С запада и востока каменистую площадку сжимали отвесные утесы, к югу она обрывалась крутым склоном, на севере переходила в узкое ущелье, которое и звалось Большой зарубкой. Издали казалось, что в этом месте хребет надрублен гигантским великаньим мечом.

Площадка метров десять в длину и около трех в ширину не была обозначена ни на одной карте, почему и не имела официального наименования. За малые размеры и частые свирепые ветры, бушевавшие здесь, пограничники прозвали ее «Пятачок-ветродуй». Стоять тут в непогоду было тяжело, но зато именно отсюда на значительное расстояние просматривались подступы по южному склону пограничного хребта к Большой зарубке, одной из немногих перевальных точек.

Начинаясь от «Ветродуя», ущелье постепенно расширялось, рассекало толщу хребта и через полкилометра, резко свернув к востоку, заканчивалось на северной его стороне второй площадкой, с топографической отметкой «3438». Обычно здесь происходила смена нарядов, охраняющих Большую зарубку, и заставские остряки окрестили эту вторую площадку «Здравствуй и прощай».

Высокая отвесная скала ограждала площадку от холодных северо-восточных ветров. С другой стороны ее ограничивала пропасть. Узенькая, словно вырубленная в скалах, тропа круто спускалась от «Здравствуй и прощай», огибала пропасть и выходила на огромный ледник. За ледником тропа продолжала спускаться мимо екал, поросших кедрами-стланцами, к водопаду Изумрудный и неожиданно обрывалась у отвесной обледенелой стены. Именно тут снежная лавина разрушила мост — единственный путь в долину, к заставе Каменной.

На заставе не без оснований полагали, что, по всей вероятности, группа сержанта Потапова погибла если не от обвала, так с голоду: продуктов они взяли с собой всего на месяц, а минуло уже почти четыре.

Но Федор Потапов, Клим Кузнецов и Закир Османов были живы и продолжали охранять границу.

Как-то в один из январских дней на «Пятачке-ветродуе», укрывшись от пронизывающего ветра за рыжим замшелым камнем, стоял Клим Кузнецов. Засунув кисти рук поглубже в рукава полушубка и уткнув нос в воротник, он с тупым безразличием смотрел на уходящие одна за другой к горизонту горные цепи.

Прогрохотала лавина: где-то на каменном карнизе скопилось чересчур много снега. Орудийной канонадой прогремело эхо, замерло, и опять наступило гнетущее безмолвие.

Воротник полушубка так заиндевел, что пришлось вытащить из тепла руку и сбить колючий нарост из ледышек — и без того тяжело дышать. Нет, никогда не привыкнуть Климу к разреженному горному воздуху! Хочется вздохнуть полной грудью, а нельзя — обморозишь легкие... И до чего же мучительно, до боли сосет в желудке! Когда-то, бездну лет тому назад, Клим читал в приключенческих романах, что голодным людям мерещатся окорока, колбасы, яичницы из десятков яиц, что будто бы им чудятся запахи бульонов, отбивных котлет, наваристых борщей, а он, Клим, мечтал сейчас всего лишь о кусочке ржаного хлеба, самого обыкновенного черного хлеба.

Солнце скатилось куда-то за Большой хребет. Облака над чужими горами стали оранжевыми. Все вокруг было холодным, равнодушным.

Почему, почему он не ценил все то, что окружало его дома, в родном Ярославле, на Волге? Почему он не ценил заботу и ласку матери? (Отец погиб на войне, когда Клим был еще совсем маленьким.) Почему он часто не слушался ее, обижал, заставлял волноваться и тревожиться, ворчал, когда мать просила его сбегать за хлебом, — ему, видите ли, именно в это самое время нужно было готовить уроки! И мама шла за хлебом сама, хотя и без того устала, целую смену простояв на фабрике у станка...

Почему он, Клим, не ценил заботу школы, которую окончил весной прошлого года, и не стыдно ли ему было заявить товарищам, решившим пойти после десятого класса на завод, что они могут быть кем им угодно, хоть слесарями, хоть сапожниками, а его удел — искусство?

Искусство... Как позорно провалился он на вступительных экзаменах в художественный институт: по перспективе — двойка, по рисунку — три...

Не поэтому ли буквально в первые же дни пребывания на заставе обнаружилось, что он во многом не приспособлен к жизни? Он не умел пилить дрова — сворачивал пилу на сторону, чистил одну картофелину, когда другие успевали вычистить по пять, понятия не имел, как развести костер, чтобы он не дымил, и как сварить кашу, чтобы она не подгорела.

И до чего же он, считавший себя чуть ли не самым развитым и самым грамотным, оконфузился, когда сержант Потапов разложил на столе какие-то вещички, прикрыл их газетой и, пригласив солдат своего отделения, на мгновение поднял газету и опять положил ее, сказав: «А ну, пусть каждый напишет, что тут лежит. Пять минут на размышление».

Клим написал: «Ножик, часы, карандаши, патроны, папиросы, бритва». Больше ничего не мог вспомнить. И оказалось, что в этой игре на наблюдательность он занял последнее место, не заметив, что на столе лежали еще протирка, пятак, расческа и не просто карандаши, а четыре карандаша, в том числе три черных и один красный, и не просто патроны, а пять патронов. Кроме того, он еще спутал компас с часами.

А как трудно ему было с непривычки вставать с восходом солнца, добираться за несколько километров на перевал и в дождь и ветер несколько часов подряд стоять на посту с автоматом в руках!

Клим понимал: не на кого и не на что ему жаловаться — ведь все молодые пограничники находились в равных, в одинаковых с ним условиях. Об этом даже не напишешь домой! Однако все первые трудности и неудачи померкли в сравнении с тем, что пришлось пережить за три с половиной месяца здесь, в снежном плену на площадке «Здравствуй и прощай»...

Солнце давно скрылось за хребтом, а облака все еще горели оранжевыми и красными огнями. И чем сильнее сгущались синие тени в долине, тем ярче становился диск луны, медленно проплывавший над обледенелыми, заснеженными горами. Клим впал в какое-то странное забытье. Он не закрывал глаз, но и не видел ни гор, ни густых зубчатых теней в долине, ни медно-красной луны.

— Кузнецов! — раздался словно откуда-то издалека тихий голос.

На плечо легла чья-то рука. Клим через силу оглянулся — рядом стоял Потапов.

— Подползи к тебе, стукни по голове — и готов! — сурово сказал сержант.

Голос его стал громким. Клим окончательно очнулся от оцепенения.

— В валенках вы, не слышал я.

А про себя подумал: «Ну кто, кроме нас, может сейчас здесь быть? Кто сюда заберется?..»

— Иди ужинать, — подобрел сержант. — Османов суп с мясом сварил.

Клим широко раскрыл глаза:

— Барана убили?

— Иди, иди быстренько...

Клим мечтал о кусочке хлеба, а тут... Он так явственно представил дымящийся суп, кусок баранины, что попытался было побежать. Но тотчас застучало в висках, затошнило, закружилась голова. С трудом поправив съехавший с плеча автомат, Клим, пошатываясь, побрел по тропе.

На площадке «Здравствуй и прощай» пограничники соорудили из палатки небольшой чум, обложив его снаружи ветками арчи, кедра-стланца и кирпичами из снега. Триста метров, всего каких-то триста метров отделяли Клима от этого теплого чума, мягкой хвойной лежанки и словно с неба свалившегося ужина!

Он машинально переставлял ноги, не глядя, инстинктивно обходил знакомые камни и впадины, то и дело останавливался, чтобы собраться с силами. Никогда еще он так не уставал, как сегодня, никогда не чувствовал такой вялости во всем теле, никогда так не дрожали колени...

Четвертый месяц Клим Кузнецов, Закир Османов и Федор Потапов находились у Большой зарубки, отрезанные от заставы и от всего мира. Когда на пятнадцатые сутки не пришла обещанная смена и за первой метелью нагрянула вторая, зачастили бураны и снегу насыпало столько, сколько не выпадало за всю прошлую зиму, Потапов понял, что они надолго застряли на «Пятачке», и распределил остатки продуктов еще на двадцать дней. Не подозревавшие беды Клим Кузнецов и Закир Османов со дня на день ожидали смены.

Выбравшись по леднику к водопаду, Потапов убедился, что догадка его была правильной, и, не утаивая от товарищей правды, сказал им, что придется ожидать у Большой зарубки весны. Он надеялся, что, может быть, старший лейтенант Ерохин как-нибудь вызволит их раньше, но намеренно сказал о весне, чтобы Кузнецов и Османов приготовились к самому худшему.

Прошел месяц. Несколько раз к Большой зарубке прилетал самолет; пограничники отчетливо слышали гул мотора, однако плотные облака, постоянно клубящиеся над хребтом, скрывали от летчика крохотный лагерь у площадки «Здравствуй и прощай».

В начале второго месяца оступилась на леднике, сорвалась в пропасть и насмерть разбилась Зорька, на которой они привозили в лагерь арчу для очага. Сержант пожалел, что не прикончил лошадь раньше сам: конины хватило бы надолго.

Угроза голода вынудила Потапова изменить утвержденный начальником заставы распорядок: каждый день кто-нибудь из троих отправлялся на сплетенных из кедровых веток снегоступах через ледник на охоту. Но в эту пору сюда не заходили ни архары, ни горные козы. Клим подстрелил как-то заплутавшего и отощавшего барсука, но до чего невкусное и жесткое у барсука мясо! Во второй раз ему посчастливилось подбить каменную куропатку, а Османов убил марала: видно, олень тоже не смог спуститься в долину из-за обвала.

Оленьего мяса хватило на целый месяц. В пищу пошли даже кожа и толченые кости. Потапов варил из них бульон. И все-таки, как ни экономил сержант, оленина кончилась, и тогда пришлось есть такую пищу, о которой Клим сроду и не слыхал. Нарубив кедровых веток, Потапов срезал ножом верхний слой коры, осторожно соскоблил внутренний слой и выварил его в нескольких водах.

— Чтобы смолой не пахло, — подмигнул он Климу.

— Неужели дерево будем есть?

Как ни голоден был Клим, он не мог себе представить, что можно питаться корой.

— Чудо ты! — усмехнулся сержант. — Не дерево, а лепешки!

Когда кора хорошенько выварилась, он велел просушить ее на огне.

— Гляди, чтоб не подгорела. Хрупкой станет — снимай. Придет Закир, растолчете между камнями. Вернусь — блинами вас угощу. (На ночь Потапов всегда уходил к «Пятачку-ветродую» сам.)

Чуть ли не до зари Клим и Османов толкли в порошок съежившуюся от жара кору.

— Ящериц ел, траву ел, дерево никогда не ел, — бормотал Закир.

Наутро сержант замешал на теплой воде светло-коричневую кедровую муку, замесил и раскатал на плоском камне тесто. Потом нашлепал из катышков тонкие лепешки и поджарил их на медленном огне.

— Жаль, маслица со сметанкой нет, — причмокнул он губами, протягивая Климу первый «блин».

Клим с жадностью схватил лепешку, откусил половину и чуть было тотчас же не выплюнул — такая горечь опалила рот.

А Потапов жевал свою лепешку с таким аппетитом, словно это и впрямь был пышный, ноздреватый блин из первосортной пшеничной муки.

Морщась от горечи, Клим съел еще две лепешки. Острое ощущение голода притупилось, и он потянулся было за третьей, но Потапов остановил его:

— Хватит, милок! Закиру оставь...

И не только лепешки из кедровой коры пришлось есть в кажущиеся бесконечными долгие зимние месяцы. Потапов научил товарищей, как готовить из прожаренных кедровых шишек запеканку и даже студень, сваренный из оленьего мха.

И все он делал не торопясь, с шутками-прибаутками, будто всю жизнь только этим и занимался.

— Сегодня, братки, как-нибудь, а завтра с блинами, — улыбался он то Закиру, то Климу — всем вместе им бывать не приходилось: кто-то из них всегда был на границе у Большой зарубки.