиру.

– Цены на строительные материалы выросли по меньшей мере на сто процентов, – сказал я.

– Прекрасно, – ответил он. – Но я ничего не строю. Я всегда получал десять процентов на капитал, вложенный мной в эту собственность, и продолжаю получать их.

– Подумайте о вашей жене, – сказал я.

– Не хочу, – ответил он.

– Но вы обязаны думать о ней, – настаивал я. – Довожу до вашего сведения, что только вчера я прочел в газете письмо некоего домовладельца – одно из прекраснейших писем, какие мне когда-либо приходилось читать (я хочу сказать – из писем домовладельцев), и он пишет там, что рост цен на строительные материалы вынудил его подумать о жене и детях. Такой трогательный призыв!

– Меня он не трогает, – ответил мой домовладелец. – Я не женат.

– Ах, так! – сказал я. – Не женаты.

Пожалуй, именно тогда мне впервые пришла мысль, что этого человека следует устранить.

Затем последовал ноябрьский эпизод. Очевидно, все мои читатели помнят о пятидесятипроцентном увеличении квартирной платы, которое было предпринято, чтобы отпраздновать День перемирия. Мой домовладелец отказался присоединиться к сей торжественной акции.

Подобное отсутствие патриотизма у этого человека привело меня в сильнейшее негодование. Точно такая же история произошла при повышении квартирной платы, которым было решено ознаменовать приезд к нам маршала Фоша, а также позднее, когда квартирная плата была поднята, если не ошибаюсь, на двадцать пять процентов в честь демобилизованных участников войны.

Это было чисто патриотическое движение, которое возникло стихийно, без всякой предварительной подготовки.

Я сам слышал, как многие солдаты говорили, что это был первый сюрприз, которым их встретила родина, и что они никогда его не забудут.

Еще через некоторое время последовало новое увеличение квартирной платы, организованное в честь приезда принца Уэльского. Лучшее приветствие трудно было бы придумать.

Мой домовладелец – увы! – оставался в стороне от всех этих проявлений патриотизма. Он ни разу не увеличил квартирную плату.

– Я получаю свои десять процентов, – повторял он, – с меня хватит.

Теперь я понимаю, что парез или склероз, очевидно, полностью завладели какой-то долей или даже целым полушарием его головного мозга.

Я стал обдумывать план действий.

Решающий момент наступил в прошлом месяце. Квартирная плата была резко – и совершенно правильно – повышена с целью уравновесить падение немецкой марки. Это мероприятие было, разумеется, основано на солидных аргументах, понятных каждому деловому человеку.

Совершенно очевидно, что, если бы мы ничего не противопоставили падению марки, это могло бы погубить нас. Дешевая немецкая марка позволила бы немцам отобрать у нас наши дома.

Я ждал три дня, тщетно надеясь получить извещение о повышении платы за мою квартиру.

Потом я отправился к хозяину в его контору. Не отрицаю, я был вооружен, но у меня было смягчающее обстоятельство: я знал, что мне придется иметь дело с человеком ненормальным, с душевнобольным, с человеком, у которого половина головного мозга уже поражена склерозом.

Я не стал тратить лишних слов на предварительные объяснения.

– Вам известно о падении немецкой марки? – спросил я.

– Да, – ответил он. – И что же из этого следует?

– Ничего, – сказал я. – Вы намерены повысить плату за мою квартиру или нет?

– Нет, – произнес он упрямо. – Не намерен.

Я поднял револьвер и выстрелил. В эту минуту он сидел ко мне боком. Всего я произвел четыре выстрела. Сквозь дым мне удалось рассмотреть, что первый из них разнес в клочки его жилет, второй сорвал с него воротничок, третий и четвертый пробили на спине подтяжки. По-видимому, он был в состоянии коллапса. Сомневаюсь, чтобы ему удалось выбраться на улицу. Но даже и в этом случае он, безусловно, не смог бы уйти далеко.

Я оставил его там, где он был, и, как уже сказал, отправился в полицию.

Если Союз квартиронанимателей наградит меня медалью, я хочу, чтобы это было сделано с полным пониманием того, что произошло.

 

Из рассказов разных лет

 

Убийства оптом – по два с половиной доллара за штуку

Из цикла лекций

Сегодня, леди и джентльмены, мы побеседуем об убийстве. Только две темы привлекают в наши дни широкого читателя: убийство и секс. Что же касается людей образованных, то для них эти две темы сливаются в одну – убийство на почве секса. Давайте попробуем, если это возможно, не заниматься сегодня сексуальными проблемами и поговорим об убийствах, которые продаются открыто и повседневно, – об убийствах по два с половиной доллара за штуку.

Что касается меня, то я готов сознаться прямо и откровенно: если уж я собираюсь выложить за книгу два с половиной доллара, то должен быть уверен, что в ней есть хотя бы одно убийство. Первым делом я всегда бегло просматриваю книгу, чтобы узнать, есть ли в ней глава под названием: «Труп обнаружен». И сразу успокаиваюсь, когда вижу такую фразу: «Это был труп прекрасно одетого пожилого джентльмена; костюм его был в сильном беспорядке». Заметьте – джентльмен всегда бывает пожилым. Что они имеют против нас, пожилых джентльменов, хотел бы я знать. Впрочем, все совершенно ясно. Ведь если написать, что труп был женский, – это трагедия. Если детский – о, это чудовищно! Но если обнаружен «труп пожилого джентльмена», тогда – подумаешь, велика важность! Как-никак, а он свое прожил и, как видно, прожил неплохо (ведь сказано же, что одет он был прекрасно). И, должно быть, умел кутнуть (костюм-то на нем оказался в сильном беспорядке). Так что все правильно. Пожалуй, в мертвом в нем больше толку, чем в живом.

* * *

Впрочем, начитавшись подобных историй, я стал теперь таким специалистом в этом деле, что мне незачем ждать, когда обнаружат труп. Достаточно пробежать первые несколько страниц, и я уже могу сказать, кому предстоит стать трупом. Так, например, если действие происходит по эту сторону океана, ну, скажем, в Нью-Йорке, читайте первый абзац, в котором найдете примерно следующее:

«В субботу вечером, когда в делах обычно наступает затишье, мистер Финеас К. Кактус сидел в своей конторе. Он был один. Трудовой день закончился. Клерки разошлись по домам. Кроме привратника, жившего в подвале, во всем доме не было ни души».

Прошу обратить внимание – «кроме привратника». Мы оставили в доме привратника. Он еще понадобится впоследствии, чтобы было кого обвинить в убийстве.

«Он долго сидел так, опершись подбородком на руку и задумчиво созерцая разложенные перед ним на столе бумаги. Наконец веки его сомкнулись, и он задремал».

Легкомысленный человек! Заснуть вот так, в пустой конторе… Что может быть опаснее в Нью-Йорке, я уж не говорю – в Чикаго? Каждому проницательному читателю ясно, что сейчас этого самого мистера Кактуса хорошенько трахнут по башке. Он-то и есть труп.

* * *

Но тут я позволю себе заметить, что в Англии вся обстановка как-то больше подходит для подобных ситуаций, нежели у нас. Чтобы создать вокруг убийства подходящую атмосферу, нужна страна со старыми традициями. Самые лучшие убийства (и всегда пожилых джентльменов) совершаются за городом, в каком-нибудь старинном поместье: у каждого богатого пожилого джентльмена есть такое поместье, которое называется «Аббатство», «Собачья свора», «Первая охота» или еще как-нибудь в этом роде.

Возьмем такой отрывок:

«Сэр Чарлз Олторп сидел один в своей библиотеке, в замке «Олторпская охота». Было уже за полночь. Огонь в камине догорал. Через тяжелые оконные занавеси не проникало ни звука. Если не считать горничных, спавших в дальнем крыле, и дворецкого, находившегося внизу, в буфетной, замок в это время года был совершенно необитаем. Сидя так, в своем кресле, сэр Чарлз уронил голову на грудь и вскоре погрузился в глубокий сон».

Глупец! Неужели ему не известно, что погружаться в глубокий сон в уединенном загородном доме, да еще когда горничные спят в дальнем крыле, – это поступок, граничащий с безумием? Но вы заметили? Сэр Чарлз! Он баронет. Вот это-то и придает делу особый шик. И вы, должно быть, заметили еще одну деталь: мы оставили в замке дворецкого, как только что оставили привратника в доме мистера Кактуса. Разумеется, не он убил сэра Чарлза, но местная полиция всегда первым делом арестовывает именно дворецкого. Ведь как-никак, а кто-то видел, как он точил на кухне кухонный нож и приговаривал: «Я ему покажу, этому старому негодяю».

* * *

Итак, вот вам отличный материал для начала рассказа. Труп сэра Чарлза обнаруживает на следующее утро «перепуганная» служанка (служанки всегда бывают перепуганы), которая «даже не может членораздельно рассказать, что именно она видела» (они никогда не могут). Затем в замок приглашают местную полицию (инспектора Хиггинботема из Хопширского полицейского участка), и та признает себя «бессильной». Всякий раз, когда читатель слышит о том, что вызвана местная полиция, он снисходительно улыбается, ибо знает, что эта полиция приезжает исключительно для того, чтобы «признать себя бессильной».

* * *

В этом месте повествования и появляется Великий сыщик, присланный для специального расследования самим Скотленд-Ярдом или через его посредство. Это вторая необходимая деталь – Скотленд-Ярд, что буквально означает «шотландский двор». Однако он не имеет никакого отношения к Шотландии и совсем не двор. Будучи знаком с этим учреждением только по детективным романам, я представляю его себе как своего рода клуб, находящийся в Лондоне где-то близ Темзы. Сам премьер-министр и архиепископ Кентерберийский бывают там чуть ли не каждый день, но они так строго соблюдают свое инкогнито, что вам и в голову не придет, что они – это они. И, кажется, даже члены королевской фамилии иной раз совещаются в этом Скотленд-Ярде с местными мудрецами, а ведь в английском языке слово «королевский» почти всегда звучит иносказательно и употребляется в тех случаях, когда речь идет о предмете слишком «высоком», чтобы о нем можно было говорить вслух.

Так или иначе, но Скотленд-Ярд посылает в замок Великого сыщика либо в качестве своего представителя, либо в качестве частного лица, к которому этот самый Скотленд-Ярд обращается в тех случаях, когда уж окончательно заходит в тупик, – и Великий сыщик приезжает, чтобы раскрыть тайну.

Тут перед нами возникает небольшое техническое затруднение: нам очень хочется показать, что за удивительный человек этот Великий сыщик, но мы не можем сделать рассказчиком его самого. Он слишком молчалив и слишком значителен. Поэтому в наши дни обыкновенно применяется следующий способ. Великого сыщика постоянно сопровождает некий спутник, некий безнадежный простак, который ходит за ним как тень и безмерно восхищается им. С тех пор как Конан-Дойль создал свою схему – Шерлок Холмс и Уотсон, – все остальные попросту списывают с него. Итак, рассказ всегда ведется от лица этого второстепенного персонажа. Увы, сомнения быть не может, это чистой воды простак. Проследите, как он теряет всякую способность рассуждать и снова обретает ее в присутствии Великого сыщика. Вот, например, сцена, когда Великий сыщик приходит на место действия и начинает осматривать те самые предметы, которые уже безрезультатно осматривал инспектор Хиггинботем.

«– Но каким же образом, – вскричал я, – каким же образом – во имя всего непостижимого! – вы можете доказать, что преступник был в галошах?

Друг мой спокойно улыбнулся.

– Взгляните, – сказал он, – на эту полоску свежей грязи перед входной дверью. В ней около десяти квадратных футов. Если вы посмотрите внимательно, то увидите, что здесь недавно прошел человек в галошах.

Я посмотрел. Следы от галош виднелись там довольно отчетливо – не менее дюжины следов.

– До чего ж я был глуп! – вскричал я. – Но скажите мне вот что: каким образом вам удалось узнать длину ступней преступника?

Мой друг снова улыбнулся все той же загадочной улыбкой.

– Я измерил отпечатки галоши, – ответил он спокойно, – и вычел толщину резины, помноженную на два.

– Помноженную на два? – воскликнул я. – Но почему же на два?

– Я учел толщину резины у носка и пятки, – сказал он.

– Какой же я осел! – вскричал я. – После ваших объяснений все это кажется таким очевидным!»

Таким образом, Простак оказывается превосходным рассказчиком. Как бы ни запутался читатель, у него, по крайней мере, есть то утешение, что Простак запутался еще больше. Словом, Простак выступает в роли, так сказать, идеального читателя – иначе говоря, самого глупого читателя, который совершенно озадачен этой таинственной историей и в то же время сходит с ума от любопытства.

Такой читатель получает моральную поддержку, когда ему говорят, что полиция оказалась «в тупике», что все кругом «введены в заблуждение», что власти «бьют тревогу», что газеты «бродят в потемках» и что Простак совсем «потерял голову». Весь этот набор стандартных выражений дает читателю возможность в полной мере насладиться собственной тупостью.

Однако, прежде чем Великий сыщик приступит к расследованию, или, вернее, в самом начале расследования, автор должен наделить его характером, индивидуальностью. Нет нужды говорить, что он «совершенно не похож на сыщика». Разумеется, не похож. Ни один сыщик никогда не бывает похож на сыщика. Но суть не в том, на что он не похож, а в том, на что он похож.

Так вот, прежде всего, невзирая на всю шаблонность этого эпитета, Великий сыщик непременно должен быть чрезвычайно худ, «худ как скелет». Трудно сказать, почему тощий человек может разгадывать тайны лучше, чем толстый; очевидно, предполагается, что чем человек скелетообразнее, тем лучше работает у него голова. Так или иначе, но писатели старой школы предпочитали тощих сыщиков. И, между прочим, нередко наделяли их «ястребиным профилем», не понимая, что ястреб – самый глупый представитель мира пернатых. Сыщик с лицом орангутанга разбил бы всю концепцию.

В самом деле, ведь лицо Великого сыщика имеет даже большее значение, чем его фигура. На этот счет существует полное единство мнений. Прежде всего его лицо должно быть «непроницаемым». Всматривайтесь в него сколько вам будет угодно, все равно вы ничего на нем не прочитаете. Сравните его хотя бы с лицом инспектора Хиггинботема из местной полиции. Вот на этом лице могут отражаться «удивление», «облегчение» или чаще всего «полная растерянность».

Но лицо Великого сыщика всегда одинаково бесстрастно. Неудивительно, что Простак совершенно сбит с толку. Ведь по выражению лица великого человека совершенно невозможно понять, страдает ли он от толчков, когда вместе с Простаком они едут в двуколке по неровной дороге, и болит ли у него живот после обеда, который им подали в гостинице.

Помимо этой «непроницаемой маски», Великому сыщику, как правило, приписывалось также другое, древнее как мир, свойство; в период расследования он якобы ничего не ел и ничего не пил. А когда к тому же сообщалось, что за все это время, то есть приблизительно в течение недели, наш сыщик ни на минуту не сомкнул глаз, читатель мог ясно себе представить, в каком состоянии должны были оказаться умственные способности нашего мыслителя в тот момент, когда он выковывал свою «неумолимую цепь логики».

Впрочем, в наши дни все это изменилось. Великий сыщик не только ест – он любит хорошо поесть. Теперь его часто изображают этаким гурманом. Так, например:

«– Одну минутку! – говорит Великий сыщик, обращаясь к Простаку и инспектору Хиггинботему, которых он повсюду таскает за собой. – До отхода поезда с Пэддингтонского вокзала у нас остается полчаса. Давайте пообедаем. Я знаю здесь поблизости один итальянский кабачок, где лягушиные лапки с соусом a la Marengo умеют приготовить лучше, чем в любом другом лондонском ресторане.

Через несколько минут мы уже сидели за столиком в маленьком темном кабачке. Прочитав вывеску, на которой было написано «Ristorante Italiano», я пришел к выводу, что ресторан был итальянский. Я поразился, обнаружив, что мой друг был здесь, по-видимому, своим человеком. Его приказание принести три стакана кьянти с двумя спагетти в каждом вызвало подобострастный и восхищенный поклон старого padrone [20] . Я убежден, что этот удивительный человек так же хорошо разбирается в сортах тонких итальянских вин, как и в игре на саксофоне».

Пойдемте дальше. Во многих современных книгах сыщику разрешается не только хорошо поесть, но и как следует выпить. Некий ныне здравствующий щедрый английский автор без устали угощает Великого сыщика и его друзей рюмочкой крепкого виски с содовой. Всякий раз, когда дело близится к развязке, он подносит им по рюмочке спиртного.

Так, например, что бы вы думали они делают, когда находят труп владельца Олторпского замка – сэра Чарлза Олторпа, – лежащий на полу в библиотеке? Потрясенные этим ужасным зрелищем, они немедленно открывают буфет и наливают себе по рюмке «крепкого виски с содовой». Да, сомнения нет – это самое верное средство.

Но, в общем, можно сказать, что вся эта чепуха с едой и питьем давно вышла из моды. Пора уже найти новый способ прославления Великого сыщика.

Вот тут-то и уместно завести речь о его музыкальном таланте. Не сразу, не в начале рассказа, а во время первой же паузы, которую допускает фабула, выясняется, что этот великий человек не только умеет разоблачать кровавые тайны, но обладает также феноменальными способностями к музыке, особенно к музыке лирической и притом самого серьезного жанра. Как только он остается наедине с Простаком в номере гостиницы, он немедленно вытаскивает свой саксофон и начинает настраивать его.

«– Что это вы играли? – спросил я, когда мой друг наконец спрятал свой любимый инструмент в футляр.

– Бетховена. Сонату Q-dur, – скромно ответил он.

– Великий боже! – вскричал я».

Вплоть до этого момента рассказ – любой детективный рассказ – имеет бешеный успех. Труп найден. Все загнаны в тупик и переполнены виски с содовой. Пока все идет хорошо! Но вот беда – ведь надо как-то продолжить эту историю. А как? Преступление бывает по-настоящему интересным только в самом начале. Какая досада, что героям нужно еще что-то делать, что нельзя оставить их в тупике, переполненными виски с содовой, и поставить на этом точку…

Вот тут-то и начинаются ошибки и литературные выкрутасы, которые так портят детективный роман. На этом этапе появляется героиня – героиня, которая, в сущности, не имеет никакого отношения к рассказу об убийстве и которая попала сюда как пережиток, оставшийся от рассказов о любви. Появляется Маргарет Олторп, обезумевшая от горя и растрепанная. Неудивительно, что она обезумела от горя! Кто бы не обезумел на ее месте? А растрепана она потому, что лучшие наши писатели всегда считают долгом растрепать своих героинь – иначе нельзя. Итак, появляется Маргарет Олторп в полуобморочном состоянии. Что же делают инспектор Хиггинботем и Великий сыщик? Они вливают в нее рюмку «крепкого виски с содовой» и сами пропускают по стаканчику.

Все это уводит повествование куда-то в сторону, с тем чтобы состряпать роман героине, тогда как этот роман не имеет никакого отношения к делу. На более раннем этапе развития литературы, когда круг читателей был невелик, создать героиню ничего не стоило. Не раздумывая долго, автор выпускал на сцену девушку такого типа, который нравился ему самому. Вальтер Скотт, например, любил маленьких – рост 2 – и тоненьких, как сильфиды, – таков был его стандарт. Словом, героиня была тоненькой и стройненькой, и чем тоньше, тем лучше.

Но Маргарет Олторп должна угодить на все вкусы. Поэтому описание ее внешности выглядит приблизительно так:

«Маргарет Олторп нельзя было назвать высокой, но она не была и маленькой».

Это означало, что она казалась высокой, когда стояла, но когда сидела, ее рост скрадывался.

«…Цвет лица у нее был не смуглый, но и не белый. Она не была протестанткой, но в то же время не придерживалась и догматов католической церкви. Не была сторонницей сухого закона, но никогда не пила больше двух рюмок джина. «Нет, мальчики, это мой предел», – неизменно говорила она».

Таков, во всяком случае, дух подобных описаний. Но даже и такая «характеристика персонажа» еще не кажется авторам удовлетворительной. Ведь остается вопрос о «темпераменте» героини. Если у нее есть «темперамент», она еще может понравиться публике. А «темперамент» состоит в том, что в минимум времени героиня претерпевает великое множество физиологических изменений. Вот, например, физиологические изменения, которые я насчитал у героини романа, прочитанного мною несколько дней назад, на протяжении, если не ошибаюсь, семнадцати минут:

«Радостный трепет пробежал по всему ее существу.

* * *

Дрожь пробежала по ее телу (надо полагать, в противоположном направлении).

* * *

В глубине ее существа проснулось нечто такое, что уже давно умерло.

* * *

Страстное томление охватило все ее существо.

* * *

От нее исходило нечто ей не свойственное и к ней не относившееся.

* * *

Все оборвалось в недрах ее существа».

Последнее, мне кажется, означает, что у героини что-то там отстегнулось.

Вы и сами видите, что повествование дошло до такого места, которое дипломаты называют impasse, a люди попроще – cul de sac или nec plus ultra. Дальше двигаться некуда. Дворецкий уже арестован. Но он не виноват. И, по-видимому, никто не виноват.

Другими словами, при чтении детективного рассказа неизбежно наступает момент, когда читатель теряет терпение и говорит: «Послушайте. Ведь, в конце концов, кто-нибудь да убил же этого сэра Чарлза. Так выкладывайте, кто именно». А у писателя нет ответа. Все прежние попытки ответить так, чтобы это звучало убедительно, безнадежно устарели. Прежде виновника загадочного преступления находили просто и легко: внезапно обнаруживалось, что убийство совершил «бродяга». Во времена королевы Виктории несчастное существо, именуемое бродягой, не имело никаких прав, с которыми полагалось бы считаться белому человеку, – ни в книге, ни в жизни. Бродягу вешали так же беззаботно, как ловили бабочку. А если он принадлежал к категории лиц, именуемых «бродяга злодейского вида», его зачисляли в преступники первого разряда и его казнь (упомянутая, но не описанная в книге) являлась неотъемлемым атрибутом «счастливого конца» наряду с замужеством Маргарет Олторп, которая – побочная сюжетная линия – выходила замуж за Простака, но, уж конечно, не за Великого сыщика. Брак не для него. Он приступает к расследованию следующей таинственной истории, к которой проявляет большой интерес ни более, ни менее как некая особа королевской крови.

* * *

Впрочем, все эти истории с бродягами давно вышли из моды. Когда в стране есть сто миллионов человек, которые живут на пособие по безработице, мы не можем позволить себе посылать их на убийство. Нам приходится искать другой выход.

И вот один из них, использованный многими поколениями, но все еще имеющий большой успех. Убийца найден. Да, он действительно найден и даже сознается в своем преступлении, но… но – увы! – его физические состояние таково, что очень скоро ему придется «предстать пред высшим судией». И этот «высший судия» отнюдь не является верховным судом.

В тот самый момент, когда Великий сыщик и инспектор Хиггинботем хватают его, он обычно разражается сухим, лающим кашлем. Эта одна из тех ужасных болезней, которые встречаются только в романах – вроде «любовной горячки» и «разбитого сердца» – и от которых не существует лекарств. Во всех таких случаях не успевает преступник начать свою исповедь, как его уже начинает душить сухой кашель.

«Да, – сказал Гарт, окидывая взглядом небольшую группу полицейских чиновников, собравшихся вокруг него, – моя песенка спета – кха, кха! – и теперь я могу выложить все начистоту – кха, кха, кха!»

Услыхав этот кашель, каждый искушенный читатель уже точно знает, к чему он ведет. Преступник, который только что, в предыдущей главе, производил впечатление здоровенного детины – он выпрыгнул из окна третьего этажа и чуть не до смерти придушил младшего инспектора Джаггинса, – оказывается умирающим человеком. Он болен той ужасной болезнью, которая в романах называется «неизлечимым недугом». Лучше не давать ей точного названия, не то кому-нибудь может прийти в голову заняться ею и вылечить больного. Симптомы таковы: сухой кашель, необыкновенная мягкость в обращении, а в разговоре полное отсутствие бранных слов и склонность всех называть «добрыми джентльменами». Все эти явления означают finis.

В сущности, все, что требуется теперь, – это чтобы Великий сыщик собственной персоной произнес следующую речь: «Джентльмены! (На данном этапе развития повествования все действующие лица именуются джентльменами.) Высший суд, который стоит над всеми земными законами, приговорил…» и т. д. и т. д. Тут занавес падает, и все понимают, что преступник должен в ту же ночь покинуть этот мир.

Такой конец лучше, значительно лучше. Но все же он немного мрачноват.

По правде сказать, в подобном решении вопроса ощущается некоторая трусость. Автор отступает перед трудностями.

Можно привести и еще один, столь же поверхностный вариант. Вот он:

«Великий сыщик стоял, спокойно глядя по сторонам и покачивая головой. На секунду взгляд его задержался на распростертом теле младшего инспектора Бредшоу, потом устремился на аккуратную дыру, проделанную в оконном стекле.

– Теперь все ясно, – проговорил он. – Но мне бы следовало догадаться об этом раньше. Сомнения нет, это дело его рук.

– Чьих? – спросил я.

– Голубого Эдуарда, – ответил он спокойно.

– Голубого Эдуарда? – воскликнул я.

– Голубого Эдуарда, – подтвердил он.

– Голубого Эдуарда? – с волнением переспросил я. – Но кто же он такой, этот Голубой Эдуард?»

Без сомнения, тот же самый вопрос хочет задать ему и читатель. Что это еще за Голубой Эдуард? На этот вопрос немедленно отвечает сам Великий сыщик:

«– Тот факт, что вы никогда не слышали о Голубом Эдуарде, только показывает, в каком неведении вы жили до сих пор. Ведь Голубой Эдуард – это гроза четырех континентов. Мы выследили его в Шанхае, но в самом скором времени он оказался на Мадагаскаре. Это он организовал то неслыханное по дерзости ограбление в Иркутске, при котором десять русских мужиков взлетели на воздух, взорванные бутылкой с английской солью.

Это он в течение нескольких лет терроризировал всю Филадельфию и держал в состоянии нервного напряжения Ошкош (штат Висконсин). Стоя во главе шайки бандитов, отделения которой разбросаны по всему земному шару, обладая глубокими научными познаниями, позволяющими ему с легкостью читать, писать и даже пользоваться пишущей машинкой, Голубой Эдуард фактически уже много лет держит в страхе полицию всего мира.

Я с самого начала почувствовал в этом деле его руку. С первой же минуты я по некоторым деталям догадался, что это работа Голубого Эдуарда».

После этого все полицейские инспекторы и все зрители покачивают головами и шепчут: «Голубой Эдуард, Голубой Эдуард» – до тех пор, пока читатель не преисполняется достаточным почтением.

Так или иначе, но писатель никак не может завершить всю эту историю как следует, – не может, даже если она хорошенько закручена в начале. Нет такой концовки, которая могла бы удовлетворить читателя. Даже радостная весть о том, что героиня упала в объятия Простака, с тем чтобы никогда больше не отпускать его от себя, – даже это не спасает положения. И даже сообщение о том, что они поставили сэру Чарлзу прекрасный памятник или что Великий сыщик без передышки играл целую неделю на саксофоне, не сможет полностью вознаградить нас.

 

Проблема прачечной

Памяти смиренной прачки доброго старого времени

Давным-давно, лет тридцать или сорок назад, существовало на свете смиренное создание, именуемое прачкой. Ее немудреные обязанности состояли в том, что через определенные промежутки времени она приходила к вам с большущей корзиной, чтобы унести грязное белье, а потом принести его обратно белым как снег.

В наше время прачки больше нет. Ее место заняла Объединенная Прачечная Компания. Прачки больше нет, но я хочу, чтобы она появилась вновь.

Прачка – и в жизни, и в книгах – считалась олицетворением всего самого жалкого, самого обездоленного. Она еле-еле ухитрялась заработать на кусок хлеба. Она была на самом дне нищеты. Нынешняя Объединенная Прачечная Компания применяет гидроэлектроэнергию, является обладательницей просторной, напоминающей банк конторы и развозит свой груз на огромном катафалке, которым управляет шофер в ливрее. Но я хочу, чтобы скромная прачка появилась вновь.

В прежние времена каждая женщина, покинутая и брошенная на произвол судьбы, становилась прачкой. Когда все остальное терпело крах, ей оставалось хотя бы это. Каждая женщина, хотевшая показать свой независимый характер и силу духа, угрожала, что возьмется за стирку. То было последнее прибежище благородной души. Во многих знаменитых романах героиня была близка к тому, чтобы стать прачкой.

Женщины, чьи славные предки восходили чуть ли не к самим крестоносцам (хотя никогда не подходили к ним вплотную), совсем уж было брались за стирку, и только вовремя найденное завещание спасало их от позора и от мыльной пены. Однако если бы в наши дни женщина воскликнула: «Что мне делать? Я одна на свете! Я открою Объединенную Прачечную Компанию», – это прозвучало бы совершенно иначе.

Старая технология – какою она была прежде, сорок лет назад, отличалась необычайной простотой. Прачка имела обыкновение приходить ко мне и забирать мою рубашку и мой воротничок, а пока она стирала их, я носил другую рубашку и другой воротничок. Когда она возвращалась, мы совершали обмен. Одна рубашка всегда была у нее, другая – у меня. В те времена приличный молодой человек нуждался всего в двух рубашках.

Эта бедная прачка была безнадежно наивна: она никогда не рвала и не портила рубашек. Так, например, ей и в голову не приходило отодрать от нее зубами лоскут. И после стирки рубашки становились еще мягче и лучше, чем прежде. Она ни разу не додумалась оторвать хотя бы один рукав. А если во время стирки от рубашки отлетала пуговица, она смиренно пришивала ее на прежнее место.

Гладя рубашку, эта простодушная женщина ни разу не додумалась спалить ее, оставив коричневое пятно на самом видном месте. У нее не хватало воображения. Другими словами, наша техника была тогда на ранней стадии развития.

Мне никогда не приходилось непосредственно наблюдать за производственными процессами Объединенной Прачечной Компании, располагающей новейшим оборудованием, но я легко могу себе представить, что там происходит после получения очередной партии белья.

Прежде всего рубашки сортируются, а затем поступают к специалисту, который мгновенно опрыскивает их серной кислотой.

Затем их направляют в красильное отделение и погружают в желтый раствор. Отсюда рубашки переходят в пулеметный цех, где в них простреливают дырки, а затем – с помощью механического транспортера – перебрасываются в особое помещение, где у них гидравлическим способом отрывают рукава. После этого рубашки кладут под колоссальный пресс, который делает их абсолютно плоскими и приводит в такое состояние, что пуговицы могут быть немедленно вырваны с корнем, одним мановением руки опытного пуговицеотдирателя.

Этот последний процесс производится исключительно вручную и, как мне сообщили, оплачивается очень высоко. Квалифицированный пуговицеотдиратель, способный определить наивысшую точку сопротивления материала, зарабатывает до пятидесяти долларов в день. Правда, эта работа чрезвычайно изнурительна, ибо предполагается, что ни одна пуговица не должна ускользнуть от его зоркого глаза. В последнее время крупные прачечные применяют новейшие химические средства, как, например, иприт, слезоточивые бомбы и осветительные снаряды.

Воротнички, насколько я понимаю, подвергаются аналогичной обработке, но процесс видоизменяется в зависимости от того, какова конечная его цель – Полное Расщепление Концов или Создание Боковых Разрывов. Разумеется, основным принципом деятельности любой первоклассной прачечной является забота о том, чтобы ни одна рубашка и ни один воротничок не попадали туда вторично. Если же это все-таки происходит, вещь немедленно направляется в Отдел Окончательного Уничтожения, где под нее подводят пироксилин, который разносит ее на шесть частей. После этого к ним прикрепляют ярлык «Повреждено» и на следующее утро отсылают владельцу в специальной машине и в сопровождении особого служителя.

Если бы наша бедная прачка держала у себя пулемет и хоть немного динамита, она могла бы неслыханно разбогатеть. Но она не знала об их существовании. В доброе старое время прачка брала за стирку рубашек по десять двенадцатых цента за штуку, то есть по десять центов за дюжину. Лучшие прачечные – те самые, которые не допускают никакого вторжения в свои конторы и отсылают белье под охраной вооруженного стража, – берут теперь за стирку рубашки один доллар, а при льготном тарифе – двенадцать долларов за дюжину.

При таких расценках заработок прачки возрос бы в сто двадцать раз. Право же, она сберегала нам по пятьдесят долларов в год. Знай она все это, она бы учредила компанию и дивиденды посыпались бы на ее членов, как орехи.

Теперь, задумываясь над этим, я вижу, что она сберегала нам значительно больше. Имея дело с нынешними прачечными, вы можете надевать рубашку только дважды, причем каждый раз не более чем на один день. После этого ее взрывают. А ведь новая стоит четыре доллара. Прежде рубашка носилась до тех пор, пока человек не «вырастал» из нее. Годам к тридцати он с удовлетворением убеждался, что уже «вырос» из своей рубашки. Тогда ему приходилось истратить семьдесят пять центов на новую, и уж эта честно служила ему до самой смерти.

Если бы какая-нибудь бедная женщина догадалась подобрать одну из таких рубашек и откусить от нее воротничок, она могла бы основать крупное предприятие.

Но это еще не все. Если в доброе старое время вам хотелось высказать своей прачке какую-нибудь претензию, вы могли выложить ей все, что думали. Она была здесь перед вами. И, выслушав вас, она со слезами удалялась в свою лачугу, где читала Библию и пила джин.

Теперь же, если вам надо обратиться с какой-нибудь претензией в Объединенную Прачечную Компанию, вы не можете найти ее. А жаловаться шоферу в ливрее нет никакого толку: он никогда в жизни не видел приличной рубашки.

Обращаться в контору тоже не имеет смысла. Вы найдете там лишь множество девиц, укрывающихся за чугунной решеткой. Они и в глаза не видели вашей рубашку. Не спрашивайте их о ней. Днем они работают в конторе, а по вечерам слушают популярные лекции о современной драме. Они не поняли бы, что перед ними мужская рубашка, если бы даже увидели ее.

Писать Объединенной Компании тоже бесполезно. Я говорю это с полным основанием, ибо уже делал попытку обратиться к одной из таких компаний с письменной жалобой и убедился в абсолютной бесполезности этого. Вот письмо, которое я написал:

В правление Универсальной Объединенной
С совершенным почтением…

Прачечной Компании

Милостивые государи!

Очень прошу вас – постарайтесь немного бережнее обращаться с моей рубашкой. Я имею в виду розовую. Мне кажется, что в последний раз вы положили на воротничок чуть больше крахмала, чем предполагали, и все слиплось.

Вместо ответа я получил следующее извещение:

Уважаемый сэр!
С уважением

Папка 110615. Отдел 0412. Получено февраля 19, 9.26. Прочитано марта 19, 8.23. Подшито к делу апреля 19, 4.01. Отправлено мая 19, 2.00.
№ 0016.

Нижеследующим извещаем, что ваше заявление будет представлено на рассмотрение очередного общего собрания акционеров. Впредь будьте любезны указывать номер папки, отдел, адрес, возраст и род занятий. Никакие жалобы за подписью или в устной форме не принимаются.

После этого я почувствовал, что продолжать переписку безнадежно. Однако у меня остается еще одна возможность. Вдруг на моем жизненном пути встретится какая-нибудь красивая богатая женщина, и вдруг ее муж сбежит от нее, а она останется одна, без всяких средств к существованию, и будет горько плакать и пить джин. И тогда появлюсь я, встану на пороге и скажу:

– Осушите ваши слезы, мой дорогой, мой бесценный друг. Для вас еще не все потеряно – вы будете стирать мои рубашки.

Ссылки

[1] Джей Гулд (1836–1892) – один из крупнейших американских миллионеров.

[2] Оксхед (Oxhead) – бычья голова  (англ.) .

[3] Спасаясь бегством после разгрома своей армии при Вустере (3 сентября 1651 г.), Карл II был вынужден спрятаться от преследовавших его солдат Кромвеля в ветвях дуба.

[4] Джордж Вашингтон (1732–1799) – выдающийся американский государственный деятель, первый президент США (1789–1797).

[5] Букер Вашингтон (1856–1915) – негритянский общественный деятель США.

[6] В последний четверг ноября отмечается День благодарения – национальный американский праздник, установленный в память первых английских колонистов, прибывших в Америку в 1620 году на «Мейфлауере» и основавших колонию в Плимуте (Массачусетс).

[7] Виктория, королева божьей милостью  (лат.) .

[8] Пять марок. Император Вильгельм  (нем.) .

[9] Из многих – одно  (лат.) .

[10] Уильям Тафт (1857–1930) – американский государственный деятель, президент США (1909–1913).

[11] Мировая скорбь  (нем.) .

[12] Духа времени  (нем.) .

[13] Стон – 14 английских фунтов.

[14] Владелиц замка  (франц.) .

[15] Точки опоры  (франц.) .

[16] Санта-Клаус – Дед Мороз, рождественский дед.

[17] Варган – музыкальный инструмент типа губной гармоники.

[18] 100° по шкале Фаренгейта равны 37,5° по Цельсию.

[19] День перемирия – 11 ноября, день, когда в Америке отмечается заключение мира после Первой мировой войны 1914–1918 годов; с 1954 года именуется Днем ветерана.

[20] Хозяина ресторана  (итал.) .

[21] Тупик  (франц.) .

[22] Глухой переулок, тупик  (франц.) .

[23] Крайний предел  (лат.) .

[24] Конец  (лат.) .

Содержание