д-р филол. наук Б.В. Якушин

Главная мысль книги Юджина Линдена – между миром животных и человечеством нет непроходимой пропасти, животные имеют столько же прав на благополучное существование на Земле, сколько и человек. Для советского читателя, воспитанного на дарвиновских представлениях, подобное утверждение совершенно очевидно. Еще Фридрих Энгельс писал, что основные формы рассудочной деятельности человека – анализ и синтез, абстракция и обобщение – свойственны и высшим животным. Эти взгляды на природу отражены в специальных статьях Конституции СССР и Законов об охране природы и об охране и использовании животного мира, принятых Верховным Советом СССР. Но почему же так высок и патетичен голос автора? Чтобы понять направленность книги, ее основные утверждения и строй их аргументации, мы должны представить себе ту общественную и, прежде всего, научную среду, которой адресована эта по существу научная монография.

Читатель, конечно, не мог не обратить внимания на описываемую автором поразительную разноречивость точек зрения различных ученых на серию экспериментов по обучению шимпанзе языку. Обнаружилось, что этологи, психологи, лингвисты не имеют твердой и общей методологической позиции в этом вопросе, и необходимость выработать ее – вот призыв, к которому подводит Линден своего читателя. Сколь же раздроблены и запутаны должны быть различные научные течения, каким же должен быть их методологический уровень, если автор в семидесятые годы XX века вынужден просить ученых отказаться от теологической, платоновско-картезианской парадигмы исключительности человека в природе и более глубоко и искренне принять дарвинизм. Не требуется особого труда, чтобы почувствовать ту научную ситуацию, в которой создавалась книга и которая объясняет и оправдывает ее пафос.

Тут мне хотелось бы особо оговорить роль лингвистов, негативную позицию которых в оценке экспериментов с шимпанзе так часто осуждает автор. Под языкознанием Линден почему-то имеет в виду лишь одно, в шестидесятые годы очень модное в США, хомскианское направление в лингвистике. По своему духу – признание единственно научным методом в языкознании дедукции, построения языка как логического исчисления, гипертрофии синтаксиса – оно действительно соответствует идее уникальности человеческой речи и ее недоступности для человекообразных обезьян. Хотя это направление и обогатило мировое языкознание такими понятиями, как глубинная структура, порождающий процесс и др., его влияние в Европе, и особенно в Советском Союзе, было незначительным, а в настоящее время даже в США оно носит локальный характер. Поэтому авторские обвинения лингвистов в схоластике, теологии и других смертных грехах, если и справедливы, то лишь отчасти. Советские языковеды не могут принять их на свой счет. Они, наоборот, очень внимательно относятся к накоплению и анализу языковых данных, высоко ценят экспериментальные исследования и проявляют большой интерес к сравнительному изучению языка человека и животных (работы Н.И. Жинкина, И.М. Крейн).

Нельзя не отметить также и несколько странную расстановку акцентов в аргументации против врагов наведения моста между обезьяной и человеком. С одной стороны, большое внимание к философии Платона и библейским мифам, с другой – недостаточная представительность фактического материала и его анализа. По-видимому, это можно объяснить жанром научно-популярной книги: анализ экспериментальных данных – дело чрезвычайно трудное даже для самих экспериментаторов, поскольку его результаты зависят от учета многих факторов; перевод же дискуссии в теоретический план удобнее для автора, и обвинение противников в платонизме и теологии равносильно обвинению в консерватизме и ненаучности.

Но перейдем к основному интересующему читателя вопросу: доказали ли эксперименты по обучению языку шимпанзе Уошо, Вики, Сары и других, что они овладели человеческим языком, «вошли в храм языка», как говорит Линден? Не будем спешить с ответом на этот вопрос и вслед за Линденом говорить «да».

Прежде попытаемся разобраться в том, что же такое человеческий язык? Мы не станем трогать систему семи признаков языка по Хоккету, подробно описанную в книге, и не только потому, что там смешаны собственно языковые признаки с интеллектуальными, но и потому, что нам просто надо выяснить значение слова «язык», точнее «человеческий язык».

Если под человеческим языком понимать основное средство устного (и как вторичное – письменного) общения людей, то шимпанзе не научились и, надо полагать, никогда не научатся такому языку. И дело тут не столько в том, что их артикуляционный аппарат неприспособлен к произнесению человеческих звуков, сколько в том, что лишь звуковой язык дает возможность выстраивать в сознании сложнейшие иерархии языковых единиц (слов, схем-предложений), иерархии, соответствующие вершинам абстракции и обобщения образов внешнего мира: сложность мышления определяет структуру языка. Язык жестов, которому научились обезьяны, в принципе своем не может быть иерархически достаточно сложным, о чем мы специально поговорим в связи со способностью обезьян к символизации.

Попробуем расширить понятие «человеческий язык», включив в него кроме устного языка все вспомогательные средства общения между людьми. Тогда человеческим языком можно назвать и искусственные языки глухонемых, в частности амслен, которому обучены обезьяны. Тогда мы вправе считать человеческим языком и азбуку Морзе, и морскую сигнализацию флажками или лучом света, и знаки дорожного движения и т.д. Все это языки вспомогательного общения. Недаром в современных методиках обучения глухонемых жестикуляция (вместе с движениями губ) рассматривается как кодовое обозначение букв естественного языка. Получается, что глухонемые общаются фактически на обычном естественном языке, только его звуковая «материя» заменена жестами. Поэтому едва ли «чистый», не связанный со словесным, язык жестов можно рассматривать как человеческий язык, и на вопрос, научились ли обезьяны человеческому языку, мы должны ответить отрицательно.

В связи с этим возникает еще один вопрос: можно ли считать знаковое поведение обезьян аналогичным речевой деятельности человека? Вероятно, да. Далее я постараюсь поподробнее обосновать этот ответ, а сейчас лишь скажу, что сам факт взаимопонимания подопытных обезьян и экспериментаторов говорит о сходстве у них семиотических процессов.

И наконец: имеются ли общие черты у знаковых систем обезьян и человеческого языка или они качественно различны? Да, знаковые системы шимпанзе и человека имеют общие черты (вспомним семь признаков языка по Хоккету). Но если в одной системе какая-либо черта выражена слабо, а в другой – сильно, то с некоторого момента усиленная черта приобретает качественное своеобразие по сравнению с ослабленной: количество переходит в качество. Напомним читателям известный парадокс Евбулида (IV в. до н.э.) «куча», который можно сформулировать приблизительно так: одно зерно кучи не составляет, но можно ли получить кучу, прибавляя по одному зерну? Иными словами, переходит ли некая характеристика или состояние в качественно другое, когда «некуча» становится кучей? Об этом можно спорить и действительно много спорят в научном мире. Противники феномена Уошо утверждают, что качественный переход давно произошел, сторонники полагают обратное; этой дискуссии отведены многие страницы книги Линдена. Примем в ней участие и мы.

Но прежде напомним читателю факты, которые вызвали эту дискуссию, распределив их по следующим категориям «творческого» знакового поведения обезьян, весьма существенным для ответа на наши вопросы: 1) перенос значений знака; 2) изобретение новых знаков; 3) синтаксирование; 4) знаковый выход из наличной ситуации.

ПЕРЕНОС ЗНАЧЕНИЙ ЗНАКА. Естественно, что самыми распространенными были переносы, основанные на ассоциации по сходству (генерализации). Так, Уошо знаком «слышу» (указательный палец касается уха) обозначала любой сильный или странный звук, а также ручные часы, когда просила дать их послушать; знаком «собака» (похлопывание по бедру) она обозначала как самое животное, так и его изображение на рисунке. Перелистывая однажды иллюстрированный журнал, она обнаружила изображение тигра и сделала знак «кошка».

Интересны переносные употребления знаков на основе сходства объектов в некотором качестве. Служитель Джек долго не обращал внимания на просьбы Уошо дать ей пить. Тогда она прежде чем просигналить обращение к нему, стала ударять тыльной стороной ладони по подбородку, что означало «грязный». Получалась последовательность знаков: «Грязный Джек, дай пить», и «грязный» было употреблено не как «запачканный», а как оскорбительное ругательство. Если этот факт описан корректно, то перенос значения «грязный» с предмета на человека на основе ненавязанной обезьяне ассоциации по ощущению неприятного следует признать довольно тонким.

Шимпанзе Люси «назвала» бродячего кота «грязным котом», а самец Элли, долго требовавший, чтобы его пощекотали, – несговорчивого служителя «орехом» (самого Элли часто называли «крепким орешком»). Люси применяла для обозначения невкусного для нее редиса знаки «боль» или «плакать», а для сладкого арбуза – «конфета пить». Доступны, видимо, обезьянам и переносы по функции: увидев в иллюстрированном журнале рекламу вермута, Уошо изобразила знак «пить».

Чтобы обучить Уошо знаку «нет», Гарднеры просигналили ей, что снаружи ходит большая злая собака. Через некоторое время обезьяне предложили погулять, и она отказалась. Единственной причиной могло быть воспоминание о собаке. Здесь знак «собака» был подан без наличия предмета. Но поскольку прежде он ассоциировался у нее с образом собаки и отрицательной эмоцией, то «сработал». Образ собаки приобрел дополнительный признак «быть снаружи». Он и стал посредником в ассоциации между образом «прогуляться» и «собака». Этот случай, как и эксперимент с Элли по обучению амслену через ассоциацию с английским названием (без наличия обозначаемых предметов), говорят о способности обезьян образовывать довольно сложные цепи ассоциаций.

Все эти факты достаточно убедительно свидетельствуют о развитом ассоциативном мышлении шимпанзе, о способности к абстрагированию отдельных признаков предметов, если эти признаки жизненно значимы для животного.

Механизм ассоциативного мышления лежит в основе функционирования и развития человеческого языка, а процессы абстрагирования и обобщения обеспечивают, в частности, становление его грамматического строя.

ИЗОБРЕТЕНИЕ НОВЫХ ЗНАКОВ. Для обозначения нагрудника Уошо очертила на груди то место, где он надевается, использовав ассоциацию по смежности. Аналогичным образом Люси обозначала поводок – жестом его надевания вместо жестового знака «веревка». Так же Люси «присвоила» Линдену имя «аллигатор» (кусающие движения пальцами) на том основании, что у него на нескольких рубашках были вышиты крокодилы. Опять ассоциация по смежности.

В семиотике – науке о знаках – принята следующая их классификация: иконические (структура знака похожа на обозначаемый предмет – географическая карта, фотография), индексные (часть предмета или ее изображение выступает как знак предмета в целом – телефонная трубка на дорожном указателе обозначает телефон-автомат) и символические (ничего или почти ничего не имеющие в своем содержании общего с обозначаемым предметом – слова человеческого языка). С точки зрения этой классификации обезьяны могут создавать иконические знаки (имитация движений надевания поводка) и знаки-индексы (вышивка на рубашке как знак человека). С символическими знаками дело, видимо, сложнее. Тот факт, что обезьяны могут пользоваться ими, не подлежит сомнению, о чем свидетельствуют эксперименты по обучению Элли амслену через английские слова, а Сары – оперированию с «абстрактными» жетонами, совсем не похожими на обозначаемые ими предметы. Но может ли обезьяна сама создать нечто вроде жетона? Сомнительно. Дело в том, что символические знаки генетически вторичны по отношению к некой исходной знаковой системе: без нее они не могут ни возникнуть, ни функционировать. Жетоны Примака были возможны только потому, что в сознании их создателя существовала связь между предметом и его английским названием, что фактически и обозначает жетон. Для обезьяны же это звено не нужно, поскольку у нее вырабатываются прямые ассоциации между образом предмета и образом жетона. Современные естественные языки, будучи символическими, также не могли возникнуть без языков-предшественников, которыми, как мы полагаем, были такие знаковые системы, как пантомимические действа и пиктографическое письмо.

Однако мы не собираемся полностью лишать обезьян способности к символизации знаков. Если бы у них возникла настоятельная нужда в этом, они бы либо выказали, либо развили такую способность. Символизация как процесс максимального свертывания содержания знака, при котором оно перестает быть схожим с обозначаемым предметом, делается необходимой при возрастании числа знаков и «объема» общения. У обезьян эти величины ограничены их естественными потребностями и внутренне замкнутой, тысячелетиями закреплявшейся системой стереотипов поведения. Конечно, искусственное увеличение «объема» общения, особенно с человеком, возможно, но всегда будет существовать вероятность того, что обезьяна откажется от лишних и бессмысленных для себя нервных нагрузок.

С другой стороны, всякая символизация знака приводит к его неоднозначности, которая снимается контекстом. Представим, что обезьяна станет сокращать и упрощать сложные имитирующие знаки, тогда многие из них совпадут и различить их можно будет только благодаря ситуации, контексту общения, синтаксированию предложений. Таким образом, и здесь выступают ограничения, связанные с образом жизни обезьян. Поэтому окончательный ответ на вопрос о способностях обезьян к символизации мог бы быть таким: создавать знаки-символы обезьяны, вероятно, могут, но только в рамках своих весьма ограниченных возможностей синтаксирования.

СИНТАКСИРОВАНИЕ. Вопросу о том, способна ли обезьяна «сознательно» пользоваться синтаксическими отношениями, автор уделяет много внимания, поскольку «оппоненты» Уошо считают это самым сомнительным пунктом в выводах Гарднеров. И Уошо и Люси различали конструкции «ты щекотать я» и «я щекотать ты»; Уошо в процессе обучения все чаще стала отдавать предпочтение порядку знаков, при котором на первом месте находится субъект действия, на втором – действие, на третьем – объект. Нам кажется вполне возможным, что обезьяны владеют представлениями о субъекте, действии и объекте, которые необходимы им в обычном повседневном общении и деятельности. Эпизод с Люси очень выразителен в этом отношении. Люси привыкла к комбинации «Роджер щекотать Люси», и для нее последовательность «Люси щекотать Роджер» была новой, но она ее поняла и просигналила: «Нет, Роджер щекотать Люси». Когда Роджер настоял на своем, она действительно стала его щекотать.

Сопоставление конструкций детской речи, по Брауну, и комбинаций знаков Уошо, проведенное Гарднером (табл. 1), довольно убедительно показывает большое совпадение структурных схем.

Синтаксические факты, обнаруженные в экспериментах с обезьянами, хорошо согласуются с точкой зрения многих советских лингвистов на первоначальные этапы развития языка как в филогенезе, так и в онтогенезе. Исходной формой высказывания были не отдельные слова или предложение, а нерасчлененное слово – предложение, содержащее указание на действие и предмет. Таков и «язык» Уошо.

Чтобы обезьяна отреагировала жестами на какой-либо внешний предмет, она должна использовать выработанную у нее экспериментаторами ассоциативную связь между образом предмета и образом знака. Образ предмета – это значение знака, оно-то и указывает, к каким предметам нужно применять знак.

Если мы всмотримся в «словарь» Уошо, то обнаружим, что предметы – это микроситуации, а образы предметов (значения) как минимум бинарны. Такие микроситуации образуются из действия и некоторого объекта, участвующего в нем. Соответственно и значение знака распадается на образ действия и образ объекта. Приведем примеры, взятые из книги: Прибрам К. Языки мозга (М.: Прогресс, 1975). В ней дано относительно полное описание 33 знаков Уошо, тогда как в книге Линдена оно очень фрагментарно.

Знак под названием «подойди» (подзывающее движение кистью руки или пальцами) означает указание, во-первых, на объект (кто должен приблизиться), а во-вторых, на действие, которое этот объект должен совершить (подойти).

Казалось бы, о каком действии может идти речь в таких знаках, как «ты» или «я». Но в действительности и они в своем внутреннем (образном) содержании, не выраженном внешне (жестом), имеют такое указание. Обратим внимание на ситуации, в которых употребляются эти знаки. Знак «ты» (указательный палец указывает на грудь человека) – показывает, что наступила очередь человека во время игры; используется в ответах на вопросы: «Кто щекочет?», «Кто причесывает?» и т.д. Знак «я, мне, меня» (указательным пальцем трогает собственную грудь) – указывает очередь Уошо, когда она ест или пьет вместе с партнером и т.д. …Итак, в знаках «ты» и «я» кроме указания на действующее лицо мыслится определенное действие, обусловленное ситуацией. Но это означает, что уже в самих знаках, которым обучались обезьяны, содержалась синтаксическая структура, состоящая из противопоставления предмета и действия.

По мере увеличения «объема» общения как в генезисе языка, так и в развитии детской речи под давлением необходимости происходит дифференциация ролей «предмета» в высказывании, уточняется и поясняется содержащееся в нем действие. «Предмет», видимо, прежде всего расчленяется на субъект и объект действия, а само действие приобретает обстоятельственные элементы, определяющие место или направление действия. Эти дифференцировки жизненно важны. Без них высказывание может оказаться неправильно понятым, а действие невыполненным.

Из таблицы 1 видно, что и двухлетний ребенок и обезьяна способны оперировать в рамках бинарных конструкций представлениями о субъекте и объекте действия, о направлении действия (последнее, по нашему мнению, неточно названо и у Брауна – «местоположением»: «гулять улица», «идти магазин», и у Гарднеров – «действием – местом»: «пойдем в», «смотри наружу»).

Жизненно важной является также категория принадлежности (притяжательный тип высказывания у Брауна и «субъект – объект», «объект – свойство» у Гарднеров). Поэтому она одной из первых развивается в детской речи и в знаковом поведении обезьян. Сомнение вызывают лишь определительные конструкции (описание объекта, субъекта у Гарднеров), которые базируются на представлении о предметности и появляются тогда, когда возникает необходимость в вычленении предмета из ряда ему подобных для того, чтобы оперировать с ним в условиях, когда трудно обойтись прямым указанием рукой (то есть в условиях отсутствия ситуации реального действия, или, как выражается Линден, при «перемещении» ее).

Конечно, возможно, что ребенок к двум годам способен выйти из наличной ситуации и сказать «большой поезд» о ранее виденном предмете, тогда как, видя этот предмет, он просто сказал бы «поезд». Кроме того, определительные конструкции обычно активно навязываются детям взрослыми при разговорах. Что же касается Уошо, то приведенные примеры представляют, нам думается, класс оценочных высказываний, образуемых на основе положительной или отрицательной реакции на предмет: «Наоми хороший», «Уошо печальная», «Расческа черная» (вероятно, грязная).

Итак, способность обезьян к синтаксированию как двухчленных, так и трехчленных («Роджер щекотать Люси») конструкций и в первую очередь таких, которые основаны на элементах деятельности (субъект, объект, действие, его направление, принадлежность объекта или действия, эмоциональная реакция на действие и т.д.), нам кажется доказанной достаточно убедительно.

Мы, к сожалению, не имеем возможности ни развернуть саму теорию речевой деятельности, широко принятую в советской психологии и психолингвистике, ни дать более подробный анализ фактического материала, содержащегося в книге Ю. Линдена. Нам только хотелось бы высказать мнение, что, встав на позиции этой теории, исследователь знакового поведения обезьян облегчил бы себе выработку общих принципов как экспериментирования, так и анализа его результатов.

В этой связи нам кажутся сомнительными достижения Сары в области синтаксирования. Ее способность правильно ставить союз «если – то» и составлять из двух предложений одно с однородными дополнениями («Сара положить яблоко корзинка банан блюдо») есть результат простого научения методом проб и ошибок и не иллюстрирует самостоятельного умения составлять сложные конструкции; это отнюдь не проявление речевой деятельности.

Чисто бихевиористский подход Примака к эксперименту не позволяет с определенностью оценить интересный факт, связанный с аналитической способностью обезьяны. Когда ей предложили сравнить две конструкции из жетонов «яблоко красное?» и «красный – цвет яблока», она решила, что они одинаковы; но восприняла как различные «яблоко красное?» и «яблоко круглое».

Если предположить, что Сара отождествила первые две конструкции на основе совпадения смыслов, то надо признать, что она владеет не только довольно тонкими синтаксическими трансформациями, но и понимает, что выражения «яблоко» и «цвет яблока» – контекстные синонимы. Такое предположение, конечно, трудно принять. Но нельзя утверждать, что решение Сары было случайным. Остается предположить, что она руководствовалась чисто формальными критериями. Дело в том, что первые два предложения состоят из одинакового числа жетонов (по три: знак вопроса – отдельный жетон) и два из трех жетонов совпадают («яблоко» и «красный»). Вторая пара предложений содержит разное число жетонов – три и два соответственно, при этом общим является только один жетон («яблоко»). Не эти ли чисто внешние признаки послужили основанием для принятия Сарой решения? Нам это кажется вполне вероятным, и говорить о ее способности отождествлять и различать синтаксические конструкции едва ли возможно.

В этой связи следует подчеркнуть, что искусственно навязываемые животным задачи мало проясняют проблемы их знакового поведения. Лишь создание условий для их мотивированной целенаправленной знаковой деятельности – вот путь к раскрытию интеллектуальных и «языковых» способностей обезьян.

ЗНАКОВЫЙ ВЫХОД ИЗ НАЛИЧНОЙ СИТУАЦИИ. В связи с поставленными выше вопросами нам хотелось бы обсудить еще один пункт. Он связан с понятием «перемещаемость». Способна ли обезьяна к абстрагированию от наличной ситуации, к оперированию с прошлыми или будущими образами?

Способность к «перемещению» тесно связана с другой, не менее обсуждаемой в книге способностью – к реконституированию, то есть к умению создавать другой, «суррогатный» знаковый мир.

Сразу же скажем, что обе эти способности не имеют непосредственного отношения к собственно знаковому поведению и, хотя являются необходимым условием его развития, представляют собой в первую очередь интеллектуальные характеристики психики человека. К сожалению, в книге Линдена слишком мало фактического материала для разговора об этих способностях применительно к шимпанзе.

Однако, если «перемещаемость» перевести в семиотическую плоскость, то, пожалуй, некоторые факты поведения шимпанзе будут ей соответствовать. Поставим вопрос так: может ли обезьяна оперировать со знаком, если она не наблюдает обозначаемого им предмета? Способна ли обезьяна понять замещающую функцию знака, или, иными словами, может ли она выйти в своем знаковом поведении за пределы наличной ситуации?

Вернемся к эпизоду с обучением Уошо знаку «нет». Сигнал «собака» был предъявлен без обозначаемого предмета и вызвал такую же реакцию, как будто собака была рядом. Отрицательная реакция на предложение прогуляться говорит о том, что знак «собака» для Уошо явился действительно представителем и заместителем самой собаки (при условии, если не было слышно лая или каких-либо других признаков присутствия этого животного). Знаковость поведения Уошо проявилась бы еще ярче, если бы Гарднеры спросили обезьяну, почему она не хочет гулять. И если бы Уошо объяснила отказ знаком «собака», факт выхода из наличной ситуации можно было бы признать полностью.

Если здесь «сработали» образы прошлого, то случай с Люси, по всей вероятности, говорит о знаковом поведении, связанном с будущим. Когда однажды из дома, в котором жила и воспитывалась Люси, уезжала хозяйка, обезьяна подскочила к окну и просигналила ей: «плакать я, я плакать», вместо того чтобы выразить огорчение обычным, обезьяньим способом. Трудно со всей определенностью сказать, передала ли обезьяна с помощью жестов свое сиюминутное состояние или то, которое появится у нее в отсутствие заботливой и ласковой Джейн. Футс, проводивший занятие с Люси, интерпретировал «плакать» как выражение сиюминутной эмоции. Но можно предположить, что обезьяна представила себе и свою будущую жизнь без Джейн. И все же приведенные случаи скорее всего иллюстрируют знаковое поведение обезьян «на границе» наличной ситуации.

Итак, мы рассмотрели некоторые категории фактов, интересных с точки зрения знакового поведения обезьян. Для нас очевидно, что шимпанзе способны употреблять знаки с переносом значений, создавать новые знаки некоторых видов, синтаксировать знаковые конструкции и, может быть, употреблять знаки в чистом виде, без обозначаемых предметов. Все это позволяет нам более обоснованно сказать, что знаковое поведение шимпанзе во многом аналогично знаковому поведению человека.

Знаковая система, которой научились подопытные обезьяны – несколько преобразованный язык американских глухонемых (амслен), соответствует тому первоначальному этапу развития языка (и в филогенезе, и в онтогенезе), который принято называть этапом слов-предложений и который в данном случае не может развиться в человеческий язык с его сложными внутренними связями из-за жестовой «фактуры» самих знаков. Эта тупиковая с точки зрения возможностей символизации линия развития должна быть заменена звуковым языком, что для обезьян невозможно.

Хотя многозначность языковых единиц, некие «правила» их комбинирования и свойственны знаковой системе, которой пользуются обученные обезьяны, но по сравнению с человеческим языком они выражены слабо и, будучи общими для человека и обезьяны чертами, все же различаются по своей коммуникативной и гносеологической мощи. Это отдельные зерна, которым далеко до кучи (вспомним парадокс Евбулида).

В целом эта интересная и достаточно глубокая по мысли книга, думается, в значительной степени изменит наши представления о способностях человекообразных обезьян, еще более приблизив высших приматов к роду человеческому, и явится замечательной иллюстрацией дарвиновской теории эволюции.