Ночь медленно надвинулась на деревню, бережно укутав неказистые домишки, помутив густое снежное пространство. Она ступала мелкими шажками и всё глубже погружала селение в своё безбрежное чёрное море.

Эмма не спалось. Она сидела в своей комнате и, апатично глядя на мутнеющие окрестности, перешивала очередной бабушкин наряд. Увлечения не было. Энтузиазма тоже. Главное — хоть чем-то себя занять, хоть немного скрасить нудную, испорченную мучительной бессонницей ночь.

Эмма шила медленно, тщательно, стараясь не допустить ошибок, кропотливо подходя к столь важной работе. Она не шумела: любой, даже самый лёгкий шорох мог отвлечь отца, находившегося не в духе, от его бессмысленных дел. А этого делать было нельзя — ни в коем случае, ни в коей мере.

Руки машинально работали, на лице застыла неподвижная, неестественно спокойная маска — не дрожал ни один мускул, и лишь в глазах отчаянно металась грусть, пленённой птицей пела и диким зверем завывала тоска. Но Эмма её не слушала, продолжая своё нехитрое занятие, делая очередной ровный, тщательно высчитанный стежок. Порой она колола себе пальцы, ощущала легкую отрезвляющую боль, но всё с тем же упорством трудилась, не смея останавливаться. А птица-тоска всё билась о непроницаемую клетку, цепляясь хрупкими лапами за прутья, ломая перья, царапая повреждённым клюв.

Но внезапно лампа, водружённая на запылённую тумбу, замигала угрожающими отблесками; огонёк отчаянно задрожал и, резко взметнувшись, погас — как в страшных кошмарах, как в фильмах, которые Эмма некогда любила смотреть на ночь вместе с друзьями. Странное леденящее чувство охватило девушку, что-то заметалось в её груди, руки сжались, невольно отпустив неготовое изделие. Ей внезапно захотелось спрятаться. Неважно, где, но укрыться, поскорее укрыться, чтобы не встретиться лицом к лицу с неведомым, таящимся во мраке.

Сердце Эммы билось предательски часто, тревога накатывала на неё неприятными ледяными волнами: она словно чувствовала, что вот-вот произойдёт нечто безумное, ужасающее. Чувствовала каждой клеточкой тела. Каждой частичкой сознания, дававшего ей абстрактные подсказки.

Девушка внимательно оглядывалась по сторонам, силясь отыскать неизвестное, но ничего не выходило. Что-то, погасившее лампу, безумно напугавшее беззащитную девушку, не показывалось. Притаилось. Ждало.

Послышались шаги. Медленные, скользящие, словно шорох опадающей листвы, словно шелест снежинок, падающих с погасшего неба. Эмма, до смерти напуганная, закрыла глаза дрожащими, липкими от холодного пота ладонями. Шаги звучали все громче, тишина становилась гнетущей — даже отец, которому тоже не спалось в столь поздний час, затих.

А дальше и вовсе произошло нечто странное. Комната, погружённая во тьму, заиграла множеством красок, закрутилась в круговороте, покрылась сверкающими блёстками. Какие-то волны, окрашенные в кроваво-красный цвет, внезапно нахлынули из ниоткуда, захлестнув неприметную комнатушку в свои глубины.

Эмма решительно не понимала, что происходит. Она вроде бы и находилась в помещении, но алая вода её не касалась — лишь плескалась вокруг, поглощая немногочисленную дешевую мебель. Девушке хотелось пронзительно закричать, позвать на помощь, однако крик, казалось, застыл в горле неприятным комом, лишив её дара речи и возможности действовать.

Единственное, что оставалось теперь делать, — наблюдать, как бесшумно пляшут кровавые волны, как переливаются на стенах спальни краски, и слушать, как подкрадывается скользящими движениями нечто кошмарное.

Эмма застыла на месте, тщетно пытаясь разобраться в происходящем. Но ничего. Всё оставалось таким же абстрактным, непонятным и безумным — словно игра взбунтовавшегося воображения.

Неожиданно послышался шумный вздох, сменившийся срывающимся шёпотом. Нечто выбралось из кровавых глубин, и скользкие мёртвые пальцы, обрамлённые ножами-когтями, крепко схватили живые, тёплые девичьи руки.

Девушка хотела вскрикнуть, но снова не смогла — получился лишь тихий, вымученный стон, напоминающий скулёж несчастного щенка.

Существо развернуло Эмму к себе, и, увидев истинный лик гостя, Эммы в очередной раз содрогнулась от ужаса. Это была Роуз. Призрачная Роуз. Но не такая, как в фильмах, книгах или телепередачах: лицо её было человеческим, только мёртвым, руки — тоже, а вот тело скорее походило на туловище морского чудовища, что, как нетрудно догадаться, обитало в глубинах кровавого моря. На руках — когти-лезвия, норовившие вонзиться в горячую плоть. И всё такое странное, расплывчатое, абсурдное.

Тем не менее руки, крепко прижимавшие Эмму к отвратительному туловищу, покрытому чешуёй, казались родными. Они принадлежали её матери. Единственной, неповторимой, горячо любимой матери. Быть может, она пришла с миром?

— Мама… — с огромными потугами выдавила из себя Эмма, пытаясь вырваться из цепких рук. Напрасно: существо держало слишком крепко, причиняя девушке боль, стремясь слопать ей все кости.

— Тварь, — внезапно процедила сквозь зубы Роуз, и слова её прозвучали, словно удар ножом, словно лезвие, вмиг пронзившее душу и тело.

Впрочем, это только Эмме казалось, что говорит существо: на самом деле, слова произносила она сама, но в то же время она же и знала, что мать таким образом хочет обратиться именно к ней. К своей дочери, на которую раньше никогда не держала зла…

— Предательница! Ненавижу тебя! Убью собственными руками! — отчаянно вопил голос, ярость в котором шипела, пенилась, безудержно клокотала. Эмма все чувствовала. Прекрасно чувствовала. Ясно ощущала, как рокочет буря негодования, вырвавшегося из невидимого барьера между ней и матерью.

Она — предательница. Жалкая, ничтожная трусиха, не защитившая мать, даже не попытавшаяся как-то уладить семейный конфликт, — ведь в прежние времена у неё это получалось восхитительно. Родители порой просили у неё помощи, говорили, чтобы она научила их, показала, как у неё получается так легко сглаживать стычки. Она учила, но бесполезно: такой талант даётся не каждому. И полагая, что Эмма им владеет, Колдвеллы, оказывается, ошибались, жутко, катастрофически ошибались.

Но уже поздно. Призрак Роуз пришёл, чтобы сообщить о ненависти, чтобы заставить дочь чувствовать то же, что не так давно ощущала мать. Ненависть к себе. Жгучую, испепеляющую, затмевающую взгляд.

Пальцы медленно скользили по рукам девушки, покрывавшимся леденящими мурашками. Кровавое море, по-прежнему окружавшее мать и дочь, кипело — кипело бесшумно, но с такой же ненавистью, с таким же безумием, с каким разрывал голову Эммы загадочный голос.

Но вот всё стихло, резко, внезапно — как после выключения телевизора. Эмма открыла глаза, пытаясь понять, что только что произошло.

Вокруг стояла мертвая тишина. Комната выглядела так же обыденно, как и всегда, и никаких призраков, намеревавшихся убить Эмму, никакого моря, разливавшегося кровавыми всплесками, в ней не было.

Безмолвие нещадно давило на барабанные перепонки, заставляло разум мучиться, велело вновь обрисовывать те смутные картины. Эмма догадалась, что все они — лишь сон, обыкновенный кошмар, какие девушке раньше доводилось видеть не один раз. Его не следовало вообще принимать всерьёз. Обычная игра воображения — не более. Этот абсурд желательно было забыть и больше не вспоминать — как все кошмары, порой рождающиеся в воображении глубокими ночами.

Но Эмма знала, что не сможет выбросить это из своей головы: такое обычно не забывают. Мысли о предательстве, о собственной трусости и никчемности теперь не давали ей покоя, и она осознавала, что продолжаться это будет не один день.

Страх, смешанный с болью, опутывал её тугими нитями, птица, что билась о клетку во сне, пробудилась в реальности. Эмма отчаянно жаждала снова увидеть мать, хотела извиниться перед ней за всё, желала сказать заветные слова, которые столь не вовремя завертелись у неё на языке. Но поздно. Шансов больше не было.

Ветер, бесновавшийся на улице, резко распахнул окно, ворвался в комнату стремительным порывом, беспорядочно раскидал изрезанные ткани. Но коже Эммы от холода стали проступать мурашки. Ей бы следовало встать с кровати, закрыть окно, но, скованная ужасом, она не решалась, а может, просто не желала — она и сама не знала.

Девушка тихо лежала, затуманенно глядя на ненастье, творившееся за окном, покорно ожидая, пока легкой поступью зашагает утро и покроется розоватыми проблесками густо-чёрное небо.

Похороны Роуз Колдвелл состоялись три дня тому назад. Не было пышных церемоний, пафосных слов, театральной музыки — только боль и спокойствие, вечное, непоколебимое спокойствие. Всё прошло слишком скромно, но, скорее всего, отпечаталось в памяти Эммы на долгие годы.

После погребения девушку начали преследовать странные чувства. Что-то будто рвало её изнутри, жаждало выбраться на свободу, показать всем свой истинный облик — как та птица, заключённая в клетку с непролазными прутьями. Эмму часто тянуло на кладбище, она пыталась сопротивляться, больше отдавать себя делам — но не всегда успешно. Работа шла хуже. Гораздо хуже.

Сначала она отправилась к Мартину, надеясь вновь увидеть, как его пальцы касаются гитарных струн, услышать его ласковый голос, обрамлённый чарующей музыкой, вступить с ним в задушевный диалог. Но юноши не оказалось в деревни. Его дядя сообщил, что срочные дела вынудили Мартина покинуть глухие края, и Эмма не удивилась. Она понимала, как мало, просто ничтожно мало значила какая-то захолустная деревушка в жизни молодого, постоянно развивающегося музыканта, несмотря на то что в душе искренне надеялась на его скорейшее возвращение.

Оставшись в одиночестве, Эмма совсем запуталась в себе. Она не знала, куда ей податься, где спастись от навязчивых тревожных мыслей. Девушка плохо спала, практически не ела, а на работе постоянно отвлекалась, углубляясь в себя или начиная пристально прислушиваться к незначительным звукам.

Ей становилось легче только тогда, когда мерными волнами нахлынивала апатия, когда окружающее обретало однообразные серые оттенки, когда в голове назойливыми мухами начинали крутиться слова о неизбежной судьбе.

Но теперь все это было ненадолго. Несмотря на то что Эмма прекрасно осознавала правдивость этих слов, ей они ничего не давали. Она больше не хотела их слышать. Не желала даже произносить про себя, таким образом обманывая свои чувства, закрываясь в искусственный панцирь, — без них ей было комфортнее.

Но теперь, когда Эмме после длительных мучений удалось уснуть, ситуация ухудшилась: теперь, помимо тоски, скорби и некоторого страха, её начало терзать чувство вины. Девушка считала себя предательницей, трусливой, мерзкой, не способной даже помочь матери в трудные моменты её жизни. Слова, сказанные Роуз в том кошмаре, не выходили у Эммы из головы, мешая ей даже встать с кровати, не давая приступить к каким-либо действиям.

Но неожиданно внимание девушки привлёк странный звук, донесшийся с гостиной. Её тело упорно отказывалось подниматься с кровати, голова казалась удивительно тяжелой, но, сделав огромные потуги, Эмма всё же переселила себя. Там что-то происходило. Определенно. И теперь, после абсурдного кошмара, одно воспоминание о котором заставляло невольно содрогаться, девушка не могла оставить странности без внимания.

Тихонько подкравшись к гостиной, приоткрыв поскрипывающую деревянную дверь, Эмма, охваченная тревогой, вгляделась во тьму, нарушаемую блеклым светом настенной лампы. Странная картина предстала её глазам. Странная, печальная, душераздирающая.

Девушка увидела Томаса. Нет, не того безжалостного монстра, что некогда с безрассудным отчаянием избивал несчастную Роуз. И уж тем более не того веселого папу, планировавшего большую семейную прогулку, составлявшего список необходимых покупок. Её глазам предстал откровенно несчастный человек. Прижавшись к холодному полу, он рыдал, словно малое дитя, сотрясаясь истощенным телом, не обращая внимания на происходящее вокруг. При каждом содрогании из-под его одежды отчетливей выпирали кости, создавая удручающее зрелище. Горе убивало его. И он был одинок, чтобы с ним справиться. Слишком одинок.

Сначала Эмма хотела кинуться к нему, успокоить, поговорить по душам, но потом одумалась. Смущение, охватившее девушку в решающий момент, взяло верх над всеми её чувствами: ей казалось, что она увидела что-то непристойное, неприличное, что-то, куда ей не позволено было вторгаться, чему не следовало мешать. Сейчас было не время. Совсем не время для обсуждения чувств, поддержки — всё это, как решила дочь, нужно сделать позже, когда Томас немного опомнится, соберётся с собой, со своими мыслями.

Чуть покрасневшая, Эмма закрыла дверь и, пытаясь забыть увиденное, удалилась в свою комнату.

Совсем скоро заплескался на свежем снегу розоватый свет, яркими полосами озарилось тёмное небо, заиграли на окнах, покрытых инеем, предутренние блики. Наступало утро. Долгожданное утро, которое Эмма, несмотря на предвкушение рабочего дня, встретила даже с радостью.

Переживания по-прежнему мучили девушку, и теперь она знала, куда пойдёт вечером. Точно знала. Она уже долго, мучительно желала этого, а теперь поняла, что не нужно препятствовать. Возможно, побывав там, она почувствует себя немного лучше, а может, наоборот, усугубит ситуацию — всякое могло произойти. Но таков был зов судьбы и, с каким бы упорством Эмма не отучала себя от этих странных убеждений, на этот раз она решила покориться.

Будни выдались ужасно напряжёнными: и вроде все было обычно, однообразно, неинтересно, но нечто по-прежнему давило на Эмму, жаждало вырваться из заперти, обдать и её, и все окружающее пространство бурным энергетическим фонтаном. Если бы не мысль, крутившаяся в голове Эммы на протяжении всего дня, она бы, наверное, совсем не смогла работать. А так она знала, что все скоро закончится, что ещё немного — и она придёт к могиле матери, увидит то место, к которому так отчаянно тянулась её душа, побродит среди бесконечных рядов, усеянных искрящимися снежными крупинками.

Именно вечером, выдавшимся холодным и удивительно безмолвным, девушка отправилась к могиле матери. Скорбь все ещё одолевала её, стискивая оковами, она вспоминала свой кошмар, невольно содрогалась, но не собиралась отступать.

Она смотрела, как скользили по бесконечным рядам надгробий лунные блики, как раскидывались деревья, слушая беззвучную колыбельную ветра, как хрустел, рассыпался и струился в холодном лунном мерцании свежий снег. И с каждым шагом, который девушка делала в сторону могилы Роуз, напряжение внутри неё возрастало, заставляя сердце биться все чаще. Но это напряжение было не таким, как после кошмара, не таким, как после внезапной встречи с отцом — наверное, Эмма даже могла назвать его приятным.

Девушка приблизилась и, увидев до боли знакомые буквы на надгробной плите, омываемой серебристым лунным мерцанием, глубоко задумалась. Ей пришла мысль, что, возможно, матери там, далеко, в неведомом, и вправду лучше. Её больше не бьют, не мучают, не оскорбляют, задевая чувства, — только стужа своими скрипучими пальцами царапает надгробную плиту да отчаянно палит солнце, выжигая абстрактные узоры на безжизненном камне. Но это не самое страшное, далеко не самое страшное. Мир, до рокового дня окружавший её существо, её личное пространство, её измученную душу, был намного страшнее. Он выедал из неё энергию. Питался её радостями, местами, желаниями. А теперь ничего нет. Мир остался, а женщина канула в небытие, предаться которому решила самостоятельно.

Впрочем, к тому самому небытию, судя по всему, двигался и весь свет, что так странно, мистически, необычно разрушался таинственной организацией. Даже если мир останется, он станет другим, определенно другим. В нём не будет людей, да и, наверное, вообще не будет жизни — он сам обратится этой вечной, необъятной, непостижимой пустой. Пустота будет всюду. Абсолютно всюду.

Эмма стояла, глядя на могильные плиты, возвышавшиеся над замёрзшей землёй, и перед глазами её невольно возникала картина мира, затерявшегося в небытие, утонувшего в пучине неизбежного. Ни жизни, ни смерти — только пустота и многочисленные могилы, абсолютно ничего не значащие, служащие лишь упоминанием о каком-то прошлом. Нет ни света, ни тьмы, ни звуков, ни красок, ни чисел — только однообразное неумолчное движение, обделённое всяким смыслом.

Изменится ли что-нибудь, если организация выполнит свою миссию, если всё живое исчезнет? Эмма не знала. Совсем недавно она бы определенно ответила, что нет, даже такая катастрофа мирового масштаба не внесёт в сущее глобальных изменений, но сейчас она сомневалась, откровенно сомневалась.

Погружённая в размышления, Эмма стояла посреди старого, местами разрушенного кладбища, и ей не хотелось уходить. Какой-то её частичке казалось, что, несмотря на расстояние, Роуз рядом. Она знает, что дочь пришла, чтобы навестить её, чтобы провести с ней безмолвный, но значимый диалог. Она все слышит. И все прекрасно понимает, всё чувствует, всё принимает.

«Всё так запутанно, бредово даже, но… Но кто подтвердит, что все это — правда? Никто. А кто опровергнет? Тоже никто. Может, она и вправду рядом…», — подумала Эмма, невесело улыбнувшись.

Она снова поддалась странным мыслям, которые безудержным потоком закрадывались к ней в голову, заставляли иначе взглянуть на окружающее.

Глаза девушки были полны нескрываемой печали, на губах, несмотря на горечь, играла легкая улыбка, а по телу разливалось странное тягучее чувство, которому, с одной стороны, хотелось предаться, а с другой — побороть. Причём побороть как можно скорее.

Она не плакала, не стенала — лишь с молчаливой тоской смотрела на могилы, что приобретали зловещие очертания в переплетающихся лунных лучах.

* * *

Вернувшись домой, Эмма не застала отца. Он куда-то ушёл, и девушка даже не представляла себе, куда.

Но теперь, после тех размышлений на кладбище, после посещения могилы Роуз, ей снова не хотелось ничего. Только отдохнуть. Немного отдохнуть от всего.

И несмотря на беспокойство, возникшее при мыслях о Томасе, Эмма не стала устраивать панику, ломать голову над тем, где он находился в столь поздний час, искать его. Она устала. Слишком устала.