Обо всем, что потом случилось, Вирсавия узнала от Шевании; голос его звучал тихо и опасливо, он был в смущении, хотя она ведь все это предвидела, иные слова он старался как бы скрыть в покашливаниях и запинках, избегал и всех описательных мановений, какими обыкновенно сопровождал свою речь.

Фамарь замесила тесто у постели Амнона, вся комната наполнилась ароматом зерна и закваски, пальцы у девушки были нежные и проворные, однако ж и сильные, казалось, в особенности эти непорочные и вместе на удивление искушенные пальцы привлекали внимание больного, они сгибались и выпрямлялись в естественных, равномерных движениях; когда она погружала их в тесто, слышалось легкое пыхтение, а когда вытаскивала, тесто отзывалось шипящим чмоканьем, которое шло не иначе как от сочности его и влажности. Она дышала в ритме своих движений, и щеки ее рдели будто гранатовые яблоки.

Ты понимаешь?

Да, понимаю. Продолжай!

И вот слепила она лепешку, круглую лепешку с глубокой ямкой посредине, выложила ее на сковороду и пошла к печи, что позади Амнонова дома, Амнон к этому времени уже так взволновался, что, когда она покинула его, впал в беспамятство. Ионадав кропил ему лицо алоем, а я растирал елеем грудь его, но очнулся он, лишь когда Фамарь возвратилась с испеченной лепешкою. И она спросила:

Преломить ли мне ее? Голос у нее был тихий и хриплый, она все еще тяжело дышала.

Да. Преломи, сказал Амнон.

И она взяла лепешку из сковороды, и преломила ее, и спросила: положить ли ее пред тобою?

Нет, сказал Амнон, подай мне ее из твоих рук.

Потом он велел нам оставить их наедине, его и сестру его Фамарь, и мы вышли от него, Ионадав и я, мы вправду тихонько удалились, ибо мы тоже чувствовали, что и нас вот-вот одолеет эта постыдная горячка; и то, что я могу сообщить тебе в продолжение, а пожалуй, и в завершение этой истории, почти необъяснимо.

Да, я понимаю. Я знаю тебя, Шевания. Продолжай!

Она подошла к его постели, в правой руке она держала преломленную лепешку, а левой стянула на груди одежду свою, и лепешку она протягивала так, как протягивают пищу плененному хищнику, лепешка благоухала, как хлебная нива под полуденным солнцем.

Подойди ближе, сказал он. Подойди и сядь на мою постель.

И она подошла и села, но осторожно, на самый краешек, будто готова была в любое мгновение снова встать, и спросила: правда ли, что ты умрешь?

Теперь уже не умру, теперь ты со мною.

Но это была правда?

Да. Я бы умер.

Отчего же теперь ты не умрешь?

Ты пришла ко мне с хлебом жизни.

Но ты не ешь хлеб.

Иди, ложись со мною! И мы вместе будем есть хлеб.

И он притянул ее к себе, так что она поневоле легла рядом, и на лицо его вновь вернулись краски, и руки вновь обрели силу, она лежала на спине, и, будто щит, держала пред собою преломленную лепешку, и спросила: ты воспитан священниками, и ведом тебе закон Господень, скажи мне: разве Господь не запретил это?

Она бросила в него имя Господне, будто окованное медью копье.

Нет, закон Господень не говорит об этом ни слова.

Истинная ли это правда?

Господь мне свидетелем, сестра моя: ни слова!

Я еще девица.

Да. Ты сохранена ради меня. И я избрал тебя. Прежде бываешь сохранен, а потом избран.

Девство сообщало моей жизни ее ценность. Если отнимется у меня девство, я потеряю особенное мое свойство.

Для меня ты всегда останешься непорочной сестрою!

Отец мой отринет меня.

Все отцы отрекаются от своих дочерей, когда те лишаются девства.

Я хочу остаться чиста.

Это происходит быстро. Ты не успеешь сделаться нечиста.

Даже Господь не прострет надо мною руку Свою.

Я буду защищать и охранять тебя всю жизнь. Ты будешь моею царицей. Быть мне навеки проклятым, если не останусь я защитой тебе и крепостью до дней глубокой старости!

И алчными своими пальцами он совлек с нее одежды, и обнажил ее срам, и притянул ее к себе, и взял ее, совершил он это как в лихорадке, судорожными, неловкими движениями, она плакала и жаловалась, но он не слушал ее, все произошло так быстро, что он вряд ли успел осознать звуки, которые она издавала; можешь ли ты, царица, сказать мне, каково в сущности различие меж любовью и поруганием?

Нет грани меж любовью и поруганием.

Потом он вскочил с постели, вся бледность его исчезла, он был как молодой олень, нагой и блестящий, и он тотчас принялся есть лепешку, которую Фамарь уронила на пол, Господь поистине сотворил с ним чудо, и он сказал: ты сука, Фамарь! Такая же, как и все остальные!

Теперь все миновало, жалобно воскликнула она.

Да. Ты теперь получила, что хотела, сказал он, о чем мечтала в девстве своем, теперь мне более нечего тебе дать.

Ты обещал защищать и охранять меня.

Я был болен. Я умирал. Я бредил.

Ты должен взять меня в жены. Царь отдаст меня тебе.

Ты внушаешь мне отвращение, сказал он. Лепешка твоя превосходна, ты же сама подобна квашне и смердишь квасным тестом. Уйди, я не желаю более видеть тебя!

Прогнать меня — это зло больше первого, которое ты сделал со мною.

Господь отдал тебя моей власти. Что я мог сделать?

Ты мог бы любить меня братской любовью.

Я любил. Любил тебя тою любовью, какою наполнил меня Господь.

Ты наверное знаешь?

Да. Я совершенно уверен.

Долго молчала Фамарь, только тихо плакала. А потом сказала, уткнувшись лицом в колени свои, будто спрашивала себя, собственное свое тело:

Каков же тогда Господь?

Почему ты спрашиваешь об этом?

Я спрашиваю не тебя. Я просто спрашиваю.

Я никогда не видел Его, отвечал Амнон. Я знаю Его лишь по Его делам. Но как будто бы Он страшен. Страшен и всесилен.

И он добавил:

Он так переменчив, что я перестал страшиться Его.

Ты совсем не знаешь Его. Только пользуешься Его именем для поругания и обмана.

А ты похожа на Авессалома, сказал Амнон. Прежде я этого не видел. Но теперь вижу. Ты воображаешь, будто Господь избрал тебя! Будто Он в неисповедимой своей благости намерен возвысить именно тебя.

Авессалом — избранный! — вскричала она. Он избранный, а не ты!

Уйди! — вскричал Амнон. Уйди и никогда больше не попадайся мне на глаза! Избран ли я, нет ли, я не знаю и не хочу знать, я просто хочу быть человеком почтенным и свободным!

И тогда встала Фамарь с постели и поспешно облеклась в свои длинные одежды, она по-прежнему была красива, ни я, ни Ионадав не заметили, чтобы в ней что-нибудь переменилось, и она взяла испачканную кровью простыню, и сунула ее под левую мышку, и убежала прочь, больше она ничего не сказала, даже плакать перестала, и поспешила прямо сюда, в дом Давидов. Она прячется в покое Мемфивосфея.

Это все?

Да. Все.

Пойди к Фамари и вели ей переселиться в дом Авессалома, пусть она раздерет девичьи свои одежды и посыплет пеплом непомерно блестящие свои волоса, пусть скажет там, что довольно будет ей и простой кладовки, недостойна она теперь человеческих покоев, и пусть она все расскажет Авессалому.

Будет исполнено.

После этого ты вместе с Ионадавом пойдешь к царю, и вы скажете ему, что дело ваше касается царства и того, кто придет, и сообщите ему непреложную правду о дочери его Фамари и об Амноне, его сыне.

Ионадав лежит больной и плачет в доме Амнона, сказал Шевания, нет у него сил подняться, и тем паче нет сил говорить какую бы то ни было правду.

И исполнил Шевания то, что велела ему Вирсавия.

И царь покачал головою, он сидел с маленькой свирелью в руках, и меж тем как он слушал рассказ, лицо его ужасно побледнело, дыхание стало тяжелым, как у овна во время стрижки, и он переломил свирель своими пальцами, а напоследок сказал то, что должен был сказать, сказал то единственное, что было в его власти:

Я бессилен.

Потом он торопливо взглянул по сторонам, будто желая удостовериться, что, кроме Шевании, никто не слышит его, и прошептал: не говори об этом Вирсавии! Она не выдержит, недостанет у нее сил вынести такое бессилие, ее бедное женское сердце разорвется!

Но позднее он сказал другое, и прозвучало это так, как будто бы он смутно вспомнил, что и ей должно искупить какую-то неисповедимую вину: нет, иди к Вирсавии и скажи ей правду! По какой причине следовало бы именно ее оберегать и охранять, не вправе она оставаться от этого в стороне, никто из живущих не бывает праведным или невинным, заставь ее выслушать все!