I. Патриоты
Он уже больше часа находился здесь, в большом дворцовом зале для приемов, видя маршала, но не имея возможности с ним поговорить. Оказаться там же, где маршал, почти не составило труда, но побеседовать с ним было не так легко.
Дворец выглядел уютным — почти что место для отдыха — и вместе с тем представительным и не лишенным изящества. В других залах можно было видеть адъютантов, ординарцев, курьеров, которые дремали, полулежа на диванах, в полурасстегнутой одежде или форме. Все во дворце говорило о небрежности и расслабленности. В углах комнат, под потолком, виднелась паутина; от ковров, если с силой наступить на них, поднималась не выметенная до конца уличная пыль.
Куарезма не смог выдвинуться сразу, как объявил в телеграмме. Следовало привести в порядок дела и найти компаньонку для сестры. Госпожа Аделаида высказала тысячу возражений против его отъезда, живописав риски, связанные со стычками, с войной, — риски, несовместимые с возрастом брата и с его силами. Но он не желал отступать и проявлял твердость, считая необходимым предоставить всю свою волю, весь свой ум, все, что руководило его жизнью и деятельностью, в распоряжение правительства. И тогда… о-о!
Он воспользовался заминкой, чтобы составить памятную записку для Флориано. В ней он предлагал меры для подъема сельского хозяйства и перечислял затруднения, связанные с крупной земельной собственностью, взиманием налогов, дороговизной транспорта, малым размером рынков и политическим насилием.
Сжимая записку в руке, майор вспоминал о своем доме — там, далеко, в углу невзрачной равнины, утыкавшейся на западе в длинную цепь гор, вершины которых четко вырисовывались в ясные, прозрачные дни; вспоминал о сестре с ее спокойными зелеными глазами, о том, как она смотрела на него, уходящего, с неестественной невозмутимостью; но больше всего он вспоминал об Анастасио, о старом негре с его долгими взглядами, в которых теперь отражалась не кроткая покорность домашнего животного, а удивление, испуг и почтение: белки старика едва не вывалились из глазниц, когда он увидел, как Куарезма садится в вагон. Казалось, он предчувствовал несчастье… Подобное поведение было для него необычно, он словно провидел грядущие горестные события… Вот так!
Куарезма, стоя в углу, видел, как в зал входили люди, один за другим, ожидавшие, что президент позовет их. Время было раннее — сколько-то минут до полудня, — и в зубах у Флориано еще торчала зубочистка, оставшаяся с завтрака.
Вначале он выступил перед делегацией дам, пришедших, чтобы отдать свои силы и свою кровь ради защиты государства и отечества. От их имени говорила низкорослая, толстая женщина с коротким туловищем и большим бюстом: она обмахивалась веером, который держала в правой руке. Трудно было сказать, какой она национальности и даже расы: их насчитывалось столько, что одна скрывалась за другой, и ничто в женщине не поддавалось точной классификации.
Произнося речь, женщина не сводила с маршала своих больших глаз. Флориано, похоже, стало неловко от ее огненных взглядов, он словно боялся растаять в этом пламени, в котором было больше обольстительности, чем патриотизма. Он старался не смотреть на женщину прямо, опускал голову, точно подросток, барабанил пальцами по столу…
Когда настала его очередь говорить, он слегка приподнял голову, по-прежнему не глядя даме в глаза, и, выдавив из себя грубоватую крестьянскую улыбку, отклонил предложение — на том основании, что у Республики имеется достаточно сил для победы.
Последнюю фразу он произнес медленно, почти насмешливо. Дамы попрощались. Маршал обвел взглядом зал и обнаружил Куарезму.
— Ну что, Куарезма? — по-свойски спросил он.
Майор двинулся было к нему, но тут же застыл на месте: множество младших офицеров и кадетов окружили диктатора, и его внимание переключилось на них. Куарезма не слышал ни единого слова: они говорили что-то на ухо Флориано, шептались с ним, хлопали его по плечу. Маршал почти ничего не говорил, лишь кивал головой или отвечал односложно — Куарезма видел это по движениям губ.
Наконец, они стали покидать зал, прощаясь с диктатором за руку. Один из них, самый жизнерадостный и фамильярный, сжал с силой эту вялую руку, по-приятельски хлопнул его по плечу и сказал громко и напыщенно:
— Решительность, маршал!
Все это выглядело столь естественным и обычным — поскольку стало частью нового церемониала Республики, — что никто, даже сам Флориано, совершенно не был удивлен. Напротив, некоторые радостно улыбались при виде того, как этот халиф, этот хан, этот эмир сообщает толику своей святости развязному лейтенанту. Не все ушли сразу же: один остался, чтобы еще немного пошептаться с первым человеком в стране. То был кадет Военной школы — в бирюзовом мундире, с портупеей и саблей, как у рядового.
Кадеты Военной школы образовывали священную фалангу со всеми привилегиями и правами: они получали аудиенцию у президента раньше министров и злоупотребляли своим положением преторианцев, притесняя и оскорбляя горожан.
Разум их рядился в старые позитивистские лохмотья. Кадеты отличались религиозностью особого склада, превращающей власть, особенно Флориано, и в меньшей степени — также Республику, в предмет веры, в фетиш, в мексиканского идола: любые насилия и преступления, совершенные у его алтаря, считались оправданными, а любые жертвы, принесенные ему — полезными, лишь бы он был доволен и существовал вечно.
Кадет все не уходил…
Куарезма успел получше разглядеть лицо человека, сосредоточившего в своих руках за последний год или около того огромную власть, подобную власти римского императора: он господствовал над всеми, препятствовал всему, удовлетворял любые свои прихоти, проявлял как угодно свою слабость или свою волю. В этом его не ограничивали ни законы, ни обычаи, ни сострадание к человечеству.
Выглядел он довольно вульгарно, несколько разочаровывая своим видом: усы, закрученные книзу; отвисшая нижняя губа с большой эспаньолкой под ней; грубые и вялые черты лица. Ни в линии подбородка, ни во взгляде не было ничего индивидуального, ничего, что говорило бы о выдающихся талантах. В тусклом, невыразительном взгляде круглых глаз читалась печаль, свойственная, однако, не только ему, но и всем представителям его нации. Весь он казался каким-то студенистым. Казалось, он был лишен нервов.
Майор не хотел верить, что все эти признаки говорят об отсутствии характера, ума и темперамента. «Все это неважно», — твердил он себе.
Его восхищение этим политическим божком было сильным, искренним и бескорыстным. Куарезма считал его энергичным, проницательным, дальновидным и настойчивым деятелем, знающим нужды страны и, вероятно, не лишенным хитрости — Людовик XI с чертами Бисмарка. Но дело обстояло иначе. У маршала Флориано полностью отсутствовали интеллектуальные способности; преобладающим свойством его характера было равнодушие, а темперамента — великая лень. То была не обычная лень, присущая всем нам, а болезненная лень — что-то вроде слабой проводимости нервных окончаний от нехватки жидкости в организме. Везде, где он появлялся, людям бросались в глаза его расслабленность и нежелание выполнять свои официальные обязанности.
Будучи директором Арсенала в Пернамбуку, он не находил сил даже для того, чтобы подписывать документы; сделавшись военным министром, он месяцами не появлялся в министерстве и не ставил подписей под бумагами, так что его преемнику досталась куча работы.
Тот, кто знает, сколько времени проводили над бумагами Кольбер, Наполеон, Филипп II, Вильгельм I и, в общем-то, все прочие великие государственные деятели, не сможет понять безразличия маршала к изданию приказов, разъяснению подчиненным своей воли и своей позиции. А между тем это было необходимо для того, чтобы его высокие замыслы преобразовывались в действия государственной машины.
Эта лень, это нежелание что-либо думать и делать порождали молчаливость, загадочные односложные ответы, которые возводились в ранг сивиллиных предсказаний, знаменитые сплетения намеков, сильно воздействовавшие на ум и воображение бразильцев, которым всегда не хватало героев и великих людей. Нездоровая лень заставляла его ходить в домашних туфлях и придавала его облику возвышенное спокойствие, свойственное великим государственным деятелям и выдающимся воинам.
Еще не забылись первые месяцы его пребывания у власти. Вынужденный иметь дело с восстанием заключенных, солдат и простого люда из крепости Санта-Крус, он велел провести расследование, но замял его, боясь, что те, на кого указали как на зачинщиков, учинят новый бунт; не ограничившись этим, он невероятно щедро вознаградил их.
Кроме того, невозможно представить, чтобы сильный лидер, Цезарь или Наполеон, позволял своим подчиненным такую унизительную фамильярность и так снисходительно относился к ним, как это делал маршал, разрешая творить от своего имени самые разнообразные преступления.
Достаточно вспомнить одну историю. Всем известно, сколь плачевным было состояние французских войск в Италии в момент назначения Наполеона. Ожеро, называвший Наполеона «уличным генералом», признался кому-то после разговора с ним: «Он внушает мне страх». Корсиканец стал повелителем армии без всякой возни за спиной, не передавая, открыто или скрыто, свою власть ни за что не отвечающим подчиненным.
Далее, медлительность, с какой подавлялся мятеж 6 сентября, — яркое свидетельство нерешительности, колебаний человека, под чьим командованием находилось невиданное количество войск.
Было в маршале Флориано еще кое-что, во многом объясняющее его движения, действия и поступки. Это его забота о семье, глубокая любовь — нечто патриархальное, старинное, исчезающее вместе с поступью цивилизации.
Он не смог наладить сельскохозяйственное производство в двух своих имениях, так что его финансовое положение было шатким; между тем он не хотел умереть, оставив своей семье отягощенные долгами поместья. А поскольку он был честен и порядочен, ему оставалось только экономить на жаловании своих подчиненных. Отсюда — его неуверенность, его двойная игра, необходимая для сохранения за собой доходных мест; она же заставляла его изо всех сил цепляться за президентство. Имения «Брежао» и «Дуарте» были его носом Клеопатры…
Лень, душевная холодность и горячая любовь к родному очагу породили этот клубок намеков: преломившись в сознании современных людей с нынешними интеллектуальными и социальными запросами, он превратился в государственного мужа, в кого-то вроде Ришелье. Он смог противостоять серьезному мятежу, проявив больше непреклонности, чем силы, привлекая к себе людей и получая деньги, более того — пробуждая в ком-то энтузиазм и фанатизм.
Этот энтузиазм, а порой фанатизм, вдохновляли его, служили ему поддержкой и опорой; но они стали возможны лишь после того, как он последовательно стал генерал-адъютантом при Империи, сенатором и министром, то есть «сделал себя» на глазах у всех, закрепив в сознании каждого легенду о себе.
Идеал государственного устройства он видел не в деспотизме, демократии или власти аристократов, а в домашней тирании. Ребенок ведет себя плохо? Надо его наказать. В масштабах страны плохо вести себя означало принадлежать к оппозиции, иметь мнения, отличные от мнения маршала; наказанием же были не шлепки, а заключение в тюрьму и расстрел. Нет средств в казне? Нужно сделать с деньгами, пуская их в обращение, то же, что делают перед приходом гостей, когда выясняется, что супа слишком мало: добавить в них воды.
Помимо этого, военное образование и недостаток культуры придавали больше веса этим детским представлениям, окрашивая их насилием: и дело было не в самом маршале, не в его изначальной испорченности и презрении к человеческой жизни, а в том, что он имел слабость покрывать своих подчиненных и сторонников, не пресекая проявления жестокости с их стороны.
Куарезма был далек от подобных мыслей; как многие честные и искренние люди того времени, он был охвачен заразительным воодушевлением, которое умел пробуждать Флориано. Он думал о великих свершениях, которые Судьба доверила этому спокойному, печальному человеку, о радикальной хирургии, которой он подвергнет полумертвый организм родины, — майор по-прежнему считал ее самой богатой страной в мире, хотя временами его одолевали сомнения. Конечно, он не обманет всех этих надежд, и его уверенные действия приведут к осязаемым результатам на восьми миллионах квадратных километров: он построит дороги, обеспечит безопасность и защиту для слабых, даст людям работу, будет поощрять стремление к богатству.
Эти размышления продолжались недолго. Один из тех, кто ждал вместе с ним, после приятельского приветствия маршала Куарезме стал разглядывать этого молчаливого невысокого человека в пенсне, затем поднялся и направился в его сторону. Подойдя совсем близко, он заговорил с Куарезмой так, словно выдавал страшную тайну:
— Они встретятся с Кабокло… Вы давно его знаете, майор?
Куарезма ответил, незнакомец задал ему еще один вопрос; но в этот момент президент, наконец, оказался один, и Куарезма приблизился к нему.
— Ну что, Куарезма? — спросил Флориано.
— Я предлагаю Вашему превосходительству свои ничтожные услуги.
Президент оглядел стоящего перед ним человечка, выдавил из себя улыбку — правда, приветливую и не лишенную удовлетворения. Он еще раз уверился в своей популярности и, может быть, увидел в этом подтверждение своей правоты.
— Очень благодарен тебе… Где ты сейчас? Я слышал, ты оставил службу в Арсенале.
Флориано отличался тем, что хорошо запоминал лица, имена, должности и жизненные обстоятельства своих подчиненных. В нем проглядывало нечто азиатское: жестокость и одновременно — отеческая забота.
Куарезма рассказал о своей жизни и воспользовался случаем, чтобы поговорить об аграрных законах, о мерах, призванных облегчить ведение сельского хозяйства и возродить его на новых основаниях. Маршал рассеянно слушал; в уголке его рта образовалась складка — признак скуки.
— Более того, я привез Вашему превосходительству эту памятную записку…
Президент взмахнул рукой в знак недовольства — «не надоедайте мне» или близко к этому — и лениво сказал Куарезме:
— Оставь ее здесь.
Майор положил рукопись на стол. Диктатор тут же обратился к другому собеседнику, который только что оказался рядом с ним:
— Как дела, Бустаманте? Набираешь батальон?
Тот подошел еще ближе и ответил неуверенно:
— Набираю, маршал. Нам нужна казарма. Если бы Ваше превосходительство отдало приказ…
— Да, верно. Поговори с Руфино, от моего имени, он сможет все устроить… Нет, лучше дай ему эту записку.
Он оторвал кусок от рукописи Куарезмы и на этом клочке бумаги синим карандашом написал несколько слов для военного министра. Закончив, он небрежно произнес:
— Куарезма, я порвал твое сочинение… Не обижайся: это первая страница, там ничего не написано.
Майор подтвердил, что так и есть. Президент повернулся к Бустаманте:
— Назначаю Куарезму в твой батальон.
Затем он снова обратился к Куарезме:
— Какую должность ты хочешь?
— Я?! — глупо спросил тот.
— Ладно, договоритесь сами.
Оба распрощались с президентом, медленно стали спускаться по ступеням дворца Итамарати и вышли на улицу, так и не сказав друг другу ни слова. Куарезме вдруг стало холодно, хотя день был ясным и теплым. Жизнь города, похоже, не претерпела особых изменений — трамваи, телеги и кареты все так же сновали по улицам; но на лицах горожан читался испуг. В воздухе, казалось, было разлито что-то страшное, угрожавшее всем.
Бустаманте представился: бывший майор Бустаманте, произведенный в подполковники, старый друг маршала, знавший его еще по Парагвайской войне.
— Да мы же знакомы! — вдруг воскликнул он.
Куарезма еще раз взглянул на этого пожилого мулата с темной кожей, длинной пегой бородой и живыми глазами. Нет, встреча с ним не запечатлелась в его памяти.
— Не могу вспомнить… Где мы виделись?
— У генерала Алберназа… Не припоминаете?
В голове Поликарпо что-то промелькнуло. Бустаманте стал объяснять, что он набирает бойцов в патриотический батальон «Южный Крест».
— Хотите вступить?
— Конечно.
— У нас трудности… Нет формы, башмаков для солдат… В том, что касается первоначальных расходов, мы должны поддержать правительство… Истощать казну неправильно, так ведь?
— Разумеется, — с воодушевлением проговорил Куарезма.
— Очень рад, что вы согласны со мной… Вижу, что вы патриот… По этой причине я установил взносы для офицеров, в зависимости от чина: с прапорщика — сто мильрейсов, с лейтенанта — двести… Вы кем хотите быть? Ах да, вы же майор, не так ли?
Куарезма объяснил, почему его называют майором: один друг, занимавший видную должность в министерстве внутренних дел, занес его имя в список национальных гвардейцев, указав этот чин. Он никогда не получал жалованья, но все же его называли майором; так и повелось. Вначале он пытался возражать, но окружающие упорствовали, и он оставил эти попытки.
— Отлично, — сказал Бустаманте. — Вы останетесь майором.
— И сколько же с меня?
— Четыреста мильрейсов. Многовато, знаю, но… Вы же понимаете, это большой чин… Согласны?
— Конечно.
Бустаманте достал записную книжку, что-то черкнул в ней карандашом и весело сказал:
— Итак, майор, в шесть, во временной казарме.
Разговор происходил на углу улицы Ларга и площади Санта-Ана. Куарезма собирался дождаться трамвая, идущего в центр, и навестить своего кума в Ботафого, чтобы заняться чем-нибудь до начала своей военной службы.
Прохожих на площади было немного. Рысью бежали трамваи; порой слышались звуки трубы и грохот барабана, и из главного входа в Генеральный штаб выступали рекруты с ружьями на плече, с примкнутыми штыками, которые плясали на плечах, испуская жесткие, зловещие отблески.
Куарезма уже садился в трамвай, когда услыхал выстрел из пушки и сухие щелчки ружейных выстрелов. Это продолжалось недолго: когда трамвай доехал до улицы Конституисао, перестрелка смолкла, и тот, кто ее не слышал, так и не узнал бы, что что-то произошло.
Сев в середине скамейки, Поликарпо медленно развернул купленную им газету, но тут его хлопнули по плечу. Он повернулся.
— Генерал!
Встреча была теплой. Генерал Алберназ любил все эти церемонии; как человек сентиментальный, он находил удовольствие в возобновлении знакомства с теми, кого давно не видел. Он был в мундире, который раньше надевал редко, но без шпаги; от пенсне, как и всегда, тянулся золотой шнурок, пропадавший за левым ухом.
— Значит, вы приехали посмотреть, что тут делается?
— Да. Я уже представился маршалу.
— «Они» еще увидят, с кем связались. Думают, что это второй Деодоро, и зря! Во главе Республики, слава Богу, наконец-то встал настоящий мужчина… Кабокло сделан из железа… В Парагвае…
— Вы же познакомились там, генерал?
— Именно так… Мы не встречались, вот с Камизао — другое дело… Кабокло — человек крутого нрава… Он отвечал за боеприпасы. Хитрец: он не хотел, чтобы я появлялся на побережье. Он прекрасно знал, кто я такой, и понимал, что я буду отправлять в войска только первоклассные боеприпасы. Я лично проверял каждый ящик. Иначе никак… В Парагвае было немало неразберихи и воровства. Прислали известь вместо пороха. Вы не знали?
— Нет.
— Так вот, было такое. Мне хотелось отправиться на побережье, где шли бои, но «наш» хотел, чтобы я продолжал заниматься боеприпасами… Капитан приказывает — матрос говорит: «Есть!» Ему виднее…
Он пожал плечами, поправил выбившийся из-за уха шнурок и замолк. Куарезма спросил:
— Как ваша семья?
— Все в порядке. Знаете, что Кинота вышла замуж?
— Да, Рикардо мне сообщил. А что с Исменией?
Лицо генерала омрачилось, он нехотя проговорил:
— Все по-прежнему.
Отцовская деликатность не позволила ему сказать всю правду. Его дочерью овладело сумасшествие — безобидное, ребяческое. Целыми днями она молчала, забившись в угол, тупо озирая все вокруг мертвым взглядом статуи, совсем безжизненная и как будто впавшая в слабоумие; но порой вдруг причесывалась, наряжалась и бежала к матери со словами: «Мама, помоги мне собраться. Скоро придет мой жених. Сегодня у меня свадьба». А иногда она резала бумагу так, что получались карточки, и писала на них: «Исмения де Алберназ и такой-то (имена были разными) извещают о своей свадьбе».
Генерал обращался к десяти или двенадцати врачам, к спиритам, а теперь ходил к какому-то знаменитому колдуну; дочь, однако, не поправлялась, ее мания никуда не исчезала. Одержимость браком становилась все сильнее и сильнее, он сделался целью ее жизни: этой цели Исмения не могла достичь, но при этом губила свой разум и свою цветущую молодость.
Ее состояние погрузило в печаль весь дом, ранее такой веселый и праздничный. Балов стало меньше, а когда все же приходилось их давать, по большим праздникам, девушку с большими предосторожностями, наобещав ей чего угодно, уводили к замужней сестре. Там она и сидела, пока другие танцевали, на время забыв о несчастной.
Алберназ не хотел упоминать о несчастье, постигшем его в старости; сдержавшись, он продолжил говорить самым естественным тоном, семейным и задушевным, которым пользовался во всех беседах:
— Это позор, господин Куарезма. Страна отброшена назад! А убытки? Один порт, закрытый для торговли, означает отставание на несколько лет!
Майор согласился и указал на необходимость поддерживать авторитет правительства, чтобы в будущем сделать невозможными мятежи и восстания.
— Конечно, — сказал генерал. — Мы не прогрессируем, не движемся вперед. А как на это посмотрят за границей!
Трамвай доехал до площади Сан-Франсиско, и они распрощались. Куарезма отправился прямо на площадь Кариока, а Алберназ — на улицу Розарио.
Ольга встретила крестного без бурных проявлений радости, как бывало раньше. Она испытывала не безразличие, а изумление, боязнь, почти страх, хотя и знала, что тот должен прийти. Между тем в Куарезме ничего не изменилось — ни лицо, ни облик вообще. Это был все тот же невысокий бледный мужчина с остроконечной эспаньолкой и проницательным взглядом из-под пенсне. Он нисколько не загорел и сжимал губы так же, как, на памяти Ольги, делал уже много лет. И все же майор изменился; он вошел стремительно, словно подталкиваемый внешней силой, неким вихрем; после пристального рассмотрения, однако, все выглядело обычно — да и походка его как будто не изменилась. Что же угнетало Ольгу, что не давало ей обрадоваться при виде такого родного человека? Непонятно. Она читала в столовой; Куарезма вошел, не велев объявлять о себе, как у них давно повелось. Ольга, все еще подавленная, сказала ему:
— Папа ушел. Армандо внизу, что-то пишет.
И действительно, он писал — вернее, перелагал «классическим стилем» большую статью под названием «Ранения, причиняемые огнестрельным оружием». «Классический стиль» был его последним по времени творческим достижением. Таким способом доктор Боржес стремился провести различие между собой и молодежью, публикующей в журналах рассказы и романы, интеллектуально отгородиться от них. Он, обладатель университетского диплома, более того, ученый, не мог писать в таком же стиле, как они. Его умственное превосходство “и академические лавры были несовместимы со стилем, словечками, синтаксисом, которые употребляли эти стихоплеты и борзописцы. Так ему пришла в голову идея «классического стиля». Метод был простым: он писал как обычно, используя современные слова и выражения, потом перетасовывал предложения, уснащал их запятыми, заменял «мешать» на «докучать», «вокруг» на «вкруг», «этот» на «сей», «большой» на «великий», ставил повсюду «напротив» и «засим». Получался «классический стиль», вызывавший восхищение его коллег и широкой публики.
Ему очень нравилось слово «взапуски», которое он употреблял то и дело; занося его на бумагу, он воображал, как это выражение придает его слогу силу и блеск, свойственные трудам Паскаля, а его мыслям — превосходную самодостаточность. Ночью он принялся было читать отца Виейру, но на первых же страницах заснул; ему приснилось, что он — «медикус» середины семнадцатого века, что его называют «мастером», что он велит пить побольше воды и пускать кровь, как делал доктор Санградо.
Он почти окончил свое переложение, уже изрядно поднаторев в этом деле, так как с течением времени обзавелся достаточным словарем, и любой такой пересказ совершался у него в голове почти наполовину еще до того, как он брался за перо.
Получив записку от жены, извещавшей о визите Куарезмы, доктор испытал легкую досаду, но так как ему никак не удавалось найти «классическое» соответствие для термина «отверстие», он решил, что будет полезно прерваться. «Дыра» звучала слишком простонародно; слово «отверстие», хоть и затрепанное, все же выглядело достойнее. «Может, попозже что-нибудь придет в голову», — подумал он, поднялся наверх и с веселым видом вошел в столовую — круглолицый, с растрепанными усами. Там крестный с крестницей увлеченно обсуждали вопрос о власти. Ольга говорила:
— Не могу понять, почему вы все говорите о власти, вечно приплетая к ней нечто божественное. Никто больше не управляет во имя Бога. Откуда же это уважение, это почтение, которым стремятся окружить правителей?
Доктор, слышавший все, не преминул возразить:
— Но это совершенно необходимо… Мы прекрасно знаем, что они такие же, как мы, но без этого все развалится.
Куарезма добавил:
— Дело во внутренних и внешних потребностях общества… У муравьев, у пчел…
— Согласна. Но и у муравьев, и у пчел случаются мятежи. Что же, власть у них удерживается убийствами, поборами и насилием?
— Не знаю… А кто знает? Возможно… — уклончиво ответил Куарезма.
Доктор безапелляционно произнес:
— Что нам пчелы? Мы, люди, находимся на вершине зоологической классификации — и станем перенимать правила жизни насекомых?
— Речь не об этом, дорогой доктор. На примерах из их жизни мы убеждаемся во всеобщей распространенности этого явления, в его, так сказать, имманентности, — мягко сказал Куарезма.
Не успел он договорить, как вмешалась Ольга:
— Если бы эта власть приносила людям счастье, тогда ладно. А так — на что она?
— Обязательно принесет, — твердо проговорил Куарезма. — Сейчас вопрос в том, как упрочить ее.
Так они беседовали еще долго. Майор рассказал о визите к Флориано и своем скором вступлении в батальон «Южный Крест». Доктор даже позавидовал тому, как по-свойски обращался с ним Флориано. Подали легкую закуску; поев, Куарезма ушел. Он чувствовал потребность вновь увидеть эти узкие улочки, с глубокими темными лавками, где работники, казалось, были заточены в подземелье. Он тосковал по извилистой улице Оривес, по улице Ассамблеи — с ямами в мостовой, по фешенебельной улице Овидор.
Жизнь шла по-прежнему — люди, толпящиеся на тротуарах, прогуливающиеся девушки, переполненное «Кафе ду Рио». То были прогрессисты, «якобинцы», самоотверженные гвардейцы Республики, непримиримые, для которых умеренность, терпимость, уважение к свободе и жизни других — симптомы преступного монархизма и позорной капитуляции перед заграницей — были равнозначны измене родине. Под «заграницей» понимали прежде всего Португалию, что не помешало появлению «ультраякобинских» газет, в редакциях которых сидели чистокровные португальцы.
Если не считать этой группы воодушевленно жестикулирующих людей, улица Овидор была прежней. Девушки прогуливались туда-сюда. Завязывались романы. Когда в высоком светло-голубом небе, жужжа, пролетала пуля, девушки визжали как кошки, прятались в лавках, немного выжидали и с улыбкой возвращались на улицу; и кровь понемногу возвращала румянец их лицам, бледным от страха.
Куарезма пообедал в ресторане и направился в казарму, которая временно размещалась в старом доме, расселенном по санитарным соображениям, — недалеко от квартала Сидади-Нова. В здании было два этажа, оба разделенные на клетушки размером с корабельную каюту. На втором этаже имелась веранда с деревянными перилами, куда вела лестница, тоже из дерева: плохо сработанная, она шаталась и скрипела при каждом шаге. В первой комнатке второго этажа был устроен штаб, а во внутреннем дворе — бельевые веревки в нем поснимали, но на камнях оставались следы от щелочи и мыльной воды, — теперь обучали новобранцев. Этим занимался отставной сержант, который слегка прихрамывал. В батальоне он получил чин прапорщика и теперь лениво-величественно кричал: «На плечо!»
Майор отдал свой взнос подполковнику. Тот показал ему форму, удивительное порождение фантазии какого-нибудь сборщика каучука: бутылочного цвета доломан, отороченный по краям темно-синей тканью, с золотыми петлицами и четырьмя серебряными звездами на вороте, расположенными в форме креста.
Снаружи раздался крик, и они вышли на веранду. Какой-то человек, окруженный солдатами, пытался освободиться, плакал, умолял отпустить его, время от времени получая удар прикладом.
— Это Рикардо! — воскликнул Куарезма. — Вы не знаете его, подполковник? — спросил он с интересом и состраданием.
Бустаманте, бесстрастно глядя вниз с веранды, ответил не сразу:
— Знаю… Это доброволец, патриот, но он упирается…
Солдаты поднялись наверх, ведя «добровольца». Увидев майора, Рикардо взмолился:
— Спасите меня, майор!
Куарезма отозвал подполковника в сторону и стал просить его, заклинать — напрасно… «Нам нужны люди». В конце концов Рикардо произвели в капралы.
Рикардо издали прислушивался к их беседе. Поняв, что ему отказали, он воскликнул:
— Я буду служить, буду, только отдайте мою гитару!
Бустаманте выпрямился и крикнул солдатам:
— Вернуть гитару капралу Рикардо!