Восход солнца был необыкновенным. Обессилевший от ночного неистовства ветер прогнал с западной части неба все облака и, словно истратив при этом остатки своей недавней мощи, утих. Лишь на востоке виднелась гряда не по-осеннему легких облаков. Они медленно громоздились друг на друга, поднимаясь двумя гигантскими башнями. Между ними и рождался день. Сначала края облаков-башен окрасились в бледно-розовый цвет, почти тотчас превратившийся в светло-алый, а затем в пурпурный. Краски менялись с поразительной быстротой, облака отбрасывали их на поверхность моря, которое не успокоилось еще и тяжело дышало, поднимая валы мертвой зыби.

В провалах между волнами вода была темно-синей, почти черной. На скатах волн чем выше, тем теплее становились тона: ярко-изумрудные краски переходили в светло-зеленые, а на гребнях волн казались розовыми.

Море, всего несколько минут назад холодное и сумрачное, оживало. Багряная полоса на востоке взметнулась вверх, и из воды выплыло солнце.

Облака-башни превратились в корабли, подняли якоря и поплыли под розовыми парусами к северу. Вдогонку за ними, покачиваясь на мертвой зыби, шла «Валюта», оставляя за кормой длинный серый шлейф дыма.

Любуясь морем, Ермаков не утерпел и. забыв все обиды, стал расталкивать своего помощники, который спал тут же у штурвала.

- Погляди, красота какая!

Репьев вскочил.

- Что?… - воскликнул он.

- Красота, говорю, какая! - Андрей показал рукой на солнце.

- А-а! - протянул Репьев. - Восход как восход.

- Не станешь ты моряком, вовек не станешь! - вздохнул Ермаков.

- Не стану, - равнодушно согласился Репьев. - У меня и фамилия сухопутная.

- И то верно! - Андрей с досадой отвернулся. «Ну как можно не любить такую красоту!»

Он любил море и в штиль, когда паруса висели безжизненными кусками полотна и смотрелись в гигантское зеленоватое зеркало; когда стаи дельфинов, блестя черной, будто лакированной шкурой, выгибая спины и резвясь, рассекали гладкую поверхность, догоняли шхуну, кувыркались, ныряли и вновь появлялись; когда молчаливые качурки легкими взмахами узких крыльев то поднимались высоко-высоко, почти скрываясь из глаз, то быстро падали вниз и, едва касаясь лапками воды, вылавливали маленьких красноватых рачков.

Он любил и тихие ночи, когда легкий бриз дул с берега и едва слышно щебетали ласточки.

Любил он шквалистые порывы ветра, которые внезапно заполняли паруса и не позволяли спать вахтенным у шкотов.

Но больше всего Андрей любил море во время шторма, такого, как в прошлую ночь. Тут некогда зевать! Кругом бушует взбешенная вода, ветер рвет снасти и паруса, тучи задевают за гребни волн, и волны, будто стая разъяренных зверей, набрасываются на судно, треплют его, сжимают, грозят утопить, уничтожить, а ты идешь навстречу стихии, борешься с ней и побеждаешь ее…

Репьев также всю жизнь прожил около моря, но не любил его. Он не любил удручающего морского однообразия, не терпел пронзительных криков чаек, пронизывающего ветра. Он не разделял восторгов Ермакова и не понимал их. Море было для него лишь огромным фронтом борьбы с врагами революции, фронтом наиболее трудным, таящим массу неожиданностей и неприятностей, вроде шквалов, туманов, изнуряющей качки, вроде вчерашнего ночного шторма, и минных полей.

И, несмотря на такое явное несходство характеров, Ермаков с каждым днем все больше и больше принужден был уважать Макара Фаддеевича.

Репьев прыгал в шлюпку при самой свежей волне, плыл к задержанной шхуне или шаланде, вскарабкивался на борт и так искусно производил обыск, что от него не ускользали ни партия золотых часов, спрятанных где-нибудь в выдолбленной рейке под потолком каюты, ни револьвер, незаметно брошенный нарушителями границы в ведро с водой.

Снова мельком глянув сейчас на помощника, Андрей вспомнил рассказ Кати о катакомбах. Непостижимо, откуда в этом человеке столько отваги? Позеленел, лица нет, едва на ногах стоит, а ночью держался молодцом. Видно, вот эта внутренняя душевная сила его помощника и нравилась Кате.

- Попову давно знаешь? - неожиданно для себя спросил Андрей.

- Катю? Давно…

Репьев явно не хотел распространяться о знакомстве с девушкой.

Андрею стало неловко, и он переменил тему разговора:

- Гляжу я на тебя и понять не могу: чего ты на море подался?

- Приказали - и подался.

- Приказали!… И без тебя нашлось бы, кого на «Валюту» послать. Объяснил бы Никитину: так, мол, и так, не принимает душа моря.

Макар Фаддеевич замолчал, чем-то напомнив комиссара батальона Козлова, вместе с которым Андрей воевал под Царицыном. Тот вот так же всегда был спокоен, необидчив, не обращал внимания на грубые слова, будто не замечал горячности Ермакова, и, если хотел его в чем-нибудь убедить, никогда не повышал голоса.

- А кто же тебе приказал? - не унимался Андрей.

- Партия! - сказал Репьев. - Если бы большевики не выполняли приказа партии, а споры разводили, революция никогда бы не победила.

- Знаю я, не агитируй! - нахмурился Ермаков.

- Знать мало!… Ты сам-то ради чего под Царицыном воевал?

Не дождавшись ответа, Макар Фаддеевич тяжело вздохнул:

- Голод там сейчас страшный.

- Где это? - не сразу сообразил Андрей.

- На Волге… Засуха летом всё спалила.

«Зря я его обидел», - подумал Андрей и, желая загладить свою резкость, спросил:

- А у тебя что, родня в тех краях?

- Да нет, я никогда там и не был, - ответил Репьев и незнакомым, мечтательным тоном заговорил о том, как хорошо было бы построить у Царицына либо у Камышина плотину и оросить засушливые степи. Такие бы урожаи созревали, только поспевай убирать.

- Это уж не Волгу ли ты перегородить собрался? - удивленно переспросил Андрей.

- Ее самую! Обязательно перегородим, дай срок! - уверенно сказал Репьев. - Вот выловим всяких антосов и лимончиков - поступлю в институт. - Макар Фаддеевич улыбнулся своей мечте и продолжал: - Стану инженером и махну на Волгу или на Днепр строить гидростанцию.

- Далеконько загадываешь! - усмехнулся Ермаков.

- Почему далеконько? На Волхове, под Петроградом, заложили первую. Читал в газете? Если не загадывать, то и небо коптить незачем.

Макар Фаддеевич оживился, на худых щеках его появились резко очерченные пятна нездорового румянца.

Андрей понял вдруг, что Репьев вовсе не упрямый, не злопамятный. И очень тактичный: даже не напомнил о ночной истории. Да и сухость в нем только кажущаяся. Мечты, высказанные чекистом, помогли Ермакову увидеть в нем человека большой души: больной, живет впроголодь, а мечтает о будущих плотинах и гидростанциях! «А я и впрямь небо копчу: контрабандиста, и то поймать неспособен - позволил себя обмануть, чуть было шхуну не погубил…»

Солнце поднялось над горизонтом, расстелив по морю золотые полотнища, но Ермакову было уже не до красоты природы. Оглядев палубу шхуны, которую краснофлотцы убирали после шторма, он буркнул Репьеву:

- Ты погляди тут за порядком, - и направился в каюту, где лежал раненный лопастью винта Ковальчук.