Юмористические рассказы (сборник)

Ликок Стивен Батлер

Из сборника «Проба пера» (1910)

 

 

Моя банковская эпопея

Когда мне случается попасть в банк, я сразу пугаюсь. Клерки пугают меня. Окошечки пугают меня. Вид денег пугает меня. Решительно все пугает меня.

В ту самую минуту, как я переступаю порог банка и собираюсь проделать там какую-нибудь финансовую операцию, я превращаюсь в круглого идиота.

Все это было известно мне и прежде, но все-таки, когда мое жалованье дошло до пятидесяти долларов в месяц, я решил, что единственное подходящее для них место – это банк.

Итак, еле передвигая ноги от волнения, я вошел в зал для операций и начал робко озираться по сторонам. Мне почему-то казалось, что перед тем, как открыть счет, клиент должен непременно посоветоваться с управляющим.

Я подошел к окошечку, над которым висела табличка «Бухгалтер». Бухгалтер был высокий хладнокровный субъект. Уже один его вид испугал меня. Голос мой внезапно стал замогильным.

– Не могу ли я поговорить с управляющим? – спросил я. И многозначительно добавил: – С глазу на глаз.

Почему я сказал «с глазу на глаз», этого я не знаю и сам.

– Сделайте одолжение, – ответил бухгалтер и пошел за управляющим.

Управляющий был серьезный, солидного вида мужчина. Свои пятьдесят шесть долларов я держал в кармане, так крепко зажав их в кулаке, что они превратились в круглый комок.

– Вы управляющий? – спросил я, хотя, видит бог, я нисколько в этом не сомневался.

– Да, – ответил он.

– Могу я переговорить с вами… с глазу на глаз?

Мне не хотелось повторять это «с глазу на глаз», но иначе все было бы слишком обыденно.

Управляющий взглянул на меня не без тревоги. Видимо, он подумал, что я собираюсь открыть ему какую-то страшную тайну.

– Прошу вас, – сказал он; потом провел меня в кабинет и повернул ключ в замке. – Здесь нам никто не помешает. Присядьте.

Мы оба сели и уставились друг на друга. Внезапно я почувствовал, что не могу выдавить из себя ни одного слова.

– Вы, должно быть, из агентства Пинкертона? – спросил он.

Мое загадочное поведение навело его на мысль, что я сыщик. Я понял это, и мне стало еще хуже.

– Нет, я не от Пинкертона, – сказал я наконец, как бы намекая на то, что явился от другого, конкурирующего агентства. – По правде сказать… – продолжал я, словно до сих пор кто-то заставлял меня лгать. – По правде сказать, я вообще не сыщик. Я пришел открыть счет. Я намерен держать в этом банке все свои сбережения.

У управляющего, видимо, отлегло от сердца, но он все еще был настороже. Теперь, очевидно, он решил, что перед ним сын барона Ротшильда или Гулд-младший.

– Сумма, должно быть, значительная? – спросил он.

– Довольно значительная, – пролепетал я. – Пятьдесят шесть долларов я намерен внести сейчас же, а в дальнейшем буду вносить по пятьдесят долларов каждый месяц.

Управляющий встал, распахнул дверь и обратился к бухгалтеру.

– Мистер Монтгомери! – произнес он неприятно-громким голосом. – Этот господин открывает счет и желает внести пятьдесят шесть долларов… До свидания.

Я встал.

Справа от меня была раскрыта массивная железная дверь.

– До свидания, – сказал я и шагнул прямо в сейф.

– Не сюда, – холодно произнес управляющий и указал мне на другую дверь.

Подойдя к окошечку, я сунул туда комок денег таким судорожным движением, словно показывал карточный фокус.

Лицо мое было мертвенно-бледно.

– Вот, – сказал я, – положите это на мой счет.

В тоне моих слов как бы звучало: «Давайте покончим с этим мучительным делом, пока еще не поздно».

Клерк взял деньги и передал их кассиру.

Потом мне велели проставить сумму на каком-то бланке и расписаться в какой-то книге. Я уже не сознавал, что делаю. Все расплывалось перед моими глазами.

– Готово? – спросил я глухим, дрожащим голосом.

– Да, – ответил кассир.

– В таком случае я хочу выписать чек.

Я предполагал взять шесть долларов на текущие расходы. Один из клерков протянул мне через окошечко чековую книжку, а другой начал объяснять, как заполнять чек. У всех служащих банка, очевидно, создалось впечатление, будто я какой-нибудь слабоумный миллионер. Я что-то написал на чеке и подал его кассиру. Тот взглянул на чек.

– Как? – с удивлением спросил он. – Вы забираете все?

Тут я понял, что вместо цифры шесть написал пятьдесят шесть. Но дело зашло слишком далеко. Теперь уже поздно было объяснять то, что случилось. Все клерки перестали писать и уставились на меня.

С мужеством отчаяния я ринулся в бездну.

– Да, все, – ответил я.

– Вы берете из банка все ваши деньги?

– Все, до последнего цента.

– И в дальнейшем тоже не собираетесь что-нибудь вносить? – с изумлением спросил кассир.

– Никогда в жизни.

У меня вдруг блеснула нелепая надежда – а не подумали ли они, будто я на что-то обиделся, когда писал чек, и только поэтому раздумал держать у них деньги? Я сделал жалкую попытку притвориться человеком необычайно вспыльчивого нрава.

Кассир приготовился платить мне деньги.

– Какими вы желаете получить? – спросил он.

– Что?

– Какими вы желаете получить?

Ах, вот он о чем… До меня наконец дошел смысл его вопроса, и я ответил, уже не понимая, что говорю:

– Пятидесятидолларовыми билетами.

Он протянул мне билет в пятьдесят долларов.

– А шесть? – спросил он сухо.

– Шестидолларовыми билетами, – сказал я.

Он дал мне шестидолларовую бумажку, и я ринулся к выходу. Когда тяжелая дверь медленно затворялась за мной, до меня донеслись раскаты гомерического хохота, которые сотрясали своды здания.

С той поры я больше не имею дела с банком. Деньги на повседневные расходы я держу в кармане брюк, а свои сбережения – в серебряных долларах – храню в старом носке.

 

Тайна лорда Оксхеда

Рыцарский роман в одной главе

Все было кончено. Разорение наступило. Лорд Оксхед сидел в своей библиотеке, устремив взгляд на огонь, пылавший в камине. Снаружи, вокруг башен и башенок родового гнезда Оксхедов, выл (или завывал) ветер. Но старый граф не обращал внимания на этот ветер, завывавший вокруг его поместья. Он был слишком глубоко погружен в свои мысли.

Перед ним лежала груда синих листков с печатными заголовками. Время от времени он вертел их в руках, а потом снова с глухим стоном опускал на стол. Эти листки означали для графа разорение, полное, непоправимое разорение, а вместе с ним и потерю величественного замка, являвшегося гордостью многих поколений Оксхедов. Более того – теперь страшная тайна его жизни должна была сделаться всеобщим достоянием.

Граф опустил голову, исполненный горечи и печали, – самолюбие отпрыска этого славного рода было жестоко уязвлено. Со всех сторон смотрели на него портреты предков. Справа висел тот Оксхед, который впервые получил боевое крещение при Креси или несколько раньше. Слева – Мак-Уинни Оксхед, тот, что умчался с Флодденского поля брани, чтобы сообщить перепуганным жителям Эдинбурга все слухи, какие ему удалось собрать дорогой. Рядом с ним смуглый полуиспанец, сэр Эмиас Оксхед, живший во времена Елизаветы, тот Оксхед, чья пинасса первой приплыла в Плимут с вестью, что английский флот (насколько об этом можно было судить, находясь от него на почтительном расстоянии), по-видимому, намерен схватиться с Испанской армадой. Под ним два брата, два роялиста: Джайлс и Эверард Оксхеды, которые некогда сидели на ветках дуба рядом с Карлом Вторым. Справа еще один портрет – сэр Понсонби Оксхед, тот самый, что сражался в Испании вместе с Веллингтоном и за это получил отставку.

Прямо перед графом, над камином, висел щит с фамильным гербом Оксхедов. Даже ребенок понял бы его простое и горделивое значение: на червленом поле, в левой его четверти, пика и стоящий на задних ногах бык, а в центре вписанная в параллелограмм собака и девиз – «Hic, haec, hoc, hujus, hujus, hujus».

– Отец!

Звонкий девичий голосок прозвучал в полутемной, отделанной деревянными панелями библиотеке, и Гвендолен Оксхед бросилась графу на шею. Она вся светилась счастьем. Это была красивая девушка тридцати трех лет, от которой так и веяло чисто английской свежестью и невинностью. На ней был прелестный костюм из сурового полотна – излюбленный туалет английской аристократки – с широким кожаным ремнем, плотно охватывавшим тонкую талию. Она держала себя с изысканной простотой, составлявшей главное ее очарование. Пожалуй, в ней было больше простоты, чем в любой другой девушке ее возраста на сотни миль вокруг. Гвендолен являлась гордостью отцовского сердца, ибо он видел в ней олицетворение всех высоких качеств своего древнего рода.

– Отец, – сказала она, и легкая краска прилила к ее прелестному лицу, – я так счастлива! О, я так счастлива! Эдвин сделал мне предложение, и мы дали друг другу слово – разумеется, если вы согласитесь на наш брак… Потому что я никогда не выйду замуж без согласия моего отца, – добавила она, горделиво вскидывая голову. – Я слишком хорошо помню, что ношу имя Оксхедов.

Внезапно девушка заметила опечаленное лицо отца, и ее настроение сразу изменилось.

– Отец! – вскричала она. – Что с вами? Вы нездоровы? Не позвонить ли мне?

С этими словами Гвендолен схватила толстый шнур, свисавший с потолка, но граф, испугавшись, как бы отчаянные усилия девушки и в самом деле не привели звонок в действие, остановил ее руку.

– Я действительно сильно встревожен, – сказал он, – но об этом после. Сначала расскажи мне подробнее о том, что произошло. Я надеюсь, Гвендолен, что твой выбор достоин члена семьи Оксхедов и что тот, кому ты дала слово, будет достоин поставить наш девиз рядом со своим собственным.

И, подняв глаза к висевшему напротив него щиту, граф полубессознательно прошептал: «Hic, haec, hoc, hujus, hujus, hujus», быть может, моля небо о том, чтобы никогда не забыть этих слов, как об этом уже молили до него многие из его предков.

– Отец, – с легким смущением продолжала Гвендолен, – Эдвин американец.

– Право же, ты удивляешь меня, – ответил лорд Оксхед. – А впрочем… – тут же добавил он, поворачиваясь к дочери с тем изысканным изяществом, которое отличало этого исконного аристократа. – Впрочем, почему бы нам не питать уважения к американцам и не восхищаться ими? Бесспорно, среди них были великие имена. Если не ошибаюсь, даже наш предок, сэр Эмиас Оксхед, был женат на некой Покахонтас… Во всяком случае, если он, так сказать, и не был женат, то…

Тут граф на секунду замялся.

– …то они любили друг друга, – просто сказала Гвендолен.

– Вот именно, – с облегчением подтвердил граф, – они любили друг друга. Именно так.

Затем он проговорил, словно размышляя вслух:

– Да, было немало великих американцев. Боливар был американцем. Оба Вашингтона – Джордж и Букер – тоже были американцами. Были еще и другие, но сейчас я не могу припомнить их имена… Однако скажи мне вот что, Гвендолен: где находится родовой замок этого твоего Эдвина?

– В Ошкоше, отец, в Висконсине.

– Ах вот как? – воскликнул граф с внезапно пробудившимся интересом. – Ошкош – это и в самом деле известная старинная фамилия. Это русская фамилия. Некий Иван Ошкош приехал в Англию вместе с Петром Великим и женился на моей прародительнице. Их потомок во втором колене, Микступ Ошкош, сражался во время московского пожара, а также позднее – во время разграбления Саламанки и при заключении Адрианопольского мира. И Висконсины тоже… – продолжал старый аристократ, лицо которого разгорелось от возбуждения, ибо он питал страсть к геральдике, генеалогии, хронологии и коммерческой географии. – Висконсины, или, вернее, Гвисконсины, – это тоже старинный род. Один из Гвисконсинов последовал за Генрихом Первым в Иерусалим и спас моего предка Хардупа Оксхеда от сарацинов. Другой Гвисконсин…

– Нет, отец, – мягко прервала его Гвендолен, – Висконсин – это не фамилия Эдвина. Это, очевидно, название его поместья. Моего возлюбленного зовут Эдвин Эйнштейн.

– Эйнштейн? – повторил граф с ноткой сомнения в голосе. – Должно быть, это индейское имя. Впрочем, многие индейцы принадлежат к очень знатным семьям. Один из моих предков…

– Отец, – снова прервала его Гвендолен, – вот портрет Эдвина. Взгляните на него, и вы сразу поймете, что это человек благородный.

С этими словами она вложила в руку отца американскую ферротипию, в которой преобладали розовые и коричневые тона. На ней был изображен типичный американец того англо-семитского типа, который столь часто встречается среди людей, ведущих свое происхождение от смешанных браков между англичанами и евреями. Он был высок ростом – свыше пяти футов двух дюймов. Покатые плечи гармонировали с тонкой, стройной талией и гибкими, цепкими руками. Бледность лица еще рельефнее оттенялась черными усами с опущенными кончиками.

Таков был Эдвин Эйнштейн – тот, кому Гвендолен уже отдала если не руку свою, то сердце. Их любовь была такой естественной и в то же время такой необыкновенной. Гвендолен казалось, что это случилось вчера, а между тем они были знакомы уже три недели. Любовь с непреодолимой силой бросила их в объятия друг друга. Для Эдвина красивая английская девушка с древним именем и огромными поместьями таила в себе обаяние, в котором он не решался признаться даже самому себе. Он решил добиться ее руки. Для Гвендолен манеры Эдвина, драгоценности, которые он любил носить, крупное состояние, которое ему приписывала молва, заключали в себе нечто такое, что задевало самые романтические и рыцарские струны ее души. Ей нравилось слушать его рассказы об акциях и облигациях, о купле и продаже, о колоссальных торговых предприятиях его отца. Все это казалось ей таким возвышенным, стоящим настолько выше жалкого существования тех, кто жил вокруг нее. Эдвину тоже нравилось слушать рассказы девушки о поместьях ее отца, о мече с усыпанной бриллиантами рукоятью, подаренном или, может быть, одолженном ее предку Саладином сотни лет назад. Ее рассказы об отце, об этом старом аристократе, затрагивали самые благородные чувства прекрасного сердца Эдвина. Он без конца расспрашивал ее, сколько старику лет, крепок ли он здоровьем, как отразился на нем недавно перенесенный удар и т. д. А потом настал вечер, который Гвендолен любила вновь и вновь освежать в своей памяти, – вечер, когда Эдвин со свойственными ему прямотой и мужественностью спросил ее, согласна ли она – при условии подписания кое-каких пунктов соглашения, о которых они столкуются позднее, – стать его женой, и когда она, доверчиво вложив свою ручку в его руку, просто ответила, что – при условии согласия ее отца, соблюдения всех необходимых формальностей и, разумеется, после наведения соответствующих справок – она согласна.

Все это было похоже на сон. И вот теперь Эдвин Эйнштейн явился, чтобы лично просить руки Гвендолен у графа, ее отца. Да, в эту минуту он стоял в холле и в ожидании своей избранницы, отправившейся к лорду Оксхеду, чтобы осторожно сообщить ему столь важную новость, исследовал перочинным ножичком позолоту картинных рам.

Гвендолен между тем собрала все свое мужество и наконец решилась.

– Папа, – сказала она, – я обязана сказать тебе еще одно. Отец Эдвина коммерсант.

Граф привскочил на своем кресле от невыразимого изумления.

– Коммерсант! – повторил он. – Отец претендента на руку дочери одного из Оксхедов – коммерсант! Моей дочери – падчерицы дедушки моего внука! Или ты лишилась рассудка, дочь моя? Это уж слишком, нет, это уж слишком!

– Ах, отец! – с болью воскликнула прекрасная девушка. – Умоляю, выслушайте меня. Ведь коммерсант – это только отец Эдвина, Саркофагус Эйнштейн-старший, а не сам Эдвин. Эдвин ничего не делает. За всю свою жизнь он не заработал и пенни. Он совершенно не способен содержать себя. Вам стоит только взглянуть на него – и вы сразу убедитесь, что это так. Право же, дорогой отец, он совершенно такой же, как вы. Сейчас он здесь, в этом доме, и ждет позволения увидеться с вами. Не будь он так богат…

– Девочка, – строго сказал граф, – меня не интересует, богат человек или беден. Сколько у него?

– Пятнадцать миллионов двести пятьдесят тысяч долларов, – ответила Гвендолен.

Лорд Оксхед прислонился головой к доске камина. В душе у него царило смятение. Он пытался подсчитать доход с капитала в пятнадцать с четвертью миллионов долларов при четырех с половиной процентах годовых в переводе на фунты, шиллинги и пенсы. Увы, его мозг, истощенный долгими годами роскошной жизни и легких мыслей, превратился в слишком тонкий, слишком рафинированный инструмент для арифметических вычислений.

В эту минуту дверь отворилась, и Эдвин Эйнштейн внезапно предстал перед графом. Впоследствии Гвендолен никогда не могла забыть того, что произошло. Всю жизнь ее преследовала эта картина – Эдвин стоит в дверях библиотеки, и его ясный, открытый взгляд прикован к бриллиантовой булавке в галстуке ее отца, а он, отец, поднял голову, и на лице его написаны ужас и изумление.

– Вы! Это вы! – задыхаясь, прошептал он.

Он встал во весь рост, с секунду постоял, шатаясь и словно бы хватаясь руками за воздух, а потом рухнул на пол и растянулся во всю длину. Влюбленные бросились на помощь к графу. Эдвин сорвал с него галстук и выдернул бриллиантовую булавку, чтобы граф мог вздохнуть глубже. Но было уже поздно. Граф Оксхед испустил дух. Жизнь покинула его. Он угас. Другими словами, он был мертв.

Причина его смерти так и осталась неизвестной. Быть может, его убило появление Эдвина? Да, это возможно. Старый домашний врач, за которым немедленно послали, признался, что ничего не понимает. И это тоже было вполне правдоподобно. Сам Эдвин не смог дать никаких объяснений. Но все заметили, что молодой человек после смерти графа и после того, как он женился на Гвендолен, совершенно переменился. Он стал лучше одеваться, стал значительно лучше говорить по-английски.

Свадьба была тихой, почти печальной. По просьбе Гвендолен свадебный обед был отменен; не было подружек невесты, не было гостей. Уважая скорбь девушки по случаю ее тяжелой утраты, Эдвин, в свою очередь, настоял на том, чтобы не было ни шафера, ни цветов, ни подарков, ни медового месяца.

Итак, тайна лорда Оксхеда умерла вместе с ним. Боюсь, что она была настолько запутанной, что уже не представляет ни для кого особого интереса.

 

Трагическая гибель Мельпоменуса Джонса

Есть люди – разумеется, не вы и не я, ведь мы с вами обладаем таким твердым характером, – итак, есть люди, которые почему-то никак не могут сказать «до свидания», когда забегают мимоходом к своим знакомым или приходят провести у них вечерок. Чувствуя, что наступил момент, когда пора отправляться домой, гость встает и произносит, запинаясь:

– Вот что… По-моему, мне…

Тогда хозяева говорят:

– Ах, что вы! Неужели вам уже надо идти? Ведь еще так рано!

И тут начинается нелепое состязание в вежливости.

Пожалуй, самым прискорбным из всех известных мне случаев подобного рода был случай с моим бедным другом Мельпоменусом Джонсом – помощником приходского священника, милейшим молодым человеком. И ведь ему было всего только двадцать три года! Он буквально не мог уходить из гостей. Он был слишком робок, чтобы солгать, и слишком добрый христианин, чтобы позволить себе быть грубым. И вот, как-то летом, в первый же день своего отпуска, он зашел к знакомым. Впереди у него было целых шесть недель – шесть свободных, всецело принадлежащих ему недель. Он немного поболтал, выпил две чашки чая, а потом, набравшись храбрости, неожиданно произнес:

– Вот что… По-моему, мне…

Но хозяйка дома возразила:

– О нет, мистер Джонс! Неужели вы не можете посидеть еще немного?

Джонс всегда был правдив.

– Могу, – сказал он. – Да, конечно… гм… я могу посидеть.

– Ну тогда, пожалуйста, не уходите.

Он остался. Он выпил одиннадцать чашек чая. Начало темнеть. Он снова встал.

– Ну вот, – сказал он робко, – теперь, пожалуй, мне действительно…

– Вам уже пора идти? – вежливо спросила хозяйка. – А я думала, что вы могли бы остаться и пообедать с нами.

– Да, разумеется, мог бы, – сказал Джонс, – если только…

– В таком случае, пожалуйста, останьтесь. Я уверена, что муж будет очень рад.

– Хорошо, – сказал он покорно, – я останусь.

И Джонс снова опустился в кресло, чувствуя, что он переполнен чаем и очень несчастен.

Пришел папа. Сели за стол. Во время обеда Джонс не переставая думал о том, как бы уйти в половине девятого. А все семейство гадало, почему это мистер Джонс наводит такую тоску – только ли потому, что он осел, или потому, что он и осел и зануда.

После обеда хозяйка решила попытаться расшевелить гостя и начала показывать ему фотографические карточки. Она показала ему весь фамильный музей. Целую кипу альбомов – фотографии папиного дяди и его жены, маминого брата и его малыша, чрезвычайно интересную фотографию друга папиного дяди в бенгальском мундире, поразительно удачную фотографию собаки компаньона папиного дедушки и невероятно скверную фотографию папы в костюме черта на костюмированном балу.

К половине девятого Джонс успел просмотреть семьдесят одну фотографию. Непросмотренных осталось еще около шестидесяти девяти. Джонс встал.

– Ну, теперь я должен попрощаться, – взмолился он.

– Попрощаться? – сказали хозяева. – Но ведь сейчас только половина девятого. Разве у вас есть какие-нибудь дела?

– Никаких, – согласился он и пробормотал что-то насчет шестинедельного отпуска, а потом засмеялся горьким смехом.

Тут оказалось, что любимец всей семьи, этакий очаровательный маленький шалунишка, спрятал шляпу мистера Джонса, и тогда папа сказал, что гость должен посидеть еще, и предложил ему выкурить по трубочке и немножко поболтать. Папа выкурил трубочку и поболтал с Джонсом, а Джонс все не уходил. Каждую секунду он собирался сделать решительный шаг, но не мог. Теперь Джонс уже порядком надоел папе; папа начал беспокойно ерзать на стуле и в конце концов с шутливой иронией сказал, что пусть уж лучше Джонс остается ночевать, – у них найдется для него соломенный тюфяк. Джонс не понял иронии и поблагодарил папу со слезами на глазах, а папа уложил Джонса в свободной комнате, мысленно проклиная его от всего сердца.

На следующий день, после завтрака, папа ушел на службу в Сити, а убитый горем Джонс остался в доме и занялся малышом. Он окончательно пал духом. В течение целого дня он собирался уйти, но все случившееся повлияло на его рассудок, и он был уже не в силах сделать это. Придя вечером домой, папа был удивлен и огорчен, увидев, что Джонс все еще здесь. Он решил вытурить его с помощью шутки и сказал, что, пожалуй, придется взыскивать с него плату за пансион, ха-ха! Несчастный молодой человек сначала вытаращил глаза, а потом яростно стиснул папину руку, уплатил за месяц вперед и вдруг разрыдался как ребенок.

В последовавшие за этим дни он был угрюм и необщителен. Разумеется, он все время торчал в гостиной, и отсутствие свежего воздуха и движения начало пагубно сказываться на его здоровье. Он только тем и занимался, что пил чай да рассматривал фотографии. Он мог часами смотреть на карточку друга папиного дяди в бенгальском мундире, разговаривая с ним, а порой даже осыпая его бранью. Рассудок молодого человека явно угасал.

И наконец катастрофа разразилась. Джонса отнесли наверх в припадке буйного умопомешательства. В дальнейшем состояние его было поистине ужасно. Он никого не узнавал – даже друга папиного дяди в бенгальском мундире. Время от времени он вдруг вскакивал на постели и кричал:

– Вот что… По-моему, мне… – а потом со страшным хохотом снова падал на подушку. Затем снова вскакивал и кричал:

– Еще чашку чая и еще несколько фотографий! Фотографий! Ха-ха-ха!

В конце концов после месяца ужасных мучений, в последний день своего отпуска он скончался. Говорят, что, когда наступила последняя минута, он сел в постели и с прекрасной доверчивой улыбкой, которая осветила все его лицо, сказал:

– Ангелы призывают меня к себе. Боюсь, что теперь мне действительно надо идти. Прощайте.

И дух его так же стремительно вылетел из своей темницы, как преследуемый собакой кот перелетает через садовую ограду.

 

Как дожить до двухсот лет

Двадцать лет назад я знавал человека по имени Джиггинс. У него были Здоровые Привычки.

Каждое утро он окунался в холодную воду. Он говорил, что это открывает его поры. Затем он докрасна растирался губкой. Он говорил, что это закрывает его поры. Таким образом он добился того, что мог открывать поры по собственному усмотрению.

Перед тем как одеться, Джиггинс, бывало, по полчаса стоял у открытого окна и дышал. Он говорил, что это расширяет его легкие. Конечно, он мог бы обратиться в сапожную мастерскую и попросить поставить свои легкие на колодку, но ведь его способ ничего ему не стоил, да и в конце концов, что такое полчаса?

Надев нижнюю рубашку, Джиггинс начинал как-то странно дергаться из стороны в сторону, словно собака в упряжке, и проделывал упражнения по системе Сэндоу. Он бросался вперед, назад и вбок.

Право же, любой хозяин охотно взял бы его в дом вместо собаки. Все свое время он проводил в такого рода занятиях. Даже в конторе в свободные минуты Джиггинс любил лежать животом на полу и проверять, может ли он отжаться на суставах пальцев. Если это ему удавалось, он принимался за какое-нибудь другое упражнение – и так до тех пор, пока не находил такое, которое оказывалось ему не по силам. После чего он проводил остаток часа, полагавшегося ему на ленч, лежа на животе и испытывая полное счастье.

По вечерам у себя в комнате он поднимал железные брусья, пушечные ядра, орудовал гантелями и подтягивался к потолку на собственных зубах. За полмили слышно было, как он тяжело шлепался на пол.

Ему нравилось все это.

Половину ночи он проводил, бегая по комнате. Он говорил, что это прочищает ему мозги. Когда мозги становились совершенно чистыми, он ложился в постель и засыпал. Едва успев проснуться, он снова начинал прочищать их.

Джиггинс умер. Правда, он был пионером в этом деле, но тот факт, что он «загантелил» себя до смерти в столь раннем возрасте, отнюдь не предостерегает – увы! – все наше молодое поколение от повторения его пути.

Наши молодые люди одержимы Манией Здоровья.

И отравляют существование всем окружающим.

Они встают немыслимо рано. Они выходят на улицу в смешных коротеньких штанишках и еще до завтрака занимаются марафонским бегом. Они носятся босиком по траве, чтобы омочить ноги росой. Они охотятся за озоном. Они не могут жить без пепсина. Они не станут есть мясо, потому что в нем слишком много азота. Они не станут есть фрукты, потому что в них совсем нет азота. Белок, крахмал и азот они предпочитают пирогу с черникой и пышкам.

Они не станут пить воду из-под крана. Они не станут есть сардины из консервной банки. Они не станут есть устриц, вынутых из бочонка. Они не станут пить молоко из стакана. Они боятся алкоголя в любом его виде. Да, сэр, боятся. Трусы!

И после всей этой канители они вдруг подхватывают какую-нибудь самую обыкновенную, старомодную болезнь и умирают, как все остальные люди.

Нет, такого рода субъекты не имеют никаких шансов дожить до преклонного возраста. Они на ложном пути.

Послушайте. Хотите дожить до настоящего пожилого возраста, хотите насладиться великолепной, цветущей, роскошной, самодовольной старостью и изводить своими воспоминаниями всех ваших соседей?

Если да, бросьте эти глупости. Выкиньте их из головы. По утрам вставайте в нормальное время. Вставайте тогда, когда вам необходимо встать, – ни минутой раньше. Если ваша контора открывается в одиннадцать, вставайте в десять тридцать. Старайтесь глотнуть побольше озона. Впрочем, его вообще не существует. А если он есть, вы можете на пять центов купить себе полный термос озона и поставить его на полку буфета. Если ваша работа начинается в семь утра, вставайте без десяти семь, но только уже не лгите, утверждая, будто вам это нравится. Вы отлично знаете, что тут нет ничего приятного.

Кроме того, прекратите эту возню с холодными ваннами. Ведь не принимали же вы их, когда были мальчишкой. Так не будьте дураком и теперь. Если вам так уж необходимо принимать по утрам ванну (хотя в этом, право же, нет никакой нужды), то пусть она будет горячей. Удовольствие, которое вы получаете, когда, выскочив из холодной постели, залезаете в горячую ванну, делает самую мысль о холодной воде просто невыносимой. И уж во всяком случае, перестаньте болтать о всех ваших «водных процедурах», словно вы единственный человек, который когда-нибудь мылся.

Ну, хватит об этом.

Давайте поговорим о микробах и бациллах. Перестаньте бояться их. В этом все дело. Да, это основное, и если вы раз и навсегда усвоите это, больше вам не о чем тревожиться.

Увидев бациллу, подойдите ближе и посмотрите ей прямо в глаза. Если одна из них влетит к вам в комнату, лупите ее шляпой или полотенцем. Ударьте ее как следует в солнечное сплетение. Ей быстро надоест все это.

В сущности говоря, бацилла – существо очень спокойное и безвредное. Только не надо трусить. Заговорите с ней. Прикажите ей лежать смирно. Она поймет. У меня когда-то была бацилла по имени Фидо. Она часто лежала у моих ног, пока я работал. Я никогда не знал более преданного друга, и когда ее переехал автомобиль, я похоронил ее в саду с чувством искренней скорби.

(Пожалуй, это преувеличение. Я не помню в точности ее имени, возможно, что ее звали Роберта.)

Поймите, ведь это только выдумка современной медицины – считать, что причина холеры, тифа или дифтерита кроется в бациллах и микробах. Чепуха! Причиной холеры является страшная боль в животе, а дифтерит происходит от попытки лечить больное горло.

Теперь давайте перейдем к вопросу о пище.

Ешьте все, что хотите. Ешьте много. Да, ешьте очень-очень много. Ешьте до тех пор, пока не почувствуете, что еще кусок – и вам уже не перебраться через комнату и не пристроиться со всей этой поглощенной пищей на мягком диване. Ешьте все, что вам нравится, ешьте до отвала. Мерилом тут должно служить только одно – можете ли вы заплатить за то, что едите. Если не можете – не ешьте.

И послушайте: не заботьтесь вы о том, содержится ли в вашей пище крахмал, белок, клейковина и азот. Если вы такой осел, что хотите есть подобные вещи, пойдите купите их себе и ешьте на здоровье. Сходите в прачечную, наберите там целый мешок крахмала и ешьте сколько влезет. Съешьте все, запейте хорошим глотком клея, а потом добавьте полную ложку портлендского цемента. И вы будете склеены хорошо и прочно.

Если вы любите азот, попросите аптекаря налить вам полный бидон и потягивайте его через соломинку у стойки, где торгуют газированной водой. Только не надо думать, что можно примешивать все эти вещества к вашей пище. В обыкновенных кушаньях, которые мы едим, нет никакого азота, фосфора или белка. В каждом приличном доме хозяйка смывает всю эту дрянь в кухонной раковине, перед тем как подать пищу на стол.

И еще два слова по поводу свежего воздуха и физических упражнений. Не хлопочите вы, пожалуйста, ни о том, ни о другом. Напустите в свою комнату побольше свежего воздуха, а потом закройте окна и не выпускайте. Вам хватит его на долгие годы. И не заставляйте ваши легкие работать без передышки. Пусть они отдохнут. Что касается физических упражнений, то, если уж вам без них не обойтись, занимайтесь ими – и помалкивайте. Но если вы можете позволить себе нанять человека, который стал бы играть за вас в бейсбол, участвовать в кроссах или заниматься гимнастикой, пока вы сидите в тени и покуриваете, глядя на него, – тогда… ну, тогда… о господи! чего же еще вам остается желать?

 

Как стать врачом

Прогресс в области техники – это, конечно, удивительная вещь. Человек не может не гордиться им. Я, например, должен прямо сказать, что горжусь. Всякий раз, как мне случается разговориться с кем-нибудь – разумеется, с кем-нибудь таким, кто разбирается в этом еще меньше, чем я, – разговориться, ну, хотя бы о чудесных достижениях в области электричества, у меня бывает такое чувство, словно я лично несу ответственность за все это. Когда же речь заходит о линотипе, аэроплане и пылесосе, тут… ну, тут уж мне начинает казаться, что я изобрел их сам. Полагаю, что и все люди с широким кругозором испытывают точно такое же чувство.

Однако сейчас речь пойдет совсем о другом. Мне хочется поговорить о прогрессе в области медицины. Вот тут, если хотите, происходит нечто поразительное. Всякий, кто любит человечество (хотя бы одну его половину женскую или мужскую) и кто оглядывается назад на достижения медицинской науки, не может не чувствовать, как сердце его тает от восторга, а правый желудочек расширяется под влиянием перикардического возбудителя законной гордости.

Вы только подумайте! Ведь всего сотню лет назад не было ни бацилл, ни отравления птомаинами, ни дифтерита, ни аппендицита. Бешенство было почти неизвестно и встречалось крайне редко. Появлением всего этого мы обязаны медицине. Даже такие болезни, как чесотка, свинка и трипаносомоз, которые получили у нас повсеместное распространение, прежде являлись достоянием немногих и были совершенно недоступны широким массам.

Рассмотрим успехи данной науки с точки зрения ее практического применения. Всего сотню лет назад было принято считать, что лихорадку можно вылечить обыкновенным кровопусканием. Теперь мы определенно знаем, что это невозможно. Еще семьдесят лет назад считалось, что лихорадка поддается лечению наркотиками. Теперь мы знаем, что это не так. Наконец, совсем недавно, каких-нибудь тридцать лет назад, врачи думали, что могут излечивать лихорадку с помощью строгой диеты и льда. Теперь они совершенно убеждены в том, что не могут. На этих примерах мы наглядно видим неуклонный прогресс в лечении лихорадки. Впрочем, мы наблюдаем такие же вдохновляющие успехи и во всех остальных областях медицины. Возьмем ревматизм. Болея ревматизмом, наши предки носили в карманах круглые картофелины и считали, что это им помогает. Теперь врачи разрешают им носить решительно все, что они хотят. Больные, если им угодно, могут ходить с полными карманами арбузов. Это не меняет дела. Или возьмем лечение эпилепсии. Прежде считалось, что при внезапном приступе этой болезни необходимо прежде всего расстегнуть больному воротничок, чтобы помочь ему свободнее дышать. Теперь, напротив, многие врачи придерживаются того мнения, что нужно застегнуть воротничок как можно туже, чтобы помочь больному задохнуться.

И только в одной области, имеющей касательство к медицине, мы наблюдаем полное отсутствие прогресса – я говорю о количестве времени, требующемся для того, чтобы стать хорошим практикующим врачом. В доброе старое время студент, оснащенный всеми необходимыми знаниями, вылетал из колледжа, проучившись две зимы, причем летние каникулы он проводил, сплавляя лес для лесопилки. Иные студенты вылетали даже быстрее. Теперь, чтобы стать врачом, требуется от пяти до восьми лет. Разумеется, все мы готовы засвидетельствовать, что молодежь с каждым годом становится все глупее и ленивее. Это охотно подтвердит каждый, кому за пятьдесят. И все же как-то странно, что теперь человек должен потратить восемь лет, чтобы получить те же самые знания, какие прежде он приобретал за восемь месяцев.

Впрочем, дело не в этом. Положение, которое я хочу развить, состоит в том, что ремесло современного врача очень несложно и научиться ему можно за две недели.

Вот как все это происходит.

Пациент входит в кабинет врача.

– Доктор, – говорит он, – у меня ужасные боли.

– Где?

– Здесь.

– Станьте прямо, – говорит врач, – и положите руки на голову.

Затем врач становится позади пациента и что есть силы ударяет его по спине.

– Вы что-нибудь почувствовали? – спрашивает он.

– Да, – отвечает пациент.

Тогда врач неожиданно поворачивается к пациенту лицом и согнутой левой рукой наносит ему удар чуть пониже сердца.

– Ну, а сейчас? – спрашивает он злорадно, когда пациент как подкошенный валится на кушетку.

– Встаньте, – говорит врач и считает до десяти. Пациент встает. Врач молча и внимательно смотрит на него и внезапно наносит ему удар в живот, после чего пациент скрючивается от боли и не может вымолвить ни слова. Врач отходит к окну и углубляется в чтение утренней газеты. Потом он поворачивается и начинает бормотать что-то, обращенное не к пациенту, а скорее к самому себе.

– Гм, – говорит он, – здесь мы имеем легкую анестезию барабанной перепонки.

– Неужели, доктор? – спрашивает пациент, полумертвый от страха. – Что же мне делать?

– Вам нужен покой, – говорит врач, – полный покой. Вы должны лечь, соблюдать строгий постельный режим и избегать волнений.

В действительности врач, конечно, не имеет ни малейшего представления о том, чем болен этот человек. Зато он твердо знает, что если больной ляжет в постель и будет лежать спокойно, абсолютно спокойно, то либо он спокойно выздоровеет, либо умрет спокойной смертью. А если в этот промежуток времени врач будет каждое утро приходить к нему, трясти его и колотить, то пациент сделается покорным и, может быть, врач наконец заставит его признаться, чем именно он болен.

– А как насчет диеты, доктор? – спрашивает пациент, уже совершенно перетрусив.

Ответы на этот вопрос бывают весьма разнообразны. Они зависят от того, как чувствует себя сам доктор и давно ли он встал из-за стола. Если время уже близится к полудню и доктор зверски голоден, он говорит:

– О, ешьте побольше, не бойтесь. Ешьте мясо, овощи, крахмал, клей, цемент, что хотите.

Но если доктор только что позавтракал и еле дышит после пирога с черникой, он твердо заявляет:

– Я не советую вам есть. Ни в коем случае. Ни крошки! Голод вам не повредит. Напротив, небольшое самоограничение в еде – лучшее лекарство в мире.

– А как насчет питья?

И на этот вопрос существуют разные ответы. Доктор может сказать так:

– О, вы вполне можете выпить иной раз стаканчик пива, или, если вам больше нравится, джина с содовой, или виски с минеральной водой. А перед сном я на вашем месте, пожалуй, выпил бы подогретого шотландского виски, предварительно положив туда два кусочка сахара, лимонную корочку и немного растертого мускатного ореха.

Все это доктор говорит с неподдельным чувством, и глаза его блестят бескорыстной любовью к медицине. Но если доктор провел предыдущий вечер на небольшой вечеринке в обществе коллег, он, напротив, склонен категорически запретить пациенту алкоголь в любом его виде и отпускает беднягу с ледяной суровостью.

Разумеется, само по себе такого рода лечение может показаться пациенту чересчур примитивным и, пожалуй, не способно внушить ему должное доверие. Зато в наши дни этот недостаток возмещается работой клинической лаборатории. На что бы ни жаловался пациент, врач заявляет, что необходимо отрезать от него все, что только возможно, и отослать все эти частицы, куски и кусочки в какое-то таинственное место – на исследование. Он отрезает у пациента прядь волос и пишет на бумажке: «Волосы мистера Смита, октябрь 1910 г.». Затем он отрезает нижнюю часть его уха и, завернув ее в бумагу, наклеивает ярлык: «Часть уха мистера Смита, октябрь 1910 г.». Затем с ножницами в руках он осматривает пациента с головы до пят, и если ему понравится еще какая-нибудь частичка его тела, он отрезает ее и заворачивает в бумажку. И вот это-то, как ни странно, преисполняет пациента тем чувством собственной значительности, за которое и стоит платить деньги.

– Да, – говорит вечером того же дня забинтованный с ног до головы пациент нескольким встревоженным друзьям, собравшимся у его постели, – да, доктор полагает, что тут может оказаться легкая анестезия прогноза, но он отослал мое ухо в Нью-Йорк, мой аппендикс – в Балтимор, прядь моих волос издателям всех существующих медицинских журналов, а пока что мне предписаны полный покой и подогретое виски с лимоном и мускатным орехом через каждые полчаса.

Проговорив это, он в изнеможении откидывается на подушку и чувствует себя совершенно счастливым.

И вот, не странно ли?

И вы, и я, и все мы отлично знаем все это, однако же стоит кому-нибудь из нас заболеть, как мы мчимся к врачу со всей быстротой, на какую способен наемный экипаж. Что до меня, то я лично предпочитаю санитарную карету с колокольчиком. В ней как-то спокойнее.

 

Могущество статистики

В вагоне они сидели напротив меня. Я, следовательно, мог слышать все, о чем они беседовали. Очевидно, эти двое только что познакомились и разговорились. Судя по выражению их лиц, они считали себя людьми необычайно высокого интеллекта. Видимо, каждый из них был убежден в том, что он глубокий мыслитель.

У одного из собеседников лежала на коленях открытая книга.

– Я только что вычитал несколько очень интересных статистических данных, – сказал он другому мыслителю.

– Ах, статистика! – ответил тот. – Удивительная вещь эта статистика, сэр! Я и сам очень люблю ее.

– Так, например, – продолжал первый, – я узнал, что капля воды наполнена крошечными… крошечными… гм… забыл, как это они называются… крошечными… гм… штучками, причем каждый кубический дюйм содержит… гм… содержит… Погодите, сейчас я вспомню…

– Ну, скажем, миллион, – сказал второй мыслитель поощрительным тоном.

– Да, да, миллион или, может быть, биллион… но, во всяком случае, очень много таких штучек.

– Да что вы? – удивился другой. – Право же, в мире бывают изумительные вещи. Например, каменный уголь… Возьмем каменный уголь…

– Отлично, давайте возьмем каменный уголь. – сказал его приятель, откидываясь на спинку дивана с видом ученого, готового насладиться духовной пищей.

– Известно ли вам, что каждая тонна каменного угля, сожженного в топке, довезет состав вагонов длиной в… гм… забыл точную цифру, ну, скажем, состав такой-то и такой-то длины и весящий, ну, скажем, столько-то, довезет его от… от… гм! Не могу сейчас припомнить точное расстояние… довезет его от…

– Отсюда до луны? – подсказал первый.

– Вот-вот! Очень похоже на то. Отсюда до луны. Ну, не удивительно ли это?

– Да, сэр. Но самые поразительные вычисления – это все-таки вычисления, касающиеся расстояния от земли до солнца. Достоверно известно, что пушечное ядро, пущенное… мм… мм… в солнце…

– Пущенное в солнце, – одобрительно повторил его собеседник, словно он сам нередко наблюдал, как это делается.

– И летящее со скоростью… со скоростью…

– Трехсот миль? – высказал предположение его слушатель.

– Да нет же, вы меня не поняли, сэр… Летящее со страшной скоростью, просто страшной… Так вот оно пролетит сто миллионов лет, нет, сто биллионов – словом, будет лететь поразительно долго, пока не долетит до солнца.

Больше выдержать я не мог.

– При условии, что оно будет пущено из Филадельфии, – сказал я и перешел в вагон для курящих.

 

Люди, которые меня брили

Парикмахеры имеют врожденную склонность к спорту. Они могут совершенно точно сообщить вам, в котором часу начнется сегодняшняя партия в бейсбол, могут, не переставая орудовать бритвой, предсказать исход этой партии, могут с тонкостью профессионалов объяснить, почему все здешние игроки никуда не годятся по сравнению с теми, настоящими игроками, которых они лично видели там-то и там-то. Они способны рассказать клиенту все это, а потом, засунув ему в рот кисточку, уйти в другой конец парикмахерской, чтобы поспорить со своими коллегами о том, кто придет первым на осенних скачках. В парикмахерских исход состязания между боксерами Джефрисом и Джонсоном был известен задолго до самого состязания.

Возможность получать и распространять такого рода сведения и составляет смысл жизни парикмахера. А само по себе бритье является для него занятием второстепенным. Внешний мир состоит для парикмахера из клиентов, которых надо швырнуть в кресло, связать по рукам и ногам, обезвредить с помощью всунутого в рот кляпа из мыла, а потом уже снабдить теми необходимыми сведениями о текущих событиях в области спорта, которые могут помочь этим людям провести день у себя в конторе, не вызывая открытого презрения сослуживцев.

До отказа напичкав клиента такого рода информацией, парикмахер немедленно сбривает ему бакенбарды в знак того, что теперь этот человек уже способен поддержать разговор, и позволяет ему встать с кресла.

Нынешняя публика доросла до понимания истинного положения вещей. Каждый здравомыслящий бизнесмен готов просидеть в кресле полчаса, пока его бреют (сам он мог бы сделать это за три минуты), ибо он знает, что появиться на людях, не отдавая себе ясного отчета, почему Чикаго проиграл два матча подряд, – значит выставить себя в глазах общества круглым невеждой.

Бывает, конечно, и так, что парикмахер предпочитает проэкзаменовать клиента, задав ему два-три вопроса. Пригвоздив испытуемого к креслу, он запрокидывает ему голову и покрывает лицо мылом, а потом, упершись коленом ему в грудь и крепко зажав рукой рот, чтобы страдалец не мог произнести ни слова и вдоволь наглотался мыла, спрашивает:

– Ну как? Что вы скажете насчет вчерашнего матча между командами Детройта и Сент-Луиса?

Разумеется, это вовсе не вопрос. Парикмахер просто хочет сказать: «Эх ты, простофиля! Держу пари, что ты ни черта не знаешь о великих событиях, которые сейчас происходят в нашей стране».

Из горла клиента доносится какое-то бульканье, словно он пытается ответить, а глаза начинают вращаться в орбитах, но парикмахер тут же ослепляет его мыльной пеной, и, если клиент еще шевелится, он дышит ему в лицо смесью джина и мятных лепешек до тех пор, пока всякие признаки жизни не исчезают у несчастного совершенно. Тогда мучитель начинает подробно обсуждать матч с парикмахером, стоящим за соседним креслом. При этом каждый из них перегибается через распростертый под дымящимися полотенцами неодушевленный предмет, который некогда был человеком.

Чтобы знать такое множество вещей, парикмахеры должны быть высокообразованными людьми. Правда, некоторые из величайших парикмахеров мира начали свою карьеру, не имея никакого образования, даже будучи совсем неграмотными, и только их кипучая энергия и неустанное трудолюбие помогли им выдвинуться. Но это исключение.

В наши дни, чтобы добиться успеха, необходимо иметь диплом бакалавра. Так как курс наук, преподаваемый в Гарвардском и Йельском университетах, был найден чересчур поверхностным, теперь открыты постоянно действующие Парикмахерские университеты, где способный молодой человек за три недели может приобрести столько же знаний, сколько он приобрел бы в Гарварде за три года. Дисциплины, которые преподаются в этих учебных заведениях, таковы:

1. Физиология, включая «Волосы и их уничтожение», «Происхождение и рост бакенбард», «Мыло и его влияние на зрение».

2. Химия, включая лекции об Одеколоне и о том, как изготовить его из рыбьего жира.

3. Практическая анатомия, включая курсы: «Скальп и как снимать его», «Уши и как убирать их», а также, в качестве основного курса для наиболее успевающих слушателей, – «Вены лица и как вскрывать и закрывать их по своему усмотрению с помощью квасцов».

Как я уже сказал, парикмахер призван главным образом заботиться о расширении кругозора клиента, но не следует забывать, что и второстепенное его занятие – уничтожение бакенбард, практикуемое в целях придания клиенту вида хорошо информированного человека, тоже имеет большое значение и требует как длительной тренировки, так и врожденной склонности к этому делу. В парикмахерских современных городов процесс бритья доведен до высшей степени совершенства. Хороший парикмахер уже не заинтересован в том, чтобы мгновенно, без малейшего промедления, сбрить бороду и усы клиента. Он предпочитает сначала сварить его. Для этого он погружает голову клиента в кипяток и там, под дымящимся полотенцем, держит лицо жертвы до тех пор, пока оно не приобретает надлежащий багровый оттенок. Время от времени парикмахер приподнимает полотенце и смотрит, достаточно ли кожа побагровела.

Если нет, он кладет полотенце на прежнее место и железной рукой прижимает его к объекту до тех пор, пока не доводит свое дело до конца. Впрочем, окончательный результат полностью окупает его труды: стоит добавить немного овощей, и отлично сваренный клиент одним своим видом способен возбудить у окружающих зверский аппетит.

Во время бритья парикмахеры имеют обыкновение подвергать клиента особому виду моральной пытки, известной под названием «пытки третьей степени». Она состоит в том, что парикмахер терроризирует своего подопечного, предсказывая ему, на основании многолетнего опыта, явную и близкую потерю всякой растительности – как на голове, так и на щеках.

– Ваши волосы, – говорит он проникновенно грустным и сочувственным тоном, – катастрофически выпадают. Не вымыть ли вам голову шампунем?

– Нет.

– Не подпалить ли вам кончики волос? Это закрывает фолликулы.

– Нет.

– Не закупорить ли вам кончики волос сургучом? Это единственное, что может спасти их.

– Нет.

– Не вымыть ли вам голову яйцом?

– Нет.

– Может быть, опрыскать лимонным соком ваши брови?

– Нет.

Парикмахер видит, что имеет дело с человеком твердого характера, и принимается за дело с еще большим воодушевлением. Наклонившись над распростертым в кресле клиентом, он шепчет ему на ухо:

– У вас появилось много седых волос. Не обработать ли вам голову «Восстановителем»? Это будет стоить всего полдоллара.

– Нет.

– Ваше лицо, – снова шепчет парикмахер мягким, ласкающим голосом, – сплошь покрыто морщинами. Не втереть ли вам в кожу немного «Омолодителя»?

Эта процедура тянется до тех пор, пока не происходит одно из двух: либо клиент настолько упорен, что наконец вскакивает с кресла и выходит из парикмахерской с сознанием, что он – изборожденный морщинами, преждевременно одряхлевший человек, чья порочная жизнь запечатлелась на его лице и чьи незакупоренные кончики волос и истощенные фолликулы угрожают ему неизбежным и полным облысением в ближайшие двадцать четыре часа, либо же он уступает. В последнем случае не успевает он сказать «да», как парикмахер издает торжествующий вопль, раздается бульканье кипящей воды – и вот два дюжих брадобрея уже хватают клиента за ноги, тащат под кран и, несмотря на попытки к сопротивлению, устраивают ему гидро-магнетический сеанс. Когда клиент вырывается из их рук и убегает из парикмахерской, весь он так блестит, словно его покрыли лаком.

Но применение гидро-магнетических процедур и «Омолодителя» отнюдь не исчерпывает возможностей современного парикмахера. Он любит оказывать клиенту множество самых разнообразных дополнительных услуг, не имеющих непосредственного касательства к процессу бритья как такового, но приуроченных к нему.

В образцовых современных парикмахерских дело происходит так: пока один человек бреет клиента, другие чистят ему ботинки, костюм, штопают носки, стригут ногти, покрывают эмалью зубы, промывают глаза и меняют форму всех тех частей его тела, которые почему-либо им не нравятся. Иногда во время подобных операций клиент оказывается в тесном кольце из семи-восьми человек, которые дерутся, отвоевывая друг у друга возможность наброситься на него.

Все вышесказанное относится к городским парикмахерским, но никак не к деревенским. В деревенской парикмахерской одновременно находятся только один парикмахер и один клиент. Со стороны это выглядит как честное единоборство, как открытый бой, происходящий на глазах у нескольких зрителей, которые собрались вокруг парикмахерской. В городе человек бреется, не снимая одежды. Но в деревне, где клиент хочет получить за свои деньги максимум удовольствия, с него снимают воротничок, галстук, пиджак, жилет и, стремясь побрить и постричь его на совесть, раздевают до пояса. После чего парикмахер с разбегу накидывается на клиента и обрабатывает ножницами весь его спинной хребет, а потом переходит к более густым волосам, на затылке, орудуя с мощностью газонокосилки, врезающейся в высокую траву.

 

Как поймать нить рассказа

Приходилось ли вам когда-нибудь слышать, как человек пытается рассказать содержание книги, которую он еще не успел дочитать до конца? Это крайне поучительно. Синклер, мой сосед по квартире, сделал вчера вечером такую попытку. Я пришел домой замерзший, усталый и нашел его в возбужденном состоянии; в одной руке он держал объемистый журнал, а в другой – разрезной нож.

– Послушай, до чего интересная история, – начал он, едва я успел переступить порог. – Необыкновенно! Просто не оторваться. Хочешь, я почитаю тебе отрывки? Или лучше – знаешь что? Я расскажу тебе то, что уже успел прочитать, ты легко поймаешь нить рассказа, а дальше мы будем читать вместе.

Я был не очень расположен слушать его, но видел, что от него все равно не отделаться, и поэтому просто ответил:

– Ладно, кидай свою нить, постараюсь поймать ее.

– Итак, – оживленно начал Синклер, – этот самый граф получил это письмо и…

– Постой, – прервал его я, – какой граф и какое письмо?

– Да тот граф, о котором идет речь. Понимаешь? Он, значит, получил от Порфирио это письмо и…

– От какого Порфирио?

– Да от Порфирио, понимаешь? От Порфирио. Он послал ему письмо, – объяснил Синклер с легким нетерпением, – послал с Демонио и сказал, чтобы он вместе с ним выследил его и убил.

– Да постой же, – перебил я Синклера, – выследил кого? И кого это надо укокошить?

– Они собираются убить Демонио.

– А кто принес письмо?

– Демонио.

– Гм! Так этот Демонио, должно быть, круглый идиот! Зачем же ему было самому приносить письмо?

– Так ведь он не знает, что в нем, в этом-то вся штука. – И Синклер начал хохотать при воспоминании об этой штуке. – Понимаешь, этот Карло Карлотти – кондотьер…

– Стоп! – сказал я. – Что такое кондотьер?

– Нечто вроде разбойника. Так вот, он был в заговоре с фра Фраликколо и…

Тут у меня возникло одно подозрение.

– Послушай, – твердо сказал я, – если дело происходит в Шотландии, я отказываюсь слушать дальше. Довольно.

– Нет, нет, – поспешно ответил Синклер, – все в порядке. Дело происходит в Италии. Во времена которого-то из Пиев!.. Ну и хитер же он! Знаешь, ведь это он уговорил этого францисканца…

– Минутку! – сказал я. – Какого францисканца?

– Ну, разумеется, фра Фраликколо, – с раздражением ответил Синклер. – Так вот, Пио пытается…

– Что? – сказал я. – Пио? Какой Пио?

– Фу ты черт! Пио – это итальянец. Производное от Пия. Он сделал попытку подговорить фра Фраликколо и Карло Карлотти, кондотьера, украсть документ у… Постой, постой… как его?.. Ах, да… у венецианского дога…

– Ты, должно быть, хочешь сказать – дожа?

– Ну да, конечно… Но постой… Что за дьявольщина! Ты совершенно сбил меня, все это совсем не так. Наоборот. Пио ничего не понимает. Он набитый дурак. А вот дож оказался хитрецом. Да, черт возьми! Это ловкий парень! – продолжал Синклер, снова воспламеняясь. – Он делает все, что хочет. Он заставляет Демонио… Демонио – это один из наемников дожа, его орудие… так вот, он заставляет его украсть документ у Порфирио и…

– Но каким же образом он может заставить его сделать это? – спросил я.

– О! Демонио находится всецело в руках у дожа, так что он заставляет его вести интригу до тех пор, пока старик Пио не… гм… ну… до тех пор, пока Пио не окажется в его руках. И тогда Пио, разумеется, начинает думать, что Порфирио… ну… словом, что Порфирио держит его в руках.

– Одну секунду, Синклер, – сказал я, – кто, ты говоришь, находится в руках у дожа?

– Демонио.

– Благодарю. А то я что-то запутался, кто у кого в руках. Продолжай…

– Так вот, как раз тогда, когда все шло таким образом…

– Каким образом?

– Да вот так, как я говорил.

– Ладно. Дальше.

– Кто, по-твоему, появляется и расстраивает все интриги, как не эта самая синьорина Тарара в своем домино?..

– Этого еще не хватало! – крикнул я. – У меня просто голова разболелась. Какого черта ей понадобилось являться в своем домино?

– Как какого черта? Чтобы разрушить все это.

– Разрушить что?

– Да всю эту проклятую штуку, – восторженно ответил Синклер.

– А разве она не могла разрушить ее без домино?

– Разумеется, нет! Ведь если бы не домино, дож моментально узнал бы ее. А когда он увидел ее в этом домино и с розой в волосах, он решил, что это Лючиа дель Эстеролла.

– Вот дурак-то, а? А это еще что за девица?

– Лючиа? О, это замечательная девушка! Это одна из тех южных натур, которые… гм… ну, которые полны чего-то такого…

– Ну, одна из таких веселых девиц, – подсказал я.

– Да нет, что ты! Вовсе она не веселая девица. Словом, она – сестра графини Карантарата, и поэтому фра Фраликколо… нет, нет, не то, она вовсе не сестра, она кузина. В общем, она думает, что она кузина самого фра Фраликколо и что поэтому-то Пио и пытается уничтожить фра Фраликколо.

– Ах, так! – согласился я. – Ну конечно, в таком случае он непременно попытается уничтожить его.

– Ага! – с надеждой глядя на меня, сказал Синклер и, схватив журнал, приготовился разрезать следующие страницы. – Ты, кажется, поймал нить рассказа, а?

– Разумеется, – ответил я. – Тут участвуют дож, и Пио, и Карло Карлотти – кондотьер, и все остальные, о которых ты мне говорил.

– Вот-вот! – сказал Синклер. – Ну и, конечно, еще многие другие, о которых я могу рассказать тебе, если…

– Нет, нет, не стоит, – поспешно сказал я. – Пока что мне вполне хватит и этих – они весьма любопытные субъекты. Итак, стало быть, Порфирио находится в руках у Пио, а Пио – в руках у Демонио, дож – хитрый парень, а Лючиа полна чего-то такого… Да, да, я получил довольно ясное представление обо всей этой публике, – с горечью заключил я.

– Вот и прекрасно, – ответил Синклер, – я знал, что тебе понравится. Сейчас мы продолжим. Я только дочитаю эту страницу, а дальше буду читать вслух.

Он торопливо пробежал глазами несколько строчек, оставшихся до конца абзаца, потом разрезал листы и перевернул страницу. На лице его выразились ужас и изумление, взгляд внезапно застыл.

– Ну и чертовщина! – проговорил он наконец.

– А что такое? – спросил я сочувственно, и в моей душе вспыхнула радостная надежда.

– Оказывается, эта проклятая штука без конца, – пролепетал он. – Вот, смотри: «Продолжение следует».

 

№ 56

То, о чем я сейчас расскажу, поведал мне однажды зимним вечером мой друг А-янь в маленькой комнатке за его прачечной. А-янь – это низенький тихий китаец с серьезным, задумчивым лицом и с тем меланхолически-созерцательным складом характера, какой так часто можно наблюдать у его соотечественников. Меня с А-янем связывает давняя дружба, и немало долгих вечеров провели мы с ним в этой тускло освещенной комнатушке, задумчиво покуривая трубки и размышляя в молчании. Что меня особенно привлекает в моем друге – это его богатая фантазия, способность к выдумке, которая, по-моему, является характерной чертой людей Востока и которая позволяет ему забывать добрую половину безрадостных забот, связанных с его профессией, перенося его в другую, внутреннюю, жизнь, созданную им самим. Но вот о его способности к анализу, о его острой наблюдательности мне было совершенно неизвестно вплоть до того вечера, о котором я и хочу рассказать.

Освещенная единственной сальной свечой комнатка, где мы сидели, была маленькая, убогая и, можно сказать, почти без мебели, если не считать наших двух стульев да небольшого стола, на котором мы набивали и прочищали наши трубки. Стену украшали несколько картинок – по большей части дешевые иллюстрации, вырезанные из газет и наклеенные для того, чтобы скрыть пустоту комнаты. Только одна картина была примечательна во всех отношениях – мужской портрет, превосходно выполненный чернилами. На нем был изображен молодой человек с лицом необыкновенно красивым, но бесконечно печальным. Мне давно уже казалось, что А-янь пережил какое-то большое горе, и, сам не знаю почему, я связывал это обстоятельство с висевшим на стене портретом. Однако я всегда воздерживался от каких-либо расспросов, и только в этот вечер мне стала известна его история.

Мы молча курили некоторое время, пока наконец А-янь не заговорил. Человек он вполне культурный, весьма начитанный, и, следовательно, его английская речь вполне правильна с точки зрения конструкции фразы. В его произношении чувствуются, конечно, некоторая медлительность и чрезмерная мягкость звука, свойственные языку его родины, но я не собираюсь воспроизводить здесь эти особенности.

– Я вижу, – сказал он, – что вы рассматриваете портрет моего несчастного друга, номера Пятьдесят Шесть. Я никогда еще не рассказывал вам о своей утрате, но так как сегодня годовщина его смерти, я был бы рад немного поговорить о нем.

А-янь замолчал. Я снова закурил трубку и кивнул ему, показывая, что приготовился слушать.

– Не знаю, – продолжал он, – когда именно Пятьдесят Шестой вошел в мою жизнь. Разумеется, я мог бы уточнить это по записям в моих книгах, но у меня никогда не было желания сделать это. Понятно, что вначале я интересовался им не больше, чем любым другим моим клиентом, – пожалуй, даже меньше, поскольку за все время наших деловых отношений он ни разу не принес свое белье сам, а всегда присылал его с мальчиком-рассыльным. Когда же я заметил, что он стал одним из постоянных моих заказчиков, я стал задумываться над тем, что за человек этот номер Пятьдесять Шесть – так я привык называть его про себя – и что он собой представляет. Вскоре я уже смог сделать по поводу этого неизвестного мне клиента некоторые умозаключения. Судя по качеству его белья, он был не богат, но, во всяком случае, жил в полном достатке. По-видимому, этот молодой человек вел правильный образ жизни, подобающий христианину, и время от времени бывал в обществе. Все это я мог заключить из того, что количество белья, присылаемого им в прачечную, было всегда одно и то же, что срок стирки всегда приходился у него на субботний вечер и что раз в неделю он надевал крахмальную рубашку. По характеру это был скромный, непритязательный юноша: высота его воротничков не превышала двух дюймов.

Я взглянул на А-яня с некоторым удивлением. Благодаря недавно опубликованным произведениям одного известного романиста я был знаком с подобным методом анализа, но такие откровения в устах моего восточного друга явились для меня полной неожиданностью.

– Вначале, когда я только что узнал его, – продолжал А-янь, – Пятьдесят Шестой был студентом университета. Конечно, я понял это не сразу. К этому выводу я пришел через некоторое время по той причине, что в течение четырех летних месяцев его обычно не бывало в городе, а также и потому, что во время экзаменационных сессий манжеты его рубашек, когда они ко мне попадали, были испещрены датами, формулами и теоремами. С немалым интересом следил я за ним в период его университетских занятий. В продолжение всех четырех лет я стирал для него еженедельно. Регулярная связь с ним и возможность благодаря постоянному наблюдению проникнуть глубже в пленительный характер этого человека превратили мое первоначальное уважение к нему в прочную привязанность, и теперь я уже по-настоящему тревожился за его судьбу. Во время каждого последующего экзамена я помогал Пятьдесят Шестому чем только мог: крахмалил рукава его рубашек до самого локтя, чтобы дать ему как можно больше места для заметок. Мое волнение во время последнего экзамена не поддается описанию. Номер Пятьдесят Шесть занимался теперь с предельным напряжением. Я мог судить об этом по состоянию его носовых платков, которые на этот раз он, видимо, сам того не сознавая, употреблял вместо перочисток. Поведение молодого человека во время последней экзаменационной сессии явилось доказательством нравственной эволюции, которая произошла в его характере за годы студенчества. Ибо записи на манжетах, столь многочисленные в период первых контрольных работ, на этот раз свелись к отдельным коротким пометкам, да и те относились лишь к вещам сугубо сложным, которые поистине невозможно удержать в памяти. С радостным волнением увидел я наконец в субботней пачке белья, в начале июня, мятую крахмальную рубашку, вся грудь которой была залита вином, и мне стало ясно, что номер Пятьдесят Шесть отпраздновал только что присвоенную ему степень бакалавра искусств.

В ближайшую зиму привычка вытирать перья носовыми платками, замеченная мною во время последнего экзамена, сделалась у него хронической, и я понял, что он начал изучать юриспруденцию. Он упорно работал в тот год, и крахмальные рубашки почти совсем не появлялись в его белье. А следующей зимой, на втором году изучения законов, началась трагедия его жизни. Я заметил, что качество и количество белья, присылаемого им в стирку, совершенно переменилось. Вместо одной или самое большее двух крахмальных рубашек в неделю появилось четыре, и теперь шелковые носовые платки заняли место прежних полотняных. Мне стало ясно, что Пятьдесят Шестой изменил строгому укладу студенческой жизни и стал чаще бывать в обществе. Спустя некоторое время я заметил и еще нечто: Пятьдесят Шестой влюбился. Вскоре сомневаться в этом было уже невозможно. Он менял теперь семь рубашек в неделю; полотняные носовые платки совсем исчезли из его обихода; высота воротничков от двух дюймов дошла до двух с четвертью и под конец до двух с половиной. У меня сохранился один из перечней белья, сданного им в прачечную в тот период; достаточно взглянуть на этот список, чтобы понять, с какой скрупулезной тщательностью следил он тогда за своим туалетом.

О, сколь памятны мне светлые упования этих дней, чередовавшиеся с минутами самого мрачного отчаяния! Каждую субботу с трепетом разворачивал я пакет с бельем, стремясь найти там лишние доказательства его любви. Я помогал моему другу всем, чем только мог. Несмотря на то, что, разводя крахмал, рука моя нередко дрожала от волнения, его рубашки и воротнички являлись жемчужинами моего искусства.

Она, на мой взгляд, была хорошая, порядочная девушка. Ее влияние облагораживало все существо номера Пятьдесят Шесть. До сих пор он иногда носил пристежные манжеты и рубашки с фальшивой крахмальной грудью. Теперь он отказался от них – и прежде всего от рубашек с фальшивой грудью, – с презрением отвергая самую мысль о какой бы то ни было фальши. А через некоторое время, в пылу восторга, он расстался даже и с пристежными манжетами. Оглядываясь назад на эти светлые, счастливые дни, я не могу удержать невольный вздох.

Счастье номера Пятьдесят Шесть как бы вошло в мою жизнь и целиком заполнило ее. Всю неделю я не мог дождаться субботы. Появление рубашек с фальшивой крахмальной грудью повергало меня в глубочайшую бездну отчаяния; их отсутствие возносило на вершину надежды. Когда зима, смягчившись, уступила место весне, Пятьдесят Шестой наконец набрался мужества, чтобы узнать свою судьбу. Как-то в субботу он прислал мне новый белый жилет – один из тех предметов мужского туалета, каких до сих пор, следуя своим скромным привычкам, мой юный друг упорно избегал. Я должен был привести эту вещь в надлежащий вид. Все средства моего искусства были пущены в ход – ведь я отлично понял назначение этого жилета. В следующую субботу жилет вернулся ко мне, и со слезами радости я увидел на правом плече след ласкового прикосновения маленькой теплой ручки. Так я узнал, что номер Пятьдесят Шесть получил согласие своей избранницы.

А-янь умолк и сидел молча довольно долго. Его трубка, затрещав, погасла и, холодная, лежала у него на ладони. Глаза А-яня были устремлены на стену, где дрожащие тени колебались в тусклом мерцании свечи. Наконец он заговорил снова:

– Не буду описывать счастливые дни, последовавшие за этим событием, дни ярких летних галстуков и белых жилетов, безупречных рубашек и высоких воротничков, которые привередливый влюбленный менял теперь каждый божий день. Наше счастье казалось полным, и я не просил у судьбы ничего больше. Увы, оно было недолговечно! Когда светлые летние дни сменились осенними, я с огорчением начал замечать признаки случайных ссор: то четыре рубашки вместо семи, то появление заброшенных было пристежных манжет и рубашек с фальшивой грудью. За ссорами следовали примирения со слезами раскаяния на плече белого жилета, семь рубашек появлялись вновь… Но ссоры все учащались, а потом настало время бурных сцен, после которых иногда оказывались сломанными пуговицы жилета. Количество рубашек постепенно уменьшалось – оно дошло до трех, потом упало до двух, а высота воротничков моего несчастного друга снизилась до одного и трех четвертей дюйма. Тщетно расточал я номеру Пятьдесят Шесть нежнейшие свои заботы. Моей исстрадавшейся душе казалось, что блеск, который я наводил на его рубашки и воротнички, мог бы смягчить и каменное сердце. Увы! Все мои усилия примирить их, видимо, пропали даром. Прошел ужасный месяц. Все рубашки с фальшивой грудью и пристежные воротнички вернулись вновь; казалось, несчастный юноша упивается их вероломством. Наконец в один мрачный вечер я увидел, развернув пакет, что он купил себе дюжину целлулоидных воротничков, и сердце подсказало мне, что она покинула его навеки. Не могу вам передать, как страдал в это время мой бедный друг. Достаточно сказать, что от целлулоидных воротничков он перешел к голубым фланелевым рубашкам, а от голубых – к серым. Красный бумажный носовой платок, который я увидел под конец в его белье, явился для меня грозным предостережением – я понял, что обманутая любовь повредила его рассудок, и приготовился к самому худшему. Затем наступил мучительный трехнедельный интервал, когда он не присылал мне решительно ничего, а потом пришел сверток – последний сверток! То был огромный узел, вмещавший, казалось, все его белье. И в этом узле я, к своему ужасу, обнаружил рубашку, на груди которой темнело кровавое пятно и зияла дыра с зазубренными краями – дыра, указывающая место, где пуля пробила насквозь его сердце.

Я вспомнил, что две недели назад мальчишки, продававшие на улицах газеты, выкрикивали сообщение об одном ужасном самоубийстве, и теперь я твердо убежден, что речь шла о номере Пятьдесят Шесть. Когда первоначальная острота моего горя немного утихла, я решил сохранить для себя образ этого человека, нарисовав его портрет, – тот самый, что висит напротив вас. Я немного владею искусством рисования и уверен, что мне удалось схватить выражение его лица. Разумеется, портрет этот сделан мною не с натуры, ибо, как вы уже знаете, я никогда не видел номера Пятьдесят Шесть.

У наружной двери зазвенел колокольчик, возвещая о приходе очередного клиента. Со свойственным ему видом спокойного самоотречения А-янь встал и вышел в другую комнату, где пробыл некоторое время. Когда он вернулся, у него, по-видимому, уже не было настроения продолжать разговор о своем погибшем друге. Вскоре я простился с ним и уныло побрел домой. Дорогой я много размышлял о моем маленьком восточном приятеле и о трогательных причудах его воображения. Но на сердце у меня лежала тяжесть – несколько слов, которые мне бы следовало ему сказать, но которые я не в силах был произнести. Я не мог найти в себе мужество разрушить воздушный замок, созданный его фантазией. Сам я жил замкнуто, уединенно, и мне не довелось испытать такую сильную привязанность, какую испытал мой добрый друг… Но меня мучило воспоминание о некоем огромном узле белья, который я послал ему приблизительно год назад. Меня не было в городе три недели, и сверток, естественно, оказался тогда значительно более объемистым, чем обычно. И, кажется, в этом узле была одна рваная рубашка, безнадежно испачканная красными чернилами, которые пролились из бутылки, разбившейся в моем чемодане, и прожженная в том месте, куда упал пепел от моей сигары, когда я укладывал белье в узел. Все это я помню не так уж отчетливо, но в чем я совершенно уверен, это в том, что до прошлого года, перед тем как я стал отдавать белье в более современное прачечное заведение, мой номер у А-яня был 56.

 

Месть фокусника

– А теперь, леди и джентльмены, – сказал фокусник, – когда вы убедились, что в этом платке ничего нет, я выну из него банку с золотыми рыбками. Раз, два! Готово.

Все в зале повторяли с изумлением:

– Просто поразительно! Как он делает это?

Но Смышленый господин, сидевший в первом ряду, громким шепотом сообщил своим соседям:

– Она… была… у него… в рукаве.

И тогда все обрадованно взглянули на Смышленого господина и сказали:

– Ну, конечно. Как это мы сразу не догадались?

И по всему залу пронесся шепот:

– Она была у него в рукаве.

– Следующий мой номер, – сказал фокусник, – это знаменитые индийские кольца. Прошу обратить внимание на то, что кольца, как вы можете убедиться сами, не соединены между собой. Смотрите – сейчас они соединятся. Бум! Бум! Бум! Готово!

Раздался восторженный гул изумления, но Смышленый господин снова прошептал:

– Очевидно, у него были другие кольца – в рукаве.

И все опять зашептали:

– Другие кольца были у него в рукаве.

Брови фокусника сердито сдвинулись.

– Сейчас, – продолжал он, – я покажу вам самый интересный номер. Я выну из шляпы любое количество яиц. Не желает ли кто-нибудь из джентльменов одолжить мне свою шляпу? Так! Благодарю вас. Готово!

Он извлек из шляпы семнадцать яиц, и в продолжение тридцати пяти секунд зрители не могли прийти в себя от восхищения, но Смышленый нагнулся к своим соседям по первому ряду и прошептал:

– У него курица в рукаве.

И все зашептали друг другу:

– У него дюжина кур в рукаве.

Фокус с яйцами потерпел фиаско.

Так продолжалось целый вечер. Из шепота Смышленого господина явствовало, что, помимо колец, курицы и рыбок, в рукаве фокусника были спрятаны несколько карточных колод, каравай хлеба, кроватка для куклы, живая морская свинка, пятидесятицентовая монета и кресло-качалка.

Вскоре репутация фокусника упала ниже нуля. К концу представления он сделал последнюю отчаянную попытку.

– Леди и джентльмены, – сказал он. – В заключение я покажу вам замечательный японский фокус, недавно изобретенный уроженцами Типперэри. Не угодно ли будет вам, сэр, – продолжал он, обращаясь к Смышленому господину, – не угодно ли вам передать мне ваши золотые часы?

Часы были немедленно переданы ему.

– Разрешаете вы мне положить их вот в эту ступку и растолочь на мелкие кусочки? – с ноткой жестокости в голосе спросил он.

Смышленый утвердительно кивнул головой и улыбнулся.

Фокусник бросил часы в огромную ступку и схватил со стола молоток. Раздался странный треск.

– Он спрятал их в рукаве, – прошептал Смышленый.

– Теперь, сэр, – продолжал фокусник, – разрешите мне взять ваш носовой платок и проткнуть в нем дырки. Благодарю вас. Вы видите, леди и джентльмены, тут нет никакого обмана, дырки видны простым глазом.

Лицо Смышленого сияло от восторга. На этот раз все казалось ему действительно загадочным, и он был совершенно очарован.

– А теперь, сэр, будьте так любезны передать мне ваш цилиндр и разрешите потанцевать на нем. Благодарю вас.

Фокусник поставил цилиндр на пол, проделал на нем какие-то па, и через несколько секунд цилиндр стал плоским, как блин.

– Теперь, сэр, снимите, пожалуйста, ваш целлулоидный воротничок и разрешите мне сжечь его на свечке. Благодарю вас, сэр. Не позволите ли вы также разбить молотком ваши очки? Благодарю вас.

На этот раз лицо Смышленого приняло выражение полной растерянности.

– Ну и ну! – прошептал он. – Теперь уж я решительно ничего не понимаю.

В зале стоял гул. Наконец фокусник выпрямился во весь рост и, бросив уничтожающий взгляд на Смышленого господина, сказал:

– Леди и джентльмены! Вы имели возможность наблюдать, как с разрешения вот этого джентльмена я разбил его часы, сжег его воротничок, раздавил его очки и протанцевал фокстрот на его шляпе. Если он разрешит мне еще разрисовать зеленой краской его пальто или завязать узлом его подтяжки, я буду счастлив и дальше развлекать вас… Если нет – представление окончено.

Раздались победоносные звуки оркестра, занавес упал, и зрители разошлись, убежденные, что все же существуют и такие фокусы, к которым рукав фокусника не имеет никакого отношения.

 

Жизнеописание Джона Смита

Жизнеописания великих людей занимают большое место в нашей литературе. Великий человек – это поистине удивительное явление. Он проходит по столетию, оставляя на всем свои следы, а потом уж и не разберешь, какой номер калош он носил. Стоит возникнуть революции, или новой религии, или национальному возрождению любого рода, как великий человек уже тут как тут, как он становится во главе любого движения и прибирает к рукам все, что получше. Даже после смерти он оставляет длинный хвост второсортных родственников, которые еще лет пятьдесят занимают все лучшие места в истории.

Итак, сомнения нет, жизнеописания великих людей представляют огромный интерес. Но должен сознаться, что по временам я испытываю чувство какого-то протеста, и тогда мне кажется, что обыкновенный, средний человек тоже имеет право на то, чтобы кто-нибудь написал его биографию. Именно для того, чтобы подкрепить свою точку зрения наглядным примером, я и хочу описать жизнь Джона Смита, человека, который не блистал никакими особенными талантами, а был просто обыкновенный, средний человек – такой же, как вы, как я, как все остальные люди.

С самого раннего детства Джон Смит ничем не выделялся среди товарищей. Мальчик не изумлял наставников своим феноменально ранним развитием. Нельзя сказать, чтобы он с юных лет увлекался чтением. Ни один почтенный старец ни разу не возложил руку на голову Смита и не сказал, что пусть, мол, люди попомнят его слова – этот мальчик рано или поздно станет большим человеком. И у отца Джона тоже не было обыкновения смотреть на сына с благоговейным восторгом. Отнюдь нет! Отец просто никак не мог решить – от природы ли Джон так глуп или он только прикидывается дурачком, считая, что это модно. Другими словами, Джон был такой же человек, как вы, как я, как все остальные люди.

Занимаясь спортом, этим украшением и отрадой современной молодежи, Смит, в отличие от великих людей, ничем не затмевал своих сверстников. Он не умел ездить верхом, как молодой бог. Он не умел кататься на коньках, как молодой бог. Он не умел плавать, как молодой бог. Он не умел стрелять, как молодой бог. Он ничего не умел делать, как молодой бог. Он был точно такой же, как мы с вами.

Нельзя также сказать, чтобы необыкновенная храбрость мальчика возмещала его физические несовершенства, как об этом неизменно сообщается в биографиях знаменитых людей. Напротив. Он боялся своего отца. Он боялся своего школьного учителя. Он боялся собак. Он боялся выстрелов. Он боялся молнии. Он боялся ада. Он боялся девушек.

Выбирая профессию, Смит не проявил того жадного стремления к какому-нибудь определенному занятию, какое мы часто наблюдаем у будущих знаменитостей. Он не хотел быть юристом, потому что для этого надо было изучать законы. Не хотел быть врачом, потому что для этого надо было изучать медицину. Не хотел быть коммерсантом, потому что для этого надо было изучать коммерцию. И не хотел быть школьным учителем, потому что слишком много видел их на своем веку. Если бы это зависело от него, Джон выбрал бы нечто среднее между Робинзоном Крузо и принцем Уэльским. Запретив ему и то и другое, отец устроил его приказчиком в галантерейный магазин.

Таково было детство Смита. Когда оно кончилось, в наружности юноши нельзя было найти ничего такого, что выдавало бы в нем человека гениального. Случайный наблюдатель не заметил бы никаких признаков гениальности ни в его удлиненном покатом лбе, ни в широком лице, ни в тяжелых складках рта, ни в больших ушах, торчащих по бокам коротко остриженной головы. Да, он не заметил бы этих признаков. И, по правде сказать, их там и не было.

Вскоре после того, как Смит начал свою деловую жизнь, он впервые подвергся приступу той тяжелой болезни, которая так часто посещала его впоследствии. Этот приступ случился с ним однажды ночью, на пути домой, когда он возвращался с чудесной вечеринки, где пел и танцевал вместе со своими школьными товарищами. Симптомы были таковы: появление каких-то неровностей на тротуаре, пляска уличных фонарей и необычное покачивание домов, требующее исключительной устойчивости, ловкости и умения приспособить к нему свой шаг. На протяжении всего приступа больной упорно отказывался принимать воду, что, по-видимому, указывало на наличие одной из форм водобоязни. Начиная с этого времени такого рода мучительные приступы сделались у Смита хроническими. Они случались с ним довольно часто и уж непременно – в субботние вечера, первого числа каждого месяца и в последний четверг ноября. Жестокие припадки водобоязни бывали у Смита также в сочельник, а после выборов становились просто ужасными.

Но вот в жизни Смита произошло одно событие, о котором он, быть может, не раз сожалел впоследствии. Не успел он достигнуть зрелого возраста, как судьба свела его с прекраснейшей девушкой. Она не походила ни на одну женщину в мире. У нее была более глубокая натура, чем у всех остальных людей. Смит сразу заметил это. Она понимала и чувствовала такие вещи, каких обыкновенные люди не понимают и не чувствуют. Она понимала его, Смита. Она тонко чувствовала юмор и умела ценить шутку. Как-то вечером он рассказал ей те шесть анекдотов, которые знал, и она сказала, что они великолепны. В ее присутствии Смит чувствовал себя на верху блаженства. В первый раз, когда его пальцы коснулись ее пальчиков, он весь затрепетал. Вскоре оказалось, что когда его рука сжимает ее руку, он трепещет еще сильнее, а когда ему случается сесть рядом с ней на кушетку, причем его голова прижимается к ее ушку, а рука обвивает ее талию, его охватывает неудержимая дрожь. Смит вообразил, что жаждет пройти свой жизненный путь вместе с ней. Он предложил ей поселиться у него и взять на себя заботу о его одежде и еде. А взамен он обещал ей стол и квартиру, около семидесяти пяти центов в неделю наличными, а также изъявил готовность стать ее рабом.

Он стал ее рабом, и вскоре десять младенческих пальчиков вошли в его жизнь, потом еще десять, а потом еще и еще, пока весь дом не заполнился ими. Теща тоже постепенно вошла в его жизнь, и всякий раз, как она появлялась, на Смита накатывал страшный приступ водобоязни. Как это ни странно, ни один ребенок не исчез из его жизни и не стал для него грустным, но дорогим воспоминанием. Ну, нет! Маленькие Смиты были не из таковских. Все девять выросли и превратились в длинных, сухопарых парней с массивными челюстями, с большими, торчащими, как у отца, ушами и с полным отсутствием каких бы то ни было талантов.

В жизни Смита никогда не было тех важных поворотных пунктов, какие бывают в жизни великих людей. Правда, с годами в его служебной карьере произошли кое-какие изменения. Сначала его повысили в должности – из отдела лент перевели в отдел воротничков, из отдела воротничков – в отдел мужских брюк, а из отдела мужских брюк – в отдел модных мужских рубашек. Потом, когда он состарился и стал работать хуже, его понизили – из отдела модных мужских рубашек перевели в отдел мужских брюк и так далее – до отдела лент. А когда он стал совсем уж стар, его уволили, взяв на его место молодого человека, у которого был рот до ушей и рыжие волосы. Он мог делать то же самое, что делал Смит, а получал вдвое меньше. Такова была карьера Джона Смита. Она не может сравниться с карьерой мистера Гладстона, но ничем не отличается от нашей с вами.

После этого Смит прожил еще пять лет. Сыновья кормили его. Они делали это без особой охоты, но таков был их долг. В старости Смит не мог поразить тех, кто вздумал бы зайти его проведать, блестящим умом и богатым запасом забавных историй. Он знал семь историй и шесть анекдотов. Истории были очень длинные, и все они касались его самого, а в анекдотах говорилось об одном коммивояжере и одном методистском священнике. Впрочем, никто никогда не заходил его проведать, и потому это не имело значения.

Шестидесяти пяти лет Смит заболел и после надлежащего ухода умер. Над его могилой был воздвигнут памятник с рукой, указующей на север-северо-восток.

Но я не думаю, чтобы ему довелось когда-либо попасть туда. Он был слишком похож на нас с вами.

 

По поводу коллекционирования

Подобно большинству людей, я время от времени загораюсь желанием заняться коллекционированием.

Начал я с почтовых марок. Как-то раз я получил письмо от одного приятеля, который незадолго до того уехал в Южную Африку. На конверте была треугольная марка, и, увидав ее, я вдруг подумал. «Решено! Я буду собирать марки! Я посвящу этому делу всю свою жизнь».

Купив альбом с отделениями для марок всех стран, я немедленно приступил к составлению коллекции. За три дня моя коллекция сделала поразительные успехи. В нее вошли:

одна марка мыса Доброй Надежды,

одна одноцентовая марка Соединенных Штатов Америки,

одна двухцентовая марка Соединенных Штатов Америки,

одна пятицентовая марка Соединенных Штатов Америки,

одна десятицентовая марка Соединенных Штатов Америки.

После этого дело застопорилось. Некоторое время я еще продолжал как бы между прочим упоминать о моей коллекции и говорил, что у меня есть несколько очень ценных южноафриканских марок. Но вскоре мне надоело даже лгать по этому поводу.

Изредка я принимаюсь коллекционировать монеты. Всякий раз, как ко мне попадает старый полупенсовик или мексиканская монета в двадцать пять сентаво, я начинаю думать, что, собирая редкости такого рода, можно быстро составить весьма ценную коллекцию. Когда я впервые попытался осуществить свое намерение, я был полон энтузиазма, и вскоре моя коллекция уже насчитывала немало раритетов. Вот их перечень:

№ 1. Старинная римская монета. Эпоха Калигулы. Это, конечно, была жемчужина всей коллекции; ее как-то дал мне один приятель, и именно из-за нее я и начал собирать монеты.

№ 2. Маленькая медная монета. Достоинством в один цент. Соединенные Штаты Америки. По всей видимости, современная.

№ 3. Маленькая никелевая монета. Круглая. Соединенные Штаты Америки. Достоинством в пять центов.

№ 4. Маленькая серебряная монета. Достоинством в десять центов. Соединенные Штаты Америки.

№ 5. Серебряная монета. Круглая. Достоинством в двадцать пять центов. Соединенные Штаты Америки. Очень красивая.

№ 6. Большая серебряная монета. Круглая. Надпись: «Один доллар». Соединенные Штаты Америки. Весьма ценная.

№ 7. Старинная британская медная монета. По-видимому, эпохи Карактакуса. Очень тусклая. Надпись: «Victoria Dei gratia regina». Весьма ценная.

№ 8. Серебряная монета. По-видимому, французская. Надпись: «Fünf Mark. Kaiser Wilhelm».

№ 9. Круглая серебряная монета. Очень стертая. Часть надписи: «Е Pluribus Unum». По-видимому, русский рубль, но с той же степенью вероятности может оказаться японской иеной или шанхайским петухом.

Вот все, что было в этой коллекции. Она продержалась у меня почти всю зиму, и я очень гордился ею. Но однажды вечером я взял свои монеты в город, чтобы показать их приятелю, и мы истратили № 3, № 4, № 5, № 6 и № 7, заказав скромный обед на двоих. После обеда я купил себе на одну иену сигар, а реликвию эпохи Калигулы превратил в такое количество подогретого виски, какое мне за нее дали.

После этого я вдруг почувствовал прилив безрассудной отваги и опустил № 2 и № 8 в кружку для сбора денег на содержание больницы для детей бедняков.

Следующей моей попыткой были ископаемые. За десять лет я раздобыл две штуки. Потом бросил это дело.

Как-то один приятель показал мне очень интересную коллекцию старинного, редкого оружия, и некоторое время я бредил этой затеей. Мне удалось раздобыть несколько любопытных образчиков:

№ 1. Старый кремневый мушкет моего дедушки. (Он много лет употреблял его на ферме вместо лома.)

№ 2. Старый сыромятный ремень моего отца.

№ 3. Старинный индейский наконечник стрелы, найденный мною в тот день, когда я начал коллекционировать оружие. Похож на треугольный камень.

№ 4. Старинный индейский лук, найденный мною за лесопилкой на следующий день после того, как я начал собирать свою коллекцию. Напоминает прямую ветку вяза или дуба. Забавно думать, что, быть может, этот самый лук фигурировал в свирепой схватке между какими-нибудь дикими племенами.

№ 5. Каннибальский нож или кинжал с прямой рукояткой. Найден на островах Тихого океана. Читатель содрогнется от страха, когда узнает, что это грозное оружие, которое я купил на третий день после того, как начал собирать свою коллекцию, было выставлено в захудалой лавчонке в качестве обыкновенного кухонного ножа. Глядя на него, невольно представляешь те ужасные сцены, свидетелем коих он, несомненно, был.

Эта коллекция хранилась у меня очень долго – до тех пор, пока в минуту безумного увлечения я не преподнес ее некоей молодой леди по случаю нашей помолвки. Но мой дар показался ей чересчур претенциозным, и наши отношения постепенно утратили свою сердечность.

В итоге я склонен посоветовать начинающему коллекционеру ограничиться собиранием монет. Я же коллекционирую теперь американские банкноты (предпочтительно эпохи Тафта) и нахожу это занятие чрезвычайно увлекательным.

 

Как писать романы

Предположим, что на первых страницах современного душещипательного романа, где изображен страшный поединок между молодым лейтенантом Гаспаром де Во и Хеари Ханком, главарем шайки итальянских разбойников, вы читаете приблизительно следующее:

«Неравенство сил противников было очевидно. С возгласом, в котором прозвучали ярость и презрение, высоко подняв меч и зажав кинжал в зубах, огромный бандит бросился на своего бесстрашного соперника. Де Во казался почти подростком, но он не дрогнул перед натиском врага, доныне считавшегося непобедимым. «Боже великий! – вскричал фон Смит. – Он погиб!»

Вопрос. Скажите откровенно, на кого из участников этого боя вы хотите поставить?

Ответ. На де Во. Победит он. Хеари Ханк швырнет его на одно колено и с диким возгласом «Капут!» приставит кинжал к его груди, но в эту секунду де Во сделает неожиданный выпад (один из тех выпадов, которым он научился еще в родительском доме, штудируя учебник по фехтованию) и…

Вопрос. Отлично. Вы ответили правильно. Идем дальше. Предположим, что на следующих страницах де Во, убив Хеари Ханка, оказывается вынужденным покинуть родные края и бежать на восток, в пустыню. Разве это не внушает вам опасений за его жизнь?

Ответ. Честно говоря, нет. С де Во ничего не случится. Его имя стоит на титульном листе книги, и вам никак нельзя его убить.

Вопрос. Если так, слушайте далее: «Солнце Эфиопии безжалостно сжигало пустыню, когда погруженный в раздумье де Во, сидя на верном слоне, продолжал свой путь. Со своего возвышения он зорко осматривал необозримые пески. Внезапно какой-то одинокий всадник показался на горизонте. За ним второй, третий, потом еще шесть, и через несколько мгновений вся эта толпа одиноких всадников набросилась на де Во. Раздались дикие крики «Аллах!», треск ружейных выстрелов. Де Во соскользнул со спины слона и рухнул на песок, а испуганный слон заметался в разных направлениях. Пуля попала де Во прямо в сердце». Ну, что вы на это скажете? Уж теперь-то де Во убит?

Ответ. Прошу извинить меня, но де Во не умер. Пуля действительно попала ему прямо в грудь, да, прямо в грудь, но она скользнула по семейной библии, которую он носил в кармане жилета на случай болезни, повредила несколько гимнов, лежавших в заднем кармане, и сплющилась, наткнувшись на записную книжку, в которой де Во вел дневник и которую носил в рюкзаке.

Вопрос. Но если, несмотря ни на что, де Во все еще остался жив, вы не можете не понимать, что вряд ли он уцелеет после смертоносного укуса донголы в джунглях.

Ответ. Ничего ему не сделается. Дружески расположенный араб отнесет его в палатку шейха.

Вопрос. Кого напомнит шейху де Во?

Ответ. Ну, разумеется, его любимого сына, исчезнувшего много лет назад.

Вопрос. Уж не был ли этим сыном Хеари Ханк?

Ответ. Безусловно. Это ясно каждому, кроме шейха, который, ничего не подозревая, исцеляет де Во. Он исцеляет его с помощью травы, носящей простое, изумительно простое название, известное, однако, одному только шейху. С тех пор как шейх начал лечиться этой травой сам, он не признает никакой другой.

Вопрос. Шейх неминуемо узнает плащ, который носит де Во, и в связи с этим у него возникнут подозрения по поводу смерти Хеари Ханка. Повлечет ли это за собой смерть де Во?

Ответ. Нет. К этому времени молодому лейтенанту становится ясно, что убить его нельзя и что читатель осведомлен об этом. Он решает расстаться с пустыней. Его поддерживает мысль о матери, а также об отце, седом, сгорбленном старце… Интересно, горбится ли он до сих пор или уже перестал? А по временам он вспоминает о другом существе, которое для него значит больше, чем даже отец, – о той, которая… Впрочем, хватит… Де Во возвращается в свой старинный особняк в Пикадилли.

Вопрос. Что произойдет, когда де Во вернется в Англию?

Ответ. Произойдет следующее: «Тот, который десять лет назад покинул Англию безусым юнцом, вернулся бронзовым от загара, сильным мужчиной. Но кто встречает его радостной улыбкой? Неужели та девочка, правда умненькая, но ничем не примечательная девочка, подруга его детских игр, – неужели она могла превратиться в эту восхитительную, изящную девушку, к ногам которой склоняется половина самых знатных женихов Англии? «Неужели это она?» – с изумлением вопрошает себя де Во».

Вопрос. Это она?

Ответ. Ну, разумеется, она. Это она, а это он, а вот они оба. Такая девица не стала бы ждать так долго – целых пятьдесят страниц, – если бы это не было ей нужно.

Вопрос. Очевидно, вы уже догадались, что между восхитительной особой и молодым лейтенантом возникнет роман. Как по-вашему – будет этот роман протекать совершенно гладко, без всяких осложнений?

Ответ. О нет! Я убежден, что после той сцены, которая привела героя в Лондон, автор не успокоится до тех пор, пока не введет в роман следующую сакраментальную сцену: «Пораженный кошмарным открытием, Гаспар де Во долго и бесцельно бродил по темным улицам, пока не оказался вдруг на Лондонском мосту. Он перегнулся через парапет и взглянул вниз на бурлящую воду. В шуме спокойных, но стремительных волн было нечто такое, что как будто манило, влекло его к себе. А почему бы и нет, в конце концов? Несколько секунд де Во стоял в нерешимости».

Вопрос. Бросится он в воду?

Ответ. Плохо же вы знаете Гаспара! Он будет стоять в нерешимости ровно столько, сколько это необходимо, а потом, выдержав жестокую борьбу с самим собой, призовет на помощь все свое мужество и убежит с моста.

Вопрос. Должно быть, нелегко ему было отказаться от мысли прыгнуть в воду?

Ответ. Еще бы! Многие из нас настолько малодушны, что сразу прыгнули бы, но Гаспар не таков. А кроме того, у него еще осталось немножко целебной травы шейха. И он начинает жевать ее.

Вопрос. Но что же все-таки случилось с де Во? Может быть, он съел что-нибудь неподходящее?

Ответ. Нет, дело не в еде. Дело в ней. Удар нанесен с этой стороны. Ей не нужны люди, опаленные солнцем; ее не прельстишь загаром. Она собирается выйти замуж за герцога, и молодой лейтенант оказывается вне игры. Дело в том, что современные романисты стоят выше счастливых концов. На закуску им нужны трагедия и разбитая жизнь. Чтобы было пострашнее.

Вопрос. Чем же кончится книга?

Ответ. Ну… де Во вернется в пустыню, бросится на шею к шейху и поклянется, что станет для него вторым Хеари Ханком. В конце будет панорама пустыни: шейх со своим вновь обретенным сыном стоят у входа в палатку, солнце заходит за пирамиду, а верный слон Гаспара лежит у его ног, с безмолвной преданностью глядя ему в глаза.

 

Они выбились в люди

Оба они были, что называется, удачливые дельцы – люди с круглыми, лоснящимися физиономиями, с кольцами на жирных, похожих на сосиски пальцах, с необъятными животами, выпиравшими из широких жилетов. Они сидели сейчас друг против друга за столиком в первоклассном ресторане и мирно беседовали в ожидании официанта, которому собирались заказать обед. Разговор зашел о далеких днях молодости и о том, каким образом каждый из них начинал жизнь, впервые очутившись в Нью-Йорке.

– Знаете, Джонс, – сказал один из них, – мне никогда не забыть первых нескольких лет, которые я провел в этом городе. Да, черт возьми, это было нелегко! Известно ли вам, сэр, что когда я впервые попал сюда, весь мой капитал равнялся пятидесяти центам, все имущество состояло из того тряпья, что было на мне, а ночевать мне приходилось – хотите верьте, хотите нет – в порожнем бочонке из-под дегтя. Нет, сэр, – продолжал он, откидываясь на спинку кресла и щуря глаза с выражением человека, видавшего виды, – нет, сэр, такой субъект, как вы, избалованный роскошью и легкой жизнью, не имеет ни малейшего представления о том, что значит ночевать в бочонке из-под дегтя, да и о других вещах такого рода.

– Милейший Робинсон, – с живостью возразил его собеседник, – если вы воображаете, что мне не пришлось испытать нужду и лишения, то жестоко ошибаетесь. Когда я впервые вошел в этот город, у меня, сэр, не было и цента – ни единого цента, а что касается жилья, то я месяцами ночевал в старом ящике от рояля, валявшемся за оградой какой-то фабрики. И вы еще говорите мне о нужде и лишениях! Возьмите мальчишку, который привык к хорошему теплому бочонку из-под дегтя, посадите его на ночку-другую в ящик от рояля, и тогда…

– Знаете, дружище, – с легким раздражением перебил его Робинсон, – теперь мне ясно, что вы ничего не смыслите в бочонках. Да пока вы лежали, уютненько развалившись в своем ящике от рояля, я в зимние ночи трясся на сквозняке в своем бочонке – ведь в нем, как и во всяком бочонке, естественно, имелась дыра для затычки на самом дне.

– На сквозняке! – вызывающе хмыкнул Джонс. – На сквозняке! Да не говорите мне, пожалуйста, о сквозняках. В том ящике, о котором рассказываю я, была оторвана целая доска – да еще с северной стороны. Бывало, сижу я там по вечерам и зубрю уроки, а снег так и валит прямо на меня. Толщина слоя доходила до фута… И все-таки, сэр, – продолжал он более спокойным голосом, – хоть вы, я знаю, и не поверите мне, но самые счастливые дни моей жизни протекли именно в этом старом ящике. Ах, что это было за славное времечко! Светлые, чистые, невинные дни! Бывало, проснешься утром и просто захохочешь от радости. Вот вы, уж конечно, не вынесли бы такого образа жизни.

– Это я-то не вынес бы! – с яростью вскричал Робинсон. – Это я-то, черт побери! Да я просто создан для такой жизни! Я и сейчас мечтаю хоть немного пожить так. Что же касается душевной чистоты, то держу пари, что у вас не было и десятой доли той чистоты, какая была у меня. Да что я говорю – десятой? Пятнадцатой, тридцатой! Вот это была жизнь! Разумеется, вы мне не поверите и скажете, что все это ложь, а между тем я отлично помню вечера, когда у меня в бочонке сидели по два, а то и по три приятеля, и мы за полночь дулись в карты при свете огарка.

– По два или по три! – рассмеялся Джонс. – Да знаете ли вы, дорогой мой, что у меня в моем ящике от рояля сиживало по полдюжине ребят? Сначала мы ужинали, потом играли в карты. Вот! А кроме того – в шарады, в фанты и черт его знает во что еще! Ах, что это были за ужины! Клянусь Юпитером, Робинсон, вы, горожане, испортившие себе пищеварение всякими изысканными яствами, и представления не имеете, с каким аппетитом человек может уплетать картофельные очистки, корку засохшего пирога или…

– Ну, если уж говорить о грубой пище, – перебил его Робинсон, – то, полагаю, и я кое-что смыслю в этом деле. Мне не раз случалось завтракать холодной овсяной кашей, которую хозяйка уже собиралась выбросить на помойку, а бывало и так, что я делал вылазку в хлев и выпрашивал немного месива из отрубей – того самого, что предназначалось поросятам. Да уж кому-кому, а мне частенько приходилось уписывать свиное пойло.

– Свиное пойло! – вскричал Джонс, стукнув кулаком по столу. – Да если хотите знать, свиное пойло больше устраивает меня, чем…

Внезапно он замолчал, с легким удивлением глядя на появившегося у стола официанта.

– Что вы желаете заказать к обеду, джентльмены? – спросил тот.

– К обеду? – переспросил Джонс после минутной паузы. – К обеду? О, что-нибудь! Все равно что! Я никогда не замечаю, что я ем. Дайте мне немного холодной овсяной каши, если она у вас имеется, или кусок солонины. Впрочем, подавайте что хотите – мне это совершенно безразлично.

Официант с бесстрастным видом обернулся к Робинсону.

– Принесите и мне холодной овсяной каши, – сказал тот, метнув вызывающий взгляд на Джонса, – если найдется – вчерашней… Немного картофельных очистков и стакан снятого молока.

Наступило молчание. Джонс глубже уселся в кресло и сурово взглянул на Робинсона. Несколько секунд мужчины смотрели друг другу в глаза – вызывающе, неумолимо и напряженно. Затем Робинсон медленно повернулся в кресле и окликнул официанта, который удалялся, повторяя про себя названия заказанных блюд.

– Вот что, милейший, – сказал он, сурово нахмурив брови, – пожалуй, я немного изменю заказ. Вместо холодной овсяной каши я возьму… гм… да, я возьму горячую куропатку. Можете также принести мне парочку устриц и чашку бульона (а-ля тортю, консоме или что-нибудь в этом роде). Кстати, подайте уж и какой-нибудь рыбки, кусочек стилтонского сыра, немного винограду или грецких орехов.

Официант повернулся к Джонсу.

– Пожалуй, я закажу то же самое, – сказал Джонс и добавил: – Не забудьте захватить бутылку шампанского.

И теперь, когда Джонс и Робинсон сходятся вместе, они уже никогда больше не предаются воспоминаниям о бочонке из-под дегтя и о ящике от рояля.

 

Образчик диалога, при помощи которого легко показать, каким образом можно навсегда излечить заядлого фокусника от пристрастия к карточным фокусам

Присяжный фокусник, которому после партии в вист наконец удалось хитростью завладеть карточной колодой, говорит:

– Вам когда-нибудь случалось видеть карточные фокусы? Сейчас я покажу вам один, очень интересный. Возьмите карту.

– Благодарю вас. Мне не нужна карта.

– Да нет. Возьмите одну карту, любую, какую хотите, и я скажу, какую именно вы взяли.

– Кому скажете?

– Да вам скажу, вам. Я угадаю, какую именно карту вы взяли. Поняли? Берите же карту.

– Любую?

– Да.

– Любой масти?

– Да, да.

– Ну, хорошо. Погодите, я должен подумать. Дайте мне… Ну, скажем, дайте мне пикового туза.

– Господи боже ты мой! Да вы должны сами взять карту, из колоды.

– Ах, из колоды? Это другое дело. Давайте колоду. Ну, вот! Взял.

– Взяли?

– Да, взял. Это тройка червей. Ну что? Вы так и думали, что это она?

– Черт возьми! Вы не должны были говорить мне, что именно вы взяли. Вы все испортили. Ну, ладно. Начнем сначала. Возьмите карту.

– Есть. Взял.

– Положите ее обратно в колоду. Благодарю вас. (Тасует карты.) Раз! Два! Три! Готово! (Торжествующим тоном.) Ну что, это она?

– Да откуда мне знать, она это или не она? Я ведь ее не видел.

– Не видели! О господи! Да ведь вам надо было взять карту и запомнить ее.

– Ах, так? Значит, вы хотели, чтобы я ее запомнил?

– Ну да, разумеется! Берите карту.

– Отлично. Взял. Действуйте.

(Фокусник тасует карты.)

– Раз! Два! Три!.. Что за черт! Скажите, вы положили карту обратно в колоду?

– Я? Зачем же? Я держу ее в руке.

– Боже милостивый! Послушайте. Возьмите одну карту, одну – понимаете? Посмотрите на нее хорошенько. Запомните ее. Потом положите обратно в колоду. Поняли?

– Конечно. Только мне не совсем ясно, как это вы можете догадаться, какую именно карту я выбрал. Вы, должно быть, дьявольски ловкий парень.

(Фокусник тасует карты.)

– Раз! Два! Три! Готово! Вот ваша карта. Так или нет? (Наступает решающий момент.)

– Нет. Это не моя карта. (Это чистейшая ложь, но небо простит вас за нее.)

– Не та карта?!! Быть этого не может! Гм… Возьмите другую. Но только уж теперь хорошенько запомните ее, ладно? Я никогда не ошибаюсь. Я пробовал этот проклятый фокус на моей матери, на отце, на всех, кто приходил к нам в гости. Берите же карту. (Тасует карты.) Раз! Два! Три! Вот она!

– Нет. Мне очень жаль, но это не моя карта. Попытайтесь еще разок. Прошу вас. Может быть, вы немного возбуждены? Ведь я был таким ослом, так долго не понимал, в чем дело. Знаете что – идите посидите спокойно полчасика на веранде, а потом попробуем еще раз. Что? Вам пора домой? Какая досада! Это, должно быть, чертовски остроумный фокус. До свидания!