Завтракали поздно. Вернее было бы назвать это полдником, так долго спал Олег Иванович, вернувшийся за полночь от Марьи.

Он сидел напротив своей княгинюшки, попивая остылое парное молоко, откусывал крепкими, белыми от жевания смолки зубами от ломтя пышного, утром выпеченного любимого ржаного хлеба, обильно политого янтарным мёдом, и поглядывал на жену.

Красивая, вальяжная, статная, но не пышная и всё ещё страстная на супружеском ложе... Почему его так тянет к Марье? Неужели в нём гнездится чёрное, звериное непотребство, что пришло на Русь незнамо откуда — с Востока ли, с его многожёнством и любовью к мальчикам, с Запада ли, из внешне суровых замков рыцарей-монахов, погрязших в разврате...

Ефросинья улыбнулась и спросила:

   — В молодечной вчера засиделся, батюшка?

Олег Иванович что-то невнятно промычал с полным ртом. Кто знает, не проверяла ли она: сидел князь в молодечной со своими дружинниками до петухов или, осушив чару, незаметно ушёл?

Без стука вошёл Фёдор. Встал, прислонившись к косяку двери, словно ноги его не держали.

По лицу сына Олег Иванович сразу понял: случилось нечто ужасное.

   — Дмитрий Иванович скончался. Гонец прискакал.

Великая княгиня охнула, глаза её округлились и стремительно набрякли слезами.

«Как это легко и быстро у баб бывает», — подумал Олег, прислушиваясь к своим ощущениям. Он не испытывал ни горя, ни радости, ничего. Только-только начали складываться добрые отношения с Дмитрием, человеком, всегда волновавшим Олега и привлекавшим его любопытство. Но ведь как ни крути, а более четверти века Дмитрий был врагом, в нём олицетворялось всё то, что разделяло Рязань и Москву. Несколько лет, как началось сближение...

   — Как же я Софьюшке-то скажу, матушка? — вопрос прозвучал совсем по-детски.

   — Пойдём, Феденька, пойдём... вот так вместе семьёй придём и скажем! Горе-то какое, горе... но не сиротинушка она у нас, а любимая доча...

Олег встал и пошёл вслед за женой и сыном к переходу, ведущему в терем Фёдора. Вдруг возникла тоска, сжала сердце холодными тисками. Вспомнились все недомогания свата, которые он так старательно скрывал во время совместных походов на Литву. А ведь тридцать девять лет всего. Он на десять лет старше. Словно насмехаясь, лукавый подсунул сладкое воспоминание о прошедшей ночи, о том, каким молодым он чувствовал себя, когда скакал к Марье в сопровождении молчаливого верного Юшки...

На похороны Дмитрия Ивановича Донского, великого князя Московского, съехалась вся Залесская Русь.

Олег Иванович с приличествующей случаю скорбью обнимался с каждым князем, троекратно, по обычаю, лобызался, говорил несколько слов, неторопливо переходил от одной группы к другой. Великих бояр почти не было видно. Вельяминовы, Микуличи, Акинфовичи — те стояли чуть в стороне.

Прошёл озабоченный Владимир Андреевич Серпуховской, двоюродный брат и ближайший сподвижник усопшего. За ним спешил постаревший, отяжелевший Боброк. Когда-то он жестоко разгромил рязанцев. Потом, накопив не только воинский опыт, но и количество боеспособных полков, прошедших выучку на меже, Олег нанёс ответный удар. После совместных походов против Литвы сблизились: друзьями не стали, но взаимное уважение друг к другу непременно выказывали. Собственно, если вдуматься, такими были отношения Олега со всеми залесскими князьями. Он так и не стал им своим. Перестал быть чужим, да, но ведь есть разница. Вот Ефросинья — своя. Вон как плачет, обнимая сватьюшку Евдокию, над гробом...

А он, Олег, испытывал только сожаление политика, потерявшего союзника, с которым последнее время стало просто и удобно договариваться о совместных действиях против врагов как на Востоке, так и на Западе.

Видимо, слишком долго видел он в Дмитрии лишь противника, а во всём московском — олицетворение той силы, что невозбранно и последовательно перенимала могущество и блеск древнего Киева. А ведь именно Рязань являлась наследницей и хранительницей древних традиций.

Олег Иванович ещё раз оглядел собравшихся князей.

Все Рюриковичи — но как далеко разошлись они за те пять столетий, что промчались над Русью после смерти Рюрика Старого, общего пращура. Одни вознеслись, их предки побывали и на великих столах, о чём потомки никак не могут забыть. Другие смирились с участью удельных подручных князей, коим уже никогда не примеривать на себя великокняжеский венец. По обрывкам речей, по шепотку, умолкавшему с его приближением, Олег Иванович чувствовал, что все так или иначе говорят о древнем лествичном праве, которое так властно, жёстко и, главное, самовольно нарушил своим завещанием Дмитрий Донской. Он осмелился отдать и Москву, и великое княжение старшему сыну в обход множества родичей, в первую очередь Владимира Серпуховского.

Чутьё политика, десятилетия следившего за малейшими изменениями во взаимоотношениях князей, подсказывало Олегу Ивановичу, что Русь неожиданно оказалась на грани усобицы. Он даже мог бы определить будущего зачинщика усобицы — Владимир Серпуховской. Его права на освободившийся престол наиболее весомы, более того, у него даже есть владения в Москве, полученные им по наследству от отца, — почти треть стольного града. Мысли своих братьев князей Олег Иванович легко читал: сейчас поддержать Владимира, а потом, пользуясь тем, что тот человек боя, полководец, но не политик, исподволь растащить огромное Московское княжество.

Он незаметно вышел из палаты, спустился по красному крыльцу на небольшую площадь, пошёл к надвратной башне. На стену вела широкая удобная лестница, сложенная из крупных известняковых плит, уже немного истёртых сапогами воинов, поднимавшихся за четверть века на стену.

Олег Иванович неторопливо поднялся на самый верх. Огороженная квадратными, в рост человека зубцами, надстенная площадка была широкой и удобной для действий обороняющихся. Слева возвышалась оседлавшая стену надвратная башня, глядя во все стороны узкими бойницами. Вышел воротный, всмотрелся, узнал рязанского князя, скрылся в башне. Странно — это был единственный воин, встреченный на стене. Куда подевались все — неужели так стремительно расшатался порядок, коим всегда славились войска Дмитрия?

Олег Иванович поглядел вниз — под стеной гомонил, шумел, толкался базар. Удивительно, как быстро въелось в русскую речь это принесённое татарами слово, потеснив старокиевское — привоз.

Он полюбовался видом на Пожар, открывшимся с высоты, и двинулся по гребню стены в сторону Москвы-реки. Стена спускалась вместе с довольно отлогим Васильевским спуском. Князь дошёл до угловой башни, нигде не встретив стражу. Постоял, разглядывая обмелевшую реку, подумал, что ни в какое сравнение она с красавицей Окой не идёт, и вдруг вспомнил, как рассказывали ему Степан и Юшка четверть века назад о первых впечатлениях от реки и от кремля. Они тогда стояли на противоположном берегу и любовались первой на Руси каменной крепостью, а потом добыли комок раствора. Он, князь, вместе с боярами изучали этот комок так, словно перед ними лежал слиток золота.

Кремль! Вначале просто старорусское слово, означающее детинец» внутреннюю крепость, или, если по-франкски, кастель, цитадель. А потом постепенно в сознании народа слово «кремль» стало означать только этот, московский, и писали его уже с большой буквы.

Если бы тогда он смог начать вслед за Дмитрием строительство каменного детинца?! Если бы попытался вернуть столицу княжества из нищего, убогого Переяславля на старое место, туда, где раскинулась за пологими земляными валами на высоком берегу полноводной Оки огромная, сожжённая, засеянная костями, опозоренная Старая Рязань, один из самых больших городов Европы в пору своего расцвета?! Если бы...

Но что повторять: если бы да кабы.

Олег Иванович отвернулся от Москвы-реки и загляделся на кремль. Отсюда, с нижней точки, он представлял собой незабываемое зрелище. Словно огромное, каменное чудище, вздыбаясь по холмам, кремль возвышался над рекой во всём своём грозном величии, утверждая незыблемость власти Москвы над всем Залесьем.

Но ведь Рязань — не Залесье...

Вернувшись домой, Олег Иванович решил поговорить о наболевшем с Епифаном.

Они сидели, по обыкновению, в книгохранилище за шахматами, лениво перебрасываясь словами.

И вдруг Олег Иванович без предисловия сказал:

   — Коломна — ключ к московскому богатству.

   — Вестимо, — скрыл настороженность за старинным словом Епифан.

   — Когда возвращались и проходили мимо на стругах, заметил: стены просели.

   — Пока мы с покойным Дмитрием были заодно, коломенский воевода совсем беспечным стал.

Кореев сделал вид, что задумался над ходом, сам же размышлял — оговорился Олег, сказав «пока были заодно», или нет. Скорее всего, нет. Случайных оговорок, непродуманных слов у него не бывает. А коль так, с чем вернулся из Москвы с похорон великий князь? Сказал, чтобы проверить, правильно ли понял мысли господина и друга:

   — В стародавние времена в устье Москвы-реки Рязань сидела.

   — И я о том вспомнил, проходя мимо Коломны. — Великий князь сделал хитрый ход конём, и Епифан не сразу разгадал, что скрывается за этим. А разгадав, с торжеством отразил будущую угрозу движением лодии.

   — Коломна — это всегда хорошо.

   — Вестимо. — Олег с лёгкой насмешкой повторил сказанное слово.

«Значит, представляет мне честь начать первым», — подумал с толикой неприязни Епифан. Опять игру затеял. Вроде сорок лет рядом, мог бы всё прямо говорить...

Игра же, порядком поднадоевшая Корееву, заключалась в том, что Олег Иванович хитроумными вопросами и намёками подталкивал соратника к высказываниям по волнующим его вопросам. Если выводы Епифана совпадали с теми, к которым уже пришёл князь, дело считалось решённым, князь начинал говорить прямо, называя всё своим именем.

   — А как ближайший сосед, князь Серпуховской, посмотрит? — Боярин поглядел в глаза князю, давая понять, что всё уразумел.

   — Владимиру Андреевичу ещё завещание Дмитрия переварить надобно.

   — Думаешь, даже так?

   — Я за ним всё время наблюдал, рядом сидели за поминальным столом. Он Василию не опора.

   — Выходит, пришло время о меже времён Ивана Калиты вспомнить?

   — А может быть, и времён Данилы.

Это был первый московский князь, посаженный отцом, великим Александром Невским, на престол княжества, бывшего чуть поболе владений бояр Кучковых.

По тому, как глубоко ушёл в историю границ с Москвой великий князь, боярин понял, что тот думал о возвращении лакомых земель давно, может быть, ещё сидя за поминальным столом.

   — Когда — до сороковины?

   — На сороковину Ефросинья поедет с Фёдором и с Софьей. А мы с тобой начнём обстрелянные сотни с южной межи стягивать.

Великий князь всё обдумал и всё решил. Совета Кореева вроде как и не спрашивал. Но всё же, по привычке четырёх десятков лет, проверял на нём своё решение. Если бы сейчас Епифан нашёл весомую причину сказать, что не стоит даже ради звонкой Коломны нападать на недавнего союзника, нынешнего свояка, возможно, Олег бы и прислушался. Но Кореев не хуже Олега понимал, что не будет удобнее времени, слишком уж лакома Коломна, чтобы совеститься, по каким- то соображениям отказываться от того, что само плывёт в руки и что, скорее всего, в ближайшем будущем станет яблоком раздора между Москвой и Серпуховом...

Уже не в первый раз Олег Иванович сталкивался с тем, что хорошо продуманный замысел начинал вдруг на первый взгляд необъяснимо проваливаться, скользить в сторону, словно телега под уклон в осенней грязи.

За десять дней до сороковин из Москвы в Переяславль неожиданно примчался Фёдор. Великий князь в сопровождении Юшки и нескольких воевод как раз обходил недавно прибывшую с южной межи сотню, ставшую лагерем у земляного вала.

Юшка узнавал знакомых среди десятников, когда- то начинавших вместе с ним простыми воями. Здоровался, расспрашивал, шутил. Великий князь давно не видел его таким оживлённым и весёлым. Да и сам был ясен, милостив; вид обученных, закалённых, хорошо вооружённых воинов веселил, он улыбался, несколько раз снимал с пальцев перстни и жаловал особо приглянувшихся.

И вдруг Юшка поднял руку, вглядываясь в приближающуюся к временному лагерю горстку бояр и дружинников. Зоркий, как природный степняк, он различил среди всадников князя Фёдора, кому надлежало быть в Москве.

Вскоре и все остальные увидели Фёдора. Тот осадил коня прямо перед отцом, спрыгнул с седла, торопливо поклонился и задышливым после скачки голосом вымолвил требовательно:

   — Отпусти всех, отец. Мне с тобой говорить надо...

Князь сделал знак рукой, люди отступили на пару десятков шагов в сторону. Только Юшка остался стоять рядом.

   — И ты иди, — кивнул Фёдор.

   — У меня от него секретов нет...

   — Боярин Тютча-младший сказал мне, что ты, отец, уже три полка с межи снял и в столицу призвал.

Тютча-младший, сын прославленного боярина Тютчи, уже несколько лет стоял воеводой московского сторожевого полка. Как достойный наследник павшего на поле Куликовом Семёна Мелика, он сумел наладить службу на меже так, что знал обо всех передвижениях в степи как ордынцев, так и соседей.

   — И что с того?

Фёдор опешил от прямого вопроса отца:

   — Я из Москвы скакал...

   — Чтобы это сказать?

   — Ты против кого силы собираешь?

   — Это кто же тебя надоумил, что я силы собираю? Тютча?

   — Да.

   — С каких это пор я свои полки собирать не волен?

   — Не играй со мной словами, отец. Боярин доложил Боброку, тот со мной откровенно поговорил. Боброк считает, что ты не прочь в дни всеобщей замятии некоторые московские волости занять.

   — Ничего не скажешь, умён Боброк. На аршин под землёй видит.

Глупо-растерянное лицо Фёдора заставило Олега Ивановича едва заметно улыбнуться.

   — Получается, батюшка, ты и вправду готовишься на Москву пойти?

   — А ты из Москвы галопом скакал, полагая, что я шутки шутить надумал?

   — Значит, прав был Боброк?

   — Значит, прав. Но и я сто раз прав — были бы у Москвы силы, не стал бы мудрый Боброк тебя в эти дела впутывать. Собрал бы полки и перекрыл мне возможные пути наступления. Только нет сейчас у Москвы достаточно сил.

   — Как ты можешь, батюшка? В такие дни... Сороковины твоего свата...

-— Я не нехристь, сороковины бы справить дал.

   — Как ты можешь даже думать о таком?

   — А как Дмитрий думал, когда вслед за Ордой на Рязань налетел? А как он думал, когда того же Боброка вместе с Пронским на меня натравил? Из-под живого великого князя замыслил стол вышибить, своего пособника посадить? О чём он думал, когда по его навету какой-то подручный хан нашу землю терзал, меня чуть не полонил, а потом его нукеры в меня, в князя, стреляли? Вон спроси Юшку, тогда он меня первый раз спас.

   — Батюшка, я всё понимаю! — в отчаянии воскликнул Фёдор. — Кровавая у нас история, много обид в прошлом, много трупов. Но ведь ныне в кои веки мы в мире живём, в согласии!.. Вон сколько за несколько лет покоя добра сделать смогли. Мужик на ноги встал...

   — Когда наши предки сюда из Чернигова пришли, Москвы ещё и в помине не было. Так, деревушка Москов. А Рязань уже тогда великим княжеством устояла! Ты вспомни, где наши межи на севере проходили! Чуть ли не у самых Кучкиных огородов! И куда нас Москва оттеснила? За Оку. Думала она тогда, что и у нас кто-то умер, по ком-то сороковины справляют, кто-то рожает? Нет, сын, никогда Москва о чужом горе не думала, знай себе волость за волостью хапала. Вспомни, как Дмитрий, уже крест о дружбе со мной поцеловав, Мещеру себе оттяпал!

   — Он Мещеру купил, потому что ты не покупал!

   — А мне рязанских княгинь да боярынь стало некуда от ордынцев прятать благодаря его торопливой купле.

   — Врёшь, отец, он за тобой оставил право прятаться от орды в мещёрских болотах!

   — Это кого ты во лжи обвиняешь? Отца своего?

Фёдор упал на колени:

   — Прости, батюшка! В запале дурное слово молвил!

Олег Иванович долго смотрел на стоящего перед ним на коленях сына, постепенно успокаиваясь, наконец сказал:

   — Встань.

Фёдор продолжал стоять на коленях, умоляюще глядя снизу вверх на отца:

   — Батюшка, ты рассуди... ну, возьмёшь ты ныне, пользуясь неустройством в Москве, пару волостей. Ну, закрепишь за собой... а мне-то каково потом будет с шурином дела вести? А ведь ты сам говорил, что в союзе с Москвой нам ни Литва, ни Орда не страшны.

   — То не я, то сотник Степан, у которого боярин Юшка в начале стремянным, а потом меченошей был, говорил, а я его за то в монастырь заточил, — усмехнулся Олег Иванович, вдруг вспомнив непутёвого песнетворца, сложившего голову за брошенную Дмитрием Москву. Но тут новая мысль спугнула мимолётное воспоминание.

Он склонился к сыну и, зло прищурившись, спросил нарочито спокойным голосом:

   — Я что-то не совсем понял тебя, сыне. Никак, ты уже сейчас за мои будущие сороковины заглядываешь, примериваешься, как тебе ловчее с шурином в согласии жить. Или я что-то не так уразумел?

   — Нет!

   — Что — нет?

   — Не думал я о твоей смерти, батюшка!

   — Не я, а ты произнёс слово «смерть». Я лишь выразился: так далеко смотришь, что уже и за мои будущие сороковины заглядываешь.

Фёдор, всегда чувствовавший себя бессильным в словесной игре с отцом, повесил голову.

Олег Иванович с грустью глядел на сына.

«Любовь редко кого делает сильным», — подумал он и приказал Юшке:

   — Боярин! Прикажи сотне отдыхать. Пошли, сын надо нам о многом поговорить...

В книгохранилище великий князь заботливо спросил сына, не хочет ли тот с дороги в баньку зайти. Фёдор, всё ещё напряжённый, словно тетива, отказался. Тогда Олег Иванович велел принести заедок, квасу, своих любимых лесных орехов, удобно устроился на ложе, поглядел, как трудно, часто запивая квасом, ест сын, повздыхал о том, что молодость неразумна и всё ей хочется сразу. Спросил:

   — Матери что сказал, когда уезжал?

   — Что надо на пару-тройку дней домой съездить по делу.

   — Это ты молодец: не след мать зря волновать.

   — Ты считаешь, война со сватьей, с моим шурином — зряшный вопрос?

   — Говоришь — война со сватьей. А я слово война ещё не произнёс.

   — Как не произнёс? А мы о чём говорили там, перед сторожевой сотней?

   — О том, что не плохо бы нам кое-какие наши древние волости вернуть.

   — Это — война.

   — Допустим. Но тут есть одна очень, сын мой, весомая разница. Война не со сватьей, как ты изволил выразиться, а с Москвой. С той самой Москвой, которая нас вот уже сотню лет теснит, под Орду выталкивает и в любой момент нашим горем пользуется.

   — Ты это уже говорил, батюшка.

   — Говорил и готов повторять, ибо истина, как тебе известно, от повторения не тускнеет.

   — Батюшка, ну а я?

   — Что — ты?

   — Как я Софье в глаза смотреть буду? Как с ней на ложе взойду?

Неожиданно Олег Иванович привстал и рявкнул, словно перед ним был не сын, а провинившийся холоп:

   — Дурень! Софья кто?

   — Так я про то и говорю — жена моя!

   — Я не о том. Здесь она кто — наследница рязанского великого стола, будущая великая княгиня. А там — одна из многих княжон! И это ты должен понимать и ей в её головку накрепко вбить!

   — Я её пальцем не трону! — взвился Фёдор.

   — Во-первых, напрасно, во-вторых, я и не призываю тебя кулаками вколачивать. Убедить сумей, что она и ныне и вовек рязанка, а не московитка. А теперь, сын мой, поговорим о том, кто какими глазами на кого смотреть будет. Потерпи, если повторяться стану...

Князь опять откинулся на ложе и заговорил негромко, словно рассуждая сам с собой:

   — Тридцать пять лет назад, когда умер Иван Московский, мои бояре решили, что самое время вернуть Рязани городок и волость Лопасня. И вернули — правда, всего на несколько лет, ибо потом было пронское нашествие, которое, кстати, твой советчик возглавлял, мудрый Боброк-Волынский, и многие были другие кровавые битвы. Рязань перестала думать о Лопасне, хотя это исконно наша волость. Перестала, потому что, замахиваясь на Лопасню, замахивалась на Владимира Серпуховского. Хотя я этого прославленного князя, прозванного в народе Храбрым, и бивал, но противник он знатный, такого лучше в союзниках иметь. Вот стоит у впадения Москвы-реки в Оку город Коломна. Кто им владеет, тот собирает мытное со всех грузов, что из Москвы, Смоленска, Пинска, Литвы идут в Оку. Это непрерывный, как река, поток гривен в княжескую казну. Мы вон несколько лет в покое прожили, и то я сумел с нашего нищего землепашца столько налогов собрать, что и стольный град в божеский вид привёл, и несколько новых полков вооружил. А если золотой поток из Коломны на дело укрепления всей Рязанской земли направить? Сейчас в сторожевых сотнях и полках вой повёрстаны землёй. Иными словами, я их за ратный труд землёй наделю, когда настанет время на покой выходить. А теперь прикинь — много ли у меня земли осталось, чтобы ею всё новых и новых воев оделять? Того и гляди, без собственных земель останусь, нечем станет одаривать. Да и тебе, сыну, ничего, кроме великокняжеского стола и громкого титула, в наследство не оставлю. А мне ведь нужно ещё и старых дружинников жаловать... Ты об этом думал?

   — Нет, — растерянно сказал Фёдор.

   — Вот то-то и оно. Мне тоже по молодости лет казалось, что земли у меня немереные. Ан нет. Так что, если за службу землёй пахотной верстать, я могу всего несколько полков иметь. Столько, сколько сейчас... — Великий князь задумался.

Фёдор терпеливо ждал, когда продолжит отец свои рассуждения. Он впервые столкнулся с такой простой мыслью: пахотная земля, извечно единственная награда за службу и воину, и дружиннику, и боярину, может иссякнуть.

   — Но когда у меня в казне будет золото, я смогу не землёй одаривать, а платить воинам так, как византийский император платит варяжским наёмникам. И тогда не будет предела моим полкам и, следовательно, не будет боязни, что в очередной раз разгромят обученные ордынцы необученных моих ополченцев, от сохи оторванных. Будут полки — будет и земля: вся степь до ногайских становищ, весь Дон от истоков до устья. Я всегда считал, что Дон — рязанская река, в нашей земле начало берёт! А когда укреплюсь, тогда — открою тебе сокровенную свою мечту — смогу приступить к возвращению стольного града на его истинное древнее место, туда, на высокий берег Оки...

Великий князь умолк. Непривычно мягкая, затаённая улыбка мелькнула у него на лице.

Фёдор молчал, не решаясь поднять глаза от узора на огромном напольном черкасском ковре.

   — Каменный детинец возведу... Митрополита к себе переведу... — Вдруг, почуяв в прямом молчании сына несогласие, Олег Иванович закричал: — Что косоротишься? Глаза отводишь? Если мы сегодня не воспользуемся этой великой возможностью, когда Дмитрий, желая сделать как лучше, вбил завещанием клин между сыном Василием и двоюродным братом Владимиром, если мы провороним этот краткий миг, историей нам дарованный, — как сможем рязанцам в глаза смотреть? Ты пойми. Быть князем не только почёт и власть! Быть князем ещё и ответственность великая перед людьми.

У Фёдора побелели губы. Он поднял глаза и, с трудом выталкивая слова из пересохшей глотки, сказал:

   — О тебе, отец, на Руси слава как о перевёртыше идёт. Хочешь и меня к этой славе пристегнуть?

   — Как ты сказал? Как ты посмел? — Олега словно подняло неведомой силой с ложа.

Он подскочил к сыну, ухватил попытавшегося было отшатнуться Фёдора железными пальцами за ухо, дёрнул, повторяя:

   — Чти отца своего! Чти, щенок, отца!

Выпустил ухо, вмиг покрасневшее и опухшее, ткнул указательным пальцем в грудь сыну и сказал обычным, ровным голосом:

   — Иди в свой терем. Никуда не выходи, ни с кем не разговаривай. Жди, когда я тебя призову. Узнаю, что нарушил моё повеление, клянусь, посажу тебя на удел, на место Родослава. А его к себе возьму, наследником сделаю, хоть и тих он, и родиться бы ему не князем, а пономарём. Иди!

Фёдор попятился и, не забыв поклониться, вышел.

Великий князь рухнул на ложе, уткнулся лицом в подушку и замер. Когда стемнело, он, кликнув Юшку, поехал к Марье. В её жарких объятиях невзгоды отступили, стали казаться не такими уж неизбывными...

Ранним утром, заглянув по привычке на поварню и взяв ломоть горячего хлеба, Олег Иванович стал неторопливо подниматься к себе в горницу.

У двери на коленях стоял Фёдор.

Сердце радостно дрогнуло.

«Осознал!» Чувство торжества охватило великого князя. Но хотя всё внутри ликовало, он нахмурил брови и грозно спросил:

   — Как ты посмел нарушить моё повеление? Я же сказал — пока сам не призову.

   — Я потому, батюшка, нарушил, что ты своим непристойным поведением мне такое право дал.

   — Это каким же непристойным поведением? — не понял Олег Иванович. — Ты говори, да не заговаривайся!

В груди, где только что всё пело и радовалось, вдруг больно защемило от дурного предчувствия.

   — Умён ты, батюшка. Да не учёл, что окна моей горницы, где ты велел мне пребывать, смотрят как раз на ту дорогу, что ведёт из детинца к дому Марьи.

   — Ну!

   — Не нукай, батюшка, не взнуздал. За ухо, как дитё несмышлёное, таскал, а взнуздать не взнуздал. Я давно знал, что ты к ней повадился по ночам шастать, поправ закон божеский и людской обычай...

   — Юшка сказал?

   — Из Юшки чужие тайны и раскалёнными клещами не вытянуть, сам знаешь. Проведал я, и всё тут. Всю ночь думал, батюшка. Вчера я тебя слушал, как ты тут соловьём разливался, будущее Рязани живописуя. Теперь имей терпение, меня послушай. Если пойдёшь на Коломну, я матушке про Марию расскажу. Как ты, презрев на свете всё святое, к матери твоей внучки по ночам блудливым котом бегаешь. Даже не снохач — нет в русском языке для тебя слова достойного...

   — Ты с ума спятил! Как мать...

   — Как мать поступит, ей решать! — перебил отца Фёдор. — Руки на себя наложит, в монастырь уйдёт или примет тебя, простит — то её решение. Я же на Москву отъезжаю. Пусть тихоня Родослав, брат мой единственный, на престол садится. Но помяни моё слово: ты умрёшь, я у него Коломну отберу, а остальное он и сам из рук выпустит... Если же ты не пойдёшь войной на Москву, подтвердишь новым крестным целованием с Василием все договорные грамоты, что с покойным Дмитрием о мире и дружбе заключил, — буду тебе примерным сыном и ни словом матери не обмолвлюсь.

Олег Иванович молча смотрел сверху вниз на коленопреклонённого сына.

   — Что ж, речь не мальчика, но мужа. Только отчего ты её на коленях произносишь?

   — Потому что, батюшка, я пока ещё на твою милость уповаю.

   — А не боишься, сын, что я тебя за угрозу матери про Марию рассказать сейчас прикажу удушить?

   — Я в твоей воле.

Вопреки всему, в душе Олега Ивановича шевельнулась гордость. Это бы его сын, его наследник, человек с твёрдым характером, умеющий настоять на своём, рисковать головой, любить и быть верным. Такому и престол не стыдно завещать.

   — Ладно. Раз сам на колени встал, постой ещё. Аз же, грешный, пойду вздремну после трудов ночных, неправедных! — Великий князь с удовлетворением отметил, как дёрнулась голова сына от тонко рассчитанного оскорбления...

...Всё сделал Олег Иванович, как потребовал Фёдор.

И грамоты договорные с Москвой крестным целованием подтвердил, и сторожевые сотни на восточную и южную межи вернул, и даже (о том Фёдор слова не сказал) какое-то время к Марье по ночам не ездил.

Но радость ушла из сердца, а удача — из дел.