Степан и Юшка, переправившись через Оку в стороне от шумной переправы у Коломны, оказались на Московской земле. Отсюда уже не таясь поехали вдоль Москвы-реки путём, знакомым ещё с тех времён, когда ходили в облике певцов разведывать, как строят каменный кремль.
Степан грустил. Юшка, по обыкновению, играл на дудочке, чаще простое и печальное. Три заводных коня, груженных собранными вьюками, поматывали головами в такт дудочке.
В Москве направились к дому Семёна Мелика. Его жена, удивительно моложавая для своих сорока лет, статная, красивая женщина, встретила их приветливо, хотя никогда до того не видела, а только слышала от Семёна.
Весь сторожевой полк, воеводой которого давно уже стоял Мелик, знал, что его жену когда-то давным-давно, когда Семён был рядовым гридем, а Настя одной из самых красивых молодок на Москве, похитил, уезжая в Орду, баскак. Семён в одиночку налетел на баскака, хотя того сопровождал десяток воинов. Баскак от самоуверенности потерял осторожность, поэтому Мелику удалось отбить у растерявшихся ордынцев жену. Он ускакал, посыпая свои следы «чесноком» — железными шариками с длинными шипами. Попадая в копыта обычно некованых татарских лошадей, «чеснок» выводил их из строя. Средство жестокое, но действенное, в сторожевых боях проверенное. Семён успел доскакать до ельника, где загодя приготовил засеку, обошёл её, ведя коня в поводу, несколькими ударами припрятанного топора свалил уже подрубленную ель, закрыв единственный проход в засеке, и умчался, оставив разъярённых татар ни с чем. Больше пяти лет после пережитого волнения Настя не могла родить, пока однажды золовка не уговорила её сходить на богомолье к отцу Сергию. Вскорости Настя понесла и родила мальчика.
Хозяйка усадила гостей за стол. Степан украдкой поглядывал на неё, вспоминая об Алёне. Что-то общее было в чертах этих красивых женщин, несмотря на разницу в летах, — за внешней мягкостью скрывалась сильная воля. Юшка же, не терзаемый пустыми думами, ел и похваливал, от чего хозяйка улыбалась, и на щеках её проступали ямочки. Потом он сел на крыльцо и заиграл на дудочке. Настя подсела к нему, и Юшка, к удивлению Степана, вдруг сделался словоохотливым и рассказал ей грустную историю изгнания из Рязани.
Вечером Семёну Мелику свою историю Степан рассказывал куда короче и гораздо менее красноречиво, нежели внезапно разговорившийся днём Юшка.
Воевода выслушал, задумчиво покачал головой и произнёс одно-единственное слово:
— Властитель...
Князь Дмитрий Иванович принял Степана через день. В отличие от Мелика он был многословен:
— Я рад, что ты пришёл ко мне. Я тебя ещё в бою приметил и в дни твоего посольства к тебе присматривался. Но вот что хочу сказать: ты на Олега Ивановича зла не держи. Он князь своей земли и поступил по-княжески. Не сотниково и даже не боярское дело осуждать князя, государя за совершаемые им тайные деяния на пользу своего государства.
Государь... Это слово Степан услышал в тот день впервые. Он во все глаза смотрел на Дмитрия Ивановича.
— По-твоему, великий князь, правы латиняне, утверждая, что цель оправдывает средства?
— Латиняне были не глупы, если говорили это.
Степан вспомнил слухи о не очень высокой образованности московского князя, что особенно грело тщеславие Олега Ивановича.
— Я бы только уточнил: не средства, а поступки.
— В чём ты видишь разницу, великий князь?
— Не знаю, мне так чутьё подсказывает. Ну да ладно об этом... Я тебя, сотник, вотчиной жалую! А служить будешь под началом воеводы Семёна Мелика.
Вотчина оказалась той самой, коей владел ПажинХаря до своего бегства в Рязань.
— Не разбрасывается наш князь вотчинами, счёт им ведёт, — сказал с явным одобрением дьяк дворцового приказа, выписывая сотнику грамоту на владение. — Пажин убежал, ты прибежал, — чего попусту земле-то простаивать.
Дьяка пришлось угощать в кружале, да и Степан с Юшкой, вопреки заведённому на меже правилу, воздали должное тем медам, что подавал хозяин.
Как домой добрались, не помнили. Вроде верхом...
Поутру, злые с непривычного похмелья, они поскакали с провожатым в Пажиновку, благо, находилось сельцо недалеко от города.
Когда прискакали, Юшка сунул грамоту прямо в нос оторопелому тиуну. Тот опешил, долго не мог понять причины внезапной перемены владельца, но под грозными взглядами смирился и повёл гостей к господскому дому.
Шли гуськом: впереди тиун, за ним Юшка, победно оглядываясь, затем понуро Степан.
Дом стоял на пригорке, был обнесён крепким, нещелястым забором с большой, украшенной затейливой резьбой калиткой. Всем своим видом он говорил о рачительности хозяина и его любви к порядку. К дому примыкали хозяйственные постройки, за которыми начинался плодовый сад.
По двору сновали пёстрые сытые куры, что-то озабоченно выискивая в свеженасыпанном жёлтом песке. Среди них важно расхаживал огромный красавец-петух, время от времени встряхивая кроваво-красным гребешком. На вошедших он не обратил никакого внимания, видно, чувствуя себя хозяином.
Степан присел у крыльца — не хотелось идти со двора в дом. Отправил туда с тиуном Юшку — тот куда хозяйственней, лучше во всём разберётся, если нужно, сразу и распорядится. Дом ему не понравился. Не потому, что был некрасив или ещё что. Просто это был чужой дом, не им, Степаном, построенный, как мечталось и как должно было быть, не на отцовской земле, в детстве исхоженной вдоль и поперёк. Здесь даже пахло по-другому, не похоже на запах родной земли, что помнил он все эти годы.
Перед самым крыльцом, где сидел Степан, петух принялся топтать хохлатку. Делал он это так истово, что у Степана шевельнулись с похмелья срамные мысли. Он даже рассердился на себя.
На крыльцо вышел Юшка, непонятно весёлый, словно не у него всю дорогу из Москвы болела голова.
Вид Юшки вызвал у Степана раздражение — господин в тоске, места себе не находит, а этот зубы скалит, идёт фертом да ещё и весёлый.
— Никак, поднесли тебе?
— А что? И поднесли! По всему видать, хорошее сельцо, стольник.
— Не зови меня стольником, — с неожиданной злостью рыкнул Степан.
— Как скажешь, — с готовностью ответил Юшка, всё так же широко улыбаясь.
— Чему улыбаешься-то, дурень?
— Ничему, Степан. Пойдём-ка лучше в дом. Там тебя малинник ждёт.
— Какой ещё малинник?
— Пажин-Харя ни единого мужика на дворе не держал, одни девки красные. — Юшка закатил глаза. — Не дурак был, этот Харя, не промах.
— Всех девок по домам разогнать! — раздражённо приказал Степан.
— Зачем?! Малинник — душа радуется. Взыгрывает душа. — Юшка даже пританцовывать стал от полноты чувств, поводя плечами.
— Я что сказал! Всех девок по домам, пусть работают!
— Зачем же по домам, господин? — прозвучал чей-то звонкий голос.
Степан и Юшка оглянулись. Они и не заметили, как на крыльцо вышла статная молодая женщина с хлебом-солью в руках. Она стала спускаться по ступеням, а за нею высыпал целый табунок девок — румяных, насурьмлённых, дебелых, в ярких сарафанах: одна дородная, другая — как ивовая лоза гибкая, третья такая, что всё в меру, ни убавить, ни прибавить. У первой в руках поднос с корчагой, у второй — с чарками, у третьей — с заедками. Молодая женщина спустилась с крыльца и, поклонившись Степану до земли, проговорила нараспев:
— Не побрезгуй, господин, своего хлеба, своей соли, своего мёду хмельного.
Степан встал, отломил корочку хлеба, окунул в солонку, съел, взял чарку, выпил и оглядел девок. Те уже спустились во двор, окружили, стояли вольно, но почтительно; будто солнышко выглянуло, вроде как распогодилось.
— Благодарствуйте. — Степан улыбнулся. — Как звать-то?
— Лукерьей, господин. Ключница я твоя. — Молодая женщина поклонилась снова. Выпрямилась, повернулась к Юшке: — И ты, господин меченоша, чаркой не побрезгуй, заедку мимо рта не пронеси. — Она сделала знак, девка поднесла чарку Юшке.
— Будь здоров в своём новом владении, Степан, — сказал тот и выпил.
Степан и не заметил, как его чарка вновь оказалась полной.
— Ну и мёд у тебя, Лукерья, — крепок, душист, — выпив, крякнул он. Женщина поклонилась. — Чем же тебя отблагодарить за встречу?
— По обычаю, господин, — ответила Лукерья, поводя чёрными глазами, — хозяйке за старание поцелуй полагается.
— Ишь ты, какая шустрая. — Степан обнял и поцеловал Лукерью. Хотел в щёку, но то ли мёд тому был виной, то ли ещё что, получилось — в губы. Оторвавшись, смутился. Хорошо, Юшка выручил, сказал со смехом:
— А я?
Лукерья подставила ему щёку с улыбкой. Степан подумал, что улыбка у неё чудесная, ясная, открытая, на тугих щеках соблазнительные ямочки. Юшка смачно чмокнул её, картинно закатил глаза.
— Ох и ядрёная баба! А ещё медку поднесёшь?
Лукерья сделала девке знак, та налила и хозяину, и меченоше. Степан отметил: наливала она мёд из корчаги так, словно всю жизнь этим занималась: струя шла широкая, сильная, ни капли мимо не упало. Да, пили здесь, видимо, часто, много и вкусно.
Степан протянул чарку Лукерье:
— Выпей и ты, ключница, — этими словами утверждая её в прежнем звании.
Лукерья противиться не стала, лишних слов не говоря, в очередной раз поклонилась и взяла чарку. Девка тут же налила новую, протянула стольнику. Лукерья подняла свою и глянула Степану прямо в глаза.
— Будь здоров, весел и счастлив в новом владении, господин! — сказала она распевно. Что-то в говоре её показалось Степану необычным, слишком мягким для акающего московского разговора.
— Где же тебя, такую чернобровую да черноокую, Пажин-Харя отыскал? — спросил он, выпив.
— На Черниговщине.
«Вот откуда мягкость», — подумал Степан.
— Что же он тебя с собой в Рязань не взял?
— Может, я не захотела? Может, на нового господина взглянуть пожелала?
Девки захихикали, подталкивая друг друга локтями, прикрывая рты концами платков.
— Это чему же вы, трясогузочки, смеётесь? — спросил Юшка.
Одна, что пошустрее, ответила:
— Дак он сам от её бежал, от Берендеихи-то. Ишо небось и радовался.
Лукерья повела на них чёрным глазом — девки враз замолчали. Шустрая как-то незаметно, бочком, отступила и скрылась за другими, будто и не было её.
— Почему Берендеиха? — спросил Юшка.
Лукерья ответила, глядя при этом на Степана:
— Может, знаешь, ещё при князе Владимире Мономахе половецкое племя берендеев заключило союз с русскими и осело под Черниговом? Вот от них я и происхожу. От них и прозвище. Ханского рода я!
— Эка невидаль — ханского! Да мы этих самых ханов на реке Воже во как били! — обиделся Юшка.
— Не этих,— поправил его Степан. — Берендеи ещё нашим пращурам союзниками против Дикого поля были. — Он поднял чарку. — За твоих и наших предков, ключница. Ты своих на Черниговщине оставила, мы — на Рязанщине... Сироты мы все.
— Как есть сироты, — подхватила Лукерья, уловив настроение стольника. — Ты уж меня по моему сиротству-то не обижай.
— Такую обидишь! — засмеялся Юшка и хотел обнять ключницу. Та гибко отстранилась, притворно ударила его по рукам, но Юшка, войдя в раж, полез снова. Тогда Лукерья шлёпнула его больно, и в застывшей улыбке её промелькнуло что-то злое.
— Не для тебя припасена, паря!
Степан стоял, чуть покачиваясь, — после вчерашней браги крепкий мёд быстро затуманил голову. Он повторил с пьяной настойчивостью:
— Сироты... да, сироты... Родину потеряли, на земле московской встретились...
— Выпей ещё медку, господин, — вкрадчиво заговорила Лукерья. — Жизнь не кончается с разлукой, я это знаю. Горе горькое — да мёд сладок, память грустная — да хмель радостен! — Она протянула чарку, неизвестно когда наполненную. — Утешься, господин, а я девкам плясать велю!
— Плясать? Вот это дело, это по-нашему — плясать. — Степан обернулся к Юшке, от резкого движения он потерял равновесие и ухватился за плечо ключницы. Плечо было мягким, податливым и одновременно сильным, надёжным. Степан не спешил отпустить, а ключница не спешила освободиться.
Юшка достал из-за пояса дудочку, заиграл. Девки, не дожидаясь знака, сноровисто пошли кругом, поплыли, взвихряя пыль сарафанами, перестроились парами, раскрутились и опять змейкой с поклонами да улыбками — не хоровод-пляска, а нечто бесовское, соблазнов.
И голос зазвучал Лукерьи над ухом — соблазный:
— Чем же мне тебя ещё потешить, господин? Может, баньку с дороги?
— Баньку? Хорошо! — мотнул согласно головой Степан, не спуская глаз с девок. — Вели топить.
— Так готово уже, господин, протоплено. Хочешь, девку тебе пришлю, веничком похлестать? — И вкрадчиво: — Или мне самой?
— Веничком! — подхватил Степан, не отпуская плечо Лукерьи. — Березовым, как в Рязани нашей... Берёза, она всюду берёза... Банька, она всюду банька на Руси нашей! — Он неожиданно ухнул, ворвался в круг пляшущих девок и стал выделывать ногами что-то несуразное, дикое, хмельное, выкрикивая: — Баньку мне! Баньку! Первую на московской земле баньку! Всю память проклятую веничком выхлестай, Берендеиха, прочь её, память! Веди в баньку, веди...