...Как настырная баба пробралась на поле боя ещё до полного разгрома татар, как отыскала Степана среди трупов, ни он, ни раненный позже Юшка не знали. И Степан, и его меченоша очнулись уже в шалаше, в дубраве, за Непрядвой. Чисто вымытые, обихоженные, перевязанные, лежали они рядышком, словно два спелёнатых младенца, на невесть откуда появившейся пуховой перине, брошенной поверх еловых лап. А вокруг хлопотали Лукерья и три холопа.

Первым пришёл в себя Юшка. Когда Степан наконец открыл глаза, меченоша смог ответить на самые главные вопросы об исходе боя, обо всём, чего не мог знать Степан. Дни шли. Оба стали поправляться и неспешно, опираясь на палки, прогуливались вокруг шалаша. А потом смерды пригнали две пароконные телеги. В одной было сложено собранное на поле брани оружие и доспехи — русские, татарские, генуэзские. На вторую настелили сена и еловых веток, там устроились Степан и Юшка. Степан бросил последний взгляд на дубраву. Листва только начинала золотиться, осень стояла тёплая и сухая. Лукерья села на телегу, разобрала поводья, крикнула. Кони легко пошли, прядая ушами, балуя. Холопы поехали следом в телеге с оружием.

Лукерья, устроившись поудобнее, властно и уверенно держала поводья и время от времени оглядывалась на Степана. Она везла его домой, где он, раненный, слабый, почитай, месяц, а то и более будет в её власти. Степан прочитал всё это в глазах женщины, словно в книге, и вместо благодарности в нём проснулось глухое раздражение, и захотелось сделать больно.

   — Я бредил в беспамятстве?

   — Да, лапушка.

   — Небось Алёну вспоминал?

Лицо Лукерьи на мгновение закаменело, но она сразу взяла себя в руки, кивнула и проговорила, почти пропела в ответ:

   — И её тоже. Только больше меня звал, Степушка.

Если бы она не справилась так быстро с собой, погрустнела или заплакала или зашлась в гневе, он бы скорее всего почувствовал раскаяние, постарался бы словами, лаской утешить ключницу. Но сдержанность ещё больше рассердила. Степан обратился к Юшке:

   — Не узнавал, много ли наших, рязанцев, уцелело?

   — Почитай, меньше половины. Дня три хоронили своих, стояли на костях, потом по домам пошли, — ответила Лукерья.

   — Помолчи, — приказал ей Степан.

   — Зачем ты с нею так? — тихо спросил Юшка. — Не будь её, и нас бы, может, не было.

   — Ишь, разнежился. По ранам нам уже давно пора верхами скакать, — громко ответил Степан. — Великий князь уже в Москве?

   — В Москве, — как ни в чём не бывало ответила певуче Лукерья. — Говорят, народ его Донским прозвал.

   — Что же ты молчала, раньше не сказала? Хорошо-то как народ решил, славно!

   — Кто же мог знать, лапушка, что тебе его прозвище важнее всего на свете? — так же спокойно произнесла Лукерья, но Степан почувствовал в её голосе едва приметный гнев и оттого успокоился.

Полдничали на ходу. Лукерья, вызнавшая всё заранее, спешила добраться до засеки, опасаясь встречи с мелкими отрядами татар. Хоть и говорили люди, что орда бежит безостановочно до самого моря, но бережёного и Бог бережёт. Кто их ведает, этих ордынских татей, может, остались шайки удальцов.

Только миновав засеку и углубившись в приокские леса, решилась Лукерья сделать привал. Ужинали обильно — не по-походному: расторопные холопы всё быстро погрели на костре в мисках, которые запасливая Лукерья предусмотрительно захватила с собой. Юшка достал дудочку, тихо заиграл, холопы уселись вокруг и так же тихо завели песню, словно и не было позади самой многолюдной и кровавой битвы, какую знал русский народ.

Третью ночь ночевали уже в избе. Степан проехал в тот день немного в седле, и после ужина его быстро сморило. Заснул прямо на лавке под образами. Проснулся поздним утром на полу. Оказалось, что вечером стол осторожно отодвинули к стене, а Степана перенесли с лавки на застеленный сеном и периной пол, теперь рядом полулежала Лукерья и глядела преданными собачьими глазами. Заметив, что Степан открыл глаза, она прильнула к нему и стала целовать, чуть касаясь губами.

   — Ладно тебе, — отстранил её Степан, оглядываясь.

В избе никого не было. Со двора доносились невнятные мужские голоса.

   — Кто это там?

   — Юшка с какими-то мужиками шумит, непутёвый, тебя вот разбудил.

   — Какими мужиками?

   — Да нищие, оборванцы, пустой люд, чёрный...

   — Чего им надо?

   — А чего чёрному люду надо? Поживиться чем, покормиться, — попыталась отшутиться Лукерья.

Степан по уклончивым ответам почувствовал, что не всё ладно, и крикнул:

   — Юшка!

Тот появился в избе сразу же.

   — Из Рязани люди?

   — Да.

   — Чего им надобно?

   — Тебя ждут.

   — Зачем?

   — Я сейчас их старшого приведу. — Юшка выскочил и тут же вернулся с высоким, худым, измождённым мужиком. Голова его была обмотана побуревшей от крови тряпицей, глаза лихорадочно горели.

   — Воевода! — хрипло выдохнул мужик, падая на колени и протягивая к Степану руки.

Лукерья вскочила на ноги:

   — Как ты смел к больному господину его привести? Да как ты...

   — Замолчи! — оборвал её Степан и обратился к мужику: — Встань и говори.

   — Воевода, спаси! Научи, что делать! Конец нам приходит! — не вставая с колен, завопил мужик.

   — Не голоси, не баба. Судя по увечью, ты воином на Куликовом поле стоял!

Мужик умолк.

   — Говори толком. С кем был на Куликовом поле?

   — В твоём полку бился. — Мужик, подумав, добавил: — С тобой, выходит, рядом.

   — Зовут его Игнат, — вставил Юшка, — а прозвище Хрящ, потому что худ да жилист.

   — Вот-вот, Хрящ я, — обрадовался мужик.

   — Понял. Помню тебя, Хрящ. Рад, что уцелел. Говори дальше.

   — Мы, эта... стало быть, Милославских вольные холопы. Когда Ерёма-кузнец клич кликнул ордынцев бить, мы... эт-та... добровольно к Дмитрию Московскому... А тут ты, стало быть... Так мы к тебе, к нашему, к рязанскому... в ополчение, значит...

   — Это я уже понял, Хрящ, — нетерпеливо сказал Степан. — Ты о главном говори.

   — Ну да, о главном. Вот, значит, мы на Куликовом поле, на рати, а там, значит, они, Милославские... запёршись, — он развёл беспомощно руками. — А мы тут... а они там... — Мужик умолк, тяжело вздохнув.

   — Дозволь, Степан, мне сказать. Я во дворе-то всё уразумел. Хрящ мечом ловко орудует, а языком еле ворочает.

   — Вот-вот, — подхватил Хрящ. — Вольные мы мужики Милославских, а они...

   — Ты погодь, дядя. Понимаешь, Степан, вернулись домой рязанские ополченцы с Куликова поля, а их бояре с дозволения Олега Ивановича хватают, в железы куют, батогами бьют, вольный дух вышибают.

   — Неужто Олег Иванович совсем ополоумел?

   — Господи, откуда нам знать-то? — опять упал на колени Хрящ. — Мы все... эта... Что нам делать-то, воевода? Мир прислал меня, потому как через силу тяготы наши... кончаемся. Татарин нас не одолел, так свои же... Спаси нас, воевода!

   — Юшка, сколько здесь рязанских?

   — С пол сотни наберётся.

   — Пешие?

   — Конные.

   — Это хорошо. Оружные?

   — Копья, сабли да топоры.

   — Раздай оружие, что на телеге, самым крепким и в бою опытным. Мне мой доспех...

Степан не закончил — с неистовым воплем к нему бросилась Лукерья:

   — Не пущу! Убей меня лучше! Здесь вот, на месте убей — не пущу! Или жизнь тебе не красна или смерти ищешь — на Рязань идти с полусотней? После ран не оправившись! Не пущу!

   — Юшка! Связать глупую бабу и в подклеть! — приказал Степан, не глядя на женское искажённое лицо.

Лукерья вскочила, словно её ударили в спину.

   — Меня в подклеть? Меня — связывать?

   — Не хочешь в подклеть — умолкни. Лучше о харчах в дорогу позаботься. — Степан встал и вышел во двор.

Один из ратников рассказывал, как пытал его «самый из всех боярских прихвостней кровавый пёс», как бил кнутом, приговаривая: «С Москвой стакнулся, своевольничаешь? Рязань предаёшь? Получай награду!»

   — А мне говорит: «Ежели б ты сгинул в бою, кто бы боярину долг твой вернул?» — добавлял другой.

   — Вишь ты, с мёртвого защитника долг взыскивать, — ужасались мужики.

Степан приказал поспешать...

Они мчались по Рязанской земле, врывались в вотчины, рушили порубы, вызволяли бывших ратников. Те уходили с семьями в сторону Пронска, Коломны, Москвы, на приграничные пустоши, образовавшиеся за годы татарского ига.

Вскоре напали на след самого жестокого отряда. Его предводитель, как сказывали люди, предлагал свои услуги вотчинникам, боярам, князьям и за плату расправлялся с «куликовцами» неумеренно жестоко. Кто-то из смердов помянул прозвище: Харя. У Степана затеплилась надежда, что это Пажин, что доведёт Господь свидеться.

Как ни странно, но за несколько дней бешеной скачки по Рязанской земле он окреп. Только рана на правой руке давала о себе знать, потому пришлось сменить прямой меч на лёгкую татарскую саблю.

Гнали всю ночь и настигли отряд Хари днём в просторном и богатом селе. Зарёванные бабы сказали: «Палачествуют в овине».

Степан подскакал к приземистому, крытому прелой соломой строению. Оттуда доносились крики. У дверей никого не было, — видимо, не опасались нападения. Степан рывком распахнул дверь. В полумраке глаза не сразу различили деревянную кобылу, к которой был привязан человек, и рядом холопа с кнутом. Степан выхватил саблю, бросился вперёд, крича хрипло:

   — Прекрати, раб!

За ним рванулись Юшка и ещё несколько рязанских ополченцев, из тех, кто попроворнее.

Навстречу вскочил Пажин. Да, это был он, всё такой же пригожий, светловолосый, голубоглазый, только на лице, словно веснушки, застыли брызги крови. Меч Пажина отбил лёгкую саблю Степана, тот пошатнулся, и Харя готовился уже нанести колющий удар в шею, не защищённую оплечьем, как подоспевший Юшка перехватил выпад, оттеснив Степана, пошёл вперёд, вынуждая Пажина отступать в глубь овина. Холопы Хари разбежались, охваченные ужасом перед воином, который гнал их предводителя. Юшка наседал, Харя только оборонялся. Вдруг он поскользнулся в навозной жиже и упал. Юшка резко ударил его мечом в горло. Пажин выгнулся, захрипел и затих. Только теперь Степан оглянулся — ополченцы вязали пажинских холопов, освобождали своих. В дальнем углу трое мужиков возились в ворохе соломы.

Освобождённые узнали Степана, окружили его. Почти все они стояли рядом с ним на Куликовом поле. Мужики гомонили, благодарили, спрашивали, что делать дальше: ведь всё одно не будет житья на Рязанской земле.

Послышались голоса из дальнего угла:

   — Вот он, главный аспид!

   — Спрятаться надумал.

Человека подвели к Степану. Он не сразу его узнал, а узнав, ужаснулся — Корней. Боярин стоял без шапки, в изодранной, изгаженной навозом и гнилой соломой епанче. Он поднял налитые кровью глаза, узнал Степана, побагровел, но смолчал.

   — Отпустите его.

   — Этого? — переспросил один из мужиков. — Главного кровопийцу?

   — Я сказал — отпустите! — повторил Степан.

   — Вот оно как, — донеслось из толпы, — свой своему глаз не выклюет...

Люди недовольно загудели.

Юшка, сообразив, что к чему, встал рядом со Степаном с окровавленным мечом в руке. Казалось, прошла вечность, прежде чем державшие боярина рязанцы, глухо ворча, отошли.

Степан бросил саблю в ножны и зло спросил:

   — Что же это вы со своим князем удумали, боярин? Как только рука поднялась на героев Русской земли?

Ополченцы придвинулись ближе, поняв, что сейчас идёт суд, расправа же будет потом. Всем хотелось услышать, что скажет московский воевода одному из главных Олеговых бояр.

   — Скажи лучше, на предателей Рязани, — гордо выпрямился Корней.

   — Неужто и вправду так думаешь? Неужто ненависть твоя к Москве столь далеко зашла?

Степан не спускал глаз с Корнея. Он видел: боярину нестерпимо стыдно за минутную слабость, за то, что уполз в гнилую солому.

   — Я любить Москву не обязан, я — рязанец! У нас свой князь. Он ополченье не созывал, к Москве в подручные не шёл, своих мужиков под татарскую саблю не ставил. И потому за самовольство — кнут! И любому, кто поперёк моей и княжьей воли пошёл, я лютый враг!

   — Твоя воля в том, чтобы над нами мытарствовать? — крикнул кто-то из холопов.

Круг, в середине которого стоял боярин, сузился.

Юшка проворчал:

   — Больно ты расхрабрился, боярин, под защитой моего меча. Мне противу всех не устоять...

Смерды и ратники сбивались всё плотнее, ближе подходя к боярину и Степану. Люди молчали, слышалось только тяжёлое, хриплое от ненависти дыхание.

   — Братцы! — начал Степан. — Я вас понимаю, нет прощения боярину! Но и вы поймите меня! Не могу я решить его жизни, не могу...

В толпе зашумели:

   — Ясное дело... Нешто стольник боярина в обиду даст?

   — Все они на один лад скроены.

   — Не потому, что я воевода и он боярин. Потому, что отец он мне названый. Вырастил меня, сироту, и Юшку пригрел. Не могу. Поймите меня! — крикнул Степан.

Толпа, застыв в нерешительности, затихла. Юшка уловил благоприятный миг, схватил Корнея за руку, потащил за собой, из овина на двор. Степан поспешил следом, прикрывая, — мало ли что, передумают мужики, бросятся...

Возле коней Юшка остановился, одного отвязал, но повод подал Степану, а сам отступил.

   — Где Алёна?

Боярин оглянулся. Люди стояли в дверях овина в нерешительности, но уже видно было: проходит оторопь, вызванная словами Степана.

   — Поклянись, что отпустишь меня!

   — Где Алёна? — повторил Степан на этот раз с угрозой.

   — В монастыре, — еле слышно выговорил Корней.

   — Ты её туда запрятал?

   — Сама ушла, как узнала, что у тебя в Москве полюбовница. — Корней не выдержал и протянул руку за поводом.

Степан отстранил руку:

   — В каком монастыре?

   — В Спас-Никитском. Пострижена сестрой Евпраксией. Полгода уж, как постриг приняла. — Боярин снова протянул руку, выхватил повод у Степана и попятился, увлекая за собой коня.

Юшка удержал коня за узду и вопросительно глянул на Степана.

   — Пусть едет, — вздохнул тот.

Юшка выпустил узду. Боярин вскочил в седло с юношеской прытью, несмотря на возраст и немалый вес, гикнул и поскакал, взметая комки грязи с разбитой дороги.

   — Куда вы теперь? — спросил Степан мужиков.

   — Помозгуем... Может, в лесах схоронимся, а может, в вольный Новгород подадимся.

   — А мы куда? — обратился Юшка к Степану.

   — В монастырь.

   — Ты думал, чем это грозит?

   — Ты ли это, Юшка? — удивился Степан. Впервые товарищ и верный друг выражал опасение.

   — Ведь она Богу обет дала, — неуверенно протянул тот.

   — Ах, это... Ничего, Бог простит, а митрополит грехи отпустит, ежели его великий князь о том попросит. Поспешим, некогда раздумывать. Боярин может раньше нас успеть в монастырь.

...В монастырь ворвались ночью, опередив Корнея. Монахини только крестились, подчиняясь антихристам, да посылали проклятия на их головы.

Степан не ожидал, что полгода, проведённые в монастыре, так изменят внешность Алёны: тоненькая, бледная до прозрачности, с огромными глазами в тёмных подглазницах, стояла она перед ним в своей келье. Слышны были голоса молящихся: Юшка согнал всех в церковь и запер там, чтобы не мешали.

   — Алёнушка, любовь моя! — выговорил наконец Степан.

   — Нет, нет... — подняла перед собой руки Алёна. — Не губи мою душу! Пожалей... не смей подходить ко мне!

Степан хотел было шагнуть.

   — Остановись! Я голову себе о камни размозжу!

   — Лапушка, ты выслушай, — начал Степан и остановился. Что он может сказать? Он не был готов к такой встрече. Алёна в мыслях представлялась ему совсем иной, он ждал ревности, слёз, обид, а главное — радости. А перед ним стояла бесцветная, потухшая монашка — что сказать ей?

   — Зачем себя заживо хоронить в монастыре? — произнёс он наконец. — Добро бы я ещё не знал, что такое монашество. Куда как хорошо знаю — сам почти полгода милостью Олега Ивановича провёл в келье, ты же помнишь...

Алёна успокоилась, опустила руки. Степан понял: только так и можно разговаривать — неторопливо, рассудительно.

   — Видел я сейчас твоих монахинь. Усохли, бабьего счастья не узнали, детей не родили, груди пустоцветом повисли, очи мутными от слёз и ночных бдений стали... Неужто забыла ты меня, не любишь больше?

Алёна встрепенулась:

   — Ты первым забыл меня!

   — Ни на минуту не забывал, клянусь тебе, Алёнушка. — Степан обрадовался, что прорвалось живое чувство.

   — А когда из Рязани убегал — обо мне помнил? А когда навек княжеской милости лишился — помнил? А когда в Москве ключницу себе завёл, тоже помнил? А когда моего отца и мать горевать заставил, меня оплакивать?

   — Твоего отца я спас... — Степан сделал шаг.

   — Не подходи!

   — Пойми, всё это не то, не главное. Я жить без тебя не могу!

   — А я могу? — вырвалось у Алёны.

   — Значит, помнишь меня, не забыла, любишь?

   — Я памятью живу.

   — Память — обо мне?

   — Нет, о твоей ключнице проклятой!

   — Да нет её, нет, прочь уже отослал...

   — Врёшь! Здесь она. — Алёна быстро коснулась пальцем груди Степана.

   — А тут и вовсе никогда не была. — Степан схватил Алёну за руку и стал медленно притягивать к себе, приговаривая: — Одну тебя любил, одну... клянусь... Была слабость, прости. Неужто не простишь во имя нашей любви? Во имя будущего нашего.

   — Будущее моё — гореть в геенне огненной, если не пощадишь, не оставишь меня здесь.

   — Ты сама подумай, — Степан гладил руку Алёны, — на что меня толкаешь? Ну, оставлю я тебя в монастыре, замолишь ты грех встречи со мной, и утешится твоя душа, и уснёт в дымке ладана... А мне что — руки на себя накладывать? Без любви жить? Или ключницу возвращать?

   — Нет, только не это! — отчаянно вскрикнула Алёна и прильнула к груди Степана.