1
Хармид чувствовал, что нужно объяснить кому-нибудь, почему он остается в городе, который упорно называет Кархедоном, даже в разговоре с местными жителями; не было никого, кому бы он мог излить душу, кроме Дельфион, — ее ватрушки и вино всегда были превосходны.
— Ведь ты не занята по утрам, дорогая? — спросил он. — Ты не возражаешь, чтобы товарищ по изгнанию коротал с тобой время? Для праздношатающегося странника, чье сердце ноет, всего хуже сознавать, что проклятая тоска еще больше усилится, если ему вдруг взбредет в голову шальная мысль вернуться домой. Почему я здесь? Ты должна помнить, что еще полгода назад со мной был Симий. Какой он замечательный парень! Смеется, как кентавр! И все же я считаю, что мне правильно посоветовали остаться здесь. Этот ход Ганнибала чрезвычайно интересен, если ты имеешь вкус к подобного рода вещам.
— К каким вещам? — спросила Дельфион, опустив на стол свиток со стихами Филета. Она убрала локон, выбившийся из-под золотой сетки на ее волосах.
— К этим драматическим инсценировкам, разыгрываемым Судьбой; к охватывающему тебя волнению, когда ты видишь праведного мужа, которого собираются распять, как говорит Платон; к испытываемому тобой потрясению, когда обнаруживаешь, что миф вдруг воплотился в человеке, с которым ты обедал…
— Я думаю пробыть здесь только до конца будущего года, а потом уеду в Сиракузы.
— Да, это правильно. Я хотел бы так много показать тебе там. Люблю этот город больше всех городов на свете. Но я уже говорил, что потерял веру в способность нашего народа к духовному возрождению. Ближайшее будущее принадлежит варварам. Существуют всего два серьезных соперника: Рим и этот город, Сципион и Ганнибал. Подумай, какое измельчание и показной блеск мы видим у римлян и какую глубину и деловитость у здешних людей. Это меня утешает и убеждает в том, что под руководством Баркидов тут мог бы развиться новый принцип государственности. Народ глубоко любит свой город и беззаветно предан ему. Отрицательные черты его — грубость вкусов и недостаточная развитость художественных ремесел. Но все изменится, когда изменятся устои жизни. Разумеется, это звучит малоубедительно, если подумать о Пергаме и Египте. Однако же я наполовину уверен…
Вбежала Пардалиска, стройная девушка лет пятнадцати.
— Хармид, твой мальчишка вытащил стремянку из сарая и залез на крышу.
Дельфион, глядя вслед убегающему Хармиду, спрашивала себя, почему он так заботится о своей прическе и о чем, собственно, он толковал. Хармид ей нравился. Она попробовала читать, но почувствовала отвращение к этим стихам. Гораздо приятнее самый обыкновенный простонародный мим или стихи любого из старых лирических поэтов. Да, она поняла, что сказал Хармид; ее вдруг стала раздражать жара, пустота и пыль этого города, который не унаследовал никакой поэзии, кроме храмовых литургий и заклинаний против укусов скорпиона. Она вздохнула и отбросила свиток. Почему не признаться, что душа ее полна горечи? Она начала тихо плакать. Страх мучил ее. Так было и так будет. Уверенность она обретала лишь в те минуты, когда погружалась в обдумывание своих денежных дел. Если и это не помогало, оставалось искать утешения в вине. Ее кожа грубела с каждым днем, а дремлющий ум был способен трудиться над чем угодно, только не над подведением домашнего баланса. И дальше — скатывание в бездну неряшества и запоздалого раскаяния.
Она смахнула слезы, мягкими движениями пальцев помассировала кожу в уголках глаз и подошла к нише, где на столике лежало серебряное зеркало этрусской работы с выгравированным на тыльной стороне рисунком, изображавшим дико мечущихся Ареса и Афродиту. Она повернула зеркало к свету и принялась рассматривать свое лицо. Хармид, возвратясь с вымазанным грязью, но ликующим Главконом на спине, подумал о том, какой безмятежный у нее вид.
2
Бараку было стыдно. Хармид и другие греки разбудили его в тот вечер и отвели домой; наутро вспомнив сцену с Дельфион, он покраснел и почувствовал, что никогда больше не сможет показаться ей на глаза. Он гнал от себя мысли о ней, но они упорно возвращались. Он то решал сходить к ней и извиниться, дать ей понять, что молодые пунийцы вовсе не так невоспитанны, как она, наверно, думает; то, поддаваясь приступам ярости, клялся выказать ей полное пренебрежение и хорошенько проучить ее. В конце концов, она всего-навсего товар, предназначенный для продажи, снабженный вместо этикетки интеллектом.
Однако у Барака были и другие заботы. Его смущали политические события, которые приняли такой неожиданный оборот, пока он отсутствовал. Отец язвил насчет того, что произойдет с Ганнибалом до конца года, если он и дальше будет вести себя столь же безрассудно, но в чем заключалось его безрассудство — об этом Барак имел лишь смутное представление. Почему-то боготворимый им герой стал грозой аристократии Кар-Хадашта. Барак и не думал спорить с отцом и все же не мог отказаться от того образа, который хранил в своем сердце. Он мучился такой половинчатостью, и хотя эти мучения на долгие часы отвлекали его мысли от Дельфион, все же когда на него находили приступы стыда и жгучего желания, они были тем более сильными и непреодолимыми. Прежде всего надо было заставить эту гордую гречанку признать, что она глупо поступила, отвергнув сына Озмилка, что на самом деле она восхищается его высоким положением, его деловыми способностями, его физической силой. Когда отец поручал ему какие-нибудь финансовые расчеты, Барак думал о ней с бешенством: видела б она меня сейчас — она пожалела бы о нанесенном мне оскорблении. Или, вспоминая, как он работал на ферме, он загорался жаждой мщения и говорил себе: ей невдомек, что я могу без труда справиться с целым стадом быков.
— Тебе придется на некоторое время отложить поездку в Гадир, — сказал ему отец. — Сначала надо покончить с создавшейся неопределенностью политического положения. — Он зловеще усмехнулся, опустив одно веко ниже другого. — С этим будет покончено… и не к нашей невыгоде.
Барак понял, что отец имел в виду не только Ганнибала, но и Гербала, человека, который вот уже тридцать лет был его соперником. Озмилк и Гербал были конкурентами в производстве пурпура и вели длительную судебную тяжбу из-за земли, лежащей между их поместьями вблизи Нараггары; они добивались одних и тех же государственных постов и возглавляли две главные купеческие группы в Сенате. То, что началось как случайное недоразумение, обострилось судебными процессами и вылилось в беспощадную борьбу одного против другого. Теперь между противниками было заключено перемирие «перед лицом общей опасности для Кар-Хадашта», как выразился Озмилк, когда они оба обнялись в портике Сената перед статуей Победы, вывезенной много лет назад из какого-то сицилийского города. Барак прекрасно знал, что это объятие скорее походило на последнюю схватку в смертельном бою, чем на примирение; но оно отвечало их цели — укреплению оппозиции против Ганнибала. В этом смысле оно было достаточно искренним с обеих сторон.
И Барак снова впал в уныние. Он с превеликой радостью согласился бы на любой план уничтожения Гербала; по первому слову отца он собрал бы отряд рабов и сжег бы дом его врага. Но злодейские планы против Ганнибала повергли его в безмолвную печаль. Зачем понадобилось Ганнибалу вступать на арену государственной политики и смущать всеобщее спокойствие, когда все так хорошо складывалось? Разумеется, победа Рима над Кар-Хадаштом, особенно после долгих лет головокружительных триумфов Ганнибала в Италии, явилась страшной катастрофой. Самым худшим была потеря военно-морского флота и договор, запрещающий строить новые суда. Но со временем, несомненно, можно будет найти способ преодолеть это препятствие. Почему же тогда Ганнибал ввергает город в такое смятение и раздоры?
Однако, несмотря на свою ненависть к раздорам, Барак не мог не радоваться все усиливающемуся возбуждению в городе с приближением выборов. После года отсутствия он особенно остро ощущал на себе воздействие деловой жизни города, которая виделась ему теперь совсем в ином, свете и приводилась в движение импульсом и вихрем. Он хотел глубже окунуться в водоворот событий, откликнуться на случайный смех, услышанный за стеной, оказаться втянутым в свалку на улицах, не угождая никому и не требуя угождения, и выйти из этого круговорота с новыми идеями, над которыми можно было подумать в постели, прежде чем уснуть.
Он любил ходить по базарам и улицам с рядами лавок, наблюдать торговца приправами, безмолвно и презрительно заводящего глаза перед покупателем, который сначала хулил его товар, а затем расхваливал, как пищу богов; девочку в трепетной тени — неся на ладонях два кувшина кислого молока с плавающими в нем кусочками масла, она проворно проталкивалась сквозь толпу; — молодых крестьянок с рожками заплетенных в косы волос и коралловыми ожерельями, унизанными монетами, камешками и раковинами; менялу, медленно и бесстрастно взвешивающего шекели; моряка, насыпающего бобы в свой пропахший потом войлочный колпак; надменного ливийца с поясом из красной кожи, выискивающего что-то, как собака, потерявшая след; сидящего на корточках кочевника в остроконечном тюрбане с болтающимися спереди и сзади концами — он вертит в руках монету, словно в ней заключена разгадка тайны городской жизни. Барак чувствовал, как из его размышлений вырастает какая-то бескорыстная любовь к Кар-Хадашту, и это еще более усиливало его замешательство. Ибо как связать любовь к родному городу с его бьющей ключом жизнью и борьбу Сотни против Ганнибала, в которую он был вовлечен?
Разразилась зимняя гроза. Дождь налетал порывами, словно его бросали пригоршнями, потом начался стремительный ливень, образуя маленькие водовороты, и внезапно стих. Барак побежал ко входу в военную гавань. Он ожидал увидеть по обе стороны ворот стражников, которые занимали его воображение, когда он был мальчиком; но их не было. Смотритель удрал, ища укрытия от дождя. Впервые Барак осознал, что значило для города поражение при Заме. Это было для него как удар хлыстом средь отдававшегося эхом стука дождевых капель. В обширном, окруженном стеной порту, куда даже он, сын Озмилка, раньше мог попасть лишь с особого разрешения, причем его сопровождал рослый ливиец в начищенных до блеска бронзовых доспехах, ныне царило запустение. Он увидел лишь широкое кольцо заброшенных причалов и доков, где глухо барабанил дождь, — мавзолей утраченного величия, существующий лишь на утеху пауков, крыс и ящериц.
Не обращая внимания на дождь, Барак прошел через главный вход в порт. Кто-то окликнул его слева из окна, но он не повернул головы. Да и что тут теперь можно было украсть? Заплесневевшие канаты и паруса, смолу, капающую из растрескавшихся бочек и баков, покоробившиеся доски и гвозди, красные от ржавчины, словно из них сочилась кровь Кар-Хадашта?
В торговой гавани, где стояли купеческие корабли, все еще царили деловая сутолока и шум; но долго ли так может продолжаться, если мощный военный порт, корабли которого изгоняли ниратов из западной части Средиземного моря, был предан полному забвению?
Барак подошел к мосту, ведущему на круглый остров, где находилось здание адмиралтейства; оно тянулось ввысь рядами колонн и завершалось стройной башней, с которой можно было обозревать торговую гавань и далекие морские просторы. Когда-то здесь на высоком шесте развевался яркий вымпел и оружие сверкало на стенах верхних валов; с вышки доносился звук трубы глашатая, возвещавшего о приказах адмирала. Теперь там не видно было никаких признаков жизни, только тюфяк свешивался из окна нижнего этажа. Барак повернулся и стал оглядывать вымытый дождем бассейн, казавшийся большой круглой колоннадой; вокруг него образовали фасад здания два яруса ионических колонн. В нижнем ярусе между каждыми двумя колоннами располагались причалы. В былое время почти все двести двадцать причалов заполнялись кораблями, там их ремонтировали, нагружали продовольствием, чистили, оснащали. Там прилежно трудились тысячи маляров, такелажников, носильщиков, на суда доставлялись связки блестящих копий, огромные амфоры с вином и ящики с зерном; часть его просыпалась на каменные плиты и, когда переставали сновать люди, его клевали голуби.
Теперь здесь слышно было только завывание ветра да плеск воды между сваями и слипами. Вход в гавань был прегражден только одной цепью, другие, заржавленные и спутанные, болтались на сваях. О, тут все же еще стоят пять кораблей. Барак сначала не заметил их, запрятанных в дальнем конце огромной гавани. Но что это были за корабли! Вид их удручал, наводя на мысль о прошлом. Было бы лучше, если бы великолепные доки совсем опустели, сохранив по крайней мере величие отрешенности. Договор с Римом разрешал сохранение десяти трирем. Возможно, еще пять трирем были скрыты от взора островом и зданием адмиралтейства или находились в одной из гаваней на побережье. А может быть, они просто потонули никем не замеченные, изъеденные крысами, лопнув по швам, и никому до этого не было дела.
Да, кому было дело до этого? Этот вопрос преследовал Барака. Разве его отец и другие старейшины Сотни о чем-либо тревожились? Они беспокоятся лишь о своих доходах, они боятся исходящей от Ганнибала угрозы их привилегиям; но беспокоятся ли они о самом Кар-Хадаште? Да и он сам до сих пор ни о чем не печалился. Но сейчас его новое восприятие города как чего-то независимого от его собственных стремлений, нужд и требований заставило Барака взглянуть в лицо фактам; и он был испуган и несчастлив.
Вдруг он услышал свист за спиной и обернулся; какой-то человек кивал ему из дверей дома. Барак медленно пошел к дому, все еще не замечая дождя, хлеставшего его по лицу и стекавшего по широкому плащу.
— Что с тобой? — спросил человек. — Почему ты стоишь под дождем? Я подумал — ты решил утопиться; ты так странно смотрел на воду. Удивительное дело: если теперь кто идет топиться, то всегда бросается вон с того моста. — Человек закрыл левый глаз и в упор взглянул на Барака. — На, хлебни глоток, — сказал он, вынув из заднего кармана маленькую флягу.
Барак с радостью стал пить, а человек продолжал свою болтовню. Вино согрело Барака, он теперь лишь почувствовал, как сильно озяб.
— Так-то лучше, — сказал его новый знакомый, почесывая нос и все еще с любопытством разглядывая Барака. Он закрыл оба глаза, открыл левый, закрыл его и открыл правый, словно каждый глаз помогал ему определять различные черты характера Барака. — Я вот что скажу, — продолжал он. — Тебе нужно одно — хорошенько согреться. Есть у меня малютка — я впускаю к ней только самых близких своих друзей. Плата идет только ей. — Он ткнул пальцем в лестницу, ведущую на верхнюю галерею, где прежде находились склады боеприпасов для военного флота.
Барак покачал головой и пошел прочь. Ничего более отвратительного нельзя было придумать, чтобы завершить осквернение военного порта: смотритель сдавал его помещения проституткам. Барака охватило яростное возмущение против этого человека, он хотел его ударить. С мрачным видом он шагал под дождем. Однако холодные капли не доставляли ему удовольствия. Ему захотелось еще разок приложиться к фляге. В конце концов, никому не станет хуже, если он махнет рукой на то, чего не в силах изменить. Он поддался слабости — плотнее завернулся в плащ и пошел назад, хлюпая башмаками.
— Ладно, — сказал он, — дай хлебнуть еще глоток, а там пойдем взглянем на твоих девушек.
— Сам я ни гроша не имею от этого, — заюлил смотритель. — Я только сделал как-то одолжение нескольким приятелям и по доброте душевной не мог отказать им во второй раз. Трудно жить на свете человеку с добрым сердцем. Главное — не надо жениться. Я женился и по сей день в этом раскаиваюсь. Ступай, я покажу тебе дорогу, тут темновато на лестнице.
3
На этот раз ни одна из партий, выставивших своих кандидатов, не собиралась давать бесплатные обеды. Предвыборная борьба в Кар-Хадаште, как правило, не была ожесточенной, исключая случаи, когда возникало соперничество между ведущими семьями. Обычно подготовка к распределению постов проходила спокойно, за кулисами; посты должностных лиц открыто, но с соблюдением предосторожностей продавались тому, кто больше даст; затем Сенат рекомендовал кандидатов Собранию, и Собрание, как полагается, путем голосования, утверждало их в должности. Для избирателей устраивалось несколько обедов в братствах, и таким образом все формальности бывали соблюдены.
— Собрание, должно быть, когда-то обладало подлинной властью, — сказал Карталон, один из немногих знатных, преданных делу Баркидов. — Иначе трудно объяснить то обстоятельство, что народ все еще имеет так много формальных прав.
Герсаккон, хотя его этот вопрос не особенно интересовал, кивнул в знак согласия. Непосредственные результаты выборов — вот что его волновало. Все же нельзя было отрицать справедливость доводов Карталона. Ясно, что Кар-Хадашт был основан как сообщество равноправных людей, и Народное собрание фактически сосредоточило в своих руках всю власть — законодательную и исполнительную. С ростом влияния земельной аристократии, финансировавшей кораблестроение и торговые экспедиции, у Народного собрания была отнята власть, хотя формально оно все еще обладало правами управления государством.
— Все хроники, которые я раскопал, так скучны и сухи, — жаловался Карталон, — а традициям, охраняемым жрецами, нельзя доверять. Я просмотрел решительно все в библиотеке храма Эшмуна.
Не кто иной, как Карталон, вовлек Герсаккона в демократическую партию, и Герсаккон замещал его на совещании в доме Ганнибала: Карталон тогда болел лихорадкой после поездки в свое имение вблизи Аббы. Он был серьезный, трудолюбивый человек, но никуда не годный земледелец, ибо он всегда носился с какой-нибудь несбыточной идеей и упорно пытался провести ее в жизнь.
Пока Кар-Хадашт успешно осуществлял торговую экспансию, на народ не оказывалось давления, не делалось попыток отнять у него те полномочия, которыми он формально продолжал обладать. Это давление началось, когда отец Ганнибала предпринял первую попытку укрепиться в Испании. Патрициям не нравилась деятельность Абдмелькарта (Гамилькара); они понимали, что она приведет в движение силы, которые будут угрожать их замкнутой олигархии; однако постоянная поддержка, оказываемая Баркидам народом, играла решающую роль, и этот союз Баркидов с народом, пусть даже и не вполне осознанный, не допускал вмешательства олигархии в дела Абдмелькарта в Испании. Начались великие войны Ганнибала в Италии; медленно, но неуклонно простой народ Кар-Хадашта стал проявлять интерес к политическим событиям. Знатные еще не пытались помериться силами с Баркидами, ибо патриции, хотя успехи Баркидов им не нравились, не могли сколотить оппозицию, пока Ганнибал оставался во главе своей победоносной армии за границей. Таким образом, прочные узы, правда не закрепленные прямыми политическими связями или соглашениями, связывали Ганнибала с простыми людьми города, большинство которых никогда не видало его в лицо. А теперь эти узы были всенародно скреплены.
Окруженный группой соратников, Ганнибал провозгласил в Народном собрании свою политическую программу. Он объявил громовым голосом:
— Друзья мои, если я буду избран, сделаю все, что необходимо для обеспечения общественной безопасности и процветания.
Эти слова передавались из уст в уста. Через несколько минут они проникли в здание Сената, находившегося напротив Народного собрания. И несколько сенаторов, которые в тот момент собрались там — не для выполнения своих общественных обязанностей, а как группа акционеров, участвующих в каких-то экспортных спекуляциях, — гневно поджали губы и сощурили глаза, склонив друг к другу головы.
«Общественная безопасность и процветание». Это звучало революционно, как один из политических лозунгов неустойчивых эллинских городов-государств, где обычным явлением были конфискации и погромы, устраиваемые то одной стороной, то другой. Кар-Хадашт — образец политической устойчивости для всего мира, Кар-Хадашт, который, по признанию даже самих эллинских теоретиков, превзошел Спарту своим умением уравновешивать классовые силы и распределять прибыли среди узкого круга правящей клики, разумеется, Кар-Хадашт не собирается стать жертвой царящего в мире хаоса!
Ганнибал ушел. Карталон и Герсаккон вместе с несколькими другими патрициями, приверженцами Баркидов, стояли, беседуя, в портике, тянувшемся внутри ограды храма Ваал-Хаммона. Герсаккон все еще был одержим идеей всецело отдаться делу Ганнибала; он жаловался лишь на то, что на него не возлагают достаточно трудных задач. И все же он не мог совсем забыть Динарха, этого загадочного философа из Тарса; он произвел на Герсаккона сильнейшее впечатление, когда на празднестве в честь Танит между ними случайно завязалась беседа. У Динарха был такой вид, словно он во всем чувствует уверенность, словно ему доступны сверхъестественные источники познания, и Герсаккон тщетно пытался рассеять эту уверенность доводами разума, насмешкой, пренебрежением, безразличием. Что-то соблазнительное было в подсказанной ему Динархом мысли об открытом им пути жизни, хотя Герсаккон не мог сказать, что именно, ибо он никогда не мог вспомнить ни одного высказывания мистика, проливающего свет на это. Однако личность философа завладела его умом, будила в нем новые вопросы. Динарх как будто всегда был готов дать ключ к раскрытию какой-то тайны. Герсаккон называл его в душе шарлатаном, обманывающим самого себя глупцом, а то и просто болтуном; но он возвращался к нему, чтобы в этом удостовериться.
Герсаккон стряхнул с себя оцепенение, в которое поверг его разговор с Карталоном. Неподалеку, между колоннами, стоял Барак и мрачно на него смотрел. Герсаккон помахал рукой и подошел к нему.
— Я надеялся встретить тебя где-нибудь.
— Чего добивается Ганнибал? — спросил Барак, хмуря брови и забыв поздороваться. — Наверно, ты знаешь.
Герсаккон задумался.
— Он хочет начать все по-новому. Мне кажется, это именно так.
— Но есть разные пути начать все по-новому, — сказал Барак с раздражением. — Если, например, судовладелец узнает, что во время шторма потонули его корабли, он начинает все по-новому на один манер. А если корабли возвращаются, принеся ему большие барыши, то он начинает все по-новому на другой манер. Быть может, Ганнибал лишь вызовет бурю, которая потопит наши корабли, вернее, то, что от них осталось?
— Боюсь, твое сравнение ничего мне не говорит, — произнес Герсаккон, всматриваясь в лицо Барака и чувствуя какую-то унылую отчужденность. — Это, скорее, как… — Он подыскивал метафору. — Скорее, как… произвести на свет ребенка: новая жизнь со всеми ее возможностями, новое устремление в будущее.
Барак поморщился.
— Тысячи детей рождаются здесь ежегодно, ежемесячно… Не вижу в этом никакого нового начала. Между тем доходы, о которых я говорил, могут дать возможность совершать великие дела, плыть в неизвестные моря, построить чудесный храм, сокрушить Рим.
Они стояли молча, не в силах установить душевный контакт друг с другом. Брешь, образовавшаяся между ними, ощущалась как ненависть. Барак сдался первый. Он отвернулся и, глядя на переполненную народом площадь, с жалобной ноткой в голосе воскликнул:
— Да, я люблю этот город! Я стал бы на сторону Ганнибала, будь я уверен, что он даст нам единение и могущество. Я знаю, что дела наши плохи… — Он сдержался, жалея о вырвавшихся у него словах, готовый взять их назад. Он вовсе не хотел открыть так много и не был уверен, что правильно выразил то, что думал.
— Послушай, Барак, — проговорил Герсаккон дружески, — я как-нибудь возьму тебя с собой и познакомлю с Ганнибалом. Тогда ты проверишь свои чувства.
— Да! — пылко согласился Барак, но тут же забеспокоился: — Только чтоб не было других. Не хочется, чтобы отец узнал… — Ему было стыдно, но он не удержался и огляделся вокруг — нет ли поблизости его отца. — Уж если я решу, то буду стоять на своем. А я хочу этого, клянусь Ваал-Хаммоном. Но я еще не уверен.
— Понимаю, — сказал Герсаккон. Он чувствовал себя примиренным с Бараком, таким несчастным тот выглядел в эту минуту.
4
Братства в далеком прошлом возникали на основе родовых союзов, заняв место прежних общин, связанных главным образом родственными узами. Возвышение патрициев низвело братства до объединений граждан, находящихся в зависимости и под покровительством различных богатых и знатных родов Кар-Хадашта. Собрания членов братства, встречавшихся для участия в пиршествах и в религиозных обрядах, уже не служили скреплению уз родового братства, а превратились в своеобразные органы власти, при помощи которых богатые семьи держали бедных в подчинении, время от времени бросая им подачки в качестве платы за покорность. Кроме того, братства обеспечивали знатным большинство, голосуя за них во время выборов. После беспорядков, происходивших на протяжении целого столетия, когда род Магонидов стал главенствовать в государстве и неоднократно приходил в столкновение с богатыми, положение стабилизировалось. Волнения, вызванные Магонидами, дали городу необходимую встряску. Торговая экспансия Кар-Хадашта стала неуклонно увеличиваться, и каждый, кто хотел трудиться, мог быть уверен, что найдет применение своим силам. После длительной экономической депрессии последовало возвышение Баркидов и новый подъем предпринимательства. Затем произошел раскол; власть богатых над гражданскими общинами начала ослабевать. Положение было неясное; если бы Ганнибал победил, братства возродились бы и в большой степени восстановили бы былую силу.
Намилим, старшина избирательного округа, прилегающего к военным докам, понимал, какие перемены произошли в политической жизни города. Вот уже двадцать лет он устраивал ежегодные жертвоприношения Ваал-Хаммону и Танит пнэ Баал, Мелькарту и Эншуну и получая распоряжения от группы сенаторов, считавшихся попечителями округа. Его отец и дед делали то же самое. Эти занятия ни у кого не вызывали восторга. Только пиршества во время выборов имели еще значение для граждан. Намилим наблюдал за чистотой и порядком в местном маленьком святилище и, кроме того, проводил время, сплетничая у прилавка овощной лавки, которую он содержал на паях со своим шурином, огородником.
Теперь люди думали и поступали не так, как раньше. Они, правда, приносили пожертвования на святилище, но хотели поговорить и о себе как о членах районного братства. В день выборов придется, наверно, кое-кого из них осадить.
Приятель Намилима, человек с рыжеватой каймой бороды под подбородком, зашел в лавку купить овощей.
— Что-то уже происходит, — доверительно прошептал он, дыша в ухо Намилима запахом перца, кунжутного семени и дешевого вина. — Еще вчера сборщик налогов так стучал мне в стену, что штукатурка сыпалась, а сегодня он приходит и говорит: «Ничего, мы немного подождем». Можешь себе представить, что я ответил. «Подождем?» — сказал я и подумал: отчего бы и не подождать? Разве я виноват, что меня сглазили? Думаешь, я сам убил своего племянника? Через три года он стал бы лучшим стеклодувом в Кар-Хадаште. Разве я виноват, что у моего тестя скот околдовали? Колдуна-то он поймал, да было уже слишком поздно. И ты еще удивляешься, что я обозлен?
Он ушел, унося купленные овощи в сумке, сплетенной из травы эспарто; жена Намилима вернулась домой от своей подруги, роженицы.
— Я так устала, — сказала она и пошла наверх.
Намилим прислушивался к звукам, доносившимся сверху, когда она двигалась по комнате. Потолок был низкий, неоштукатуренный. Намилим любил прислушиваться к скрипу половиц, угадывать, что она делает, где стоит, что передвигает. Она была его второй женой, ей всего семнадцать лет, и он еще не совсем привык к ней. Временами, ловя звуки сверху, он забывал, что его первая жена умерла, и вздрагивал, когда появлялась Хотмилк. Он чувствовал себя виноватым, когда видел ее круглое личико с маленьким шрамом под левым ухом. Ее большие глаза как будто чуть-чуть косили; во всяком случае, ему всегда так казалось, и когда она на него смотрела, ему хотелось податься то влево, то вправо, чтобы попасть в поле ее зрения. К чему бы это привело, он не знал; возможно, она спросила бы: «Кто этот человек?» Он не считал свою семейную жизнь вполне устроенной; может быть, ему не следовало жениться второй раз.
Вот она делает что-то там наверху, как раз над его головой. Он поднял глаза, словно хотел увидеть сквозь доски ее стройное, крепкое тело под шуршащей туникой. Проскользнув к лестнице, он украдкой посмотрел вверх, хотя прекрасно знал, что не увидит внутренность спальни. Но что же она там делает? Может быть, ему надо было жениться на той вдове с маленькой шапочной мастерской? Оглянувшись, он заметил, как мимо лавки прокрался местный осведомитель, толстяк с отвислой губой.
Обратив свои думы от домашних забот к жизни города, Намилим медленно побрел к двери и выглянул на улицу, щурясь от яркого солнца. Не забыть бы починить навес до наступления весны. К тому же он еще не составил счетов за последний месяц для своего придирчивого шурина. Наплевать, — подумал он, — скоро выборы. Он мысленно рвался в бой, ему хотелось разругаться с кем-нибудь в пух и прах, обругать весь свет, каждого, кто топтал и презирал его. Ах, вы удивляетесь? Вы думали, я всего-навсего червь? Так вот, теперь вам придется выслушать меня, впервые за всю мою жизнь… И странное дело: образ первой жены, сливаясь с дрожащим солнечным светом, заставившим его прикрыть глаза, казалось, одобрял его и подбадривал, говоря: я всегда знала — у тебя достанет на это смелости.
5
У Хармида был приступ невралгии, и это в корне изменило его взгляды на вселенную и, в частности, на Кар-Хадашт. Главкон тоже хворал; он спал неспокойно, как в лихорадке, с открытым ртом, и единственный эллинский врач в городе, родом из Коса, объявил, что у него глисты. Главкон был в ужасе, он вообразил, что весь наполнен червями, которые быстро поедают его внутренности, и что в любую минуту он может оказаться пустой оболочкой. Хармиду, занятому собственными болями, было не до сочувствия. Напротив, он, казалось, находил удовольствие в том, чтобы доводить Главкона до слез страшными рассказами о страдальцах, которые проглотили змеиное яйцо и вывели змей в своих желудках.
— Твои взгляды, видимо, полностью зависят от состояния плоти, — сказала Дельфион, к которой он пришел со своими горестями.
— Ну еще бы, — проворчал Хармид. — Не знаю, можно ли мне выпить немного твоего золотистого хиосского. К дьяволу всех докторов! Попробую найти знахарку где-нибудь на задворках. Что ты сказала? Разумеется, мои воззрения меняются в зависимости от того, как чувствует себя моя печень. Да и у всех так, только я ненавижу притворство. В мире царит полный хаос. Все в этом проклятом городе пожирателей собак помышляют только о том, как бы заграбастать побольше денег. Здесь нет никого, с кем уважающий себя человек мог бы поговорить, кроме тебя, моя дорогая.
— Но я тоже зарабатываю себе на жизнь, — возразила Дельфион, — и это очень часто заставляет меня задумываться.
— Ну и что же, — сказал Хармид внушительно, вперив в Главкона нездорово блестевшие глаза. — Ты дитя Афродиты, воплощенный упрек торгашескому духу мира. Деньги — тьфу! Само это слово оскверняет ум. Я всецело за республику по образцу платоновской, только я добавил бы четвертый класс, в котором, смею сказать, сам занял бы не последнее место, — класс поклонников красоты. И сказал бы всем: я великодушно отказываюсь в вашу пользу от всякой тяжелой работы, от борьбы, от науки, от общественных дел, а взамен только прошу оставить меня в покое и обеспечить мне условия для наслаждения красотой. Право же, дорогая, мы с тобой слишком утонченны для этого нелепого и недостойного мира.
— Ой, — заорал Главков, — я слышу, как они рычат на меня!
Урчание в желудке испугало его. Он подбежал к хозяину и схватил его руку. Хармид поморщился и высвободил пальцы.
— Нечего впадать в панику, пострел ты этакий! — сказал он с каким-то злорадством. — Они не так уж быстро тебя съедят!
— Не пугай бедняжку, — проговорила Дельфион с отсутствующим видом.
У нее были свои заботы, однако она не собиралась о них говорить. В ее заведении было шесть молодых девушек, кроме прислужниц (единственным мужчиной был вифинский раб, он выполнял всю тяжелую работу по дому и ежедневно ходил на базар). Редкий день девушки не заводили ссор или интриг, но Дельфион уже привыкла к этому. Она умела поддерживать порядок, оставаясь от всего в стороне и сохраняя душевный покой. Она почему-то вспомнила грека с Кипра, посещавшего ее, когда она еще жила в Коринфе, худощавого человека, погружавшегося в неприятное молчание, когда он лежал возле нее после горячих, торопливых объятий. Но начав говорить, он, как в трансе, произносил какой-то бессвязный монолог, и его слова захватывали ее сильнее, чем ласки. Он говорил о сбрасывании всех покровов с души, стремящейся к предельной простоте; его идеалом была та ясная сущность чистоты, которую не может нарушить шум и мирская суета. Его доводов она не понимала, но эмоциональный смысл его тихо горевших слов глубоко ее волновал, смешиваясь с первыми проблесками сознания ее смелости, ее независимости. Она теперь понимала, что он ей дал то, в чем она больше всего нуждалась в тогдашнее трудное время; но он был для нее всего лишь чудаковатым парнем, хотя и желанным, а когда исчез — оставил после себя пустоту, пугающее чувство неуверенности. Она предполагала тогда, что он уехал в Боспор Киммерийский.
Он привил мне чувство собственного достоинства, — сказала она себе, и ее сердце переполнилось жгучим чувством одиночества. — Чего я стою? Чего вообще стоит каждый? Она мысленно представляла свой образ: нежная, царственная, целомудренная, невозмутимо величественная, несущая дары любви благодарным беднякам. Сексуальная сторона дела не тревожила ее грез. Она была лишь средством, при помощи которого Дельфион стремилась осуществить свою мечту, лишь символом более глубоких переживаний, сил, бушующих и ломающих, разрушающих и воссоединяющих во всей вселенной; это было не более унизительно, чем оргии на празднествах в храмах Великой Матери, чем многие формы священной проституции в Сирии, Анатолии, даже в ее родном Коринфе, чем обрядовые процессии во время дионисии и священные бракосочетания во время мистерий.
До пятнадцати лет Дельфион воспитывалась у богатой вдовы, которой она полюбилась, и та учила Дельфион грамоте, чтобы девушка могла читать ей вслух по вечерам. Дельфион оказалась способной к наукам, и ее стали учить другим предметам — математике и поэтике. Вдова умерла от болезни сердца, и ее племянник унаследовал Дельфион вместе с другим добром. Халин был распущенный, но добродушный малый. Дельфион нравилась ему давно, когда еще вдова была жива, и он не замедлил с неким подобием чувства сделать девушку своей любовницей. Он не то в шутку, не то всерьез — Дельфион никогда не могла этого понять — поощрял ее литературные занятия. Три года спустя он обанкротился и покончил с собой, надышавшись угарным газом. Дельфион была куплена спекулянтом, который промышлял рабынями высшего класса, и стала гетерой. С тех пор как она начала вращаться в более высоких кругах общества, где остроумные и образованные гетеры окружались восхвалением и лестью, она не почувствовала особых перемен в своей жизни. Ее последний владелец явился мостом между спокойной утонченностью дома вдовы и фешенебельностью публичного дома, куда она попала потом; ее жизнь изменялась постепенно, и она ни разу не ощутила толчка или потрясения. Халин придавал их отношениям полушутливый, полустрастный характер, соединяя несомненный любовный пыл с интеллектуальным любопытством. Даже минуты самых жарких объятий они ощущали как шутку; они были зрителями своего собственного мима. В довершение всего, уже под конец их совместной жизни Халин ввел в дом юношу, своего лучшего друга, и они, не таясь, делили Дельфион между собой. Втроем они разыгрывали — в танце и в импровизированных стихах — эпизоды из мифологии, которым можно было придать неприличный характер. В Дельфион, только что посвященной в Элевсинские мистерии и — эта поездка была одной из прихотей Халина, — мимы возбуждали длительный чувственный экстаз, смешивая эмоции, на первый взгляд совершенно противоположные: явно непристойное веселье и ревностную религиозность. Ей стоило только перечитать какое-либо из произведений, которые она в свое время выучила почти наизусть, например «Вакханки» Еврипида, «Эдоны» Эсхила или некоторые оды Вакхилида, к которым Халин придумал сопровождающие мимы, наполовину пародии, наполовину откровения, — и ритмы и образы становились чрезвычайно яркими и вызывающими.
Созданный ею идеальный образ самой себя ни в коей мере не был искажен тем, что Хармид назвал бы прозаической стороной ее профессии. Наоборот, он прочно сросся с нею. Но чего она совершенно не могла выносить, так это всяческую грубость, все, что носило характер оскорбления и унижения. В прошлом она по большей части была избавлена от всего этого. Вот почему поведение Барака так глубоко ее задело, тяжелым воспоминанием осев в ее памяти. Я стала слишком привередлива, — говорила она себе. С тех пор как Дельфион приехала в Кар-Хадашт, она все время посвящала устройству небольших представлений, которые ее девушки показывали после обеда избранному кругу богатых пунийцев, начавших посещать ее дом. Она была достаточно искусна, чтобы направить эмоции своих гостей не на себя, а на девушек. И вот теперь она вдруг обнаружила, что ее охватывает чувство какой-то потерянности, страха перед опасностью, которая таилась в грубости Барака.
— Что ты сказал? — спросила она Хармида.
По ее тону Хармид понял, что она его не слушала. В его глазах мелькнул злобный огонек, и он насилу заставил себя сложить губы в любезную улыбку. Дельфион с трудом подавила желание закрыть лицо руками, боясь выдать себя. Вначале она никак не могла сообразить, что говорит ей Пардалиска; девушка вошла на цыпочках — дерзкая маленькая вострушка.
— Разумеется, пусть войдет! — ответила она, лениво откинувшись на подушки.
Хармид заторопился: у него назначена встреча с врачом, который должен осмотреть Главкона. Мальчишка тянул его за руку, умоляя не мешкать. Выходя, они столкнулись с Герсакконом, и Хармид попытался насмешливо улыбнуться Дельфион через плечо, но почувствовал боль под лопатками и только состроил гримасу возвышавшейся перед ним колонне.
— Он вылечит меня? — спросил Главков с оттенком самодовольства; вот, мол, сколько хлопот с его болезнью.
— Конечно, нет. Ему лишь бы получить денежки, — твердо сказал Хармид и сразу повеселел.
— Очень рада видеть тебя, — сказала Дельфион. Она не встала с ложа, а лишь подняла руку, приветствуя Герсаккона, затем указала на подушку возле себя. — Я ждала тебя.
Герсаккон молча сел. Пардалиска налила ему вина и удалилась, стройная, босоногая, в мальчишеском хитоне. Герсаккон следил взглядом за девушкой и с минуту глядел на дверь, за которой она исчезла.
— Она тебе нравится? — спросила Дельфион сонным голосом.
— Да.
— Ее цена не так уж высока. — Она откинулась на подушку. — В этом доме все имеет свою цену.
— Но цена одних вещей выше, чем других.
Она мгновение обдумывала его ответ, потом сказала:
— Конечно.
Он тоже помедлил с ответом:
— Я не хочу этой девушки. Мне нравится ее гибкость и жестокие глаза. Вот и все.
— А мои глаза?
— Они не жестоки.
Снова пауза, затем Дельфион сказала:
— Боюсь, что и в твоих глазах есть жестокость, но не такая, как у Пардалиски.
Герсаккон закрыл глаза рукой и сказал:
— Ты мне желанна.
— Да, — проговорила она мягко. — Как жаль, что ты не делаешь попыток сблизиться со мной. — С легкой грацией она растянулась на ложе. — Плохо для нас обоих.
Герсаккон не пошевелился, и она продолжала:
— Дай мне высказаться. Я никогда раньше не говорила такого. У меня не было в этом потребности. Мое тело хочет тебя. Не пойми меня ложно. Если я овладею твоим телом, я овладею и всем тобой. И снова буду Ледой в своих снах. Герсаккон, ты обеднил мои сны.
— Я не пришел бы сегодня, если бы не хотел поговорить с тобой откровенно. Ты это знаешь. Как я люблю тебя! — прибавил он горячо.
— Это славно с твоей стороны. Какой ты милый! Ты знаешь, какой ты милый? — Она приподнялась и стала развязывать свою тунику. — Ты единственный мужчина в этом городе, у которого бог в чреслах. — Она сбросила с себя одежду. — Так лучше. Мое нагое тело под взглядом твоих ужасных глаз, Герсаккон.
Он на мгновение смутился и снова закрыл глаза рукой. Потом взглянул на нее:
— Как ты прекрасна!
— Взгляни, — сказала она нежно, — ты увидишь дождь Данаи. Правда, я вся золотая? Ты удивился бы, узнав, как давно ни один мужчина не обнимал меня. Я вся твоя. Делай со мной все, что хочешь.
— Нет, — крикнул он в отчаянии. — Это моя мука!
Она сделала вид, что не поняла его.
— Уверяю тебя, ты можешь. Все. Гляди, как золотисты мои волосы. Гляди, я вся цвета Леды, и солнечный свет льется сквозь распростертые крылья лебедя. Гляди. Обнимая меня, ты узнаешь тайные имена богов!
— Боюсь, — тихо сказал он.
— Конечно, — ответила она. — И я тоже.
— Боюсь, что, овладев тобой сейчас, я потеряю тебя потом. Боюсь, что, овладев тобой, я не потеряю тебя.
— Нет… ты боишься другого.
Он склонил голову.
— Не знаю, что это.
— Видишь, ты снова пришел ко мне. И все равно придешь опять. Зачем сопротивляться тому, что нам обоим необходимо? Говорю тебе: мне нужны не объятия твои, а то, что ты можешь мне сказать только после объятий.
Он поднял к ней руки и снова опустил их.
— Я очень ревнив. Боюсь, что буду слишком много требовать от тебя. Ты сказала — я жесток. Мое чувство к тебе слишком сильно, я слишком люблю тебя, чтобы не быть к тебе жестоким, коли найдется к этому повод. Ты позволила бы мне запереть тебя в уединенной комнате?
— Возможно.
— И в то же время невозможно.
Она закинула руки под голову и глубоко вздохнула; ее великолепный, тонкий стан слегка затрепетал.
— Почему же ты пришел?
— Я не имел права приходить! — воскликнул он горестно. — Я пришел только потому, что был слишком слаб, слишком несчастен, чтобы оставаться вдали от тебя.
— Видишь, ты не обидел меня. Меня обидело бы только, если бы я почувствовала, что не желанна тебе.
— Да, да, ты права. Я хотел обидеть тебя. Хотел быть в силах презирать тебя. И теперь знаю, что никогда не смогу.
Он вскочил, крепко обнял ее и бросился вон из комнаты. Она продолжала спокойно лежать, подвернув одну ногу под другую. Слезы медленно потекли из-под ее ресниц, но на душе у нее стало светлее; ей представилось, будто в лиственном сумраке своего воображения она видит смутные очертания светящихся фигур, движущихся в ритме танца. Я не ошиблась в нем, — сказала она себе.
6
Ганнибал жил очень скромно; он ненавидел всякую пышность и не хотел давать повод своим врагам обвинять его в намерении завести личную свиту и собственную армию. Но когда он появился на арене политической жизни, молодежь собралась вокруг него, предлагая свои услуги, и были приняты меры на случай, если правящие семьи попытаются устроить ночью нападение на его дом.
Хотя патриции, потрясенные решением Ганнибала выставить свою кандидатуру на выборах, не скупились на угрозы, не было похоже, что за угрозами последуют действия. Они разослали своих агентов с целью любыми средствами оказать нажим на избирателей, запугивая их или подкупая дарами; но так или иначе, они в сущности были деморализованы. Их беспокоило сознание того, что народные массы выказывали теперь глубокую враждебность существующему порядку. Знать была бессильна уничтожить необычайную популярность, какой пользовался Ганнибал даже после крушения всех его планов против Рима. Более всего их удручало и сковывало отсутствие достаточно мощного гарнизона из наемников, который в критическую минуту можно было бы бросить на подавление недовольства среди граждан. Предчувствие гибели нависло над Сенатом и Советом Ста четырех; Советы Пяти почти бездействовали. Только внутренний комитет, или Малый сенат, еще сохранял хладнокровие. В него входило ядро правящего класса: владельцы крупных поместий, судов и капиталов, прямо или косвенно контролировавших торгово-промышленную жизнь города. Эти люди каждую ночь встречались в храме Эшмуна, пытаясь выработать линию поведения, способную отвести угрожающую их классовым интересам опасность.
— Они парализованы, — заявил Карталон, который был выставлен кандидатом на выборах второго шофета, коллеги Ганнибала. Карталон был горбоносый серьезный человек; он много лет изучал греческую теорию политики и вечно носился с идеей перевести «Историю» Фукидида на пунический язык.
— Возможно, — ответил Ганнибал. Он не был намерен недооценивать противника. — Возможно также, они выжидают подходящий момент для фланговой атаки или засады. — Он улыбнулся. — Скорее всего именно засады.
— Мы возродим Афины в Кар-Хадаште! — с энтузиазмом воскликнул Карталон. Он был главой эллинистов в городе. Уже несколько столетий греческое влияние преобладало в культурной жизни Кар-Хадашта, основательно видоизменив первоначальные финикийские основы и египетские тенденции пунической культуры первых веков. Греческие обычаи оказали влияние на торговую и промышленную жизнь Кар-Хадашта, греческие предметы роскоши служили образцом великолепия и пышности для богачей. Но подражание грекам было по большей части поверхностным, чисто внешним; творческие импульсы греческого мира проникали сюда лишь в очень незначительной мере. Однако за последние пятьдесят лет Кар-Хадашт как бы постепенно пробуждался, и видимыми результатами этого пробуждения явилась деятельность Баркидов в Испании и италийская кампания Ганнибала; неудовлетворенность достигнутым возрастала; унаследованные от предков грубые традиции стали быстро исчезать, невзирая на консерватизм жрецов, охранявших их. Столетия торговой активности финикийцев, этрусков и греков в Западном Средиземноморье стали давать свои плоды. Объединительные тенденции быстро растущих городов создали такое положение, когда неизбежно должна была возникнуть проблема римской или пунической гегемонии. Карталон представлял группу просвещенных пунийцев, которые сознавали, что Кар-Хадашт в долгу перед Элладой, и желали обогатить гражданскую жизнь Кар-Хадашта достижениями эллинской цивилизации.
— Я знаю, что наши промышленные изделия грубо обработаны в сравнении с эллинскими, — продолжал Карталон. — Но в известном смысле мы находимся лишь на начальной ступени развития. И теперь достигли точки, когда можем сделать большой скачок вперед. Самое главное — восстановить демократические основы нашей конституции и уничтожить торговую монополию, представляющую собой внешнюю сторону правления олигархии в государстве.
Ганнибал улыбнулся.
— Эта монополия уже уничтожена. Этому помогло наше поражение!
Карталон заговорил с таким жаром, что брызгал слюной.
— Да, но наша политика должна показать, что мы не стремимся возродить эту монополию. Наш возрожденный город Кар-Хадашт должен занимать свободную позицию в торговле, как и во всем другом. Тогда силы, вызванные нами к жизни за последние несколько столетий, расцветут пышным цветом. Я в этом убежден. Когда Афины были на вершине своего величия, их искусство почти целиком создавалось трудами иностранцев, живших в этом городе. Мы должны превратить Кар-Хадашт в Афины Запада.
Ганнибал задумался на мгновение, затем наклонил голову в знак согласия.
— Ты прав, по крайней мере в главном. Монополистические методы были частью системы олигархии. Возможно, в свое время они и были полезны, они помогали воздвигнуть и укрепить этот город. Однако я согласен с тобой: это продолжалось слишком долго, как слишком долго немногие семьи правили государством. Несомненно одно: судьба Кар-Хадашта зависит от того, своевременно ли мы выступаем против этих порядков или опоздали. Это мы узнаем еще до конца года, Карталон.
— Ты не сомневаешься, что мы будем шофетами?
— Нет, не сомневаюсь.
Ганнибал стоял, устремив взгляд на горную цепь вдали, следя за игрой света в облаках. Орлом он казался сейчас Карталону, орлом, стоящим прямо, сурово и недвижно, почти не связанным с человеческой жизнью. Карталон испытывал благоговейный трепет и легкое головокружение, находясь под впечатлением только что сказанного; он опустил глаза, будто желая удостовериться, что знает почву, на которой стоит. У него было ощущение, словно он находится на колеблющемся утесе и сквозь рокот студеной воды к нему доносится эхо резкого крика какой-то птицы. Мысль об умерших возникла в его голове; о струе фимиама, успокаивающей, как большая, спокойная рука на теле дрожащего ребенка. Из страха рождается мир, — размышлял он. — Да хранит меня бог от осквернения крови!
Карталон помнил, как он стоял с Ганнибалом под пальмами в Народном собрании, ожидая, когда объявят результаты выборов. Враг был в полной растерянности; патриции сделали лишь слабые попытки фальсифицировать подсчет голосов. Квартал за кварталом подавал большинство голосов за Ганнибала и его коллегу. Не оставалось никакого сомнения, что Ганнибал пользуется твердой поддержкой ремесленников, мелких торговцев и промышленников, земледельцев, даже части аристократии — той части, которая состояла из нескольких истинно просвещенных людей, вроде Карталона, а также тех недовольных, которые почему-либо были вытеснены из прибыльных сфер деятельности, потеряли свои владения или делали ставку на Ганнибала, под чьим руководством надеялись победить Рим.
Из провинции верхом на маленьких, но сильных лошадках прибывали группы мелкопоместных землевладельцев и молча голосовали за Ганнибала. Энергичные меры, принятые аристократией с целью обеспечить себе перевес в избирательных округах, оказались тщетными перед лицом столь сильной оппозиции. Ганнибалу было особенно приятно видеть, как мелкие землевладельцы прибывали пешком или верхом на ослах за десятки миль, чтобы отдать ему свои голоса; ведь обычно они вообще не затрудняли себя участием в выборах. Несколько человек, имевших право голосовать в Кар-Хадаште, приехали сюда даже из дальних городов, расположенных на побережье.
— Итак, победа! Я знал, что мы победим! — в волнении вскричал Карталон.
Ганнибал сдержанно кивнул.
Ликующий клич толпы нарастал, восторженный гул приветственных возгласов разносился по улицам города. В ушах знатных, скрывшихся в своих дворцах, он звучал как рев черни, жаждущей крови; ворота и двери запирались на засовы и задвижки, загораживались мебелью. Но насильственных действий не было, хотя шум все продолжался. В народе жило глубочайшее убеждение, что Ганнибал примет все необходимые меры. Настали новые времена. Оратор, выступивший перед толпой на площади у храма Мискара, заявил, что эти события были предвещены чудесными знамениями — необыкновенными родами в Тезаге. У доков одноглазый человек разглагольствовал перед слушателями о странных вещах, совершающихся в звездных мирах, о том, что Дева-Мать, явившись народу при удивительных обстоятельствах, предсказала приход Ганнибала, царя-воина, который возвестит царство мира. Меньший успех имела доктрина о том, что мир, как доказывают неоспоримые признаки, стоит на пороге второй гибели — очищения огнем. Однако все соглашались, что настали новые времена.