Капитан "Старой черепахи"

Линьков Лев Александрович

Пограничные рассказы

 

 

 

«Пост семи героев»

(Из хроники Алай-Гульчинской пограничной комендатуры)

К рассказам не принято писать предисловий, однако события, о которых речь будет ниже, требуют нескольких предварительных слов.

В Киргизии многие знают историю высокогорного пограничного поста Кашка-Су и, рассказывая ее, обязательно добавят, что на том месте, где стоял пост, воздвигнут памятник, на котором высечены имена семи комсомольцев-пограничников.

Если тебе, читатель, доведется побывать в тех местах, обнажи голову, суровым молчанием почти память героев и спроси свое сердце, так ли преданно бьется оно, как бились их сердца...

Дорога к «Посту семи героев» идет через Алайскую долину. По южную сторону долины возвышается Заалай. За хребтом — граница. Она извивается по ущельям, падает в пропасти, пересекает стремительные, пенистые, холодные реки, круто взбирается в горы...

В апреле 1927 года в этот район, охраняемый Алай-Гульчинской пограничной комендатурой, вторглись из-за рубежа басмаческие банды Барбаши Мангитбаева и Джаныбека-Казы.

Сотни басмачей, вооруженных старыми длинноствольными ружьями и новенькими английскими карабинами, напали на немногочисленные гарнизоны пограничных застав, стремясь прорваться в глубь Советской Киргизии.

1

О появлении басмачей первым сообщил на пост Кашка-Су вернувшийся под утро из дозора Иван Ватник: «По черному ущелью продвигается банда сабель в двести».

Старшина поста Андрей Сидоров решил немедля предупредить соседние заставы Ой-Тал и Ишик-Арт о грозящей им опасности. На Ишик-Арт он послал Ивана Ватника, на Ой-Тал направился сам.

Миновав спящий кишлак — с десяток прилепившихся к горному склону юрт, Сидоров услышал конский топот. Кто-то быстро приближался навстречу. Старшина придержал лошадь и скинул с плеча винтовку-драгунку. Из-за скалы выехал статный всадник. Сидоров с удивлением узнал в нем старого чабана Сулеймана из кишлака Сары-Бай. Они познакомились два года назад, когда пограничники учили киргизов косить траву и заготовлять на зиму сено. С тех пор Сулейман называл себя вечным другом «зеленых шапок»: овцы не гибнут больше от страшного джута.

Не слезая с разгоряченного коня, Сулейман с тревогой рассказал, что ночью в Сары-Бай приезжали неизвестные люди; они раздали манапам винчестеры и патроны. Сегодня манапы ждут курбашей — Мангитбаева и Джаныбека-Казы. Старшине ехать через Сары-Бай нельзя. Возможно, что сейчас басмачи уже в кишлаке.

Сидоров поблагодарил старика и посоветовал переждать день-другой на посту: вдруг басмачи дознаются, что Сулейман предупредил пограничников.

— Седая борода не сделала Сулеймана трусливым козлом! — гордо усмехнулся чабан и повернул обратно.

Путь на заставу лежал через Сары-Бай. Но, конечно, Сулейман прав — ехать там нельзя: угодишь в засаду. Сидоров направил свою низкорослую лошадь-киргизку в объезд Сары-Бая.

Узкая крутая тропа вывела старшину высоко в горы. Отсюда сквозь просветы в облаках виднелась Алайская долина и протекавшая вдоль ее бурная Кызыл-Су. Размывая песок и глину, река окрасилась в бледно-кирпичный цвет.

По берегам Кызыл-Су зеленели луга; на склонах росли кусты терескена и одинокие березы, храбро взбегавшие под самые облака, навстречу стройным, серебристым тянь-шаньским елям. Выше, над тропой, где летом цветут лиловые фиалки и красные маки, еще не стаял снег, подновленный ночной порошей.

У брода через безыменную речку, стремительно вытекавшую из ущелья и водопадом обрушивающуюся в пропасть, старшина остановился: от его взора не ускользнули едва приметные в осыпавшейся гальке следы конских копыт. На противоположном берегу они были еще влажными: неизвестные всадники проехали тут совсем недавно. Лошади, судя по короткому шагу, были или чем-то тяжело нагружены, или устали от дальнего пути.

«И здесь басмачи!» — Сидоров свернул в глухое ущелье.

2

Двое суток подряд начальник заставы Ой-Тал Воробьев не смыкал глаз и лишь под утро задремал, уронив голову на стол. Но тревожная дрема не сон — он вскочил с табурета, поправив сползшую кобуру: кто-то подскакал к заставе.

— Куприна, значит, не встретил? — нахмурился начальник, выслушав доклад старшины. — Я послал его с четырьмя бойцами вам в подкрепление.

— Не встретил, — подтвердил Сидоров. — Я ехал через ущелье. В Сары-Бае басмачи.

— Веселое дело! — в сердцах произнес Воробьев. Вторые сутки из самых различных пунктов на заставу поступали сообщения о появлении в горах басмачей. Однако до приезда Андрея Сидорова не было известно, что они уже так близко. Будь телефон, все обернулось бы по-другому, о басмачах давно знала бы комендатура, но разрушенную лавиной телефонную линию раньше июня не восстановить.

На заставе осталось всего пятнадцать бойцов, и распылять силы, направляя в кишлаки и на высокогорные посты новых пограничников, было явно неразумно.

На прощанье Воробьев сказал старшине: — Если Куприн не прибыл, уничтожь документы и пробивайтесь сюда. Все уничтожь! Понятно? Вшестером вам не продержаться. А я пошлю в Алай-Гульчу гонца...

3

Вместе с командиром отделения Куприным на усиление поста Кашка-Су направлялись пограничники Сомов, Охапкин, Багиров и Гребешков.

На рассвете, не подозревая о засаде, они въехали в расположенный по пути, спящий с виду кишлак Сары-Бай и тотчас были окружены несколькими десятками притаившихся басмачей. Схватка была неравной и недолгой. Под Куприным, Багировым и Сомовым сразу убили лошадей, и не успели пограничники подняться с земли, как их оглушили ударами прикладов.

Гребешков дрался упорно. Обнажив клинок, он врубился в гущу врагов, ранил двоих, но его вышибли из седла. Привстав на колено, Гребешков изловчился и нанес удар подскакавшему басмачу, но тут же был смертельно ранен в спину. Он был уже мертв, а его все еще кололи и били...

Дольше всех сопротивлялся Охапкин. Свалив в ожесточенной схватке троих басмачей, он вырвался из кольца банды и поскакал в горы.

Внезапно конь его оступился и, сломав ногу, рухнул. Разъяренные бандиты настигли Охапкина и взяли в сабли. Один удар рассек ему руку, сжимавшую драгунку, другой обрушился на голову.

Окровавленного, потерявшего сознание пограничника басмачи сбросили в пропасть...

4

Возвратившись с заставы Ой-Тал на пост Кашка-Су, Сидоров убедился в самых худших своих предположениях: посланная начальником заставы поддержка не прибыла. Хорошо еще, что благополучно вернулся из Ишик-Арта Иван Ватник, незамеченным проскочивший мимо басмаческого коша.

Старшина сжег документы, а потом велел вытащить во двор запас продовольствия, постели, книги, свалить все в кучу, облить керосином и поджечь.

С собой Сидоров взял только патроны и пулемет да разрешил Ивану Ватнику захватить общую любимицу — балалайку.

Пограничники сумрачно смотрели на пламя, уничтожавшее добро, с таким трудом доставленное в горы.

Какой же дорогой добираться до заставы? Через Сары-Бай ехать нельзя; ущельем, по которому старшина вернулся из Ой-Тала, рискованно — того гляди наскочишь на банду: он видел недалеко в горах дымы от костров. И Сидоров решил направиться дальним кружным путем, через старый, заброшенный перевал.

Поодиночке переехав повисший над пропастью, раскачивающийся, ветхий мост, пограничники поднялись на голую, замшелую скалу и вдруг увидели басмачей: десять бандитов в белых чалмах и разномастных халатах, лошадь к лошади преграждали тропу. И у каждого сабля и карабин. А слева, с крутого склона, спускались новые всадники в чалмах и халатах.

 «Сколько же их? — прикинул Сидоров. — Сотня? Полторы?.. Что делать?» Путь назад под градом пуль был так же бессмыслен, как прыжок в пропасть.

— Прорвемся, — не оборачиваясь, негромко сказал старшина товарищам. — Вперед!

Пригнувшись к лукам седел, стреляя на полном скаку, пограничники врезались в цепь басмачей и прорвали ее.

Свист ветра в ушах, грохот выстрелов, искры из-под копыт, спазма в горле и одна мысль: «Скорее, скорее, скорее!..»

Ошеломленные дерзким маневром пограничников, басмачи ринулись вдогонку. Все ближе и ближе за спиной бойцов цокот подков, все громче и неистовее крики: «Алла, алла!..»

Верстах в четырех от поста, близ перевала, находилась старая заимка. В бураны и в непогоду пограничные дозоры заезжали сюда обогреться, высушить одежду, передохнуть. Сложенный из крепких толстых бревен домик мог служить на первых порах чем-то вроде редута. Притулившись к отвесной скале, почти у самого края глубокого ущелья, заимка как бы запирала узкую тропу, по которой в этом месте с трудом могли проехать рядом четыре всадника.

У этой-то заимки пограничники и спешились. Бросив на произвол судьбы коней, они вбежали в домик, забаррикадировали дверь, заложили окна камнями, оставив небольшие амбразуры.

— Мы должны задержать банду, — сказал старшина Сидоров. — По дороге через Сары-Бай и через ущелье взять заставу Ой-Тал в лоб басмачам будет трудно — застава там неплохо защищена, а с тыла, с перевала...

Отлично понимали значение заимки и басмачи. Не рискнув сунуться под пули укрывшихся в маленькой крепостце пограничников, они дожидались наступления ночи. А ночью, едва молодая луна скрылась за гребнем хребта, начался бой.

В заимке никто не спал. Огня не зажигали, сидели в темноте, по очереди дежуря у окон.

— Ползут! — доложил вдруг прильнувший к амбразуре Николай Жуков.

— Стрелять только наверняка! — приказал старшина. — Ватник и Бердников, за мной!

Ночью из заимки можно проглядеть врагов, и Сидоров решил устроить заслон на тропе.

Иван Ватник и Яков Бердников выбрались вслед за старшиной из домика и залегли за камнями.

Где-то в горах сорвалась лавина. Еще не умолк ее гул, отраженный многоголосым эхо, как Сидоров выстрелил. Первый из ползущих по тропе басмачей, не вскрикнув, ткнулся лицом в камни и замер, второй вскочил и, не успев сделать шага, свалился в пропасть: Бердников стрелял не хуже старшины.

Тотчас басмачи, притаившиеся за скалами, открыли беспорядочный огонь.

В эту ночь басмачи трижды пытались прокрасться мимо заимки, чтобы окружить ее, но безуспешно.

Под утро, когда Сидоров и Бердников вернулись в домик, раздался негромкий стук в дверь.

— Откройте... Свои...

Сидоров приоткрыл дверь. В заимку вполз молодой киргиз, на спине у него лежал пограничник Владимир Охапкин, сброшенный бандитами в пропасть за кишлаком Сары-Бай. Охапкин упал в глубокий снег на дне пропасти, и это спасло его.

— Я видел, как басмач его кидал, — рассказал киргиз. — Мой комсомолец. Мой зовут Джурабаев Асылбек. Меня отец посылал. Я сын Сулеймана. Знаешь чабана Сулеймана Джурабаева?

Охапкину перевязали раны, напоили его водой.

— Куприн попал в засаду, — едва слышно прошептал он.

5

В старой конюшне, куда бросили связанных по рукам и ногам пограничников, была темень, хоть глаз выколи.

На дверях звякнул замок, голоса басмачей удалились.

— Сомов, как ты? — шепотом позвал Куприн.

— Цел я, товарищ командир, черепок малость повредили.

— И я цел, — отозвался Багиров.

Повернувшись, Куприн почувствовал плечом что-то мягкое. Вскоре, освоившись в темноте, он разглядел неподвижно лежащего человека.

— Товарищ, товарищ, откуда ты?..

Человек пошевелился, но ничего не ответил.

После полудня двери растворились, с улицы ворвалось солнце, и, прищурившись от яркого света, Куприн увидел, что рядом лежит председатель кишлачного совета Рехим-бай. Во рту у него торчал кляп.

В конюшню вошел человек с черной бородкой клинышком и отекшими веками, следом за ним два басмача втащили обессилевшего, окровавленного старика. Лицо старика было страшно изуродовано, на губах пузырилась алая пена. Куприн вздрогнул: это же чабан Сулейман!..

Бросив чабана на пол, басмачи подошли к Куприну. Пнув его в бок, один из них сказал на ломаном русском языке:

— Твоя принимает веру Магомета? Мангитбаев честь предлагает.

— Думай, пожалуйста, до второго восхода солнца. Ничего не придумаешь — уши отрежем, нос отрежем, снова думаешь, — с издевкой добавил человек с отекшими веками.

Куприн промолчал.

Басмачи заткнули пленным рты вонючей свалявшейся бараньей шерстью и, громко пересмеиваясь, ушли. На дверях снова звякнул замок.

Минули день, вечер, холодная ночь. Наутро опять пришли басмачи. Сказав Куприну: «Долго думаешь, плохо будет!» — один из них рывком вытащил изо рта Куприна клок шерсти, поднес к губам пиалу, наполненную прозрачной водой. Куприн отвернулся.

— Ой, скажи, пожалуйста, какой бай! — басмач зло заткнул Куприну рот и протянул пиалу Сомову. Сомов жадно прильнул к пиале, глотнул и тотчас выплюнул: вода была соленая. Басмачи оглушительно захохотали, довольно хлопая себя по бокам.

Наступила вторая ночь. Куприн сознавал, что некому прийти им на выручку, и в бессильной ярости скрипел зубами. «Неужто так и погибнем здесь?.. Что сейчас на посту Сидорова? И на заставе? Может быть, на них уже напали басмачи?»

Слева кто-то перекатывался с боку на бок. Кто? Спросить невозможно: вонючая шерсть слиплась во рту, шерстинки попали в горло. Напрягая силы, выгнув шею, Куприн чихнул. Кляп вылетел, как пробка из бутылки с перебродившей брагой. Потихоньку откашливаясь — не дай бог, чтобы услышали часовые, — Куприн почувствовал, как кто-то тронул его за ногу.

— Я, это я, — послышался сдержанный шепот.

— Багиров? — узнал Куприн по голосу.

— Я самый, товарищ командир, — подтвердил пограничник и, торопливо нащупывая узел, развязал стягивающие Куприна веревки.

— Это ты катался? — разминая затекшие руки, прошептал Куприн.

— Я... Со вчерашнего вечера катаюсь, еле-еле распутался. Хорошо, что бандюки ко мне не подошли.

Вдвоем они быстро развязали Сомова и Рехим-бая. Теперь нужно освободить старика Сулеймана. Куприн пошарил вокруг и наткнулся на скрюченные холодные пальцы чабана...

Тщательно обследовав все закоулки своей тюрьмы, пограничники решили попытаться сделать подкоп в дальнем от дверей углу. Они вооружились найденным в куче мусора кетменем, пряжками от ремней и с ожесточением начали долбить закаменевший глиняный пол.

6

Восемь суток Сидоров командовал крошечным гарнизоном, отбивая ночные атаки басмачей, не пропуская банду к заставе.

Рассказ Охапкина о захвате басмачами кишлака Сары-Бай не оставлял сомнений: басмачи попытаются окружить заставу. Ясно, что Воробьев не может прийти на выручку. Однако Сидоров не сомневался, что вот-вот прибудет подмога из Оша. Смог же Ватник проскочить к заставе Ишик-Арт и обратно. Наверняка и гонец заставы доберется до Алай-Гульчи, до комендатуры...

Обнаруженный в заимке небольшой запас сухарей, рассчитанный на двух-трех бойцов, был съеден. Каждое утро Сидоров выдавал товарищам по половине сухаря. Сам он, как и все остальные, исключая Ивана Ватника, немедля сгрызал кусочек окаменевшего хлеба. А Ватник умудрялся дробить свою порцию на три и во время ужина делился крошками с раненым Охапкиным или Бердниковым. А оттуда, где расположились басмачи, ветер доносил запахи жареной баранины...

Мучимый ранами Владимир Охапкин и больной, в жару Яков Бердников лежали на скамьях. Ослабевшие от голода Валерий Свищевский, Иосиф Шаган, Николай Жуков и Джурабаев — вповалку на земляном полу. Андрей Сидоров с Иваном Ватником — они чувствовали себя лучше других — почти бессменно дежурили у амбразур. Басмачи атаковывали заимку лишь по ночам, но наблюдать за ними нужно было круглые сутки.

За восемь дней в часы затишья обо всем уже было переговорено. Зимой на посту Кашка-Су они почти никогда не находились все вместе, разве что случайно, в часы снежных бурь, когда неистовый горный ветер не давал возможности выйти из поста наружу. В другое же время жизнь их, размеренная, суровая, трудная жизнь стражей границы, протекала так же, как на любой пограничной заставе: кто-то был в служебном наряде на охране рубежа государства, кто-то отдыхал или чинил обмундирование, или читал учебник политграмоты, или, глядя сквозь окно на заснеженные хребты, видел родной завод, родную деревню, слышал колыбельную песнь матери, невнятное бормотанье бабки, отбивающей перед иконой земные поклоны, задорную комсомольскую песню: «По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там...»

Здесь же, в высокогорной заимке, осажденной басмачами, пограничники были все вместе и, продремав пару часов после тревожной ночи, не могли молчать, не излить душу друг перед другом, познавая мудрость жизни, ее красоту и свое назначение в ней через то, что называется простым словом «коллектив», сила которого лучше всего проявляется именно в часы испытаний.

Каждый, не таясь, поведал историю своей недолгой жизни, вспомнил родных и любимых, раскрыл сокровенные свои думы, тайны и мечты.

«Когда я окончил фабзавуч и сдал норму на слесаря третьего разряда, отец созвал гостей, своих старых дружков по цеху, и при всех подарил мне кронциркуль. Он с этим кронциркулем работал, когда на нашем заводе делали бронепоезд «Смерть капиталу!»... Отец на том бронепоезде с Колчаком воевал...»

«А моего батьку кулаки убили, на вилы подняли. Батька в нашем селе председателем комбеда был...»

«Я инженером стану по электрической части... Не верите? Честное комсомольское! Отслужу действительную — и на рабфак. Коммунизм есть советская власть плюс электрификация...»

«А что, ребята, деньги при коммунизме останутся?»

«Нужники из золота делать будут!..»

«Победит пролетарская революция во всем мире, соберемся мы с вами, седые, бородатые, и пригласим к себе в гости негра из Африки, индейца из Америки, китайца из Шанхая, рудокопа из Англии — садитесь за наш стол, угощайтесь пельменями, запивайте винцом, рассказывайте, как вы буржуям по шеям надавали, пойте свои песни! Эх, и много, наверное, хороших песен на всем земном шаре...»

«А до чего ж хорошо наши девчата на посиделках поют! Как затянут: «Калинка, калинка, калинка моя...»

Гораздый на выдумки Валерий Свищевский — на заставе его прозвали изобретателем — задавал хитроумные задачи, обучал товарищей, как, не сходя с места, без всяких приборов определить расстояние до нужных предметов, как сделать из спичек солнечные часы...

Как-то, на третий или. на четвертый день осады, вместе с запахами жареной баранины ветер донес из вражьего стана унылые звуки кобыза.

— Разрешите, товарищ старшина? — схватил Иван Ватник совсем было забытую балалайку.

— Отвечай! — кивнул Сидоров.

И Иван ответил. Он лихо сыграл веселую «Барыню», озорного «Казачка», задорные «Ах вы, сени, мои сени», величавую песнь о Стеньке Разине, грозную «Варшавянку».

С этого дня каждый вечер перед заходом солнца, перед началом неравного ночного боя, из осажденной заимки задорно, величаво и грозно звенела русская балалайка. Ей вторили громкие молодые голоса. Они пели и народные русские и украинские песни и песни революции. Последним сквозь растворенную дверь гремел над ущельем, над горами «Интернационал».

Сын старого чабана Сулеймана Асылбек плохо знал русский язык, но он тоже пел вместе со всеми, быстро улавливая мотив.

Оживлялся и Владимир Охапкин, приподнимался, опираясь на здоровую руку, из глаз его исчезала боль тяжких ран, и он подпевал товарищам молодым, еще ломающимся баском. Подпевал вполголоса, с хрипотцой и Яков Бердников...

Если бы в заимку смог заглянуть посторонний человек, он не поверил бы, что гарнизон Сидорова находится в осаде, что уже который день пограничники голодают и по ночам их донимает мороз, что почти предрешена их гибель.

Могли ли они надеяться на помощь заставы? Они сами помогали ей, сдерживая банду.

Могли ли они хоть на один миг задуматься: не принять ли ультиматум Барбаши Мангитбаева о сдаче в плен? Пограничники сами казнили бы первого, кто предложил бы им изменить присяге.

Они не верили в чудо, каждый из них понимал, что их ожидает, но разве легко смириться со страшной неизбежностью?..

На девятый день иссякли патроны.

— Кончено! — прохрипел Яков Бердников, прислонив к стене винтовку.

— Что, что ты сказал? — нахмурился Сидоров.

— Патроны кончились, — поправился Бердников и натужно закашлялся, схватившись рукой за горло: он болел ангиной.

— А сколько у тебя? — обратился старшина к Ивану Ватнику.

— Три обоймы, — ответил Ватник.

— До утра не хватит, — вставил Николай Жуков.

— А у тебя сколько? — спросил старшина.

— Пара...

— Я знаю, о чем вы думаете: почему не попытать счастья и не пробиться в горы?

Все повернулись к старшине. Даже невозмутимый Иван Ватник на мгновение отпрянул от амбразуры,

— Все мы, конечно, не пробьемся, — продолжал Сидоров, — но, может быть, кто-нибудь и уцелеет... А если мы уйдем отсюда хотя бы на час раньше, — повысил голос старшина, — басмачи на час раньше попадут к нашей заставе.

— Мы не уйдем! — ответил за всех Иван Ватник. И стало тихо в заимке.

— Товарищи! — прозвучал в тишине голос Андрея Сидорова. — Родина не забудет нас. От лица командования благодарю вас за верную службу!

Старшина подошел к каждому, каждого обнял и троекратно, по-русски, поцеловал: в правую щеку, в левую щеку и в губы.

7

Бежав из плена, Куприн и его товарищи несколько дней окольными путями пробирались к заставе. На леднике они встретили Асылбека Джурабаева, Едва живой, изможденный юноша полз, цепляясь обмороженными пальцами за камни.

— Это сын Сулеймана! — сказал Рехим-бай Куприну.

— Я был вместе с Андреем... Сидоровым... Он послал меня... — с трудом вымолвил Асылбек.

— Где Сидоров? Где все они? — с тревогой спросил Куприн...

Это было 24 апреля. А через сутки прибыл отряд пограничников из Оша. Отряд разгромил банды Барбаши Мангитбаева и Джаныбека-Казы, снял осаду с пограничных застав.

Воробьев с Куприным, Асылбеком Джурабаевым и группой бойцов поскакали в горы. На месте старой заимки они обнаружили обуглившиеся развалины.. Из-под головешек извлекли семь трупов, семь винтовок с обгорелыми прикладами и закопченный пулемет.

Ни у одной винтовки не оказалось затвора, пулемет был без замка. Их нашли позже, под обломками очага. Перед смертью Сидоров и его товарищи испортили оружие, чтобы им не могли воспользоваться басмачи.

На стальном щитке пулемета чем-то острым было выцарапано:

«23.IV.1927 года. Да здравствует коммунизм! Андрей Сидоров, Яков Бердников, Владимир Охапкин, Иван Ватник, Валерий Свищевский, Николай Жуков, Иосиф Шаган».

 

Источник жизни

Проводника Ислама обвязали под мышками веревкой и начали опускать в колодец. Неужели и здесь не будет воды? Хотя бы такой, какая оказалась в Бурмет-Кую: солоноватой, пахнущей сероводородом.

Булатов сидел около сруба и следил воспаленными покрасневшими глазами за медленно скользящей вниз веревкой. Рядом стоял командир отряда Петр Шаров. Просто непостижимо, как он способен стоять под таким солнцем в гимнастерке, туго подпоясанной ремнем и перекрещенной портупеей!

Только пятнадцать пограничников из ста могли еще держаться на ногах. Они столпились у колодца в нетерпеливом ожидании. Остальные лежали на песке. Многие были без сознания, некоторые бредили, а пулеметчика Гаврикова пришлось связать: он вскочил, вдруг негромко засмеялся, подбежал к бархану, упал на колени, набрал в пригоршню горячего песку и с жадностью начал его глотать.

Врач отряда Карпухин вылил в пиалу из бачка с неприкосновенным запасом последнюю ложку воды, добавил несколько капель клюквенного экстракта и дал больному. А не прошло и минуты, как сам потерял сознание.

С каждым часом палящий зной становился все невыносимее. Но куда скрыться от зноя в пустыне? Будто окаменев, втянув под панцирь головы и лапы, лежали на склонах барханов черепахи. Лошади сгрудились, понуря головы, тяжело вздымая бока. Даже кара-кумские жаворонки, нахохлившись, раскрыв клювики, притаились в безлистных кустах саксаула.

Только неутомимые пустынные славки, совсем крохотные пичуги — видно им жара нипочем, — перепархивали с саксаула на саксаул, да юркие ящерицы стремительно перебегали от норы к норе.

В голубовато-желтом небе, словно впитавшем в себя цвет бескрайных песков, — ни облачка, одно рыжее беспощадное солнце.

Воды!.. Если бы выпить сейчас хоть глоток воды!.. А веревка все скользит и скользит, будто у колодца нет дна.

Булатов облизнул сухим, распухшим языком горячие, потрескавшиеся губы. Он сидел на плаще, распоясанный, расстегнув ворот пропотевшей, скоробившейся от соли гимнастерки, обмотав голову полотенцем, прерывисто дышал. Лицо его, с которого за короткую зиму не успевал сходить загар, стало темно-коричневым. На крутом лбу, на обострившемся носу, на обтянутых скулах кожа облупилась, глаза неестественно блестели.

Веревка на секунду остановилась и отчаянно запрыгала.

— Вытаскивай! — скомандовал Шаров.

Комсомольцы Никитин и Сахаров — они чувствовали себя лучше других — навалились на рукоятку железного ворота, и через несколько минут в четырехграннике сруба показались обсыпанные песком чалма и плечи проводника.

— Плохо, начальник, совсем плохо! — встревоженно проговорил Ислам, пожилой туркмен с седой клинообразной бородкой, и разжал кулак. На ладони лежал сухой песок.

Булатов посмотрел на командира: «Что же теперь делать?»

— Будем откапывать! — сказал Шаров. Ислам поднял руку и слегка подул на ладонь.

Песчинки разлетелись.

— Совсем сухой! На дне сухой, с боков сыплется. Обвал будет, другой колодец надо идти.

Идти до другого колодца? Булатов оглянулся на неподвижно лежащих пограничников. Куда с ними? Они подняться не смогут.

Шаров наклонился к Булатову:

— Надо откапывать. Как себя чувствуешь?

Булатов уперся руками в обжигающий песок и, пошатываясь, встал. Барханы закачались перед глазами и полезли кверху; вместо лица командира он увидел расплывчатое желтое пятно. Тряхнул головой, и барханы стали на свое место.

— Надо! — согласился он.

— Обвал будет! — предостерегающе воскликнул проводник. — Пожалуйста, верь Исламу. Дальше идти надо.

Ислам лет двадцать чабанил в Кара-Кумах, и Шаров всегда считался с его советами, но сейчас приходилось пренебречь житейским опытом проводника и попытаться добыть воду именно здесь.

Булатов застегнул ворот гимнастерки, подпоясался, стащил с головы полотенце, надел фуражку и, тяжело ступая, подошел к лежащим на песке пограничникам. Те, кто имел еще силы, повернулись к секретарю партийного бюро отряда. Некоторые смотрели так, словно им было все равно, что скажет сейчас этот низенький, плотный, крутолобый человек. Они уважали и любили его, но что он может сделать? Скажет: «Будем ждать каравана». А где этот караван? Может быть, он уже прошел где-нибудь рядом за барханами и не заметил дыма сигнальных костров...

Булатов откашлялся и хрипло, не узнавая собственного голоса, сказал:

— Товарищи коммунисты и комсомольцы! Кто из вас может встать?

Несколько пограничников медленно поднялись. Булатов сосчитал их: шесть человек — секретарь партбюро второго эскадрона Киселев, комсомолец-снайпер Семухин, рыжеволосый, веснушчатый балагур Ярцев, три новичка, земляки-иркутчане Молоков, Добров, Капустин.

Булатов перевел дыхание и продолжал, делая после каждой фразы паузу:

— Наш долг — быстрее прийти на помощь отряду Джураева… Не поддержим — погибнут товарищи...

И тогда с трудом поднялись еще три человека: коммунист Забелин, комсомольцы Кругликов и Садков.

— Надо откопать колодец...

И тогда, пошатываясь, поднялись беспартийные бойцы Вахрушев и Коробов.

«Только бы самому не упасть», — подумал Булатов и, помолчав, собравшись с силами, закончил:

— Первыми со мной спускаются товарищи Киселев и Никитин.

— Может, тебе самому-то, Сергей Яковлевич, не. спускаться? — негромко спросил Шаров, обвязывая Булатова веревкой.

— Спущусь.

— Ну, гляди, чтоб была вода, — деланно улыбнулся Шаров.

— Будет!..

Булатов пятый год служил в этих краях на границе, но, родившись и выросши в верховьях Волги, так и не мог привыкнуть к здешнему климату и мучительно переносил тропическую жару кара-кумского лета. Не раз во время переходов по пустыне он мысленно принимал решение обратиться к командованию с просьбой перевести его куда-нибудь в более прохладное место: на Кольский полуостров, в Карелию, на Чукотку — куда угодно, только бы там не было этой палящей жары! Однако, стоило ему немного отдохнуть, отмыть пыль, напиться горячего, крепкого, утоляющего жажду чая, как приходили совсем другие мысли. Если все станут жаловаться на жару и добиваться перевода в прохладные места, кто же будет служить в Кара-Кумах? Ведь не одному ему здесь тяжело! И Шарову не сладко: чуть ли не каждый год его треплет лихорадка, а терпит!..

— Нет, никуда я не уеду, пока здесь будет хоть один басмач, — говорил Сергей командиру.

В конце двадцатых и в начале тридцатых годов положение на границах среднеазиатских советских республик было тревожное. Десятки басмаческих банд чуть ли не каждый день нарушали советскую границу, прорывались в тыл, совершали набеги на мирные кишлаки, грабили и сжигали их, убивали советских активистов, увозили награбленное, угоняли пленных и скот.

И где бы ни появлялись басмачи — на плоскогорьях ли Памира, среди хребтов Тянь-Шаня или в отрогах пустынного Копет-Дага, в жарких прикаспийских и приаральских степях или в оазисах великой Кара-Кумской пустыни; где бы они ни поили своих коней — в холодном горном потоке или в широкой мутной Аму-Дарье, в бурном Мургабе или в стремительном Чирчике, — всегда следы их вели за Пяндж и Кушку, за Атрек и Сумбар — за границу. Там басмачи получали новенькие английские карабины, и офицеры в белых пробковых шлемах учили бандитов, как нужно обращаться с новым оружием. В лондонских и нью-йоркских банках и фирмах хорошо знали цену туркестанского хлопка и за тысячи верст чуяли запах закаспийской нефти.

Части Красной Армии и пограничной охраны разгромили все эти банды. И вдруг снова набег...

Перед тем как отправиться в погоню за бандой Ахмат-Мурды, Шаров сказал секретарю партбюро:

— Ну что ж, Сергей? Скоро, значит, распрощаемся? Историю идем делать! Последнюю басмаческую банду громить!..

И вот как обернулась эта история. Вместо того, чтобы настигнуть банду Ахмат-Мурды, они сами оказались на краю гибели...

Телеграфный приказ из Ашхабада гласил: «...Настигнуть банду Ахмат-Мурды и уничтожить».

Известие о том, что Ахмат-Мурда снова прорвался через границу из Персии и устремился в наш тыл в Кара-Кумы, было получено 4 мая 1933 года, но пограничники никак не могли напасть на след банды. Обнаружил ее туркменский добровольческий отряд Касыма Джураева. Джураев сообщил об этом по радио, указав приблизительно свое местонахождение — километрах в двухстах к северо-востоку от пограничного оазиса. У Ахмат-Мурды четыреста сабель, у Джураева — всего пятьдесят, и он не ввязывался в бой, а, скрываясь в песках, не выпускал банду из виду.

По сообщению Джураева, Ахмат-Мурда шел к югу. По-видимому, он намеревался опять безнаказанно бежать за кордон, и пограничникам следовало спешить.

Отряд выступил из оазиса с рассветом 9 мая. Вслед шел караван с десятисуточным запасом воды и фуража. Накануне Шаров и Булатов вместе с колхозниками выбрали для каравана верблюдов, хотя, по сути дела, выбирать было и не из чего: только недавно закончились пахота и полив, да к тому же была пора линьки, и «корабли пустыни» имели изможденный вид: шерсть в клочьях, горбы похудели и обвисли. Самые крепкие верблюды могли поднять пудов шесть-семь, не больше.

Пустыня началась сразу за последними домами и дувалами оазиса. «Су-ал!» — машинально прочитал Булатов давно знакомую предостерегающую надпись на прибитой к придорожному столбу дощечке.

Высокие пирамидальные тополя и раскидистые карагачи, словно испугавшись пустыни, остались охранять границы оазиса — зеленого островка в океане затвердевших глин, гамады и песков.

На склонах глинистых холмов, выпиравших из пепельно-серых и красноватых песков, то там, то сям зеленели причудливые чомучи — громадные травянистые растения с шаровидными, словно подстриженными, вершинами, напоминающими кроны яблонь, и светло-зелеными, будто полированными стволами. Было начало мая, но чомучи уже слегка пожелтели: лето обещало быть знойным.

Редкие кустики не то серой, не то блекло-голубой полыни виднелись всюду куда хватал глаз и казались давно высохшими и омертвелыми. Впечатление было обманчиво — полынь покрылась лёссовой пылью. Вправо от караванной дороги стояли развалины древней крепости, помнившей Тамерлана, и гряда заброшенного арыка.

Переехав влажную низину — старое русло могучей реки, ушедшей по неведомым законам пустыни за сотни верст к западу, отряд очутился на щебенчатой равнине, покрытой зеленой травой. Отара колхозных овец привольно паслась под присмотром стариков чабанов.

— Селям алейкум! — скинув мохнатые папахи, приветствовали чабаны пограничников, как старых своих знакомых.

— Селям! — ответили Шаров и Булатов. Они ехали во главе отряда.

Первые сутки пограничники продвигались этой равниной, на вторые же сутки щебенчатую пустыню и гамаду, покрытую полынью и песчаной осокой, сменили пески. Куда ни глянь, всюду возвышались барханы и закрепленные белесым саксаулом бугры по десять, а то и по пятнадцать метров высотой.

Между барханами и буграми часто попадались такыры — голые ровные пространства глинистого слежавшегося солончака, гладкого и блестящего, как паркет. В пору весенних дождей вода держится на такырах месяц-два, иной раз спасая путников от жажды, но дождей давно уже не было, такыры затвердели; кони выплясывали на них, словно на льду, и бежали веселее. Радовались и всадники, уставшие от бесконечной качки на осыпающихся барханах.

Кончался такыр — и опять пески. Легкий ветер дул с юга, и за отрядом неотступно шло облачко песчаной пыли...

Несколько раз палящее солнце прочертило горизонт с востока на запад. Знойные дни сменялись холодными ночами. Мороз опускался на Кара-Кумы так же быстро, как поутру возвращалось тепло.

Пограничники спешили, и именно поэтому Шаров и вышел из оазиса раньше, чем караван с водой и фуражом. Однако быстрого темпа лошади выдержать долго не могли: Шаров вел отряд, минуя караванные дороги, по азимуту. Лошади увязали в сыпучем песке, и приходилось идти смешанным маршем: час — верхом, полчаса — ведя лошадей в поводу, десять минут отдыха. С наступлением же сумерек приходилось продвигаться только пешком. Часто попадались норы черепах. Песок был так изрыт ими, что на быстром шагу груженая лошадь могла вывихнуть ногу. Темнота сгущалась быстро, и не оставалось ничего другого, как останавливаться и ждать восхода луны.

С наступлением сумерек и люди и лошади чувствовали облегчение. Над пустыней, едва не задевая крыльями гребни барханов, летали козодои, нет-нет да выглядывали на поверхность ушастые ежи и длиннохвостые тушканчики совершали головоломные прыжки.

На привале начиналось оживление: дежурные делали галушки, и первый же глоток чая развязывал языки.

Чтобы спастись от ночного холода, пограничники приготовляли себе теплые лежанки по старинному туркменскому способу: отрывали на склоне бархана неглубокие ямки, наполняли их раскаленными углями и сверху засыпали песком.

С востока тянуло холодом. Над океаном песков мерцали звезды. Млечный Путь гигантским светящимся шарфом опоясывал черное небо. Тишина, страшная гнетущая тишина царила вокруг.

Шаров и Булатов почти не спали. Где же караван? Неужели он действительно прошел мимо, не заметив дыма сигнальных костров?..

На седьмой день пути запас воды, взятый с собой отрядом, иссяк. Каравана все еще не было...

«Ах, отхлебнуть бы сейчас один, только один глоток воды!..» Булатов вспомнил о трагической гибели в Кара-Кумах экспедиции поручика Бековича-Черкасского, посланного Петром Первым на поиски нового русла Аму-Дарьи, повернувшей вспять от Каспийского моря... Вспомнился и поход самонадеянного царского генерала Маракозова через Кара-Кумы в Хиву. Генерал хвастливо уверял, что пустыня страшна лишь для трусов, и отправился в путь с запасом сушеной капусты, лимонов и коньяка, без достаточного количества воды. Две тысячи солдат и пять тысяч лошадей нашли себе могилу среди песков...

На восьмые сутки еще одна беда обрушилась на отряд: прервалась радиосвязь с Джураевым.

Весь вечер радист выстукивал на ключе: «Пятерка, Пятерка, вы слышите меня? Отвечайте! Я — Тройка. Настраивайтесь! Раз, два... Пятерка, вы слышите меня?..»

В отряде уже все спали, кроме часовых, а Шаров и Буланов все еще сидели около радиста и ждали. Но рация джураевского отряда не отвечала. Что же случилось с Касымом? Может, у него испортилась рация? Хорошо, если так, потому что молчание Пятерки могло означать только одно из двух: порчу рации или гибель отряда. Неужели осторожный, расчетливый Джураев ввязался-таки в бой с бандой?

С восходом луны Шаров приказал поднять людей, и отряд продолжал свой путь на северо-восток.

Луна взошла мутная, подернутая серой пеленой — предвестие самума.

Ветер, сначала тихий, часам к семи утра набрал силу. Барханы задымились. Песчаная пыль закрыла небо. Все кругом стало желто-серым, зыбким, тонкое скрипучее пение песков не предвещало доброго. Часам к девяти совсем потемнело. Столбы взметенного ветром песка, покачиваясь, поднимались на вершины барханов и стремительно мчались дальше.

Свист урагана заглушал все звуки. Песок не сыпался, а лил и хлестал сверху, с боков, отовсюду. Люди и лошади легли, прижавшись друг к другу. Нельзя было не только поднять головы, но даже глубоко вздохнуть.

Самум бушевал чуть ли не целые сутки, и когда он унесся куда-то на запад, Шаров пошел по компасу к колодцу Бурмет-Кую в надежде найти там караван. Каравана не оказалось, а вода в колодце была соленая, пахнущая сероводородом. Возможно, караван и останавливался у Бурмет-Кую и, обнаружив непригодную для питья воду, отправился дальше...

Так они потеряли друг друга в центре великой Кара-Кумской пустыни — отряд пограничников и караван с драгоценным запасом воды и фуража. Тщетно через каждый час пути зажигал Шаров новые и новые сигнальные костры.

На другой день отряд подошел к колодцу Бак-Кую. В колодце валялся дохлый верблюд.

Установили рацию, опять вызывали Джураева и опять Пятерка не отвечала.

Булатов и Шаров стояли на гребне высокого бархана.

— Ты видишь? Видишь это озеро? — быстро заговорил Булатов. — Вон там, вдали, озеро! Вон за теми кустами, за саксаулом!

Вдали не было ни озера, ни кустов. Всюду вздымались только желтые гигантские волны песка. Горизонт струился, и в этом знойном мареве измученный жаждой человек мог увидеть не только озеро, но и реки и города. То был мираж...

Отряд двинулся к третьему колодцу.

...Достигнув дна колодца и освободившись от веревки, которую тотчас вытянули наверх, Булатов присел на корточки и пощупал дно и стены. Всюду сухой, текучий песок.

Постепенно глаза привыкли к полумраку, и Булатов убедился, что опасения проводника Ислама были не напрасны — до чего же ветхи стены сруба!..

На дне колодца было душно, но зато не так жарко, как наверху. Булатов порадовался тому, что спустился сюда, и, не дожидаясь Киселева с Никитиным, стал насыпать саперной лопатой в ведро песок. Раз, два, три... И вдруг лопата уперлась во что-то твердое. Опять басмачи сбросили в колодец дохлого верблюда? Но почему же не пахнет падалью? С ожесточением копая песок, Булатов вспомнил все дни тяжкого перехода по пустыне и вчерашний мираж. До чего же реально он видел и озеро, полное прохладной, чистой воды, и зелень кустов!..

В колодец спустились Киселев и Никитин. Втроем они откопали колоду, служившую прежде для водопоя, — о нее и ударилась лопата Булатова, — а потом выкопали черепки разбитых пиал.

— Басмачи постарались! — зло сказал Киселев. — Их работа...

Спустя тридцать минут Киселева и Никитина сменили Сахаров и Садков.

Рядом с колодцем, на поверхности, медленно рос холмик сухого песка, смешанного с углем и золой давних костров. К исходу второго часа неимоверных усилий извлеченный со дна колодца песок стал чуть-чуть влажным, а еще через полчаса, когда песок вытряхивали на землю, он уже сохранял форму ведра.

Радостное волнение охватило лагерь. Обессиленные от жажды люди подползали к колодцу. Некоторые из них поднялись и стали помогать оттаскивать песок от сруба. Лошади, чуя влагу, поворачивали головы в сторону колодца, нетерпеливо ржали.

«Вода будет», — написал Булатов на вырванном из блокнота листочке и послал записку наверх Шарову.

— Скоро пойдем на поиски Джураева! — громко объявил командир бойцам. «Только где же его искать?» — с тревогой подумал он про себя.

Прошло еще минут двадцать, однако песок не становился более влажным, наоборот, он почему-то, опять начал рассыпаться.

Ислам пощупал песок, сокрушенно покачал головой:

— Снег таял, в глубину ушел!.. Объяснение было правдоподобным, но до чего же не хотелось в него верить! Измерили веревкой глубину колодца: тридцать один метр! Шаров знал, что в здешних местах средняя глубина колодцев — тридцать метров, и запросил секретаря партбюро:

— Стоит ли дальше копать?

— Без воды не поднимусь! — ответил Булатов. У него кружилась голова, он едва держался на ногах, но его не покидала уверенность, что воду добудут.

— Командир сказал, чтобы вы поднялись наверх, — передал Булатову вторично спустившийся в колодец комсомолец Никитин.

— Скажите, что чувствую себя хорошо, — хрипло ответил Булатов. Время от времени он садился на дно, подогнув ноги, чтобы не мешать товарищам, и несколько минут сидел так, не чувствуя тела, упрямо твердя себе: «Добудем воду, добудем!..»

Еще полчаса прошло и еще полчаса, а песок все такой же сухой, сыпучий.

«Кто это так тяжело и хрипло дышит? — подумал Булатов, прислушиваясь. — Неужели я сам?..»

— Пятерка все не отвечает, — сказал ему парторг второго эскадрона Киселев.

— Лошадям плохо, некоторые уже полегли, — пожаловался Вахрушев.

Так каждая новая смена бойцов рассказывала Булатову о том, что творится наверху.

Ему сказали, что умер от солнечного удара снайпер Гаврилов, что при смерти врач Карпухин, а оба радиста впали в беспамятство, что опять поднялся ветер  — не вернулся бы самум! — что сдохли три лошади и в том числе ахалтекинец Булатова Алмаз...

И каждый спрашивал:

— Может, вы подниметесь наверх?..

Шаров сидел у радиостанции и настойчиво выстукивал: «Пятерка, Пятерка, вы слышите меня?.. Перехожу на прием!»

Отвечает! Командир плотнее прижал наушники. Да, отвечает! Пятерка отвечает! Он лихорадочно стал записывать.

 «Вторые сутки веду бой... Банда атакует мой левый фланг... Патроны на исходе... Когда подойдете?.. Джураев».

«Когда подойдем? — Шаров огляделся вокруг. — Не подойдем без воды, — с горечью подумал он и все же ответил: — В двадцать один час дайте сигнал двумя ракетами», — потом подозвал комсомольца Сахарова.

— Сейчас ваша очередь спускаться в колодец. Передайте товарищу Булатову вот эту бумагу. — И обернулся к бойцам: — Пограничники! Наши товарищи бьются сейчас с бандой. Патроны у них на исходе! Понятно? Копать надо быстрее!..

Прочитав при свете зажженной спички радиограмму Джураева, Булатов с трудом нацарапал на ней: «Убежден, вода будет...»

— Обвал, товарищ секретарь! — испуганно воскликнул Сахаров.

Ветхий сруб не выдержал. Одно бревно подалось под давлением песка, и он плотной струей брызнул на середину колодца.

Песок как вода. Если вода прорвалась где-нибудь сквозь плотину самой маленькой струйкой, всей плотине грозит разрушение.

Булатов собрал последние силы, поднялся, пошатываясь, и прижался спиной к стенке, закрыв отверстие. Сахаров и Никитин продолжали наполнять ведра песком, с тревогой поглядывая на еле державшегося на ногах секретаря партбюро.

— Разрешите я постою? — попросил было Сахаров.

— Копайте, копайте! — приказал Булатов и смежил веки.

Желтые, оранжевые, красные круги завертелись перед глазами. Круги все расширялись и расширялись и вдруг превратились в колышущееся озеро, обрамленное яркой зеленью тамариска и тополей. А на берегу, также вдруг, возникли жена с детьми. «Милые, родные мои!..»

Вместе с женой, вместе с сыном и дочерью Булатов шел по берегу озера навстречу полю красных и желтых тюльпанов. И внезапно снова закружились перед глазами разноцветные круги, закружились и пропали.

С шорохом сыпался песок в ведро, повизгивая, скрипел железный ворот, вытягивая наполненное ведро на поверхность...

Скоро, совсем скоро, Булатов был убежден в этом, зацветут Кара-Кумы. Советские люди проложат здесь каналы, воды Аму-Дарьи оросят бесплодную пустыню, и, может быть, вот в этом самом месте, где Булатов и его товарищи с таким упорством, с такой яростью копают сейчас песок, чтобы добыть ведро воды и скорее пойти в бой, возникнет громадный оазис, раскинутся виноградники и хлопковые поля и впрямь зацветут тюльпаны...

Нет, нет, он не упадет, не пустит в колодец проклятый сыпучий песок!

— Вода, товарищ секретарь! — радостно закричал Сахаров.

Воды еще не было, но песок опять стал влажным.

— Копайте! — прохрипел Булатов.

А наверху люди с жадностью хватали прохладный, влажный песок, клали его себе на голову, подносили к губам, сосали.

Еще несколько ведер и, наконец-то, вода!..

А Булатов все стоял, упершись ногами в песок и спиной в стенку колодца. Ему поднесли котелок. Он отхлебнул несколько глотков — больше нельзя: в таком колодце не может быть много воды, — он считал котелки:

— ...Двадцать девятый, тридцатый...

Пятьдесят котелков! Каждому человеку по полкотелка. Но надо еще напоить лошадей. На сто лошадей по пять котелков — пятьсот котелков.

— Триста седьмой, триста восьмой... — считал он котелки, наполненные водой.

— Пейте, товарищ секретарь! — предлагали пограничники.

— Не хочу! — отвечал Булатов.

Вскоре вода иссякла. На дне колодца осталась только мутная жижа.

— Командир приказал подниматься, — сообщили Булатову. Но он уже не слышал. Он потерял сознание и упал, ударившись головой о стенку.

Его осторожно вытащили наверх, обмыли ему лицо, с трудом сквозь стиснутые зубы влили в рот воды, а он бредил и звал кого-то. Он уже не мог видеть две сигнальные ракеты Джураева, которые взметнулись далеко-далеко над барханами, как предвестие Победы.

 

Северное сияние

Полтора суток назад Андрей Светлов, Павел Петров и Усман Джанабаев, разведчики Н-ского пограничного полка, перешли линию фронта между высотой «Зеленая макушка» — летом вся она покрыта ковром зеленых трав — и Большим болотом. Сделав немалый крюк, они подкрались с тыла к базе горючего у фашистского аэродрома и взорвали замаскированное в скалах бензохранилище. Все вокруг осветилось, как весенним днем, и всполошившаяся охрана обнаружила их. В перестрелке Андрей был ранен в левую руку чуть повыше локтя. Он не заметил, как в суматохе боя оторвался от друзей, взяв круто на север. Задыхаясь от быстрого бега, Андрей споткнулся об обледенелый валун, упал плашмя, больно ударившись грудью. Капюшон маскировочного халата сбился, шапка слетела с головы. Колючий наст оцарапал щеку. Сердце билось, как птица в силке. «Нет, нет, мы еще поживем... Мы еще будем жить...»

С полчаса над тундрой гремела пальба.

Андрей, помогая правой руке зубами, с трудом перевязал рану.

 «Живы ли Петров и Джанабаев? Удалось ли им скрыться?..»

Отыскав шапку, натянув поверх нее капюшон, Андрей осмотрелся. На юге все еще взметывались багровые языки горящего бензосклада. Километрах в двадцати к востоку тьму ночи прочеркивали огненным пунктиром трассирующие зенитные снаряды и взлетали осветительные ракеты. Там был фронт. На севере колыхались в черном небе гигантские полотнища сполохов, озаряя холодным пламенем пустынные холмы. Холмы искрились фиолетовым, оранжевым и палевым цветом. И нигде ни деревца, ни кустика! Студеный ветер дул с норда, с края земли, и поземка мела мерцающую в свете сполохов снежную пыль. И оттуда же, с севера, ветер доносил глухое уханье корабельной артиллерии. «Наверное, наши корабли поддерживают высадку десанта в тылу вражеских позиций...»

Закинув за спину автомат, Андрей встал на лыжи. Всю ночь он шел на северо-восток, радуясь, что сполохи в небе погасли, сверяя свой путь по звездам и компасу.

Утром — стояла круглосуточная полярная ночь, а часы, как им положено, показывали девять утра — Андрей был уже далеко от места взрыва. Едва передвигая ноги от усталости, держа под мышкой лыжи, он карабкался по крутому склону.

В черном небе внезапно вспыхнуло северное сияние, и совсем невдалеке, справа, гулко затрещали очереди автоматов.

«Уж не Петров ли это с Джанабаевым бьются с настигшими их преследователями?» — подумал Андрей и начал поспешно спускаться к обрыву, из-за которого доносились выстрелы. И тут то ли от слабости — он потерял много крови, то ли из-за выскользнувшего из-под ноги камушка, сорвался и кубарем покатился вниз. С треском переломились лыжи, ремень автомата зацепился за острый выступ скалы, лопнул, и автомат отлетел куда-то в сторону.

Если бы не сугроб, огромной подушкой прикрывавший карниз над обрывом, Андрей разбился бы насмерть.

«Где же автомат?» Опомнившись от удара, он попытался было найти оружие, но тщетно: по-видимому, автомат угодил в расщелину.

Андрей подполз к краю карниза и увидел, что происходило внизу, на покрытой снегом скале: шестеро рослых немцев — вероятно, стрелки из горной дивизии «Эдельвейс» — с трех сторон подползали к одинокому человеку. Ему и укрыться-то, бедному, негде: скала ровная, гладкая как стол.

Кто же он? В свете всполохов Андрей не узнал в нем ни Петрова, ни Джанабаева. Может быть, это летчик с подбитого над вражеской территорией самолета?.. Нет, конечно, не летчик, откуда у летчика маскировочный халат! Наверное, это тоже разведчик. Время от времени он отстреливался из пистолета.

— Эх, браток, браток, — в волнении прошептал Андрей одеревеневшими от мороза губами. Если бы хоть одна граната, хоть одна! Пустыми кулаками с автоматами не повоюешь. Да к тому же еще раненая рука...

И вдруг перестрелка прекратилась. Неужели убили?

Северное сияние разгоралось все ярче. Могучие невесомые полотнища заколыхались еще сильнее, и Андрей отчетливо увидел, как лежащий под обрывом человек достал из-за пазухи какую-то бумажку, быстро разорвал ее на мелкие клочья и сунул в рот.

«Нужная бумага, — догадался Андрей, — наш разведчик».

В этот момент эдельвейсовцы вскочили и с трех сторон ринулись к лежащему на снегу человеку. Вскочил и он. В руке его сверкнул вороненый пистолет, хлопнул одинокий выстрел. Человек упал на спину. Пистолет покатился по насту. Андрей чуть было не вскрикнул.

Двое солдат перевернули разведчика, торопливо обыскали его карманы. Пятно крови чернело на снегу.

— Готов! — поднимаясь, сказал один из солдат по-немецки и стал оттирать снегом испачканные в крови руки.

Был бы Андрей в силах, он обрушил бы на врагов скалу. А они, словно по команде, заплясали, нелепо размахивая руками, начали тузить друг друга по бокам. Допекаемые морозом, быстро надели лыжи и, вскинув автоматы за спины, побежали на запад.

Андрей вспомнил, что у него под маскхалатом вокруг пояса намотано метров пятнадцать тонкой крепкой веревки: разведчики всегда запасались ею на случаи, если придется спускаться с отвесных скал. Скинув варежки, он размотал веревку. Пальцы закоченели, нестерпимо пекло рану, но все же он умудрился сделать петлю и накинуть ее на одну из торчащих из сугроба глыб гранита.

Скорее вниз! Может быть, у застрелившегося разведчика есть еще какие-нибудь бумаги, которые он не успел уничтожить и которых не нашли фашисты... Разведчик лежал, запрокинув голову. Глаза были закрыты. Отблески северного сияния озаряли бледное лицо: губы плотно сжаты, между опушенных инеем бровей пролегла суровая складка.

В свете сполохов Андрею показалось, что веки разведчика чуть-чуть дрогнули. Но в тот же миг на землю упала тьма. Сияние потухло так же внезапно, как. и зажглось.

Андрей встал на колени, обнял здоровой рукой разведчика, обнажив ухо, прильнул к окровавленной, еще теплой груди. Жив!..

Когда Андрей с великим трудом перевязал ему грудь, разведчик пришел в сознание; увидев склонившегося над собой человека, рванулся. Видимо, он подумал, что его захватили в плен...

— Я свой, русский, русский, — зашептал Андрей. — Немцы ушли... Видишь? Я свой.

— Вижу, — невнятно прошептал раненый. Кровь пузырилась у него на губах. — Сообщи в штаб... — Он помолчал, хрипло дыша, вновь заговорил: — Дивизия «Эдельвейс» получила два новых полка... На высоте... — Он поперхнулся, в горле у него булькало. — На высоте триста сорок семь... Запомни, триста сорок семь — четыре тяжелые батареи... Четыре.... Я — Тюменев Георгий...

Раненый силился еще что-то сказать и не мог.

— Ты сам все расскажешь, — зашептал в ответ Андрей. — Я тебя донесу, и ты расскажешь. Тут близко. Проскочим...

До линии фронта было километров десять, и Андрей не думал сейчас, где именно и как им удастся «проскочить» через эту линию, он думал лишь о том, как бы суметь преодолеть эти десять километров.

Упавшая на землю тьма обрадовала его: они растворились в ней. Только бы не вздумало снова заиграть северное сияние. К счастью, потеплело, небо заволокло тучами, и над тундрой потянулся туман. Так бывает в Заполярье: стоит перемениться ветру, и за какие-нибудь полчаса погода — вверх тормашками...

Андрей лег рядом с Тюменевым, как можно осторожнее взвалил его себе на спину, пошатываясь, привстал на колени и, лишь отдышавшись, враз вспотев, смог подняться на ноги. Раненую руку будто проткнуло раскаленным шомполом, он невольно заскрипел зубами и, чтобы тяжесть тела. Тюменева не давила на больную руку, движением плеч передвинул его чуть вправо.

Тюменев застонал. Стон показался таким громким, что Андрей испугался: как бы кто не услышал.

— Тише, браток, тише, — зашептал он. — Потерпи. Извини, что я тебя так...

Согнувшись, придерживая Тюменева здоровой рукой, Андрей пошире расставил ноги и зашагал. Шагал он медленно, боясь споткнуться о камень или угодить в трещину или бомбовую воронку...

— Тюменев, Георгий, слышишь меня?

Тюменев не отвечал. Может быть, он опять потерял сознание, а может быть, забылся. Андрей рискнул прибавить шаг. Сначала он считал шаги, но вскоре сбился со счета. Одна неотвязная мысль владела сознанием: «Скорее надо идти, скорее...»

Оступился Андрей на ровном месте. Правая нога почему-то подвернулась, и он едва удержался, чтобы не вскрикнуть: острая боль пронзила лодыжку. С трудом сохраняя равновесие, балансируя свободной рукой, Андрей приподнял ногу — боль тут же отпустила. Однако стоило ему встать на эту злосчастную ногу, как он чуть было не упал: словно кто-то наотмашь ударил по щиколотке поленом.

Раза два или три пытался он сдвинуться с места, не смог, и его охватило отчаяние: «Что ж теперь делать?»

— Оставь меня, иди один, — прошептал Тюменев, будто разгадав лихорадку мыслей незнакомого друга.

Голос у Тюменева был совсем слабый, слова срывались у него с языка с какими-то всхлипами.

— Сейчас, браток, сейчас все будет в порядке! — Придерживая Тюменева, Андрей опустился на четвереньки и пополз.

Где-то высоко в темном небе пролетели на бомбежку вражеских позиций наши дальние бомбардировщики. Андрей узнал их по гулу моторов. Отбомбившись, самолеты возвратились обратно, а он все полз и полз по припорошенным снегом камням.

Левая рука горела, и на нее нельзя было опереться. Маскхалат давно изодрался в клочья; были продраны и ватная куртка и ватные штаны. Андрей в кровь иссек колени и правую руку. Он был весь мокрый от пота, в груди у него сипело, то и дело нападали приступы кашля. Тогда он останавливался и, заткнув рот рукавицей — поблизости могли быть враги, — натужно кашлял в нее.

Лечь бы в снег, отдохнуть, уснуть бы хоть на несколько минут. Но это невозможно.

Временами Андрею казалось, что Тюменев умер. Тогда он ложился на снег, прислушивался: дышит ли? И снова полз, волоча вывихнутую ногу.

Его мучила жажда, и, лишь еще более распаляя ее, он глотал снег. Вместе со снегом ему попадались замерзшие ягоды морошки и брусники. Горьковато-кислые, водянистые, они не утоляли голода, а вызывали противную оскомину, и все же, морщась; он с усилием проглатывал их, потому что не ел уже более суток.

А Тюменев словно прибыл в весе за эти часы: тащить его с каждым метром становилось все тяжелее и тяжелее. Андрею вспомнилось, как на погранзаставе он играючи подбрасывал двухпудовую гирю и выжимал штангу в сто килограммов. В Тюменеве, наверное, нет и семидесяти...

Вспомнив заставу, он вспомнил свой первый день службы, первый выход в ночной наряд на охрану границы — это было в конце мая позапрошлого года. А через месяц началась война, погранотряд переформировали тогда в пограничный полк...

Прилечь бы сейчас, отдохнуть самую малость, уснуть бы хоть на несколько минут. Нет, нельзя ложиться — ляжешь, и силы совсем покинут тебя, а нужно скорее добраться до линии фронта, за ней — тепло, еда и, главное, санбат...

На возвышенностях почти весь снег сдуло ветром, а в ложбинах рука по локоть проваливалась в сугробы и подбородок тыкался в наст. Зернистый снег колол губы, забивал ноздри. Андрей отплевывался и снова и снова кашлял, прикрывая рот рукавицей, в страхе оглядываясь вокруг.

Валуны как назло попадались все чаще и чаще. В одном месте путь преградила целая гряда обледенелых валунов. То была морена древнего ледника, но Андрею казалось, что кто-то специально выложил здесь эти огромные камни, перебраться через которые не было никакой возможности. Минут сорок, а может быть, и час он полз вдоль гряды, пока не выискал в ней проход.

Сердце колотилось так часто, что спирало дыхание. Все чаще начинала одолевать непонятная, не испытанная доселе зевота. Андрей широко, до звона в ушах разевал рот и никак не мог зевнуть до конца. Если бы можно было передохнуть хотя бы с полчасика, четверть часа. Полежать бы, не двигаясь, не шевеля ни рукой, ни ногой; забыться, ни о чем не думая, ничего не видя, ничего, не слыша.

— Тюменев! — хрипло звал Андрей, пугаясь собственного голоса. — Тюменев, ты слышишь меня? Тюменев не отвечал.

«Дивизия «Эдельвейс» получила в подкрепление два новых полка... На высоте триста сорок семь установлены четыре батареи тяжелых орудий... Если я остановлюсь, силы совсем покинут меня, тогда я не доползу до своих, не расскажу... Может быть, Тюменев еще жив...»

Горела уже не только раненая рука — горела и голова. Тысячи раскаленных молотов без умолку стучали в виски и в затылок. И при каждом неловком движении острой болью давала знать о себе вывихнутая нога.

«Туда ли я ползу?» — Андрей взглянул на светящийся компас на запястье и в ужасе убедился, что ползет не на восток, а на юго-запад. Давно ли он так ползет? Тьма, ни одной звезды.

А фронт был уже недалеко: все отчетливее клекотали пулеметы, ухали минометы; распарывая воздух, с завыванием проносились вверху снаряды дальнобойных орудий. Товарищи Андрея ведут бой, а он... Доползет ли он до них? Силы совсем оставили его.

Снова подул утихший было ветер. Туман стал рассеиваться. Будто лопнувшая парусина, раздвинулись тучи. В небе сверкнула звезда. Увидев ее, Андрей обрадовался, как штурман, увидевший огонек маяка у входа в родную гавань. Эту звезду видят сейчас и его товарищи...

Всего минуту назад Андрей готов был поддаться чувству отчаяния. Они с Тюменевым были так одиноки в этой каменистой, заснеженной пустыне. Теперь он отчетливо представил, как по снегу, среди валунов, пробираются сейчас десятки наших разведчиков: одни направляются в тыл врага на выполнение заданий, другие возвращаются «домой». И, может быть, некоторым из них так же трудно, так же тяжело, как ему, Андрею...

— Тюменев, ты слышишь?.. Скоро будем дома. Слышишь?.. Крепись!

Слова, срывавшиеся с потрескавшихся до крови губ, помогали ему, и Андрей шептал. Он шептал о том, что близка победа; звал любимую, которая ждала его в Горьком. Он хотел, чтобы она шла с ним рядом и ласково говорила бы: «Скоро мы будем вместе...»

Еще несколько метров осталось позади, еще...

«Который теперь час?» — Андрей очнулся от забытья. Он лежал на снегу, раскинув руки. Долго ли он так пролежал? Где Тюменев? Торопливо закинул руку за спину. Раненый был там, но не двигался, и Андрею стало страшно: вдруг Тюменев замерз? Надо ползти. Надо, надо...

Он прополз еще метров пять, тяжело дыша, приостановился, прильнул лицом к снегу, полизал распухшим языком шершавый наст.

«Все будет хорошо, — твердил он себе. — Все будет хорошо...» Но что такое? Кто-то гонится следом за ними на лыжах. «Фашисты?» На лбу выступила испарина. Андрей замер. «Может быть, они пройдут стороной?»

Неожиданно в небе снова заиграли сполохи.

— Нашел! — послышался знакомый голос Джанабаева.

Он остановился около Андрея и Тюменева, с удивлением и страхом разглядывая их неподвижные тела.

Подкатили еще три лыжника в белых халатах, с автоматами на груди.

— Оба мертвые, — прошептал Джанабаев. Андрей услышал этот шепот. Ему хотелось закричать от радости, а он мог только пошевелить рукой...

Лыжники осторожно сняли со спины Андрея почти безжизненного Тюменева. Андрей попытался подняться и не смог. Джанабаев подхватил его под руки, прижал к груди, торопливо начал отвинчивать пробку фляжки.

— Высота... высота триста сорок семь... четыре батареи тяжелых... Два полка прибыли... Скорее Тюменева в санбат...

Все ярче и ярче разгоралось северное сияние. Гигантские разноцветные полотнища трепетали в черном бездонном небе.

 

Заслон у Большой зарубки

1

За многие десятки километров видны из степи хребты юго-восточного Адалая. Они возникают над горизонтом синевато-дымчатой, словно висящей в воздухе бесконечной полосой. В ясную погоду над этой полосой, на фоне глубокого среднеазиатского неба вырисовываются легкие очертания снежных вершин. В чистом прозрачном воздухе они кажутся совсем близкими, однако не день и не два — неделя, если не больше, потребуется для того, чтобы попасть в центр Адалая.

Гряда за грядой, один выше другого, вымахивают хребты. Перевалишь через первый хребет — и на многие версты перед тобой простирается высокогорная степь; преодолеешь второй, поднимешься как бы на ступень выше — опять степь. И все реже и реже встречаются на пути селения, все меньше и меньше отар овец на пастбищах.

А на юго-востоке новые хребты громоздятся над хребтами. Все заснеженнее их вершины, все круче их скалистые склоны, все глубже долины, переходящие в ущелья. В долины сползают с вершин мощные ледники, из-под снежных обвалов вырываются студеные бурные потоки.

На смену осокоревым, ореховым и яблоневым лесам, растущим по склонам, давно пришли леса горной серебристой ели, но и ель начинает уступать свое место кедру-стланцу и древовидному можжевельнику — арче.

И нет уж вокруг ни жилья человека, ни животных, которых он приручил. В лесах хозяйничают медведи, рыси и красные волки. Но все еще без устали выбивают дробь дятлы, верещат щеглы и кедровки. На сочных альпийских лугах, расцвеченных красными маками, нежно-голубыми незабудками, лиловыми фиалками и солнечно-желтыми «барашками», пасутся косули, маралы и горные козлы. Заходит на луга и остромордый гималайский медведь — вволю пожировать на горной гречихе и полакомиться сурками, которых тут великое множество.

Выше, у кромки вечных снегов, среди каменистых россыпей, где робко зеленеет редкая трава, в самых труднопроходимых местах держатся горные бараны — архары.

По дну узких мрачных ущелий, словно играючи, перекатывая огромные камни, с неумолчным ревом мчатся пенистые речки. В ущельях гнездятся похожие на крупных дроздов остроклювые синие птицы: в лучах солнца их перья отливают сине-фиолетовыми тонами. Спозаранку громким пением будят они горы. Вторя синей птице, кидаясь в воздух с отвесных скал, пронзительно завизжат стрижи; забегает по мокрому щебню, затрясет длинным хвостом сероватая с желтым брюшком трясогузка. Вечно бодрая оляпка вспорхнет вдруг с камня, неустрашимо нырнет в самый водоворот, секунд через десять, а то и через все двадцать вынырнет ниже по течению с рыбешкой в клюве, взмахнет крылышками и, пронзив в стремительном полете широкую струю водопада, скроется за ним — там у нее гнездо.

Месяцами не увидишь на высях Адалая человека. Разве случаем забредет сюда охотник или группа  смельчаков-альпинистов. Лишь в последние годы все чаще и чаще то тут, тот там, в самом хаосе гор, разбивают свой лагерь геологи, народ любопытный и неутомимый. Выскочив из-за скалы, остановится как вкопанный архар, нервно подрагивая бархатистыми ноздрями, тревожно втянет воздух. Воздух попахивает дымком от костра.

Так бывает летом. Зимой же в горах Адалая дико и пустынно. Все вокруг похоронено под снегом. Вниз, в долины, спустились звери. Самый отважный охотник не рискует заглянуть сюда, да и нечего ему здесь делать. Нечего делать здесь зимой и геологам. Одни пограничники живут тут круглый год, потому что по гребню Большого хребта проходит государственная граница.

На северном склоне хребта, там, где начинается спуск в долину, находится одна из пограничных застав— застава Каменная.

В конце сентября ...года начальник заставы старший лейтенант Ерохин вызвал сержанта Федора Потапова, пограничников первого года службы Клима Кузнецова и Закира Османова и приказал им отправиться на смену наряда к дальнему горному проходу, известному под названием Большая зарубка.

— Вам смена прибудет через пятнадцать суток, — сказал начальник.

Получив боеприпасы и на всякий случай месячную норму продуктов, трое пограничников навьючили каурую кобылу Зорьку.

— Как, Петро, соли с луком положил достаточно? — подмигнул Потапов стоящему в дверях повару.

— С избытком! Известен твой вкус!..

Через полтора суток на заставу возвратился наряд, который сменила группа сержанта Потапова, а на девятый день в горах разыгралась метель. Жители расположенного в долине селения рассказывали потом, что такой ранней, сильной метели не упомнил даже столетний Уймон: она бушевала пять суток кряду.

Зима установилась на три недели раньше обычного.

Пограничники допоздна откапывали здание заставы: снегу навалило по крышу. Только тут новички поняли, почему в горных селениях двери отворяются внутрь дома: иначе бы и не выйти! На конюшню и к складу пришлось прокапывать в сугробах траншеи. Трое пограничников, посланных лейтенантом в назначенный срок на смену группе Потапова, возвратились с полдороги. Они сообщили, что путь прегражден снежной стеной. Тогда Ерохин направил к Большой зарубке новую партию пограничников с лопатами и альпинистским снаряжением. Четыре дня пробивались бойцы сквозь снег и, наконец, выбрались к узкой тропе, на которой ветер не оставил ни одной снежинки. Пограничники повеселели, однако радость их была преждевременной: шагов через двести им пришлось остановиться — висячий мост над водопадом обрушился, будто моста и не было.

Так ни с чем вернулась и вторая партия. «Что с товарищами? Живы ли они? — тревожились на заставе. — Раньше весны новый мост не построить».

Минули октябрь, ноябрь и декабрь. Из города к Большой зарубке не раз летали самолеты, но облака скрывали хребет и обнаружить группу Потапова так и не удалось.

2

С запада и востока каменистую площадку сжимали отвесные утесы, к югу она обрывалась крутым склоном, на севере переходила в узкое ущелье, которое и звалось Большой зарубкой. Издали казалось, что в этом месте хребет надрублен гигантским великаньим мечом.

Площадка метров десять в длину и около трех в ширину не была обозначена ни на одной карте, почему и не имела официального наименования. За малые размеры и частые свирепые ветры, бушевавшие здесь, пограничники прозвали ее «Пятачок-ветродуй». Стоять тут в непогоду было тяжело, но зато именно отсюда на значительное расстояние просматривались подступы по южному склону пограничного хребта к Большой зарубке, одной из немногих перевальных точек через хребет,

Начинаясь от «Ветродуя», ущелье постепенно расширялось, рассекало толщу хребта и через полкилометра, резко свернув к востоку, заканчивалось на северной его стороне второй площадкой с топографической отметкой «3538». Обычно здесь происходила смена нарядов, охраняющих Большую зарубку, и заставские остряки окрестили эту вторую площадку «Здравствуй и прощай».

Высокая отвесная скала ограждала площадку от холодных северо-восточных ветров. С другой стороны ее ограничивала пропасть. Узенькая, словно вырубленная в скалах, тропа круто спускалась от «Здравствуй и прощай», огибала пропасть и выходила на огромный ледник. За ледником тропа продолжала спускаться мимо скал, поросших кедрами-стланцами, к водопаду Изумрудный и неожиданно, обрывалась у отвесной обледенелой стены. Именно тут снежная лавина разрушила мост — единственный путь в долину, к заставе Каменная.

На заставе не без основания полагали, что, по всей вероятности, группа сержанта Потапова погибла если не от обвала, так с голоду: продуктов они взяли с собой всего на месяц, а прошло уже почти четыре. Но Федор Потапов, Клим Кузнецов и Закир Османов были живы и продолжали охранять границу.

В один из январских дней на «Пятачке-ветродуе», укрывшись от пронизывающего ветра за рыжим замшелым камнем, стоял часовым Клим Кузнецов. Засунув кисти рук поглубже в рукава полушубка, уткнув нос в воротник, он с безразличием смотрел на уходящие одна за другой к горизонту горные цепи.

Прогрохотала лавина: где-то на каменном карнизе скопилось чересчур много снега. Орудийной канонадой прогремело эхо, замерло, и опять наступило гнетущее безмолвие.

Воротник полушубка так заиндевел, что пришлось вытащить из тепла руку и сбить колючий нарост из ледышек — и без того тяжело дышать. Нет, никогда не привыкнуть Климу к разреженному горному воздуху. Хочется вздохнуть полной грудью, а нельзя — обморозишь легкие...

И до чего же мучительно, до боли сосет в желудке! Когда-то, бездну лет тому назад, Клим читал в романах, что голодным людям мерещатся окорока, колбасы, яичницы из десятков яиц, что будто бы обоняние их дразнят несуществующие запахи шашлыков, отбивных котлет, наваристых борщей, а он, Клим, мечтал сейчас всего лишь о кусочке ржаного хлеба, самого обыкновенного черного хлеба...

Солнце скатилось куда-то за Большой хребет. Облака над чужими горами стали оранжевыми. Все вокруг было холодным, немилым, равнодушным. А до чего же хороши закаты в Ярославле, на Волге...

Почему Клим не ценил все то, что окружало его дома? Почему он не ценил заботу и ласку матери? (Отец погиб на войне, когда он был еще совсем маленьким.)

Почему он, Клим, не ценил заботу школы, которую окончил весной прошлого года, и не стыдно ли ему было заявить товарищам, решившим пойти после десятого класса на завод, что они могут быть кем им угодно — хоть слесарями, хоть сапожниками, а его удел — искусство?

Искусство... Как позорно провалился он на вступительных экзаменах в художественный институт: по перспективе двойка, по рисунку три...

Не по всему ли тому, буквально в первые же дни пребывания его на заставе, обнаружилось, что он во многом не приспособлен к жизни? Он не умел пилить дрова — сворачивал пилу на сторону, чистил одну картофелину, когда другие успевали вычистить по пять, понятия не имел, как развести костер, чтобы он не дымил, и как сварить кашу, чтобы она не подгорела.

А как трудно ему было с непривычки вставать с восходом солнца, добираться за несколько километров на перевал и в дождь и ветер несколько часов подряд стоять на посту с автоматом в руках!

Клим понимал: не пристало ему жаловаться на трудности — ведь все молодые пограничники были в равных, в одинаковых с ним условиях. Об этом даже не напишешь домой! Однако все первые трудности и неудачи померкли в сравнении с тем, что пришлось пережить здесь, в снежном плену у Большой зарубки.

Солнце давно скрылось за хребтом, а облака все еще горели оранжевыми и красными огнями. И чем сильнее сгущались синие тени в долине, тем ярче становился диск луны, медленно проплывший над обледенелыми, заснеженными горами. Клим впал в какое-то странное забытье. Он не закрывал глаз, но и не видел ни гор, ни густых зубчатых теней в долине, ни медно-красной луны.

— Кузнецов! — раздался словно откуда-то издалека тихий голос.

На плечо легла чья-то рука. Клим через силу оглянулся: рядом стоял Потапов.

— Подползи к тебе, стукни по голове — и готов! — сурово сказал сержант.

Голос его стал громким. Клим окончательно очнулся от оцепенения.

— В валенках вы, не слышал я.

А про себя подумал: «Ну кто, кроме нас, может сейчас здесь быть? Кто сюда заберется?..»

— Иди ужинать, — подобрев, улыбнулся сержант. — Османов суп с мясом приготовил.

Клим широко раскрыл глаза:

— Барана убили?

— Иди, иди быстренько...

Клим мечтал о кусочке хлеба, а тут... Он так явственно представил дымящийся суп, поджаренный на шомполе кусок баранины, что попытался было побежать. Но тотчас застучало в висках, затошнило, закружилась голова. С трудом поправив съехавший с плеча автомат, Клим, пошатываясь, побрел по тропе.

На площадке «Здравствуй и прощай» пограничники соорудили из походной палатки небольшой чум, обложив снаружи ветками арчи, кедра-стланца и кирпичами из снега.

Триста метров, всего каких-то триста метров отделяли Клима от этого теплого чума, мягкой хвойной лежанки и словно с неба свалившегося ужина!

Он машинально переставлял ноги, не глядя, инстинктивно обходил знакомые камни и впадины, то и дело останавливался, чтобы собраться с силами. Никогда еще он так не уставал, как сегодня, никогда не чувствовал такой вялости во всем теле, никогда так не дрожали колени...

Четвертый месяц Клим Кузнецов, Закир Османов и Федор Потапов находились у Большой зарубки, отрезанные от заставы и от всего мира. Когда на пятнадцатые сутки не пришла обещанная начальником смена и за первой метелью нагрянула вторая, зачастили бураны и снегу насыпало столько, сколько не выпадало за всю прошлую зиму, Потапов понял, что они надолго застряли на «Пятачке», и распределил остатки продуктов на двадцать дней. Не подозревавшие беды Клим Кузнецов и Закир Османов со дня на день ожидали смену...

Выбравшись по леднику к водопаду, Потапов убедился, что догадка его была правильной, и, не утаивая от товарищей правды, сказал им, что придется ожидать у Большой зарубки весны. Он сам надеялся, что, может быть, старший лейтенант Ерохин как-нибудь вызволит их раньше, но намеренно сказал о весне, чтобы Кузнецов и Османов приготовились к самому худшему.

Прошел месяц. Несколько раз к Большой зарубке прилетал самолет; пограничники отчетливо слышали гул мотора, однако плотные облака, постоянно клубящиеся над хребтом, скрывали от летчика крохотный лагерь у площадки «Здравствуй и прощай».

В начале второго месяца оступилась на леднике, сорвалась в пропасть и насмерть разбилась Зорька, на которой они привозили в лагерь арчу для очага. Сержант пожалел, что не прикончил лошадь раньше сам: конины хватило бы надолго.

Угроза голода вынудила Потапова изменить утвержденный начальником заставы распорядок: каждый день кто-нибудь из троих отправлялся на сплетенных из кедровых веток снегоступах через ледник на охоту, но в эту пору сюда не заходили ни архары, ни горные козлы. Клим подстрелил как-то заплутавшего и отощавшего барсука, но до чего невкусное и жесткое у барсука мясо! Во второй раз ему посчастливилось подбить каменную куропатку, а Османов убил марала: видно, олень тоже не смог спуститься в долину из-за обвала.

Оленьего мяса хватило на целый месяц. В пищу пошла даже кожа и толченые кости: Потапов варил из них бульон. И все-таки, как ни экономил сержант, оленина кончилась, и тогда пришлось есть такую пищу, о которой Клим сроду и не слыхал. Нарубив кедровых веток, Потапов срезал ножом верхний слой коры, осторожно соскоблил внутренний слой и выварил его в нескольких водах.

— Чтобы смолой не пахло, — подмигнул он Климу.

— Неужели дерево будем есть?

Как ни голоден был Клим, он не мог себе представить, что можно питаться корой.

— Чудо ты! — усмехнулся сержант. — Не дерево, а лепешки!

Когда кора хорошенько выварилась, он велел просушить ее на огне.

— Гляди, чтобы не подгорела, хрупкой станет — снимай. Придет Закир, растолчете между камнями. Вернусь, блинами вас угощу. (На ночь Потапов всегда уходил к «Пятачку-ветродую» сам.)

До зари Клим и Османов толкли в порошок съежившуюся от жара кору.

— Ящериц ел, траву ел, дерево никогда не ел, — бормотал Закир.

Наутро сержант замешал на теплой воде светло-коричневую кедровую муку, замесил и раскатал на плоском камне тесто. Потом он нашлепал из катышков тонкие лепешки и поджарил их на медленном огне..

— Жаль, маслица со сметанкой нет, — причмокнул он губами, протягивая Климу первый «блин».

Клим с жадностью схватил лепешку, откусил половину и чуть было тотчас же не выплюнул — такая горечь опалила рот.

А Потапов жевал свою лепешку с таким аппетитом, словно это и впрямь был пышный ноздреватый блин из первосортной пшеничной муки.

Морщась от горечи, Клим съел две лепешки. Острое ощущение голода притупилось, и он протянулся было за третьей, но Потапов остановил его:

— Хватит, милок! Закиру оставь...

И не только лепешки из кедровой коры пришлось есть в кажущиеся бесконечными, долгие зимние месяцы. Потапов научил товарищей, как готовить из прожаренных кедровых шишек запеканку, и даже студень, сваренный из оленьего мха.

И все он делал не торопясь, с шутками-прибаутками, будто всю жизнь только этим и занимался.

— Сегодня, братки, как-нибудь, а завтра будем с блинами, — улыбался он то Закиру, то Климу — всем вместе им бывать не приходилось: кто-то из них всегда был на границе у Большой зарубки.

3

С час, наверное, если не больше, добирался Клим от «Пятачка-ветродуя» до площадки «Здравствуй и прощай». Хорошо еще, что днем не было очередного снегопада.

Откинув полог, прикрывавший вход в чум, он прополз внутрь. Пахнуло теплом, в нос ударил перемешанный с дымом запах мяса. Только сейчас окончательно поверилось, что сержант сказал правду.

Закир сидел у окруженного земляным валиком пылающего очага, обхватив руками колени, тихонько раскачивайся. Над очагом висел котелок, в котором бурлил суп, распространяя дразнящий, самый лучший, самый желанный в мире аромат.

Сбросив движением плеча автомат, скинув шапку-ушанку, торопливо стянув меховые рукавицы, Клим пробормотал словно в лихорадке:

— Барана убили?

— Отдыхай, дорогой, кушай, пожалуйста! — заговорил Закир, помогая товарищу снять полушубок.

В отблесках колеблющегося пламени на лице Закира еще резче обозначились обтянутые загорелой, обветренной кожей скулы, впадины на висках и на лбу выше надбровных дуг, ввалившиеся щеки.

— Эх, соли нет!..

Снедаемый нетерпением, обжигая дрожащие пальцы, Клим налил в алюминиевую тарелку супу, поддев вилкой, извлек из котелка большую кость с куском дымящегося мяса.

— Ну и баран, целый бык!

— Кушай, пожалуйста! — повторил Закир, взял отпотевший автомат товарища, начал обтирать его тряпочкой.

— Вы... вы... — догадавшись вдруг, Клим бросил мясо обратно в котелок. — Вы достали из ущелья Зорьку? Это же конина!

— Совсем ребенок стал, — спокойно сказал Закир. — Ай, какой ребенок! Зачем кричишь? — Он достал из вещевого мешка спичечную коробочку, открыл ее: — Бери, пожалуйста! — и высыпал на ладонь притихшего Клима щепотку соли.

— У тебя осталась соль?

— Зачем торопиться? Много соли ешь, кровь жидкая станет, совсем как вода. Кушай, пожалуйста! Конина бик яши, хорошо!

И в самом деле: к чему терзаться, что они съедят то, что осталось от Зорьки? Ведь они не убивали ее, она сама разбилась. И как это Федор и Закир умудрились достать ее со дна пропасти?

Пересилив себя, Клим отхлебнул жиденького горячего бульона. Давным-давно не пробовал ничего более вкусного! Он с жадностью опорожнил тарелку; почти не жуя, давясь, проглотил порядочный кусок жилистого, жесткого мяса — не молода уже была работяга Зорька, — с наслаждением обсосал кость. Вовек не испытывал он чувства такой блаженной сытости, такой полноты в желудке...

Клим разулся, растянулся на лежанке. Хорошо! Не такая уж плохая штука жизнь! Эх, написать бы когда-нибудь картину «Заслон у Большой зарубки». Пограничника, стоящего в яркий солнечный день над суровыми, сверкающими горами на «Пятачке-ветродуе». У пограничника — вдохновенное, гордое и смелое лицо...

— Автомат почисти, — вернул Клима с «небес на землю» голос Закира. — Сержант придет, проверять будет, ругать будет.

Пришлось встать, почистить автомат, а заодно уж и пряжку ремня, и пуговицы на гимнастерке, и звездочку на шапке. Потапов все проверит, везде углядит.

Долго ли еще они будут жить здесь, в снежном плену? Впереди еще половина января, февраль, март, половина, а может быть, и весь апрель! Закир говорит, что раньше весны новый мост едва ли построят. Наверное, на заставе давно решили, что они погибли. Возможно, так и написали маме, а если и не написали, то что она думает, бедная, не получая от него писем?

Невеселые мысли теснились в голове. Что это за жизнь, если ты, человек, сознательное существо, царь природы, каждый час, каждую минуту только одного и хочешь: есть, есть, есть? А ведь кто-то где-то смеется сейчас; кто-то где-то читает стихи, слушает оперу; кто-то где-то целует любимую... На заставе, наверное, сейчас смотрят какую-нибудь кинокартину...

— В шахматы будешь играть? — спросил Закир.

— Не хочу, — буркнул Клим.

— А как думаешь, кто победил в матче — Смыслов или Ботвинник? — снова спросил Закир. Он был заядлый шахматист и довольно сносно вырезал фигуры из корня арчи.

— Надоел ты мне со своими шахматами! — с досадой поморщился Клим. — Не все ли тебе равно, кто победил, — важно, что чемпионом будет наш, советский гражданин.

— Почему все равно? — удивился Закир. — Я за Смыслова болею, хочу, чтобы Смыслов был чемпионом.

Ничего, ровным счетом ничего не знали Клим, Закир и Федор о том, что происходит в большом, огромном мире! Возможно, в Корее снова началась война: Ли Сын Ман, эта американская марионетка, грозился пойти в новый поход на север. Возможно, во время великого противостояния Марса ученые выяснили, есть ли на Марсе жизнь. Возможно, Михаил Шолохов закончил уже роман «Они сражались за Родину».

И, наверное, к Октябрьской годовщине пустили Горьковскую гидростанцию, и новое Волжское море разлилось чуть ли не до Ярославля; наверное...

Ничего не было известно здесь, в снежном плену у Большой зарубки... У зимовщиков на полярных станциях есть радио, а они трое живут, как снежные робинзоны, самые настоящие робинзоны...

Высокая скала загораживала чум от ветра, тяга была плохой, и дым от очага ел глаза, першило в горле.

Клим забылся, наконец, что-то несвязно бормоча и вскрикивая во сне, и не слышал, как Османов ушел сменить Потапова.

Федор разбудил Клима как обычно, в семь утра. Они вылезли из чума в одних гимнастерках, умылись снегом.

— На зарядку становись! — скомандовал Потапов.

— Не могу я, — отказался Клим. — Какая там еще зарядка! Словно пудовые гири привязаны к рукам и ногам.

— А ты полегоньку, полегоньку, — настойчиво сказал Федор. — Иначе совсем раскиснешь...

Вернувшись в чум, они позавтракали остатками вчерашнего ужина, выпили по кружке горячего хвойного отвара из кедровых ветвей. Отвар был горек, как хина, но, как ни противились было поначалу Клим и Закир, Потапов заставлял их ежедневно поглощать по три кружки этого горького пойла.

— Или хотите подхватить цингу? — недобро усмехался Федор. — Хотите, чтобы у вас распухли десны и вывалились зубы? В хвое, братцы мои, содержится витамин С...

Потапов был неистощим, каждый день придумывая какое-нибудь новое дело. По восемь часов в сутки каждый из них стоял на часах на «Пятачке-ветродуе». Это было утомительно для них, истощенных, всегда почти голодных, но Федор не считался с усталостью.

— Что толку для организма в том, что мы стоим на одном месте? — говорил он. — Организму нужно движение, без движения мышцы станут хуже тряпок. Тебя устраивает, чтобы ты был мешком, набитым костями? — ощупывал он жидкие бицепсы Клима.

И они работали. Заготовляли впрок топливо, лазая по скалам, сбрасывали с площадки «Здравствуй и прощай» в пропасть снег, расчищали тропу к леднику, укрепляли камнями откос, вырубали из слежавшегося твёрдого как лед снега кирпичи и выкладывали из них барьер над ущельем.

Котелки и тарелки у них всегда сверкали, каждую неделю стиралось белье и до блеска начищались пуговицы и пряжки ремней.

Пуговицы... Надолго запомнились Климу солдатские пуговицы!

Как-то он колол дрова для очага и потерял пуговицу от гимнастерки.

— Степы-растрепы мы, а не пограничники! — сердито, почти зло бросил Потапов. Он сразу, едва Клим успел забраться в чум, заметил, что у того не хватает третьей пуговицы сверху.

Долго копался Клим в снегу, на морозе, пока не нашел ту злосчастную пуговицу.

Хорошо еще, что у него не росли пока усы и борода, а только юношеский пушок чернел, над верхней губой, а то и ему, как Закиру, пришлось бы через день бриться. Сам Потапов брился каждодневно.

В первые недели Клима раздражали, даже возмущали «выдумки» сержанта. Казалось просто-напросто несправедливым, что Потапов не разрешает им вволю отдохнуть и выспаться. Кто дал ему такое право?

— Больше семи часов спят только старики и лежебоки, — непререкаемо изрекал сержант.

Однако постепенно Клим втянулся в заведенный Потаповым распорядок, привык к нему, и работа, бывшая вначале в тягость, представлявшаяся бессмысленной, воспринимаемая как. проявление упрямства и едва ли не самодурства Потапова, стала привычной, даже необходимой — в работе быстрее бежало время. К тому же Клим чувствовал, что и в самом деле мышцы его стали куда крепче, и то, что вчера еще казалось непосильным, выматывающим, сегодня не представляло уже такой трудности.

Если бы не этот проклятый разреженный воздух, если бы не почти постоянное ощущение голода...

А сержант Потапов, мало того, что все они охраняли Большую зарубку и занимались физическим трудом, ввел ежедневный учебный час. Еще в конце октября он сказал:

— С первого ноября станем заниматься боевой подготовкой.

Поочередно, то с Закиром, то с Климом, он повторял на память устав пограничной службы, изучал оружие и добился того, что оба они с завязанными глазами разбирали и собирали автоматы и пистолет. Проложив в снегу контрольную лыжню, сержант сам «нарушал» ее различными способами и требовал, чтобы Клим и Закир точно и быстро определяли, когда именно прошел «нарушитель», как он шел, к каким уловкам прибегал, запутывая и маскируя свои следы. Нарушители... Какие нарушители границы могут быть сейчас здесь, в заваленных снегами горах? Кто сюда пойдет? Зачем?

Клим недоумевал, он просто-напросто не мог понять сержанта Потапова: дети они, что ли, чтобы играть сейчас в нарушителей? Почему бы им не попытаться самим пробраться к заставе? Однажды он так прямо и сказал Потапову.

— Прибудет смена, тогда и уйдем, — нахмурился Потапов.

— Не пройти им, нам сверху легче спуститься, — попытался настаивать Клим.

— Как это не пройти? Пройдут! Да ты знаешь, о нас не только старший лейтенант Ерохин тревожится, — о нас и в отряде и в округе беспокоятся!

4

В один из вечеров, когда Потапов ушел в заслон к Большой зарубке, Клим и Закир сидели в чуме у очага. Климу было тоскливо, и он тихонько запел:

То не ветер ветку клонит, Не дубравушка шумит, — То мое сердечко стонет, Как осенний лист, дрожит.

Закир вскочил:

— Перестань!

— Почему это?

— Перестань, говорю! — разгорячился Османов. — Зачем сердцем плачешь? Совсем плохо!

— Круглые сутки петь буду! — вскипел Клим. — Понимаешь? Круглые сутки! — И тотчас подумал: «А ведь Закир прав, и без того тяжело на душе!»

— Ну ладно, ладно, остынь, — через силу улыбнулся он.

Закир покачал головой.

— Ай-ай, ты барс, настоящий барс. Я думал, с Волги тихий человек приехал. Зачем кричишь? Нехорошо!

Закир замолчал. Клим с любопытством посмотрел на товарища: «О чем он сейчас думает? О доме, о родных?»

Османов был неразговорчив, в его скупых суждениях Клима всегда удивляла какая-то, как ему казалось, не по возрасту холодная рассудительность. Клим мечтал стать художником и не раз рассказывал друзьям о своей мечте, а кем хочет стать Закир?

— О чем, Закир, думаешь?

Османов помешал палкой в очаге.

— Большая дума есть. Совсем большая! — глаза его заблестели. — Машину хочу сделать, замечательную машину: идет нарушитель, подошел к границе, а наш товарищ начальник старший лейтенант Ерохин все видит. Сидит на заставе и все видит. Скоро думает, куда Закира послать, куда тебя послать. Телевизор такой хочу придумать!

— Как же ты такую машину сейчас сделаешь? — усмехнулся Клим.

— Зачем сейчас? Учиться буду, для другого товарища старшего лейтенанта Ерохина машина будет работать, другой Закир в горы пойдет.

Османов опять замолчал, и было слышно, как потрескивают в огне кедровые ветки.

— А потом обязательно другую машину сделаю, — мечтательно произнес Закир, — чтобы арык копала машина.

— Велосипед изобретешь? — снова усмехнулся Клим. — Это же экскаватор!

— Зачем экскаватор? — пожал плечами Закир. — Совсем другую машину хочу сделать. Быстро идет, землю копает, дамбу делает — все сразу. У меня тут эта машина, — постучал он пальцем по голове. — Всю машину вижу. Вот о чем думаю. Народу хорошо будет.

Османов подбросил веток в очаг.

— А ты жалобную песню поешь. Зачем? Ты плачешь, я плачу, какая польза? Про машину думай, про свою картину думай, про хорошую жизнь думай.

Сдвинув черные брови, Закир сосредоточенно смотрел на огонь, а Клим словно впервые увидел товарища и не нашелся, что ответить.

— У тебя какая картина там? — показал вдруг Османов на лоб Клима. — Какую картину хочешь рисовать?

— Я хочу написать Волгу. Широкая-широкая Волга, много-много воды, и чайки над волнами, — в тон Закиру ответил Клим. — А за Волгой леса в синей дымке...

— А пароход будет? — перебил Османов.

— Может быть, будет и пароход...

— Зачем «может быть»? Обязательно пароход нарисуй. Пароход плывет, баржу ведет. Зачем пустая вода?!

Клим не успел ответить: одна за другой прогремели автоматные очереди — сигнал тревоги.

5

Два человека с трудом тащили вверх по склону какую-то тяжелую ношу. За плечами у них туго набитые рюкзаки и короткие горные лыжи.

Подъем становился все круче, и один из мужчин передал свой рюкзак другому и взвалил ношу на спину.

Потапов уже больше часа наблюдал за ними.

Наступили сумерки, и трудно было разглядетьвсе как следует. Что это за люди? Зачем они лезут к Большой зарубке, к перевальной точке через хребет, по которому идет граница?

Первым на «Пятачок-ветродуй» вскарабкался высокий мужчина. Тропа, протоптанная пограничниками, проходила у самой скалы, ограничивающей площадку с востока, и в полутьме неизвестный не заметил ее. Он, тяжело дыша, сел, прислонился спиной к камню, за которым притаился Потапов, и зачерпнув рукавицей пригоршню снега, стал жадно его глотать. Минут двадцать спустя на площадку вскарабкался и второй мужчина. Теперь Потапов рассмотрел, что он тащил на спине третьего человека. Положив его на снег, второй незнакомец повалился рядом...

Выбежав из ущелья на «Пятачок-ветродуй», Клим и Закир увидели на фоне неба силуэт Потапова, наставившего автомат на двух неизвестных мужчин, поднявших вверх руки.

Ничто не могло сильнее поразить Клима, чем неожиданное появление у Большой зарубки людей, — настолько он был убежден, что зимой сюда не сможет добраться ни один человек.

Мельком глянув на подоспевших товарищей, Потапов включил электрофонарь и навел луч на неизвестных. По одежде их трудно было отличить от охотников. Однако Клим разглядел, что самый высокий из них — европеец. Второй — явно монгольский тип. Лицо третьего, лежащего без признаков жизни, скрывал шарф.

«Неужели это нарушители границы?»

— Ему плохо... Сердце, — сказал вдруг по-русски высокий мужчина, кивнув на человека, лежащего на снегу. — Помогите ему.

— Вы нарушили государственную границу Союза Советских Социалистических Республик. Вы задержаны, — отчеканил Потапов.

— Мы заблудились, — ответил высокий. — И, слава богу, набрели на вас... Пистолет в правом кармане, — добавил он. — Вероятно, это вас интересует...

У нарушителей границы оказалась брезентовая палатка, ее поставили на площадке «Здравствуй и прощай» рядом с чумом, накрыли ветвями и обложили снегом; получилось тесное, но довольно теплое жилище.

Распаковав в присутствии задержанных их рюкзаки, Потапов извлек шерстяные одеяла, немного продовольствия, два автоматических пистолета кольт, компас, хронометр, топографические карты Адалая, призматический бинокль и фотоаппарат.

Высокий мужчина, назвавшийся Николаем Сорокиным, сообщил, что они плутали в горах целую неделю. Больной — Ивар Матиссен, ученик знаменитого исследователя Центральной Азии Свена Гедина, хотел пересечь зимой Адалай, а он, Сорокин, живущий в Кашгаре с 1919 года, согласился сопровождать путешественника. Аджан — проводник, оказавшийся, кстати, никудышным. Он совсем запутался в этом дьявольском лабиринте хребтов и ущелий...

— Вы объясните все это на допросе, — перебил Потапов.

Утром больному стало немного легче, и он что-то прошептал Сорокину.

— Господин Матиссен просит, чтобы вы поскорее доставили нас к вашему офицеру, — перевел Сорокин. — Он должен немедля известить свое консульство: там беспокоятся о его судьбе.

— Господину Матиссену придется обождать, — сухо ответил Потапов...

Так началась жизнь вшестером. Теперь Федор, Закир и Клим вынуждены были не только охранять границу, но и сторожить задержанных.

На вторые сутки, умываясь снегом, Сорокин заметил на скале насечки, которые каждый день делал Потапов. Сосчитав их, он тихонько присвистнул:

— Выходит, мы у вас в плену, а вы в плену у гор? Есть с чего запить. Надеюсь, гражданин Потапов, вы вернете нам флягу с коньяком?

— Коньяк останется для медицинских целей.

— Для медицинских? — усмехнулся Сорокин, щелкнув себя по кадыку. — Вы чудак, сержант! Аджан говорит, что если в горах произошел обвал, то отсюда не выбраться до июня. Как вы полагаете?

— Я полагаю, что вам придется сегодня полазить со мной по скалам: нужно нарубить стланцев для костра.

— Не вижу смысла: днем раньше мы сдохнем или днем позже. Впрочем, пожалуй, вы правы: надо бороться, бороться, черт побери!

— Летит! — крикнул вдруг Клим.

— В самом деле, это аэроплан, — оживился Сорокин.

Где-то совсем низко над горами кружил самолет, но облака скрывали его от людей, и рокот пропеллера постепенно удалялся и вскоре вовсе затих.

Матиссену становилось все хуже и хуже: он бредил и не мог поднять головы.

— Потапов, вы — здравый человек, вы должны, наконец, понять, что торчать здесь, по меньшей мере, бессмысленно, — говорил Сорокин. — Раз путь на север закрыт, то пойдемте на юг, откуда мы пришли. А если вы намерены отдать здесь богу душу, так при чем тут мы? Отпустите нас. Мы с Аджаном унесем бедного ученого, попытаемся спасти его. Не будьте же так упрямы и жестоки. Ну, что держит вас здесь? Что?

— Долг! — не утерпел Потапов.

— Долг?! — скривился Сорокин. — И много вы должны?..

Прошла еще неделя и еще неделя. В самом конце февраля Клим пошел с Аджаном за топливом. Близился вечер, а они все не возвращались. Потапов вызвал выстрелом с «Пятачка-ветродуя» Закира, приказал ему стеречь Сорокина с Матиссеном и отправился на поиски. С час, наверное, лазил он по леднику, прежде чем набрел на глубокую трещину, из которой отозвался Клим.

Потапов лег на край трещины, спустил вниз веревку.

— Хватай!

— Ноги, — едва смог вымолвить Клим. Голос его был чуть слышен.

— Вяжи за пояс.

Весь напружась, упершись ступнями в валун, Потапов вытащил из трещины товарища. Клим не мог стоять.

— Ноги, — пробормотал он; кажется, я зашиб и обморозил ноги.

— Аджан где?

— Убежать хотел. Я за ним. Выстрелил, промахнулся. Он зайцем прыгал. И провалились...

— Да где же он? — в нетерпении переспросил сержант.

— Там, — кивнул Клим на трещину. — Оба мы провалились... Застрелил я его...

Сержант медленно повернулся к товарищу:

— Застрелил?.. Давай я ототру тебе ноги.

Он осторожно стащил с Клима валенки, начал с силой растирать его ноги снегом. Он растирал их до тех пор, пока Клим не почувствовал боли и не вскрикнул.

— Доложите, при каких обстоятельствах вы расстреляли нарушителя границы? — неожиданно потребовал Потапов.

Клим перестал стонать, настолько поразил его официальный тон товарища.

— Докладывайте! — повторил Потапов, продолжая растирать ноги.

— Товарищ сержант, нарушитель бросился на меня... Видно, падая, он не так сильно ударился, как я, и я выстрелил в него... Больно!..

— Терпи! — Потапов с сочувствием посмотрел в наполненные слезами глаза Клима. — Товарищ Кузнецов, объявляю вам благодарность за смелые и решительные действия!

Клим ничего не мог ответить: такой невыносимой стала боль..

— Терпи, терпи, друже, — с улыбкой повторил Федор. — Ну как? Все теперь понимаешь?

— Понимаю, — стиснув зубы, вымолвил Клим.

Потапов сделал из кедровых ветвей волокушу, положил на нее товарища и потащил. Через трещины и нагромождения камней он переносил его на руках.

— Терпи, терпи!..

Вытянув волокушу на тропу, Потапов опустился рядом с Климом, прерывисто дыша, просидел так несколько секунд.

— Поехали дальше! Лавина, того гляди, сорвется, — сержант показал на огромную снежную шапку, нависшую над ущельем. — Самое время им срываться.

Он согнулся, едва не доставая руками до земли, натянул веревочные постромки, сдернул с места волокушу и медленно пошел, покачиваясь, то и дело приостанавливаясь.

Да, теперь Клим все понимал. Он понимал, до чего же неправильны, наивны были его рассуждения о том, что в эту пору никто не попытается проникнуть через нашу границу ущельем Большая зарубка; он понимал, до какой степени доверчив, близорук был, думая, что Матиссен и впрямь ученый, заплутавшийся со своими провожатыми в горах; он понимал, насколько же прав был Федор Потапов во всех своих поступках и прежде всего в том, что ни на час, ни на минуту не терял чувства настороженности и учил тому же его, Клима, с Закиром.

Считая, что они чуть ли не самые настоящие робинзоны, оторванные, отрезанные от всего мира, Клим впадал в уныние, поддавался чувству отчаяния, в то время как они стояли на таком важном боевом посту, на том самом кусочке земли, где начинается Родина...

6

Спустя сутки по возвращении Федора и Клима с ледника к Большой зарубке снова прилетел самолет. На этот раз облака не мешали летчику увидеть крохотный лагерь. Он приветственно помахал крыльями, сделал круг над площадкой «Здравствуй и прощай» и сбросил вымпел.

Федор и Клим с волнением следили, как быстро спускается белый парашютик с красным длинным флажком, пока, наконец, Потапов не подцепил его стволом автомата.

«Не забыли про нас, не забыли!» Слезы застилали глаза Климу, тугой комок подкатил к горлу, и он едва удержался, чтобы не разрыдаться.

А самолет сделал новый круг и сбросил второй, уже большой парашют с объемистым мешком. Увлекаемый тяжелым грузом, парашют почему-то не успел раскрыться полностью и стремительно упал в пропасть.

— Растяпы! — злобно воскликнул стоявший у шалаша Сорокин.

Матиссен — он лежал рядом на одеяле — проводил парашют безразличным взглядом.

Потапов извлек из небольшого металлического патрончика письмо, пробежал его пазами, негромко сказал Климу:

— Пишут, чтобы мы держались до весны. На днях еще сбросят нам продуктов. В мешке — мука, консервы, соль, сахар и лук.

Он сказал это таким спокойным, вроде бы даже равнодушным тоном, словно они не голодали и у них не переводилось всяческой снеди.

7

Каждое утро все раньше и раньше начинали сверкать под лучами солнца оледенелые хребты, и все позже и позже прощалось оно с горами, уступая место луне. Правда, нередко набегали еще тучи, сыпля снежную крупу, иной раз совсем по-январски начинала реветь пурга и ветер норовил сбить с ног, но чаще всего весь долгий день ослепительно сияло солнце, сугробы таяли и оседали чуть ли не на глазах, и все чаще грохотали в горах лавины. Холодное, удручающее зимнее безмолвие сменялось шумами пробуждения. Все казавшееся недвижимым, мертвым, оживало, оттаивало. Со склонов бежали ручьи. Пробивая себе путь, они журчали под снегом, бурливыми водопадиками бросались в пропасти и ущелья.

С каменных карнизов, совсем как с крыш домов, хрустально звенела капель. Ветви кедров-стланцев и арчи набирали живительные соки, на обнажившихся местами склонах пробились, робко зацвели первые альпийские подснежники.

Из далеких низовых долин потянулись в горы звери и птицы. У ледника целый день перекликались каменные куропатки. Из ущелья спозаранку до поздних сумерек доносилось переливчатое пение синей птицы и неугомонной оляпки. Они как бы старались перепеть и друг друга и весенние голоса горной речки. Суслики вылезали на солнцепек из многочисленных нор, становились столбиками, в упоении посвистывали. Откуда они появились так высоко в горах, где и летом-то не тают до конца снега, нередки студеные ветры и падают холодные туманы?!

Все кругом звенело, шумело, шуршало, отогревалось, радовалось, прихорашивалось.

Не могли нарадоваться приходу весны, ее голосам и улыбкам и Федор, и Закир, и Клим. У Клима все еще не зажили ноги. Он не мог ходить и целыми днями лежал у чума на шкуре марала.

Голоса весны растеребили Клима. Наблюдая за говорливыми ручейками, он видел Волгу, освобожденную от ледяного панциря, ледоход и весенний разлив, слышал треск распускающихся почек на березах и кленах, пенье жаворонков, и нестерпимая тоска стискивала сердце. Скорее бы на ходу, не дожидаясь, пока он остановится, соскочить с поезда, выбраться из вокзальной сутолоки на площадь, на ходу же вскочить в трамвай — и домой.

Скорее бы увидеть и обнять маму, посмотреть в ее добрые глаза.

Мама, милая мама! Твой Клим многое узнал за время разлуки. Он стал совсем взрослым и никогда больше не огорчит и не обидит тебя...

Все чаще грохотали в горах лавины. Огромная глыба снега нависла и над «Пятачком-ветродуем», где Потапов и Османов поочередно стояли на посту, охраняя границу. Она могла и не сорваться, эта снежная глыба, а вдруг...

Беда приключилась в тот самый момент, когда Потапов делал на скале сто восемьдесят восьмую насечку. Нарастающий гул, превратившийся в грохот, волна упругого воздуха и облако снежной пыли, долетевшие до лагеря, не оставили сомнений — лавина!

Клим лежал у костра на краю площадки. Вздрогнув, он невольно зажмурил глаза.

— Стереги нарушителей! Я — на «Пятачок» На вот тебе еще пистолет! — Потапов поспешно связал по рукам и ногам Сорокина и Матиссена, схватил лопату и убежал, скрывшись в не успевшей еще осесть снежной пыли.

Клим попытался подползти поближе к костру и не смог, невольно застонав от боли в ногах.

Что же с Закиром? Неужели его завалило?

Клим посмотрел на горы, и ему почудилось вдруг, что они то приближаются, то исчезают, растворяясь в облаках.

Сорокин и Матиссен — пограничники все еще считали его тяжело больным — внимательно следили за Климом. Клим не двигался: то ли он потерял сознание, то ли уснул. Матиссен первым окликнул его.

Клим не отвечал.

— Кузнецов! — громко позвал Сорокин.

И опять никакого ответа.

Выждав минуту, отталкиваясь локтями, Матиссен подполз к костру, нечаянно свалил треногу. Со звоном упал висевший над огнем котелок с водой. Матиссен в страхе замер: не разбудил ли он пограничника? Однако Клим по-прежнему не подавал никаких признаков жизни. Выждав с минуту, Матиссен подполз вплотную к костру, выгнул связанные руки, подставил под огонь веревку.

Кривясь от ожогов, он то откатывался от пышущего жаром огня, то снова подвигался к нему, пока, наконец, не смог перетереть обуглившуюся веревку об острый камень...

Клим очнулся, услышав какой-то невнятный шум, и не сразу поверил, что видит Матиссена, поспешно развязывающего Сорокина. В волнении Клим выстрелил вверх из пистолета три раза подряд.

— Назад! — приказал он, наставляя на Матиссена пляшущее дуло пистолета. «Выходит, этот ученый совсем не больной!»

Матиссен отскочил от Сорокина. Клим выстрелил в него два раза и промахнулся.

— Назад, к чуму! — повторил Клим, мельком глянул на Сорокина: «Слава тебе... Матиссен, кажется, не успел развязать своего подручного!»

— Стреляй, стреляй в него! — злобно крикнул Сорокин Матиссену, спрятавшемуся за выступом скалы. В руках у «ученого» был автомат Клима.

— Слушай, ты... ты плохой снайпер, — заговорил вдруг Матиссен по-русски. — У твоего пистолета осталось два патрона. Если ты мужчина, оставь один патрон для своего сердца.

Клим выстрелил в Матиссена, показавшегося из-за скалы...

Спеша на выстрелы, Потапов успел передумать все самое худшее. Пока он добрался до «Пятачка-ветродуя» и откопал из-под снега оглушенного Закира, прошло не менее часа.

Вот и площадка. Клим лежал у костра, сжимая в руках пистолет. Недалеко от чума громко стонал распластавшийся раненый Матиссен. Возле него прижался к камням связанный Сорокин.

— Все в порядке, товарищ сержант! — прошептал Клим...

 

Обыкновенная операция

Ветер дул с северо-востока в лоб. Океан дышал тяжело, вздымая крупные отлогие волны. Как обычно, небо закрывали тучи. За целое лето метеорологи зарегистрировали у Средних Курил всего-навсего тринадцать солнечных дней. Мелкий моросящий дождь — «бус» — высеивался почти не переставая. Сторожевик «Вихрь» возвращался после двухсуточного дозорного крейсерства в районе островов К. и П. Барометр продолжал падать, и капитан третьего ранга Баулин приказал прибавить ходу, торопясь до наступления шторма поспеть на базу.

Начиная с Олюторки и Карагинского острова, что у северо-восточной оконечности Камчатки, до мыса Лопатки, Командорских и Курильских островов, во всех гаванях, стоянках и прибрежных факториях знали смелого командира, готового в любую минуту отправиться в море, навстречу любой опасности. Из этого, однако, вовсе не следовало, что Баулин предпочитал ровным попутным ветрам крепкие «лобачи» и безразлично относился к солнцу.

И он обрадовался, когда вдруг в мрачных сизо-серых тучах проглянула узкая голубоватая полынья. Полынья увеличивалась на глазах и вскоре стала похожа на гигантский моржовый бивень. Острие бивня вспыхнуло оранжево-красным огнем и вонзилось в солнце. Паутинная сетка «буса» оборвалась.

Появление солнца в этих широтах Тихого океана было событием столь редким, что Баулин счел необходимым занести в вахтенный журнал: «29 августа 195... года, 10.06. На траверзе мыса Ю. показалось солнце». А сигнальщик Петро Левчук скатился по крутому трапу в тесный кубрик, где свободные от вахты пограничники сражались в домино и слушали радиоконцерт, и гаркнул:

— Свистать всех наверх, солнце!

Первым, как положено, поднялся на ют боцман Семен Доронин. Высоченный, широкоплечий богатырь, он, прищурившись, поглядел из-под ладони на солнце.

— Давно не видались, соскучилось!

— Сейчас опять спрячется, — сказал комендор Алексей Кирьянов.

— Что, оно телеграмму тебе прислало? — усмехнулся Петро Левчук. Худощавый, стриженный под бокс, все лицо в веснушках, он закинул ногу на ногу, небрежно облокотившись о шлюпку-тузик.

— Целых три, когда ты еще не протер глаза! — Кирьянов не лазил в карман за словом.

Обогнув мыс Ю., «Вихрь» пошел параллельно берегу. Теперь задувало уже не в лоб, а в правую скулу форштевня. На фоне посветлевшего неба скалистые кряжи острова, круто опускающиеся в океан, казались еще более высокими. В случае нужды тут не надейся укрыться от непогоды. На Средних Курилах мало бухт, где бы корабль мог спокойно отстояться во время шторма или тайфуна. Недаром капитаны торгового флота предпочитают поскорее миновать эти мрачные скалы. А пограничники плавают тут каждый день — что поделаешь, служба!

Прибрежные утесы отливали то иссиня-черным, то белым, будто по ним пробегала рябь. Казалось, каменные громады ожили. Со стороны острова доносился непрерывный гул, напоминающий гул могучих порогов. На утесах шумел «птичий базар»: миллионы кайр и гаг.

Стаи кайр то и дело поднимались в воздух. Когда они дружно, крыло к крылу, летели навстречу сторожевику, то напоминали стремительно несущееся облачко: грудь и шея птиц были белыми. Неожиданно они поворачивали обратно, и в мгновение облачко превращалось в черную полость, падающую в океан. Но пограничники не обращали внимания на птиц. Зато как только сторожевик миновал «птичий базар», все, даже невозмутимый сибиряк Иван Ростовцев, перешли на левый борт, и никто уже не отрывал глаз от берега. «Вихрь» поравнялся с лежбищем ушастых тюленей — котиков. Баулин еще издали увидел, что берег заполнен пугливыми животными, и скомандовал в машину сбавить ход. Зачем их тревожить!

Котики располагались на узкой каменистой береговой полосе «гаремами» — по тридцать-сорок коричневато-серых, окруженных детенышами маток. В середине каждого «гарема», словно часовые на страже, бодрствовали рослые темно-серые самцы.

— Нежатся! Небось тут их тысяч пятьсот, не меньше, — с ласковым восхищением сказал Доронин.

— А вон тот секач здоров, пудов за сорок! — показал Левчук.

— Который? — поинтересовался Кирьянов.

— Да вон, правее рыжей скалы.

— Ревнует, старый шельмец! — усмехнулся боцман.

Огромный секач, о котором шла речь, был явно встревожен. Он поводил из стороны в сторону усатой мордой и, обнажив клыки, зло поглядывал на четырех расхрабрившихся и совсем близко подошедших к «гарему» молодых котиков-холостяков.

За бухтой, где утес был совсем отвесным, на едва возвышавшихся над водой камнях нежились морские бобры.

Опершись о поручни ходового мостика, Баулин с любопытством наблюдал морских зверей в бинокль.

Вот плывет на спине самка, а на груди у нее пристроился смешной круглоголовый бобренок, а вот этому бобру то ли не хватило места на камнях, то ли такая уж ему пришла охота — он тоже повернулся на спину и блаженствует, покачиваясь на волнах.

Интерес пограничников к котикам и бобрам объяснялся не только тем, что всем добрым людям свойственна любовь к мирным животным, но и тем, что эти звери были частью тех богатств, которые охранял сторожевик. Мех котиков и морских бобров — заманчивая приманка для хищников-зверобоев самых различных национальностей. Пренебрегая тайфунами и рифами, нарушители частенько норовят подплыть к островам. Авось зеленый вымпел советского сторожевика не покажется над волной. Тогда риск окупится с лихвой.

Баулин выпрямился, сунул бинокль в футляр и, заложив руки за спину — первый признак плохого настроения, — посмотрел на голубую полынью в небе. Тучи почти совсем уже затянули ее. Ветер заметно посвежел. Сомнительное удовольствие снова попасть в шторм! И без того двое суток уткой ныряешь в волнах. Вспомнилось, что сегодня четверг. Ольга уйдет в клуб базы на занятия кружка кройки и шитья. Значит, Марийка опять останется вечером дома одна с соседским Витюшкой; соседская бабка ложится с петухами. Чего доброго, Витька опять вспорет ножницами подушку и разукрасит себя и Маринку перьями. И убрала ли Ольга спички? Не учинили бы ребятишки пожар...

Шторм навалился раньше, чем его ждали.

Смахнув с лица соленые капли, Баулин натянул капюшон и пошире расставил ноги. Мысли о доме нарушил взобравшийся на мостик вестовой. Он передал донесение радиста. Радист сообщал, что где-то поблизости сыплет «морзянкой» какое-то судно.

«Ого! Пожаловали!» Капитан третьего ранга скомандовал лечь на обратный курс, и через несколько минут «Вихрь» уже мчался по направлению к нарушителям. Судя по пеленгу, незваные «гости» находились где-то у западного берега острова К.

Через полчаса хорошего хода среди волн вырисовалась стройная двухмачтовая моторно-парусная шхуна. «Хризантема!» Баулин сразу узнал ее по рангоуту. Высокие, слегка склоненные к корме фок- и гротмачты, изящные длинные реи, гордо вздернутый над заостренным форштевнем бушприт, с туго наполненными ветром кливерами, придавали шхуне тот особый щегольской вид, который так ценят истые моряки. Старая знакомая!..

«Хризантема» нередко шныряла близ Курил, явно занимаясь не только хищническим ловом рыбы, а и морской разведкой, но всегда ловко уходила от пограничников и ни разу еще не попалась им в советских водах с поличным. Как-то, уже давно, она ловила на траверзе мыса Туманов горбушу и, вовремя успев выбрать сети, удрала от «Вихря» в нейтральные воды; потом она — боцман Доронин уверял, что он узнал ее тогда, — пользуясь густым туманом, вильнула в Малом проливе перед «Вихрем» кормой в каком-нибудь кабельтове и, из боязни, что ее задержат, выбросила за борт анкерку. Доронину и Кирьянову, с риском для жизни, еле-еле удалось достать анкерку с отмели. В дубовом бочонке были спрятаны американский портативный киносъемочный аппарат с телеобъективом и пять кассет с пленкой: улика — попадись «Хризантема»! — была бы неопровержимая! Безусловный шпионаж... Но не пойман — не вор и не шпион. Однако, видно, старого бандита только могила исправит. Американские власти в Японии явно используют старую самурайскую разведку и поддерживают пиратов-рыболовов, и те, нет-нет да и приплывут с Хоккайдо. То, видите ли, у них поломалась машина, то их занесла непогода...

«Интересно, что ты сейчас у нас забыла?» — глядя на «Хризантему», хмурился Баулин.

Хмуро смотрели на незваную гостью и пограничники на баке.

— Зарятся на наши Курильские острова. И подзуживают их эти самые янки. «Благотворители»! — с раздражением сплюнул за борт Алексей Кирьянов. — И ведь зря подзуживают — не по зубам лакомство.

— Оно, конечно, после сорок пятого их уже не так-то легко подзудить: ученые стали, — усмехнулся боцман Доронин. — До войны, знаете, до чего дело доходило? — обернулся он к молодым матросам. — Как выйдешь в дозор, обязательно их встретишь. Эти ихние кавасаки в наши воды за сельдью и треской, словно мухи на мед, слетались. А схватишь за шиворот, бормочут: «Мы не знали, мы ошиблись». А где уж там «ошиблись»! Под самый берег, черти, подваливали. За крабами к Камчатке японцы с целыми плавучими заводами приплывали.

— Извиняюсь, товарищ боцман, сколько же вам тогда было лет?.. Двенадцать? — с самым серьезным видом спросил сигнальщик Левчук.

— При чем тут я? Командир рассказывал, — спокойно возразил Доронин.

— На юте, отставить разговоры! — оборвал с мостика капитан третьего ранга и нажал кнопку. На сторожевике зазвенел колокол громкого боя — тревога!

Пограничники вмиг заняли места согласно боевого расчета.

Не разворачиваясь против ветра и не обращая внимания на свежую волну, Баулин с ходу подошел к японской шхуне.

Он сам отправился на борт «нарушительницы» с досмотровой партией.

«Теперь-то уж мы тебя схватим за руку!» — обрадованно подумал капитан третьего ранга. Однако ему пришлось разочароваться: на шхуне не оказалось ни одной рыболовной снасти, ни одной рыбьей чешуи на палубе и в трюмах. Не в пример другим японским рыболовецким судам, «Хризантема» блистала чистотой. Что за чертовщина! Зачем же она нарушила морскую границу?..

Шкипер «Хризантемы», маленький, черноволосый, вертлявый человек, не скупился на извинения за невольное, как он заявил, пребывание в советских водах. Льстиво кланяясь и прижимая к животу судовые документы, он с готовностью предложил обыскать не только трюмы, а и всю шхуну. Он очень рад видеть советского офицера своим гостем. О! Неужели русский офицер сомневается в искренности его слов? У него абсолютно ничего нет. Он не собирался ловить рыбу или бить котиков. Он никогда бы не позволил себе этого, никогда! Скоро начнется тайфун, очень сильный тайфун! «Хризантема» надеялась получить приют в советской бухте.

Баулину надоела болтливость шкипера. Берега острова К. не имеют бухт, защищенных от штормового наката. Господину шкиперу должно быть это хорошо известно и незачем заходить в советские воды. Японцы — опытные моряки, и не им бояться тайфуна, да еще на таком отличном судне, как «Хризантема».

Самый тщательный обыск не дал никаких результатов. Правда, пограничники обнаружили на шхуне первоклассную радиостанцию. Но в этом, собственно, нет ничего предосудительного. Каждое судно вправе иметь радиостанцию. Баулин был удивлен другим: в кают-компании «Хризантемы» он увидел двух иностранцев. Развалясь в кожаных креслах, они пили виски, будто у себя дома. Из заокеанских паспортов, снабженных всеми положенными визами, явствовало, что это газетные корреспонденты. Они путешествуют по Японии.

«Хозяева!» — решил Баулин. Однако он возвратил пассажирам «Хризантемы» документы и сказал по-английски, что впредь не рекомендует им плавать на судне, шкипер которого не считается с международным морским правом.

Путешественники поблагодарили за совет и предложили Баулину стаканчик сода-виски. Жаль, что господин офицер отказывается. Сода-виски отлично согревает организм, а сегодня такая мерзкая погода! Шкипер улыбался и пространно выражал свое восхищение отвагой красных пограничников, рискующих выходить в океан на небольшом судне. Он так и сказал по-русски: «Отвасный красный пограницника».

Баулин предложил шкиперу в течение пятнадцати минут покинуть советские воды.

Шкипер был удивлен. Как, его не арестовывают и не ведут в бухту? Как, с него даже не берут штраф? Какие благородные советские пограничники! Склоняясь в бесчисленных поклонах, он проводил Баулина до трапа.

— Я бы так запросто их, наглецов, не отпустил! — пробормотал Алексей Кирьянов, услышав о решении капитана третьего ранга.

— Командир знает, что делает, — отрезал Доронин. По правде говоря, он удивился не меньше Кирьянова: задержать «нарушителя» в советской зоне — и отпустить на все четыре стороны!

Подивился решению командира и рулевой Атласов. Быстро перебирая ручки штурвала, он мельком глянул через плечо вслед удалявшейся «Хризантеме». Переваливаясь с борта на борт, «Вихрь» снова повернул к северу.

— На сколько часов у нас горючего? — позвонил Баулин в машинное отделение.

— Часов на двадцать! — последовал ответ.

— Добро!

Вскоре «Хризантема» скрылась за гребнями волн. А минут через десять радист «Вихря» перехватил новую шифрованную радиограмму. Шифр был известен пограничникам. Шхуна предупреждала кого-то о близости советского сторожевика.

— Так я и знал! — повеселел Баулин. — Теперь всю сеть вытащим. — И отдал команду: — Право руля на обратный курс!

Ясно, что «Хризантема» не заблудилась в океане. Радиосигналы и излишняя болтливость шкипера, который, словно нарочно, хотел во время обыска подольше задержать пограничников, подсказали Баулину решение сделать вид, будто его удовлетворили объяснения японца, и отпустить шхуну с миром.

«Вихрь» вторично развернулся к югу.

Вскоре в пределах видимости вновь показалась стройная шхуна. Словно играючи, она с легкостью неслась по волнам.

— Хорошо идет, чертовка! — не удержался Атласов.

— Моряки приличные! — подтвердил Баулин и, приказав повернуть корабль на тридцать градусов к западу, спустился в радиорубку, чтобы передать кодограмму на остров Н., на базу погрансудов.

Похоже было, что «Хризантема» дразнит пограничников: завидев советский сторожевик, она быстрым маневром ушла на полмили в нейтральные воды, но через полчаса снова приблизилась. Шхуна явно отвлекала «Вихрь», а Баулин будто не замечал ее и продолжал путь на юго-запад.

Миновали траверз мыса Ю., а «Хризантема» все еще шла с левого борта параллельным курсом и не собиралась отставать от сторожевика.

В третий раз вестовой принес перехваченную радиошифровку. И тут «Хризантема» резко вильнула в советские воды. Теперь форштевень ее был направлен прямо на «Вихрь». По-видимому, присутствие на шхуне иностранцев вернуло юркому шкиперу прежнюю наглость, и он прибег к старому приему японских пиратов — угрозе тараном.

Не трудно было представить, чем это могло кончиться для небольшого сторожевика. «Хризантема» — форштевень у нее с оковкой — попросту рассекла бы его, как топор щепку.

— Вежливые: хотят поздороваться за ручку! — деланно ухмыльнулся Кирьянов.

— Пугают! — помрачнел Доронин.

Вдобавок к мотору японец, не считаясь со свежим ветром, рискнул поднять все паруса. Усы бурунов у форштевня «Хризантемы» вспенились. Накренясь на правый борт, она понеслась еще стремительнее

Однако этот маневр произвел на Баулина не больше впечатления, чем новая порция брызг, брошенная волной в лицо, так, по крайней мере, подумалось рулевому Атласову. Капитан третьего ранга только прищурился. Уже отчетливо были видны фигуры стоящих на баке «Хризантемы» иностранных корреспондентов, когда он, не сворачивая с курса, приказал сделать предупредительный выстрел из носового орудия.

Суда находились в это время друг от друга в каком-нибудь кабельтове. «Хризантема», накренясь еще больше и едва не касаясь реями волн, свернула в сторону.

Баулин взглянул на ручные часы и довольно улыбнулся: слабоваты нервишки у «путешественников».

Ровно через десять минут все объяснилось. И тревожные радиодепеши, и настойчивые попытки шхуны отвлечь «Вихрь» подальше на юг, и пиратская угроза тараном — все это было звеньями одной цепи. Слева по носу появились два кавасаки — небольшие моторные рыболовецкие боты.

«Издалека их принесло! — посуровел Баулин. — Своим ходом они бы сюда не добрались, тут не обошлось без буксира «Хризантемы». И яснее ясного, что они пришли не за сельдью и не за камбалой — чересчур уж роскошно: двухмачтовая шхуна для каких-то двух кавасаки! Не зря, не зря торчат на баке «Хризантемы» заокеанские хозяева...»

Кавасаки вслед за шхуной полным ходом удирали в океан, но у «Вихря» было неоспоримое преимущество в скорости, и он отрезал им путь к отступлению. Сторожевик подошел к борту первого кавасаки с такой стремительностью, что от резкого трения завизжали и задымились кранцы.

Доронин и Кирьянов перепрыгнули на палубу бота. Девять «рыбаков» что-то поспешно выбрасывали за борт. Однако оклик боцмана, хлопнувшего ладонью по прикладу автомата, заставил их нехотя поднять руки. Зажав румпель руля под мышкой, поднял руки и шкипер. Поклонившись дулу кирьяновского автомата, просунутого в иллюминатор будки машинного отделения, моторист заглушил мотор.

— Так-то оно лучше! — усмехнулся Алексей. Над океаном густели сумерки, и под их покровом второй кавасаки попытался было улизнуть, но пулеметная очередь, выпущенная «Вихрем» в воздух, заставила и его застопорить машину.

На этот раз обыск дал совершенно неожиданные результаты: в рыбном трюме восемь отсеков были заполнены столитровыми бидонами со смолой и креозотом. Бидоны из двух отсеков команда успела повыбрасывать в океан. Трюм второго кавасаки оказался пустым, но едкий запах креозота не оставлял сомнений, что груз обоих ботов был одинаков.

Тут нечего и гадать — ясно, что креозот и смола предназначались для поливки лежбищ котиков, чтобы заставить чутких животных покинуть советские воды.

Котики водятся в северном полушарии лишь на Командорских и Курильских островах, на небольшом советском же островке Тюленьем и на островах Прибылова, принадлежащих Соединенным Штатам Америки. Безусловно, не хуже, чем Баулину, это было известно и заокеанским хозяевам «Хризантемы». На какие только подлости не готовы они, чтобы потолще набить карман!..

Забуксировав оба кавасаки, «Вихрь» лег, наконец, курсом на север, к базе. Можно было бы, конечно, заставить «нарушителей» идти за сторожевиком своим ходом, да едва ли стоило рисковать. В надвигающейся ночи могло приключиться всякое, тем более, что шкиперы ботов не пытались оправдываться и не раскланивались с той притворной учтивостью, какую, не скупясь, напускал на себя недавно шкипер «Хризантемы».

Лица их были, мало сказать, угрюмы — злы. Упрямо, зло были сжаты губы, зло глядели из-под припухших век черные, немигающие глазки.

На каждом кавасаки Баулин оставил по два пограничника: на первом — Доронина с Кирьяновым, на втором — Левчука и Ростовцева. Только бы никого из них не укачало!..

А шторм разыгрывался не на шутку. К ночи он достиг шести баллов. Валы громоздились друг на друга, становились все выше, все круче. Ветер срывал с гребней пену, расстилал ее белыми полосами. Волны с грохотом обрушивались на бак, с головы до ног окатывая вахтенных, с шипением разбивались о командирскую рубку, злыми, солеными брызгами обдавали ходовой мостик.

Кавасаки, сдерживаемые буксирным тросом, зарывались в волну еще глубже, и трос то натягивался струной, то давал слабину, и тогда «Вихрь» кидался вперед.

Как ни привычны были к непогоде пограничники, но и они утомились от качки, от беспрерывного грохота, от колючих брызг, бьющих в лицо. Каждый новый удар волн, сотрясая сторожевик, отзывался во всем теле. В довершение ко всему резко похолодало. А кавасаки болтались за кормой, вдвое уменьшая ход сторожевика и делая еще более опасной встречу с тайфуном, грозившим нагрянуть с минуты на минуту.

Темнота пала сразу, будто небо задернули гигантским черным парусом. Баулин не видел океана, но чувствовал по водяной пыли, срывавшейся с гребней волн: уже восемь, а то и все девять баллов!

«Каково-то ребяткам на кавасаки?» — промелькнула мысль. И вдруг ошалевший ветер наотмашь ударил в лицо. Штормовые раскаты слились в сплошной грохот. Налетевшие со всех сторон острые, свирепые волны мотали и подбрасывали сторожевик. Океан распоряжался небольшим кораблем, как хотел. С пушечным залпом сорвался и улетел во тьму парусиновый чехол с тузика, жгутом взвилась лопнувшая радиоантенна, будто яичная скорлупа под молотом, вдребезги разлетелись от ударов волн толстые стекла в иллюминаторах рубки. Наружная обшивка и шпангоуты судна стонали, в такелаже на высокой ноте пел ветер. «Вихрь» дрожал, словно живое существо. «Толчея! Центр циклона!» — только успел подумать Баулин, как «Вихрь» рванулся, вроде бы у него вмиг утроилась мощность машины.

«Неужели?!» Баулин оглянулся, ища опознавательные огни кавасаки, но ничего не смог разглядеть— так густо был насыщен воздух водяной пылью.

— Так держать! — что есть мочи крикнул он рулевому.

— ...ать! — едва расслышал Атласов. Ухватившись за поручни, Баулин сбежал по трапу.

Густая осенняя волна накрыла его, щепкой приподняла над палубой, и, если бы он не вцепился в поручни, его смыло бы в океан. В следующее же мгновение «Вихрь» переложило на другой борт. Баулина швырнуло на металлические ступени трапа.

Едва не потеряв от боли сознание, капитан третьего ранга хлебнул горько-соленой воды и секунды две не мог ничего сообразить. Отфыркиваясь, отплевываясь, он нашел правой рукой штормовой леер, протянутый вдоль палубы, и тогда только рискнул разжать левую руку и расстаться с поручнем трапа.

Приняв попутно с десяток ледяных ванн, Баулин добрался, наконец, до кормы и убедился, что буксирный трос болтался свободно.

Бортовая качка прекратилась, значит «толчея» осталась позади, там, где были два кавасаки с четырьмя пограничниками.

Перебирая штормовой леер, командир вернулся на ходовой мостик, крикнул на ухо Атласову:

— Право руля на обратный курс!..

Товарищи по отряду считали Баулина самым волевым, самым твердым командиром, а между тем он двое суток не мог успокоиться, когда во время майского тайфуна матросу Шубину перешибло буксирным тросом руку. Шубин давным-давно выписался из госпиталя, ходил в пятый рейс, а Баулину было все еще не по себе. Он считал, что трос лопнул тогда по его недосмотру. Теперь, же четыре пограничника могут погибнуть или попасть в плен!

Четыре пограничника... Боцман Семен Доронин — он Баулину всегда и во всем правая рука. Алексей Кирьянов, лучший комендор дивизиона, с которым так много пришлось повозиться, прежде чем он из упрямого, строптивого парня превратился в отличного пограничника. Буквально на днях Баулин узнал, что Алексей послал в Академию наук заявление с просьбой, чтобы его обязательно зачислили в экипаж если не первой, то хотя бы второй ракеты, которая полетит на Луну. «Здоровье мое — самое нормальное, — писал Алексей, — семейное положение — одинокий. Воспитанник комсомола и партии...» Иван Ростовцев, старшина второй статьи, обстоятельный, немногословный сибиряк, прямой души человек, добряк, жалеющий каждую подстреленную птицу, и при всем том смелый до отчаянности. Это он, Ростовцев, перепрыгивая с льдины на льдину, спас в устье Охты во время ледохода двух школьников, которых грозило унести в океан.

Петр Левчук, отличный сигнальщик, горячий, но отходчивый, смекалистый одессит, самозабвенно влюбленный в технику, в музыку и в родной город...

Все они, все четверо — молодцы ребятки. Любят нелегкую морскую службу, — это не у тещи на блинах! — любят товарищей, и добровольно ни за что не променяют небольшой, порядком уже послуживший на границе сторожевик ни на какой самый новейший эсминец или крейсер.

Что ответит Баулин в случае беды их близким, командованию? Чем оправдается перед своей совестью?..

Сетеподъемный бот-кавасаки боцман Доронин знал так же хорошо, как и «Вихрь». Отец его Никодим Прокофьевич работал главным неводчиком Усть-Большерецкой рыбалки на западном побережье Камчатки, и семи лет Семен уже играл со сверстниками в ловцов и курибанов, в девять — отец взял его с собой на глубинный лов сельди, к четырнадцати годам он начал помогать ловцам забрасывать невод, а в шестнадцать надел робу с отцовского плеча и работал на кавасаки у сетеподъемной машинки.

Словом, до военной службы Семену пришлось немало поплавать на кавасаки, но никогда еще ему не приходилось попадать на нем в такой шторм. Кавасаки — суденышко маленькое, всего шестнадцать метров в длину, и экипаж его — обычно не более шести рыбаков — во время непогоды с трудом размещается в носовом кубрике. Сейчас же на борту, не считая Семена с Алексеем, было девять человек. (Вероятно, для того, чтобы побыстрее разлить креозот и смолу по лежбищу котиков, хозяева «Хризантемы» намеренно увеличили команду бота.)

Семерых «рыбаков» Доронину кое-как удалось втиснуть в кубрик, заперев его снаружи на задвижку, двоих же пришлось оставить вместе с Алексеем в будке машинного отделения. Сам боцман остался за будкой, на площадке рулевого, у румпеля, поглядывая то вперед, где в темноте едва был различим силуэт сторожевика, взбегающего на волны, то за корму — там мотался на буксире второй кавасаки с Левчуком и Ростовцевым.

Сдерживаемый буксирным тросом, кавасаки не мог уже взбираться на гребни высоких волн и ковылял, то и дело зарываясь носом и черпая на себя тонны воды. Хорошо еще, что удалось заблаговременно наглухо закрыть трюм с бидонами деревянными щитами и крепко-накрепко задраить сверху брезентовым полотнищем, а то бы трюм в момент заполнился до краев — и гуляй на дно кормить крабов!..

Чтобы ослабить натяжение троса, Доронин, приоткрыв дверь в машинную будку, приказал Алексею запустить мотор.

Мотор чихнул раз пять, прежде чем ритмично застучали клапаны, но Доронин не слышал этого — кавасаки зарылся носом в очередную волну. Тяжелый гребень загнулся, с грохотом обрушился на палубу, ударился о будку, так что она затрещала, и накрыл пригнувшегося боцмана. Волна была так тяжела, словно по спине прокатились пятипудовые мешки. Доронин согнулся в дугу, но не выпустил из рук румпеля руля.

Баулин не зря думал, что его ребятам на кавасаки куда труднее, чем на «Вихре». Волны почти беспрерывно покрывали маленький бот, он ковылял, трещал, кланялся, переваливался с боку на бок, нырял и все-таки выкарабкивался на свет божий, слушаясь твердой руки Доронина, как взнузданный конь слушается опытного наездника.

Площадка рулевого находилась на самой корме, за будкой машинного отделения, и, борясь с крутой волной тайфуна, прищурив глаза, весь напружась, Семен то и дело больно ударялся лбом, щеками и носом в дверь будки и не мог уже разобраться, от океанской ли воды или от крови у него солоно на губах и во рту, вода или кровь застилает ему глаза.

Только бы не выпустить румпель руля, только бы удержать румпель!..

Не легче, чем Семену Доронину на палубе, было и Алексею Кирьянову в будке. Машинное отделение называлось так будто в насмешку. В середине узкой, низкой будки находился мотор, в проходах по сторонам можно было стоять только боком, пригнувшись, чтобы не ударяться головой в потолок, обитый листами толстой жести. К тому же Алексей находился в этой тесноте не один — с него не спускали глаз двое «рыбаков», обозленных и, как то понимал Алексей, готовых на любую подлость.

От непривычного напряжения сводило шею, и того гляди упадешь во время крена на рычаги или на горячие цилиндры мотора или сунешься рукой на раскаленные шары зажигания. Грудь спирало от духоты, от копоти, в носу и в глотке першило от испарений бензина, от вони перегретого машинного масла.

Беда пришла, когда кавасаки вслед за «Вихрем» угодил в «толчею», в самый центр циклона. Бот закачался во все стороны, как ванька-встанька, и тут-то вдруг и сорвалась с болтов расположенная в носу сетеподъемная машинка. Со всей силой двухсот пятидесяти килограммов стальная штуковина скользнула наискось по палубе и, задев краешком угол будки, проломила его.

Не думая уже о том, что можно упасть на мотор, Алексей скинул бушлат и, как пробкой, заткнул им пролом. В этот-то момент один из «рыбаков» выхватил из пазов в стене гаечный ключ и наотмашь ударил Кирьянова. Не накренись кавасаки — удар пришелся бы по голове. Падая на пол, Алексей успел громко вскрикнуть.

Оставив румпель — тут уж мешкать некогда! — боцман рванул дверцу машинного отделения и бросился на помощь товарищу. Пока он протиснулся между мотором и стенкой, туда, где на полу боролись Кирьянов и один из «рыбаков», второй проскользнул с другой стороны мотора на площадку рулевого, захлопнув дверь, запер ее щеколдой и, ухватившись за выступы трюмного люка, рискуя быть смытым за борт, пробрался на нос и сбросил с крюка буксирный трос.

Будка тускло освещалась висящим под потолком фонарем. Скрутив «рыбака», Доронин ринулся обратно. Кавасаки неуправляем, его вот-вот перевернет! Однако дверь оказалась запертой. Раз, два, три!.. Семен с остервенением ударял плечом в крепкие, обитые листами жести дубовые доски, пока дверь не подалась и не слетела с петель...

Освобожденный от тяжести за кормой, подгоняемый ветром, «Вихрь» стремительно мчался на юг. Неожиданно совсем рядом из темноты вынырнул силуэт первого кавасаки. Сторожевик настиг его, поравнялся, включил прожектор. Лишь бы не ударило волной о борт!

Баулин махнул рулевому Атласову, тот понял, прицелился взглядом к пляшущей метрах в полутора от «Вихря» палубе бота и прыгнул.

Атласов появился вовремя: положение Доронина и Кирьянова было критическим — сбросив буксирный трос, «рыбак» отпер кубрик, и остальные нарушители выбрались уже на палубу.

На втором кавасаки дело обстояло лучше, чем ожидал Баулин: Ростовцев по-прежнему стоял у штурвала, держа бот вразрез волнам, Левчук — у запертого кубрика...

На рассвете шторм начал сдавать. За кормой сторожевика качались на волнах кавасаки, будто за ночь ничего не произошло.

— Ну, брат, и командир у нас! — глубоко вздохнув, сказал Алексей, потирая ушибленное плечо.

— А что тут особенного: для капитана третьего ранга это самая обыкновенная операция, — ответил Доронин, поворачивая румпель, чтобы поставить бот в кильватер за «Вихрем».

 

Концерт по заявке

1

У Кирилла Прокофьева была странная манера шутить некстати. Он словно не понимал, когда можно хохотать, а где следует хранить деликатное молчание.

Больше всего доставалось от Кирилла его другу, Тарасу Квитко, парню безобидному, застенчивому до робости. Тарас не мог отличить ноты «фа» от «соль», но часами готов был крутить патефон, слушать арии и дуэты из опер, особенно из «Наталки-Полтавки», и частенько подпевал себе под нос, страшно фальшивя при этом.

— Ты, товарищ «фасоль», со слоном не в знакомстве? — спросил как-то за обедом Кирилл.

— А что?

— На ухо он тебе не наступил?

Столовая грохнула. Тарас побагровел и убежал на двор.

С тех пор кличка «фасоль» словно прилипла к нему.

Полтора года назад, в один и тот же день, Тарас и Кирилл прибыли с учебного пункта на заставу, и койки их стояли в казарме рядом.

До призыва на пограничную службу Кирилл работал трактористом в Шекуринской МТС на Северном Урале, нередко ему приходилось ночевать в непогоду под открытым небом, а зимой, во время охотничьего сезона, и в лесу, у дымного костра. Он не боялся ни дождя, ни снегопада, ни холода.

Тарас же Квитко был из тех южных степовиков, что не умеют отличить сосны от кедра и трусятся при морозце в пять градусов.

Все Тарасу было поначалу в диковинку в тайге: след медведя на глухой тропе, «хохот» совы, болотная трясина, темная ночь, в которую надо идти на охрану границы...

В начале декабря Тарас получил письмо из родной Каменки на Днестре и, сияя от счастья, читал его у разрисованного морозом окна.

Подкравшись сзади на цыпочках, Кирилл глянул через плечо приятеля, лихо притопнул и пропел пронзительным фальцетом:

Я сидела на лужку, Писала тайности дружку, Что это за тайности? Люблю фасоль до крайности!..

Это было чересчур. Тарас спросил разрешение у старшины и перетащил свою койку в противоположный угол.

Кирилл только крякнул.

...Застава находилась в тайге, близ железнодорожного моста через речку Бездна. Небольшой домик окружали высокие холмы, заросшие ольхой, осиной и елью. Меж холмами стыли болота, затянутые обманчивым мхом и ягодниками. Летом сюда захаживали на жировку медведи и слетались куропатки — известные охотницы до ягод.

Несколько раз в сутки мимо проносились пассажирские и товарные поезда. Перестук колес, лязганье буферов да свистки паровозов — вот и все, что нарушало тишину этих глухих мест.

Дважды в неделю на заставу приезжала автодрезина, доставлявшая продукты и почту. Приезжала она и вчера, — Тарас получил Олино письмо.

Сейчас Тарас сидел в ленинской комнате, перелистывал журналы. Он недавно вернулся с охраны границы.

С ночи мороз отпустил, утром взялся негаданно теплый ветер, а с полудня началась пурга. Вот и ночь скоро, а она все еще воет, нагоняет тоску.

На мосту прогрохотал поезд и нестерпимо напомнил Тарасу о далекой Каменке, о семье, об Оле. Скоро мать придет с фермы, с вечерней дойки, братишка с сестрой готовят уроки, отец читает свой любимый «Календарь колхозника», а Оля, наверное, собирается в клуб на танцы. Пишет, что скучает по нем, да разве мало на селе красивых хлопцев!..

На пороге появился дежурный:

— Усманов, Круглов, готовиться в наряд. Два Тарасовых соседа поднялись из-за стола.

— Счастливо загорать! — кивнул вслед им «колдовавший» у приемника Кирилл. Он упрямо старался поймать Москву. В приемнике то взвизгивало, то посвистывало, то потрескивало.

— Не вытягивай ты нервы! — взмолился ефрейтор Пичугин.

И вдруг в приемнике как-то особенно яростно взвизгнуло, и хриплый не то мужской, не то женский голос, преодолев помехи, довольно-таки отчетливо сказал:

— ...аем программу радиопередач... Все приумолкли.

— ...дцать часов по московскому времени будет передан концерт по программе, составленной пограничником Тарасом Квитко.

Дальше разобрать что-либо было невозможно. Пограничники изумились:

— Какого Квитко? Уж не нашего ли?

— Вот тебе и «фасоль»!..

Неожиданно в комнату вошел начальник заставы старший лейтенант Кожин. Он был чем-то озабочен.

Солдаты встали.

— Вот какое дело, товарищи, — негромко сказал Кожин. — Звонили из районной конторы связи: между восемьсот тридцать пятым и восемьсот сорок седьмым километрами прервана телеграфная связь. Гололед. Контора просит помочь им найти обрыв на линии.

Тарас покосился на окно, за которым мело и мело.

— Нужны два человека, — продолжал Кожин. Он посмотрел на Кирилла: — Товарищ Прокофьев, вы как?..

— Когда прикажете выходить? — ответил Кирилл.

— Немедля... Еще кто? — начальник оглядел пограничников. — Вы, товарищ Квитко, отдохнули?

Начальник не знал о ссоре друзей.

— Отдохнул, — зачем-то вдруг соврал Тарас, хотя, несмотря на плотный ужин, все еще не мог отогреться.

— А как же твой концерт? — проворчал Кирилл, натягивая ватные брюки.

Тарас не ответил.

Километрах в двух за мостом телеграфная линия сворачивала от железной дороги в сторону. Поднимаясь с холма на холм, она тянулась сквозь тайгу на северо-восток по направлению к Верхне-Тайгинску.

Свернув вслед за столбами от железной дороги, Кирилл и Тарас пошли просекой. За плечами у них были винтовки и необходимый для ремонта инструмент.

В тайге ветер ослабел, и идти стало легче. Но легкая дорога продолжалась каких-нибудь два километра, не больше, а потом начались такие крутые спуски и подъемы, что пришлось положить лыжи на плечи и, увязая в снегу чуть ли не по пояс, карабкаться на четвереньках.

Время от времени Кирилл — он шел первым — включал висевший на поясе электрический фонарик и освещал провода. «Поскорее бы найти обрыв, исправить повреждение — и обратно. Может, удастся попасть на тарасовский концерт».

Тарас едва поспевал за Кириллом. Он уже не думал о радиоконцерте — утомился. Ему было жарко, он был весь в поту.

Нечаянно споткнувшись о скрытый снегом пенек, Тарас упал, стукнув лыжами о ствол ольхи. Скопившиеся на ветвях шапки снега свалились на него, снег забил ему рот, нос, глаза. Выбравшись из-под сугроба, Тарас не сразу разглядел Прокофьева.

Кирилл подошел к нему, ни слова не говоря, взял у него инструмент, откопал лыжи, взвалил все себе на плечи и опять упрямо зашагал вперед.

— Я сам понесу! — крикнул Тарас. Кирилл даже не оглянулся.

Радиоконцерт по программе, составленной Тарасом Квитко, начался ровно в одиннадцать часов вечера, однако слушали его всего два человека — повар да дежурный. Остальные пограничники кто был в наряде на границе, кто спал, кто готовился идти на смену товарищам.

Оказалось, что первым номером Тарас заказал арию Наталки. Девичий голос пел о счастье, о любви, а в окна билась пурга...

Минуло семь часов, как Квитко и Прокофьев ушли в тайгу.

Кожина вызвали к телефону. Заведующий районной конторой связи благодарил за помощь: связь с Верхне-Тайгинском восстановлена.

— Когда восстановлена связь? — переспросил Кожин. — В двадцать один десять?.. — «В двадцать один десять, а сейчас ровно четверть первого ночи!.. Кого же послать на розыски?..»

Кожин не успел принять решение: новый телефонный звонок, на этот раз из участковой комендатуры, заставил его объявить на заставе боевую тревогу, отдать команду: «В ружье!»

2

Пурга, та самая пурга, что помогла Ремиге и Пискуну незаметно перейти через границу, наступления которой они ждали двое суток, теперь спутала все карты. Заметая следы, она в то же время не давала правильно сориентироваться на местности.

В тайге выло, стонало, гудело. Ничего не видно было вокруг. Антон Ремига брел следом за Герасимом Пискуном, боясь отстать от него, всецело полагаясь на его опыт, на его чутье, ведь Герасим — уроженец здешних мест и не раз говаривал, что чувствует себя в тайге как дома. Правда, и Ремига больше месяца тренировался в переходах по заснеженным лесам и болотам, но ныне вся надежда на успех состояла именно в знании местности.

И вот этот-то знаток, Герасим Пискун, так чудовищно ошибся: они наткнулись на железнодорожную насыпь, через которую перебрались два с половиной часа назад.

— Может, это не та? — прошептал Ремига.

— Другой здесь нет, — прошептал Пискун. Ремига вспомнил карту: да, другая, ближайшая железнодорожная магистраль проходила километрах в ста к северу. Значит, вместо того чтобы забрать возможно дальше к северо-востоку, они сделали огромную петлю и свернули обратно на юг. Ремигу обуял такой страх, что он не мог сдвинуться с места. Теперь все погибло! Если пограничники напали на их след до тех пор, пока его не замело снегом, то они наверняка уже где-нибудь совсем близко.

Разведывательная школа научила Ремигу минировать мосты, поджигать здания, подслушивать телефонные разговоры, работать на портативной радиостанции, фотографировать, шифровать донесения; он изучил новинки советской литературы, заучивал советские песни, ежедневно читал советские газеты, слушал московские радиопередачи.

Целый год упорного, настойчивого труда, жизнь в затворничестве — и все зря, понапрасну, без толку! И виной тому Пискун, эта самонадеянная тупица!..

— Пошли!

Пискун потряс Ремигу за плечо:

— Оглохли? Ждете, чтобы сцапали?..

Они повернули обратно, в глубь тайги. Тяжесть тюка, висевшего за спиной, словно утроилась. Пурга внезапно прекратилась. Было отчетливо слышно, как скрипит снег под лыжами, как потрескивает приминаемный валежник. И Ремига, всегда хваставшийся своим самообладанием, своей волей, обмяк. Воля покинула его, остался только страх — дикий, ни с чем не сравнимый страх. На кой черт он, Антон Ремига, согласился отправиться в это далекое путешествие? Он знал, что с его желаниями не посчитались бы, но не мог не проклинать того часа, когда поставил свою подпись под обязательством, которое с него и с Пискуна взял полковник Бентон.

Для Бентона не существовало Антона Ремиги, мечтающего о своей богатой ферме, о молодой жене. Для Бентона он был лишь тайный агент номер 213 — исполнительный, опытный, вышколенный агент, который должен проникнуть в Верхне-Тайгинск.

Сейчас Бентон находится за тысячи верст от этой окаянной тайги и понятия не имеет, каково Ремиге и Пискуну. Узнай Бентон, что они заблудились, он не пожалел бы их, а только обругал бы болванами и озлился бы, что они заваливают важное задание. Ему даже неведомо, что они не могут воспользоваться компасом, так как компас здесь врет, — вероятно, где-то поблизости залежи железной руды.

Ремига подумал было незаметно отстать и перебраться обратно через границу, но тотчас отбросил эту мысль: увы, он не мог сделать без Пискуна ни шагу.

За спиной прогрохотал поезд. Раздался пронзительный свисток. «Полустанок?.. Мост?»

Свисток словно подстегнул их. Они пошли так быстро, как только могли. Начал крепчать мороз, появилась луна, в тайге немного посветлело, и Ремига довольно отчетливо видел теперь широкую спину Пискуна с тюком, в котором были продукты, радиопередатчик и прочее снаряжение.

— Телеграфная линия, — оглянувшись, прошептал Пискун.

Они перешли просеку, вдоль которой с холма на холм шагали столбы.

Идти близ просеки было рискованно, и Пискун опять углубился в чащобу, заметая за собой лыжню еловой веткой.

Спустившись по крутому склону, они очутились в глубокой лощине.

— Речка Бездна, — прошептал Пискун.

Он первым ступил на занесенный снегом лед, но не сделал и двадцати шагов, как услыхал треск и почувствовал, что проваливается. Он едва сдержался, чтобы не закричать, инстинктивно растопырил руки, ища опоры. Однако опираться не понадобилось: речка оказалась неглубокой, вода доходила всего до пояса.

Выбравшись на берег, Пискун начал поспешно разуваться. Пока он стаскивал подбитые мехом сапоги, ватные брюки успели так затвердеть, будто были из жести.

Огонь, только огонь мог спасти его! Повернувшись к онемевшему от испуга Ремиге, Пискун сказал, стуча зубами:

— Разведите костер!..

— Вы... Нас обнаружат, — обомлел Ремига.

— Разжигайте... Останусь без ног...

Пискун разорвал тюк, достал сухие носки, с трудом сгибая пальцы, натянул носки на ноги. Запасных брюк и сапог не было. Без огня он погибнет. Только огонь может спасти его...

Пискун прохрипел:

— Вам говорят...

Ветер дул в лощине с ровной настойчивостью, пронизывал. Пискун поглядел на подбитые мехом сапоги Ремиги:

— Боитесь костра — отдайте мне сапоги... На время.

Ремига молчал.

— Да что же вы, не понимаете? Без меня пропадете...

Пискуна трясло все сильнее и сильнее, и он не ощущал уже ног.

Нет, Ремига добровольно не отдаст сапог. Сейчас Пискун — обуза, от которой Ремига постарается поскорее избавиться. Наверное, Ремига уже придумал, как это сделать. Не зря же он служил в гестапо, комендантствовал в концлагере для советских военнопленных, где Пискун был его помощником...

«Отдать сапоги?..» Ремига только зло усмехнулся. Раздумывать некогда! Теперь осталось одно — бежать обратно через границу. И зачем он, Ремига, не сделал этого час назад? Ведь думал же, идиот, об этом, думал...

Ремига скинул с плеч тюк, распорол ножом мешковину, схватил несколько плиток шоколада, пачку галет, запасную флягу с коньяком, рассовал по карманам.

Пискун все понял. «Нет, не уйдешь!..» Он сунул руку в карман и вытащил пистолет...

3

Бывают же такие совпадения: негаданная беда подстерегла в эту ночь и Тараса Квитко с Кириллом Прокофьевым.

Авария на линии оказалась куда серьезнее, чем предполагал Кирилл. Он думал, что всего лишь где-нибудь оборвались обледеневшие, провисшие от тяжести провода, а выяснилось, что гололед и ветер не только порвали и перепутали провода, но и повалили два столба, те самые два столба, что стояли по краям пересекающего просеку оврага.

Кирилл сразу узнал этот приметный овраг: на дне его моховое болото. Именно здесь пограничники подстрелили прошлым летом лакомившегося брусникой медведя.

Кирилл предупредил Тараса, чтобы тот был поосторожнее, и они полезли по крутизне вниз, держась за провода, как моряки держатся за протянутые вдоль палубы штормовые леера.

На счастье обрыв обнаружился неподалеку от склона. Они сравнительно быстро распутали провода, нарастили и соединили их.

— Полетели телеграммы! — ухмыльнулся Кирилл.

Тарас промолчал. Он промерз, руки закоченели. Пурга утихла, но заметно похолодало. А впереди еще добрых два часа обратного пути...

Установить поваленные телеграфные столбы двоим было явно не под силу. И все же, поразмыслив, Кирилл нашел выход: они срубили две осинки, приподняли ими верхушки столбов и подсунули под них рогатки — только бы провода не лежали на снегу.

— Завтра рабочие устроят все, как надо, —сказал Кирилл, когда они возвращались с северного склона оврага.

Сказал и вдруг, как-то по-детски тихонько ахнув, провалился по пояс.

Тарас не сразу сообразил, что Прокофьев угодил в скрытую сугробом трясину, и, сбросив с плеч инструмент, кинулся к товарищу.

— Не подходи! — остановил Кирилл.

Тогда Тарас схватил лопату и начал разгребать сугроб.

— Сдурел, «фасоль»?! — почти зло крикнул Кирилл. — Подай лопату мне и тяни...

Ухватившись за конец лопаты, он спокойно добавил:

— Помаленьку...

Под ногами у перепуганного Тараса все колебалось, он чувствовал, что сам того гляди провалится в трясину, но все же, весь напружась, вытянул на снег товарища.

Валенки у Кирилла насквозь промокли; он поспешно скинул их, размотал портянки, стянул с ног шерстяные носки.

Луна выглянула из-за зубчатой стены леса, и в свете ее Тарас увидел на лице Кирилла показавшуюся странной улыбку.

— Спички мы забыли, — порывшись в карманах, сказал Кирилл. Что же делать?..

Тарас поспешно скинул валенки, расстегнув закостеневшими пальцами полушубок, стащил с шеи шарф (Олин подарок!), разорвал зубами надвое.

— Вот тебе портянки!

Кирилл шарфом обмотал ноги, всунул их в свои дымящиеся на морозе валенки, сказал тоном приказа;

— Обувайся!

— Замерзнешь, — встревожился Тарас.

— На ходу обсохну, — приплясывая, успокоил Кирилл. — Не отставай...

Они выбрались на просеку, на свои недавние следы. Там, где ветер успел намести новые гряды снега, Кирилл — он опять был первым — прорывал, протаптывал чуть ли не траншеи. Они бежали, не сбавляя темпа: только движение, быстрое, безостановочное движение могло влить в них тепло.

Временами Тарасу казалось, что они никогда не выберутся из тайги, никогда не добегут до заставы. Думы о Каменке, о родных, об Ольге, неотступно заполнявшие его голову в первые часы похода, совсем почти оставили его. Дом, семья, Оля — все это стало далеким, почти детским воспоминанием. Он бежал, тяжело дыша, с трудом переставляя ноги, механически ступая в след Прокофьева. Думалось, что, сделав еще несколько шагов, он упадет и больше уже не встанет... Его обиды на Прокофьева, на Кирилла... Какими же мелкими, никчемными представлялись они ему теперь! Какой замечательный друг Кирилл...

А ветер все дул вдоль просеки, пронизывал. Гудели телеграфные провода, по которым снова неслись телеграммы. Тарасу так хотелось, чтобы Кирилл сейчас же, немедля, узнал, что думает о нем он, Тарас. А Кирилл даже не оглянется, бежит не сбавляя темпа... Чего он это вдруг остановился?...

Кирилл предостерегающе поднял руку, на мгновение включил электрический фонарик, осветил снег. На снегу были едва видны следы.

4

Дозор соседней заставы, проверявший идущую вдоль границы контрольную лыжню, еще несколько часов назад обнаружил, что она кем-то пересечена. След был занесен снегом, едва заметен, но это мог быть только след врага, под покровом ночи и пурги перебравшегося через границу.

Для поиска нарушителей с заставы была выслана тревожная группа, однако поиски оказались тщетными: усилившаяся пурга окончательно замела следы. Невозможно было даже определить, в какую именно сторону направлялись нарушители. Тогда была объявлена боевая тревога и на заставе старшего лейтенанта Кожина.

Несколько десятков пограничников двумя полудугами охватили большой участок тайги, постепенно сжимая кольцо, внутри которого где-то должны были находиться враги.

Меньше всего мог предполагать Кожин, что нарушители границы сбились с пути и не только не подались к северу, а, наоборот, очутились чуть ли не рядом с заставой.

Когда вскоре по окончании пурги был обнаружен свежий, отчетливый след, старший лейтенант не сразу поверил, что это те самые нарушители, которых так долго искали пограничники. Он с опаской подумал было не проскочили ли через границу новые лазутчики.

На просеке, по которой сквозь тайгу с холма на холм шагали телеграфные столбы, Кожин сразу узнал след Прокофьева и Квитко. Значит, живы, здоровы! Умаялись наверняка, а не прозевали чужую лыжню, свернули по ней в глубь тайги. Далеко ли они успели уйти?..

Словно в ответ на размышления начальника со стороны речки Бездны гулко ударили два выстрела — сигнал тревоги.

5

Спустившись по крутому склону, Кирил и Тарас услышали непонятные звуки, доносившиеся из-за прибрежных кустов. Похоже было, что там происходила яростная борьба.

И вдруг все стихло.

Держа наготове винтовки, Кирилл и Тарас начали осторожно пробираться меж кустами. Раздвинув ветви, они опешили: на утоптанном, примятом снегу замертво лежал рослый мужчина; второй, поменьше ростом (почему-то в кальсонах и носках!) стаскивал с его ноги, сжав локтями, меховой сапог.

Услыхав шум, неизвестный поднял на пограничников помутневшие от злобы и страха глаза. Шапка слетела с его головы, и ветер шевелил седые спутанные волосы. На губах и на подбородке краснела заледеневшая кровь.

Только тут, сделав еще шага два, Кирилл и Тарас разглядели, что шея лежавшего на снегу человека была чем-то перерезана. В свете луны на снегу рядом с его головой отчетливо выделялось большое темно-красное, почти черное пятно.

Кирилл поднял руку и дважды выстрелил в воздух.

...Скорый поезд «Москва—Пекин» подъезжал к мосту через Бездну, слегка замедлив ход. Наступило мглистое утро, какое всегда бывает, когда оттепель внезапно сменяется крепким морозом. Успевшие подняться от сна пассажиры разглядели сквозь разрисованные причудливыми узорами окна небольшую процессию — заиндевевших лыжников с винтовками за плечами. Первым шел высокий лыжник; он нес на спине явно обессилевшего человека. Замыкавшие процессию лыжники тащили на волокуше из еловых ветвей какой-то, по-видимому, тяжелый груз; что именно, разобрать было трудно.

— Наверное, охотники, — сказал один из пассажиров.

— На волков ходили, — ответил другой.

 

Яблони в цвету

1

— Зима у нас длинная — восемь месяцев в году, — сказал Владимир Сергеевич Парфенов. — Бывает и так: на дворе июнь, а в оврагах еще снег. Мы ведь живем почти на одной широте с полюсом холода!

Полковник пожал плечами:

— И поверить невозможно!

— Хотите верьте, хотите нет, — усмехнулся Парфенов.

Они стояли в большом, в несколько гектаров саду. Низкорослые, раскидистые яблони были в цвету, и, если бы не нежное благоухание, наполнявшее воздух, можно было бы подумать, что сад обсыпан густыми хлопьями снега.

— И они дадут плоды? — с сомнением спросил полковник.

— Который уж год плодоносят. Мы разбили этот сад незадолго перед войной.

— И что же... Крупные родятся яблоки?

— Граммов по двести, по двести пятьдесят.

— Четверть кило? — изумился полковник. — Что же это за сорт?

— Мичурин назвал его «Тянь-шаньский медовый». Вы, конечно, знаете о работах Ивана Владимировича по скрещиванию и последующему воспитанию растений. Наш сад — живой памятник Ивану Владимировичу. Климат здесь суровый, одна карликовая лопарская береза растет. Видели ее?

— Такая корявая, метра в два?

— Она самая... А мичуринские яблони не отступили. У нас и вишня созревает и крыжовник...

Парфенов прямо-таки весь сиял. Он готов был останавливаться у каждой яблони, около каждой вишни, рассказывая их «родословную», расхваливая их вкусовые и прочие качества.

Вокруг сада по всему горизонту высились хмурые, голые сопки. В долине белели дома города, на окраине его дымили заводы.

— Господи, да что же это я, старый гриб! — спохватился вдруг Владимир Сергеевич. — Да вы ведь, наверное, давным-давно проголодались?

Низенький, плотный, загорелый, в широкополой соломенной шляпе, в белом парусиновом костюме, он и впрямь походил на гриб боровик...

За обедом жена Владимира Сергеевича, такая же крепкая, обветренная пожилая женщина, — хотя ей было под шестьдесят, ее никак нельзя было назвать старухой, — поставила на стол тарелку с крупными розовощекими яблоками.

— Угощайтесь!..

— Каковы?! — торжествующе воскликнул Парфенов. — Сохраняются от урожая до урожая. И все тот же вкус и аромат, словно с веточки!

— Тянь-шаньский медовый?

— Угу! — с наслаждением надкусывая яблоко, кивнул Владимир Сергеевич.

— Действительно, медовый, — попробовав яблоко, согласился полковник.

— Теперь ваша очередь рассказывать, — шутливо потребовал старый садовод, когда они набили табаком по трубочке. — Вы небось на многих границах служили, всякое видывали.

— Всякое, — задумавшись, подтвердил полковник. — Но, представьте, ничего такого исключительного, о чем пишут в приключенческих романах, со мной не случалось... Впрочем, одна история, пожалуй, тоже была любопытная. Я тогда, можно сказать, еще мальчишкой был, в бритве еще не нуждался... Одним словом, я служил тогда рядовым бойцом на высокогорной заставе, на границе с Синьцзяном. Как знаете, положение там в ту пору было не то, что сейчас...

— Там, кажется, было много басмачей?

— Были и басмачи... — Полковник, любуясь, повертел в руке яблоко. — Да что басмачи! Я лучше о другом расскажу.

2

— Вы должны поспеть в Н-ск послезавтра к утру. Обязательно к утру, — сказал начальник заставы, — дольше самолет ждать не сможет.

Начальник сказал еще, что если испортится погода, Бочкареву и Юдину следует переждать в комендатуре: рисковать попусту незачем. Он пожелал им счастливого пути и пожал на прощанье руки.

Николай Бочкарев и Иван Юдин вскочили на лошадей и поскакали по каменистой тропе, влажной от стойких осенних туманов. Несмотря на ранний час, все свободные от службы пограничники вышли проводить товарищей и смотрели вслед им, пока они не скрылись за утесом.

В этот день на заставе только и было разговоров, что о Бочкареве с Юдиным. Шутка ли сказать, им предстоит преодолеть Северный хребет — средняя высота его равна вершине Монблана! — и спуститься по Черному ущелью в долину. Никто не неволил Николая с Иваном, они сами вызвались на это дело. а ведь редкий горец отважился бы проделать такой путь в октябре месяце, когда чуть ли не ежедневно льют дожди и вот-вот могут обрушиться снегопады, He так давно на Северном хребте сшибло обвалом трех контрабандистов, тайком пробиравшихся из Синьцзяна с тюками шелка и пачками опиума. Сажень триста катились они вниз, увлекаемые лавиной камней. Изуродованные, обезображенные тела их удалось откопать только на третий день...

Отъехав от заставы километров за четырнадцать, Бочкарев и Юдин вынуждены были спешиться: тропа на хребет оказалась загроможденной обломками скал — результат нового обвала.

С каждым шагом горные склоны становились все круче и все теснее сжимали лощину. Что-то необъяснимо грозное было в каменных громадах, вздымавших острые снеговые вершины к сумрачному осеннему небу.

Друзья молчали. Лишь однотонное цоканье подков раздавалось в суровой тишине. К седлу бочкаревского Орлика был приторочен длинный, тщательно завернутый в мешковину сверток. Подумать только, что именно им, Николаю Бочкареву и Ивану Юдину, выпало доставить его в Н-ск!..

Высоко на скале сидел снежный гриф. Глядя на всадников, он медленно поворачивал лысую, приплюснутую голову. Из-за камней выскочил горный баран и спугнул безобразную птицу. Гриф взмахнул крыльями и стал парить над ущельем.

— Падаль выискивает, — нахмурился Николай.

— До чего же он, гад, противный! — сплюнул Иван...

Наконец они преодолели каменную осыпь, и Бочкарев — он был назначен старшим — скомандовал:

— По коням!..

Однако часа через два снова пришлось спешиться: нужно было перебраться через среднее течение ледника Катыльчек, чуть ли не сплошь усыпанного моренами и пересеченного глубокими трещинами, а потом взбираться по крутой тропе.

И странно было видеть рядом с ледником стройную, будто подстриженную садовником, серебристую ель и корявую, низкую яблоньку.

Целый день поднимались Бочкарев и Юдин на хребет. На бурых каменистых склонах не было уже ни елей, ни диких яблонь, одна приземистая арча все еще не хотела сдаваться холоду, прижимаясь узловатыми ветвями к замшелым скалам.

Тучи висели в несколько этажей: и внизу, скрывая долину, и над головой, обсыпая друзей то мелким, словно из сита дождем, то снежной крупой, то промозглой туманной изморозью. Короткие дубленые полушубки и стеганые ватные брюки не спасали от пронизывающего ветра.

Неподалеку от тропы потускневшим зеркалом блеснуло небольшое озерцо, подернутое мелкой рябью. Юркий ручей выбегал из него, бесстрашно спрыгивая в пропасть. Может быть, это исток какой-то могучей реки?..

С каждым шагом подъема на хребет дышится все труднее и труднее. Ноги, будто ватные, подкашиваются, коленки трясутся. В висках тяжело, резкими толчками пульсирует кровь. В ушах беспрерывный, то стихающий, то нарастающий звон. Холодно, а пот струится из-под суконного шлема, как в сорокаградусную жару.

Присесть бы, вытянуть ноги и не двигаться. Какое это блаженство — вытянуть ноги и не двигаться! Иван шагал почти механически, как заведенный. Он совсем обессилел, и, кажется, никогда еще ему не было так плохо. А Николаю хоть бы хны — марширует, как на параде...

Иван не догадывался, что виной всему ветер. Он дул все яростнее, обрушиваясь с перевала, принося из верхних слоев атмосферы еще более разреженный воздух.

— Передохнем малость, — предложил вдруг Бочкарев. Он оглянулся, и Иван увидел: лицо у товарища бледнее бледного и тоже все в каплях пота.

— Вот он, Северный хребет! — неестественно улыбнулся Николай.

— А ты... ты крепись... Скоро книзу полезем... Легче станет, — подбодрил Иван, хотя только что сам собирался умолять Николая присесть минут на пять и не мог без передышки произнести двух слов.

— Лошадям невмоготу, — виновато произнес Николай.

Вытянувшись на мокрых камнях, Иван сразу почувствовал облегчение и ни за какие коврижки не признался бы сейчас, что только что готов был проклинать тот миг, когда добровольно вызвался поехать с Бочкаревым в Н-ск.

— Всего метров триста осталось, — посмотрел он вверх.

— Чепуха! — согласно кивнул Николай, растирая одеревеневшие икры. — Дотемна перевалим.

— Запросто! — подтвердил Иван.

Но «запросто» не вышло: неожиданно налетела метель, колючая, ослепляющая.

Друзья спрятались под выступом скалы, прижавшись друг к другу, прикрыв собой снятый с Орлика сверток.

К утру метель утихла. Голодные, продрогшие, не отдохнувшие, а, напротив, еще более измученные — они не сомкнули глаз, — Бочкарев и Юдин с трудом выбрались из наметенного вокруг них за ночь сугроба. Орлик и Звездочка стояли рядом со скалой, заиндевевшие, будто в белых саванах. Глаза лошадей слезились от резкого ветра, и Ивану стало не по себе. Он обнял Звездочку за холодную, подрагивающую шею, смахнул с ресниц и с челки лошади бахрому инея, поцеловал в храп.

— Ладно, ладно тебе, Звездочка, не серчай, думаешь, мне слаще?

Друзья дали лошадям немного овса, прессованного сена, наскоро перекусили размоченными в воде галетами, — просто счастье, что они догадались вчера наломать у озерка веток арчи для костра, — и, согревшись кипятком из общего котелка, двинулись в путь.

Последние двести метров, оставшиеся до гребня хребта, они карабкались на четвереньках, через каждые пять минут останавливаясь передохнуть. Лошадей подтягивали на веревках. Немало хлопот доставил и сверток. Длинный и тяжелый, он стеснял движения, и Николай с Иваном по очереди взваливали его на спину, царапая об лед руки и чертыхаясь.

— Ну вот и все, «запросто»! — выпрямляясь, воскликнул Николай.

Они были на гребне хребта. Иван, тяжело дыша, встал бок о бок с товарищем, державшим на руках, словно ребенка, упакованный в плотную мешковину сверток.

Всюду, куда ни кинь взор, виднелись покрытые вечными снегами хребты. На западе голубел Адалай, на востоке синели кряжи сурового Мус-Даг-Дау, в самом центре которого, словно гигантская сторожевая башня, гордо вздымался к небу высочайший пик. Отроги восточного хребта зажглись оранжевыми огнями, потом вершины заголубели, а когда брызнули первые солнечные лучи, на восточных склонах Адалая заполыхал пожар. Голубые вершины превратились в изумрудно-зеленые, на смену зеленым тонам вспыхнули фиолетовые и красные всех оттенков — от пурпурно-багряных до ярко-алых, словно на вершинах гор проступала кровь земли.

Иван невольно залюбовался величественной панорамой, подумав, что даже у самых неприветливых, суровых гор есть своя неповторимая красота.

— Надеть консервы, — вывел Ивана из состояния восторженности голос товарища.

Друзья вооружились дымчатыми очками-консервами, чтобы лед и снег не слепили глаза.

— Если мы не приедем в Н-ск завтра утром, то самолет улетит, — сказал Николай, будто бы это не было известно и без его напоминания.

Весь день, почти не отдыхая, они спускались северным склоном хребта й все-таки добрались до Черного ущелья только к вечеру.

Николай проверил, крепко ли приторочен к седлу сверток, и сказал:

— Езжай, Ваня, первым. За повод не держись...

Черное ущелье рассекало горы гигантскими ступенчатыми, сбросами. Юдин и Бочкарев ехали гуськом по нависшей над пропастью тропе, такой узкой, что двоим на ней и не разминуться.

Непроницаемая мгла царила вокруг. Бочкарев был прав: пришлось, опустив поводья, целиком довериться инстинкту коней.

Но как ни сторожко ступали Звездочка и Орлик, выбирая дорогу, все же иногда из-под их копыт, шурша, срывались в пропасть камни, и Иван чувствовал, как все холодеет у него внутри. Скоро ли взойдет луна? Не скроют ли ее тучи? Только бы не оступилась Звездочка, только бы не оступилась...

И, как на грех, Звездочка вдруг оступилась правой передней ногой и, испуганно заржав, шарахнулась назад, больно прижав колено Ивана к скале. В то же мгновение шагавший следом за ней Орлик встал на дыбы и попятился.

Николай схватился обеими руками за гриву коня. И когда тот, дрожа всем телом, опустился на передние ноги, Николай почувствовал: свертка у седла нет. Видимо, стремительно вздыбившись, Орлик порвал веревку о скалу.

«Главное — берегите сверток, теперь все зависит от вас», — вспомнил Николай напутствие начальника заставы.

— Стой, милый, стой смирненько! — с трудом успокоив коня, Бочкарев стал ощупывать седло. Вот он, обрывок веревки...

— Коля, Николай, чего ты там? — в страхе окликнул Иван.

— Сверток... — придя в себя, вымолвил Бочкарез. Он спешился, держась за луку седла, нагнулся и пролез под брюхо Орлика на узкую тропу. Орлик нервно переступал с ноги на ногу, храпел.

— Неужто потерял? — встревоженно спросил Иван.

Николай не отвечал, шаря по тропе руками.

— У тебя где веревка? — спросил он вместо ответа.

Иван снял с плеча бухту крепкой веревки, откинулся назад, протягивая веревку товарищу, и лишь сейчас услышал приглушенный расстоянием шум: глубоко внизу, на дне пропасти ревел горный поток.

— Размахнись сильнее, — подсказал Бочкарев,

Иван нагнулся еще ниже и, размотав веревку, раскачал ее конец.

— Поймал! — сказал Николай.

— Что ты там задумал? — Иван догадался о затее товарища... Да разве это мыслимо в такую темень?

— Вниз полезу, — подтвердил Николай догадку товарища.

— За что веревку крепить будем? — почему-то шепотом спросил Иван.

Николай связал свою веревку с веревкой друга мертвым морским узлом, потом они сделали на обоих концах петли; одну Иван надел на шею Звездочки, другую Николай закрепил у себя под мышками, осторожно дернул конец.

— Удержишь?

— Удержим, — просипел Иван: во рту у него вдруг пересохло.

— Трави понемногу, — скомандовал Николай. «Хватит ли веревки?..» — осторожно спускаясь в пропасть, он думал только об этом.

Луна появилась среди туч как-то вся сразу. Она озарила ущелье и превратила крутые скалы в глыбы искрящегося льда. Ветви арчи, темневшей в расщелине, напоминали рога сказочных чудищ.

Николай ухватился за эти «рога» и облегченно перевел дыхание: «Теперь Иван сможет передохнуть».

Луна медленно взбиралась все выше и выше, и в свете ее туманная пыль так же медленно двигалась к звездам. Теперь Николай спускался уже куда более уверенно, отталкиваясь полусогнутыми ногами от замшелой стены.

— Осторожнее, Коля, осторожнее, — шептал на тропе Иван, напрягая все силы, чтобы удержать скользкую веревку. Бочкарев не мог услышать его, а он все шептал: — Осторожнее, Коля...

Мутный рассвет застал друзей на пути в долину. Тропа отлого сбегала вниз, где на крохотном аэродроме отчетливо виднелся зеленокрылый, краснозвездный самолет.

— Ждет!..

— Что это за драгоценность такую вы привезли? — спросил летчик, укладывая в фюзеляж длинный, тщательно упакованный в мешковину сверток.

— А ты прочитай адрес, — сказал Николай.

И летчик прочитал: «Город Козлов, И. В. Мичурину».

— От пограничников в подарок, — с гордостью добавил Иван. — Тянь-шаньские яблони.

Они стояли рядом, в изодранной одежде. Лица обоих были в ссадинах и кровоподтеках, но они улыбались, словно достали со дна морского «золотое руно»...

3

— Позвольте, позвольте, — взволнованно перебил старый садовод полковника. Он поспешно выбрался из-за стола, достал из книжного шкафа какой-то журнал и, быстро перелистав его, нашел нужную страницу.

— Вот слушайте, что я вам прочту. — Парфенов надел очки. — Послушайте, пожалуйста: «Великий преобразователь природы Иван Владимирович Мичурин рассказывал мне, что по его просьбе пограничники доставили ему с далекой среднеазиатской границы из высокогорных районов редчайшие образцы дикорастущих, морозоустойчивых плодовых деревьев». Вы знаете, кто это писал? Это написал в тысяча девятьсот сорок четвертом году покойный президент Академии наук Комаров.

— Они росли у самого ледника, — сказал полковник. — Мы их всей заставой искали.

— Значит, это были вы? — Парфенов вскинул на лоб очки. — Как же это я, старый гриб, сразу не догадался: ведь ваша фамилия Юдин. Это же подвиг, настоящий подвиг!..

Полковник улыбнулся:

— Так уж обязательно и подвиг? Если бы начальник заставы послал не меня с Бочкаревым, а Горбаня с Мамедовым или еще кого-нибудь, уверяю вас, они сделали бы то же самое: довезли бы яблоньки. Их же надо было доставить в Козлов к осенней посадке!

Парфенов совсем разволновался:

— Замечательно! Все это просто замечательно! А вы знаете, что стало с вашими дичками? Ведь они послужили Ивану Владимировичу подвоем для создания сорта Тянь-шаньский медовый! Беру с вас слово, что осенью вы обязательно заедете к нам, и мы угостим вас яблоками прямо с веточки. Вам недалеко теперь: от нас до вашего погранотряда всего двадцать пять километров.

Полковник был взволнован не меньше старого садовода. Он взял журнал и молча просмотрел статью академика Комарова.

— А может быть, это вовсе и не про нас, — задумчиво сказал он, — может быть, это совсем про другую заставу. Иван Владимирович на многие заставы тогда писал.

— Да разве в этом суть? — разгорячился садовод. — Суть в том, что новую географию растений у нас создает сам народ. В этом суть!..

Они долго сидели у растворенного окна — садовод-мичуринец и офицер-пограничник. За окном высились освещенные закатным солнцем сопки. На нижнем склоне одной из них выделялся большой белый квадрат. Там цвели яблони.