Примем теперь решение, что данные по проблеме легитимации знания на сегодняшний день представлены достаточно для решения нашей задачи. Обращение к великим рассказам исключено; и мы не можем прибегать ни к диалектике Духа, ни к эмансипации человечества как оправданию постмодернистского научного дискурса. Но, как мы только что видели, «маленький рассказ» остается образцовой формой для творческого и, прежде всего, — научного воображения. С другой стороны, принцип консенсуса как критерия законности тоже кажется недостаточным. Или же он является соглашением между людьми как учеными умами и свободными волями и получен посредством диалога. Именно эту форму мы находим в развитом виде у Хабермаса. Однако эта концепция покоится на законности рассказа об эмансипации. Или же система использует его как одну из своих составляющих в целях поддержания и улучшения результативности. Необходим объект административных процедур, в смысле Лумана. Таким образом, рассказ может быть только средством для достижения настоящей цели — той, что легитимирует систему — производительности.

Проблема, следовательно, в том, чтобы знать, насколько возможна легитимация, основанная на одной только паралогии. Нужно развести собственно паралогию и инновацию: последняя заказывается или, во всяком случае, используется системой для увеличения своей эффективности, а первая — прием, значение которого часто сразу не признается, и который применяется в прагматике знания. На самом деле, часто (но не обязательно) одно трансформируется в другое, что не всегда расстраивает гипотезу.

Если исходить из описания научной прагматики (глава 7), то акцент в дальнейшем нужно ставить на разногласиях. Консенсус — это горизонт; он всегда недостижим. Исследования, проводимые под эгидой парадигмы, стремятся сгладить разногласия; они похожи на разработку одной «идеи»: технологической, экономической или художественной. Но удивляет то, что всегда приходит кто-то, чтобы расстроить «разумный» порядок. Нужно предположить существование силы, которая дестабилизирует объяснительные возможности и проявляется в предписании мыслительных норм или, если угодно, в предложении новых правил научной языковой игры, очерчивающей новое исследовательское поле. Процесс, названный Томом «морфогенез», обнаруживается в научном поведении. Он тоже подчиняется правилам (существуют классы катастроф), но его детерминация всегда локальна. Перенесенная на научную дискуссию и помещенная во временной перспективе, эта особенность выражается в непрогнозируемости «открытий». По отношению к идеалу прозрачности, она является фактором образования затемнений, отодвигающих момент консенсуса на более позднее время.

Это уточнение ясно показывает, что теория систем и предлагаемый ею тип легитимации не имеют под собой никакой научной базы: во-первых, наука не функционирует сама собой в собственной парадигме, согласно принятой в этой теории парадигме систем, а во-вторых, общество не может быть описано по этой парадигме в терминах современной науки.

Рассмотрим в этой связи два важных пункта аргументации Лумана. Пункт первый: с одной стороны, система может функционировать только сокращая сложность, а с другой — она должна порождать приспосабливаемость ожиданий (expectations) индивидов к собственным целям. Сокращение сложности требуется компетенцией системы для роста производительности. Если бы все сообщения могли свободно циркулировать между всеми индивидами, то большой объем информации, которую нужно принимать в расчет, чтобы сделать правильный выбор, существенно увеличил бы срок решения, а следовательно — снизил бы результативность. Действительно, скорость является составляющей производительности ансамбля.

Мы отказываемся от необходимости принимать в расчет эти «молекулярные» мнения, если не хотим подвергаться опасности крупных потрясений. Луман отвечает, — и это второй пункт — что можно управлять личностными ожиданиями посредством процесса «квази-научения» «неподверженного каким-либо потрясениям», чтобы ожидания стали совместимы с решениями системы. Эти последние существуют не для того, чтобы удовлетворять ожиданиям: нужно, чтобы ожидания стремились к этим решениям или, как минимум, к их последствиям. Административные процедуры заставят индивидов «хотеть» того, что нужно системе для ее результативности. Можно видеть, какое применение может получить и получит техника телекоммуникации и информатики в такой перспективе.

Идея, что контроль и господство контекста сами по себе имеют ценность, не лишена определенной убедительности — это лучше, чем их отсутствие. Критерий перформативности имеет свои «преимущества». Система, в принципе, исключает привязку к метафизическому дискурсу, она требует отказа от вымыслов, для нее необходим ясный ум и холодная воля, она ставит на место определения сущностей расчет интеракций; «игроки» должны взять на себя ответственность не только за высказывания, предлагаемые ими, но и за правила, которым они подчиняют эти высказывания, чтобы сделать их приемлемыми. Она ясно показывает прагматические функции знания, если только они имеют вид подчиняющихся критерию эффективности: прагматику аргументации, приведения доказательства, передачи известного, научения воображению.

Система вносит свой вклад в развитие всех языковых игр (даже если они не освобождают от канонического знания), в познание этих игр; она стремится перевернуть повседневный дискурс в своего рода метадискурс: обыденные высказывания проявляют склонность цитировать самих себя и различные прагматические положения, которые нужно все же косвенно соотносить с затрагивающим их актуальным сообщением. Она может внушить, что проблемы внутренней коммуникации, которые встречает в своей работе научная коммуникация, когда ломает и переделывает свои языки, имеют природу, сравнимую с природой социального сообщества, когда то, лишенное культуры рассказов, должно найти доказательства его коммуникации с самим собой и, тем самым, задаться вопросом о легитимности решений, принятых от его имени.

Система даже может — рискуя произвести скандал — относить к своим преимуществам свою прочность. В рамках критерия производительности запрос (т. е. форма предписания) не извлекает никакой легитимности из того, что он происходит от страдания, причиняемого неудовлетворенной потребностью. Право приходит не от страдания, а от того, насколько его излечение делает систему более эффективной. Потребности наиболее обездоленных принципиально не должны служить регулятором системы, поскольку способ их удовлетворения уже давно известен и, следовательно, не может улучшить ее результативность, а только утяжелит затраты. Единственное противопоказание: неудовлетворенность может дестабилизировать ансамбль. Против своей воли, насильно, система вынуждена применяться к слабости. Но ей свойственно порождать новые запросы, которые как предполагается должны приводить к переопределению норм «жизни». В этом смысле система представляется некоей авангардистской машиной, которая тащит человечество за собой, обесчеловечивая его, чтобы потом вочеловечить на другом уровне нормативной производительности. Технократы заявляют, что не могут доверять тому, что общество обозначает как свои потребности. Они «знают», что само общество не может их знать, потому что потребности — это переменные, зависимые от новых технологий. В этом гордость лиц, принимающих решения, и их слепота.

Эта «гордость» означает, что они идентифицируют себя с социальной системой, понимаемой как целостность, которая находится в поиске своей как можно более перформативной части. Если мы повернемся теперь к научной прагматике, то она нам в точности покажет, что такая идентификация невозможна: ни один ученый в принципе не может воплощать знание и игнорировать «потребности» исследования или ожидания исследователей под предлогом того, что они не являются перформативными для «науки» как целостности. Нормальный ответ исследователя на запрос скорее таков: «Нужно посмотреть. Расскажите о вашем случае». Даже в принципе он не предусматривает ни что дело уже решено, ни что эффективность «науки» может пострадать от такого пересмотра. Скорее наоборот.

Конечно, в реальности не всегда все происходит таким образом. Мы не принимаем в расчет ученых, чьи «приемы» были проигнорированы или задавлены иногда на протяжении десятилетий, поскольку они слишком сильно дестабилизировали достигнутые позиции не только в университетской или научной иерархии, но и в проблематике. Чем сильнее «прием», тем больше вероятность отказа в минимальном консенсусе, именно в силу того, что он изменяет правила игры, по которым консенсус был получен. Но когда научное учреждение функционирует таким образом, то оно ведет себя как обыкновенная власть, поведение которой отрегулировано на гомеостазис.

Такое поведение является террористическим, как и поведение системы, описанной Луманом. Под террором понимается эффективность, полученная от уничтожения или угрозы уничтожения партнера, вышедшего из языковой игры, в которую с ним играют. Партнер будет молчать или выражать одобрение, не потому что его опровергли, а потому что его угрожают отлучить от игры (существует много видов лишения прав). Гордость лиц, принимающих решения, которым в принципе не существует эквивалента в науке, исходит от осуществления такого террора. Система говорит: «Приспосабливайте ваши ожидания к нашим целям, иначе…».

Даже допустимость различных игр поставлена в зависимость от результативности. Переопределение норм жизни заключается в совершенствовании компетенции системы в смысле увеличения производительности. Особенно это заметно при введении технологий телематики: технократы видят в них обещание либерализации и обогащения интеракций между собеседниками, но интересующий их эффект состоит в том, что из этого проистекают новые напряженности в системе, которые будут улучшать ее результаты.

Наука, если только она избирательна, представляет в своей прагматике антимодель устойчивой системы. Любое высказывание нужно удерживать только тогда, когда оно содержит отличие от известного ранее и поддастся аргументации и доказательству. Она является моделью «открытой системы», в которой релевантность высказывания заключается в том, что оно «дает рождение идеям», т. е. другим высказываниям и другим правилам игры. В науке существует общий метаязык, на который могут быть переписаны все другие языки и в котором они могут быть оценены. Именно это препятствует идентификации с системой и, в конечном счете, террору. Расслоение на принимающих решения и исполнителей, если только оно существует в научном сообществе (а оно существует), относится не к научной прагматике, а к социо-экономической системе. Оно является одним из основных препятствий развитию воображения в познании.

В обобщенном виде вопрос о легитимации превращается в вопрос об отношении между антимоделью, представленной научной прагматикой, и обществом. Применима ли она к образующим общество необъятным облакам языковой материи? Или же остается ограниченной игрой познания? А если да, то какова ее роль в отношении социальной связи? Недостижимого идеала открытого сообщества? Необходимой составляющей подгруппы решающих лиц, принимающих для общества критерий результативности, который они отказываются признавать в отношении самих себя? Или наоборот отказ от сотрудничества с властями и переход к контркультуре с риском исчезновения какой-либо возможности вести исследования из-за отсутствия кредитов?

С самого начала нашего исследования мы подчеркивали не только формальную, но и прагматическую разницу между различными языковыми играми, в частности: денотативными и познавательными, прескриптивными и действия. Научная прагматика фокусируется на денотативных высказываниях, именно тут она дает мосто для учреждения институций познания (институтов, центров, университетов и пр.). Но постмодернистское ее развитие выдвигает на передний план решающий «факт»: обсуждение даже денотативных высказываний требует соблюдения правил. Однако правила являются не денотативными, а прескриптивными высказываниями, которые, во избежание путаницы, лучше называть метапрескрипциями (они предписывают какими должны быть приемы языковой игры, чтобы быть допустимыми). Дифференцирующая деятельность, или воображение, или паралогия, в современной научной прагматике имеет функцией порождать такие метапрескрипции («предпосылки») и требовать, чтобы партнеры взаимообразно их принимали. Единственной легитимацией, которая в конечном счете обеспечивает принятие такого требования, является то, что это дает возможность производить новые идеи, т. е. новые высказывания.

Социальная прагматика не обладает «простотой» научной прагматики. Это чудище, образованное наслоением сетей гетероморфных классов высказываний (денотативных, прескриптивных, перформативных, технических, оценочных и т. д.). Нет никаких оснований считать, что можно определить метапрескрипции общие для всех языковых игр, и что один обновляемый консенсус (тот, что в определенные моменты главенствует в научном сообществе) может охватить совокупность метапрескрипций, упорядочивающих совокупность высказываний, циркулирующих в обществе. Сегодняшний закат легитимирующих рассказов: как традиционных, так и «модернистских» (эмансипация человечества, становление Идеи), — связан как раз с отказом от этой веры. Кроме того, именно утрату этой веры начинает восполнять идеология «системы» при помощи своей тотализирующей претензии и, одновременно, она начинает воплощать веру через цинизм своего критерия перформативности.

По этой причине мы считаем неосмотрительным и даже невозможным ориентировать разработку проблемы легитимации в направлении поиска универсального консенсуса, как это делает Хабермас, или того, что он называет Diskurs, т. е. диалог аргументации.

В действительности это предполагает две вещи. Во-первых, говорящие могут прийти к соглашению по поводу правил или метапрескрипций универсально применимых для всех языковых игр, хотя совершенно очевидно, что эти игры гетероморфны и подразумевают гетерогенные прагматические правила.

Во-вторых, предполагается, что целью диалога является консенсус. Но, анализируя научную прагматику мы показали, что консенсус — это лишь одно из состояний дискуссии, а не ее конец. Концом ее скорее является паралогия. При таком двойном констатировании (гетерогенность правил, поиск разногласий) исчезает вера, которая еще двигала исследованием Хабермаса, а именно, что человечество как коллективный (универсальный) субъект находится в поиске своей общей эмансипации посредством регулирования «приемов», допустимых во всех языковых играх; и что легитимность любого высказывания обеспечивается его вкладом в эту эмансипацию.

Мы хорошо понимаем, какова функция этого заявления в аргументации Хабермаса против Лумана. Diskurs здесь является последним препятствием, поставленным на пути теории стабильной системы. Цель хороша, но аргументы нет. Консенсус стал устарелой ценностью, он подозрителен. Но справедливость к таковым не относится. Следовательно, нужно идти к идее и практике справедливости, которая не была бы привязана к консенсусу.

Признание гетероморфности языковых игр есть первый шаг в этом направлении. Оно, конечно, включает отказ от террора, который предполагает и пытается осуществить изоморфная структура. Следующим является такой принцип: если достигнут консенсус по поводу правил, определяющих каждую игру, и допустимых в ней «приемов», то этот консенсус должен быть локальным, т. е. полученным действующими ныне партнерами, и подверженным возможному расторжению. Мы направляемся, следовательно, к множественности конечных метааргументов, под которыми мы понимаем аргументы, направленные на метапрескрипций и ограниченные в пространстве и времени.

Это направление соответствует эволюции социальных взаимодействий, где временный контракт на деле вытесняет постоянные установления в профессиональных, аффективных, сексуальных, культурных, семейных, международных областях, в политических делах. Конечно, эта эволюция двусмысленна: ведь временный контракт поощряется системой по причине его большой гибкости, минимальной стоимости и сопровождающей его бурной мотивации — всех тех факторов, которые дают наилучшую оперативность. Во всяком случае, речь не идет о том, чтобы предложить «чистую» альтернативу системе, но мы, живущие в конце 70-ых, знаем, что она будет на нее похожа. Нужно порадоваться, что тенденция к временному контракту двусмысленна: она служит не одной только конечной цели системы, но система ее терпит, поскольку она [эта тенденция] несет в себе другую конечную цель — познание языковых игр как таковых и решение взять на себя ответственность за их правила и результаты, важнейшим из которых станет результат, который оправдает применение этих правил, — исследование паралогии.

Что же касается информатизации общества, то теперь мы видим, как она влияет на эту проблематику Она может стать «желанным» инструментом контроля и регуляции системы на ходу, простирающимся вплоть до контроля самого знания, и управляться исключительно принципом перформативности. Но тогда она неизбежно приведет к террору. Она может также служить группам, обсуждающим метапрескрипции, и дать информацию, которой чаще всего не хватает лицам, принимающим решения, чтобы принять его со знанием дела. Линия, которой нужно следовать, чтобы заставить свернуть в этом последнем направлении, в принципе, очень проста: нужно, чтобы доступ к носителям памяти и банкам данных стал свободным. Языковые игры станут тогда играми с исчерпывающей на данный момент информацией. Но это будут игры не с нулевым итогом, а потому дискуссии не рискуют навсегда остановиться на позиции минимального равновесия, исчерпав все ставки. Ибо сами ставки тогда будут формироваться через знания (информацию, если угодно), а запас знаний, также как и запас языка возможных высказываний, неисчерпаем. Политика, в которой будут равно уважаться стремление к справедливости и стремление к неизвестному, обретает свои очертания.