Первую ночь после того, как Давид и весь народ покинули Иерусалим, Вирсавия не сомкнула глаз. Едва сон пытался смежить ей веки, как перед глазами ее являлись ужасные образы: Давид с кровоточащею раной в груди, Давид оскопленный, Давид с отрубленной головой.
Любовь ее к Давиду стояла во всеоружии у дверей опочивальни.
Рано утром она разбудила слуг, спавших за порогом, и велела приготовить повозку для нее и Мемфивосфея, а для Шевании оседлать мула.
И в рассветных сумерках, как раз когда овцы проснулись и начали щипать траву, отправились они в путь, следуя дорогою Урии; Мемфивосфей еще спал, спящего слуги принесли его в повозку, ту самую крытую повозку, которую царь Давид получил в подарок от царя Фалмая, отца Авессаломовой матери. Шевания сидел на муле прямой и одеревенелый, он почти не имел навыка в искусстве верховой езды, прежде ему лишь раз-другой довелось проехать верхом по Иерусалиму, для развлечения. У Хосы, сторожа при винных погребах, он попросил взаймы меч, был это медный меч, короткий, вроде кинжала, с рукоятью в виде мужского члена. Но какой-никакой, а все-таки меч.
Ночевали они за Иорданом, в Галааде, Вирсавия и Мемфивосфей спали в повозке, Шевания — под деревом теревинф.
Вирсавия думала, что они придут к Равве в начале сражения, что она успеет остановить Давида, прежде чем постигнет его что-нибудь ужасное и непоправимое. Но когда они взошли на последний холм перед стенами и взору их открылся город, не увидели они ни народа, ни войска, ни сражения, солнце только-только миновало полдень, городские ворота были распахнуты настежь и оттуда лишь временами доносились вопли и жалобные стенания, но не глас военных труб и не яростные боевые клики, кое-где поднимался к небу дым костров, едва заметных в сиянии солнца, а на кровлях тут и там виднелись кучки детей и одетых в черное женщин.
Шевания ехал теперь впереди повозки, упершись рукоятью меча в седло; они медленно спускались к городу, Вирсавия чувствовала неуверенность и смятение — быть может, это не аммонитская Равва, а какой-то другой, незнакомый город, быть может, они сбились с пути, когда вброд пересекли Иордан, ведь дорога Урии еще совсем новая, в иных местах ее трудно различить.
Когда же они въехали в ворота — стражи их не остановили, там как будто бы вовсе и не было стражей, — то сразу увидели, что сражение уже окончилось, если оно вообще происходило: мертвые тела, крысы, шныряющие тут и там, женщины в слезах. И запах тлена. Но Давида и войска Иоава они не увидели.
Вирсавия ожидала застать в Равве сущее светопреставление, обезумевших людей, которые рубят и кромсают друг друга, и теперь преисполнилась разочарованного страха и изумленного успокоения. И она сказала Мемфивосфею, который сидел с нею рядом, грузно привалившись к подушкам: может быть, они уже отправились дальше?
Я ничего не знаю о том, как покоряют города, простонал он. Не спрашивай меня.
Мемфивосфея увезли в Равву без всякого предупреждения, и он не мог взять в толк почему.
Урия обыкновенно рассказывал о раздавленных грудных клетках и потоках крови, пролепетала Вирсавия, поглаживая кончиками пальцев свои сосцы — так она делала всегда, когда была смущена и озадачена.
Рассказы воинов подобны болтовне женщин у колодезя, устало сказал Мемфивосфей. Сплетни да шушуканья возле мнимого колодезя. Выдумки да преувеличения, и более ничего.
Но Вирсавия не могла не взять Урию под защиту, он все ж таки принадлежал ей. Или она принадлежала ему.
Урия был человек правдивый! С его уст не слетало ни слова лжи!
Урия был такой же, как все, упрямо произнес Мемфивосфей. Такой же, как Иоав, и Давид, и Авессалом, и Асаил, и Елханан, и Елика, и Хелец, и Целек, и Игеал.
На это Вирсавия не сказала ничего, перечисленные Мемфивосфеем имена открыли, какая ужасная путаница царила у него в душе, душа Мемфивосфея была как мир до того, как Господь сотворил его, до того, как отделил Он живые существа от вещей, — ведь все эти мужи были разные, ни один не походил на другого, люди перечислению не поддаются.
Их можно исчислить, но не перечислять.
Итак, Шевания ехал впереди. У второго дома, считая от городских ворот, низкого и невзрачного, стояла кучка отроков, они спрятались, когда Давид и народ его шли мимо, а теперь жались к стене и с испугом и любопытством оглядывались по сторонам.
Шевания сидел в седле неестественно прямо и напряженно, короткий меч в правой его руке стоял торчком, будто от возбуждения.
Отроки смотрели на него во все глаза: меч, и легкий розовый плащ, и широкий кожаный пояс с желтыми каменьями, и серебряный обруч на лбу, подарок от даря. И один из них робко ему улыбнулся.
По крайней мере Шевания видел: один из них улыбнулся.
И он подумал: враг улыбается.
Нет, это была даже не мысль, это было ощущение, которое вместе с кровью хлынуло, не то ударило от глаз прямо к членам его.
Враг насмехался над ним.
И Шевания соскочил на землю, да так поспешно, что оцарапал себе горло острием меча, а мул вздрогнул от испуга, будто его стегнули плетью; затем он, от непривычки неловко размахивая впереди себя мечом, ринулся к отрокам, которые при его приближении только плотнее сбились в кучку, и уже не мог вспомнить, кто из них улыбался.
Первого он заколол против воли, с жалостью и тоскою в сердце, вонзил меч отроку меж ребер, так глубоко, что рука, сжимавшая рукоять, коснулась грубой ткани рубахи, и рывком выдернул клинок.
Второго он ударил в горло, раз, и другой, и третий, пока тот стоял на ногах, тоска ослабила свою хватку, теперь он чувствовал скорее возбужденное удивление, что воинское дело оказалось столь нетрудным.
А отроки даже не пытались бежать, пораженные ужасом, они только крепче цеплялись друг за друга.
Третьего Шевания ударил в спину, с левой стороны, под лопатку, где сердце. Он чувствовал, как внутри его огнем разгорается исступление битвы, пот градом катился по лицу, ел глаза.
И на четвертого он налетел в дерзком ожесточении, на губах выступила пена, — о, сколь непостижимо легко сражаться и побеждать врагов!
И он продолжал свое дело в священном безумстве, рука его, прежде только и навыкшая, что держать трубу да гусли, поднималась будто бы какою-то вышней чудесной силой, ноги двигались проворно и ловко, спина и шея налились мощью, какой он в себе даже и не предполагал.
И не видел он и не слышал ничего, кроме страшной своей битвы, не слышал, как Вирсавия в смятении и ужасе непрестанно звала его по имени, а если и слышал, то не помнил более, что это его имя: Шевания! Шевания!
Когда Давид увидел повозку, он не сразу признал ее, эту крытую повозку, которую подарил ему тесть, царь Фалмай из Гессура; повозка стояла на расстоянии брошенного камня от него, почти у самых ворот.
Вирсавия! Вирсавия!
Он отшвырнул прочь обглоданную куропачью грудку и побежал, грузно, вперевалку, но все же проворно, Авессалом, и мулы, и повозка с царским венцом, и Амнон быстро отстали; видно, случилось что-нибудь ужасное, думал он. Может быть, это и не Вирсавия, а дееписатель с какой-нибудь страшной вестью о Вирсавии, напрасно он оставил ее одну или почти одну в Иерусалиме! На бегу он с трудом переводил дух, и стонал, и шатался, и топотал, как обезумевший вол, однако ж не остановился, пока не добежал до повозки.
И тут он увидел Шеванию, а вокруг него на земле тела убитых им отроков.
И возопил Давид от великого изумления и бешенства, и схватил несчастного Шеванию, и вырвал у него меч, и поднял его перед собою на вытянутых руках и встряхнул, как непослушное дитя, и закричал: злосчастный! злосчастный! Не мог он постигнуть, что его отрок Шевания содеял такое, кроткий, мягкий, пахнущий медом Шевания, который пришел на место Шафана и сладостно, как никто другой, играл на кинноре! Что сделали эти аммонитские дети, чем вызвали в нем столь отчаянный гнев?
Шевания! — кричал царь. Шевания! Шафан! Шевания!
Ужаснуло его и возмутило не содеянное как таковое, но то, что содеял это именно Шевания.
Ведь содеянное совершенно несовместно с музыкой.
А Шевания молчал, не говорил ни слова во объяснение, только слезы катились из глаз его, да пена пузырилась в углах рта, и в конце концов Давид посадил его на мула, который покорно стоял на том месте, где был оставлен Шеванией, посадил в седло, как оробевшее дитя, коему впервые предстоит ехать верхом.
И в эту самую минуту появилась Вирсавия.
Она скорее выпала, чем вышла из повозки, на коленях подползла к царю, лицо у нее было безжизненное и пустое, будто бронзовая маска, она не плакала, страх и радость в ней уравновесили и уничтожили друг друга, она обхватила руками его ноги и, цепляясь за одежду его, как за древесный ствол, поднялась.
Ей было мучительно ощущать, что она так от него зависит, что даже подняться и стоять без его помощи нет сил.
Наконец она сказала, тихо и жалобно: ты жив.
Он чувствовал ее напряжение и скованность, она опасалась, что какой-нибудь аммонитянин, один-единственный, мог убить его в священном безумии, другие жены никогда не спрашивали, жив он или умер, Ахиноама и та не спрашивала, и он наклонил голову к ее лицу, как бы в намерении вдунуть в ее ноздри свою жизненную силу.
Не наказывай его, прошептала она. Прошу тебя, не наказывай.
Кого?
Шеванию.
За что бы мне его наказывать?
За ту мерзость, что им содеяна.
Стало быть, Шевания тоже помещался в сердце ее. Все, кто оказывался с нею рядом, помещались в ее сердце, подумал Давид.
Зачем мне наказывать его? Они бы все равно умерли.
Он имел в виду: рано или поздно. Ибо давно постиг, что иначе с людьми не бывает.
Во всем виновата я, сказала она. Я послала тебя на войну. И Шеванию тоже.
Шевания пошел на войну, подумал царь.
Нет, ты не виновата, сказал он, как бы желая уверить ее, что, невзирая ни на что, есть и некие обстоятельства, за которые ей не должно чувствовать себя виноватой. И он погладил Вирсавию по волосам, по шее и ощутил, как напряжение исподволь отпускает ее.
Мемфивосфей спит, сказала она. Сидит в повозке и спит.
Мемфивосфей?
Да. Его спокойствие непоколебимо. К этому он касательства не имеет.
Мемфивосфей?
Это я хотела, чтобы он был рядом. Если мне понадобится утешение.
А Давид думал: Мемфивосфей?
Напрасно ты приехала, сказал он. Твое место в Иерусалиме.
Только в Иерусалиме?
Да. Только там.
Страх заставил меня прийти сюда, оправдывалась Вирсавия. Мои дурные сны.
Сны надобно истолковать, сказал Давид. Если Бог насылает на нас дурные и страшные сны, то ужас и страх суть Его знамения. И более ничего.
Нафан говорит иначе.
Нафан злоречив, ибо он — блуждающий духом и впадает в отрешенность, выбивая пальцами дробь на маленьких своих литаврах.
Вирсавия чувствовала, как мало-помалу к ней возвращается покой и члены ее наполняются силой. Ей более не нужно было цепляться за него, и, когда она уперлась ладонями ему в грудь и отпрянула на полшага назад, он не стал противиться и мягко выпустил ее из объятий.
Ребенок уже двигается в моем чреве, сказала она. Слыша твой голос, он поднимает голову и будто прислушивается.
Давид только улыбнулся, так и должно быть, пусть всегда во чреве ее растут и двигаются сыновья, пусть слышат его голос, бережно и осторожно он доставит ее домой, в Иерусалим, он велит слугам, чтобы колеса повозки объезжали стороной все камни и ухабы на дороге Урии.
Когда Вирсавия огляделась вокруг и увидела полуобглоданные трупы животных, и поруганных мертвецов, и перепуганные лица в оконных проемах, и отроков, убитых Шеванией, она спросила, тихо и задумчиво, будто вправду искала ответа, будто спрашивала себя самое, а не кого-то другого: как может Бог попустить такое?
Но Давид ответил, будто вопрос этот был обращен к нему:
Бог совершенен и благ. Но Он еще и творец. А творец не может быть благим. Когда Он творит, Он выходит из Своего совершенства и делается как мы, и тогда может произойти все что угодно, тогда Он одной рукою уничтожает, а другою — созидает. Так-то вот.
Шевания тоже медленно возвращался к подлинной действительности. Он сидел на муле, но не прямо и напряженно, а сгорбившись и наклонясь вперед, и вместе с присутствием духа к нему возвращалась и его слабость, он дрожал, будто в ознобе, теперь ему недостало бы сил вообще поднять меч с земли.
Амнон и Авессалом стояли в ожидании позади царя и царицы, Авессалом держал под уздцы мула, запряженного в повозку с венцом.
Аммонитские отроки, те, что уцелели в битве Шевании, стояли совсем тихо, не кричали, даже не плакали, не призывали своего бога, ни о чем не спрашивали, только молча теснились друг к другу, как будто уже знали все, что можно знать.
Вирсавия сама прошла несколько шагов до повозки, Давид, правда, хотел было взять ее на руки и отнести туда, но она этого не заметила, не пожелала заметить.
Все, что оставалось исполнить в Равве, можно было поручить Иоаву и воинам, поэтому царь Давид отдавал теперь последние распоряжения: повозку для Мемфивосфея, для этого сонливца; сам царь поедет вместе с царицею; одного воина, который поведет мула Шевании и доставит несчастного отрока домой; десять стражей для сопровождения Амнона, Авессалома и захваченного царского венца; двое воинов, чтобы похоронить детей, павших от меча Шевании, а еще сосуд вина для Мемфивосфея и вообще все, в чем у него есть надобность и необходимость, все, что он ни придумает впопыхах.
Шевания попросил Шашака из колена Вениаминова, назначенного ему в провожатые, отдать ему меч. И Давид одобрительно кивнул: несмотря ни на что, в отроке этом было нечто странное и загадочное, быть может, даже святое. И, уже отъезжая, Шевания обернулся и сосчитал убитых врагов.
Одиннадцать.
Когда они покинули город и уже направлялись к первому лесистому холму — впереди повозка с венцом и Авессалом верхом на муле, — Давид рассказывал Вирсавии о царе Анноне:
Его бог оставил его, и мужская его сила развеялась, он был покорен как жертвенный агнец.
Откуда ты знаешь, что его бог оставил его?
Он сам так сказал.
И был как жертвенный агнец?
Да, как агнец, которого ведут на заклание.
Вирсавия надолго задумалась. Потом наконец сказала:
Ты вправду уверен, что Бог оставил его?
Но на сей раз Давид ничего не ответил, он уснул, положив голову ей на плечо. Голова была мучительно тяжела.
В Иерусалиме оставались только женщины, да хелефеи и фелефеи, охранявшие царский дом, да еще несколько царских приставников.
Праздничных ворот не воздвигли, но женщины бросали на дорогу перед царем пальмовые листья и ветки мирта, а подле Гионских ворот их встречали храмовые музыканты. Они все глядели победителями: Авессалом с царским венцом, Амнон с мехом вина на седельной луке, Давид с Вирсавией, Мемфивосфей в отдельной повозке, одной из великолепных повозок царя Аннона, Шевания со своим мечом и Вирсавия с Давидом.
Вирсавия тотчас удалилась в свои покои, ведь она непременно должна умастить своего бога благовонным елеем, у нее был припрятан маленький египетский сосуд с благодарственным елеем, который Мемфивосфей преподнес ей в первое утро, когда царь всю ночь оставался у нее и не посетил женский дом.
А после того как Давид пожертвовал овна в скинии Господней, принес жертву благодарности, и после того как он велел Иосафату, дееписателю, отправиться в Равву и пособить Иоаву в установлении мира, и порядка, и полюбовного согласия среди аммонитян, он призвал к себе писца.