Последний раз упражнялась Вирсавия с луком своим у Авессалома. Теперь она могла пробить двойную кожу с расстояния в тридцать шагов, руки ее и пальцы более не дрожали, когда она стреляла, и она перестала зажмуриваться в тот миг, когда отпускала тетиву.

Был день накануне стрижения овец; они говорили об Амноне, и она сказала:

Вот уж два года миновало.

Авессалом, однако, не сказал ничего.

Я не понимаю твоего терпения, продолжала она. Терпение может перейти в забвение.

Но он молчал.

А забвение переходит в прощение. Скоро ты станешь угощать его за твоим столом.

Но он как бы не слышал.

Плоть на Фамари пропадает. Она ходит в твоем доме как тень, Авессалом. Помнишь ли ты, как вожделенна она была и красива? Сестра твоя Фамарь?

И она помолчала в ожидании ответа, а лук в ее руках был натянут для выстрела.

Нельзя просто ждать случая, Авессалом! Мы сами должны создать случай, который нам нужен!

Подними плечи! — сказал он. И лук выше на пядь!

Тут Вирсавия пустила стрелу, и полетела стрела со свистом, и пробила глаз львиной шкуры.

Потом она опустила лук, и тогда только руки ее и пальцы задрожали, и она зажмурилась.

Авессалом.

Он ничего не сказал, но она чувствовала теплоту его тела, он, избранный, стоял позади нее, так близко, что она ощущала его дыхание и жар его взгляда, а когда в ворота повеял легкий ветерок, она услышала, как тяжелые волоса Авессалома заколебались, зашелестели, она чуяла запах его кожи и потного пояса на чреслах.

Авессалом!

Один-единственный шаг назад — и она оказалась бы в его объятиях.

И он наконец прикоснулся бы к ней, и она оперлась бы плечами о его грудь.

Всего один короткий шаг.

Но когда она все-таки сделала этот шаг, когда в конце концов не совладала с собою и то ли как бы споткнулась, то ли как бы отпрянула назад, все произошло совершенно не так, как она со страхом и вожделением это себе представляла.

Он поднял ладони свои, и прижал к ее плечам, и оттолкнул ее от себя, будто мертвый предмет, будто незачем ей искать опоры, будто плоть ее внушала ему неприязнь и отвращение.

Он отверг ее.

И она бросила лук на землю и оборотилась к нему, пыталась увидеть его и не могла, лишь смутно различала его черты, волнующаяся завеса тьмы пала на ее глаза, рот наполнился пеною, горло свело судорогой. И в изумленной беспомощности она потянулась к лицу его, к этому лицу, которое внезапно как бы утратило все приметы и сделалось гладкой поверхностью, пустым зеркалом, и она вцепилась в эту поверхность скрюченными, напряженными пальцами, ногти оставили глубокие борозды в коже его и плоти. И он не воспротивился этому, подставил свое лицо, будто готов был принести его в жертву ради нее, и, только когда уже не мог более терпеть и решил, что она достаточно наказала его, он перехватил ее запястья и отстранил ее, кровь текла по лицу и в глаза, а он все держал Вирсавию, пока тело ее не расслабилось и из глаз наконец-то не хлынули слезы.

Отвергнутая царица.

Так они стояли несколько времени, растерянные и испуганные, неведомая сила швырнула их в эти обстоятельства, быть может, то было священное волнение, и обоим теперь надлежало ощупью возвратиться к началу и самообладанию, но в конце концов он отпустил ее и отступил на два шага, а потом медленно отошел к львиной шкуре, чтобы отвязать ее и свернуть, движения у него были твердые и размеренные, как всегда, и, если бы не кровь на лице, никто бы не догадался, что случилось с ним нечто диковинное или роковое.

Вирсавия же бегом устремилась к царскому дому. И велела подать воды, она должна была вымыться дочиста, раз, и другой, и третий омывала она глаза свои и губы, скоблила руки свои и ногти, терла их друг о друга, как будто происшедшее между нею и Авессаломом оплеснуло их обоих нечистым потоком, у нее была мочалка из иссопа и льняное полотенце, и она не перестала мыться до тех пор, пока кожа ее не забыла Авессалома и не начала гореть как опаленная огнем.

Затем она призвала к себе Шеванию: настала пора отдать в жертву Корвана, павлиньего голубя. Пусть Шевания отнесет клетку к священникам и скажет, что это царицын голубь.

Но Шевания медлил.

Ты же так любила его, осторожно сказал он.

Он смешной и глупый, отвечала Вирсавия. И старый. Если я не принесу его в жертву, он в скором времени умрет от старости.

Никогда не видел я птицы красивее, сказал Шевания. И тебе будет недоставать его песен.

Он не поет. Он воркует, и только. Когда царь Давид был молод, у него была птица, которая умела передавать звук меча на точиле и пение тетивы.

Она сказала это, как бы желая просветить его: дескать, бывают птицы для любых мыслимых надобностей и случаев, но Корван не та птица, какая нужна ей теперь.

Он — жертва всесожжения? — спросил Шевания.

Да. Жертва всесожжения.

А потом она добавила:

И жертва обетования. Необходимые молитвы я сотворю сама, в одиночестве.

И когда Шевания пошел прочь, прижимая голубя к груди, будто хотелось ему защитить птицу и неким таинственным образом сохранить ее для Вирсавии, тогда Вирсавия тотчас вознесла молитву Господу, она воздела руки свои и повернула их ладонями вверх, как обыкновенно делал Давид, и попросила, чтобы постигло Авессалома то, чего он заслуживает, чтобы никоим образом не был он избран или был избран так, как павлиний голубь Корван; она закрыла глаза и сказала: он лжив и ненадежен, никогда не полагайся на него, он ядовитая змея, обернувшаяся посохом.

Авессалом же пошел к царю Давиду, ведь одному из сыновей должно было спросить его: пойдешь ли с нами на стрижение овец? И царь ответил, как отвечал последние десять лет:

Нет, я остануть в моем городе.

И Авессалом сказал то, что полагалось ему сказать: мы просим тебя, царь, ехать с нами. Ради плодовитости овец и блеска шерсти.

И царь ответил, как ему полагалось: в моих сыновьях плодовитость моя.

И более он не сказал ничего.

Авессалом смотрел на Давида: царь полулежал на коротком своем ложе за вышитою ширмой из тех, что слуги всегда расставляли вокруг него, ширмы эти были украшены птицами, и плодовыми деревьями, и ползучими змеями, и никто не знал, от чего они должны защищать царя; итак, Давид полулежал на ложе, свесив грузное чрево на козье покрывало, и щурился на Авессалома, будто на неприятно яркий светильник, правая рука его и плечо едва заметно подрагивали, ибо ему стоило большого труда удерживать тело свое в таком положении. Авессалом с удовлетворением увидел, как состарился отец, каждый раз, когда он теперь встречался с ним, он замечал в лице его какую-нибудь новую морщину, складку под глазами или у рта, лишнее старческое пятно на иссыхающей коже. И глаза западали в глазницы все глубже, лицо все чаще казалось рассеянным и даже равнодушным, быть может, он упражнялся в раздумьях и безразличии, чтобы легче было перенести чахлость и гибель.

Что случилось с твоим лицом? — спросил царь.

Авессалом провел ладонью по царапинам, которые уже успели подсохнуть.

Я на полном скаку въехал в заросли роз, ответил он. И запутался волосами в ветвях теревинфа. Мул же испугался розовых шипов и убежал прочь.

Ногти у этой розы, как у разгневанной и оскорбленной женщины, сказал царь. Таковых роз следует избегать.

Только в молодости дано человеку мчаться с такой быстротою, сказал Авессалом.

Розы можно выкопать с корнями и смирить их в своем саду, сказал царь.

Я их срублю, сказал Авессалом. Срублю моим мечом.

А потом он спросил, будто торопился направить беседу в другое русло: не пошлешь ли с нами Амнона, брата моего?

Амнона?

Да, Амнона.

Царь лежал не шевелясь, Авессалом не мог видеть его глаз, только чувствовал взгляд.

Прошу тебя, царь, повторил он, если сам ты не можешь ехать, пошли Амнона вместо тебя!

Амнона? Вместо меня?

Да.

Но эта просьба была царю непонятна, такой замены он себе представить не мог: Амнон вместо него, он — царь, Амнон же — осквернитель сестры своей; отчего бы тогда не осел и не бешеный бык вместо него, отчего не смрадный труп вместо него? И он закричал на Авессалома, выпрямился и закричал так, что чрево нависло над козьей шкурою, будто шатер в бурю:

Амнон! Грязный боров! Чумной гнойник, отравляющий все вокруг себя!

И еще:

Никто не может ехать вместо меня! Если нет меня на месте моем, то место это пустует!

И когда Авессалом с достоинством и самообладанием повернулся и пошел прочь, он заметил еще один добрый знак: после крика дыхание отца сделалось хриплым и свистящим, как часто бывает у старцев, когда уже недостает им сил дышать глубоко и кашлем очистить нутро свое. Никто не может ехать вместо меня… И он возвратился в свой дом, чтобы обмыть свои раны и приготовиться к стрижению овец.

Давид же пошел к Вирсавии, время вечерней трапезы еще не настало.

Где твой павлиний голубь? — спросил он.

Я подарила его Господу, ответила Вирсавия.

Ты принесла его в жертву?

Да.

Царь не пожелал выспрашивать, какою жертвой стал Корван, быть может, она просто хотела увеличить его чистоту или просить о плодовитости, самые чистые из людей всегда стремятся к еще большей чистоте, подумал он, захватил рукою прядь ее волос и поднес к губам — в последние годы он взял в привычку сосать ее волосы; она лежала, когда он пришел, и волоса ее разметались по постели.

Он не имел изъянов?

Нет, сказала она. Разве только старость, но ведь это не изъян?

По поводу старости он, однако, не сказал ничего.

То, чем мы более всего дорожим, нам должно приносить в жертву, только и сказал он. Так мы отдаем Господу нашу любовь.

И Вирсавия спросила, будто и вправду хотела это узнать, будто Бог был для нее совершенно неведом: в самом ли деле желанна Господу наша любовь?

Он жаждет ее, как пустыня жаждет дождя.

Пустыня.

А царь продолжил:

Он сотворил в нас любовь, дабы мы дарили ее Ему.

Значит, в пустом одиночестве прежде творения не было любви?

Она произнесла это тихо и задумчиво, но он не услышал в ее голосе тоски.

Нет, сказал он. В одиночестве Бог мог лишь обратиться внутрь Себя и в помышлениях любить Самого Себя.

Он преисполнил нас слишком великой любовью, сказала Вирсавия. Любовь стремительна и могуча, как бури в пустыне.

Да, сказал Давид совершенно спокойно, будто и не слыша, как она взволнована, любовь подобна восточному ветру, что сметает все на пути своем. Но в конце концов она возвышается, в конце концов вся любовь возвращается к Богу.

И Вирсавия подумала: как же для него все просто и ясно. Точно так же, как наставляет меня, наставляет он и сыновей своих, и приставников, и священников, кто сумеет объяснить, каков Господь; когда он умрет; неужели Господь растает и умрет в тот же час, что и царь Давид?

Авессалом хочет, чтобы вместо меня с ними ехал Амнон, сказал царь; он произнес это быстро и едва ли не с безразличием, чтобы испытать, заметит ли она чудовищную кощунственность этой намеренной заменимости. Он решил испытать ее.

Но она ответила:

Ни один человек не может исполнить ничего вместо другого, людей нельзя выменивать, как самоцветы на жемчуга или мясо на кожи.

Однако же Амнону следовало бы поехать с братьями, продолжала она, и теперь голос ее звучал ласково и кротко. Все оставили его, он как пленник в своем доме.

У него есть Ионадав, сказал царь.

Ионадав. Это никто.

Да, поистине так. Ионадав — никто.

Амнон становится чужим для братьев своих, сказала она. Осквернитель сестры, и только.

Да, и только. Осел и осквернитель девицы.

И все же он от твоего семени.

От моего семени?

Да. От твоего.

Почему ты это говоришь?

Ты думаешь, суждения твои ясны и правильны, но на самом деле все не так просто. Оскверняющая любовь — тоже любовь.

Ты пытаешься смутить меня и склонить к чему-то, сказал он.

Я страшусь покоя и непогрешимости, отвечала она. Остановившееся, и оцепеневшее, и застывшее пугает меня.

Да, Вирсавия. До такой-то степени я разумею твою натуру.

Люди, остановленные в движении. Мужи, запертые в домах своих. События, которым не дали свершиться. Дни, отложенные на завтра.

И остановленная гибель и смерть тоже?

Тут Вирсавия улыбнулась: когда ты стал таким, царь Давид? Когда начал ты страшиться смерти и гибели других?

Наверное, я и правда становлюсь таким.

И Вирсавия умолкла, не хотелось ей говорить о том, каким он, возможно, становился, она собиралась говорить вовсе не о нем, она видела, как он стареет, и это внушало ей страх, старец внутри него был незнакомцем, который тревожил ее и повергал в трепет. А вместе манил и искушал, как всякий незнакомец.

Наконец она сказала:

Ты должен приказать ему ехать с братьями.

На это он не стал искать ни возражений, ни отговорок, даже не попросил ее продолжить мысль о необходимости движения и изменения — он лишь вздохнул в знак согласия, будто ей удалось объяснить ему, какова обязанность его перед Господом.

Однако ж когда она предложила послать гонцом к Амнону одного из Соломоновых слуг, он воспротивился.

Постельниками при Соломоне служили евнухи, Соломон был отрок столь красивый и приятный, что и Вирсавия, и царь остереглись поставить настоящих мужей для охраны его сна, а такое поручение, необычайно важное, вероятно даже граничащее с избранием и святостью, евнуху доверить никак нельзя. Вот Шеванию послать можно, да, именно Шеванию.

Когда они вновь остались наедине, когда Шевания, взволнованный и восхищенный, поспешил с царской вестью к Амнону, Вирсавию вдруг одолел необъяснимый жар. И она открыла свое платье и сбросила его с плеч, жар был тяжелый и шел как бы из груди, и она выпростала руки из широких златотканых рукавов, пояса же она не носила.

Время вечерней трапезы еще не настало.

Давид не сразу заметил, что она лежит подле него обнаженная, мысли его были с Амноном, и Авессаломом, и стрижением овец. Но когда он ощупью потянулся к ней рукою, чтобы поднести к губам своим новую прядь, он ощутил теплую и влажную кожу и быстро отдернул руку, будто опаленный жаром.

Он попытался вспомнить, сколько времени минуло с тех пор, как он последний раз был с нею, но тщетно.

И он подумал: это требуется от меня.

Избежать этого я не могу.

И он сел, и стряхнул с себя плащ, и распустил повязку на чреслах, и постарался освободиться от длинной, до колен, рубахи.

А Вирсавия подумала: я зажгла в нем желание.

Потом он пришел к ней, тяжело дыша, взобрался на нее, как старец взбирается на верхового мула. Но оказался способен лишь придавить ее своей огромной тяжестью, и, хотя она изо всех сил старалась совершать подходящие и удобные движения, мужественность его так и не проснулась. И она прошептала ему на ухо:

Подумай о какой-нибудь другой женщине! Подумай о твоей нубийской рабыне, о танцовщице Наэме, о Фамари! — но это не помогло, только дыхание его становилось все более тяжелым и прерывистым. И в конце концов он оставил ее, отодвинулся от нее, обмякший, грузный, отчаявшийся.

И она взяла в руки его мужской корень, он был мягкий, теплый и смирный, а когда она осторожно помяла его ладонями, будто бы ожил и пошевелился, и сначала она было подумала, что чувствует в нем биение его сердца, но потом поняла, что движения эти были как у мертвой птицы, когда ребенок дует на крылья ее.

И она вдруг осознала, сколь глубока и печальна ее любовь к нему.

А потом поняла, что он думает: наверное, Господь оставил меня.

Он дышал по-прежнему тяжело, хрипло, будто неудача отняла у него все силы — не тщеславная попытка плоти, не огромное напряжение воли, но сама неудача.

Наконец она сказала: я не думаю, что Он оставил тебя.

Кто?

Господь.

А Он должен был оставить меня?

Голос царя звучал резко, он сел на ложе и посмотрел на нее. И впервые за долгое-долгое время Вирсавия увидела его глаза.

Нет, оправдывалась она, ты никогда не должен открывать душу твою подобному подозрению!

И тут он вскричал:

Ты подозреваешь, что Он оставил меня?! Ты давно решила, что Господь Бог мой отринул меня!

Она старалась быть спокойной, ибо видела, сколь взволнован его дух.

Я даже мысли такой никогда не допускала!

Не Нафан ли что-нибудь сказал?

Нет, Нафан ничего не говорил.

Однако ж в моем доме идут такие разговоры! Рабы, и священники, и народ перешептываются: Господь отринул его!

Никогда я не слышала ни единого слова, которое можно было бы так истолковать!

Она сказала это спокойно и кротко. Но все же недостаточно кротко.

Ты хочешь заронить сомнение в мою душу! Но Господь никогда не отвратится от меня!

Царь наклонился над нею и кричал ей в ухо:

Даже если я оставлю Его, Он не отведет от меня своей руки! Куда бы ни обратил я взор мой, я вижу Его лик! Где я, там и Господь!

Да, смиренно и испуганно прошептала она, я знаю, ты принадлежишь Господу, а Господь принадлежит тебе.

Но буря в его душе была неукротима.

Он живет в сердце моем и в воздухе, которым я дышу; когда я двигаюсь, это Он двигается во мне, в деяниях членов моих — Его сила!

И тогда царь пришел к ней, взял ее во гневе своем, теперь мужественность его была непоколебима, и Вирсавия вновь почувствовала себя юной девушкой, она стонала от испуга и радовалась за него. Когда настало утро, отправились царские сыновья на стрижение овец, впереди ехал Авессалом, а последним — Амнон, никто не пожелал ехать с ним рядом, кроме Ионадава, но место его было теперь среди народа, среди спутников царских сыновей.

Авессалом находился на стрижении овец, а Фамарь меж тем умерла. Пока брат был в доме, она питалась его близостью, черпала потребную ей силу в звуке его шагов, и в голосе его, и в дыхании его.

Оставшись одна, она не получала более потребного ей пропитания и умерла от немощи. Слуги Авессалома, те, что остались в доме, похоронили ее. Давиду и Вирсавии никто не сообщил, что она умерла, лишь много позже они поняли, что это случилось.

Авессалом сказал: она должна исчезнуть, иного не дано.

Еще Авессалом приказал, чтобы, если она умрет, похоронили ее без плакальщиц, без пения и поминальных трапез и в месте необозначенном.

Вот почему никто не ведает, где она похоронена, есть гробница Фамари, но гробница эта ненастоящая.