Рондо

Липарев Александр

«Рондо» – это роман воспитания, но речь в нем идет не только о становлении человека, о его взрослении и постижении мира. Важное действующее лицо романа – это государство, система, проникающая в жизнь каждого, не щадящая никого.

Судьба героя тесно переплетена с жизнью огромной страны, действие романа проходит через ключевые для ее истории события: смерть вождя, ХХ съезд, фестиваль молодежи, полет в космос… Казалось бы, время несется вперед, невозможно не замечать перемен, но становится ли легче дышать?

Детские мечты о свободе от взрослых, о самостоятельной жизни, наконец, сбываются, но оказывается, что теперь все становится только сложнее – бесконечные собрания, необходимость вступления в партию, невозможность говорить вслух об очевидном – все это заполняет жизнь героя, не давая развернуться, отвлекая от главного. Тихо и незаметно рушатся семьи и человеческие жизни.

Наступают долгожданные перемены, кажется, что дышать стало свободнее, еще немного – и все наладится. Но так ли это? Может быть, наша жизнь – это рондо – постоянное повторение одной и той же темы, хождение по кругу?

 

Если пододвинуть стул к окну и встать на него коленками, локти упереть в подоконник, а подбородок положить на ладони, то можно разглядывать огромное поле крыш, сдавленных городской теснотой. Из-за них не видно ни улиц, ни переулков – одни крыши. Серые, угловатые, они коробятся, наползают друг на друга. Чем дальше, тем они становятся всё мельче и мельче. Наконец, где-то совсем далеко, они сливаются в сплошную полоску, похожую на дым от папиной папиросы. В ней уже ничего не разобрать. Там находится далёкое будущее.

 

ЧАСТЬ 1

Митя жил на самом верхнем, шестом, этаже ничем не примечательного дома, в коммунальной квартире, где обитало ещё три семьи. Дом был стар и не пытался это скрывать. Да и как скроешь, если твой возраст выдаёт множество мелочей: кнопки электрических звонков, наполовину утонувшие в многолетних напластованиях окаменелой краски; замысловатые бронзовые ручки, намертво вросшие в пересохшую древесину дверей; доски полов в кухнях и коридорах, вытоптанные и выскобленные до ухабистой неровности. А больше всего дом старили, потемневшие от времени, трещины потолка на Митиной лестничной площадке.

За дверями квартир, вдоль стен сумрачных коридоров, высились неуклюжие горы сундуков, ящиков и разного скарба, занимавшие участки, выверенные до сантиметров. Они в любой миг могли стать причиной войны с применением истеричного крика, оскорблений и плевков в сторону противника. Столы на кухнях злобно косились друг на друга; висящие на страшных чёрных гвоздях, корыта и тазы держали затяжную оборону; даже фамилии жильцов, выведенные на прикнопленных бумажках с раскладом, кому, сколько платить за свет в «местах общего пользования», казалось, скалили буквы. Под полуистлевшими клеёнками, в пыльных переплетениях электрических проводов, в тёмных закутках с мусорными вёдрами гнездилось немеряное количество претензий, обид, зависти и злобы. Люди годами терпеливо ненавидели соседей, получали чёрную энергию от чужих бед, и сами подпитывали других своими неудачами. Под одной крышей не спрятать от неосторожного любопытства постыдный букет личных болячек – мелких слабостей, комплексов, следов поражений, смешных и вздорных привычек, а то и просто сладковатую тягу к подленькому. Тот, от кого не скрыть свой позор, на симпатию рассчитывать не может. Так и жили. А дом, стараясь из последних сил сохранить видимость респектабельности, стыдливо прятал за закрытыми дверями квартир жалкое существование своих обитателей.

Днём, пока мама и отец находились на работе, Митя оставался с одной из своих бабушек. Про неё, грузную, но подвижную, с белоснежно седыми волосами, собранными на затылке в пучок, говорили, что она «ведёт хозяйство» и что «дом держится на ней». Почти всё время она проводила на кухне, а комната целиком принадлежала её внуку. Здесь ему всё было знакомо, всё было своё. В родных стенах прижились запахи чистоты и старой мебели, маминых духов и папиных папирос «Беломорканал», книжных переплётов и вощёного паркета, ванили и корицы – всего не перечислить. И молчала комната привычно. Её тишина складывалась из поскрипывания пола, уютного тиканья будильника, воркотни радио. Чёрная бумажная тарелка радио, с давних пор пристроившаяся на книжной полке, всё ещё продолжала работать по режиму военного времени – её никогда не выключали. Звук радио редко привлекал к себе внимание. К нему прислушивались, когда передавали прогноз погоды или когда в искусственной торжественности начинали тревожно бить колокольцы позывных. И ещё первого марта, когда объявляли об изменениях цен в магазинах. А в обычное время из радио, как из плохо закрытого крана, вхолостую сочились слова, песни, музыка. Неожиданно из этой струйки выхватывались случайные кусочки:

– …текст читал Борис Толмазов…

– А сейчас эту мелодию вам сыграют на трубе…

– …наш народ за Сталиным идё-ё-ёт!

Выхватывались и тут же терялись. И лёгкий, необременительный звук снова становился тишиной.

В комнате жило много книг. Все книжки делились на Митины и те, которые «тебе ещё рано». И всегда где-нибудь лежали два томика с закладками – один мамин, другой бабушкин. Иногда вечером мама принималась читать какую-нибудь книгу вслух. Тогда они собирались втроём вокруг стола: бабушка штопала носки, Митя тихо слушал. А папино место пустовало, папе приходилось много работать «по совместительству». Митя сидел, слушал, ничего не понимал. Видимо, правильно говорили, что ему ещё рано. Хотя название книги могло звучать интересно, например: «Человек, который смеётся». Он почти ничего не понимал, а всё равно такие вечера откладывались у него в памяти на всю жизнь, потому что он на равных участвовал во взрослом занятии и… ещё почему-то.

Митины книжки прятались на самой нижней полке стеллажа. Они – не сравнить со взрослыми – все тоненькие. Но с картинками. В картинках пряталась волшебная тайна. Разглядываешь одно за другим и вдруг понимаешь: за деревом кто-то прячется, а из избушки в окно кто-то смотрит – он тебя видит, а ты его нет. Это не пугало, а только заставляло сердце колотиться сильно и сладко.

Волшебная тайна подстерегала Митю повсюду. А больше всего он её находил в игре. Оставленный в пустой комнате, он полностью отдавался игрушечным заботам. Митя мог целый день ползать по полу, строить и перестраивать дома из кубиков, заставлять ездить машины и руководить солдатиками. Полируя штанишками плашки паркета, он уходил из не совсем понятного мира взрослых в простой и ясный мир, устроенный им самим. И вот тогда начинали происходить чудесные события – оживало неживое, в обычном открывалось невиданное, творились странные превращения, приоткрывалась лазейка в такое, от чего сердце уже не колотилось быстро-быстро, а радостно замирало в предвкушении совсем другой жизни, о которой никто из взрослых не знает. И только здесь Митя оказывался по-настоящему счастлив. В игре он был сам себе хозяином, имел во всём свою волю и не натыкался на непонимание взрослых. В играх он обладал абсолютной свободой, и лишь иногда извне прорывался какой-нибудь странный вопрос:

– Почему у тебя автобус стоит на крыше дома? Разве так бывает?

Объяснять, что это не автобус, а четыре коня и человек в коляске, который ими управляет, Митя даже не пытался. Коней он видел на одном доме с колоннами, и мама сказала, что это театр. Митя уже поднакопил жизненного опыта и знал, что некоторые вещи взрослым объяснить невозможно. Поэтому он не совсем вежливо бурчал что-нибудь, вроде «так надо». Вопрос с улыбкой превосходства шёл заниматься своими делами, а Мите только и надо поскорей остаться одному и нырнуть туда, где необязательно понимать – достаточно чувствовать, где форма нужна только чуть-чуть, совсем немного, а главное – это скрытый смысл, который ты сам и придумываешь. Нет, он придумывается независимо от тебя. Взрослым из всего этого доступна лишь та небольшая часть, которая хоть как-то похожа на их жизнь. И они говорят друг другу: «У ребёнка богатая фантазия». Вот и всё, что, с кряхтением подстраиваясь под гнетущую их действительность, могут сказать взрослые о детях.

Иногда бабушка брала Митю с собой на рынок. Путь до него узкими улочками был не близок, но по дороге встречалось много интересного. Например, керосиновая лавка – некрасивый деревянный сарай, крашеный бурой краской, который не то чтобы сердитый, а вот бывает, сидит хмурый дядька, курит, и видно, что он ни с кем не хочет разговаривать. Вот и сарай был такой же.

А за лавкой поднималась лёгонькая белая церковь. Она стояла заброшенная, без стёкол, и кое-где в стенах обнажались красные кирпичи. А в одном месте, наверху, шёл узкий карнизик, и прямо из него росло маленькое деревце. Росло прямо из церкви. Дереву же нужна земля, а тут прямо из кирпичей и штукатурки. И Митя каждый раз, как они шли мимо, показывал бабушке на деревце, как на чудо. Но она к таким чудесам оставалась равнодушна и всегда повторяла то, что он давно знал: в этой церкви женился Пушкин… или справил свадьбу… Нет, он в ней венчался. Кто такой Пушкин Мите объяснять не требовалось. Неужели и Пушкину это деревце было неинтересно?

А тёмные подворотни приоткрывали лоскуты чужих дворов, соблазняя заглянуть туда. Однако бабушка торопилась. Атмосфера рыночной оживлённости чувствовалась на большом расстоянии от самого торжища. Она проникала во все прилегающие улицы и переулки. Нетерпение росло, и бабушка ещё больше убыстряла шаг. Наконец, за очередным домом их встречали открытые нараспашку ворота, за которыми шевелилась многоголовая толпа. Над рынком витали свои особые запахи. Здесь пахло землёй, сыростью, яблоками, лошадьми, водочным перегаром… Дощатые прилавки располагались рядами – часть под жестяными навесами, часть под открытым небом. По одну сторону от них, вроде бы неспешно, и, в то же время, суетливо двигались покупатели, то убыстряя шаг, то приостанавливаясь, чтобы получше разглядеть выложенные огурцы и свёклу, картошку и смородину. По другую сторону прилавков торжественно, как на трибуне, стояли продавцы.

– Почём картошка?

– Полтора.

Бабушка сразу никогда ничего не покупала. Она сперва ходила и смотрела. Митя держался за её руку крепко – тут чуть отвлечёшься – и потеряешься. Страшно. Но он и глазами, и ушами, и носом успевал брать дань с этого, ни на что другое непохожего, кусочка города. А иногда, если никто не видел, то и пальцем мог потрогать. Он долго не рассматривал – не успевал. Но каждую сцену, каждый предмет схватывал влёт со всеми мельчайшими деталями, сразу улавливая скрытую суть и настроение увиденного.

Вот молодая весёлая тётка в сером платке крутится за прилавком то в одну, то в другую сторону. Перед ней на металлическом подносе высится горка огурцов. Справа от неё парень в телогрейке нараспашку и в кепочке со сломанным козырьком торгует крыжовником. Только он про крыжовник забыл, он даже один раз не услышал, когда его спросили: «Почём?» Он хочет веселить соседку, хотя та и так хохочет без остановки. Но он хочет развеселить её так, чтобы она забыла про свои огурцы. Но тётка и про огурцы не забывает, и с парнем ей интересно. Вот она и вертится: то к покупателям обернётся, то к крыжовниковому шутнику. И среди других, почти неподвижных продавцов они, как единственная картинка в скучной книжке.

В грубо сколоченной клетке вздрагивает белая кучка перьев, из которой торчат красные гребешки, и выглядывают круглые насторожённые глаза. Петухи и куры напуганы. Они не квохчут, а пытаются глядеть во все стороны сразу, потому что страшное творится кругом. Мите понятен их ужас – он держится за бабушку, а петухам держаться не за кого. В него даже стал заползать этот птичий страх. Поэтому он старается не смотреть на клетку. Но всё же исподтишка поглядывает. А курицам и петухам становится совсем плохо, когда их покупают, связывают ноги верёвочкой и суют в сумку.

Мужичок торгует грибами. Бабушка про таких говорит: «Никудышный человек». Он суетится, дёргается, заискивает перед проходящими мимо него. У него слезятся глаза, руки трясутся, рубашка на нём мятая, и сам он тоже мятый. Его товар разложен не на прилавке, а на, расстеленной прямо на земле, тряпочке. Он и цену скидывает, но никто не берёт. Здесь на рынке одни ведут себя уверенно, как хозяева, другие просто спокойны. А иногда попадаются вот такие вертлявые. Ой, как хочется мужичку продать свои грибы…

– Ну-ка, сынок, отведай, какие у меня яблочки, – старик в тёмно-синем с прорехами на локтях пиджаке, улыбаясь, наклоняется низко к Мите. Яблоко красивое, тугое, но Митя смотрит не на него, а на руку деда. Корявые полусогнутые пальцы и обтянутая сухой, грубой кожей ладонь иссечены мелкими чёрными трещинками. Ногти большие, не глянцевые, а исцарапанные и кривые, а вокруг них тоже чёрное. Рука деда похожа на шишковатый, истоптанный ногами корень дерева, неудачно вылезший на поверхность посреди тропинки. Дома ни у кого таких рук нет. Бабушка настойчиво требует:

– Скажи дедушке «спасибо»!

Сказать слово незнакомому человеку так же страшно, как потеряться в этой толпе и остаться здесь навсегда одному. Митя столбенеет, сопит и после долгих уговоров мямлит нечленораздельное, упорно глядя только себе под ноги на разбросанную шелуху семечек. Дело кончается тем, что бабушка покупает у деда кило яблок.

На рынке, в самом дальнем конце торговли, было одно притягательное место. Там на кое-как сколоченных столах-прилавках – неструганные ножки из сбитых крест-накрест брусков, капельки жёлтой смолы, вмятые в мягкую древесину, сверкающие на солнце, шляпки гвоздей – рядами, как на параде, выставлялись деревянные игрушки. Они расписаны яркими красками, покрыты лаком, они гладкие на ощупь и блестят. Раз яркое, значит, красивое. Глазастые матрёшки, самовары с маленькими краниками, повозки с радужными колёсами, пушки и даже целые домики, сработанные кустарно, были на строгий взгляд уродливы. Но в этом-то и таилась их прелесть. Несовершенство поделок будило фантазию, и рождало в лопоухой Митиной голове непостижимые для взрослого человека сюжеты. Уступая нытью внука, бабушка водила его в этот живописный уголок. Водила чаще всего, как на экскурсию. Придти сюда, чтобы глянуть мельком и бежать обратно, не было никакого смысла. Здесь следовало насладиться цветом, подивиться мелкости деталек, не торопясь разглядеть узоры… Но уже через минуту сзади слышалось:

– Ну, насмотрелся? Пошли, нам надо ещё ягод купить.

И всё же изредка ему перепадало из этих сокровищ.

С рынка бабушка несла две тяжёлые сумки, а Митя – букетик цветов. Бабушка часто останавливалась передохнуть. Чем ближе к дому, тем бабушка шла медленнее. Она часто просила Митю не бежать так быстро. И он начинал развлекать себя разглядыванием витрин магазинов, мимо которых они проходили. Митя их, как людей, различал по характеру. Они ведь очень разные. Витрины мясных магазинов хвастливые, кондитерских – весёлые, витрины молочных – просты, а бакалейных – скучные. Такие же скучные витрины и у овощных.

Овощные Митя недолюбливал. На то имелась причина. Зимой на заднем дворе ближнего магазина иногда неожиданно устраивали продажу солёных огурцов из бочек, и жители окрестных домов выстраивались за ними в длинную очередь. Она тянулась по тротуару, а потом поворачивала направо и головой зарывалась в раннюю зимнюю темноту магазинного двора. Люди стояли молча, только ногами притоптывали, чтобы не замёрзнуть. А над ними поднимался белый пар от их дыхания. Жёлтый свет тусклой лампочки не столько разгонял темноту, сколько делал отдалённые уголки двора ещё темней. В освещённом пятачке вяло двигалась фигура продавщицы, закутанная поверх телогрейки в шерстяной платок. Ещё на ней был одет чёрный фартук из клеёнки, а на ногах – серые валенки с галошами. Продавщица обухом ржавого топора била по крышке очередной бочки. Та поддавалась не сразу и недовольно плевалась через щели мутным рассолом. Но женщина сопротивления не терпела. Два-три удара, и мокрые доски летели в сторону. Тогда продавщица брала верёвочный сачок на толстой деревянной ручке и принималась вылавливать дряблые, мятые и замученные огурцы. Она клала их на весы, отбрасывая закоченевшими красными пальцами здоровенные палки укропа себе под ноги. Бока влажных огурцов поблескивали в свете лампочки, гирьки стукались о чашки весов, сзади кто-то гулко притоптывал. Стоявший в очереди первым, расплачивался и тихо, почти шёпотом, просил набрать ему в бидон рассольчику. Женщина, молча, зачёрпывала бидоном из бочки.

Митя чувствовал, как холодно этой продавщице с непроницаемым лицом и заученными движениями. Студёная темнота, замерзающая над головой лампочка, цепочка, погружённых в молчание, людей, окутанных туманным седоватым облачком… В очереди много женщин тоже в телогрейках и таких же платках. Но они выстоят своё и уйдут домой, а продавщице выуживать дохлые огурцы, пока они все не кончатся. Продавщица казалась бесчувственной и насквозь заледеневшей. Не верилось, что её губы могут улыбаться, а глаза смотреть с лаской.

А взрослые понимали всё совсем по-другому. Для них длинная очередь служила особым сигналом: что-то дают. Они начинали волноваться и шагали быстрее, чтобы успеть занять место в этом, растущем на глазах, людском ручейке. Самые могучие очереди случались перед праздниками. В Митином доме, на первом этаже находился молочный магазин, и раза два-три в год он со двора продавал куриные яйца. Заслышав через кухонную форточку нарастающий гул голосов, бабушка бросала всё, хватала Митю, и они чёрным ходом, чтобы побыстрей, торопились вниз. В очереди Митя выстаивал не просто так. На каждого – неважно маленький ты или взрослый – давали один, а то и два десятка яиц. Это называлось «давать в одни руки». Бабушка была «одни руки», и Митя был «одни руки».

Под стеной дома высились штабели ящиков, сбитых из тонких занозистых дощечек. В щели между досочками высовывались белые и желтоватые завитки стружек. Стружечный мусор валялся везде. Продавщицы отпихивали пружинящие, хрустящие и шуршащие кучки ногами – отгребать их им было некогда. Стружки цеплялись за ноги покупателей, и их разносили по всему двору. Но вдали от ящиков они лежали поодиночке, плоские, раздавленные как будто мёртвые, а около ящиков они шевелились и шумно шептались. Рабочий железкой отдирал верхние дощечки нового ящика, и продавщица ловко, одним верным движением выхватывала из стружечных недр… Невозможно было уследить, что она выхватывала и клала в чёрную дерматиновую сумку с потрёпанными ручками, услужливо подставленную, чтобы класть было удобно. Ещё выхватывала – и в сумку.

– Следующий!

Следующий подходил с корзинкой.

Продавщицы из молочного не казались такими несчастными, как та, что торговала на холоде огурцами. Они работали в чистых белых халатах. И очередь к ним была не такой мрачной, как огуречная. Здесь все разговаривали друг с другом, шутили. Во-первых, торговля шла с утра, когда светло, а во-вторых, подступал праздник. Митя с бабушкой обычно успевали к началу продажи. Позже людская верёвочка росла и тянулась через весь двор, аж в подворотню и дальше, в тупик.

Митя понимал, что огурцы нужны для винегрета, а яйца, как и мука в бумажных пакетах, за которой приходилось стоять в соседнем дворе, нужны для пирогов. Но очереди он не любил. Никакие. Успеешь изучить все трещины на асфальте, рассмотреть всех людей вокруг, разглядеть дома, окна, помойку, сараи, а конца стоянию за чьей-нибудь чужой спиной не видно. Митя для себя давно решил: вырасту и в очередях не буду стоять никогда.

Мите принадлежала ещё одна бабушка – бабушка Лера. Она была папиной мамой. Сухощавая, с сеткой глубоких морщин на лице и совсем не седая, она почти каждый день приходила, чтобы водить Митю «дышать чистым воздухом». А если случался дождь, она читала ему сказки.

Воздух, которым Мите полагалось дышать, находился на бульваре, недалеко от дома. В тёплое время года по дороге туда бабушка и Митя выполняли сложившийся у них ритуал. Сперва, выйдя из подъезда, они внимательно смотрели на небо и обсуждали вероятность того, что пойдёт дождь. А потом у них начинался уличный урок чтения. Между витринами или рядом со входом в магазины, привинченные к стене вывески, сообщали, что тут можно купить. По вывескам Митя, с помощью бабушки, познакомился с буквами, а после научился читать и всякий раз с удовольствием совершенствовал своё мастерство. Первым на их пути находился магазин, который местные называли «Гудок». Это его прозвище осталось с войны – тогда в нём отоваривали продуктовые карточки работников редакции и типографии железнодорожной газеты. Здесь Митей осваивались бакалейные слова: «мука», «крупы», «соль»… Дальше следовал магазин «Посуда», а за ним – нелюбимое заведение, вывеска которого Мите долго давалась только по складам: «Па-рик-махер-ска-я». После парикмахерской – «Ткани». Где-нибудь случайный прохожий обязательно обращал внимание на талантливого ребёнка и вслух выражал удивление его ранними способностями. Бабушка Лера сияла от гордости, а Митя продолжал зачитывать, как текст важного документа:

– «Соки-воды», «Джем»…

Они шли дальше, и всё, что творилось вокруг, не оставалось без Митиного внимания. Вот мальчишка обгоняет всех на самодельном самокате, грохоча по асфальту подшипниками. Лошадь по мостовой везёт телегу, а на телеге – ящики с бутылками. Бутылки нервно подрагивают и позвякивают. У серой с нестриженой гривой лошади голова опущена почти до земли. Возница идёт рядом, он ни на кого не смотрит и дымит самокруткой. Пахнет лошадью, махорочным дымом и прелой соломой. Вдоль бульвара звенят, а на повороте скрипят и стонут красно-жёлтые трамваи с высокими стеклянными лбами. Медленно ползёт пучеглазый троллейбус, теребя и раскачивая провода. Иной раз без шума, по-хозяйски уверенно проезжает редкая машина – чёрный блестящий «ЗиС» или «ЗиМ». Многие оборачиваются и глядят вслед: важного начальника повезли. За углом человек в зелёной выцветшей гимнастёрке сидит на тротуаре. У человека нет ног. Перед ним лежит перевёрнутая кепка, а в ней – монеты. Бабушка наклоняется и тоже кидает монетку. Человек немножко кивает и что-то бормочет.

Гуляние начиналось от тёмно-серого памятника учёному, в фамилии которого звучал скрип новых ботинок. Митя с бабушкой проходили мимо тележки с газированной водой. Тележка всегда стояла на одном и том же месте, недалеко от будки «Мосгорсправка». На центральной аллее бабушка выбирала себе одну из лавочек и садилась читать или разговаривать со случайной соседкой. А Митя крутился около, поглядывая на галдящих сверстников. Ему очень хотелось подойти к ним, но непреодолимая застенчивость подминала под себя его волю и намертво привязывала к бабушкиной скамейке.

В песочнице мальчишки-школьники, никому не мешая, играли в «ножички». Стоя на коленях, они разными способами втыкали в песок трёхгранный напильник. Их называли «хулиганами». На лавочках мамаши с грудными детьми на руках демонстрировали друг другу своё потомство. Они ставили драгоценные свёртки себе на колени и разгребали в верхней части кружева, открывая спящие мордочки. Митя смотрел на младенцев со стороны, и ему казалось, что все они на одно лицо. У них различался только цвет сосок. Под ногами, испытующе поглядывая на людей, молча, прыгали воробьи. Их товарищи, чтобы звонко почирикать, забирались подальше в траву, туда, где люди не ходили. По мостовой вдоль бульвара катились машины и трамваи, по аллее в одну и другую стороны шагали прохожие. Незаметно двигалось время. Когда оно подступало к обеду, Митя с бабушкой возвращались домой.

Зимой Митю перед выходом на улицу упаковывали в тёплое: свитер, толстые штаны, валенки с галошами. После того, как шубку подпоясывали ремнём и сзади, под воротником затягивали узел шарфа, он превращался в овчинный шарик. Растопыренные руки в варежках не двигались, ноги еле переступали. В Митиной шубейке имелась маленькая тайна. Совершенно пустяшная. О которой он никогда никому не рассказывал. Но она отчётливо, с мельчайшими деталями, помнилась ему потом всю его жизнь. Необычайно твёрдый уголок скомканного клочка усохшей овчины, составлявшего нутро третьей сверху пуговицы-помпона, бесконечное число раз, опробованный большим пальцем левой руки, навечно запечатлелся ощущением контраста его неестественной, чуть ли не каменной твёрдости упругой податливости мелких шерстяных кучеряшек. Остаётся только гадать, знамением чего был этот кусочек овчины, раз он так крепко проник в Митину память? Или он явился каким-то непонятным символом? Не признавать же, что кожа пальца и сознание на многие десятилетия запомнили случайный, ничего не значащий пустяк.

В таком утеплённом состоянии было не до чтения вывесок, да и темнело рано. Поэтому бабушка и Митя побыстрей добирались до бульвара, а там старая впрягалась в санки, на которых внук важно восседал оцепенелым божком. Она везла его по широкой заснеженной аллее до дальнего её конца, где тоже стоял памятник. Этот памятник был очень-очень известный. Назывался он «Памятник Пушкину». Когда санки объезжали его основание, памятник, склонив голову, смотрел на Митю с грустью и интересом. Утоптанный снег скрипел и повизгивал под ногами прохожих. Быстро темнело, загорались шары фонарей. В круг их света сверху беспрерывно плавно спускались белые хлопья. Туда и сюда ехали санки с такими же, как Митя, неподвижными седоками. Мальчишки на прикрученных к валенкам коньках пытались вразвалку разогнаться на утрамбованном снегу. Люди несли с собой запахи свежего хлеба, духов, мандаринов. Перед Митиными глазами сутулая бабушкина спина в рыжей шубе, сшитой из отдельных лоскутков. Мех на каждом лоскуте зализан в свою сторону. Митя ехал на санках, ни о чём не думал, только запоминал всё, всё, всё…

Весной вместо прогулки по бульвару бабушка с Митей шли на Москварику. Именно так слышалось Мите это название – одним словом, через букву «и» и с ударением на первое «а»: Москварика. Так оно и осталось навсегда одним словом. На Москварику они ходили смотреть ледоход. Белые, присыпанные снегом плиты разного размера и разной формы, с вызывающей тревогу быстротой плыли мимо возбуждённых зрителей и скрывались в темноте под мостом. Иногда посреди особенно большого куска открывалась трещина, и в ней обнажалась страшная чёрная вода. Если выше по течению шум голосов вдруг усиливался, и слышимое оживление становилось всё ближе, значит, льдина на себе что-нибудь везла: старое ведро или забытую деревянную лестницу. Один раз река откуда-то принесла облезлую рыжую собаку. Собака приплыла, наверно, издалека, потому что не выла и не кидалась из стороны в сторону, а стояла, напряжённо сохраняя равновесие на качающейся тверди, и обречённо смотрела на весёлые лица людей, и уже давно не надеялась на их помощь. Митя тогда про себя подумал, что собака – это не старое ведро, и нечему тут радоваться. Её бы спасти надо, ведь она живая. Льдины тёрлись друг об друга и об камень, обрамляющий русло. Вроде бы негромко, а создавалось впечатление нескончаемого утробного предгрозового раската. Несмотря на грубый звук, несмотря на сырой холод от воды, по всей длине набережной гуляли беззаботные улыбки.

Митя считал ледоход праздником, потому что праздник – это, когда всем весело, и происходит что-нибудь необычное, чего каждый день не случается. Праздник – это, например, Новый год. На Новый год отец приносил высокую, до самого потолка, ёлку. Её ставили в углу у окна, и комнату наполнял особый зимний ёлочный запах. Летом ёлки так не пахнут. Затем отодвигался зеркальный шкаф, и из-за него вынимали коробки с игрушками. Вся эта подготовка – уже праздник. Вернее, его часть. И узнавание полузабытых игрушек – праздник. И шуршание, и позвякивание – праздник. И вся, немного заполошная, обстановка в доме – тоже праздник. И, конечно, сама сверкающая стройная пирамида, увенчанная блестящей звездой – праздник. А когда гасили свет и зажигали разноцветные лампочки, праздник превращался в волшебство. А тут ещё появлялись подарки, и обязательно то, чего давно очень хотелось. И главное, что все собирались вместе, даже папа. Под абажуром накрытый стол, на нём стоят пироги, и бабушка торжественно выставляет графин со своей наливкой.

Назавтра, в свете пасмурного серого дня, от ёлочного волшебства не оставалось и следа. Митя никак не мог понять: игрушки блестели, искрилась мишура, но всё это совсем не то. Сквозь ветки и иголки проглядывал коричневый ствол. Вчера его, кажется, и не было заметно. Подарки Митя рассмотрел, и первая радость от них поутихла. Вдобавок его с самого утра предупредили:

– Игрушки на ёлке не трогай, а то разобьёшь.

Праздник не может длиться долго – на то он и праздник. Ёлка стояла в углу ещё неделю-другую. Она теряла свою небывалость, к ней привыкали. Хвоя с неё осыпалась, в щелях рассохшегося паркета поблескивали мелкие серебряные осколки разбитых шаров. Праздник тихо умирал. Его проводы имели тоскливый привкус, и хотелось, чтобы всё это побыстрей закончилось. После того, как ёлку убирали, комната несколько дней казалась просторней.

Случались ещё и другие праздники. Накануне их на всех домах развешивали красные флаги. В витринах магазинов убирали то, что там стояло, и вместо этого расстилали красную материю и на неё водружали портреты. А на следующее утро в комнату проникали не автомобильные гудки, а голоса, много голосов, которые вдруг загораживались музыкой оркестров. Вместо машин по мостовой медленно шли колонны демонстрантов. Митя с мамой, наскоро позавтракав, торопились на встречу с отцом, который тоже участвовал в демонстрации. На улице они попадали в шум и в красный цвет. Множество ног шаркали подошвами по асфальту, и их шуршание служило фоном песням и взвизгам гармошки. Колонна немного продвигалась и останавливалась. Если рядом оказывался оркестр, приходилось кричать, чтобы тебя услышали. Потеряться здесь было ещё страшней, чем на рынке, но Митя об этом не думал, тем более, что мама крепко держала его за руку. Вторым этажом над людьми, покачиваясь, плыли флаги, транспаранты, цветы, портреты. Поперёк боковых улиц стояли цепочки милиционеров. А в некоторых местах милиционеры сидели верхом на лошадях, на синих с бурыми звёздами сёдлах. Смирные лошади переступали с ноги на ногу и только изредка позволяли себе, вытянув шею и морду в одну линию параллельно земле, быстро-быстро потрясти короткой стриженой гривой. Тогда сбруя тихонько позвякивала железками. Мама показывала милиционерам паспорт и объясняла, куда им надо пройти. Их пропускали.

Встречаться с папой намечалось далеко от дома, а по всем улицам текли и текли реки народа. Кое-где приходилось нырять в колонну и пробираться сквозь неё на другую сторону. Оркестры гремели без передышки так, что закладывало уши. Они как будто соревновались друг с другом в неистовстве и безумстве труб и барабанов. Хотелось найти тихий уголок и немножко отдохнуть от них. В условленном месте мама кричала кому-нибудь из демонстрантов:

– «Сокольники» ещё не проходили?

– За нами идут! – кричали им в ответ.

Колонна района «Сокольники» появлялась под грохот своего оркестра. Чтобы не пропустить папу, надо было глядеть во все глаза. Но он находил их всегда первым. Мама совала ему свёрток с бутербродами, и дальше они шли втроём. Их колонна тоже часто останавливалась. На таких остановках кто-то раздвигал людей, образовывался свободный круг, и в него вскакивала горластая энергичная тётка. Она давала знак гармонисту и начинала петь частушки или плясать, помахивая белым платочком и дробя каблуками по асфальту. Она теребила тех, кто стоял вокруг, чтобы они тоже плясали. Одни отнекивались, другие, посгибав немного ноги – вроде бы они тоже потанцевали, – прятались за спины соседей. Как только колонна потихоньку трогалась, выражение шального веселья с тёткиного лица исчезало, и она принималась озабоченно говорить что-то людям, у которых на рукавах были красные повязки. Митя видел, что она очень хотела развеселить людей, только у неё это плохо получалось. И ещё он очень хорошо понимал, что, когда она пела и плясала, она притворялась, она не веселилась по-настоящему, а выполняла работу. И, разговаривая с красными повязками, она притворялась, изображая, что объясняет что-то очень важное. Мужчины с повязками в этом притворстве ей помогали неохотно. Было видно, что не слишком уж важный этот разговор, как хотела показать горластая тётка. И получалось, что она притворяется в одиночку. Все люди вместе друг с другом, а её оставляют одну. Вообще-то тётку можно было бы пожалеть, но уж больно она напористая. Митя шёл и думал: «Зачем люди притворяются? Если притворяются, значит, хотят кого-то обмануть. А кого хочет обмануть эта тётка?»

Часа два небыстрой ходьбы, и демонстрация добиралась до Красной площади. По ней колонны шли в несколько рядов, и папа каждый раз волновался: как близко им получится пройти от трибуны мавзолея? Он сажал Митю на плечи и так нёс его до самого конца шествия. Сверху всё выглядело совсем по-другому. Сидя на папиных плечах, он возвышался над колыхающимся полем человеческих макушек и шляп, а вровень с ним раскачивались цветы и флаги. Перед мавзолеем и между идущими колоннами он видел военных с оружием, а на трибуне стояли маленькие фигурки. Они и так-то выглядели мелкими букашками, а каменное ограждение скрывало их до груди, и они казались ещё меньше. Люди-букашки на мавзолее то лениво поднимали руки к своим шляпам и фуражкам, то медленно их опускали. Иногда они переговаривались между собой. Казалось, будто они не успели обсудить серьёзное дело, и теперь то одному, то другому приходила в голову умная мысль, и каждый торопился поделиться ею с соседом.

Поравнявшись с мавзолеем, все люди вокруг Мити, напряжённо глядя в сторону трибуны, неожиданно принимались кричать «Ура!», а некоторые махали шляпами и кепками. Митя плыл в этом огромном шуме, перекатывающемся с одного края площади на другой, фигурки на мавзолее в ответ помахивали руками, но двое-трое, не обращая внимания на громкий крик, разговаривали друг с другом. Это выглядело невежливо. Мавзолей оставался уже позади, но кое-кто продолжал, вытянув и вывернув шею, смотреть назад, на трибуну. Когда смотришь назад, идти вперёд трудно. Если Митя, бывало, заглядывался на что-нибудь, бабушка или мама всегда его одёргивали: смотри под ноги, а то упадёшь! Вот сейчас те, кто двигался затылком вперёд, смешно натыкались на идущих перед ними, наступали им на пятки, как слепые, хватали воздух вытянутыми руками, но никак не могли оторвать взгляд от оставшихся сзади маленьких фигурок.

На выходе с площади колонна распадалась, и дальше все шли отдельными группами, шли уже не по-праздничному, флаги несли под мышкой или на плече, как носят лопаты. После недавних криков и грохота оркестров становилось необычно тихо. Усыпанные разноцветным мусором, затоптанные улицы без машин, без троллейбусов выглядели брошеными. Можно было идти прямо по мостовой. Пятёрка дворников сгребала мётлами шелуху, осыпавшуюся с многокилометровой человеческой змеи. Замусоренные мостовые, дворники и тишина после долгого шума – это тоже умирание праздника. А ещё – тяжесть в ногах. Хотя в пёстром мусоре Митя с удовольствием покопался бы. Но кто ж ему такое позволит?

Вечером, когда на улице становилось темно, начинался салют. Лучи прожекторов росли прямо из земли и пропадали высоко в чёрном небе. Они крутили бешеный хоровод, пересекались друг с другом и опять расходились. И вдруг в какой-то миг замирали. И тут же, опережая треск выстрелов, стремительно вылетали яркие пучки. На разной высоте они вспыхивали гроздьями разноцветных огней, становилось светло и красиво. Израсходовав силу грохота и красок, огоньки, медленно угасая, лениво опускались вниз. Снова начинался бешеный хоровод лучей прожекторов. Остановка. Залп! И так много-много раз. Самый последний залп. Всё. Теперь праздник кончился совсем.

Утром бабушка разглядывала на первой странице газеты, прямо под её названием, широкую фотографию, на которой были сняты вчерашние люди-букашки на трибуне. Бабушка показывала Мите фигурку и уважительно называла её фамилию: «Это – Булганин, это – Маленков…» Митя знал в лицо только одного Сталина и сам находил его на газетном снимке. Про Сталина часто говорили по радио, про него читали стихи, пели песни. Стихи и песни Митя специально не слушал. В радиопередачах ему было интересней что-нибудь смешное. Например, выступления Рины Зелёной, которая, подделываясь под детскую речь, говорила разные забавные нелепицы. Но радио не умолкало целыми днями, и, хотя Митя не прислушивался, в его голову всё равно залетало всё, что говорилось и пелось. Всё это висело в воздухе, словно пыль. И Митя дышал этой пылью, жил в ней. Она откладывалась в его памяти. Поэтому, когда Женя Таланов своим чистым, как вымытое солнечной весной оконное стекло, голосом выводил: «Родина слышит, Родина знает…», Митя нисколько не сомневался, что это Сталин слышит и знает, потому что он самый умный. А остальные, кого бабушка показывала на снимке, не самые, и поэтому смотреть на них необязательно.

Праздниками считались и походы всей семьёй в гости. К ним готовились заранее, и возбуждение родителей росло вместе с движением часовой стрелки. Впрочем, папа ко всему этому относился шутливо. Ближе к вечеру мама и бабушка наряжались в праздничные платья – бабушка в чёрное с белым горошком, а мама в светлое с цветами, надевали бусы и сразу превращались из обычных в красивых. Папа доставал свой особый галстук. Потом начинали одевать Митю. Для этого всегда находилось что-нибудь жёсткое и колючее. Много неприятностей ему доставляла зелёная лента вокруг шеи, завязанная сбоку, под правым ухом пышным бантом. Митя ленту ненавидел. Девчачий бантик оскорблял всё то, что в нём было мужского. Однако родителям не приходило в голову обратить внимание на его душевные мучения. Бабушка одёргивала и подтягивала на нём наряд с такой силой, что у внука дёргались голова, руки и ноги.

Ещё больше страданий ему добавлял колючий берет, кокетливо сдвинутый на одно ухо. Ухо тут же начинало чесаться. Едва его осторожненько и незаметно освободишь, как бабушка опять поправляла, как надо. Мите ничего не оставалось, как смириться: старшие всё делают не так, как нравится ему, а как надо им. В такие минуты полной беспомощности у него рождалась расплывчатая надежда на то, что когда-нибудь он наденет берет на свой лад, а зелёную ленту спрячет далеко-далеко или кому-нибудь подарит и, может быть, и всё остальное он будет делать так, как сам захочет. Эти смелые мысли забывались, а потом, когда бабушка в очередной раз начинала наряжать его в праздничные одежды, возникали снова. Забывались-возвращались, забывались-возвращались, пока не сформировали в голове маленького вольнодумца робкую мечту о почти нереальном – ему можно будет всё, что нельзя сейчас. И никто его не будет одёргивать, и никто ему не будет указывать, и никто не будет… Много позже он узнал, что это нереальное называется «свобода».

«Гости» находились в двух разных местах. До одного было недалеко, и они шли туда пешком. Тихая улочка выводила их к площади, на противоположной стороне которой, виднелся пруд. Естественно, что вода тянула к себе, хотелось пойти посмотреть. Кажется, там катались на лодках и очень даже возможно, что по пруду плавали утки и лебеди. А рыбы? Водятся в пруду рыбы или нет? Зимой пруд превращался в каток и, ярко освещённый, становился ещё интересней. Но родители всегда и так опаздывали – на изучение водоёма времени не хватало никогда.

Их ждали в многонаселённой коммунальной квартире на пятом этаже серого дома. Там пришедшие сперва попадали в длинный-предлинный коридор. В его полутьме угадывались развешанные на стенах корыта, велосипеды, полки, прикрытые тряпочками. В конце коридора, в дальней комнате, двери были распахнуты, и горел яркий свет. Вот туда и следовало идти. Там на сдвинутых столах, покрытых белыми скатертями, теснились блюда с винегретом, салатами и разными другими угощениями, сверкали ножи, вилки, стеклянные рюмки. Прямо на пороге начинались шумные приветствия со взаимными поцелуями, происходил моментальный обмен неотложными новостями, там избавлялись от пальто и шуб. Здесь же, в дверях радостно поздравляли, вручали подарки и снова целовались. После этого хозяйка призывала всех садиться за стол. И с Мити, наконец, снимали ненавистный бант. Народу собиралось много, рассаживались шумно, и каждый пытался перекричать других. Постепенно становилось спокойнее, и налаживалась общая беседа. Взрослые, как всегда, говорили о неинтересном, смеялись несмешному. Женщины делились рецептами пирогов. В гостях, кроме Мити, других детей никогда не бывало.

Митя тихонько выскальзывал из-за стола и пробирался к большому трюмо. Перед ним, на столике среди баночек и флаконов находилась единственная ценная в этом доме вещь – стеклянный голый чёртик с резиновой шапочкой. Если на шапочку нажать, то чёртик писал духами. Оплавленное гладкое стекло, перетекание по нему капель света от лампы, и бесстыдство этой игрушки заколдовывало. И весь вечер, сидя на уголке матраса, Митя разглядывал стеклянную фигурку то так, то эдак. А взрослые были довольны: тихий ребёнок, никому не мешает.

Из гостей Митя уходил без сожаления.

До других гостей они добирались на троллейбусе. В жёлтом одноэтажном домике тоже была большая коммуналка. Только комната, где собирались гости, выглядела попросторней. И здесь опять всё повторялось: радостные возгласы при встрече, поцелуи, еда, разговоры, рецепты пирогов. А Мите, как всегда, предоставлялось развлекаться одному.

Обратной дорогой мама с бабушкой обсуждали только что закончившийся вечер: кто, во что был одет, кто, что сказал. И случалось, что им чего-нибудь не нравилось. Минуту назад прощались – улыбались друг другу, а на самом деле, оказывается, уносили с собой недовольство и даже обиду. Митя догадывался, что они не хотели ругаться, как дома на кухне с соседями, и поэтому притворялись как будто всё хорошо и улыбались понарошку. Но всё-таки это не совсем понятно.

Родственники приходили и к ним домой. Перед приёмом гостей родители тоже волновались, а в комнате появлялся запах пирогов. Бабушка разливала наливку по хрустальным графинам, а в заключение Мите опять повязывали на шею всё тот же ненавистный бант. Раздвинутый стол накрывался накрахмаленной белой скатертью, на нём выстраивалась череда тарелок, рюмок, и получалось точно так же, как у других. Сверкало стекло, розовели щёки бабушки. Праздник! Изо всех сил – праздник!

Гости входили, снимали пальто и складывали их на, в любое другое время неприкосновенную, бабушкину кровать. Потом начиналось общение с Митей. Одни сюсюкали, другие разговаривали с ним неестественно серьёзно. Старые уже не помнили, как надо говорить с мальчиком – их дети давно выросли, а у молодых своих мальчиков ещё не было. Сколько людей приходило, столько раз Мите задавался один и тот же вопрос:

– Кем ты станешь, когда вырастешь?

Как будто им для чего-то надо было заранее подготовиться к будущей Митиной профессии… Сперва он отвечал, что придётся, чаще всего – «не знаю». Но однажды случайным ответом он попал в точку и всех развеселил. На какой-то афише он, грамотный ребёнок, прочитал название спектакля: «Красавец мужчина», и в очередной раз на знакомый вопрос у него неожиданно вылетело:

– Буду красавцем мужчиной!

Оказалось, что взрослым не так уж много и надо, чтобы расхохотаться до слёз. А раз всем понравилось, то с тех пор маленький угодник только так и отвечал. К шутке привыкли, но она не переставала вызывать смех.

После выяснения его видов на будущее, Митю оставляли в покое. Взрослых отличал очень узкий кругозор. Вокруг столько интересного, а они не знают о чём с ним можно поговорить. Взять хотя бы то деревце, что растёт из стены церкви, или яркие деревянные игрушки на рынке. Да мало ли о чём можно побеседовать! Почему у милицейских лошадей гривы и хвосты подстрижены, а те, которые на телеге возят ящики, ходят лохматые? Разве это не интересно? Но взрослые, кроме одного единственного вопроса, ничего толкового больше вымолвить не могли.

Столом командовала бабушка. Комната наполнялась голосами, смехом, комплиментами бабушкиной стряпне. Неожиданно разговор спотыкался, затормаживался. Мама вставала и быстро выглядывала в коридор. За столом все наклонялись вперёд, вытягивали шеи, сближаясь головами, и торопливо что-то тихо-тихо обсуждали. И тут же с фальшивой бодростью и непринуждённостью, чуть громче, чем следовало бы, продолжали прерванную перед этим речь. Холодок страха, пропорхнувший только что по комнате, Мите был знаком. Он появлялся, когда по радио звучали позывные, и важный красивый голос произносил:

– Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза.

Тогда мама и бабушка замирали, а потом, вместо того, чтобы сделать звук громче, как будто вжимались одним ухом в чёрный круг репродуктора, хотя он стоял высоко на книжной полке, и молча, не мигая, слушали. Радио говорило, а комната застывала в немой тишине – даже пол не скрипел. Без напоминания замирал и Митя. Вот тут-то этот холодок и обволакивал. Мите становилось чуть-чуть страшно. Это был не простой, рождавшийся в животе, под рёбрами страх, который возникал, если мимо проходила чья-нибудь большущая овчарка да ещё без намордника. Это был очень нехороший страх. Через несколько секунд взрослые со вздохом облегчения принимались за прерванные дела.

После того, как гости уходили, мама с бабушкой опять начинали обсуждать, кто, как выглядел, на ком, что было одето. И вдруг снова появлялись одна-две фразы, которые никак не подходили к виду пирогов на столе, к запаху духов, вообще – к праздничному настроению. Что-то в этом было неправильно. Но ведь взрослые всегда правы. И раз они говорят одно, а про себя думают другое, значит, такое разрешается? Митя робко заглядывал за неплотно прикрытые двери во взрослый мир и обнаруживал там много непонятного и сложного. Ему к этому надо было как-то приспосабливаться. Он знал, что не всё, что делают взрослые, разрешается делать ему, и труднопроходимые заросли, в которых обитали его родители, он осваивал осторожно, делая каждый шажок с оглядкой. Непонятностей встречалось слишком много, и некоторые из них пугали, как те неожиданные позывные и объявления по радио или визгливые истерики инвалидов на костылях, пытавшихся пролезть в магазин без очереди. Неприятно непонятны были пьяные, лежащие прямо на тротуаре.

А наиболее неприятные непонятности создавали самые близкие люди. Например, бабушка всегда запрещала Мите то, чего ему очень хотелось. Мороженое на улице есть нельзя, а только дома и обязательно с хлебом. Нельзя поднимать с земли грязное. Нельзя трогать руками, нельзя шмыгать носом, нельзя показывать пальцем. А мама, наоборот, часто требовала сделать то, чего он никак не мог: подойти к незнакомому человеку и спросить, который час. С посторонними людьми Митя каменел и терял способность произносить слова. Мама, без особого успеха, пыталась бороться с его болезненной застенчивостью. А однажды от него ни с того ни с сего начали требовать, чтобы он после еды говорил «спасибо». Вроде бы ничего особенного, но почему-то Митя заупрямился. Бабушка сказала, что в нём сидит дух противоречия. В наказание Мите не разрешали выходить из-за стола. Потом конфликт как-то сам собой рассосался, и слово «спасибо» стало для него привычным.

Но существовало кое-что и похуже: размолвки между родителями. Отца Митя любил самозабвенно. Маму он тоже любил, но отца – особенно. Наверно так получилось потому, что он его редко видел. Отец работал врачом и трудился в двух местах: в поликлинике и в больнице. По воскресеньям он дежурил, а в обычные дни возвращался очень поздно. Когда же отец бывал дома, высокий, с зачёсанными назад чёрными волосами, уверенный в себе, окружённый запахом папиросного дыма, Митя испытывал настоящее счастье. Правда дома папа чаще всего сидел за письменным столом, спиной ко всем и что-то писал, часто макая перо в чернильницу. Но Мите хватало и одного его присутствия. Он крутился где-нибудь поблизости, и ему было хорошо. А иногда отец находил время и рассказывал Мите про то, как воевал в партизанском отряде, или начинал вместе с сыном что-нибудь мастерить. Но такое случалось редко, потому что, если папа не бывал занят, то у него много времени уходило на разговоры с мамой. Смысла этих разговоров Митя даже не пытался понять, но зато он легко улавливал настроение и интонации: ехидство и обиду в словах матери, досаду и раздражение – у отца. Потом их диалог вдруг взрывался злобой, отчаяньем, опять злобой. Ругались они негромко, чтобы соседи не слышали. В конце концов, в комнате наступала тяжёлая и многозначительная тишина, от которой становилось совсем худо. Бабушка уходила на кухню, мама принималась энергично делать какую-нибудь необязательную работу – вытирать пыль или перебирать мотки ниток, – и каждое её движение выражало упрёк. Отец молчал и курил. Митя в такие моменты старался стать совсем незаметным. Он затаивался где-нибудь в стороне и не подозревал, что в этом споре могут быть правые и виноватые. Ему только хотелось, чтобы это душное молчание побыстрее нарушилось, и стало бы опять легко. Но родители пытку тишиной растягивали надолго. И только, когда становилось совсем невыносимо, взрослые начинали пробовать себя спасать. Слова у них рождались натужно, неохотно. Сперва пустяшные, ни о чём, лишь бы что-нибудь сказать, лишь бы нарушить эту мучительную немоту. Потом появлялись короткие фразы, сказанные отчуждённым, по-особенному спокойным тоном. В нём, а не в словах и заключался смысл: мол, всё настолько ясно, что и спорить-то не о чем, какие там могут быть ещё доводы и оправдания? Но сквозь это – явственней у мамы, в меньшей степени у отца – тоненько пробивалось желание всё забыть, вернуться к старому, повиниться, простить… Через минуту холодные камушки-слова теплели, звучали с облегчением и чуть ли не с радостью. Однако что-то нехорошее, неприятно настораживающее ещё надолго оставалось висеть в воздухе.

А если случалось, что родители не выясняли отношения, мама улыбалась. Весёлая, она становилась намного красивее. Тогда она ходила по квартире быстро и легко. Бабушка говорила, что она «порхает». Завитки её короткой причёски подрагивали в такт движениям, а глаза у неё блестели.

В конце мая Митя с папой ездили снимать дачу. Эти поездки неизвестно куда Митя тоже понимал, как праздник. Они вдвоём выходили на какой-нибудь понравившейся им станции. Окружённая воем, электричка уносилась дальше, и платформа оставалась в непривычном для столичного жителя покое. Звуки и запахи здесь совсем не походили на городские. Стрёкот кузнечиков аккомпанировал то слабому поскрипыванию колодезного ворота, то хлопку дощатой калитки, то хрипловатому окрику спохватившегося петуха. Всё вместе сплеталось в негромкую мелодию подмосковного посёлка. Музыку дополняли ароматы цветов, перегретой сосновой хвои, печного дымка. Отец и сын ходили от одного участка к другому. Старший приценивался, торговался. Одни штакетники, окружавшие дачки, сменялись другими. За этим зримым воплощением барабанной дроби росли кусты, тявкали собаки, поблёскивали самовары. К небесной голубизне тянулись вершины высоченных сосен. Их мощные прямые стволы у основания выглядели неопрятно грязно-серыми, а выше становились жёлтыми, бежевыми, красными. Сосны сорили шишками и сухими иголками. Митя спотыкался об неуместившиеся в земле узловатые, гнутые корни.

Они знакомились с почти всеми улицами посёлка, и, наконец, папа, обязательно спросив мнение сына, останавливался на одном из домиков, договаривался с хозяевами и оставлял задаток. Обратный путь – снова мимо заборчиков, по песчаной дорожке с корнями, мимо сосен, дальше лугом под громкий стрёкот невидимых в траве созданий – казался намного короче.

Проходило несколько дней, и в начале лета на машине, нагруженной чемоданами, керосинками, табуретками и узлами, Митю с бабушкой перевозили на дачу. А там начиналась особенная жизнь. Каждый день приносил что-нибудь своё. Митя считал себя бывалым человеком, он уже много чего знал. Но то – в городе, а здесь всё иное. Здесь незнакомое, невиданное встречалось на каждом шагу. Прогулка курицы по двору, состоящая из одних вздрагиваний, рывков и мгновенных замираний; отчаянные усилия холодных лапок лягушонка, пытающегося вырваться из твоего кулака; белая пыльца с крыльев бабочки; бесконечное упорное перетекание тела улитки по зелёному листу; устройство еловой шишки; нежный вечерний запах флоксов – со всем необходимо было познакомиться и всё это следовало припрятать, чтобы оно стало памятью о той лучшей половине жизни, что зовётся детством. Каждое из этих драгоценных зёрнышек опыта перекрывалось более поздними впечатлениями и забывалось на долгие годы. И лишь много лет спустя, тронутые случайным словом, цветом, запахом, они вспыхивали яркими искрами, высвобождали давно затёртые подробности, и тогда происходило соединение с прошлым. Не будь у человека этих коротких искорок-напоминаний, что бы стало с людьми? Огрубели бы, озверели бы и глотки друг другу давно бы перегрызли – вот и всё. Но одна-две сценки упорно не желали забываться и время от времени всплывали в памяти безо всяких посторонних причин.

Раз Митя отдыхал на лавочке у забора. Упёршись ладонями в сидение, и слегка покачивая, недостающими до земли, ногами, он наблюдал за суетой двух десятков цыплят. Эта попискивающая беспомощность, видимо, появилась на свет в инкубаторе и обходилась без клуши. Бессмысленная беготня жёлтых комочков создавала что-то похожее на весёлый, лёгкий спектакль, на который нельзя смотреть без улыбки. Митя являлся единственным его зрителем. Он следил за первым попавшимся птенцом. Тот, которого Митя пас глазами, бодро подбежал к забору и прислонился боком к серой с серебристым отливом неструганной доске. Неожиданно его взгляд пропал под, наползшей снизу, розовой плёночкой века, и только что суетившийся цыплёнок осел на землю. Неудобно подвёрнутая головка не оставляла сомнений: он околел. Этот пугающе стремительный переход от счастливой беготни к смерти, и продолжавшаяся глупая радость остальных птенцов рядом с трупом своего собрата, и неприятное недоумение – уж не виноват ли я, уж не я ли пристальным взглядом погубил эту хрупкую жизнь? – всё моментально стало вот такой постоянно тлеющей памятью. Почему именно этот случай?

Не надо думать, что Митя страдал излишней впечатлительностью. Он был обычным ребёнком. Может быть, даже чересчур обычным. Вот, например, гуляли они как-то с папой по окрестностям посёлка. Жаркий день уже подумывал об отдыхе. Бредя без цели, они вышли к дальним заборам, около которых стояла грузовая машина, а несколько мужчин занимались, судя по всему, привычным для них делом. Первый выводил по одному совсем маленьких телят, другой тут же на дорожке задирал телячью голову повыше и проводил по телячьему горлу ножом, а третий подставлял под тёмную струю ведро. Туши куда-то оттаскивали, а эмалированное ведро относили к грузовику, и со двора выводили следующего телёнка, потом ещё одного… Работали мужчины аккуратно – на дорожке не было видно ни одной красной капли. Митя смотрел на эту процедуру спокойно и только один раз поинтересовался:

– А зачем собирают кровь в ведро?

Папа объяснил, что из неё делают лекарство. И никогда потом этот случай не тревожил Митино воображение. Правда, то, что происходило у забора, совсем не выглядело трагедией – мужики работали споро, погода стояла тихая, без ветерка, и телки шли на заклание спокойно. Только перед самым концом они тяжело, по-коровьи вздыхали.

Жизнь Митю вполне устраивала. Да, случались мелкие огорчения, обиды и слёзы, но у него всё ещё имелся уютный и только ему одному понятный свой личный мир, полный неясных образов, запахов, звуков и красок. Правда, этот мир переместился из отрешённого далека ближе к границе между тем, что существовало и происходило на самом деле, и тем, как это представляли и оправдывали родители. Многое не сходилось, не стыковалось, и Митя, сам того не понимая, вынужденно занимался невообразимо тяжёлой работой, соединяя несоединимое. И лишь твёрдая вера в непогрешимость мнения взрослых спасала его от риска надорваться. Митя верил старшим. Задавал им вопросы и верил ответам.

Но, пусть и облепленный взрослыми неуклюжестями, постоянно перестраиваемый, маленький мир продолжал оставаться по-детски непосредственным. Он всё ещё держался на том волшебном и сказочном, что встречалось Мите на каждом шагу. Митя ещё не знал, что область волшебного, сказочного и таинственного тоже освоена взрослыми. Там уже давно всё расписано, засушено и расставлено по местам: что-то разрешено, что-то запрещено, в общем, установлены скучные порядок и правила.

А пока, пробыв на этом свете без малого семь лет, Митя убедился, что жизнь в целом устроена хорошо. И тут судьба нежданно-негаданно нанесла ему удар. Мите не хватило опыта, чтобы сообразить, чем может обернуться невинная подсказка взрослых. А бабушка Лера давно предупреждала, что у него скоро появится братик или сестричка. Митя не возражал. Он всегда завидовал тем, кто имел брата или сестру, потому что вместе играть интересней. И он с любопытством ждал. Мама лежала в больнице, и Митя ходил туда с папой и посылал ей записки и вкусные передачи. Так длилось несколько дней. И вот однажды мама вернулась.

Она вошла в комнату, а за ней папа внёс свёрток точно такой же, как у тётенек на бульваре. Свёрток осторожно положили на обеденный стол и начали разворачивать. Делала это бабушка. Мите тоже было интересно посмотреть, но взрослые закрыли все подступы к столу своими спинами. Пока возились с одеялом, с лентами, со стола послышалось капризное кряхтенье, а потом раздался обиженный плач младенца. На бульваре подобный вопль заставлял мамаш сильней качать коляску или трясти рыдающий кулёк на руках, припевая что-нибудь бессмысленное. В комнате мычать бессмысленное принялись все четверо: обе бабушки, папа и мама. Каждый на свой лад. Видимо, вокальные мучения квартета содержимому свёртка не понравились, и оно прибавило рёва. Митю сразу насторожило то, с каким вниманием и старанием взрослые мычали и тютюкали вокруг стола и какие при этом у них у всех были умилённо глупые лица. А когда папа рванулся за свежим подгузником, Митя сунул нос в образовавшееся свободное место. Увидев любовь, с какой мама и бабушка смотрели на стол, он понял всё: отныне он больше никогда не будет центром внимания старших. Открыв провал беззубого рта, конвульсивно дёргая ручками и ножками, весь красный и морщинистый, среди мятых пелёнок орал конкурент. Впрочем, кое в чём Митя уже разбирался – это была конкурентка. Да чего там, ему же говорили, что у него появилась сестра. Спины, загораживающие её от брата, ясней ясного показывали, что первый бой за своё лидерство она выиграла шутя. И что остальные выиграет тоже. И вот тогда его пронзило длинной тонкой иглой: он теперь никому не нужен. И ни для каких совместных игр такая сестричка не годилась. Да, удар был силён.

И с того дня началось:

– Сестрёнка у тебя маленькая, ты старше её и должен о ней заботиться.

– Не шуми, твоей сестричке надо поспать.

– Давай, ты сегодня не будешь раскладывать свои игрушки. А то вместе с детской кроваткой тесно. Ты посиди, порисуй чего-нибудь…

Теперь такого не случалось, чтобы Митя безраздельно владел всей комнатой. Теперь тут хлопотали над кроваткой, гладили пелёнки, надевали на бутылочки соски…

Если нельзя шуметь и нельзя раскладывать игрушки, а книжки ты все перелистал по нескольку раз, то остаётся только сидеть и глядеть в окно на крыши. Однажды, когда Митя был ещё маленьким, он случайно услышал фразу: «Ну, это дело далёкого будущего». Будущее у него всегда связывалось со временем, слово «далёкое» – с расстоянием. Вот тогда-то в его сознании время и пространство соединились в ещё одну таинственную загадочность. Понимал он её так: далеко-далеко, где в сплошную мутную полоску сливаются крыши домов, где они соединяются с небом, там находится будущее. И когда он станет совсем взрослым, то он окажется в этой дали и сможет рассмотреть, какие там крыши и всё остальное. Если бы он узнал, что с будущим всё просто и ясно, что есть люди, которые очень хорошо представляют, каким оно будет, как в нём будут жить, как будут работать, что об этом написаны толстые скучные книги, он бы сильно огорчился.

Через несколько дней сестра получила имя. Её стали звать Танькой.

 

ЧАСТЬ 2

Одним не очень солнечным и не слишком пасмурным утром Митю разбудили раньше обычного. Он знал, что сегодняшний день особый, но всё-таки удивился, когда почувствовал за завтраком, что бабушка и мама слегка нервничают. Потом мама дала ему в руки, купленный накануне, букет синих астр, сама взяла его новенький, жёстко скрипящий, чёрный портфель и повела сына к порогу ещё неизвестного ему отрезка жизни, который назывался «школа». Порог этот находился недалеко, за углом, в тупике. Мите не подсказали, что в такие моменты принято напускать на себя торжественный вид. Поэтому, держась за мамину руку, он просто шёл, куда его вели, и ни о чём серьёзном не думал. Зато он успел несколько раз обернуться, чтобы посмотреть, как солнце на короткую секунду выстреливало лучом в прореху слабо кучерявой небесной серости. Затем они свернули за угол, а солнце осталось за домами.

Буроватое кирпичное здание школы с большими решётчатыми окнами выглядело неприветливо, и, честно говоря, Мите не нравилось давно. Сейчас перед одним из двух его подъездов стояла кучка людей. Взволнованные родители держали за руки принаряженных мальчишек одного возраста с Митей. Некоторые ребята тоже сжимали в руках букеты цветов. Больше всего здесь было мам. Они без нужды склонялись над своими детьми и поправляли на них мелкие огрехи в одежде. Некоторые незаметно оглядывали будущих одноклассников родного отпрыска и, убедившись, что их сын выглядит не хуже остальных, удовлетворённо возвращались взглядом к крыльцу школы. Группа взрослых и детей невольно теснилась к дверям и прирастала сзади новыми букетами.

Открылась дверь, в темноте проёма мелькнул свет неяркой жёлтой лампочки, и на крыльцо вышла, одетая в зелёное платье, крупная, высокая женщина с гладко зачёсанными и собранными на затылке в пучок тёмными волосами. Без предупреждения она начала говорить. Митя впервые слушал речь не для взрослых, а для детей. Из неё он узнал, что эту старую школу страна построила специально для собравшихся здесь мальчишек, что страна не жалеет сил. И учителя не жалеют сил. А от новых учеников требуется только хорошо учиться. Митя сразу решил, что он будет стараться. Потом женщина сказала:

– Наступил торжественный момент, когда вы вступаете в стены своей школы!

И все захлопали. В стены Митя никогда не вступал, и было интересно, как это делается. Затем кто-то невидимый громко, даже пронзительно, стал выкрикивать фамилии. Те мальчики, кого называли, выходили к крыльцу и становились друг за другом, как в очереди. Выкликнули и Митину фамилию. Мама громко ответила: «Здесь!» Сунув Мите в руку портфель, она подтолкнула его в спину. Наконец ниточки-очереди первоклашек в сопровождении учительниц втекли в здание. Многие мамы, глядя им вслед, глубоко вздыхали, а у некоторых покраснели веки.

В торжественной насупленности мальчишки гуськом поднялись на второй этаж. Для них начиналась большая интересная игра, в которой участвовали взрослые. Учительница привела Митину группу в широкий коридор. По одной его стороне располагался ряд одинаковых дверей, помеченных табличками с номерами классов. Почти всю другую сторону занимали высокие окна. На подоконниках стояли растения в горшках. К простенку между двумя окнами была придвинута высокая тумба. Обёрнутая красной материей, она особенно ярко выделялась на фоне зелёной стены. Тумба служила подставкой для, покрытой свежей серебряной краской, огромной гипсовой усатой головы вождя. Тумба и серебряная голова означали, что шуметь здесь нельзя. За дверью с табличкой «1-Б» находилась просторная комната. И здесь на подоконниках теснились растения в горшках. Парты, выстроившись в затылок друг другу тремя ровными колоннами, терпеливо ждали своих новых хозяев. А передняя парта средней колонны лбом упиралась в учительский стол как будто пыталась сдвинуть её с места.

Мите досталось место в заднем углу, вдали от окон. Сидеть было жёстко и, с непривычки, неудобно. Его соседом оказался круглолицый мальчишка с оттопыренными ушами и широко распахнутыми глазами, в которых отражались одновременно и пугливая настороженность, и ожидание интересного, и простое любопытство. Соседа звали Ромкой.

Сорок пар глаз рассматривали свою учительницу Ольгу Владимировну. Молодая, русоволосая, стройная, она сразу всем понравилась. Ходила она с высоко поднятой головой, сидела, не сутулясь и даже не сгибая спины, а говорила ровным, спокойным голосом. Старенькое чёрное платье с подложенными, по тогдашней моде, плечиками и с белым отложным воротничком смотрелось на ней очень красиво. Мальчишки ловили каждое её слово. А она начала первый урок с рассказа о том, что в нашей стране люди живут счастливее всех, что сам товарищ Сталин постоянно думает о детях и взрослых, что в других странах многие ребята не только не могут учиться в школе, но даже не имеют куска хлеба. А у нас человек уверенно смотрит в будущее, он может спокойно жить и ничего не бояться. Потом она объяснила, чем они станут заниматься, и тут Мите сразу стало скучно. Буквы он знал, писать, читать и считать уже умел. Может быть, пение и физкультура будут интересными? От сидения за партой стала уставать спина, захотелось побегать. Потом все открыли буквари. Свой Митя целиком прочитал ещё дома. С первой страницы учебника за школьниками внимательно наблюдал вождь, одетый в военную форму.

До того, как Митя пошёл в школу, каждый его день начинался с чистого листа, и по ходу дела он расцветал неожиданными событиями и сполохами фантазии, рождавшими какое-нибудь интересное занятие. Каждый день нёс новое. Теперь же одно предсказуемо перетекало в другое. Часы, проводимые в школе, давили тяжёлым грузом неведомых ранее требований и запретов. На переменках учителя внимательно следили за тем, чтобы никто не резвился, не шумел. Разрешалось только чинно прогуливаться парами или в одиночку под неморгающим взглядом серебряной головы на красной тумбе: мимо дверей, поворот, мимо окон, снова поворот и опять вдоль дверей. Не находящая выхода, рвущаяся наружу, молодая энергия застаивалась, перебраживала в уксус и ни на что полезное уже не годилась, но продолжала, как пар в котле, искать выхода. Избавляться от неё приходилось исподтишка, выцарапывая в укромном уголке на штукатурке своё имя или устраивая во время урока, стоило лишь Ольге Владимировне отвернуться к доске, молчаливую, сопящую потасовку с соседом по парте.

Скоро всем в классе стало ясно, что, ожидавшаяся большая увлекательная игра, не получилась. Вся затея обернулась скучными сидениями на уроках. Назад хода не было, и плыть им, случайно попавшим в одну лодку, предстояло очень-очень долго. Многие обнаружили, что они безвозвратно потеряли что-то чрезвычайно важное. Совсем недавно каждый являлся личностью, и в одно мгновение всё изменилось – их оскорбили одинаковостью: одинаковая под машинку стрижка, одинаковое терпение за партами, одинаковое перемещение по школе парами или цепочкой. Нужно ли говорить, как непереносимо личности оказаться низведённой до состояния рядового члена бессловесного стада? Не успели ребята привыкнуть к равнодушной силе знака равенства, как их принялись стравливать друг с другом:

– Посмотрите, какая красивая тетрадь у Миши Реброва! Все строчки ровные, буковки наклонены в одну сторону одинаково, страницы чистые, – Ольга Владимировна держит тетрадку бережно и, не спеша, переворачивает хрустящие листочки. – А вот тетрадь Каратаева, – пальцы учительницы брезгливо, за уголок, словно боясь испачкаться, поднимают голубой прямоугольник и начинают резко, с силой листать, странички почему-то не хрустят. – На каждом листе кляксы, всё вкривь и вкось – лишь бы побыстрей.

Наивные усилия Ольги Владимировны воспламенить в каратаевых дух соперничества пропадали впустую. Бесцеремонно униженные и оскорблённые про себя решали примерно так: ну и пусть я не умею писать так красиво, как Мишка, зато я лучше всех в другом. И мальчишки бросались отстаивать себя, отстаивать своё «Я». Хотя бы на словах. Неуёмное желание поведать миру о себе всё, что имелось хорошего или казалось, что имелось, вылилось в хвастовство наперегонки. Говорили взахлёб, яростно помогая себе руками. Сперва на ближнего обрушивали то, что составляло небогатый жизненный опыт, потом, разогнавшись и не желая тормозить, принимались присочинять и привирать.

Под лавиной рассказов, под водопадом неведомой информации бесследно пропала Митина застенчивость. Кроме массы глупых детских анекдотов, смысл которых ему оставался не совсем понятен, он в короткий срок узнал значения незнакомых слов, начертанных на стенах туалета и на крышках парт; запомнил, что при перечислении самых любимых людей надо сперва называть Ленина и Сталина, а уж потом – маму и папу; был уведомлён, что у учителя физкультуры кличка «дятел» за его длинный нос и что он сохнет по Ольге Владимировне; поставлен в известность, что в пионерской комнате лежит настоящий снаряд от миномёта, а в кабинете на втором этаже стоит скелет. Митю тоже припекало желание выделиться, но он не знал как – рассказывать ему было нечего. Он больше молчал и слушал о настоящих подвигах, как оказалось всё-таки имевших место в этом мире. Их однообразия он не замечал.

– Он размахнулся, а я ему – подножку. И как дам!

В этих рассказах торжествовала справедливость, вредным тёткам бессчетное число раз разбивали стёкла из рогатки, а судьба неожиданно принималась рассыпать удачу в виде возможности попасть в кино без билета или слопать несколько порций мороженого подряд. Позже, на уроке, Митя устремлял взгляд на свободу, расчерченную оконной геометрией на квадраты, и продолжал переживать услышанное.

Прошло немного времени, и к школе привыкли. Привыкли к голым окнам без штор, к зелёным стенам, к серебряной голове на красной тумбе. В класс уже не входили, придавленные робостью и благоговением, а врывались с молодецким криком и шлёпали портфелями по крышкам парт. Лёнька Каратаев и ещё три пацана сменили портфели на отцовские полевые сумки. Ходить с сумкой, побывавшей на войне, считалось высшим шиком. Ты сам, вроде, приобщаешься к славе отца, а вокруг тебе завидуют. А ещё, хоть не отдаёшь себе в том отчёта, немножко отнимаешь у знака равенства.

– Все уже внизу одеваются, а ты почему в классе сидишь?

– Все открыли тетради. Я сказала: «Все» – это значит и ты тоже.

– Все сидят смирно, один ты крутишься!

Вот как раз просидеть весь урок смирно, «как все», у большинства и не получалось. В этом возрасте от сидения устаёшь ещё больше, чем от беготни. И в классе ежедневно шла изнурительная война между шумом и тишиной. Сперва безукоризненную, но ненадёжную гладь тишины омрачали лишь редкие оспинки нетерпеливого поскрипывания парт и шёпотка. На пол упала ручка, щёлкнул замок портфеля. Ещё чуть прибавилось шелеста и шёпота, и скоро под потолок поднимался лёгкий гул.

Ольга Владимировна шума в классе не терпела. Она пресекала его в зародыше строгим взглядом, резким хлопком указки по столу. Обычно этого хватало, чтобы опять становилось тихо. А если кто-то не успевал мгновенно замереть, она быстрым шагом подходила к нарушителю, который, поздно сообразив, в чём дело, испуганно вжимал стриженую голову в плечи, сгребала его за шиворот и волокла по проходу между парт. Задравшиеся курточка и рубашка обнажали спину грешника, его ноги, не успевая за гневными шагами учительницы, не находили опоры и беспомощно скребли пол. Протащенный обмягшим кулём, он врезался в дверь и, выбив её, с треском вылетал в коридор. Дверь со злым стуком закрывалась, а класс каменел в немом ужасе. Урок продолжался в вибрирующем безмолвии. Чаще всего доставалось очень подвижному крепышу Лёньке Каратаеву. Однажды неудачное столкновение с дверью закончилось для него лёгким сотрясением мозга. Но и после этого страшные вспышки гнева Ольги Владимировны не прекратились. Один раз Митя слышал, как мама рассказывала бабушке о методах воспитания, применяемых Ольгой Владимировной. Много раз повторялось: «Это ужасно!» и «Разве так можно?!»

Ольга Владимировна жила вдвоём со старенькой матерью в тесной комнатушке с одним окном, заставленной пережившей свой срок мебелью. Её муж погиб на фронте, а судьба отца, арестованного три года назад, до сегодняшнего дня оставалась неизвестной. До ареста он служил в небольшом издательстве, всегда числился на хорошем счету, в политику не углублялся, то есть читал газеты, но не допускал никаких комментариев. И конечно, всё, что с ним случилось, было страшной ошибкой. О том, что это ошибка, Ольга Владимировна писала в разные инстанции, она добивалась приёма во многих кабинетах, но ничего объяснить или доказать не могла. Её просто не слушали или отговаривались пустыми фразами. Её долгим усилиям сопутствовала упорная безликая неудача. За три года неудача подчинила себе Ольгу Владимировну, изменила её характер, перекроила уклад жизни. Видимо, из-за неё же где-то потерялись друзья и знакомые. Осталась единственная подруга – заполошная, болтливая. Раз в неделю она забегала на минутку, полная натужного сочувствия и бестолковых советов. Ольга Владимировна с нетерпением ждала её прихода, а когда та появлялась, то не могла скрыть болезненного раздражения. Её бесило всё: что кто-то мог радоваться хорошей погоде, интересоваться глупыми мелочами, терять перчатки. У растоптанных и живых нет общих интересов.

Мучительное выискивание самых нужных слов для своих запросов и заявлений на протяжении нескольких лет превратилось для неё в необходимость. Ведя урок, стоя в магазинной очереди или проверяя тетрадки, Ольга Владимировна составляла в уме новые письма или подбирала по-особому короткие и ясные фразы, которые пригодились бы при визите в очередной кабинет. Уставшим краешком сознания она подозревала, что все её потуги безнадёжны, но смириться с этим не могла и бесконечно верила во «вдруг», в чудо. В приёмной на Кузнецком Мосту, куда она обращалась не раз, женщины, стоявшие в очереди к окошку, просто и ясно растолковали ей порядок поиска пропавшего человека. Умершими голосами они ей объяснили, что её метания по инстанциям – пустая, бесполезная трата времени, сочинение писем и запросов тоже ничего не даст. Но она не хотела верить этим женщинам, считая, что, если не писать, не обращаться, куда только можно, то обязательно случится непоправимое. Под неуклюжее по складам: «Ма-ма мы-ла Ми-лу» планировалась сеть новых запросов. Но когда, казалось, уже найдены самые верные выражения, появлялся этот посторонний шум. Стоило только чуть отвлечься на него, как новая, с таким трудом выстроенная конструкция, рушилась.

Однажды, в самом конце урока Ольга Владимировна, отложив в сторону журнал с отметками, стала говорить о том, что в классе надо выбрать старосту и трёх санитаров, которые будут каждый день проверять у своих товарищей чистоту рук и ушей. Митя кое-что в выборах смыслил. Он вместе с мамой и бабушкой ходил на выборы в специальное место, и там ему разрешали опускать бумажку в прорезь большого ящика. И сейчас тоже надо будет опустить бумажку. Вот только лакированного ящика нигде не было видно. Многие из его однокашников оказались более смышлёными, им дело представлялось куда серьёзней. Всё ясно: кого выберут, тот станет самым главным. Старостой или санитаром хотели стать почти все. Но как выбирают старосту и санитаров, никто не знал. Все ждали, что скажет Ольга Владимировна, а она в это время вела речь о Мише Реброве, лучшем ученике в классе. А после она сказала:

– Кто за Мишу Реброва, поднимите руку.

Одни подняли, потому что велела учительница, другие – в надежде, что в награду за усердно задранную кверху ладонь что-нибудь перепадёт и им, а третьи подняли вслед за всеми. Таким же образом выбрали и ответственных за чистоту ушей. Прозвенел звонок, собрание окончилось, и на лицах избирателей стало появляться растерянное недоумение. Каждый заподозрил, что его обманули. Несмотря на то, что делал всё, как требовала Ольга Владимировна, ничего не изменилось: кем он был, тем и остался. Митя не понял, – а почему Мишка? Ну, хотя, его-то – ладно, а вот санитары?.. Нет, это не настоящие выборы. И осталось у него слабое неприятное чувство как будто над ним посмеялись и чего-то отобрали. Впрочем, его разочарование длилось недолго, но кое-кто из ребят, впервые столкнувшись с несправедливостью в важном деле, затаили едкую обиду неизвестно на кого.

После собрания отношение к Мишке не изменилось. С самого начала он находился как бы в стороне от остальных. Кроме того, что Мишкины внимательность, аккуратность, безупречное поведение и россыпи пятёрок в тетрадках регулярно приводились в пример всему классу, его отличали какие-то, почти взрослые, чёрточки: многозначительная сдержанность, знающий взгляд, неторопливые, едва ли не величественные, движения. Искорки детской непосредственности из этого человечка вырывались крайне редко. Существовала невидимая стенка, отгородившая его от сверстников – он никогда не участвовал в их возне, и его никто не задевал, он не рассказывал глупых анекдотов и не хвастал победами в драках.

Отец Миши Реброва занимал высокий партийный пост. Ну, может быть, всё-таки не совсем такой высокий, как того хотелось Мишиной маме, но в тех случаях, когда реальность не соответствовала её запросам, она умела мысленно подправить реальность, привести её к нужному масштабу и потом искренне верила в получившуюся фантазию. Поэтому дома считалось, что у Миши Реброва отец очень большой партийный человек. Это мнение пробралось и в школу. Дома Мишин папа бывал мало. Как он сам говорил, его задача – находиться всегда под рукой. Он часто работал по ночам. Домой папа приходил всегда гладко и аккуратно причёсанный, но от усталости похожий на спущенный воздушный шарик. Он немножко тискал Мишу, чмокал его в щёку и шёл отдыхать. Мама сразу переставала говорить по телефону, и все звуки в квартире скукоживались до полушёпота. Домработница Зина, ссутулившись, семенила испуганным топотком из комнаты в комнату, выполняя ворох неожиданно свалившихся поручений. А няня уводила ребёнка в детскую и велела не шуметь. Мишу воспитывала и учила уму-разуму мама. Она не раз объясняла ему, что их семья отличается от других:

– Папа трудится для людей. Он занимается непростым делом и решает очень сложные задачи. Ты сам видишь, как он редко бывает дома и всегда приходит усталый. И чтобы хоть немножечко облегчить его работу, ему предоставили то, чего, может быть, не имеют многие другие: квартиру, дачу, машину. А раз он наш папа, то этим пользуемся и мы. Люди, которые всего этого не имеют, не понимают, за что это нам дано. Они могут позавидовать.

– Другие люди хуже, чем папа?

– Нет, другие не хуже, – держа двумя руками отвороты своего халата, осторожно убеждала мама. Халат был стиранный-перестиранный и непонятного цвета, но Миша знал, как красиво может принарядиться мама на выход. – Но строить дома, лечить людей или даже управлять шагающим экскаватором можно научить кого угодно. А папину работу не каждый сможет выполнить. Она очень-очень ответственная. Я тебе советую: не рассказывай, как мы живём и какие у тебя игрушки. И лучше не заводи друзей в школе. У тебя есть товарищи по даче – Веничка и Кеша.

И маленький Миша мужественно справлялся с тяжёлой долей сына ответственного работника. Оказавшись старостой класса, он не стал задаваться. Что должен делать староста, он не знал, и ему никто ничего не объяснил. Сам же он не проявлял инициативы. И все были довольны – и Мишина мама, потому что выделили её сына; и все ребята, потому что староста ничего не требовал и носа не задирал; и Ольга Владимировна, потому что ответственный партработник, безусловно, поймёт, какова роль классной руководительницы в этих первых в жизни его сына выборах, и может быть… Принципы, выработанные за многие годы работы, не позволяли ей самой обращаться с личными просьбами к отцу своего ученика.

А вот выбранных в одночасье санитаров сразу невзлюбили. Им строили мелкие козни и категорически отказывались демонстрировать руки и уши. Пришлось Ольге Владимировне объяснить, что сегодня эта обязанность поручена одним, а через некоторое время выберут других. Обещанию поверили, санитарный контроль заработал. И только несколько самых непримиримых оппозиционеров сопротивлялись до последнего. Правда, в их случае дело, возможно, заключалось не в борьбе за справедливость, а в немытых руках. И хотя расшевеленный муравейник потихоньку успокоился, естественные отношения между пацанами покрылись мельчайшими трещинками. И в памяти некоторых осталась отметина, что было «не по-честному», и виноваты в том «взрослые» выборы и взрослый человек, которому привыкли доверять.

Как-то раз Митя с мамой проходили недалеко от своего дома мимо старинного одноэтажного особняка, стоявшего на тихой улочке. Потемневшее от времени строение отступило внутрь двора и немного заглубилось в землю. Оно стояло заметно ниже уровня тротуара и смотрело на прохожих сквозь старую металлическую ограду снизу вверх. Вход в его двор сторожили два квадратных кирпичных столба с сохранившимися на обшарпанной штукатурке следами-отпечатками утраченных букв: «Свободенъ отъ постоя». Указав на домик, мама сказала:

– Здесь живёт один мальчик из твоего класса. Ты будешь с ним дружить.

Митя не знал, что так друзей не выбирают, и согласился.

Сосватанным другом оказался плотно сбитый паренёк с тяжеловатым подбородком и пухлыми щеками. Звали его Вовка. Вовка понравился Мите обстоятельностью, основательной неторопливостью. Он не спешил в разговоре, успевал подумать и поэтому не городил всякую ерунду. Вовка сильно заикался и оттого старался попусту не разбрасываться словами. Казалось, что он и движения экономил – особенно не жестикулировал и в споре себе руками не помогал.

К Вовке надо было ходить через улицу, и Митю туда отводил кто-нибудь из взрослых. В торце особняка, за тяжёлой красивой дверью с тугой пружиной, находилась широкая, слегка поскрипывающая деревянная лестница. Как объяснила мама, в этом доме давным-давно обитали богатые дворяне, а теперь в нём поселились простые люди. Лестница поднималась к двум более скромным, почти обычным, дверям. Правая открывала вход в бывшие дворянские апартаменты. В них сейчас жила Вовкина семья. А за левой дверью прятались комнатушки прислуги. Это раньше. Нынче там образовалась самостоятельная коммуналка. Вовкина квартира начиналась с огромного зала. Здесь богатые дворяне, скорее всего, устраивали балы. В лепнине потолков, наверно, ещё хранились истлевшие обрывки мазурок и полонезов. Но волшебный дух старины беспомощно отступал под натиском современных обоев и современной мебели. Простор большого зала делила на две половины перегородка из стеллажей с книгами, отделявшая спальню родителей от гостиной. В глубине угадывались другие помещения, но туда Митя не заглядывал. Ребятам хватало и передней комнаты. В ней о богатых дворянах с вызывающим упрямством напоминал настоящий камин с широкой мраморной доской и железной решёткой. В камине сжигали бумажный мусор. А напротив него, в другом конце зала, на специальной тумбочке стоял телевизор с маленьким экранчиком и круглой, заполненной водой, линзой. До этого Митя телевизоров никогда не видал. Он и каминов никогда раньше не видал, но телевизор для него был намного интересней. Однако, телепередачи начинались только вечером, и днём ребята находили себе другие занятия. Свободного места в зале было так много, что мальчишки могли ходить на головах и устраивать целые сражения, не рискуя что-нибудь разбить или сломать.

Вовкину маму – тётю Женю – Митя знал. Она входила в родительский комитет и часто бывала в школе. Митя её запомнил, потому что она была красивой и зимой носила пальто с воротником из чёрной лисицы с лапами и мордочкой. На улицах такие воротники встречались очень редко, и по-настоящему разглядеть лисицу не удавалось – не бежать же следом за незнакомой женщиной. В школе воротник тёти Жени Митя рассмотрел хорошо.

В первый визит к Вовке Митя чувствовал себя скованно. Сперва он осторожно разглядывал статуэтки на каминной доске и большую картину на стене. Картина была знакомая, на ней Алёнушка с распущенными волосами грустила над омутом. Он разглядывал картину, а сам косился на груду игрушек в углу. Но тут вошла тётя Женя в голубом шёлковом халате и, после обычных вопросов о школе и об отметках, стала рассказывать о том, как их семья жила в городе Ашхабаде и как там произошло землетрясение. Оказывается, Вовка стал заикаться из-за того, что очень тогда испугался – ему не было ещё и трёх лет. А чтобы вылечиться, ему надо следить за собой и все слова произносить медленно и нараспев. Тётя Женя – теперь Митя хорошо видел, что Вовка очень на неё похож, – попросила Митю помогать своему приятелю и напоминать ему в школе, если тот начнёт спешить со словами. Вовка стоял рядом недовольный и смотрел вбок на стену. Он боялся, что мама расскажет, как иногда ночью, во сне, на него накатывает чёрный страх, и он просыпается потный, с криком и сразу не может понять, где он находится, и всё кричит, кричит. А потом ещё долго у него в груди сердце колотится так, что отдаётся во всём теле. Но мама об этом не сказала ни слова и, бросив: «Ну, играйте», – ушла в глубину квартиры.

Вовка владел потрясающими игрушками. О таких Митя мог только робко и безнадёжно мечтать. И самыми замечательными были настоящая шпага и короткая сабля, с которой при царе ходили городовые. Она называлась «селёдка». Этим, хоть и тупым, но грозным оружием ребята фехтовали самозабвенно и подолгу. У Мити дома такую игру мама с бабушкой сразу бы запретили и доводов привели бы – не счесть: и глаза можно друг другу выколоть, и шум несусветный, и мебель недолго попортить. А тут никто не вышел даже посмотреть, отчего в квартире раздаётся звон металла, отчего такой топот и почему слышны кровожадные крики. Чтобы понять, что Вовка – самый счастливый человек на свете, долго думать не требовалось. Конечно, и для него были припасены неизбежные неприятности. Больше всего ему досаждали напоминания мамы и старшей сестры, которая училась в пятом классе:

– Говори плавно, говори нараспев.

Но Митя считал, что по сравнению с той свободой, которая предоставлялась Вовке, всё остальное – чушь-чепуховина. Митя полюбил приходить в этот дом. Здесь жили по-особенному, не так, как у них. В Вовкиной квартире не язвили, не ругались, здесь не кололи косые взгляды соседей. Вовкин папа обычно возвращался домой поздно, но иногда заставал ребят за игрой. С приходом мужа лицо тёти Жени менялось как будто в комнате включали дополнительные лампочки. Вовка старался сохранять сдержанность, стесняясь гостя, но скрыть, как он обожает отца, не мог. Между ними происходил короткий мужской разговор на равных. О школе, об уроках, вообще о делах. Женщины так сжато, по-деловому говорить не умеют. Отца и сына звали одинаково. Дядя Вова обязательно задавал и Мите несколько вопросов. Его глаза всегда смеялись словно в разгар удавшегося праздника, а сам он – высокий и стройный – немного напоминал Митиного папу. Митя смотрел на Вовку, и ореол счастья, окружавший приятеля, разгорался ещё ярче.

В этом ореоле Вовка так навсегда и остался каким-то необычным жителем необычного мира. Безусловно, такой человек не мог оставаться заурядным, и Митя мысленно наградил его необъяснимым всемогуществом. Этой наградой, ничего о ней не зная, Вовка владел всю жизнь.

А Вовке собственное существование виделось иначе. Он мучительно тяготился опёкой женщин – мамы и сестры. Эти бесконечные одёргивания, когда он спешил что-нибудь сказать! Как тяжело жить под непрерывным надзором, наверно, понимает только тот, кто сам испытал такое.

И торчала на его пути ещё одна закавыка, которую он страшно хотел преодолеть, но не мог: Вовка панически боялся вспышек гнева Ольги Владимировны. Этот секрет он хранил ото всех, даже от отца.

В самом начале весны умер Сталин. Радио печальным и торжественным голосом медленно произнесло: «Не стало великого соратника и гениального продолжателя дела Владимира Ильича Ленина». Митя оторвался от школьных и домашних дел и первый раз внимательно прислушался к тому, что творилось в стране. До этого ему казалось, что всё в полном порядке, и можно не волноваться. Каждый день радио оповещало, плакаты повторяли, книги подтверждали, что под мудрым руководством вождя страна движется от победы к победе по дороге к коммунизму. То, что «от победы к победе» указывало на благополучное состояние дел, даже лучше, чем просто хорошее. А «коммунизм»… Ещё до школы Митя, прочитав на улице лозунг, громко спросил маму:

– А «вперёд к победе коммунизма» – это куда?

Мама почему-то испугалась и, наклонившись к нему, скороговоркой зашептала:

– Пойдём быстрей, дома объясню…

Дома Митя переспрашивать не стал, но позже он от кого-то узнал, что при коммунизме не будет денег, и тогда ему понадобились уточнения. Он обратился к отцу, и тот очень понятно объяснил, что постепенно всяких товаров будет становиться всё больше и больше, и их начнут раздавать бесплатно. Сперва – самые дешёвые, например, пёрышки для ученических ручек, потом – карандаши, потом всё остальное.

– И мороженое будет бесплатно?

– Когда-нибудь и мороженое станут просто так давать.

И Митя решил, что «коммунизм» – это здоровско.

Перед смертью Сталин болел, и несколько раз в день чёрная бумажная тарелка передавала сводки о его здоровье. По ним Митин папа составил свой диагноз и понял, чем окончится эта болезнь. Поэтому высокопоставленная смерть не стала для него неожиданностью. Но всё-таки было странно видеть, как отец радовался тому, что его диагноз совпал с официальным медицинским заключением. Как-то не увязывались нескончаемая траурная музыка и удовлетворённое потирание рук. Но папе видней: раз он спокоен – значит, тревожиться нечего, значит, всё потихоньку обойдётся и опять пойдёт, как надо.

Сталин присутствовал повсюду в виде портретов, газетных фотографий, бюстов, памятников и цитат. Он давно стал эмблемой страны такой же, как якорь являлся эмблемой флота, шашечки – эмблемой такси, а большая красная буква «М» – эмблемой метрополитена.

И вот в самом начале весны красивый голос сообщил:

– В двадцать один час пятьдесят минут при явлениях сердечно-сосудистой и дыхательной недостаточности Иосиф Виссарионович Сталин скончался…

И государство запнулось. В первую очередь спазм парализовал столицу. Ещё недавно такая тугая сеть улиц, враз обвисла как будто отпущенная ослабевшей лапкой кособокого паучка, что замер в центре паутины. Город притих. Любое движение по мостовым и тротуарам казалось кощунством. Несколько дней не было слышно детских голосов. Да и взрослые говорили тихо. Голубятники перестали гонять свои стаи. Даже чёрные скелетики голых веток замерли, не зная можно ли им раскачиваться на ветру. Страну поразила судорога растерянности и беспомощности. В Митином классе Ольга Владимировна провела минуту молчания, и весь день на уроках стояла тишина. Даже Лёнька Каратаев сидел смирно, сгорбившись, и только иногда тяжело вздыхал. Ольга Владимировна вела занятия, ставила отметки, но всё делала автоматически – на сознание безнадёжной тяжестью могильного камня давили два слова: «Всё кончено». Она, как, наверно, и большинство жителей страны, верила, что только умерший являлся оплотом абсолютной справедливости. С его кончиной её многолетняя борьба за жизнь отца теряла смысл.

Вовкин папа несколько дней не ночевал дома. Он охранял государственную безопасность, и, чтобы в траурные дни враги не устроили провокаций, ему приходилось много работать. Вовка без него скучал.

Не приходил домой и отец Миши Реброва. Со смертью Хозяина поток руководящих указаний иссяк, и работа Реброва-старшего застопорилась. Всё, что могло думать, было сейчас брошено на решение главного вопроса: кто станет преемником? Сумеешь угадать – не только сохранишь свой пост, но, если не дурак, резко пойдёшь вверх. Правда, если промахнёшься, то прощайся со всем достигнутым. А информация просачивалась скупо и была противоречивой. Значение этих дней в судьбе семьи осознала и Мишина мама. Она нервничала и изводила окриками и придирками домработницу, бессловесную Зину.

В семье Олега Коржева, единственного, с кем Мишка проводил время на переменках, появилась робкая надежда. Его отец, известный скульптор, несколько месяцев назад уехал среди ночи с людьми в военной форме. Олежке сказали, что папу направили в важную длительную командировку в далёкую Хакасию, где нет почты, поэтому письма оттуда не приходят. Он терпеливо ждал возвращения отца. После смерти вождя дома стали часто произносить слова «заслуженный человек» и «амнистия». То, что это относится к папиной командировке, Олег не понимал.

Первыми траурное настроение поколебали дети. Они не могли долго находиться в скучном миноре. По крышам сараев, в арках подворотен, сквозь решётки оград зазвенели ребячьи голоса. Вскоре из форточек снова раздалось:

– Славик, иди обедать!

– Ма-а! Ну ещё немножечко!

– Я кому сказала?!

Жизнь снова входила в свои права. Оживали улицы, закачались ветки на деревьях, зачирикали воробьи. А вдали от детского и птичьего щебета, за толстыми стенами, за дубовыми дверями, за широкими зелёными спинами охраны, там, где пахло властью и кровью, из-под опущенных век недобро позыркивали глаза, предупреждающе скалились клыки, слышалось утробное рычание. Там не на жизнь, а на смерть шла борьба за личное благополучное будущее.

Однажды Митя опять оказался в Вовкином дворе. Его друг, обрадовавшись Митиной неосведомлённости, бросился в который раз пересказывать всё, что знал о Великих похоронах.

– Там получилась такая теснотища, что ступить было нельзя, чтобы кому-нибудь ногу не отдавить. А после того, как всё кончилось, стали подметать улицы и насобирали три грузовика пуговиц. Ботинок, галош, ботиков увезли десять машин, и все ботинки с левой ноги, – округлял он глаза, чтобы подчеркнуть загадочность произошедшего. – А дворники полные карманы наручных часов набрали. И золотых тоже.

– Так они же все раздавленные, наверно, – заметил сообразительный Митя.

– Не знаю. Может, какие и сохранились. А если золотые, какая разница? Пружинки, колёсики собрал и продал.

– Нет, они золотые только снаружи. Точно.

Разговор перешёл на устройство золотых часов, а уже через минуту решался важный вопрос: как лучше всего провести время, какую игру затеять?

Во всех дворах чаще всего играли в войну. Начиналась она с отчаянного спора, так как никто не хотел быть фашистом. Со сложной проблемой справлялись, применяя правило очерёдности. И только худой высокий Ринат всегда сам брал на себя роль главного фашиста и исполнял её вдохновенно. Он корчил рожи, вскидывал вверх руку и противным голосом издавал лающие звуки, изображая чужую речь. Это всё служило прелюдией к главному действу, происходившему в финале. Когда «наши» неизбежно побеждали, Ринат начинал «погибать» под дружными выстрелами. В этом месте и «фашисты» забывали свою роль и действовали на стороне «наших». Минут десять Ринат корчился, изображая жестокие смертельные муки заклятого врага. Армия ликовала – понимаемая всеми одинаково, справедливость торжествовала. Ринат же от своей роли испытывал буквально физическое удовольствие. Никогда потом Мите не случалось столкнуться с проявлением более искреннего патриотизма.

Вслед за мальчишками ожили и старшие. Машины катили по мостовым, магазины работали и, несмотря на общегосударственную трагедию, жизнь останавливаться не желала. Радио сменило траурные марши на призывы «ещё сильней сплотиться вокруг партии». Митя почти ничего не понимал из того, что творилось в стране, но на переменках распевал, повторяя за другими:

– Берия, Берия вышел из доверия…

Он не знал, что натворил Берия, но помнил: он и товарищ Маленков, который «надавал ему пинков», во время праздников стояли среди маленьких шевелящихся фигурок на трибуне мавзолея.

Заканчивался первый учебный год. На его излёте Ольга Владимировна устроила родительское собрание. Митя сообщил о нём бабушке и забыл. Он всегда считал, что на собраниях говорят о всяких взрослых делах. Но вечером, после того, как мама пришла из школы, все поужинали, и Митя отправился спать, она стала тихо рассказывать бабушке, о чём шла речь на собрании. Мама думала, что Митя уже заснул – он засыпал мгновенно, – но в этот раз она ошиблась. И Митя, затаившись под одеялом, с удивлением узнал, что он способный мальчик, только ленится, что у него хорошая память, что он пользуется авторитетом в классе. Вот последнему Митя искренне подивился. Мама рассказывала и про других ребят. Оказалось, что Вовка – мужественный человек и ведёт себя, как настоящий герой, потому что он борется со своей болезнью, хотя ему очень трудно. Ребята его за это уважают, и никто над его заиканием не смеётся (а ведь, действительно, никто никогда не смеялся). И он тоже пользуется авторитетом. Митя порадовался за Вовку. Но больше всего мама удивлялась тому, что Ольга Владимировна, казавшаяся холодным и бесчувственным человеком, для которой все дети должны бы выглядеть на одно лицо, на самом деле понимает каждого ученика и о каждом говорит с любовью (неужели и про Лёньку Каратаева она говорила с любовью?). На это бабушка вздохнула:

– Чужая душа – потёмки.

А через месяц дома очередной раз случилась ссора отца и мамы. И кончилась она не так, как обычно, кончилась она совсем плохо. Митя сидел за письменным столом, делая вид, что занят уроками, а за его спиной родители тащили каждый в свою сторону то, что раньше было общим. Общее оказалось непрочным, оно трещало и рвалось. Мама задыхалась, кричала, что убьёт себя, папа сердито уговаривал её успокоиться:

– Давай поговорим без крика.

В этот раз они не обращали внимания на звукопроницаемые стены и соседей за ними. А Митя боялся обернуться. Он, сжавшись, застыл в кресле как будто ждал, что его сейчас ударят сзади. Таньке повезло: несмотря на шум в комнате, она спокойно спала в своей кроватке. А ветхое семейное счастье расползалось на негодные лоскуты. Ни рыдания, ни упрёки, ни уговоры уже не могли ничему помочь. Сначала у Мити от волнения сильно колотилось сердце. Потом оно успокоилось, и он с тоской слушал, как сзади разыгрывается неприличная трагедия. Мама растрёпанная, заплаканная, некрасивая повторяла то, что говорила совсем недавно, повторяла тихо и обречённо. Объяснение тянулось немыслимо долго, но напряжение гасло. Потом за папой закрылась дверь, и в комнате осталась бессловесная тяжесть. Она висела под потолком. Вспоминать, что и как только что друг другу наговорили два взрослых человека, Митя не хотел больше никогда. И он начал комкать этот длинный липкий скандал до маленькой минутки. А затем он его сжал до секундочки, сделал почти незаметным и запрятал поглубже.

Счастливая Танька всю эту гадость мирно проспала.

Отец ушёл, и, наверно, на некоторое время монотонное существование соседей оживилось. Тихая и спокойная жизнь за стенкой никому не интересна. А тут – конфликт, разлад, событие, есть о чём поговорить. Отец ушёл, но Митя последнее время видел его нечасто, поэтому для него ничего не изменилось. Отец ушёл, и вместе с его уходом в комнате прекратились разговоры будто весь запас слов исчерпало заключительное выяснение отношений. Мама и бабушка почти всё время молчали. Их лица теперь оставались такими серьёзными, что хотелось сидеть тихо, стать незаметным, ещё лучше – спрятаться где-нибудь. К ним домой зачастили родственники, и Митю отсылали на улицу, подальше от взрослых разговоров. Водить его через дорогу к Вовке стало некому, и он отправлялся в, как его называли, хулиганский тупик. Хотя там стояла родная школа, её окрестностей Митя не знал.

Первый раз он, полный неуверенности, шёл туда не вместе с потоком галдящих учеников, а в одиночку – к этому времени и педагоги, наверно, уже разошлись по домам. С улицы за угол – знакомая дорога. Вокруг ни души. Митя, не спеша, двинулся на разведку. По одну сторону тупичка высилось, дремлющее над своим крошечным садиком, школьное здание, а по другую давно и надолго задумались ветхие двухэтажные домики, за которыми прятались замусоренные дворы с полузасохшими деревьями и кособокими, покрытыми ржавым железом, сараями. У всех домиков штукатурка снизу поотвалилась, и они стояли, бесстыдно обнажив розоватое кирпичное исподнее. В окнах между рамами лежала серая от пыли вата, украшенная где целлулоидным пупсом, где облезлым ёлочным шариком. С каждым шагом в глубь тупика тишина становилась ощутимей. Звуки улицы сюда не проникали, и здесь не слышалось птичьего щебета: воробьи опасались подлетать близко к школе для мальчиков. Внутри последнего двора мелькнула пугливая тень кошки, и Митя, ловко крутнувшись на одной пятке, повернул назад. Но путь обратно оказался отрезан. Перед ним стояла плотная группа незнакомых пацанов. Надвинутые на глаза кепки и стремительные плевочки сквозь зубы не оставляли сомнений, что он столкнулся с теми самыми хулиганами, в честь которых местные жители и прозвали этот тупик. На опрятно одетого чужака они смотрели с хмурым любопытством. Дружескую беседу на тему: «Малый, а ты кто такой?» они завели с онемевшим пришельцем исключительно только для того, чтобы, как можно скорее, подвести дело к драке. К этому стремился, главным образом, рыжий паренёк приблизительно одного с Митей возраста. Свои его подбадривали и науськивали, а он нахально напирал грудью, наскакивал и придирался к каждому слову. После того, как робкие Митины ответы сообща были признаны оскорбительными, кто-то из более старших сказал:

– Пусть стыкнутся!

Рыжий противник был пониже ростом, но покрепче. И за его спиной стояла вся ватага, а Митю, находившегося всего в сотне шагов от людной улицы, парализовало леденящее одиночество. Такое он испытывал впервые – он один, и никто не поможет, даже если он сейчас погибнет, об этом узнают не сразу. Окружённого со всех сторон пленника повели на задний двор школы, куда он ещё ни разу не заглядывал. А для хулиганов-то это был дом родной. Их лица, затенённые козырьками кепок, походка вразвалочку, руки в карманах брюк, плевки-выстрелы себе под ноги – всё только подчёркивало безнадёжность Митиного положения. Митино сердце грохотало, в ушах ухал большой барабан. В сознание одна за другой врывались малодушные мыслишки: закричать… заплакать… позвать на помощь… убежать…

Задний двор представлял собой что-то вроде небольшого пустыря между зданием школы и высокой глухой кирпичной стеной, за которой пряталось неизвестно что. Неровную поверхность ристалища покрывал утрамбованный слой смеси шлака, угольной пыли и кирпичной крошки. На солнце поблёскивали мелкие осколочки стекла. Кое-где из-под почерневшей снизу каменной стены пробивались измождённые прошлогодние травинки. Тут было совсем тихо. Тихо, как в яме. Пока организовывали круг, про Митю вроде бы позабыли. Ему стало спокойней от того, что есть кто-то, кого слушаются. Да ещё несколько насторожённых взглядов, брошенных из-под козырьков кепок на тёмные окна школы, подсказали ему: если что, удирать придётся вместе. А хулиганы ждали зрелища. Старшие раздвинули остальных, чтобы получился круг, и в центре его остались только Митя и его рыжий противник. Раздалась команда:

– Давай!

Деваться Мите уже давно было некуда. И тут ему помогла цыплячья отвага, рождённая страхом и отчаяньем. Зажмурив глаза и откинув назад голову, он скакнул на врага, высоко поднимая коленки и вслепую размахивая кулаками. Ткнул во что-то мягкое. Но через мгновение от прицельного удара у него брызнули слезы, и стало горячо в носу. Плакать не хотелось, но слёзы из глаз катились сами собой. Сквозь них он увидел, как двое парней оттаскивают его разгорячённого противника. Митю подвели к ржавой трубе, торчавшей из стены и сочившей тонкую струйку воды, смыли кровь. Чей-то голос хлопотливо подсказывал:

– Голову запрокиньте ему повыше. Пусть кровь остановится. Голову ему повыше…

Кажется, отношение к нему изменилось – он выдержал экзамен. Здесь важно было не струсить. Митя не струсил. Хотя долю ироничной снисходительности заслужил – бойцом он оказался никудышным. Так или иначе, но тупичковые после открытого поединка приняли его в свою команду, став сразу неплохими ребятами. Среди недавних мучителей Митя разглядел Серёжку Терешкова, с которым учился в одном классе, но близко знаком не был.

С этого дня хулиганский тупик стал ещё одним Митиным прибежищем. Здесь Митя в короткий срок прошёл вторую школу. Его научили тактике драки: бей первым, целься в нос; научили основным принципам товарищества в стае, главный из которых звучал просто: «своих не предают». Клеймо «предатель» тут считалось страшнее кулаков. В тупике тоже носились по крышам сараев и играли в войну. А иногда до болтающегося из угла в угол табунка мальцов снисходил какой-нибудь «урка». Развязный, молодой, в чёрном картузе, видимо, уже побывавший за решёткой, покуривая и сплёвывая, он самозабвенно врал пацанам про романтику воровской жизни. Лучших слушателей для него, при всём желании, не нашлось бы нигде. Его окружало почтительное внимание, вздрагивающее от нетерпеливого желания показать, что каждый, сидевший с открытым ртом, тоже находчив и смел. Один такой «бывалый» как-то со злостью бросил:

– Вокруг одни дрессированные фраера. Живут, стоя на задних лапках.

Митя не совсем понял, но запомнил.

Тайна парней в чёрных картузах истекала сладостью запретного плода, риска, удачи, чего так остро не хватало городским мальчишкам в каменно-асфальтовом заточении. Этот недостаток они по-своему восполняли в играх. Забавы придумывали старшие пацаны. Они же решали, кто в них будет участвовать. Перепрыгнуть на спор с крыши одного сарая на другой, залезть на чахлый тополь, стоящий рядом с домом, и накидать в открытое окно камушков, разбить из рогатки лампочку в подъезде и ещё целая уйма других убогих занятий придумывалась с целью уничтожения свободного времени. И каждое из них сопровождалось риском оказаться пойманным. Без риска неинтересно, риск грел кровь. Умение ловко сбежать и раствориться в лабиринте тайных лазеек почиталось за одну из первейших доблестей. Главная опасность исходила от дворников. Женщин в белых передниках и уважали, и немного побаивались, а они знали всех в тупичковой компании с грудного возраста. Каждый, кто попадался на месте преступления в руки тёти Шуры или тёти Нюры, препроваживался домой к родителям, а там уж неудачника ждал ремень. И всё равно возможность выделиться и заслужить одобрение «своих» перевешивала всё остальное. Жизнь на краю опасности с постоянным замиранием сердца легко обыгрывала школу с её чинным хождением парами на переменах и с одинаково стрижеными головами. Во дворе ценилась оригинальность, а в школе заставляли быть «как все» и, если в чём-то и допускалось соревнование, то в скучном: чистописании, арифметике, чтении.

Митю к рисковым занятиям допускали редко, обычно он стоял на «атасе» – следил, чтобы игравших не застали врасплох. А Серёжка Терешков взял над ним шефство: разъяснял сложившиеся местные правила и давал советы. Сам он, жилистый и подвижный, умудрялся в компании оставаться совсем незаметным. Серёжка не лез на рожон, он трезво оценивал степень риска очередной забавы и часто, спохватившись, что ему пора домой, убегал. В тупике к этому давно привыкли и вяло посмеивались вслед удалявшейся выцветшей тюбетейке.

Иногда в тупик забредал старьёвщик с двумя мешками. В один он складывал тряпьё и другие отслужившие вещи, которые ему выносили женщины. С ними, после долгой торговли, он расплачивался деньгами. А ребята приносили ему пустые винные бутылки. За них он платил игрушками, которые доставал из другого мешка. Установленные расценки в этом случае не оспаривались. Одна бутылка – картонная свистулька (раз дунуть, да выбросить), две – набитый опилками бумажный мячик на резинке. За пять старьёвщик давал грубо отлитый оловянный наган – вещь солидную и крайне нужную. На улицах и даже на помойках бутылки не валялись. Дома у Мити они тоже не водились. А Серёжка их таскал из-под родительской кровати и иногда делился с Митей. Серёжкин отец работал начальником гаража и, как большинство мужчин страны, по воскресеньям после бани брал одну «белую головку» и отдыхал. Пил он культурно, без крика и пьяного куража, изредка завершая отдых поркой сына. Но наказывал он его всегда за дело. Был ли от порки толк, неизвестно, а вот пустые бутылки в доме скапливались, и их не возбранялось отдавать старьёвщику.

По дворам ходил и разный другой мастеровой люд, зарабатывающий мелкими услугами. Точильщик притаскивал на плече нехитрый станок. Его он оставлял в подъезде одного из домов, а сам собирал по квартирам затупившиеся ножи и ножницы. Потом где-нибудь в углу двора, надев клеёнчатый фартук, он в окружении мальчишек начинал свою работу. Качая ногой доску-педаль, он заставлял крутиться большие и маленькие кругляши точильных камней. Из-под лезвий в сопровождении громкого «с-с-с-с» сыпались снопы искр. Вначале зрители смотрели молча, с уважением к умелому человеку. Позже незаметно завязывался разговор. Обо всём. Наверно оттого, что работа их красива и успокаивает нервы, все точильщики были добродушными мужиками. Иной раз по дворам разносилось громкое:

– Лудить, паять, кастрюли, вё-ё-ёдра чинить!

А то приходили умельцы перетягивать матрасы или утеплять домашние двери. Любая работа без присутствия мальчишек не обходилась.

Время шло, Митя взрослел и незаметно для самого себя менялся. Много всякой мелочи попадалось на его пути, и кое-что из попадавшего имело острые углы и больно царапало. От соприкосновения с колючими обидами, несправедливостями, обманами глубоко внутри, там, где он хранил горькие всхлипывания и беззаботный смех, стали образовываться мозольки. Он начал по-иному видеть и воспринимать окружающее. Раньше ничего не ускользало от его внимания. Всё он схватывал одновременно и целиком, и в виде массы интересных деталей. Иногда детали оказывались важней целого. Раньше он легко понимал настроение и людей, и предметов. Теперь он научился многого не замечать, перестал без нужды отвлекаться на второстепенное. У него пропала способность видеть одному ему доступную особую сущность вещей. Он воспринимал всего лишь оболочку, одну лишь форму, без живинки, без души. Если раньше Митя с детским упорством стремился во всём докопаться до самой сути, изводя взрослых вопросами, то нынче его бесконечные «почему?» не выдержали натиска школьной программы и завяли. Школа требовала запоминать, и Митя запоминал, полагая, что, раз запомнил, то это и называется понял. Таким же способом усваивались и творившиеся в стране события. Со временем чужой подъезд с полуоткрытой дверью и щель в заборе перестали прятать нечто неожиданное и волшебное. Теперь всё получило название, освободилось от ореола таинственности, обрело чёткие контуры и оказалось заключено в клеточки простой и понятной таблицы: это – подлежащее, это – сказуемое. Всё могло быть измерено и сосчитано. А числа и подлежащие со сказуемыми конкретны и не терпят неожиданных превращений и всяких там чудес. Волшебное и таинственное оставалось лишь в книгах и в Вовкиных историях. Откуда только он их приносил? Разок в несколько месяцев, воодушевлённый очередным загадочным случаем, он мастерски рассказывал его на перемене, как каплей в великую сушь, подпитывая мальчишек порцией, так необходимой им, необъяснимой необычности.

Понемногу менялась и Митина фантазия. Она уже не порхала свободно, как бабочка, куда ей хотелось. Теперь её направляли насущные проблемы: необходимость приспособиться, обойти сложную ситуацию. И время для Мити побежало чуток быстрее.

К концу лета, осунувшийся и молчаливый, вернулся домой отец Олега Коржева.

С нового учебного года девочки и мальчики стали учиться вместе. Из-за этого Митин класс лишился половины стриженых под машинку затылков, а взамен приобрёл стайку бантиков и косичек. Несколько дней было странно, а потом к девчонкам привыкли. Но всё-таки их появление не прошло бесследно, оно обострило соперничество среди мальчишек. Не имея пока возможности блеснуть другими достоинствами, парни кинулись во всю мочь доказывать своё превосходство в смелости, ловкости, а главное, в силе. Хотя кто кого сильней знали и так. Если не считать нескольких человек, таких, как Вовка или Мишка Ребров, которые умели оставаться в стороне от всяких турнирных схваток и при этом ничего не теряли, то самыми непобедимыми считались Таранов и Струмилин. Природа наградила их мощью с таким избытком, что у них не нашлось соперников даже среди тех, кто был на год старше. А все остальные расположились ниже, друг за другом. Митя в этом списке занимал последнее место. Оказаться самым слабым и просто так неприятно, но куда хуже, что выше тебя находится предпоследний. В отличие от последнего, его ущемлённое самолюбие имеет возможность немного утешиться за счёт того, кто слабее. А утешиться оно хотело постоянно.

Митиным истязателем стал Витька Скарлытин – белобрысый парень, такого же, как у Мити, роста, с несмываемым брезгливо-недовольным выражением на лице. Ежедневные пинки, выкручивание рук, пендели крепко осложняли Митину жизнь. Особенно назойливым Скарлытин становился после того, как доставалось ему самому. А доставалось ему часто из-за его неуживчиво-задиристого характера. Митя тихо завидовал Вовке, которого никто не трогал и который сам ни с кем не пытался меряться силой. Не составляло труда догадаться, что Витькину агрессивность провоцировало присутствие женщин – раньше он так не досаждал – а, стало быть, конца его кровожадности не дождаться. И Митя принял решение. Теперь каждое утро он то одной, то другой рукой до ломоты в суставах отжимал два чугунных утюга, которыми бабушка гладила бельё. Шершавый металл больно тёр кожу на запястьях. Митя терпел.

Но с утюгами в руках на глаза маме лучше было не попадаться. Непонятно почему, но с некоторых пор стало получаться так, что Митя постоянно оказывался в чём-нибудь виноватым. Дома он был спокоен только за уроками или во сне. За другими занятиями его в любую минуту могло настичь язвительное мамино замечание, часто в сочетании со словами «отцовская порода». Если он подписывал тетрадку своим полным именем – Дмитрий, мама говорила, что у него совсем нет скромности, что право подписывать тетрадку полным именем надо ещё заслужить. В следующий раз он писал просто: «Митя», и опять оказывалось, что он сделал неправильно: «Ты бы ещё «Митенька» написал». Если он забывал почистить ботинки, то получал выговор за то, что грязнуля. Тогда он начинал следить и чистить обувь каждый день, и тут выяснялось, что он щёголь и франт. Предугадать все огрехи, которые вызывали раздражения мамы, было немыслимо, и даже если она ничего не говорила, в её присутствии Митя чувствовал за собой необъяснимую вину. По вечерам он со страхом ждал её прихода с работы и, заслышав звук открываемой с лестничной площадки двери, окаменевал с книгой в руках. По воскресеньям он старался не сидеть дома и убегал или в тупик, или – ему уже разрешалось самостоятельно переходить улицу – во двор к Вовке. Его дела осложнялись ещё плохими отметками. Митя учился средненько, и, бывало, что его знания Ольга Владимировна оценивала на двоечку. В такие неудачные дни он брёл домой, и его воображение заранее рисовало, что скажет мама, и как он будет молчать и мучительно ждать момента, когда его, наконец, отпустят. И сколько ни втягивай голову в плечи… Митя заранее нагонял на себя страх и потом до вечера маялся им. Долго так тянуться не могло, и однажды он, не выдержав, соврал. Но по неопытности быстро запутался, и был изобличён.

Его никогда за провинность не били, но в тот злосчастный вечер, пока его обливали ненавистью, и гроза никак не успокаивалась, он застыл, опустив голову, и тупо думал, что лучше бы выпороли. Порет же отец Серёжку – и ничего. Митя боялся боли, но сейчас был готов вытерпеть, лишь бы не стоять вот так и не раздражать своим присутствием маму. А она подбирала самые обидные слова. Они не задевали. Гораздо сильней ранило то, что Митя превращался в маминого врага. Оказывается, он ей мешал. Неожиданно, в одно мгновение ему стало ясно, что он ей не нужен, и сердита она оттого, что он есть, стоит вот тут… Прямо сейчас мама становилась ему совсем чужой. Митя с безнадёжностью понимал, что превратись он в образцового человека, вроде Миши Реброва, мама всё равно бы его ненавидела – дело заключалось не в его вранье и плохих отметках, не в нечищеных ботинках, а в чём-то другом. Он терял маму. Митя этого не хотел, боялся, панически искал выход, искал объяснения, чтобы понять, что нужно сделать, чтобы всё осталось, как было раньше, но с каждой секундой он всё отчётливей осознавал, что с сегодняшнего вечера мамы у него больше нет. Той мамы, у которой он маленьким сидел на коленях, которая проверяла его домашние задания, той мамы, с которой они спешили на праздничные демонстрации к отцу.

Позже, когда все легли и погасили свет, Митя долго ревел под одеялом, сжав зубы, чтобы никто не услышал. Он изо всех сил напрягал живот и сжимал веки, чтобы перестать – он же не девчонка, а остановиться никак не мог. Если бы он хотя бы знал, из-за чего ревёт – из-за обиды, боли или ещё чего-нибудь, то давно бы перестал. Но ни обиды, ни боли он не испытывал, ничего такого, что было бы знакомо и понятно.

Когда его дыхание успокоилось, он отодвинулся от мокрого края подушки, замотался в одеяло, соорудив из него мягкий тёплый кокон, крепко обхватил себя руками и подтянул колени к подбородку. Снаружи, в беспокойной сумятице остались дом и школа, семья, соседи, ребята, город, все люди. И вся суета, и всё недоброе. А здесь, внутри тряпичной гущи Митя с распухшим от слёз носом старался сжаться, уменьшиться, чтобы никому не мешать. Он остался один во всей Вселенной, и ему никто не был нужен.

Обычно после сильного рёва всегда приходило облегчение. Сейчас облегчение так и не наступило. Он лежал внутри скомканного одеяла в позе человеческого зародыша, и от сладкого чувства упоительного уединения по всему его телу бегала волнующая щекотка мурашек. Митя упивался блаженным одиночеством, найдя в нём отдых и избавление от плохого.

На следующее утро Митя услышал обрывок разговора – бабушка горячо доказывала, что «так с ребёнком нельзя», а мама ей возражала. Но ему уже было всё равно.

С тех пор он полюбил отдыхать в своём придуманном игрушечном одиночестве. Настоящего одиночества он ещё не знал. Теперь каждый вечер, перед тем, как заснуть, Митя закутывался с головой в одеяло и замирал. Через минуту обрывалась всякая связь с внешним миром, наплывал тёплый покой, и воображаемый кусочек пространства становился безраздельной Митиной собственностью. Здесь он освобождался от налипшей за день грязи, здесь, изо всего случившегося с ним, сохранялись только его маленькие победы и удачи.

В перерыве между двумя уроками Витька Скарлытин очередной раз решил потешить своё самолюбие. Митя это понял сразу, как только увидел его улыбочку. Наложенная на брезгливую мину, она получалась наглая-пренаглая. Как всегда, Витька для начала хотел повыкручивать Мите руку и сильно удивился, наткнувшись на отпор. Они сцепились. Их возня привлекла зрителей, но борьба продолжалась недолго. Митя затолкал своего обидчика под парту, дал ему шелбана и сверху прихлопнул крышкой. Победу утвердил общий крик болельщиков, кто-то поднял Митину руку вверх, как это делают после схватки боксёров. Витька вылез из-под парты красный и злой, от его наглой улыбочки не осталось и следа. Широкими шагами, не обращая внимания на вылезшую из штанов рубашку, он вышел из класса, показывая всем видом, что этим дело ещё не закончилось. К своей победе Митя отнёсся сдержанно, для него она означала лишь сокращение числа окружавших его неприятностей на одну штуку. Но он ошибался – через неделю эта история получила продолжение.

После уроков, брошенная кем-то в школьном коридоре связанная узлом, тряпка неожиданно превратилась в футбольный мяч. Не было команд, не было правил, каждый старался изловчиться и пнуть перепачканный мелом снаряд. Среди толкотни и пыхтения неудачливый Лёнька Каратаев задел локтем, стоявший на подоконнике, увесистый, но неустойчивый горшок с каким-то растением. Вслед за глухим треском раздался истошный крик:

– Атас!

Топот убегавших ног прозвучал финальным аккордом к первой части трагедии. На полу среди белых следов от ботинок остались мяч, опять обернувшийся тряпочным узлом, осколки горшка и, подмявший под себя поломанные листья, тяжёлый ком земли, опутанный густой сеткой бледных, никогда не видавших света, корешков. Нашлись свидетели: уборщица видела убегавших ребят. Путём несложных сопоставлений проштрафившийся класс выявили быстро.

На следующее утро Ольга Владимировна пришла вместе с завучем – седой, толстой, приземистой женщиной с хриплой астматической отдышкой и сипящим, навсегда сорванным голосом. Парни притихли. Завуч Лидия Никитична опёрлась о спинку стула, стул напружинил все четыре ножки, чтобы выдержать её вес, а она начала издалека, поведя рассказ о тяжёлом труде уборщиц, о людях, которые любят свою школу и облагораживают, озеленяют её, и о хулиганах, которые свою школу не любят, бьют цветочные горшки и ломают растения. Речь, сопровождаемая пугающим свистящим дыханием, завершилась словами:

– Если в течение дня не выяснится кто сломал цветок, завтра вечером соберём общее собрание учеников вместе с родителями и будем решать, как нам жить дальше. – И колышущаяся под платьем фигура, грозно двинулась к выходу.

Когда дверь за Лидией Никитичной закрылась, Ольга Владимировна от себя добавила:

– Виновный, если он не трус, должен признаться сам.

Она не терпела доносчиков.

На переменках мальчишки шептались по углам. Лёньку надо было спасать, и они спешили побыстрей договориться, как себя вести. Больше других суетился Ромка Дугин, он придумывал одну хитрость за другой, но все они никуда не годились. Однако к концу дня Каратаева вызвали к директору. Лёнька припух, его кто-то выдал. После уроков на крыльце школы было много крику и споров, но дела это не прояснило. А назавтра во время арифметики по классу стал гулять вырванный из тетради листок. Его, как только Ольга Владимировна отворачивалась к доске, перекидывали с одной парты на другую. Наконец, он оказался у Мити. Наверху красовалась надпись печатными буквами: «Смерть предателю!» Ниже сообщалось, что Лёньку Каратаева выдал Митька, что он отщепенец и вражина. А ещё ниже шла загадочная фраза: «Поэтому постановляем его приговорить!» Под ней столбиком располагались бесхитростные подписи почти всего класса. Митя не стал считать, сколько их там набралось, но успел заметить, что ни Ребров, ни Коржев не подписались. А вот Вовка и Серёжка свои автографы оставили, и это его особенно огорчило. Он скомкал бумажку и потом выбросил её. А Витька Скарлытин победоносно хихикал, не скрывая, что всё это его затея.

Нехорошая получилась история. И как-то всё стремительно вдруг обрушилось. Только что Митя стал лишним дома, а теперь от него отвернулись и в классе. И словно остался один в лесу. Грозящее одиночество выглядело совсем не спасительным и сладким, как под тёплым одеялом, а горьким и обидным. Ещё несколько дней назад его поздравляли с победой над Витькой и вдруг сразу все оказались на стороне Скарлатины. И жутко возмущало, что сговорились за его спиной. Исподтишка. Митя стоял злой, растерянный и гадал: «Чего я им всем такого сделал?» Посоветоваться было не с кем – даже Вовка подписался. Пришлось думать самому.

Митю, как и других, усиленно приучали к мысли, что коллектив важней всего, что одиночка ничего из себя не представляет. В пример приводили метёлку, которую легче сломать по прутику, чем всю целиком. Учить-то учили, но всё-таки он считал превыше всякого коллектива себя самого. В глубине души он видел себя непогрешимым. Во всех своих огрехах, во всех неудачах он не умел винить себя и был убеждён, что неудачи получаются случайно. Даже когда ему влетало за какой-нибудь проступок, он жалел лишь о том, что попался. Не повезло. Кто виноват? Никто, просто не повезло – и весь разговор. Но сейчас дело обернулось таким образом, что Митя думал-думал и сообразил: надо посмотреть на себя глазами других. Пришибленный событиями последних дней, он занялся чем-то очень похожим на медленное, мучительное самоубийство. Как на него глядят другие, он не представлял и поэтому стал без снисхождения к себе вспоминать все случаи, даже самые незначительные, когда на него могли затаить обиду. Набралось много, слишком много. А его уже теребил новый вопрос: чего делать-то? Как быть? Долго сидел Митя, поставив локти на пустой стол и подперев кулаками щёки. Он перебирал по одному всех ребят в классе, в Вовкином дворе, в тупике, вспоминая, кто как себя ведёт, как к каждому относятся. Наконец он сделал маленькое открытие. Люди уважают, во-первых, сильных, но здесь ему надеяться было не на что. А во-вторых, уважают нежмотов, то есть тех, кто помогает, если просят, и делятся, если у них что есть. Вывод вырисовывался сам: не быть жмотом – иначе пропадёшь. И хотя уже на другой день после Витькиной провокации, стало ясно, что никто Митьку в предательстве не подозревал, а подписи на листке были очередным развлечением, для него самого выстраданное, отчаянное решение представлялось спасательным кругом в океане неприятностей, и он в него уверовал, как религиозный фанатик верует в силу зацелованных святынь.

Жить по найденному правилу оказалось, в общем-то, нетрудно – Митя жадностью не отличался. Мама иногда упрекала его, что он недотёпа и готов разбазарить всё, что имеет, не зная, как тяжело это достаётся. Но всё-таки у него были вещи, с которыми расставаться не хотелось. Вот здесь-то и следовало себя пересилить.

Кто понимает, тот оценит, а остальным сколько хочешь объясняй – без толку. Митя давно, словно небывалое сокровище, хранил дверной шпингалет. Он был почти неотличим от винтовочного затвора – его можно было передёргивать, и он клацал, как настоящий. Оставалось найти подходящий обломок доски, приколотить затвор сверху – и оружие готово. Какое-то время Митин шпингалет в тупике обсуждался очень часто. Его предлагали выменять и грозились украсть. Может быть, сильнее других его хотел заполучить Серёжка. И вдруг ему нежданно-негаданно повезло – Митя сам отдал ему свою драгоценность. Серёжка растерялся:

– Ты чего?

– А ну его. Надоел, – непонятно ответил Митя. – Ты мне сколько раз бутылки давал… Чтобы по-честному…

Он запутался и поспешил затоптать эти ненужные выяснения: «чего», да «почему».

Первое открытие потянуло за собой ряд других, подчас совсем непонятных. Например, оказалось, что, если с кем поделился, то могут и «спасибо» не сказать, а то ещё и посмеются. Но теперь это не имело никакого значения.

Митину жизнь явно лихорадило – столько всего и хорошего, и плохого произошло за короткий срок, что ошалеть можно. А сколько ещё творилось всякого, чего он не понимал или не замечал. Он был сыт, обут, одет и над этой стороной существования не задумывался. А с уходом отца Митиной семье стало трудно сводить концы с концами. Мамина зарплата регистратора в поликлинике была небольшой, и мама бралась за любую подвернувшуюся работу: подменяла сослуживцев, не отказывалась от дежурств, а главное, она регулярно ходила на донорский пункт сдавать кровь. Таким образом, у Мити и Таньки, ни о чём таком не ведавших, появилась возможность провести лето за городом. После работы, за ужином, мама теперь часто замирала над тарелкой, смотря подолгу в никуда.

А осенью мама вдруг стала по-особенному внимательна и добра к Мите. Это настолько отличалось от обычного её поведения, что настораживало. Дома Митя внимательно следил за настроением мамы. Плохо, если она приходила усталая, сердитая, раздражённая. Кажется и Танька тогда, отрываясь от своих кукол, тоже зондировала сиюминутный климат, хотя ей-то бури не грозили никогда. Но бывало, что мама и улыбалась, и шутила, расспрашивала сына о школе, о Вовкиной семье. Подобравшись, напоминая сжатую пружину, Митя отвечал сухо, односложно. По-другому он уже не мог.

Однажды мама, обняв и притянув Митю к себе, села на стул и, гладя его по голове, сказала:

– Скоро нас с твоим папой будут разводить. И, может быть, тебя вызовут в суд и спросят, с кем ты хочешь жить дальше – с папой или с мамой? Ты уж нас с бабушкой не оставляй одних. Нам без тебя будет плохо. Скажи, что ты хочешь жить с нами, ладно? – Она просительно заглядывала ему в глаза.

Митя терпел и смотрел в сторону. С того вечера, как он зарёванный кутался в одеяло и усилием воли освобождал для себя место в этом колючем мире, строил своё смешное убежище, ему стали физически неприятны прикосновения взрослых. Не понимая, что это за суд такой и кто его там станет расспрашивать, он пробормотал что-то согласное и побыстрее вырвался из маминых рук. Он не хотел быть втянутым в противоборство родителей. Это всё равно, что стать участником их последней ссоры.

Маму с папой развели без него, и всё осталось по-прежнему.

Дома Митя старался быть незаметным. Он спешил выполнить любое мелкое задание, которое ему поручали – бегал за хлебом, за молоком, занимал где-нибудь очередь. Делал всё, лишь бы не привлекать собой внимание. Дома он не мог расслабиться, он пытался меньше говорить и вообще меньше путаться под ногами.

За пределами квартиры он пару раз в неделю, чтобы слишком не надоедать, ходил в гости к Вовке. Будь его воля, он пропадал бы там ежедневно. Вот только он боялся, что Вовка узнает про случившееся у Мити дома – ему было стыдно. Но у Вовки, хоть он и не подавал виду, хватало своих проблем. После появления в классе девочек, дефект речи для него разросся до размеров вселенской катастрофы. Он уже несколько раз отказывался отвечать у доски, и ему это сходило с рук. Никто из ребят не знал, что Ольга Владимировна принимала Вовкины устные ответы после уроков. Будущее Вовке представлялось всё более и более мрачным. Иногда тётя Женя заставала своего сына в глубокой задумчивости. Но в отличие от Митиных проблем, Вовкины быстрого решения не находили.

Митя чаще прожигал досуг с хулиганами в тупике. Компания подросших ребят, теперь называвшаяся новым словом «кодла», побаливала агрессивностью, ей уже стало тесно на своей территории, и изредка старшие, сбившись в хмурую стаю, уходили драться с соседними дворами. Митя и его покровитель в этих походах участия не принимали и отправлялись к Серёжке домой. В его маленькой и узкой комнате всегда стоял кисловатый запах еды. Кровать да диван, неустойчивая этажерка, покрашенная морилкой и вместившая десяток книг, платяной шкаф и исцарапанный круглый стол, окружённый свитой из трёх стульев, занимали почти всю её площадь.

Когда отца не было дома, Серёжка, неравнодушный к электричеству, принимался мучить проводку и розетки. Собранный наспех из случайных деталей электровыжигатель, электромагнит, слепленный из освободившейся от ниток катушки, проволоки и гвоздя, взрывались искрами, раз за разом пережигая пробки. Но юный электротехник умел ставить «жучки» и снова возвращал их к жизни. Серёжкина мама, тихая женщина с незаметным лицом и гладко зачёсанными волосами, давно смирилась с возможностью потерять всё добро семьи в огне пожара, устроенного сыном. Она требовала только, чтобы к приходу отца электричество работало. Серёжка и сам знал, за что ему может влететь. Отца он не боялся, но лишняя порка совсем ни к чему. Что он враг себе, что ли? Отца он не боялся, но тихо ненавидел. Его маленькая детская ненависть была слишком едкой, и дело шло к тому, что она грозила перейти со временем в лютую. Ненавидел он его за всё на свете: за тесную комнату; за то, что уроки приходилось делать на обеденном столе, а вон у Митьки свой письменный стол есть; за матерщину, которой отец склеивал слова во фразы, не стесняясь матери; за любовь покрасоваться перед людьми и, как говорил Серёжка, за недоразвитость. С удовольствием, похожим на то, с каким теребят незаживающую болячку, он часто вслух перебирал свои претензии к отцу.

Как-то, очередной раз поминая родителя, Серёжка признался, что это он выдал Лёньку Каратаева. Ну тогда, в деле с разбитым горшком. Серёжка не мог допустить, чтобы отец пришёл в школу на собрание. Там он обязательно полез бы выступать – произносить речи перед публикой было его слабостью. А говорить он не умел – строил нескончаемые фразы, раскидывал веером, где-то слышанные, но не понятые, слова, заставляя слушателей отворачиваться и хохотать до слёз, и, в конце концов, забывал, с чего он начинал, путался, а остановиться никак не мог. Серёжка несколько раз оказывался свидетелем такой срамоты и сгорал со стыда. Для него пустить отца в школу на собрание – хуже смерти. И чтобы спастись от позора, Серёжка Лёньку «заложил».

Митя принял поступок приятеля спокойно. Да, всё правильно, своих выдавать нельзя, это он помнил хорошо, но особые обстоятельства… А если честно, то он устал разбираться в сложностях человеческих взаимоотношений. После недавно предпринятого непосильного мозгового штурма он выдохся, и ему стало на всё наплевать. Он вспомнил давнюю облезлую собаку, плывущую на льдине по Москварике, – вокруг полно народа, но все заняты собой, никто не поможет. До Мити никому дела нет, ну и ему нет дела до других. А Серёжкин отец ему тоже не нравился. Он был очень волосатый, чёрная проволока курчавилась на голове, торчала кустиками бровей, лезла из ушей и из-за воротника рубашки, волосатые заросли обрамляли багровое лицо с маленьким круглым носиком, водянистыми глазками и сизыми щеками. Несмотря на небольшой рост, он умудрялся, приходя домой, подминать всё оставшееся после мебели пространство. Сразу становилось тесно и неуютно.

Митя рос и менялся. Это называлось «взрослел». Вместе с ним начала меняться и страна. Ещё недавно интересные события в ней случались совсем редко. А сейчас, чуть ли не каждый день, – новое. Сперва сам собой появился новый руководитель государства. И пошло-поехало одно за другим. В каждодневную бытовую рутину проникли новые мелодии. Упадническое и протяжное «Домино, домино…» с патефонной пластинки соперничало с ритмичным и жизнерадостным «Вьётся дорога длинная, здравствуй земля целинная…» из репродуктора. Появились новые фразы: «Целинные и залежные земли», «Кулундинская степь», «Кукуруза – царица полей». Радио и газеты пугали атомной войной, призывали к трудовым подвигам, рапортовали, будоражили: «Быстрый и неуклонный рост производительности труда…», «Невиданными темпами…» Откуда-то снизу, уже не по радио, а в тихих разговорах с оглядкой на закрытую дверь появилось словосочетание «культ личности». Митины ровесники, пропитанные духом своей эпохи, без подсказки понимали, что с посторонними об этом говорить нельзя и на улице в полный голос тоже нельзя. Чувствовалось, что запретное намного интересней кукурузы и целины, но на столько же и непонятней.

Старшие с любопытствующим молодняком объясняться на этот счёт не спешили. Вовка, которому отец кое-что разъяснил, рассказал под большим секретом Ромке и Мите, что партия делает большое и важное дело – строит коммунизм, а когда делаешь большое дело, то случаются ошибки. И вот сейчас с ошибками разбираются и думают, как их исправить. Когда придумают, тогда всем объявят, а сегодня лишние разговоры будут только мешать. Так вышло, что самую полную информацию про таинственный культ личности раньше других смог получить Витька Скарлытин.

В квартире, где жил Витька с родителями, где жили их соседи, в конце прошлого года умерла одинокая бабушка Полина. После того, как описали и вывезли её вещи, комната месяца полтора стояла пустая под охраной наклеенной белой бумажки с круглой печатью. Затем туда вселился новый жилец – не старый, но очень худой, с большими залысинами на голове и с глубокими складками усталой кожи на лбу и около уголков рта. Выглядел он иссохшим и серым как будто долго лежал под землёй, а после его выкопали, отряхнули, почистили и разрешили жить дальше. Звали нового соседа Трофим Осипович. В свою комнату он вошёл, имея при себе только старый фанерный чемоданчик, покрашенный суриком. Но в первые же дни соседи снабдили его самым необходимым: посудой, простынями, табуреткой. Нашли для него и старый матрас. Как ни странно, но больше других ему помогали две кухонные скандалистки-крикуньи, жившие без мужей. А одна из них, Мария Францевна – Витька видел это собственными глазами – перед тем, как войти в комнату Трофима Осиповича, утёрла слёзы. Правда другие, например, старый зануда по прозвищу «Канцелярская душа» или тётка Митрохина, служившая вахтёром на заводе, поглядывали на Трофима Осиповича враждебно. Витька понимал, что все, кроме него одного, знают, кто такой этот новый жилец и откуда он появился, но почему-то об этом не говорят.

Раз вечером Витька делал на кухне уроки и попутно расписывал фиолетовыми чернилами старую дырявую клеёнку на столе. От долгой службы и частого соприкосновения с мокрой тряпкой она давно лишилась родного рисунка, вот Витька её и подновлял. Новый сосед зашёл на кухню вскипятить чайник. Потрескавшаяся раковина с чёрными метками отбитой желтоватой эмали находилась за Витькиной спиной.

– А чего ты на кухне?

– Дома не позанимаешься – там отец пьяный.

– А-а-а… И часто пьёт?

– Часто. Как деньги где достанет… Он на войне ногу потерял, работать не может, вот и пьёт.

– Лупит тебя?

– Не-а. Так, иногда костылём запустит, но ещё ни разу не попал.

– Ладно, как выучишь всё, заходи, чайку погоняем. Только стакан захвати. Я всё никак сервиз не куплю.

Витька всё выучил уже через минуту после того, как соседский чайник продребезжал крышкой, давая знать, что кипяток готов. Постучавшись, он, с гранёным стаканом в руке, вошёл в жилище Трофима Осиповича. Маленькая комната из-за того, что была пуста, казалась большой. Под потолком ярко светила лампочка – без абажура, голая. Матрас на ножках прижался к стене, рядом с ним сконфуженно стояла облезлая табуретка, бумаги и книги обосновались на подоконнике, а на полу в углу под газетой прятались две кастрюльки и тарелка. На табуретке стояли стеклянная банка с сахаром и мятая алюминиевая кружка.

– Проходи, садись, – хозяин похлопал ладонью по матрасу рядом с собой.

– А вы кто? – сразу задал Витька мучивший его вопрос.

– Так, человек, как и все. Раньше архитектором был. Потом пришлось лес валить, на руднике возил тачкой руду.

– Золотую?

– И золотую тоже.

– А почему у вас нет стола и шкафа?

– Погоди – куплю. Вот на работу устроюсь и куплю.

– Архитектором?

– Архитектором не берут, говорят – вакансий нет.

Витька не знал что такое «вакансия», но, чтобы не ударить в грязь лицом, спрашивать не стал. Их беседа текла мелкими ручейками, руслом для которых служило, в основном, Витькино любопытство. Но иногда и Трофим Осипович задавал вопросы. То про какой-нибудь магазин – существует ли он ещё, то, где находится ближайшая почта. Витька, гордясь своей осведомлённостью, с удовольствием отвечал.

Приближалась пора уходить, а не хотелось, и он, чтобы потянуть время, спросил про культ личности. Что это такое?

– Ого, брат! Ну и вопросы ты задаёшь! – Трофим Осипович внимательно посмотрел на Витьку. – А с другой стороны, – сказал он задумчиво, – приговор будет выносить ваше поколение. Сейчас-то всё так… «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье».

Он пожевал губами и, неожиданно причмокнув, встряхнулся.

– Знать всегда лучше, чем пребывать в неведеньи. Хорошо, давай попробуем разобраться. Начнём с того, что все люди очень разные. По-разному думают, хотят разного… Тебе, наверно, фильмы про войну больше нравятся, а другому подавай про любовь, а третий совсем в кино не ходит. Вот и на то, как жить на белом свете, как вести хозяйство, люди смотрят по-разному. И выдумывают то одно, то другое. Сколько человечество на свете существует, всегда находились мудрецы, которые изобретали такие правила жизни, чтобы всем было хорошо, чтобы не знать ни бедности, ни горя. Много чего напридумывали, однако на деле ничего не получалось, потому что для изобретённой жизни надо, чтобы все люди обязательно думали одинаково и хотели одного и того же. А мы ж с тобой знаем, что мозги у всех устроены по-разному. Вот и не получалось. Так и жили по-старинке – не по писаному, а как само собой складывалось. Жили, пока не появилось совсем новое учение. Науку привлекли, книги толстые написали – всё как будто правильно. Те, кому это учение понравилось, кто в него поверил, решили наладить в своих странах такое распрекрасное житьё. А чтобы это сделать, надо власть завоевать. А её никто отдавать не собирался. Ты всё это будешь изучать в школе, поэтому я тебе подробно рассказывать не стану – только самое главное. Теперь смотри, что получилось. Поначалу взять власть удалось в одной нашей стране. Как только взявшие в свои руки власть принялись хозяйство переиначивать, правила, по которым люди до этого жили, менять, они тут же уткнулись в старую беду: опять потребовалось, чтобы все думали одинаково и желали одного и того же. Как ни крути, а изобретённую жизнь иначе не построишь. А простым людям это новое и непривычно, и нескладно, а многим из-за него пришлось совсем плохо. Вот и появились недовольные, они хотели жить по-старому. Тогда их стали заставлять думать так, как велит новая власть. Это называли перевоспитанием. А как перевоспитывали? Арестовывали, сажали в тюрьму, а то и расстреливали. В общем недовольных стали жестоко наказывать. У вас на кухне бывают скандалы?

– Бывают, ещё какие!

– Ага. И когда соседи ругаются, то каждый считает, что только он прав. Каждый говорит, что все, кроме него, вредят или, по крайней мере, не понимают, как надо, чтобы стало хорошо. И те, захватившие власть, как сосед на кухне, тоже считали, что лишь одни они правы, а всем остальным следует у них учиться. И ничего им доказать было нельзя, они никого не хотели слушать. Но государство – это не коммунальная квартира. У власти сила и поэтому ей легко брать верх над недовольными. Чтобы ей не мешали, она стала вводить запрет за запретом. А чем больше в государстве запретов, тем больше недовольных. Власть принялась запрещать газеты и журналы, запрещать другие политические партии, запрещать выезд из страны и много ещё чего. А чуть кто слово против скажет – тюрьма или расстрел. А тут они ещё затеяли выяснять, кто из них самый главный. Один оказался похитрей и порешительней и подмял остальных. Тех, кто тоже хотел стать самым главным, он велел поубивать. И их помощников тоже кого расстреляли, кого в лагеря посажали. Стал он называться вождём – что ни скажет, с тем должны соглашаться, что ни придумает, то все должны исполнять. А когда человек ставит себя выше других, у него не остаётся друзей, он обрекает себя на одиночество. Вождь уже никому не доверял, он даже своих помощников боялся. Всё ему казалось, что против него устраивают заговоры, во всех он видел своих врагов. Выход у него был один: всю страну держать в страхе, а себя вознести так высоко, чтобы его почитали, как бога. И каждый день невиновных людей арестовывали, пытали, отправляли в Сибирь, убивали. А газеты и радио расписывали, какой вождь незаменимый человек, мудрый учитель, гений всех времён и народов. Он делал серьёзные ошибки, из-за чего погибло много хороших людей, но указывать на них ему никто не смел. Только он один решал, что хорошо, а что плохо, что правильно, а что нет. Кто понимал, что творится в стране, те боялись, кто был поглупей и доверчивей, те верили, что других арестовывают за дело, пока не хватали их самих. Невинных объявляли шпионами, врагами народа. Никогда ещё в нашей стране не гибло столько людей, сколько уничтожил вождь. Он-то и был настоящим врагом народа. Как только он умер, первым делом начали всех невиновных из тюрем и лагерей выпускать на свободу. А когда увидели, как много там сидело, да ещё скольких поубивали, так и задумались, как же так получилось, что из-за одного душегуба столько бед произошло? Стали решать, что надо сделать, чтобы никогда больше не возвеличивать одного человека до такой степени, чтобы он безнаказанно творил всё, что захочет. Вот и решают до сих пор. Один человек – это личность, а возвеличивание его – это культ. Понял?

– Понял, – выдохнул Витька.

Он сиял и светился восторгом от того, что узнал такое необычное, чего в другом месте не расскажут. Он влюбился в Трофима Осиповича, сразу поверил каждому его слову. Он понял всё до последнего. Но всё-таки понятое надо обдумать. Он подумает, а потом ещё спросит у Трофима Осиповича. Главное, что есть у кого спросить. Было так здорово, что у него даже появилась слабость в коленках.

Вначале беспокойство охватило родительский комитет, а чуть позже оно распространилось на всех мам и бабушек: ребятам пришла пора надевать красные галстуки. Под это дело Ольга Владимировна с новой силой заговорила об успеваемости, поведении. Мол, надо быть достойным, а то могут и не принять. Кто-то поверил и слегка запаниковал, кто-то рассчитывал на «авось», но в пионеры хотели все. Ну, во-первых, это знак, что ты достаточно повзрослел. Во-вторых, в-третьих – это уже у каждого своё. Вовка волновался больше других: если «Торжественное обещание» придётся говорить каждому по отдельности… У Вовки торжественно не получится.

Когда под стук барабана и визгливые всхлипы горна четверо старших пионеров внесли знамя, мальчишек и девчонок парализовала свинцовая тяжесть торжественности. Кто-то громко сказал: «Смирно!» – и все замерли. Каждому хотелось увидеть, что делается слева, справа, сзади, но скованность не позволяла даже чуть повернуть голову. Стояли монументально неподвижные, плечо к плечу, сжав зубы и безумно косясь на ближайших соседей. Раскрасневшаяся Ольга Владимировна в новом безупречном бежевом костюме строго поглядывала на своих питомцев. «Торжественное обещание», к большой радости Вовки, произносили хором все три класса одновременно. Произносили по кускам, повторяя за пионервожатой. А потом вышли старшеклассницы и стали, выструнившимся и забывшим дышать, новичкам повязывать галстуки и прикалывать на грудь значки. Скоро красный цвет заметно оживил белые ряды. Неумелый горнист выдавил из меди пяток пронзительных звуков, постучали в барабан и знамя унесли.

Второй раз в жизни Мите предстояло участвовать в выборах. Про старых лидеров класса успели позабыть – чистоту ушей уже давным-давно никто не проверял, а нужда в старосте за все эти годы ни разу не обнаружилась. Теперь же наступила пора выбирать пионерский актив: председателя совета отряда и звеньевых… Митя уже понимал, что голосовать придётся не за того, за кого хочешь, а за того, за кого надо. А за кого надо, знают те, кто сидит за учительским столом и ведёт собрание, потому что есть такие вещи, о которых тебе думать не положено. И действительно, опять высокие посты распределились неведомой волей, таинственным образом и с учётом неизвестно каких заслуг. Ольга Владимировна в начале собрания очень долго объясняла, какой хороший председатель получится из Кольки Кичкина.

С толстым и неуклюжим Колькой никто не дружил. Типичный «Жиртрест-промсосиска», он на переменках и после уроков вечно спешил с озабоченным видом. Он бегал с учительскими поручениями, привлекался к организации разных школьных мероприятий, и ребята видели, как в пионерской комнате он что-то обсуждал со старшеклассниками. В его портфеле вместе с учебниками и тетрадями всегда хранилось множество отпечатанных на машинке листов бумаги, соединённых скрепками.

Ольга Владимировна о Колькиных достоинствах говорила также убедительно и красиво, как она рассказывала о пионерах-героях. И в результате председателя выбрали единогласно. Ольга Владимировна передала ему право вести собрание дальше. Митя со всем классом с изумлением глядел, как только что избранный председатель, непринуждённо усевшись за учительский стол, уверенно постучал по нему торцом толстого красного карандаша, призывая ко вниманию словно делал это каждый день, и с видом непререкаемого авторитета умело повёл выборы за собой. Его, всем знакомая пухлая физиономия, вдруг непонятным образом постарела, на ней появилась гримаса усталого человека, которого отвлекли от многолетней ответственной работы ради решения каких-то копеечных вопросов. Полуприкрытые веки и чуть заметное равномерное кивание головой создавали эффект его явного превосходства над остальными. На глазах у всех Колька нахально натянул на себя где-то украденную маску бывалого функционера, и она пришлась ему впору. Он свободно сыпал фразами: «Какие будут кандидатуры?», «Я думаю, следует подвести черту», «У кого будут самоотводы?» Присмиревший под Колькиным натиском, класс не сопротивлялся и проголосовал так, как требовалось. И опять после собрания появилось ощущение, что всех обвели вокруг пальца.

Среди выбранных звеньевых – одна девочка и два мальчика – оказался Серёжка, про которого Кичкин сказал, что он проявил себя принципиальным человеком. Митя не понял, про что это он.

А время крутило педали всё яростней и яростней. Люди, книги, события, мелодии, мысли мелькали словно в окне мчащейся электрички. В этом вихре Митя не сразу заметил, что у него появились новые родственники: сухонькая, морщинистая, но необычайно подвижная бабушка Вера и её тихий задумчивый муж Пётр Рафаилович – высокий, тощий, с редкими чёрными в проседь волосами. Оба они выглядели очень усталыми, измождёнными как будто после долгой болезни. Но нездоровый цвет кожи и худоба бабы Веры никак не вязались с её стремительностью и весёлыми глазами. Прошло два месяца с того дня, как Митя их увидел впервые, и только тогда ему с предосторожностями объяснили, что бабу Веру и Петра Рафаиловича недавно освободили из заключения, потому что осудили их неправильно, по ошибке, а теперь, наконец-то, ошибку исправили. Случай сам по себе выглядел странным, но и объясняли как-то необычно. Встревоженные глаза мамы и бабушки, то, как они, тщательно подбирая слова, произносили их негромко, с мучительным напряжением и почти в самое ухо словно боялись, что услышат посторонние, и то, что между собой взрослые на эту тему говорили торопливо и приглушённо – всё указывало на какую-то тревожную тайну. Но серьёзно задуматься над загадкой появления этих родственников ему не позволяло время. Оно неслось, подгоняло и торопило. И легкомысленно решив, что когда-нибудь потом всё объяснится само собой, он помчался жить дальше. Ведь столько дел, столько дел: воскресный сбор металлолома, подготовка к контрольной, серия проигрышей в шахматы в нескончаемом поединке с Серёжкой. Вот это последнее в те дни было важней всего.

 

ЧАСТЬ 3

Позади остались четыре года учёбы. Первый звонок совсем забылся, а до последнего так далеко, что о нём и не задумываешься. Повзрослевший Митин класс перебрался на этаж выше; теперь каждый предмет вёл свой преподаватель. Митя приготовился к ещё большим строгостям – по школьным коридорам гуляли жуткие легенды об учительской жестокости. Однако действительность опровергла слухи – никто больше не давил на ребят ужасом многозначительного молчания и не открывал двери их лбами.

Однажды Ольга Владимировна вынула из почтового ящика официальный ответ на один из своих последних запросов. Она долго сидела, держа конверт в руках, и никак не могла собраться с силами, чтобы его открыть. Она глядела, не отрываясь, в окно, а конверт в её пальцах слабо подрагивал. Сейчас ей вдруг стало ясно, что она всё понимала издавна, и теперь, не читая, знает смысл присланного ей документа. Подавив тяжёлый вздох, Ольга Владимировна вскрыла конверт. Проследив глазами строчки от первой буквы до последней, она бережно сложила листок, на котором две короткие фразы уместили трагедию человеческой жизни, обрубленной чьей-то злой волей. Дело, которым она занималась долгие годы, ставшим для неё таким же обыденным и естественным, как еда, умывание, работа, прекратил какой-то безликий чиновник, вдолбив внизу листа, чтобы не оставалось напрасных надежд, неопрятную фиолетовую печать.

Первого сентября Ольга Владимировна приняла новых первоклашек, привела их нарядных и необычайно торжественных на второй этаж, откуда давно убрали и серебряную голову, и даже фанерную тумбу, и, рассадив их перед собой на измученные парты, начала первый урок рассказом о том, что коммунистическая партия заботится о людях и делает всё для счастья народа.

Митя, если встречал свою бывшую учительницу, не мог заставить себя поздороваться с ней, прятал глаза и старался быстрее прошмыгнуть мимо. Он, воспитанный мальчик, понимал, что поступает нехорошо, но кто-то внутри так отчаянно сопротивлялся и бунтовал, что Митя вынужден был вести себя невежливо.

Дома Митя держался с прохладным отчуждением – более раскрепощено днём, когда мама работала, и натужно, замкнуто вечером. Для общения с домашними он обзавёлся, очень подходящими в такой ситуации, словами: «нормально» и « не знаю».

– Как дела в школе?

– Нормально.

– Обедать будешь?

– Не знаю.

От Таньки его отгораживала разница в возрасте – она ещё совсем маленькая. Если бы Митя имел старшего брата или, хотя бы сестру, он бы понимал, как здорово, когда старший уделяет тебе внимание. Но он пребывал в неведении, и до Таньки ему не было дела. Притащит её из детского сада – и свободен.

Для Мити самое интересное происходило на улице, во дворе, в школе. Это дома он с похоронным настроением сидел тихий и незаметный. Дома его время топталось на одном месте. Зато, стоило только захлопнуть за собой дверь, как всё мгновенно менялось. Его подхватывал вихрь и нёс быстрей, быстрей… свобода и восторг! И сколько всего впереди! Прекрасная жизнь, похожая на весёлую карусель. В ушах у него гремели оркестры, как в детстве на уличных демонстрациях, в глазах пестрило. Вокруг столько всего, что боишься что-то упустить. В этом безумном полёте, чем быстрее он мчался, тем меньше ему хватало времени.

Вихрь нёс Митю, в вихре неслась его страна, в вихре, казалось, несётся весь мир. Вот газеты запестрели названиями «Египет» и «Венгрия». С Египтом всё ясно. Тем более что сын соседки тёти Клавы Генка, если не сильно напивался и мог говорить, то ходил по коридору и громко заявлял, что поедет в Египет воевать, защищать Суэцкий канал от англичан. А в Венгрии творится что-то непонятное. За углом Митиного дома, как идти к Вовке, на стене за стеклом висела витрина с газетой «Гудок». Митя читал в ней маленькие заметки о Венгрии и смотрел фотографии. В заметках говорилось об убитых, которых почему-то всегда находили в негашёной извести. Кто кого убивал Митя понять не мог. И почему в Венгрии так много извести? На очень плохих фотографиях ничего нельзя было разобрать. Но раз газеты печатают, значит, там есть какие-то «не наши». И снова отвлекали другие дела.

Подоспел такой возраст, когда становится очень важно при ходьбе не наступать на трещины в асфальте или успеть поравняться с фонарём до того, как тебя обгонит троллейбус. На это уходило много внимания и сил. На той же улочке, где Митя читал газету, начали копать глубокую канаву и прокладывать в неё трубы. Рабочие вместе с землёй и обломками кирпича выкидывали с глубины кости и человеческие черепа. Особенно много их накопали около часовенки, стоявшей у перекрёстка. Черепа были коричневые и какие-то маленькие. Они лежали на выброшенной из траншеи желтоватой земле, с лёгким стуком скатывались на дорогу, с хрустом рассыпались под колёсами автомобилей. Про Венгрию забыли.

А однажды все кости исчезли. Потом в переулке двухэтажный дом оброс лесами и молодые маляры в шапках колпаках, сделанных из газеты, принялись красить стены. Работа маляра заворожит любого. Ребята с раскрытыми ртами подолгу следили за движением кистей на длинных палках-ручках. Мите нравилось смотреть, как рабочие, сидя на лесах и свесив ноги, аппетитно обедали – пили молоко прямо из бутылки, откусывали от целого батона и от здорового куска варёной колбасы.

Страна по-прежнему ковыляла бездорожьем, подпрыгивала и стонала на ухабах. Но всё-таки что-то сдвинулось в лучшую сторону. Во всяком случае, самый преступный и самый бесчеловечный период строительства социализма остался в прошлом. Наступил период разухабистой дури. Так, по крайней мере, воспринимало действительность население. Пузатый и жизнерадостный руководитель державы оказался неистощим на выдумки и начинания. Благодаря его энергии, в стране как будто откупорили бутылку тёплого лимонада, и вверх рванулись пузырьки, и зашипело, и забурлило…

«Дальнейший мощный подъём производительных сил…»

«Повышение благосостояния…»

«Переход от ведомственного управления к территориальному…»

Сильнее всего запузырилось сельское хозяйство. Одни поднимали целину, другие сажали кукурузу, третьи увеличивали надои, а четвёртые рассказывали про это анекдоты. Всё вместе, за исключением анекдотов, творилось под задиристым лозунгом: «Догоним и перегоним Америку!»

«Хрущёв, зачем тебе вишнёвый сад?

Ты кукурузою бога-а-ат…»

Настоящие, серьёзные свершения перемежались с показушешными рапортами о «громких победах». Много сил ушло на подготовку крупного мероприятия – фестиваля молодёжи и студентов в Москве. Вроде бы сама акция – апофеоз мира и дружбы. Но подготовка сопровождалась нервозным беспокойством. Между делом вполголоса предупреждали, что враги под видом дружественной молодёжи пришлют своих резидентов, и следует быть предельно бдительным. А родителям советовали на лето увезти детей из города. Москва принялась наряжаться: ломали ветхие здания, бараки, дома заблестели новыми водосточными трубами. На Манежной площади завели огромную стаю белых голубей. Раньше голубей можно было увидеть лишь у голубятников, и только одна беспризорная стая сизарей жила и кормилась около ресторана «Пекин» на Петровских Линиях, напротив дома бабушки Леры. Голубь стал символом фестиваля. Сидящие, летящие, парящие птицы на плакатах, открытках, календарях, в виде значков и сувениров расплодились задолго до всемирного торжества.

Прошёл и фестиваль. Но вместе с молодёжью со всего света в страну проникло тлетворное влияние Запада. Гости давно уехали, а тлетворное влияние осталось – появились фарцовщики и стиляги, буги-вуги и штаны «техасы». Тлетворное влияние, вне всякого сомнения, делало жизнь интересней. Ещё не остыли впечатления о всемирном форуме, как запустили первый искусственный спутник Земли. В общей кутерьме прорыв в Космос некоторым показался даже закономерным. Ну как же, – вокруг столько всего творится, не могло не случиться чего-нибудь совершенно выдающегося. Митя ликовал вместе со всеми, бегал на бульвар к памятнику Тимирязеву и в общей толпе, задрав голову, вглядывался в ночное небо, отыскивая плывущую по черноте звёздочку. Тут же началось массовое жилищное строительство, и люди из тесных коммуналок потянулись в крохотные отдельные квартирки и по-настоящему радовались этому. Повеселели городские улицы. Раньше посмотришь из окна – внизу копошатся исключительно тёмные фигурки. Теперь разноцветная одежда поднимала настроение и ласкала глаз.

Потом оказалось, что время способно бежать ещё быстрее. Почти каждый день радио одаривало чем-то новым. События толпились, толкались, перепрыгивали друг через друга. Из недавно приобретённого репродуктора – пластмассового кирпичика, пришедшего на смену бумажной тарелке, – зазвучала иная музыка, более раскрепощённая, более иностранная. А в книжных магазинах на обложках стали появляться фамилии забытых писателей и поэтов, а вместе с ними, сквозь ослабевший бетон запретов пробились росточки новых имён. Стихи выплеснулись на улицу и начали собирать вокруг себя слушателей. Стоявшее навытяжку искусство, робко вздохнув, неосмотрительно решило; «Можно!» Непуганые молодые пошли дальше и сказали: «Нужно!» Ситуация выходила из-под контроля. Дошло до того, что один писатель без спроса стал Нобелевским лауреатом. Осторожные и обжигавшиеся на своём веку неодобрительно качали головами и что-то растерянно бормотали. Действительно, имел место непорядок. Недоглядели. Против новоявленного лауреата началась общегосударственная кампания. Кто только вдохновенно не клеймил его! А если вдохновение не посещало, то негодовали по бумажке – заученно и скучно.

Среди ребят Митя не претендовал на первые роли. В тупике верховодили старшие, во дворе у Вовки он держался, как гость, потому что приходил из другого дома. А в классе лидерами считались трое, у каждого из которых, как говорила Митина мама, были непростые родители. У Игоря Соколова, который появился у них с нового учебного года, отец занимал хозяйственный пост достаточно высокого уровня, чтобы мама Миши Реброва согласилась на приятельские отношения наследника этой семьи с её мальчиком. Третий – Олег Коржев тоже принадлежал к элитарной среде. Физически крепкие, они держались всегда вместе и могли за себя постоять. Помимо того, что все трое числились сильными учениками и даже отличниками, было в них что-то ещё, что делало их немного похожими друг на друга. Возможно, они отличались от одноклассников большей самостоятельностью и поэтому выглядели взрослее сверстников. А может, их роднило умение вроде бы и жить вместе со всеми, принимать участие в общих делах, и одновременно держаться обособленно. Серёжка как-то раз сформулировал их особенность по-своему:

– Они к иностранным шмоткам привычные.

Это правда, у элитарной троицы имелись закордонные обложки для учебников, невиданные карандаши, на урок физкультуры они приносили особые иностранные кеды. Остальные, в лучшем случае, бегали в китайских. Журнал «Playboy», который кто-нибудь из них притаскивал в школу, листался ими небрежно, как обычный «Огонёк». Они не жадничали и давали посмотреть глянцевую диковинку другим. И любой, взявший журнал в руки, попадал под магию его необычности и страницы с фотографиями девушек в нижнем белье и с озорными карикатурками переворачивал скованно и осторожно словно стеклянные.

Мишка, Игорь и Олег прибывали в школу с совсем иной планеты. Остальные ребята, в большинстве своём из небогатых семей, росли в с детства знакомой и понятной стране коммунальных квартир, бараков, обшарпанных подъездов и замусоренных дворов. Их родители тратили отпущенное им на жизнь время в магазинных очередях, ездили на работу в переполненном транспорте, мучаясь и в метро, и в очередях, и дома на кухне одним и тем же вопросом: как дотянуть до получки? В этих семьях к обновкам готовились заранее и покупали тщательно, потому что надолго. За обнову могли сойти и перелицованное пальто или костюм. Мало кто из этих людей осознавал, насколько такая жизнь убога. Она была привычной и единственной – другой не знали.

А те семьи, что обитали на иной планете, не представляли существования без отдельной просторной квартиры, консьержки при входе, дачи, личной или казённой автомашины. У них тоже хватало проблем и подчас очень сложных. Например, приходилось крайне внимательно контролировать внешний вид своего благополучия, чтобы избытком не вызвать недовольства вышестоящих, а недостатком не дать повода позлорадствовать тем, кто плавает ниже. В пределах же своего круга требовалось постоянно «соответствовать», что означало следить за тем, чтобы было «не хуже, чем у других». Они, эти семьи, очень сильно удивились бы, если бы их жизнь тоже назвали убогой. Но это убожество находилось на качественно ином уровне.

В семье Миши Реброва за «соответствием» и степенью благополучия следила мама. Она же принимала решения о необходимости тех или иных существенных приобретений. От папы лишь требовалось по своим каналам добывать модный сувенир, сладкозвучный «Грюндиг» или билет на нужный концерт. Вообще-то, у Мишкиных отца и матери не было тяги к роскоши, обоих, скорее, отличала врождённая умеренность. На торжественные приёмы мама никогда не надевала грозди драгоценностей. Ей хватало какой-нибудь одной брошки. Правда, её украшение красотой и элегантностью затмевало россыпи бриллиантов на жёнах других высокопоставленных работников, однако это понимали только те, у кого имелся вкус. Но их квартира пополнялась отечественным антиквариатом и импортом, выполнявшими приблизительно ту же роль, что и звёздочки на погонах военного. Опытный человек по одному виду обстановки легко определил бы папину ступеньку. Миша тоже был обязан носить печать соответствия, и заграничные штучки, что попадали вместе с ним в школу, представляли собой куски этой печати. Иностранные диковинки для него являлись такими же обычными, как для другого веник или кастрюля на кухне.

С помощью родителей Миша взрастил своё, особое отношение к простым людям. С дошкольного детства он помнил, что папина должность делает их семью особенной, выделяющейся среди прочих. Все, кроме папиных сослуживцев, представлялись ему существами слабыми, наивными, не отдающими себе отчёта, до какой степени они беспечны и беспомощны. С детских лет в его душе поселилась бацилла исключительности. Но жила она там тихо и внешне никак себя не проявляла.

Миша входил в состав Совета отряда, занимая там какую-то должность – с первого раза он её без запинки и назвать, наверно, не смог бы. Выполняя свои обязанности, он вместе с двумя другими активистами посещал квартиры слабоуспевающих учеников. Двойки, как известно, пионера не красят, и с отстающими должна вестись воспитательная работа. Вот Мишка её и вёл. Его хождения по квартирам поднять успеваемость не помогали, но обеспечивали Кольке Кичкину полноценную галочку в плане пионерских мероприятий. Мишка жил не где-нибудь на необитаемом острове – он видел и коммуналки, был знаком с неприглядным бытом неблагополучных семей. Кроме этого, он знал и шаблонное объяснение тому, что у одних всё есть, а у других – ничего. Дело в том, что наша страна пережила тяжёлую войну и сейчас восстанавливает своё хозяйство. Поэтому обеспечить достойной жизнью всех мы пока ещё не можем, и в отдельных случаях людям ещё приходится мириться с тяжёлыми бытовыми условиями. Но партия прилагает все усилия… Так Мише объяснял его папа. Объяснения были просты и понятны, Миша им верил. Однако один «отдельный случай» его зацепил.

В тот раз активисты шли поднимать успеваемость Тимура Токсубаева. В глубине дворов, которые, как дырки в сыре, прятались в застроенном квартале, тянувшемся от тупика в сторону улицы Горького, стояли два длинных барака. В одном из них жил Тимур. Скриплая дверь, одетая с двух сторон, с помощью прибитых крест-накрест реек, в рваный чёрный дерматин, впустила ребят внутрь. Коридорная темнота встретила их смесью ароматов затхлости и всех, готовящихся в тот момент, обедов. Барак делился фанерными перегородками на неизвестное количество крошечных отсеков-комнаток. В фанерной конуре, где проживал Тимур и его мама, стояли козлы, поддерживающие настил из трёх досок – сооружение, видимо, заменявшее кровать; одинокая, выкрашенная в больничный белый цвет, табуретка и прислонённая к стене сложенная раскладушка. В разобранном виде раскладушка должна была занять всё оставшееся свободное место. Из деревянных брусков, к которым крепилась фанера стен, торчали толстые гвозди. На них висела одежда. Посещая квартиры, Мишка с товарищами обязательно интересовались, в каких условиях школьник готовит уроки, сколько тратит на них времени, помогает ли по хозяйству? Тимурова мама, как об обычном, поведала, что сын готовит домашние задания в школе – на кухне всегда много народа, толкаются, а в комнате негде. Она развела руки, показывая, что здесь тесно. А сколько он там тратит времени на учёбу, она не знает. А дома? Что ж, помогает, когда надо. За всё время короткого разговора за фанерными стенками слышалось биение жизни: справа, судя по позвякиванию металла о стекло и смачному прихлёбыванию, пили чай, слева басовито храпели. Мише Реброву надолго запомнилось это жильё – оклеенные газетами стены, небольшой краешек окна (другая его часть досталась соседям), лампочка внутри треснутого матового плафона, рядом с окном прикноплена обложка журнала с кремлёвской башней и белыми буквами в красном прямоугольнике: «Огонёк». Больше всего его поразила одинокая больничная табуретка.

Это посещение у Мишки засело в голове. Некоторые «отдельные случаи» выглядели уж слишком вопиющими. С того раза он, не то чтобы засовестился своим комфортным существованием, но сперва нескладно, а потом всё более глубоко начал осознавать, что исключительность не может не сопровождаться ответственностью. Об этом первом самостоятельном достижении он не рассказал никому. Рождённая им мысль казалась настолько очевидной, что и обсуждать тут нечего. А вместе с тем, пусть не вслух, пусть про себя, но он уже произнёс слово «толпа». Нет, нет, никакого высокомерия. А, собственно, что тут такого? Так устроен мир. Зато личная исключительность, особость придавала ему уверенности, воспитывала самостоятельность. Иначе и быть не могло – ведь вокруг подслеповатые, не способные оторваться от приземлённых забот люди. Исключение составлял, разве что, Игорёк Соколов. Его семья принадлежала тоже к когорте тех, кто отвечал за страну, за народ, кто направлял и помогал вести от победы к победе. Хотя сам Игорёк, по Мишкиному мнению, был каким-то несерьёзным.

Ступенька, на которой обосновался Соколов-старший, находилась приблизительно на одном уровне со ступенькой старшего Реброва. Папы близко знакомы не были, зато одноуровневые инфанты сблизились быстро. Одинаковые жизненные ценности и схожий быт их семей помогли непринуждённому взаимопониманию. О своей Олимпийской прописке Игорь не задумывался и воспринимал её, как должное. Примитивный тезис: «когда мне хорошо, это лучше, чем, если мне плохо» с раннего детства стал принципом его существования. И жизнь ему представлялась цепью моментов, в каждом из которых имелось что-то полезное для него. Надо только суметь взять. Он не рвался быть везде и всюду первым, но, когда дело принимало откровенно соревновательный оборот, страшно не любил, чтобы его обходили. Если вдруг выяснялось, что он не читал что-то общеизвестное, или он дольше других решал заковыристую задачку, у него портилось настроение, он до конца дня оставался злым и желчным. Потому что успех ему должен доставаться легко, ведь он не глуп, развит, начитан.

Ему нравилось спорить, чтобы в споре поблистать знаниями. Он вообще любил блистать, гарцевать и притягивать к себе внимание. Игорь тоже выделялся особенной уверенностью-самостоятельностью, но шло это, скорее, от того, что он не встречал ни в чём серьёзного сопротивления. Учёба ему давалась легко, а дома, любящая его до сладких сердечных спазм, мама соглашалась с ним во всём и ограничениями не досаждала. Судьба тоже оберегала его от серьёзных конфликтов. Возможно, был бдителен его ангел-хранитель, а может, сам Игорь был разумен. Во всяком случае, он шёл вперёд широким шагом, не спотыкаясь, и верил, что так будет всегда. Этого хотелось бы и его родителям.

Отец с сыном общались мало – папа был чрезвычайно загружен работой. Но, когда удавалось, Игорь внимательно наблюдал за своим родителем, – как он ведёт себя со знакомыми, с подчинёнными, как говорит, как строит фразы, – и потом обстоятельно примерял подсмотренное.

Он рос в атмосфере двойной правды – для избранных и для всех остальных – и привык считать это нормальным, привык к снисходительным замечаниям по поводу событий, которые в газете преподносились с краснознамённым восторгом, привык к благам, доставшимся их семье, и полагал, что и сам имеет право на венок избранного. Только вот мысль о том, что на избранных лежит большая ответственность, в его голову не залетала.

Да, Миша и Игорёк во многом походили друг на друга. А вот Коржев принадлежал к другой среде. Тоже обласканный судьбой, которая предпочитала материальное, он жил в мире искусства, а точнее в той части этого мира, что приветствовалась высшим руководством страны. Папаша Коржика, заметно возвышающийся над общей массой коллег, скульптор, заработавший правительственную благосклонность ваянием сталеваров, шахтёров, председателей колхозов, уродился патологически безвольным человеком. Эта черта характера настолько доминировала в нём, что отложила отпечаток на весь его облик. Пухло-розовое лицо с растерянно вопрошающими глазами, ртом, выжидающие руки, потерянная фигура – всё в нём выражало бесконечный вопрос. Собственно, готовность безропотно подчиняться и не спорить помогла его взлёту. Он обладал несомненным талантом подхватывать брошенное вскользь замечание, умел виртуозно исправлять готовую работу с учётом пожеланий высокопоставленных критиков, он создавал только то, что ему велели, так, как ему велели, и называл это творчеством. В семье он полностью зависел от жены. Его супруге ничего не оставалось, как с самого начала стать главой дома. Сперва она опекала чересчур податливого мужа исключительно в бытовых вопросах, а потом, привыкнув контролировать каждый его шаг, за полтора десятка лет совместной жизни превратилась во властную и даже деспотичную женщину. Олег, как и его отец, побаивался матери, постоянно угадывал её настроение. Естественно, что два угнетаемых мужика тянулись друг к другу.

Через их квартиру и папину мастерскую проходило много людей – солидных художников; суетливых околобогемных прихлебателей; робких, ещё непризнанных, талантов; скованных непривычной обстановкой, командиров производства; монументально уверенных в своём превосходстве, а иногда нарочито развязных, представителей государственных и партийных органов. Последние, как правило, маститостью не отличались, маститые приглашали папу к себе в кабинеты. Во время домашних застолий, чаепитий дом сперва наполнялся пустыми, необязательными разговорами вместе с дифирамбами в адрес хозяина. Чуть позже те гости, что привыкли своим голосом подавлять побочный шум, начинали расцвечивать собственное присутствие осведомлённостью. Новости ими извлекались из личных запасников одна за другой. Реальные и мнимые неудачи общих знакомых, кремлёвские и минкультовские сплетни подавались к столу умело словно изысканные блюда. Олега этот профессиональный мусор не интересовал, но в нём, как и положено, изредка попадались жемчужные зёрна. Жемчужинки туда закатывались из-за кордона и отличались изысканностью. Ими мог оказаться каталог выставки Сальвадора Дали, альбом репродукций импрессионистов или, недоступная простому читателю, книга. А кроме того, здесь всё-таки иногда проскакивали оригинальные мысли и любопытные факты. Олег не всё понимал, но побравировать осведомлённостью перед Игорем и Мишей ему доставляло удовольствие. Школьным приятелям Коржика тоже были любопытны богемные сплетни – другая среда, особый колорит. Но главный интерес представляли альбомы и книги. Родители Миши и Игоря за такими вещами не охотились, у них подобное ценным не считалось. А Олега по-обывательски занимали реалии жизни руководящих чиновников, спрятанные за легендарно-монументально-залакированными заборами. Вот на взаимном интересе и держалось содружество Коржика с Ребровым и Соколовым. Так втроём их чаще всего и видели – высокие и светловолосые Миша с Игорем и рядом коренастый, брюнетистый Олег.

Лидерство этой троицы никто не оспаривал, однако официально первым лицом класса считался Колька Кичкин. Над его толстым телом и неуклюжестью по привычке подшучивали. Особенно смешно он гляделся на уроках физкультуры. Но когда требовалось составить протокол очередного собрания, он делал это и ловко, и грациозно, и талантливо. С неизменной деловито-озабоченной миной на лице, он с удовольствием тащил воз общественных нагрузок. Спокойным его видели лишь на уроках, в остальное время Колька метался по школе, или горячо уговаривал, или горячо спорил. И всегда при нём был раздутый, бывший чёрный, но посеревший от старости, портфель со сломанным замком. Колькины сверстники ходили в спортивные секции, собирали марки или ещё какую-нибудь мелочь, мастерили модели или просто хулиганили во дворе. У всех находилось увлечение, о котором, гордясь и похваляясь, рассказывали друг другу. Кичкин подобных страстей не имел. А поскольку организацией школьных мероприятий и составлением протоколов больше никто не интересовался и рассказы об этом никто слушать не желал, Колька оставался в классе одиноким символом активного общественного деятеля. Настолько активного, что в классе ему было тесно, и он принадлежал всей школе. На него смотрели, как на чудака не от мира сего, смотрели с иронией, но признавали, что он местная достопримечательность.

Для Мити Кичкин с его причудами и закидонами оставался непонятным уникумом. Себя он осознавал вполне нормальным и всякой официальной скукотище и обязаловке предпочитал дворовую свободу. Вокруг полно ребят без придури, хотя бы тот же Лёнька Каратаев. Впрочем, Лёнька после пятого класса переехал в другой район. Наверно, по той же причине исчезли силачи Таранов и Струмилин. Постоянным Митиным товарищем оставался Вовка. Незаметно для всех он перестал заикаться, однако от неуверенности избавиться никак не мог. Раньше он пуще смерти боялся насмешек. Отвечая у доски, он выглядел скованным и даже испуганным; глухим голосом, без выражения торопился отговорить необходимый минимум и спешил сесть на место. В отличие от Мити, ему вольготнее дышалось дома. Правда, мама и сестра по инерции продолжали его опекать, зато с отцом у него давно сложились настоящие мужские отношения. И было у них много общих интересных дел, особенно на даче, когда папа находился в отпуске. Он научил Вовку ловить щук на жерлицы, собирать байдарку и ходить на ней под парусом, колоть «по-умному» дрова, вязать на верёвках хитрые морские узлы и делать ещё массу полезных вещей. Во дворе, среди ребят Вовка остатки неуверенности побеждал бравадой и гусарством. Он всегда играл какую-нибудь роль – то благородного дона, то мудрого разведчика, то проницательного Шерлока Холмса. Под чужой маской он чувствовал себя свободней. Совсем легко ему было с Ромкой и Митей. С ними он не стеснялся оказаться в центре внимания, и его приятели заворожено поглощали удивительные таинственные истории, которые Вовка приносил от отца. Рассказывать он любил.

– Ленинградские туристы – человек шесть – поехали на Полярный Урал. Скоро их родственники спохватились – что-то от них давно никаких известий нет. Забили тревогу, подняли на ноги милицию, потом солдаты стали помогать. Искали, искали, наконец, нашли их лагерь. Стоят палатки, чайник над кострищем висит – и ни души. – Вовка мастерски держал паузу, а у Мити с Ромкой от нетерпения расширялись зрачки. – Потом и самих туристов нашли. Все мёртвые, а на лицах застыл ужас.

Вовкины рассказы долго не выходили из головы. Загнул он или всё было на самом деле?

Серёжка Терешков отвлечёнными историями голову себе не забивал. Его занимали вполне реальные вещи. В прошлом году, в одно из осенних воскресений, его отец, как обычно, опустошил после бани чекушку и, вместо того, чтобы просмотреть отметки в дневнике сына, а если потребуется, то и заняться его воспитанием, вдруг завёл разговор о жизни вообще и о высшей справедливости. Какое-то событие – Серёжка пропустил начало тоскливого монолога – выбило его из колеи до такой степени, что он забыл о дневнике. Отец сидел в расстёгнутой рубахе, подперев голову рукой, и глядел, не моргая, в пасмурное окно. Он обращался будто бы к матери, но выходило, что он просто размышляет вслух:

– …то, что у него, ить, дом под самую крышу мебелью лакированной набит, на это мне наплевать. Тут дело в другом. Мать твою, они живут по-человечески. Не то, что мы… ить, как тараканы в спичечном коробке. Квартирка у него отдельная и размером будет побольше всей нашей коммуналки. У детей своя комната. Столовая, спальня… ёнть… ванная… телефон. Балкон есть. Кухня здоровая и вся на одну хозяйку.

Отец говорил и глядел в окно пустыми глазами. От его слов тянуло духотой бесконечной усталости. Тихая Серёжкина мать собирала со стола. Протирая клеёнку серой сырой тряпкой, она успокаивающе возражала:

– Ну чего ты? Грех жаловаться – все сыты, обуты, одеты. Есть работа, есть крыша над головой. Ну чего ты, ей Богу?

– Во-во! Сыты, обуты! – скопившаяся тоска вырвалась наружу комком длинного ругательства. – Я не жалуюсь. А ты мне скажи: если я шофёр, а он бумаги с одного стола ложит на другой, то чем он лучше меня? Я всю жизнь за баранкой, я бензином насквозь пропах. Войну прошёл, работаю – от начальства одни благодарности… Мне благодарности на бумаге, а этому, ёнть, натурой. Я ему не завидую, нет. Может, он и работник-то хороший. Я понять не могу, почему один честно работает и может жить, как человек, а другой такой же должен, как червь в навозе?.. Не-е-ет, значит, тут всё расписано: какой путевой лист при рождении получил, так по нему и живи. И не рыпайся.

В этот момент в Серёжке что-то произошло, что-то сдвинулось. Он ещё ни разу не задумывался о своём будущем, и без этого хватало забот. А тут он увидал, что его красномордый, волосатый отец, который одной левой быка завалит – Серёжка в этом был железно уверен, – на глазах семьи беспомощно сдавался на милость неизвестного диспетчера, выдающего путевые листы в жизнь. И значит, эта комната, этот протёртый половичок при входе – это навсегда! И никогда у него не будет своего письменного стола, как у Митьки. Не говоря о ванной и телефоне. Вот с этого дня у Серёжки появилась в жизни цель. Сначала он не понимал, что она у него появилась. Но он долго обмозговывал отцовы слова, думая о себе. Его житьё ему привычно, но у многих оно лучше. Действительно, Серёжке не хватало телефона. И ещё телевизора. Потом воображение соблазнило его преимуществом ванны – не надо по воскресеньям торчать в длинных очередях в баню. Затем он смекнул, как здорово иметь личную комнату, где можно прятаться от родительских глаз и духариться, как хочешь. Через некоторое время его цель жизни оформилась в виде нечто связного и конкретного, что выражалось словами «человеческие условия». Она представляла собой компактную картину кучи бытовых благ, которая имела то преимущество, что растягивалась, как резиновая и при необходимости пополнялась новыми деталями.

– Представляешь, в квартире вся мебель новая, полированная. Всё сверкает. И уборная никогда не занята.

– А если в ней жена твоя засядет?

– Какая жена?

– Ну, будет же у тебя когда-нибудь жена…

– Нет, у каждого будет своя уборная. Сколько людей – столько уборных.

Время шло, и Серёжка продолжал мечтать о личном благополучии. Поблистав множество раз бесконечным количеством сказочных граней, его мечта закономерно упёрлась в вопрос, как всего этого добиться? В самом общем виде ответ был прост и не являлся ни для кого секретом: хочешь жить хорошо – стань большим начальником. Некоторое время Серёжка смаковал избранные моменты жизни больших начальников.

– Вот увидишь, – убеждал он Митю – буду сидеть в отдельном кабинете, а перед ним секретари… штук десять. «А ну-ка вызовите ко мне Реброва Михаила…» Как его отчество? Ну, неважно. «Реброва Михаила Ивановича». Тот прибегает, перед моей дверью причёсывается, галстук поправляет и осторожно так входит. А у меня кабинетище… Стол широкий, длинный… На нём – графин с водой и стаканы. До меня от двери идти шагов сто… нет, двадцать, – Серёжка не хотел отрываться от реальности. – Двадцать пять.

Очевидно, секретарей перед кабинетом и это «Вызовите ко мне…» он украл у Гоголя, но где ему приходилось видеть такие кабинеты? И откуда он знает такие детали?

– Ребров идёт, а у него от страха коленки трясутся – вот-вот с катушек свалится. А я сижу, головы не поднимаю, читаю бумаги. Потом из внутреннего кармана пинжака вынимаю авторучку с золотым пером и начинаю приказы подписывать. Вот так вот. А когда надо будет куда ехать, дверцу машины мне будет открывать шофёр или ещё кто-нибудь.

Серёжка мечтал, фантазировал. Чуть ли не бредил. Он увлекался всё больше и больше. Фантазии способны увести далеко, и Серёжка возненавидел своё нынешнее существование. У него сама собой сложилась большая задумка: не допустить возможных ошибок провидения, а смастерить себе такую судьбу, какую захочет он сам. Как это сделать, он точно ещё не знал, а внутри у него всё зудело и требовало действий.

С удвоенной силой он налёг на учёбу. Он и без того ходил в твёрдых хорошистах, а тут вдруг подрос до настоящего отличника. У него появилась привычка тщательно подмечать, кто во что одет, кто что ест. Большому делу требуется постоянная подпитка энергией, и Серёжка её добывал, стравливая капельки своих наблюдений чужого благополучия с примерами личной обездоленности. В результате образовывалось очень эффективное топливо, которое он называл несправедливостью. Это горючее ежедневно поддерживало Серёжку в его устремлениях, не давало потускнеть, сияющей впереди, цели, слепленной из больших и малых вожделений. Он их любовно складировал, мысленно перебирал, придумывал новые. Без последствий это остаться не могло. Отходы горючего копились в нём в виде болезненной зависти к удачливым и состоятельным. Её Серёжка тоже сладострастно лелеял, и потихоньку он начал прихварывать озлобленным мировосприятием.

Неистощимой залежью несправедливостей, которую он не уставал отрабатывать, служила фартовая жизнь Реброва, Соколова и Коржева. Накопленная масса жгущих душу фактов проросла ещё одной особенностью. Серёжка, как и большинство населения страны, всегда бездумно принимавший всё, что сыпалось из высоких правительственных сфер, вдруг перестал верить официальной информации и, тем более, – официальным обещаниям. Обострённое внимание к благосостоянию окружающих привело его к выводу, что правительство, газеты, радио врут насчёт счастливой жизни и уверенности в завтрашнем дне. Теперь жизнь своей семьи он, однозначно, считал нищенской. Серёжка очень рано взялся всё пробовать «на зуб», но мудрее от этого не стал. Он стал циничней.

Вот так, неосторожно оброненное родителем слово, на долгий срок зажгло в Серёжкиной душе неугасимую страсть. И так само собой сложилось, что он начал делиться с Митей сперва своими мечтами и фантазиями, а позже – планами. Все эти мечты, фантазии и планы внутри Серёжки не умещались, они распухали и рвались наружу. Их требовалось кому-то рассказать. Митька для этого подходил лучше всего. Он только слушал и молчал, а если и спрашивал чего, то лишь затем, чтобы уточнить непонятное.

А у Мити жизненной цели не было. Один только раз он случайно задумался над тем, что интересно бы дожить до двухтысячного года. Новое тысячелетие, новый век и вообще… Высчитал, что тогда ему стукнет пятьдесят пять лет – значит, дотянуть до круглой даты вполне можно. Но разве это жизненная цель? Не было у него и взрослого друга, который поддомкратил бы ему мозги или хотя бы научил его ходить на байдарке под парусом. Отец приходил к ним в гости не чаще двух раз в год. При нём мама старалась казаться весёлой. Папа старался казаться беспечным. А получалось натянуто, каждая сказанная фраза была перегружена скрытым смыслом. Какие уж тут паруса. И вообще, чтобы говорить о парусах, надо видеть друг друга каждый день. Отец для сына давно превратился из родного в просто знакомого.

Но избыток энергии будоражил, требовал хоть как-то проявить себя, и Митя, как и положено в его возрасте, вместе с приятелями-хулиганами бил из рогатки по стёклам, мастерил самодельные пистолеты-поджиги, опустошал телефоны-автоматы с помощью специально подобранных железных шайб.

А время всё ускорялось. И вдруг оно вообще свернулось воронкой и в бешеном темпе принялось засасывать людей и события. Так, по крайней мере, казалось Мите, потому что наперегонки с ним торопливо менялся и он сам, как, впрочем, и его товарищи. Первое, что бросалось в глаза, – ребята неумолимо шли в рост. Теперь мамы в разговоре часто упоминали, каким по счёту стоит их отпрыск в шеренге на уроке физкультуры. В их голосе гордость соседствовала с тревогой. Остальные изменения совершались внутри тянущихся к солнцу организмов. Смена настроений, сумбур желаний. В этой неразберихе кто-то неожиданно исчезал, как, например, Ромка Дугин. После седьмого класса он рванулся искать какой-нибудь интересный техникум.

Обнаружилось, что в классе есть девочки. Присутствовали-то они и раньше, и мальчишки даже немного соперничали, чтобы покрасоваться перед ними. Но это было так… несерьёзно. А сейчас из-за них отчаянно захотелось быть и умнее, и интереснее. Стать эдак непринуждённо, и чтобы все ахали от твоих высказываний, чтобы все хохотали над твоими остротами. И хотелось уметь или знать что-то такое, чего не умеют и не знают другие. И внутри Мити тоже проснулось и расправило крылья беспокойное существо, натурой сильно напоминавшее петуха. Оно старалось взлететь на самый высокий плетень, стремилось всех перекукарекать, утвердиться в середине двора и рисоваться там ярким пятном.

Тяга произвести впечатление неудержима. Перебираются варианты причёсок и манеры поведения. Найденная удачная форма рождает уверенность в себе, а заодно имитирует наличие богатого внутреннего содержания. На этом этапе все копируют чужие образцы. Много позже кто-то научится создавать себя сам. А кто-то и не научится. А пока что для подражания берутся родители, старшие братья, их друзья, герои кинофильмов. Желание выделиться не миновало и девочек. Они, в первую очередь, потянулись к косметике, одновременно прикидывая, как бы убедить родителей, что пора пожертвовать детскими косичками в пользу взрослой причёски. Макияжные опыты самых отчаянных попадали в повестку дня пионерских собраний.

– Пионерку украшает скромность, а не губная помада!

– Надо думать не о причёске, а о том, что в голове!

– Сегодня она накрасила ресницы, а завтра…

Чего «завтра» всегда не договаривали. То ли подразумевалась выгодная продажа Родины империалистическим акулам, то ли что поинтересней.

И только Колька Кичкин не мучился вопросом, как он выглядит со стороны. Свою маску озабоченного общественного деятеля он нацепил давно, к ней привыкли, и она смотрелась на нём уже естественно.

Сочинение своей внешности значило не меньше, чем отметки за четверть. И Митя не оставался в стороне от общего поветрия. Как и все, он искал подходящее, примеряя, отбрасывая. Не то чтобы он только этим и занимался. Ну, лезла из него петушиная сущность, лезла везде, где только могла, но всё-таки даже перед самим собой он немного стыдился парикмахерских изысканий. Просто иногда… проходя мимо зеркала, он проводил рукой по волосам с одной стороны на другую. Хорошо Игорю – у него на голове держится стильный «бобрик». Сейчас многие с «бобриком» ходят. А у Мити «бобрик» не получался. Волосы, наверно, мягкие, надо придумать что-нибудь иное. И опять, проходя мимо зеркала… Так могло продолжаться долго, если бы он случайно не вспомнил, что ещё совсем маленьким мечтал иметь причёску, как у папы. Дома хранилась старая фотография, на которой отец, чуть постарше, чем Митя сейчас, обнимал за шею большую овчарку. Надо было обязательно взглянуть на этот снимок ещё раз. Он лежал вместе с разными документами на верхней полке дряхлого зеркального шкафа, в старой синей женской сумочке.

Однажды после школы, когда мама работала, а бабушка ушла в магазин, Митя решил найти эту фотографию. На краю стола очень осторожно, чтобы не нарушить порядок, он перебирал содержимое сумочки. Мама обязательно заметит, если хоть одна бумажка окажется не на своём месте. Тогда начнутся ненужные вопросы. От сумочки веяло ароматом древних духов. Из репродуктора тихо сочилась песня о Родине. Митя ничего плохого не делал, но оттого, что копался в документах тайно, был слегка напряжён. Коричневую фотографию он нашёл быстро. У отца волосы зачёсаны назад, и вся причёска немного разваливается на две стороны, глаза напряжённо глядят в объектив. Ну что ж, попробуем зачесать таким же манером. Митя неловко повернулся к зеркалу, задел локтем синее хранилище документов, и оно шлёпнулось флюсоподобной щекой на паркет, вытолкнув из себя часть бумаг. Митя кинулся подбирать. Ни о каком порядке говорить уже не приходилось. Паспорта, вроде бы, сюда, к самому краю, потом лежали какие-то справки с работы, анкеты. А вот где находилась бледно-зелёная книжечка с вложенными в неё листками, теперь не вспомнить. На её обложке почему-то по-украински значилось: «Свiдоцтво про нарождення». Внутри фиолетовыми чернилами вписаны его, Митины имя, отчество, фамилия, а в графе «Мисце нарождения дитини» указан какой-то город Хорол Полтавской области.

«Почему? Я всегда считал, что родился в Москве. Скрыть, что рылся в документах, не удастся. В этом Хороле отец жил в конце войны, он иногда вспоминал об этом. Но мама в это же время находилась в эвакуации в Средней Азии. Или уже была в Москве?»

Вспотели ладони. Наверху теми же фиолетовыми чернилами сделана пометка: «Повторное». Дата выдачи…

«Так, значит, это уже после того, как родители развелись. Внутри была ещё вот эта справка…»

Первое же слово из напечатанного на машинке, как выстрел в лицо: «Усыновлён».

«Как это?.. Почему?.. Имя, фамилия… отец… всё правильно. Мать… Усыновлён…»

Заныла спина – он стоял, закаменев в неудобной позе над столом. Свело мышцы. Печать, как большая шляпка гвоздя. В груди ритмично бил молот, это мешало думать. Митя собрал документы и положил в сумочку, но заниматься уже ничем не мог. Он стал вспоминать, что слышал о семейных делах, случившихся в конце войны. Да, отец жил в Хороле, его туда послали после освобождения Украины. Партизанский отряд расформировали, а он там помогал восстанавливать медицинское обслуживание. В каком году отец вернулся домой, Митя не знал. Никаких дат, никаких деталей и никаких подсказок. Ещё несколько раз, оставаясь дома один, Митя доставал эти документы. Ему всё казалось, что он что-то пропустил, не дочитал… Он пытался из блёклой бумаги вытянуть хоть какой-то намёк, хоть какую-то зацепочку.

Придавленный неожиданной тайной, Митя много дней ходил как будто задохнувшийся, как будто он еле всплыл с большой глубины. Чужой силой он оказался втянут в то, что заварили взрослые. Что произошло – понятно, но как это случилось? Надо срочно разобраться, что они там натворили. И как жить дальше? В Митиной голове началась напряжённая работа. Он думал много дней, думал с утра до вечера. Отрешённость от того, что происходило вокруг, обернулась несколькими полноценными двойками в дневнике. Но огорчения они не вызвали. На Митю свалилась большая, а, главное, опять непонятная беда. Осмыслить её целиком сил не хватало, и он принялся осваивать беду по кусочкам. И в первую очередь было очень-очень важно всё то, что касалось его рождения. Настолько важно, что даже торопливый, на одном дыхании, рассказ Серёжки об увиденном в компании тупичковых ребят с верхушки высокого сугроба во дворе Чернышевских бань через плохо замазанное окно женского отделения, не увлёк Митю. В иное время эта самая жгучая сторона взрослой жизни загородила бы собой всё остальное. Но не сейчас. Он метался от одного предположения к другому, опять возвращался назад. В этих метаниях ничего разумного родиться не могло, а спокойно рассуждать не доставало выдержки, мешали эмоции и растерянность. Мысли скакали, разбегались и бесследно исчезали, как дробинки, просыпавшиеся из прохудившегося мешочка.

Первое, что он почувствовал после отступления растерянности, была злость. Его четырнадцать лет обманывали. Сговорились за его спиной и… Всю жизнь втайне шептались, скашивая на него глаза, следили, чтобы он ничего не услышал, не узнал, не заподозрил. Правду знали все – и соседи, и родственники. Все. Все шушукались, а он ни о чём не догадывался, все вокруг знали о нём больше, чем он знал о себе. Митя казался себе голым среди одетых. Долго у него внутри пылали обида и злость: «Гады! Как они посмели у него за спиной…»

Следом резанула непривычная мысль, что он в этом доме чужой. Мысль была, а понять себя чужим он не мог, хотя из-за обиды и злости очень хотелось ощутить, что никому не нужен. Что б назло! Не мог, потому что он давно врос в этот дом, в эту комнату. У него имелось своё место для еды, свой матрас, на котором он спал, свой письменный стол, за которым он готовил уроки. Митя присутствовал в этой комнате, даже если находился на улице или в школе. И всё-таки он здесь чужой. Митя расковыривал этот ноющий нарывчик до тех пор, пока в его гудящую голову не забрался ядовитый вопрос: «А кому и зачем я здесь нужен? Почему перед разводом с отцом мама уговаривала меня заявить на суде будто я хочу остаться жить с ней? Ведь маму я тогда так раздражал, что она меня ненавидела». Впрочем, он всего лишь расплачивался за отца. Но всё равно: почему? Ответ, как и вопрос, объявился сам собой, и от него стало ещё хуже. Выходило так, что ему отвели роль приманки, на которую мама хотела заманить отца обратно в семью. Мите вспомнились Вовкины рассказы о ловле щук: беспомощный малёк проткнут от хвоста до головы стальным крючком и подвешен на леске. Он, хоть и в воде, а деться никуда не может и висит там, где ему определили. Он – приманка для щуки. Митя – приманка для отца.

Его парализовало осознание своей глубокой беспомощности. Гамлетовский вопрос, так рано преградивший ему путь, он решил по-своему. Он не стал приспосабливаться, не полез на рожон, размахивая деревянной шпагой, не стал сопротивляться, а отошёл в сторону и затих. А что ещё мог сделать бессильный малёк? Он провёл вокруг себя границу, он спрятался за стену, он зарылся с головой в землю. От домашних он целиком закуклился и готовился просуществовать молчком весь остаток жизни. Так, по крайней мере, легче справляться с подмявшей его растерянностью. А на первых порах он вообще омертвел и долго не впускал в себя ничего такого, что требовало любви или ненависти, восторга или недовольства. Он воплощал собой дистилированное равнодушие.

С недоверием только что обманутого, Митя заново рассматривал знакомое и вдруг обнаружил, как много вокруг желающих распоряжаться им. Он думал, что, выбирая причёску или отлаживая росчерк в подписи, он лепил себя сам. Чёрта лысого! Причёска – никому не интересная ерунда, это – пустое. По-настоящему его лепили другие. Его подталкивали, его придерживали, ему подсказывали, его вели, гнули, давили, выкручивали руки. Сейчас он это ощущал почти физически. И он добросовестно старался соответствовать чужим требованиям. А в это время за его спиной… Больше других усердствовала родная страна. Она, в который раз, торопилась воспитать человека «коммунистического завтра» – личность целеустремлённую, гармонично развитую, политически грамотную.

К сожалению, одними призывами страна не ограничилась, и новая волна экспериментов над населением накрыла Митино поколение. Сам он на всякие идейные лозунги и обещания смотрел с лёгким сарказмом. Возраст подступал такой – авторитеты раздражали, и хотелось избавиться от мелочной опёки. Одни цинично плевали на высокие слова и призывы, но некоторые ещё засыпали, убаюканные сладким враньём лукавых идеологов. А вслух чаще слышалось – или мода такая, что ли завелась – юморное отношение ко всему на свете.

Партийное око волновалось: «У них же нет ничего святого!» Партийное око винило во всём тлетворное влияние Запада. А всего и дел-то было, что молодняк повзрослел до состояния нормального юношеского бунта против скуки.

От гармонично развитой личности в обязательном порядке требовалось участие в общественной жизни. Это означало, что личность должна делать какую-нибудь бесплатную работу даже, если ей этого не хочется: или раз в месяц выпускать стенную газету, или… Для Мити других «или» не нашлось, и он стал членом редколлегии стенгазеты без названия. В редколлегию ещё входили Коржик, обладавший талантом художника, и Сашка Бурштейн, в качестве главного редактора. Сашка добывал заметки, Коржик разрисовывал большой лист плотной бумаги, а Митя на свободных местах эти заметки наклеивал. Работа не сложная, но каждый раз газета готовилась в то время, когда у Мити случался цейтнот, когда его ждали другие неотложные дела.

Благодаря стенной газете Митя сблизился с Коржиком. Тот оказался нормальным парнем и не возводил вокруг себя бастионы неприступности, как Мишка и Игорь. Видимо, рядом с ними он играл на их поле и по их правилам, а сам Олег нужды в предохранительных дистанциях не испытывал. Один раз он забыл принести готовый разрисованный лист в школу, и они с Митей отправились к Коржику домой. Олег жил в новом здании, незаметно выросшем в одном из переулков. В просторном подъезде за столом с телефоном сидела пожилая женщина, с которой Олег поздоровался. В Митином подъезде всегда стоял неприятный полумрак, исцарапанную стенку украшал телефон-автомат, а напротив него, в подлестничной темноте работал подпольный филиал, расположенной рядом, комиссионки – в любое время там шевелились деловые тётки, они тихо переговаривались и примеряли разную одежду. В светлый и чистый подъезд Коржика посторонних не пускали. Для этого там и сидела женщина с телефоном.

Лифт поднял ребят на четвёртый этаж. Большая прибранная квартира была слегка переполнена крупными и мелкими вещами. Мелочь умелые руки распределили в тщательно продуманном художественном порядке. Коржик показал на прикрытый салфеткой магнитофон:

– Это настоящий «Грюндиг».

Митя такого названия никогда не слышал, но одобрительно с пониманием кивнул.

– Мама его включать не разрешает. Родители мне вот этот гроб отдали, – он ткнул пальцем в массивный куб «Днепра».

Магнитофон – это была заветная Митина мечта. Маг и фотоаппарат.

– А это мне отец из Парижа привёз – краски на меду.

В коробочке пряталось шесть разноцветных кругляшей – ярких, чистых, как из мультфильма.

– Мне пока рисовать ими нельзя, – безо всякого сожаления сообщил Коржик. – А это из Голландии привезли, – он вытащил из шкафа лакированный этюдник. – Подарили заранее, чтобы после того, как закончу школу, на этюды ездил.

Для Олега не существовало представителей своего круга, низших, высших. Конечно, с одними интересно, с другими скучно, но терпеть он мог почти кого угодно. Терпел же Игоря, который, по большому счёту, представлял собой малосимпатичную личность. Вот и с Митей Олегу было ненатужно. Митька – хвастун, это сразу видно, тоже любит распушить хвост, как павлин, но это совсем не то, что Соколов. Митька незлоблив, ни на кого не крысится. Пришибленный он только какой-то последнее время. Может, у него дома что случилось.

Олег заметил, что гость рассматривал его подъезд, его квартиру с видом экскурсанта, попавшего в царские хоромы. А название «Грюндиг» Митьке явно незнакомо. Он, наверно, много чего не знает. Олегу захотелось взять шефство над человеком, рассказать ему, сколько всего интересного существует на этом свете, о чём советские люди и слыхом не слыхивали. Но, демонстрируя краски, магнитофон, этюдник, ему казалось, что он хвастается. Он боялся предстать перед гостем эдаким богатеньким барином.

Но не одна только школа была озабочена тем, каким станет Митя. Бок о бок с ним жили и другие, кто хотел сделать из него человека на свой лад. Уже наступило время настоящей, негазетной полуправды, которая добралась до каждого. История бабушки Веры, её мужа и их друзей перестала быть тайной. И сами эти люди не могли молчать. Ведь произошла чудовищная несправедливость, погибло множество народу, значит, выжившие обязаны донести правду до тех, кого трагедия не коснулась, чтобы узнали, чтобы не повторилось. И в первую очередь, узнать должна молодёжь – ей жить, ей судить. А из молодых, доросших до возраста способного услышать и понять, поблизости, кроме Мити, никого нет. Так пусть он первым и услышит. И обязательно надо познакомить его с литературой, на которой выросло старшее поколение.

По-видимому, человек, выживший в условиях, в которых выжить нельзя, становится более проницательным, чем остальные. Во всяком случае, баба Вера углядела на самолюбии хмурого, насупленного мальчишки целый набор неположенных ему по малолетству болезненных ран и сумела, не задев их, расшевелить и увлечь Митю.

Увлечь-то было не трудно – уж больно она и её друзья были необычными. И пришли они из необычной стороны. Они очень долго находились там, где, очищенные от всякой шелухи, добро и зло противостояли друг другу. Выжившие в этом противостоянии заметно отличались от других. Отличались простотой, доброжелательностью и жизнелюбием. Ни на один вопрос они не держали запасных вариантов ответов, чтобы, в случае чего, оправдаться, не запасались никакими «но», чтобы было легче поладить с совестью. Они разучились или никогда не умели идти на поводу и двигались туда, куда хотели, занимались тем, что считали важным. Их страх давно умер, они стали свободными, а потому – «другими», непонятными для окружающих.

Митя все эти их качества по отдельности не выделял и ни с чем не сравнивал, и по полочкам не раскладывал. Людей, да и всё остальное он воспринимал и оценивал с размаху, бегло и целиком.

А в бабе Вере не угасало стремление попытаться чей-нибудь ум взволновать сомнением, разворошить равнодушие. Она не была навязчива, но на правах старшей нет-нет, да и внедрялась в Митину жизнь. Время от времени Митя получал от неё, напечатанные на машинке, короткие рассказы-воспоминания бывших политзаключённых.

По определённым семейным датам, а то и без них, трубился сбор, и в комнатушке бабы Веры становилось тесно. Большую её часть занимали стол и диван. Справа от входа, вжавшись в угол, стоял застеклённый шкафчик, в котором хранилась вся посуда. К его стёклам крепились фотографии родственников и друзей бабы Веры. Под потолком, прикрывая лампочку, вместо люстры в сетке-авоське, зацепленной за крюк, покоилась простая стеклянная чаша матового плафона. Тень от авоськи покрывала стол и лица косыми ромбами. Сидя чуть ли не на коленях друг у друга, за столом плечо к плечу теснились бывшие эсеры, коммунисты, анархисты, а вместе с ними и те, кто никогда ни в каких партиях не состоял. Но все они прошли колымские, казахские и Бог весть, какие ещё лагеря и пересылки.

В коридоре, на кухне, в комнате оживлённые голоса бурлили маленькими кипяточками по двое-по трое. За столом разговор становился общим. Над остывшим чаем горячо обсуждались политические события, публикации в «Новом Мире», поступки и слова известных людей. Муж бабы Веры, Пётр Рафаилович, редко вставлял слово-другое. Откинувшись на спинку стула, он слушал. Одной рукой он весь вечер катал по скатерти хлебные шарики. Может быть, он понимал больше и вникал глубже или у него внутри саднило прошлое, ныла душа по потерянным в неволе годам. Этот человек тоже занимал Митино внимание.

Иногда среди гостей бабы Веры оказывался писатель. Он читал свой рассказ или отрывок из повести, ещё не видавшей печатного станка. Потом все обсуждали, хвалили, сравнивали с предыдущими сочинениями автора. Митя себя чувствовал неловко – он не знал этих имён, не держал в руках этих книг. А если человека, привлекавшего общее внимание, не случалось, то начинались воспоминания о «тех» временах, о лагерях. Митя уже хорошо знал, кто такие «вертухаи», «ЧМО», «стукачи», «доходяги». Он быстро ухватил и запомнил лагерные фразы и понимал что за ними кроется: «шаг влево, шаг вправо…», «сахар, масло, белый хлеб», «десять лет без права переписки» и много чего ещё. Затем беседа опять перетекала на сегодняшние события. И ни разу Митя здесь не слышал речи о том, кто-что-где купил и сколько оно стоило. Интересы людей, собравшихся за этим столом, находились совсем в другом месте. Каждый из них в молодые годы молился своему богу, свою идею считал самой истинной, готов был стоять за неё до смерти. Но поутихли страсти, остались в прошлом непримиримые споры о том, на чьей стороне правда. Сейчас лишь слабые отголоски древних схваток нет-нет, да и обнаруживали себя вполне миролюбивым полунамёком. Так, в почти угасшем костре, среди багровых головешек, вдруг что-то щёлкнет, на секунду колыхнётся ленивый завиток бледного синеватого пламени и снова спрячется в засыпающих угольях.

Свою идею баба Вера никому не навязывала, но с воодушевлением и с блеском в глазах, рассказывая о подвигах своих соратников, расцвечивала их лаковыми красками романтики. Баба Вера и её муж с молодых лет оставались убеждёнными анархистами. Пётр Рафаилович до революции занимался, как не раз было в этой компании упомянуто, «экспроприацией денежных сумм» для своего движения, организовывал убийства градоначальников и работников охранных отделений. Апофеозом его биографии стала девятилетняя каторга. А бабушка Вера помогала мужу. При упоминании о мрачных делах боевиков-анархистов в ней загоралась гордость, и её бледные щёки розовели… В её рассказах изобиловали удаль, находчивость и смелость. Ой, как они напоминали байки блатных в укромном закутке тупика! Цели, само собой, разные, а методы и суть те же: застать врасплох, напасть сзади, убить из-за угла, чтобы напугать и навязать свою волю, свои правила. Блатные примитивны и поэтому понятны, а как понять бабу Веру и Петра Рафаиловича? Понятны их сегодняшние желания быть услышанными. А что ими двигало в молодости?

За столом умели рассказывать, умели и слушать. И бабу Веру слушали, не прерывая, как её единоверцы, так и бывшие противники. Жажда справедливости, стремление во весь голос прокричать правду о том, что они пережили, объединяла этих пожилых людей. Баба Вера всё время подводила к тому, что тихая и мирная жизнь, работа с её окладами и должностями – несущественны. Куда важней высокие идеалы, неустанная борьба, яркие, громоподобные поступки и, в конечном счёте, всё то же справедливо-счастливое будущее. С той лишь разницей, что справедливо-счастливым оно будет в понимании бабы Веры и её соратников, а не нынешних властей. Ведь именно баба Вера и Пётр Рафаилович лучше других знали, какая должна наступить жизнь. Ради неё они в прежние годы убивали людей. Позже их самих убивали и сажали за решётку те, кто считал, что обладает ещё более правильными представлениями о будущем.

Высокие устремления бабы Веры не находили отклика в душе Мити. Тем не менее, о часах, проведённых в её доме, он не жалел. Необычным был этот дом, и вещи там говорились необычные. Здесь Митя впервые узнал, что одни и те же факты могут трактоваться по-разному, что на прошлое и настоящее могут существовать разные, даже отличные от пропечатанных в учебниках и газетах, взгляды. Оказалось, что самое очевидное можно критиковать и обсуждать. И на всё-провсё можно иметь своё собственное мнение. Сперва такое представлялось диким и чуть ли ни неприличным. Не мог он это принять. Куда проще – в газете написали, по радио сказали, и все так думают… или должны так думать… Нет, когда одна точка зрения, – это проще. В Митиной голове скопилась мешанина из того, чему его учили в школе, что он читал, что где-то слышал, с чем легкомысленно соглашался, не давая себе труда обдумать и понять. Пересматривать давно подсунутые ему убеждения, менять их он просто был не готов. Под ним и так рассыпалось то, что он полагал незыблемым. Он после этого ещё в себя не пришёл и боялся шагнуть с тверди, надёжность которой гарантировалась целым государством, на хрупкий и неустойчивый кораблик под командой интересных, но немного странных людей. Из-за одного этого критика устоявшегося в Митиных мозгах вызывала в нём раздражение и протест. Единственное, с чем он был безоговорочно согласен с людьми, называвшими себя политкаторжанами, так это с брезгливым отношением к доносчикам, стукачам. Своих не выдают – он помнил хорошо.

Трофим Осипович постепенно обзавёлся кой-какой мебелью, хоть и старенькой, поцарапанной, но комната всё же стала походить на человеческое жильё. Постоянной работы он не имел, а подрабатывал то грузчиком в гастрономе, то книгоношей в «Подписных изданиях». Жил он тихо, почти незаметно. Гости к нему приходили редко. По-особому сдержанные, они чем-то неуловимо походили на принимавшего их хозяина. В дни таких посещений тётка Митрохина начинала, будто бы по своим делам, семенить взад-вперёд по тёмному коридору, замедляя бег у комнаты подозрительного жильца. Было замечено, как она припадала к замочной скважине его двери. За это ей крепко досталось от двух кухонных скандалисток, взявших Трофима Осиповича под свою опеку. Мужья той и другой остались навсегда там, где их соседу посчастливилось выжить. И сидели они по той же пятьдесят восьмой статье. А для Витьки Трофим Осипович стал и учителем, и товарищем. Они вместе обсуждали текущие события в стране и мире, копались в историческом прошлом. Витька на свои вопросы теперь не получал готовых пояснений. Вместо этого Трофим Осипович давал ему названия нужных книг, приучая своего подопечного самому добираться до ответов, учил его думать. Витькина мама тихо радовалась этой дружбе – сын перестал гонять по двору со шпаной, и отметки у него улучшились. Она часто подкармливала этого тощего, как ей казалось, человека своей стряпнёй.

Витька взрослел, и его беседы с соседом становились всё серьёзнее. Направляемый Трофимом Осиповичем, он начал задумываться о своей будущей профессии. Трофим Осипович советовал приглядеться к журналистике – специальность хороша тем, что позволяла находиться в гуще событий, многое видеть собственными глазами и, при наличии неглупой головы, давала возможность попытаться понять своё время. Рассказы Трофима Осиповича о лагерной жизни Витька слушал, затаив дыхание. По детской глупости он завидовал своему учителю – тот в заключении общался с такими интересными людьми, каких в обычной жизни не найти, и говорили они там об интересном. По всему выходило, что за колючей проволокой жизнь протекала более насыщенно, чем на воле.

По подсказке своего соседа Витька прочитал много отличных книг: о Великом Комбинаторе, о Тиле, о Гаргантюа и Пантагрюэле. А недавно Трофим Осипович принёс, изданный где-то не у нас, роман опального нобелевского лауреата. Витька прочёл его единым махом и вернул книгу со вздохом разочарования. Он ожидал чего-то очень острого, может быть, скандального, а иначе из-за чего же автора в газетах называли Иудой и литературным сорняком? Трофим Осипович настаивал на том, что в романах главное не скандальность или сенсация, а нравственные, философские, эстетические достоинства.

– И обрати внимание на стихи в этой книге. Одни они уже являются событием в литературе.

Но Витька к стихам остался равнодушен.

У Коржика умер отец. До этого ни у кого в классе родители не умирали. Или никто не знал, что у кого-то кто-то умер. А про Олега узнали все, потому что его отец был известным. Олег три дня не появлялся в школе, а потом пришёл с растерянным лицом и с какой-то неуверенной походкой, и рядом с ним всем становилось неловко. Даже Ребров с Соколовым при нём теряли самоуверенность и не находили чего сказать. Поэтому Олега немножко сторонились. А вот некоторые из девчонок, наоборот, вели себя с ним нескованно и говорили, видимо, то, что нужно – было заметно, что Коржик им благодарен. После уроков к Олегу подошёл Вовка.

– Слушай, если есть какие дела по дому там, или ещё чего… Тебе с матерью сейчас не до этого. Ты, если надо, скажи…

Они долго потом стояли на крыльце школы, и Коржик рассказывал Вовке, сколько было на похоронах цветов, как все говорили, говорили, а лучшие папины друзья, прочитав красивую речь по бумажке, отходили в сторону и обсуждали, кому достанется мастерская и невыполненные отцом заказы.

На платформе станции метро «Арбатская», в ожидании, когда из чёрной дыры с шумом вылетит голубая с двумя огнящими глазами змея, Митя машинально прогуливался взглядом по приклеенным к кремовой стене табличкам схемы этой подземной линии. Не сразу он осознал, что буквы расплываются, и слова выглядят мутными полосками. Чтобы прочесть названия станций, приходилось щуриться. Это мешало и раздражало, но подумать об этом времени не хватило – подошёл состав.

Очередная классная руководительница, математичка Сусанна Давыдовна – молодая, энергичная, подхваченная, как и её ученики, ураганом взбудораженного времени, торопилась и сама увидеть и услышать как можно больше, и ученикам не дать пройти мимо интересного. Она организовывала коллективные походы на лучшие кинофильмы, на тематические лекции в консерватории, затевала диспуты, вплетала в ход уроков регулярный обзор газет. А вокруг столько всего творилось! У знакомых появилась модерновая мебель на тонких ножках. Вдруг стало модным собирать всякие сучки и корешки, хотя бы чуть-чуть напоминавшие фигурки людей или животных. Творения скульптора-природы хранились на книжных полках, а самое удачное водружалось на телевизор. И все куда-то ехали – одни на стройки, другие на целину. Даже памятник Пушкину переехал на другую сторону площади. Кажется, что буквально вчера танцевали буги-вуги, а сегодня новое увлечение – рок-энд-ролл. А в Митину квартиру провели телефон.

Вовкины родители слишком уж привыкли видеть в сыне травмированного малыша. Сейчас у малыша над по-детски пухлой губой пробивалось нечто похожее на усики. Усики вошли в противоречие с родительским сюсюканьем. Ну, маме простительно, для мам сыновья навсегда остаются маленькими. А отношения с отцом пора переиначивать. В папином ласковом прищуре, когда он смотрит на сына, отчётливо читается: «Какой же ты у меня ещё глупый!» Вовка и так-то робеет высказываться, если в классе начинают что-нибудь обсуждать, а тут ещё и дома…

Для Серёжки в семье авторитетов не существовало. Отец – слабак. Только и способен ныть да жаловаться на неудавшуюся жизнь. За ремень, правда, если что, ещё хватается, но ничего – осталось недолго терпеть. Серёжка вёл себя с ним нарочито холодно и всё чаще позволял грубить ему. Мать каждому поддакивает: при отце – отцу, а когда его нет, во всём соглашается с сыном. С ней Серёжка научился говорить по-отцовски командным тоном. Учителей он, как другие, острыми вопросами не изводил, и вообще он стал опасливо скрытен – в споры не втягивался, от обсуждения соучеников на собраниях или просто в разговоре уклонялся. Он тащил на себе какие-то общественные нагрузки, но в классе оставался незаметным и ни с кем, кроме Мити, отношений не поддерживал. Он напоминал камушек на дороге: невзрачный цвет, простая округлая форма – не отличить от других, а всё, что может сверкнуть, раскрыть содержание или стать индивидуальной чертой, запрятано глубоко внутри.

Митя к пятнадцати годам превратился в худого, рослого, радостно-возбуждённого в компаниях и молчаливо-угрюмого дома, парня. Перед сверстниками он пытался играть роль более умного, более интересного существа, чем был на самом деле. Со стороны его потуги могли бы вызвать у друзей-приятелей улыбку, если бы они не грешили тем же самым. В отличие от Вовки, Мите не требовалось рвать путы родительской опёки. Так сложилось.

В начале следующего года готовились провести обмен денег. Под Свердловском сбили американский шпионский самолёт. В школе организуют агитбригаду. Последняя новость – самая интересная. То ли сама школа шефствовала над чем-то, то ли райком комсомола стал шефом – в этом разбирался, разве что, один Кичкин. Важно другое: представлялась возможность в зимние каникулы поездить по деревням Загорского района с лекциями о международном положении и с концертами художественной самодеятельности. С чего это вдруг решили создать бригаду, никто не знал.

А просто в тот год коммунистическая партия подняла новую крупную кампанию против церкви. Загорский район считался одним из самых неблагополучных с точки зрения антирелигиозной грамотности. Мужской монастырь – Троице-Сергиева Лавра служил мощным рассадником искажённых, совсем ненужных советскому человеку представлений о действительности. В непримиримой борьбе передового с отжившим в качестве рядовых идеологического фронта могли бы внести свою лепту и старшеклассники.

В агитбригаду записывались желающие из девятых классов. Лекторов набралось трое – Скарлытин, Ребров и Соколов, остальные участвовали как артисты. Митя приготовил басню «Заяц во хмелю».

Загорск встретил агитбригаду кустодиевской зимой. Над головой раскинулась бездонная голубизна, под ногами лежал хрустящий снег, навстречу шли люди с розовыми носами и щеками. В здании горкома комсомола царила коридорная полудрёма, но в кабинетах слепил яркий свет, и кипела молодая энергия. В выделенную под ночлег большую пустую комнату свалили горой рюкзаки и всей командой отправились в Лавру.

Главная местная достопримечательность началась со вросшей в землю, коренастой белой стены, украшенной солнечными бликами. Непроизвольно хохотки и пустую болтовню ребята оставили снаружи, там, где сипели на морозе автомобили и шагали по своим делам жители. На территорию монастыря агитбригада вошла скованно и не так, как входят в музей, а как без спроса вступают в чужую квартиру. За стеной царствовала отрешённая тишина. На изучение территории ушло совсем немного времени. После все вместе фотографировались на той же площадке, откуда начали осмотр. Из дверей семинарии вышел молодой человек в чёрной долгополой одежде и, став над сугробом, принялся вытряхать половичок. Ребята подошли, поздоровались и расположились вокруг. Некоторое время они рассматривали семинариста, наблюдали за его занятием. Наконец, убедившись, что здесь половички вытряхивают так же, как и везде, Анька Туровцева решила завязать разговор. Прищурившись от яркого света, склонив голову набок и глядя на незнакомца снизу вверх, она спросила:

– А вы здесь учитесь?

– Да, учусь.

– А потом станете попом?

Молодой человек тихо улыбнулся.

– Да, потом стану попом.

Судя по еле заметной растительности на лице, он был ненамного старше школьников. Ребята кинулись наперебой задавать вопросы:

– Вы родились в верующей семье?

– А чему учат в семинарии?

– А для вас быть священником – это просто работа или призвание?

Атеисты торопились, наседали друг на друга, а будущий поп отвечал спокойно и кратко. Больше всего осаждавших поразило, что в семинарии преподают и математику, и физику, и химию – всё знакомые им предметы. Да и сам отвечавший, за исключением чёрного одеяния, выглядел и говорил обычно и от этого казался ещё диковинней. Вопросы сыпались бы и дальше, но молодой человек в своём лёгком балахоне явно начал замерзать. Пришлось вмешаться Сусанне Давыдовне и спасти будущего служителя культа.

Времени ещё оставалось в избытке, и ребята разбрелись по территории Лавры. Делая вид будто ему всё равно куда идти, Митя поплёлся за группой девочек, среди которой виднелась белая вязаная шапочка Кати Донцовой. Высокие снежные валы по обе стороны расчищенной дорожки почти целиком укрыли стволы молодых деревьев – наружу выглядывали одни кроны. Солнце одолело больше половины положенного ему на сегодня пути и присматривало место, где бы удобней было нырнуть за дома, за горизонт, но, не найдя ничего подходящего, зависло среди крестов и куполов.

При входе в ближайшую церковь стояли, занятые разговором, три пожилые женщины. На фоне всё ещё искрящейся снежной белизны их тёмная одежда сливалась в одно общее бесформенное основание, из которого вырастали три головы. Головы обернулись на приближавшийся скрип шагов.

– Ишь ты – идут, даже лба не перекрестят! – желчно произнесла одна из тёток.

– Так мы не верующие, – тихо ответила Рита Лебедева. – Мы просто посмотреть пришли.

– А коли посмотреть пришли, так оделись бы по-человечьи! Девки, а штаны напялили. Срам какой! – произнесла другая голова.

– Что ж такого? Это спортивные брюки. Сейчас многие так ходят, – недоумённо возразила Катя.

– Вы все готовые кадры для ада! – заколыхалась третья.

В её словах дрожала бессильная злоба. Девчонки, молча, отошли и только через несколько секунд их рассмешило сочетание канцелярского «кадры» со словом «ад». Пряча смешок в кулаке, они осторожно оглянулись назад. А у Мити от этой сцены появился тот неприятный осадок, какой бывает, когда ненароком обидишь человека, хотя этого совсем не желал, и ищешь себе оправдание, и хочешь загладить неловкость, и не знаешь, как это сделать. Он почувствовал, что чёрные тётки не совсем такие люди, с которыми он общался каждый день. Что-то их сильно отличало, так отличало, что они представлялись почти чужими. Во всяком случае, непонятными. Не то, чтобы между ними и Митей лежала непреодолимая пропасть, нет. Но канава приличной глубины явно подразумевалась.

Первое село на их пути тоже встретило приезжих монастырской тишиной. Открытые всем ветрам избы – вокруг ни деревца, ни кустика – тупо смотрели на школьников из-под надвинутых на самые окна, снежных шапок. Во все стороны тянулись белые холмы, напоминающие застывшую поверхность бурного молочного моря. Людей не видно, но это понятно – время рабочее. А вот почему собаки не лают? Женщина в тёплом сером платке и синей телогрейке, погромыхав амбарным замком, открыла дверь клуба и удалилась, утонув в неподвижных белых волнах. Клуб размещался в полуразрушенной церкви без куполов. Снаружи её стены украшали тёмные разводы, штукатурка во многих местах осыпалась. Зато внутри царила аскетическая чистота. В окружении побелённых извёсткой стен, деревянные лавки и сцена составляли всё небогатое убранство сельского центра культуры. Пока устраивались, чистились, переодевались, голоса ребят под сводчатым потолком звучали гулко, как внутри бочки. Но вечером клуб до отказа заполнился людьми – бабы и старики в первых рядах, молодые с полными карманами семечек на задворках, – и акустика пришла в норму. Лиха беда начало. Первым на трибуну вышел Витька Скарлытин. Он держался немного скованно – всё-таки впервые выступал перед незнакомой публикой. Но доклад у него получился солидный. Ему даже похлопали. А потом был концерт. Песни и танцы зрители провожали яростными аплодисментами, изображаемый Митей пьяный заяц, вызывал взрывы хохота, сквозь которые чей-то женский голос взывал:

– Смотрите, смотрите! Прямо, как Семён! Ну точно – наш Семён!

С такими зрителями любой артист был обречён не просто на успех, а на успех грандиозный. Ребята раскрепостились и довели концерт до финала вдохновенно.

Опустевший после выступлений клуб проветривали. Через открытые форточки в него торопливо втекал холодок. Ночевать предстояло здесь же, в зрительном зале. Вместе с ребятами Митя сдвинул скамейки, расставил их вдоль стен, девочки принялись подметать шелуху от семечек. Чтобы не мешать, Митя вышел на улицу. Село, как и днём, хранило насупленное молчание. Сначала глаза, привыкшие к яркому свету, не справлялись с плотной теменью. Но через минуту из темноты выявились едва различимые светлые пятна – сугробы, в которых потом показались домики, забелели пуховые шапки на их крышах. Желтоватые блёстки электрического света в окошках пытались оживить неуютный пейзаж. Митя испытывал сладостное чувство нестрашного одиночества. Его никто не видел, он мог расслабиться и отдохнуть от необходимости безостановочно играть роль того, кем он пока ещё только хотел стать. Больше всего он старался играть её перед Катей.

Кем-то намеченный маршрут привёл агитбригаду в следующее село с ещё одним разорённым культовым сооружением, переделанным под клуб. И снова был успех. За неделю гастролёры объехали с десяток селений, успевая иногда выступить по два раза в день. И повсюду их ждали, обшарпанные снаружи и кое-как обустроенные внутри, церкви. Большие и маленькие, со сбитыми куполами и грязными окнами, они, притворяясь, что доживают последнее, держали отчаянную оборону в долгом и непримиримом противостоянии двух мировоззрений. В этой войне не трещали пулемёты, не грохотали пушки и не ревели танки. Здесь воевали по-другому. Нарочито неухоженный вид здания – это удар по противнику, это демонстрация силы власти, это символ самоубийственной победы новой религии над старой. В ответ старики открыто, а кто помоложе – исподтишка, проходя улицей, крестились и кланялись облупленной стене, сводя на нет успехи воинствующего атеизма. Линия фронта пролегала через все населённые пункты, куда приезжала бригада. Повсюду традиции, вера, культура, история давно слились в такое необычно живучее, что и через колено никак не ломалось, и тихой сапой не изводилось. Едва ли кто из ребят осознавал себя участником незримой войны. Для них путешествие по заваленной снегом области представляло весёлую забаву, в которой обязательная часть тоже доставляла удовольствие.

– Уезжаю я, Витя, – неожиданно сказал Трофим Осипович, отхлёбывая горячий чай из граненого стакана и невнимательно глядя сквозь стену. – Совсем уезжаю. В Саратов. В столице жить не дают – к настоящей работе подпускать боятся, хоть я и реабилитирован. А таскать ящики в магазине становится всё трудней. В провинции проще – там чиновник поглупей, попростодушней. Друзья написали, есть для меня место. Не Бог весть что такое, но в какой-то мере по специальности. И советуют не тянуть.

Витька ещё не осознал новость полностью, но к сердцу подкатила сухая тоска.

– Так это что же? Получается, вас выжили отсюда?

Трофим Осипович поставил пустой стакан, откинулся на спинку стула и посмотрел на Витьку.

– Можно и так сказать. А можно и по-другому: рыба ищет, где глубже, а человек, – где лучше. С обществом нельзя не считаться. Общество, брат, штука серьёзная. Несмотря на то, что больное. Больное, больное, – закрепил он свои слова, заметив Витькино нетерпеливое движение. – Заразили, а теперь попробуй вылечи.

– Как заразили? Кто…

– Есть такое зелье… что ли. Для мозгов человеческих. Называется оно «идеология». Как и всё на свете, оно может быть и полезным, и вредным. У нас в стране от этого больше вреда, потому что используют его для того, чтобы держать людей в узде. У нас это варево готовят там, на самом верху на основе надуманной идеи. Дозы прописывают чудовищные. Зато народец становится послушен. Хозяева страны лепят ошибку за ошибкой, скоро всю страну развалят, а признаваться в ошибках нельзя – может пострадать авторитет власти. Тогда кто же виноват? Враги. Внешние враги, внутренние. Приучили-таки людей на каждую беду искать врагов. Каждый иностранец – потенциальный шпион, любая критика правительственных глупостей – вода на мельницу империалистов. Прав был Фёдор Михайлович – бесы. А население, наглотавшись этой отравы, отучается думать, привыкает слепо верить. Верить в любой спущенный сверху вздор, как в истину в последней инстанции. Понятно бы, коли наше общество состояло из одних безмозглых дураков. Так ведь нет, не дураки, а то и очень даже башковитые люди. Но как только дело касается батюшки царя и его деяний, они теряют способность соображать, у них цепенеют мозги, наступает белый ступор. Вели нас, вели, и вдруг что-то случилось: говорят, немного не туда шли, надо взять чуток в сторону. Для людей не умеющих думать, это катастрофа. Деваться некуда, надо поворачивать. Повернули. А сознание-то у них осталось старое. И про врагов не забыли. Я знаю, ты тётку Митрохину не любишь и сморчка этого тоже.

– Канцелярскую душу, – подсказал Витька.

– Да. Возможно, и правильно, что не любишь. Для них настучать на любого проще, чем воды попить. Но они же не родились такими, такими их сделали. Теперь эта тётка Митрохина голову ломает – понять не может: вчера я был врагом народа, а нынче с ней в одной квартире живу и пользуюсь всеми правами… Считается, что пользуюсь. Решить эту загадку ей не дано. И таких много. А наша Мария Францевна. Добрая женщина, отзывчивая, но верит всему, что в газетах пишут. У неё мужа сгноили, а она так ничего и не поняла. Если, не дай Бог, завтра к соседям снова придут с ордером на арест, она снова посчитает, что нет дыма без огня. Это от растерянности: в газетах – одно, на самом деле – другое.

– И что же? Как с такими людьми… дальше?

– Да нормальные люди-то. Бесноватых да корыстных отбрось и останутся чудо что за люди. Живут в нечеловеческих условиях, детей растят. Здесь столица, а если бы ты знал, каково житьё всего за тыщу вёрст отсюда… В такой войне победу вырвали. Грудью на танки шли. Бесноватые да их холуи в это время на спецпайках жировали. Ну, это я, правда, огулом – там тоже всё не так просто было. Главное, нашим людям цены нет. А вот общество – больное. Каждый в отдельности готов на подвиг, а все вместе уязвимы для заразы.

– Ну почему же так?

– А это тебе предстоит выяснить почему. Тебе, твоему поколению. Время пройдёт, частности отшелушатся, тогда разобраться будет легче. Набирайся опыта, копи примеры. Хорошему журналисту опыт необходим. Если будут возможности, не ленись, пытайся, как можно больше, перепробовать сам, своими руками – и кирпичи класть, и в запуске спутников поучаствовать, и… я там не знаю… может, клоуном на манеж выйти. И свои ощущения складывай в журналистскую копилку – это твой главный капитал. Вот только тебя иногда заносит, ты простые вещи можешь довести до абсурда. С годами должно пройти, а пока следи за собой. И учись думать.

Через день Трофим Осипович уехал. Дома его провожали почти всей квартирой. На вокзал с ним поехал только Витька. После перронной суеты, толкотни, торопливого прощания он плёлся домой опустошённый, как воин, потерпевший сокрушительное поражение. Витька осиротел. Близких друзей у него не было, дома – только спившийся отец да забитая мать. Он никому не верил. Ни учителям, ни газетам – никому. Его охватило состояние беспомощности одного против грубой несправедливости целого королевства, подданным которого он так неудачно оказался.

Пионерское детство осталось позади. В Митином классе появились комсомольцы. Едва ли не первым в комсомол вступил Кичкин и тут же, даже не сменив портфеля, погрузился в работу этой организации. Быть членом союза молодёжи считалось знаком особого почёта, и поэтому туда сперва пустили отличников. Тройка лидеров шагнула в комсомол по-деловому и буднично. Серёжка писал заявление с нескрываемой радостью, приближая начало, лелеемой в мечтах, карьеры. Затем заветную дверь приоткрыли для следующей порции страждущих.

Как-то между уроками к Мите подошла Катя Донцова, недавно ставшая комсоргом класса. Высокая, стройная, с двумя длинными косами и удивительно обаятельной улыбкой, она начисто была лишена всякой там девчачей писклявости и глупого шептания по углам. Про таких говорят: «Отличный парень».

– Ты не хочешь вступить в комсомол?

Совсем коротенькую фразу Катя произнесла немножко напряжённо, как говорят заранее подготовленный текст и боятся в нём чего-нибудь напутать. Митя растерялся.

– Не знаю… Как-то не думал, – пожал он плечами.

– Подумай. Учишься ты прилично, в классе пользуешься авторитетом, все педагоги отзываются о тебе положительно, человек ты порядочный, исполнительный, – Катя на ходу лепила светлый Митин образ сухим языком официальной характеристики. – Дадим тебе ещё одну общественную нагрузку и к Первому мая примем, а?

Митя хотел в комсомол – обычное желание не отстать от всех. Понятно, что его кандидатуру уже где-то обсуждали, про авторитет и про порядочность высказался кто-нибудь из учителей. Но никогда никто не говорил ему в лицо сразу столько доброго. Авторитет… Опять же – «Порядочный и исполнительный». Почувствовать себя героем, которого запыхавшаяся слава наконец-то догнала, ощутить на голове лавровый венок захотелось ещё раз.

– Я подумаю.

Но Катя больше с дифирамбами к нему не подходила. Было много таких, кого уговаривать не требовалось. Они весьма трезво отдавали себе отчёт в том, что комсомольский билет облегчает поступление в институт. О дальнейшей учёбе загадывала едва ли не половина класса. Некоторые даже знали, какой институт они попытаются штурмовать, и начинали готовиться загодя. Для Мити, если бы ему пошевелить мозгами, наверное, многие специальности показались бы интересными, но в своё будущее он пока серьёзно не вглядывался. А родственники между тем одолевали: скоро конец учёбы, что он думает делать дальше? На его «не знаю» сразу сыпался ворох увещеваний, советов, нотаций. Чтобы отвязались, его дух противоречия сообщил всем, что после школы Митя пойдёт на завод. Мама тихо вздыхала в стороне, и только баба Вера сказала:

– Он уже взрослый, пускай делает то, что считает нужным.

На неё посмотрели с неодобрением.

Обычный рабочий день в середине весны взорвался сообщением: «Гагарин… впервые… Космос… человек… победа!» В школе небывалый случай – радио включили во время урока и на всех этажах. Учителя прерывали занятия, приоткрывали двери в коридор, слушали и повторяли сообщение в классе. Вести после этого урок было очень сложно. На перемене школа гудела. Взволнованная Катя горячо доказывала Мите:

– Вот видишь, получилось же!

Как будто он с ней спорил и утверждал, что человек в Космос никогда не полетит. Этого все ждали и понимали, что уже скоро… Но не думали, что прямо сейчас. Получилось неожиданно и здорово. Короче говоря, это было большое «Ура!» Это «Ура!» стало самым мощным за всю Митину жизнь. Это было такое «Ура!», что оно подняло неуправляемую волну местного значения.

Четырнадцатого апреля столица встречала первого космонавта. Утром в тупике, перед школой, было тесно от учеников. Тупик кипел неповиновением, рокотал и колобродил. Мальчишки и девчонки то сбивались в кучки человек по десять-пятнадцать, то рассыпались в разные стороны. Шум стоял громче, чем на стадионе. Его прорезали крики, потерявшихся в толпе, педагогов. Надрываясь, они требовали разойтись по классам и не срывать уроки. Мелюзгу им кое-как удалось загнать за парты, но вольница старшеклассников смиряться не желала. Внутри здания прозудел звонок, и его восприняли, как сигнал, – молодёжь выплеснулась на улицу. До Красной площади – рукой подать. Прохожие всё понимали и, глядя на школьников, улыбались. В этот день вообще почти все улыбались.

Красная площадь была полна народу, и по ней тоже плавало множество улыбок. Мелькали воздушные шарики и самодельные плакаты. Школьники моментально смешались с публикой. Митя случайно оказался рядом с кучкой своих ребят и девчонок, в которой мелькало клетчатое пальто Кати Донцовой.

Пятеро неожиданно появившихся милиционеров с мегафонами принялись вежливо, но твёрдо объяснять, что площадь надо освободить, что надо подняться по улице Горького, там построиться в колонны и в назначенное время организованно пройти мимо трибун. Полный благодушия народ, не желая портить праздник, безропотно выполнил просьбу. Большая и беспорядочная капля человеческих голов вливалась в узкое для неё русло столичного Бродвея и вязко текла вверх. Головы, головы, головы… Где-то пели, где-то смеялись, где-то от избытка радости кричали «ура!» По мере того, как капля, подпираемая сзади медленно двигавшимися автомобилями, уползала всё дальше от Кремля, пустоту мостовой через равные промежутки перечёркивали шеренги милиционеров. Неожиданно стражи порядка обнаружились и перед первыми рядами весело бредущей толпы. Они пытались отжать людей в боковые проулки. А сзади появилась ещё и конная милиция. Всадники восседали на лошадях спокойно и чуть торжественно с видом «попробуй подступись». Милиционеры, лошади – всё, как в детстве, на праздничных демонстрациях. Даже сёдла те же – буро-синие. Народ смекнул – его обманули. Разудалое настроение, веселье – и вдруг такое. Люди на минуту остановились, затоптались на месте. Толпа уплотнилась и, медленно осознавая свою силу, повернула назад, вниз по улице. Послышались молодецкие посвисты, выкрики, человеческая круговерть заражалась дурманящей головы удалью. Стиснутые тела в одно мгновенье превратились в единый живой организм. Он задышал, закачался, то наваливаясь на непускающую его цепочку людей в форме, то откатываясь обратно. В этом раскачивании поневоле участвовал и Митя. Чтобы не потерять равновесие, он, задевая за чьи-то ноги и хватаясь за чужие рукава, прошаркивал несколько быстрых и коротких шажков вперёд, потом его тянуло назад, потом опять вперёд. Шутки, весёлый шум, кокетливые женские взвизги враз смолкли, когда ниточка милиционеров лопнула. Позади удивлённо и растерянно ухнуло, и в затылок тяжело дохнула, сорвавшаяся с места и неспособная остановиться, упругая масса. Обернуться назад и посмотреть, что там, – невозможно. Злой мат и испуганное «А-а-а! Задавили!» тут же перекрыл грохот каблуков по асфальту. В напряжении окаменевшей улицы эхо топота, отражённое от фасадов домов, подгоняло сосредоточенно бегущих людей. Бежали по-деловому, серьёзно – в беге заключалось спасение. Мирная добродушная капля обернулась грозной неуправляемой лавиной. Митя со своей компанией оказался в первых рядах. Старались держаться вместе. Ребята окружили девчонок и, как могли, оберегали их от давки. Рядом – испуганные и озабоченные лица. Сиплое дыхание. Кто-то запнулся, схватился за Митин рукав. Устоял. Подпиравшие толпу машины куда-то исчезли. Молчаливый бег. Только топот.

До следующей цепочки милиционеров было метров пятьдесят, и до неё людская лавина разрыхлилась: кто-то поотстал, задние шли шагом. К новому рубежу приблизились более-менее спокойно. И стали. Молодые парни в милицейской форме с бледными лицами и растерянными глазами сцепились руками и изо всех сил держали оборону, наклонившись вперёд, сопротивляясь противостоящей им мощи. Толпа сгустилась, спружинила, покачалась в раздумье и опять навалилась на зыбкую преграду. Она надавила раз, другой и снова тревожно побежала в несколько тысяч ног. И снова в голове только одна мысль: бежать и не упасть, бежать и не упасть. А что делать, если споткнётся кто-нибудь из девчонок? Соколов сообразил первым – дело давно перестало быть весёлым:

– Хватит! Уходим направо, на Огарёвку!

Поворот на улицу Огарёва находился тут же, перед шеренгой милиции. Во вновь разуплотнившемся месиве ребята удачно сместились в сторону и, уловив момент, все вместе, одним комом вывалились из людской лавины.

Переводя дыхание, они брели по мостовой. Ноги слегка дрожали, уши заложила глухота.

– Все выбрались? Никто не потерялся? – Игорю нравилось играть роль старшего. – А Митька где?

– Здесь, здесь он, – успокоили девчонки.

Митя поотстал и совершенно случайно оказался рядом с Катей.

– Надо же так лопухнуться, – негромко, но так, чтобы все слышали, сказал Игорь. – За полдня успели дать себя обмануть, протопали впустую чёрт-те сколько и в заключение позволили толпе подчинить себя…

– Ну кто же знал, что так получится? – подала голос Рита Лебедева.

– Человек с мозгами всё должен предвидеть. Надо только не лениться думать, шевелить извилинами… В жизни, как в шахматах, каждую позицию следует вначале проигрывать в голове. А мы на эмоции отвлеклись.

– Чтобы всё предусмотреть, надо родиться провидцем, – заметила Катя. – Не зря ж говорят: «Знал бы, где упаду, – соломки бы подстелил».

– Это отговорки недотёп. Если человек умён и самостоятелен, а не какой-нибудь валет бубновый, он обязан контролировать ситуацию вокруг себя, обязан быть хозяином положения. А иначе… Предусмотреть основные варианты несложно. Ты, когда улицу переходишь, под колёса ведь не лезешь, контролируешь ситуацию. Так и во всём остальном. Жизнь регламентирована набором правил, как в футболе. Их не так уж много.

Митя был полностью согласен с Катей. Ему нетерпелось сказать что-нибудь такое в её защиту, что поставило бы точку в споре, а главное, чтобы фраза сверкала особенными словами, вроде того, что ввернул Игорь: «регламентирована». Но по закону вредности, если очень надо, то в голову ничего путного не лезет. И тогда он решил блеснуть эрудицией.

– Может, на самом деле всё сложней, и от нас мало что зависит? Помните историю царя Эдипа? Ему было предсказано, что он убьёт своего отца и женится на своей матери. И гадать ничего не надо – ему будущее на блюдечке поднесли. Но, как он не берёгся, всё предсказанное свершилось.

– Не зря говорят: «На роду написано», – поддержала Катя, невзначай окатив Митю горячей волной счастья.

– Ну, это всё мифы, суеверия… Несерьёзно.

– Выходит, что по-житейски мудры те, для кого нет неизвестного?

– А Гагарин, между прочим, полетел в полную неизвестность, – заметила Рита.

– Я думаю, неизвестное там было сведено практически к нулю. Ракету конструкторы и инженеры обсосали до последней гаечки и не за страх, а за совесть. Да ещё перед этим собаки летали. Знаний накопилось достаточно. Иначе человека туда не пустили бы.

– И всё-таки это очень скучно – продумывать каждый шаг, каждый день бояться ошибиться. Мне кажется, непредвиденные случайности делают жизнь интересней. А иногда самой хочется пойти на какой-нибудь сумасшедший поступок. И наплевать на правила, – упорствовала Рита.

– И вся твоя жизнь будет состоять из ошибок, в том числе, и роковых.

Последнее слово осталось за Игорем, потому что, шедший впереди, Вовка резко остановился, показал рукой и громко произнёс:

– Опа-на!

Слева из сумеречной подворотни жёлтого казённого здания под гул голосов медленно выползала колонна людей с флагами. Сегодня день особый – все друг друга любят, и колонна с радостью приняла молодёжь в свои ряды. И ребята долгим кружным путём – по улице Герцена, до зоопарка, а потом обратно – всё же дошли до цели. На трибуне мавзолея стоял, светящийся счастьем, глава государства, а рядом с ним – Гагарин, немного смущённый и скованный. Кажется, ему было не очень свободно в окружении персон, которые раньше он видел только на портретах. А люди всё шли и шли… Гагарин улыбался. Школьники вместе со всеми в меру покричали, в меру помахали руками и, выполнив долг, разошлись.

На следующий день все комсорги получили по выговору.

Митя с Олегом в пустом классе готовили внеочередной выпуск стенгазеты. Обычно неподверженный смене настроений, Коржик выглядел пасмурно. Сидя за учительским столом как-то неудобно, боком и без удовольствия водя кисточкой по бумаге, он спросил:

– Как у тебя дома отнеслись к тому, что мы Гагарина встречали?

– Да нормально… – соврал Митя. Не говорить же, что дома ничего не знали.

– А у меня скандал на полную катушку. Слёзы, сердечные приступы. Маме два раза неотложку вызывали. Когда папа был жив, такого никогда не случалось. А теперь она за меня боится. Опёка такая, что из дома бежать хочется.

Мите стало неловко – с ним никто никогда о личном с такой тоской не говорил, и он не знал, нужно ли сейчас что-то ответить или лучше промолчать.

– После смерти папы ей всё кажется, что со мной должно случиться что-то нехорошее. До смешного доходит. Я сейчас беру уроки рисунка, так она меня туда чуть не за руку отводит – всего-то пять остановок на метро – и к концу занятий приезжает, чтобы проводить меня домой. Ей кто-то из подруг наговорил, что при встрече Гагарина были жертвы – то ли насмерть задавили, то ли покалечили. Матушка моя сопоставила эти рассказы с тем, что творилось на похоронах Сталина, и у неё прихватило сердце. Думаю, меня теперь ждёт ещё более строгий режим. Свободы хочу! – шутливо воскликнул Олег. – Свободы!

Однако было видно, что ему не до смеха.

Свободы хотели все. И Митя тоже. Кругом все учат: школа, родители, баба Вера. Каждый талдычит своё, не задумываясь над тем, что у Мити есть личное мнение. Никто его не спрашивает: «А сам-то ты что думаешь?» Диалога нет, давят и давят. Скорей бы стать взрослым.

Недавно Серёжка заявил, что начинает жить по плану: заранее наметит какое-нибудь дело, выделит для него время и точно выполнит намеченное. И так каждый день. Он считал, что таким образом воспитывает в себе организованность, необходимую для будущей карьеры. Сегодня этот карьерист запланировал поход в кинотеатр, а Мите всё равно, как убивать время, лишь бы не сидеть дома. И на излёте дня они вдвоём направились в сторону Пушкинской площади. Свернув у Никитских ворот направо, парни набрали темп и ходко топали по пустынному тротуару. Слева от них тянулся бульвар, но там набралось слишком много гулящего народа, а пройтись вот так, чтобы ветер гудел в ушах, можно только, если никто не мешает.

Город рано готовился вступить в лето. Зелень на деревьях, хотя ещё и не лишилась младенческого глянца, но уже по-взрослому перешёптывалась между собой. Ветерок робко шевелил пыль и мелкий песок на обочине мостовой. Серёжка увлечённо распространялся о своих планах на будущее:

– Ты привык и не замечаешь, что все мы живём по уши в дерьме. Мои предки никогда не видели человеческой жизни. Сами виноваты. Я сравнивал своего отца и главу государства. Разница только в том, что мой болван волосатый, а этот – лысый. А так… Оба ударения в словах перевирают, оба одинаково кулаками трясут над башкой, когда с речью выступают, оба любят часами языком молотить – только на трибуну выпусти.

– Ну, ты загнул! По-твоему, чтобы государством управлять, так и учиться не надо?

– Надо. А моему кто мешал? Да он об этом и не думал никогда. Зачем? Каши налопался, бутылку ханки выжрал – и храповицкого. Все дела. Так у него жизнь и прошла. Кроме войны, конечно. Но воевать-то все воевали. А вот в мирное время… Одно слово – быдло. Нетушки, у меня другой расклад. И пусть точного плана у меня нет, сориентируюсь по ходу. Зато у меня происхождение подходящее: отец – рабочий, мать – домохозяйка. Это раз. Если кончу школу с медалью, то будет ещё один плюс. Потом надо будет вступить в партию.

– А дальше что?

– А дальше полезу вверх. Надёжней всего по партийной линии. И знаешь, как полезу? Неотвратимо. Как танк.

– Говорят, что от трона лучше держаться подальше. Тыква целей будет.

– Кто не рискует, тот не выигрывает. А рискнуть есть ради чего. Выиграю – это значит классная жизнь: зарплата, машина, госдача, продукты со спецсклада, своя медицина, закрытые санатории, а может, даже и поездки за границу. А самое главное – независимость. А если не быть дураком, то риск можно свести к минимуму. Важно зацепиться за первую ступеньку этой лестницы.

– Ты, как Соколов. Для него жизнь – это набор правил игры, и её можно спланировать, если хорошо правила знаешь.

– У Соколова свои правила, у меня свои. Его на гладкую прямую дорогу папочка выведет и ещё долго будет за ручку держать, чтобы он не поскользнулся. А мне самому на эту дорогу выходить. Я никаких правил соблюдать не собираюсь. По правилам до большой цели не дойдёшь.

– И что? Вся эта мура – шмотки там всякие, машина, дача – это всё для тебя большая цель?

– Это всё называется «жить по-человечески». А цель – независимость и свобода. Не мне, а я буду указывать, что и как делать. Вот. Я получу право считаться единицей, а остальные так и останутся нулями.

– Слушай, подклей дочку большого-пребольшого начальника какого-нибудь – и все дела.

– Погоди.

Серёжка оставил Митю и двинулся к киоскам, стоявшим вдоль стены дома. «Про единицы и нули что-то уж больно знакомое, – думал Митя, – где-то я это слышал». Они остановились недалеко от Пушкинской площади, вертикальная вывеска кинотеатра «Центральный» просматривалась сквозь кроны деревьев. От табачного киоска Серёжка нёс пачку сигарет «Лайка» и коробок спичек. Оба неумело прикурили. Вкус табачного дымка, совсем особый, ни с чем не сравнимый вкус Мите понравился. Он мысленно похвалил себя за то, что не закашлялся. Покуривая, Серёжка продолжал:

– Женитьба ради карьеры – это крайний вариант. Всё-таки хочется, чтобы и любовь была. Лучше бы найти какого-нибудь старика… Державина. Чтобы он благословил и уступил место. Ну, в гроб, чтобы сошёл. В общем, посмотрим, как сложатся дела, а то и…

Серёжкин цинизм раздражал, но табачный дурман сглаживал углы и снимал шероховатости.

В первый день нового учебного года Митя узнал, что Катя в их школе больше не учится – её отец, военный, получил новое назначение и увёз семью в Ленинград. Вокруг Мити наступило ненастье и сгустились сумерки. Сумерки потом рассеивались очень долго. Рассеялись, конечно, но оставили память то ли о крупной неудаче, то ли о большой потере.

На улицах и площадях города уже не робко, а весьма уверенно, погуливал ветерок, в струях которого продолжало всё громче и громче слышаться нахальное «Можно!» Одним казалось, что пришла настоящая, а не плакатная свобода, другие называли это разгулом безответственности. В кругу бабы Веры властям твёрдо не доверяли, потому что власть – она власть и есть. И даже к прозвучавшему с самого верха обращению – собирать воспоминания о чёрных днях репрессий – они относились скептически. Они не были против того, чтобы записывать свидетельства очевидцев, но сомневались, что руководство страны эти материалы когда-нибудь опубликует. И тем не менее, люди излагали на бумаге истории своих судеб, истории своих мучений.

С опасениями бабы Веры, что скоро опять закрутят гайки и вернутся плохие времена, Митя не был согласен. Ведь партия признала ошибки, выпустила заключённых. Всё нормально. Он верил в лучшее. Ему очень хотелось верить в лучшее.

И, конечно же, в лучшее хотела верить вся молодёжь. Там, где битые и опытные продвигались недоверчивыми медленными шажками, молодые кинулись бегом, без оглядки, торопясь раскручивать историю. Свои устремления и оптимизм им требовалось как-то выразить и увековечить. И точно так же, как в недалёком прошлом, лет эдак сорок с небольшим назад, молодых повела за собой поэзия. Она собирала толпы у подножья памятника поэту, который в том самом прошлом тоже искренне поверил, побежал вперёд, задыхаясь радостью, рифмами и свободой, а ныне отредактированный, бронзовый стоял на площади своего имени. У постамента без спроса читали стихи, обсуждали стихи, дышали стихами.

Митя от всего этого был далёк, его дорога проходила параллельным курсом. Вольные поэтические сходки под открытым небом он не посещал, только слышал о них то восторженные, то недоумённые рассказы. Для многих стихи под небом выглядели как-то непривычно. Ведь неконтролируемое власть терпеть не станет. Да, неконтролируемое власть не радовало, оно могло нести ей угрозу. И стихи были призваны к порядку. Их не запретили, но для начала убрали с площади, оформив в виде концертов в клубах, на открытых эстрадах и даже в новом дворце спорта. Баба Вера, не жалевшая усилий на поприще культурного и нравственного воспитания Мити, посчитала разумным попробовать обратить внимание подопечного ко всадникам Пегаса и к их творениям. Теперь она могла, на секунду прервав разговор, неожиданно вынуть из какой-нибудь книги билет и вручить его Мите:

– Сходи, тебе будет полезно.

И снова к чертям собачьим летели все планы. Но эти концерты привлекали его своей особой атмосферой.

Обычно на них выделялись четверо: трое парней и девушка. Они читали свои стихи, отвечали на вопросы из зала, пытались это делать остро, демонстрируя независимость, и время от времени, как расшалившиеся котята, небольно покусывали власть. Один из них – такой игольчатый, высокий, худой. Его острый нос, острые скулы и даже тонкие губы вызывали в памяти что-то заострённое. Доброе лицо второго неуловимо напоминало сдобную булочку, хотя не было толстым. Третий был губаст и заметно заикался. Эти трое провоцировали в Мите лёгкую антипатию своей агрессивной напористостью. Вдобавок их не миновал профессиональный порок поэтов – при чтении стихов они трагично подвывали. Мите больше нравилась скуластенькая девушка с тёмной чёлкой, которая выступала, воинственно задрав детский подбородок и глядя далеко за горизонт. Для неподготовленного слушателя её стихи казались сложным переплетением слов, в эти стихи следовало неторопливо вчитываться. Но в авторском исполнении они начинали звучать, как мелодия. Катя любила стихи и посмеивалась над Митей, если он пытался оценивать их… К сожалению, молодая поэтесса тоже изредка слегка подвывала.

О строительстве жилья много писали и говорили. Но, как часто бывает, хорошее дело где-то бурно расцветало, радовало людей, а ни тебя, ни твоих знакомых оно не касалось. Вот и тут – все продолжали жить в коммуналках, а о новостройках лишь читали в газетах да слышали по радио. И вдруг заветный ордер получили Митины соседи по квартире, потом кто-то ещё в подъезде. Новосёлами начали становиться семьи Митиных соучеников. Серёжка одним из первых поменял место жительства и с родителями переехал в Кузьминки. Учебный год заканчивался, переводиться в другую школу не имело смысла, и многие ездили на занятия издалека.

Вниз по улице в сторону Манежной площади шли трое мужчин. Двое спорили, третий – Митя – слушал.

– Слабоватый он поэт. Сейчас не такие стихи нужны…

– Чем же он слаб? – волновался Вовка.

– Герои у него нетипичные.

Ох, дядя Вова, дядя Вова! Митя не раз слышал этот довод насчёт нетипичности героев. И всегда ему казалось, что его извлекают, когда раскритиковать надо, а сказать нечего. И почему персонажи должны быть типичными? А Чацкий типичный герой? Но Вовка атаковал с другой стороны:

– Лёнька Королёв, что ли нетипичен? Самый обычный городской парень – это с первых же строк ясно. И на войне погиб, как миллионы других.

Выпад был грамотным. Клещёв-старший пару секунд помолчал.

– Ну, хорошо. Королёв – ладно. А этот, как его… Морозов? Это кто такой? И что это за троллейбус упаднический ездит по Москве? Людям не такие стихи нужны…

– Люди поют эти стихи. Вся Москва поёт. И другие города тоже. Люди сами разберутся, что им нужно, а что нет.

Отец с сыном спорили, Митя слушал.

Весной скончался Пётр Рафаилович. Изношенный в тюрьмах, ссылках организм не справился с воспалением лёгких. Гроб с дедом Петром стоял на сдвинутом к окну столе. Сквозь стекло в комнату заглядывало не по-траурному ярко-синее апрельское небо. Люди тихо заходили и выходили; в маленьком помещении, где часто громко спорили, смеялись, сейчас слышались только шёпот, шорох и шаги. Митя сидел на диване и мучился тем, что не знал, как себя вести. Скорби и печали он не испытывал. Видимо, виной тому были молодость-глупость да ещё привычка бежать с прискоком, ни во что не вникать, ничего не приближать близко к сердцу. Однажды он принял близко, не мог не принять, подстроенную ему ситуацию. А после того, как еле-еле выкарабкался, тщательно пряча свою позорную, как ему казалось, беду от друзей, он научился ко всему, что происходило вокруг, относиться отрешённо, как зритель. Он боялся ещё раз напороться на такое же страшное.

Митя чувствовал себя неловко. Женщины всхлипывали, и у некоторых мужчин покраснели веки, они хмурились, а он глядел на это и ничего не ощущал. Ничегошеньки. Только самому неприятно, что сидишь бесчувственным чурбаном, не поднимаешь глаз и делаешь скорбный вид. Митя больше общался с бабой Верой, а Петра Рафаиловича знал мало. Для Мити он не был совсем чужим, но человек ближе и понятней, когда он хоть чем-то сходен с тобой, когда знаешь его интересы, слабости. Кажется, дед Пётр слабостей не имел, если не считать за слабость его привычку катать пальцами по скатерти хлебные шарики. А что его интересовало вне дела, которому он служил всю жизнь? По рассказам бабы Веры он слыл несгибаемым борцом, стойким приверженцем идеи, на его счету много тюремных голодовок. Она не раз повторяла, что человечество ещё отметит роль её мужа в истории. В облике такого человека слабости неуместны. Митя иногда пытался представить себе, о чём молчал Пётр Рафаилович, сидя с гостями, о чём думал? А ещё хотелось понять, почему он свою жизнь посвятил не ремеслу, не науке, не искусству, а войне с государственной властью? На столе стоял гроб, а Митя сидел на диване и размышлял.

«Романтика бомб, револьверов, конспирации – и вот человек уже в плену у опасного увлечения. Но это до первого ареста. Ан нет, ни аресты, ни бессрочная каторга охоту воевать с государством у него не отбили. Что же заставило его потратить свою жизнь на убийства и грабежи? Может, он слепо уверовал в своё предназначение? Или таким образом тешилась застарелая обида или какая-нибудь болезненная черта характера? А может быть, тут всё дело в жажде признания, похвалы от законспирированных товарищей? Наподобие того, как в детстве было важно добиться одобрения своей кодлы. А ведь не исключено, что ему скоро придётся нести ответ за свои дела. Кто его знает, что нас ждёт после смерти?»

Митя не был верующим, но сейчас он допускал, как вариант, возможность существования Грозного Судии.

Подоспели заключительные школьные дни. Последний звонок, групповая фотография и ночное гуляние по Москве с опрокидыванием мусорных урн и оранием песен. Затем ещё одно, самое последнее усилие – выпускные экзамены. Сосредоточились все. Поволновались. В конце все долго уславливались никуда не исчезать и обязательно регулярно встречаться. Когда? Олег предложил:

– Встретиться можно всегда, как захочется, а обязательным днём давайте сделаем тринадцатое января – старый Новый год.

Идея всем понравилась, на том и порешили.

Серёжка увёз заслуженную серебряную медаль в Кузьминки. Опустела школа, опустели окрестности – кто переехал жить в другой район, кто сидел дома и готовился к поступлению в институт.

 

ЧАСТЬ 4

В разгаре лета непреодолимо желание, как можно дольше пофилонить. Недавние экзамены, волнение – хороший повод для того, чтобы ничем не заниматься, размякнуть и ни о каких делах не думать. Дома рассуждали приблизительно так же и к Мите не приставали, терпеливо ожидая, что он станет делать дальше. А Митя усердно убивал время. Он два месяца стряхивал с себя школьную пыль – исчезал из дома утром, возвращался усталый поздно вечером, бродил по улицам, отыскивая в городе уголки, где он никогда не бывал.

Не спеша Митя перебирал в уме фантастические, практически, несбыточные планы на будущее. Из них наиболее реальной выглядела возможность уехать насовсем, дёрнуть на целину, в Кулундинскую степь и начать самостоятельную жизнь. Хорошо Серёжке – у него давно всё расписано.

Мите досаждало зрение, оно ухудшалось – близь двоилась, даль сливалась в голубоватый туман. Чтобы что-нибудь разглядеть, приходилось щуриться. Как-то на Арбате Митя зашёл в «Оптику» и подобрал себе очки. Стёкла преобразили мир. Он оказался ярким, вместо мути появилась прозрачная картина. Расширившийся обзор призвал Митю к действию. Он отправился в отдел кадров одного из заводов, на котором делали автомобили. Место работы он не выбирал, как-то само собой сообразилось, что идти надо именно туда. И из худших Митиных глубин всплыла мстительная мыслишка: «Говорил же, что пойду на завод, а вы не верили, думали, пустая болтовня. А я взял и сделал, как говорил».

На заводе, несмотря на Митину неперспективность – ему скоро идти в армию, – им быстро заткнули одну из дыр, которые в большом количестве зияли по вине текучки рабочих. Он отправился собирать моторы для новой модели грузовика. На необъятной территории завода седьмой механосборочный цех находился далеко от центральной проходной, и по утрам рабочих туда возили переполненные автобусы. Цех внутри тяжело гудел на разные басы, в его мглистой утробе без остановки трудились какие-то станки или машины. Участок сборки находился у стены с высоким грязным окном, на площадке, отгороженной металлической сеткой. Здесь восемь человек, не торопясь, собирали по нескольку штук двигателей в день.

Митя огляделся. Молодых в бригаде было всего трое. Верховодил у них, похоже, Эдик. Постарше двух других, он выглядел почти интеллигентно. Среднего роста, чернявый, с удлинённым острым подбородком, с осторожной улыбкой, обнажавшей крупные зубы. За стёклами очков без оправы прятались хитроватые глаза. Из-за приподнятых бровей его лицо постоянно выражало заинтересованное ожидание – что-то сделает или скажет собеседник? Похоже, его прямо-таки боготворил плотненький круглолицый Гриша. Он всё время старался оказаться рядом. Было видно, что Гриша весёлый человек. Его глаза откровенно говорили, что он готов засмеяться в любую минуту. Гриша на своём отдельном рабочем месте притирал клапана к сёдлам и собирал головки блоков. А третий – Лёша, держался замкнуто. С Эдиком и Гришей ему скучно, со стариками тоже неинтересно. Он всё чего-то хмурился как будто не выспался или утомился тяжёлым похмельем. Старшие тоже были какие-то смурные, без живинки, без темперамента.

В первый же день Эдик с таинственной улыбкой предупредил:

– У нас в бригаде такое правило: с первой получки надо «прописаться».

– Это как?

– А накормить всех от пуза эклерами.

Гриша с лёту радостно подхватил полезную мысль и бросился объяснять:

– В соседнем цеху есть одна столовая. Ну, там, в общем, всегда эклеры продают. Не боись – эклеры сытные, их много не сожрут.

Митя усмехнулся – он слышал телефонный разговор мамы с бабой Верой. Мама беспокоилась, что Митя на заводе обязательно сопьётся. Говорят, что там с первой получки новичка заставляют напоить всех.

После смены Митя шёл к метро, а с развешенных на стенах плакатов на него глядели счастливые рабочие. Одним своим видом – выпяченной вперёд грудью, раздутыми ноздрями, устремлённым вдаль взглядом – они как бы говорили: «Славим Родину ударным трудом!», «Слава труду!», «Вперёд к победе коммунистического труда!» Для непонятливых эти слова были написаны круглыми или угловатыми буквами у них над головами или под ногами. Сомнений в том, что это не кто-нибудь, а рабочие, быть не могло – сосредоточенные люди в чистеньких спецовках держали в могучих руках гаечные ключи и отбойные молотки. За плечами бодрых людей с инструментом иногда стояли женщины, обнимавшие такими же неестественно могучими руками снопы, несуществующих в природе, злаков. Изредка в группу тружеников допускались не менее бодрые очкарики с книгой, а то и с микроскопом. Очкарики уступали людям в спецовках телосложением и никогда не попадали в первые ряды шествующих. Эти наглядные пособия чётко расставляли приоритеты, но ничего не говорили о самой работе и даже вводили в заблуждение. Из них следовало, что колхозники до сих пор жнут серпами и вяжут снопы, а люди науки непременно портят себе зрение. За тёток было обидно, за тех, что со снопами стоят. Они ведь тоже руками работают, а их задвигают на второй план. Но жалей-не жалей, а кто-то всё уже давно решил и распорядился: этих – в первые ряды, тех – поставить сзади. И стоят, как пешки на шахматной доске. «Пока я тоже побуду в первом ряду, – думал Митя. – Но это не навсегда».

В одно из воскресений у Мити дома раздался звонок. На пороге стоял Серёжка. Деловой, подтянутый и устремлённый.

– Айда, походим.

На улице он, немного волнуясь, стал говорить:

– Всё. Дал себе время отдохнуть перед длинной дорогой – и хватит. Прямо с завтрашнего дня приступаю к осуществлению плана.

– Да у тебя и плана-то никакого не было, чего осуществлять-то будешь?

– Теперь есть. Завтра иду устраиваться на завод…

– С серебряной медалью в кармане? Я думал, ты давно поступил.

– Поступлю ещё. А сперва – на завод. Такое начало трудовой биографии целого мешка медалей стоит. Ты что думаешь – я совсем пентюх? Я всё успел обмозговать. Смотри: сперва завод. Годик прокантуюсь – и хватит. Вон наш дорогой Никита Сергеевич, говорят, слесарем, что ли, где-то на шахте работал. Где та шахта, когда работал? Никто не знает, но факт в биографии есть. И могучий факт. Вот и мне такой нужен. Потом поступлю. В институте начну активно себя проявлять на общественной работе… Ну, это потом. А сейчас – завод! По первой записи в трудовой книжке будет видно…

Он ещё долго распространялся о преимуществе такого начала взрослой биографии. Серёжке не с кем было поговорить на эту тему. А хотелось. Вот он и не поленился приехать к Мите. И рассказывал он не столько для своего приятеля, сколько для себя самого, чтобы убедиться, что всё продумал правильно, ничего не забыл. Глаза его блестели, влажные червячки губ, обычно чуть капризно кривившиеся, сейчас стали совсем тонкими, решительными. И весь он был летящей вперёд стрелой.

– Тогда давай к нам. Я на заводе работаю, моторы для грузовиков собираю.

– Ты на заводе? Что ли вступительные завалил?

– Нет, не успел. Пока думал да гадал – все экзамены кончились. Да и не придумал я ничего. Так что – приходи.

Митя объяснил, как найти отдел кадров, и Серёжка побежал в метро.

Старшее поколение сборщиков большую часть времени существовало в состоянии полного равнодушия ко всему. Жестом, тусклым взглядом, даже манерой сидеть или стоять каждый как будто объяснял: здесь завод, здесь работают, моё дело – отбарабанить своё и поскорей отсюда смыться. Их движения, походка были размеренными, неторопливыми – сказывался привычный ритм работы. Ему они подчинялись и в спокойном состоянии, и в гневе или недовольстве. Казалось, случись драка – они так же равномерно и неспешно начнут махать кулаками. И ещё каждый из них быстро и непредсказуемо переходил от добродушия к озлобленности. Ненадолго. Так, вспыхнут на секунду как будто в огонь подбросили крупинки чего-то постороннего – потрещало, потрещало, и опять всё спокойно.

Новый двигатель на поток ещё не поставили, деталей для него изготавливалось мало, и в бригаде часто случались простои. Как только дело стопорилось, самый старший – Николай Петрович устраивался на любимом засаленном и протёртом автобусном сидении, стоявшем рядом с обитым жестью столом бригадира, доставал газету и погружался в изучение жизни, выдуманной журналистами. Молча, с недоверчиво-хмурым выражением на лице, словно знакомясь с неприятным диагнозом, лишающим его многих жизненных удовольствий, он всасывал в себя всё, чем был наполнен газетный номер. Прочитанное он не обсуждал, лишь изредка делал глубокомысленный вывод вроде, как ставил точку в конце предложения:

– Нет, Америка с нами никогда дружить не будет.

Коротко стриженный тридцатилетний Виктор во время вынужденного безделья замирал, засунув руки в карманы тёмно-серой спецовки. Широко расставив ноги и подняв голову, он устремлял взор в высокое, под самый потолок, грязное окно, сквозь которое ничего нельзя было рассмотреть. Так он мог стоять долго, что-то с напряжением обдумывая. Неожиданно он отрывался от созерцания грязи на стёклах и сразу, без предисловий, как бы продолжая только что прерванный разговор, накидывался на того, кто находился поближе:

– Мы своими руками делаем для них золото! Посчитай, сколько стоит грузовик, и сколько платят нам! А что мы имеем?! Квартиры не дождёшься, костюма путного не купишь, продукты… В царское время магазины ломились от еды. Красная рыба, белорыбица, осетрина – всего было навалом!

Он говорил зло, явно ожидая, что собеседник его поддержит. Когда он первый раз набросился на Митю, тот, почувствовав неловкость за отсутствие на прилавках красной рыбы, неумело попытался уравновесить этот недостаток успехами в Космосе и свалить всю вину на империалистов. Виктор перешёл на крик, его скучное лицо порозовело, он вывалил кучу примеров благополучия царской России, и выходило, что революция испортила дело не только с рыбой, но загубила и другие отрасли народного хозяйства. Митя заткнулся и только повторял про себя: «Во даёт гегемон! Во распоясался!» Позже он узнал, как другие гасят Викторовы вспышки. Достаточно было миролюбиво сказать: «Да ладно тебе…», и тот умолкал, опять вперившись в слепое окно.

Похожий на постаревшего первого на деревне гармониста, Егор Егорович в перерывах любил травить байки из заводской жизни. Появление Мити расширило его аудиторию. Короткий рассказ он всегда заканчивал смешком, и слушатель не мог не улыбнуться.

Другие во время простоев занимались личными делами. Бригадир, которого все звали просто Василием, если не бежал выяснять, почему не подвезли детали, начинал прочищать мундштук. Из его пластмассового под янтарь чрева он проволочкой вытаскивал чёрную вонючую смолу, осевшую из дыма коротеньких сигарет «Южные». Разглядывая со всех сторон смердящую кляксу, он иной раз задумчиво констатировал:

– Вот такая же гадость копится у меня в лёгких.

Низкорослый, носатый, с металлическими зубами Юрий постоянно чинил одну и ту же зажигалку. Грише от простоев не перепадало. Хоть он и не филонил, головки блоков всегда оставались дефицитом. Поэтому прерывалась ли у других работа, нет ли, Гриша, стоя спиной к остальным, не переставал одержимо крутить коловорот, продолжая притирать проклятые клапана. Лёша собирал про запас масляные насосы, за которые он отвечал, или сидел и вычищал грязь из-под ногтей. Эдик во время остановок курил, строил из гаек и шайб башенки, короче, тихо мучился бездельем. Митя знал, что ему двадцать три года, что он женат и учится в Высшем техническом учебном заведении при заводе.

Как только подвозили детали, отдых без напоминаний прекращался – работу здесь уважали.

Ничего общего у этих людей не было. Бригада походила на небольшой лоскутный коврик, сшитый отделом кадров и обесцвеченный одинаково неинтересной работой. Подобие сплочённости обнаруживалось здесь лишь тогда, когда возникала необходимость противопоставить себя начальству. Любой, сидящий в кабинете, для рабочих оставался чужаком, о котором упоминали с ехидством и иронией за безусловную бесполезность, никчемность и дармоедство. Доставалось даже Эдику – раз учится во ВТУЗе, значит, метит осесть в кабинете:

– Начальником станешь – лишний раз рук не замараешь. Стол, секретарша – чего не работать? Сиди да нарезай резьбу пальцем в носу.

Эдик клялся, что не забудет родную бригаду и, став начальником, возьмёт за правило регулярно приходить в цех и марать руки. И секретаршу будет сюда приводить, чтобы и она руки марала.

Единственным кабинетным бездельником, с которым бригада сталкивалась непосредственно, был начальник цеха. Болезненно бледный седоватый человек со всегда нахмуренными лохматыми бровями появлялся среди станков ближе к концу месяца, когда возникали сомнения, удастся ли в этот раз выполнить план. В чёрном халате поверх костюма, раздражая глаз нахально белой рубашкой и изысканным галстуком, он, ни с кем не здороваясь, начинал на каждом участке с крика. Рабочие стояли и молчали, равнодушно выслушивая хриплые попрёки пополам с матом. Выполнял ли после этого цех план, Митя не знал, но коробило, что люди безропотно терпят ругань.

– Знаешь, как говорят: «Не тронь дерьмо – оно вонять не будет». Ты ему скажи слово – он ещё сильней заблажит. Он только на глотку брать и может. А так – работник из него никудышный, – пояснил Мите бригадир. – План надо не из рабочих выколачивать, а из тех, кто работу организует.

– Да его сюда по блату сунули, – подхватил Егор Егорович. – Раньше-то другой был, тот себя потише вёл. А тут как-то случилось, что Хрущёв кубинскому Фиделю решил правительственный лимузин подарить и запасной мотор к нему. А их же у нас на заводе собирают. Пока над движками колдовали, тут комиссии всякие вертелись. Ну, собрали моторы, испытали, как положено, на стендах погоняли – всё вроде в порядке. Ладно. А перед самой отправкой кому-то в голову стукнуло: а давайте для страховки ещё разок проверим. Вот тут-то запасной и потёк. Потом выяснили – скрытый дефект в блоке цилиндров. Раковина или что другое – не знаю. Голов тогда полетело много. И того начальника цеха сняли, а этого бобика на его место посадили. Он чей-то родственник. Главного инженера, что ли.

А чуть позже Эдик, оставшись с Митей наедине, объяснил всё понятно и просто:

– Чего ты от них хочешь? Они слова сказать не смеют – все на крючке у дирекции. Кто квартиру ждёт, кому пообещали разряд повысить или бригадиром назначить, кому место в детсаде нужно, кому ещё чего… Все перед руководством становятся смирными и ждут подачки. Особенно те, у кого большой стаж. Блага, что даёт завод, – старожилам в первую очередь. Вернее, во вторую, после командиров. Но это неважно. Уволиться, если ты недоволен, что тебя матом кроют, нельзя – на новом месте таких льгот не будет. Новичок – начинай всё сначала. Вот из них верёвки и вьют. Как только пролетариат в дополнение к цепям обзавёлся полезным барахлишком, он, как активная сила, кончился. А льготами и посулами его совсем развратили, – добавил он, понизив голос.

– Так ведь не все бессловесные. Вон Виктор из-за красной рыбы скоро ещё одну революцию устроит.

– А ты с ним поосторожней. Не спорь. Он тебя проверяет – вдруг сгоряча сморозишь что-нибудь против советской власти. А он – ты уж не сомневайся – быстренько настучит куда надо. Понял?

Митя понял.

Серёжка образовался на выходе из проходной. В нём опять накопилось, и оно требовало выхода. Пока шли до метро, он успел выложить отчёт о личных успехах:

– Я ведь на завод не просто так принят, а по комсомольской путёвке. Понимаешь, в последний момент сообразил. Я уже в метро ехал и вдруг – мысль! Разворачиваюсь – и в райком. Ничего толком объяснить не успел, смотрю – у меня в руках красивая бумажка. Как будто меня там заранее ждали. Теперь в трудовой книжке на самой первой странице имею очень полезную запись: «Принят по комсомольской путёвке».

Он так был рад успешному началу карьеры! Серёжка работал в отделе технического контроля, в каком-то механосборочном цехе и уже прослыл активным общественником.

Как-то раз объявился Вовка. Воскресным утром он зашёл за Митей, и они вдвоём отправились топтать улицы. День получился пасмурным, под ногами лежал утрамбованный ногами прохожих, желтоватый от грязи снег. Тротуары выглядели неопрятно. Местами снег вдруг обрывался по ровной линии, и начинался, выскобленный до асфальтовой черноты, участок добросовестного дворника. Прохожие труд дворников не ценили и оставляли на чёрном ошмётки снежных следов. Вдоль тротуаров, на равном расстоянии друг от друга, мёрзли невысокие сугробы. Прохожих мало, и птиц не видно – погодка дрянная, с ветерком. Но Вовка не замечал ни погоды, ни прохожих. Он прошёл в строительный институт, но радость студента омрачали сомнения.

– Понимаешь, казалось бы – конкурс приличный, а я набрал больше минимума. Чего ещё нужно? Живи и не порть людям настроение нытьём. И будущая специальность вроде подходящая. Всё путём. Но! – тут благородный дон поднял указательный палец. – Не я тот институт выбирал. Отец ещё с девятого класса начал меня обрабатывать: иди в строительный, поступай в строительный. Я упёрся. Ну просто так. Хотел куда угодно, но не по-отцовски. А потом он как-то уломал всё-таки. И что? Получается, меня на верёвочке в институт привели.

– А чем он тебя уломал?

– Ну, мол, строители всегда будут нужны, а в нашей стране – особенно. И про то, что память о себе на века оставлю, и ещё много всего наговорил. Я-то почти уверен – всё дело в том, что у него уже продумано, куда меня сунуть после института. А для этого я должен стать строителем. И снова я буду на поводке. Я же не о том, что строителем быть плохо. Мне подумать не дали – вот в чём дело. За меня всё решили другие. Всю жизнь опекают. А у меня, видно, не хватает твёрдости в характере.

– Ну, что касается выбора института, то будем считать, эту остановку ты проехал. Но если начать снова, то из каких институтов ты бы выбирал?

– А хрен его знает.

– Во-во. Ты сам ничего для себя не решил – тут как тут родитель с готовым ответом в клюве. А если бы ты своё мог предложить, я думаю, тебя не пересилили бы… Помнишь, как ты встал горой за Окуджаву и разделал своего батюшку под орех?

– Не помню.

– А я запомнил. Но тогда у тебя была чёткая позиция, было чего сказать. И батя твой – ты уж меня извини – только глазами хлопал, а возразить ничего не мог. Тогда и твёрдость характера у тебя проявилась, и воля, и всё на свете.

У Вовки в глазах мелькнула благодарность.

– Ладно, чего уж теперь, – спокойно проговорил он, – кости брошены.

Потом Митя долго рассказывал о заводе, бригаде, моторах. Вовка слушал, переспрашивал, но его тяготило ещё что-то своё. Это чувствовалось. Когда собрались расходиться, уже не играя в благородного дона, с натугой выталкивая из себя фразы, он признался:

– Тут вот что ещё отравляет жизнь. Я всё время опасаюсь, как бы в институте не узнали, что у меня отец в органах служит. Как к КГБ сейчас относятся, сам знаешь. В ноябре «Новый мир» какой-то рассказ напечатал о сталинском лагере. Последнее время все только о нём и говорят. Я пока не читал. У нас подруга одна есть на курсе, она порвала со своими родителями из-за того, что её отец – офицер-чекист. Всех оповестила, что не разговаривает с ними, игнорирует. Её историю весь институт знает, и она ходит в героях: открыто выступила против пособника репрессий. Другой вопрос, что и живёт она в доме родителей, и питается-одевается за их счёт. Но это её дело, я не о том. КГБ не только людей в лагеря сажал. Там и разведкой занимались, и контрразведкой, и экономическими преступлениями, и кто его знает, чем ещё. У нас дома никто не ведает об обязанностях отца, а он о своей работе не распространяется. И у той жужелицы, наверняка, отец не трепался, и ничего она о его работе не знает. Зато придумала ему вину, осудила и приговор в исполнение привела. И всем вокруг это нравится. Если узнают, кто мой отец, меня тут же посчитают сексотом, стукачом со всеми вытекающими последствиями. Понимаешь, какой компот? Я от своего бати отрекаться не хочу, да и нет никаких причин для этого. Вот и выходит: дома – на поводу отца, а в институте – на поводу чужого мнения. И мнение-то неумное, а против всех не попрёшь.

Незадолго до Нового года всю Митину бригаду переселили в другой цех. Теперь от проходной до рабочего места Митя добирался пешком. На своём участке сборщики стали обладателями длинного рольганга и отсеков для мелких деталей. Работы заметно прибавилось, простои случались всё реже.

Заканчивалось время обеденного перерыва. Цех отдыхал от шума, где-то ещё устало шипел и никак не мог остановиться вырывающийся из шланга воздух, в предсмертной агонии зудели и мигали лампы дневного света. Но после рабочего грохота казалось, что стоит абсолютная тишина. Виктор, сидя на табурете, вслух рассуждал, как могла бы совсем по-другому сложиться его судьба:

– Надо было мне в армии остаться на сверхсрочную. Ротным старшиной. Поди – плохо! Вкалывать не надо – отдавай салагам приказы!

Юрий слушал его, молчал и ковырялся в сломанной зажигалке. Митя и Гриша в конце конвейера ставили опыты по телепатической связи. Они стояли спиной друг к другу, и один мысленно представлял себе какую-нибудь цифру, а второй силился её отгадать. Василий и Николай Петрович обсуждали подготовку к новогоднему празднику, до которого оставалось всего несколько дней. Вдруг Николай Петрович толкнул бригадира локтем в бок – к участку направлялся начальник их нового цеха. После короткого разговора с руководством Василий подозвал свою гвардию и объявил:

– Годовой план горит. Работать будем в две смены, как и в прошлом году. Ну и всё остальное, как всегда.

Рабочие разошлись по своим местам. Митя вопросительно поглядел на Эдика.

– Ты же слышал – горит годовой план. Обычное дело. Спасти его может только ударный труд в виде штурмовщины. Ну вот, – Эдик выпустил вбок струю сигаретного дыма. – Бывало, что и по три смены работали. Зато деньги хорошие подкинут.

И со следующего дня штурмовщина началась. Неизвестно откуда появилось всё необходимое. Блоки цилиндров – основа двигателя, – поставленные «на попа», плотно, один к другому, загромоздили всё вокруг, а их везли ещё и ещё. Бригада работала, молча, облепив по два-три человека один мотор, двигаясь в том самом одинаковом ритме, который теперь обернулся слаженностью. Эдик с Митей – один справа, другой слева – закрепляли головки блоков. Прокладка, головка, длинные чёрные болты с шайбами. Наживить, закрутить коловоротом и затянуть динамометрическим ключом – сначала центральный, после крайние крест-накрест, потом остальные. Готово. Следующий металлический зародыш подъезжал с лязгом по роликам. Опять – центральный… крест-накрест… С непривычки стала болеть спина, затем появились злость и азарт, а следом наступило полное отупение. В голове стало пусто. Митя за Эдиком не успевал – шайбы из рук падали, болты перекашивались, не наживлялись. Мать твою… Спешка рождала суету, а от этого дело шло ещё хуже. Твою мать… Короткий перерыв на еду, и снова: болты, прокладки… Наконец, когда усталость поборола неумелую торопливость, и стало получаться в одно время с напарником, раздался громкий голос Василия:

– Всё на сегодня!

Сборщики лениво потянулись переодеваться, а цех и весь завод продолжал грохотать, дрожать, шипеть, биться в железных конвульсиях, восхваляя на разные лады грозное и неумолимое божество по имени «План». Аврал продолжался и на второй, и на третий день. За пять часов до того, как следовало бы открывать шампанское, неиспользованных деталей не осталось. Транспортёр опустел, стало просторно и голо.

Мама с бабушкой и Танькой ушли встречать Новый год к родственникам. Митя с ними не поехал и лёг спать. Но стоило ему прикрыть веки, как перед глазами появлялись длинные чёрные болты с шайбами. И опять – крест-накрест, крест-накрест…

Пропавшие после выпускного бала одноклассники, наконец, объявились, нашли друг друга и организовались справить старый Новый год у Сусанны Давыдовны. Пришли далеко не все. И не уместился бы класс полностью в маленькой квартирке. За короткий срок у всех произошли важные события, о которых не терпелось рассказать, и хотелось узнать, как дела у остальных. Каждого пришедшего встречали рёвом, теребили, перекрикивали друг друга. Шумели страшно. В первую очередь всем стало известно, что Игорь поступил в Университет на факультет журналистики. А Мишка изучает международное право. Сам-то он хотел стать лётчиком гражданской авиации, но дома об этом и слушать не желали. Оказалось, что Сусанна Давыдовна находится в курсе дел многих ребят.

– Рита у нас учится на филолога, Саша Бурштейн прошёл на мехмат. Коля, а ты?

Действительно, интересно, в какой области засверкают таланты Кичкина? Колька величественно прислонил вилку к тарелке, отложил кусок хлеба и коротко ответил:

– Медицинский. Сангиг.

– Чего, чего? – не поняли сразу несколько человек.

– В медицинском есть два отделения: одно – лечебное, другое – санитария и гигиена, – как всегда, немного снисходительно принялся объяснять Колька бестолковому окружению. – Я учусь на втором – санэпидемстанции, профилактика…

– …борьба с грызунами и тараканами, – развязно подхватил Соколов. – Дома продукты кончились – идёшь в ближайший гастроном: «Я из санэпидемстанции». Директор бледнеет, кому-то усиленно подмигивает. Не успел оглянуться, уже несут полную сумку – колбаска, сыр, бутылочка. Клёвая специальность.

Сусанна Давыдовна смотрела на своих ребят влюблёнными глазами.

– Олег, ты, кажется, собирался в архитектурный?

– Я решил с этим повременить. Пока осваиваю профессию монтёра по лифтам.

– Широкова, говорят, в «Плехановку» поступила…

– Мить, а ты что?

– Я в пролетарии подался. Моторы для грузовиков собираю.

– Мне звонила Катя Донцова, – сказала Рита, и Митино сердце заработало быстрей. – Она тоже не решила куда поступать. Колеблется между биологическим и инязом.

Пили за школу, за Сусанну Давыдовну, за Новый год.

Ребята по-взрослому, в открытую, направились курить на кухню. Игорь, как всегда, необузданно гарцевал, его голос слышался везде, и каждая его фраза начиналась со слов «я» или «мне». Митя и Вовка вместе с девочками освобождали стол от грязной посуды. Коржик задержал Митю.

– А почему ты на заводе? Завалил или вообще не пытался?

– Не пытался, потому как не выбрал для себя ничего. Дома финансы поют романсы – вот и работаю пока.

– Один мой знакомый будет сдавать в МГУ на геологический, на вечернее отделение. Там экзамены в апреле. Имей в виду.

– А сам-то чего в лифтёры пошёл?

– Не в лифтёры. Я буду монтёром по лифтам. Это, знаешь ли, огро-о-омная разница. Вынужденный шаг. Акция в рамках борьбы за самостоятельность. А без экономической самостоятельности, всё остальное – пустой трёп. Если б ты знал, что у меня дома творится, не спрашивал бы. Но кисть и карандаш не бросаю.

Магнитофон надрывался голосом Пресли из коллекции Реброва и Соколова, звякали чашки, блюдца.

Домой расходились поздно. Пока шли до автобусной остановки, договаривали последнее. За Митиной спиной Мишка что-то горячо рассказывал Игорю:

– …я ему детские вопросы. Почему импортные товары и качеством лучше, и внешне красивее? Возьми телевизоры, магнитофоны, холодильники. У меня «техасы» из Штатов, а нашу пародию на них под названием «рабочая одежда» видел? Помнишь, ты принёс первую шариковую ручку – ещё никто не знал, что это такое, – откуда она была?

– Французская.

– Вот. Она тогдашняя куда лучше писала, чем любая нынешняя отечественная. Фарцовщики торгуют зарубежной оправой для очков – ходкий товар. Что же, мы даже пластмассу штамповать не умеем? Вот всё это я ему для начала и сформулировал. Ну, что он мне ответил и так понятно: война, восстановление хозяйства, кругом враги, много на оборону уходит и вообще – мы идём неизведанной дорогой, здесь без ошибок не обойтись. Это то, что касается существа вопроса. Но объяснял он пространно, с примерами, с экскурсами в разные стороны. И из его слов я выудил две вещи, о которых раньше не подозревал. Во-первых, та диспропорция, что сложилась у нас между отдельными отраслями хозяйства, опасней для государства, чем атомная война. К примеру, – степень развития оборонной промышленности и уровень, на котором находится сельское хозяйство. А второе, – он мне показал то болото, куда сваливается наше производство. Вот его же пример. Обувная фабрика каждый сезон может менять модели туфель, попутно улучшая их качество. Для этого требуется переналадка линий, модернизация станков и тому подобное. А можно десять лет заваливать магазины одной и той же моделью одного и того же качества. Что проще? Так вот, оказывается, у нас слишком много народа, мы всех еле успеваем обуть абы во что, нам не до моды. То же самое и с одеждой, и со всем остальным. А самое главное, разнообразие усложняет планирование. Сечёшь? Хозяйство-то наше плановое. И где ты найдёшь чиновников, которые на свою задницу сложностей ищут? Выходит – тупик? В нашей системе население обречено носить только «рабочую одежду»? Тут я к нему с главным вопросом и подкатил. Не идут ли проклятые капиталисты более правильным путём, коли они нас постоянно опережают. У них прогресс двигают конкуренция и нажива, а что его должно двигать у нас? В чём наше преимущество, если их рабочие живут намного лучше советских? Не стоит ли задуматься – в правильную ли сторону мы движемся? Последним я его допёк. Он на меня заорал. Отец никогда на меня не повышал голоса, а тут заорал. Но не это страшно. Я понял, что он сам полон сомнений, а я их разворошил. Понимаешь, разворошил то, что он прятал от самого себя. Одно дело мои малограмотные недоумения, другое – прорехи, которые видны ему. И отсюда вытекает последний вопрос: кому и чему мы собираемся служить?

– Да не рыпайся ты и не спеши с выводами, – тихо и слегка неприязненно ответил Игорь.

Тут подошли к остановке и стали выяснять, кто в какую сторону едет.

Комсорг цеха Зоя каждый день выглядела, как на картинке, – чистенькой и выглаженной. Бежевый комбинезон и куцая белая косыночка, прикрывавшая короткую стрижку, непонятным образом сохраняли свежесть и чистоту до конца смены. Сборщики для неё – народ новый, и она подошла к ним с вопросом:

– Кто среди вас комсомольцы?

Оказалось, что все молодые, кроме Мити состояли на учёте.

– После смены – помыться-переодеться и через полчаса – в кабинет начальника цеха на комсомольское собрание.

– У меня учёба, – сказал Эдик.

– Заранее надо предупреждать. У меня встреча назначена, я не могу человека подводить, – сказал Гриша.

– У меня тренировка, – сказал Лёша.

– Ми-ну-точ-ку, – прикрыв глаза и помогая себе головой, будто вбивая лбом в стену гвоздь, железным голосом прервала их Зоя. Объявление о собрании висит уже неделю, – она ткнула пальцем в дальний угол цеха, где находилась курилка.

– Мы туда не ходим, – хором возразили Эдик и Гриша.

И правда, курили они в тамбуре запасного выхода.

– Это неважно – объявление вывешено давно. Учёба – причина уважительная, а остальные, если не придут, получат по выговору.

С видом человека, взвалившего на свои плечи тяжёлое бремя, она пошла дальше. Следом на её пути оказался высокий парень, работавший недалеко от сборщиков. Он сидел на табуретке перед непонятным станком, по которому сверху вниз ручьём стекала белая эмульсия. Голос Зои пропал в рёве этого мокрого устройства, зато, как долговязый послал её по-матушке, прозвучало громко и отчётливо. Отряд сознательных строителей коммунизма, что занимал на плакатах первые ряды, продолжал перед ошарашенным Митей демонстрировать всё новые и новые грани.

Митю ставили вместо заболевших или напарником то к одному, то к другому. Этим работа чуть-чуть разнообразилась, но не настолько, чтобы доставлять удовольствие. И сегодня, и завтра, и послезавтра будут одни и те же болты, сальники, вкладыши и ничего другого. Каждый раз надо решать одну и ту же задачу… Нет, не решать, а по многу раз за смену переписывать кем-то уже найденное решение. Не работа, а пытка какая-то. Пытка бесконечным повторением усвоенного. День, измочаленный не стихающим шумом и нудным, монотонным занятием, заканчивался, не сказать – усталостью, а каким-то холодным равнодушием ко всему на свете. Равнодушием и опустошённостью, сквозь которые иногда вырывались приступы раздражения. Не из-за чего, просто так, на пустом месте. Приходя домой, Митя садился за письменный стол, спиной к остальным и ему ничего не хотелось делать. Даже читать не хотелось. И гулять не хотелось. Ничего не хотелось. Пустая голова, расслабленное тело, неподвижность, отупение.

Славить Родину ударным трудом оказалось совсем не так радостно, как об этом пели и плясали. Однажды, после того, как накануне Митя опять весь вечер промаялся, тупо глядя в стену, он решил поговорить с Гришкой – у него-то работа самая занудная. Целыми днями он крутит свой коловорот с резиновой присоской, а сам – хохотун, живчик. Долгих объяснений не потребовалось.

– Ага! Затосковал! – непонятно чему обрадовался Гриша. – Хорошо, что рано спохватился. У нас на сборке – что! У станка стоять – совсем мрак. Ты глаза наших стариков видел? Как у коров во время дойки – ни мысли, ни жизни. Снулые они. Это всё равно, что болезнь. Если не сопротивляться, болезнь принимает хроническую форму, и ты совсем тупеешь. Я, когда за собой стал замечать это… ну, что роботом становлюсь, огляделся, смотрю – один Эдик выглядит, как человек, остальные – куклы ходячие. А потом понял: он же по вечерам учится. В этом всё дело. Надо себя пересиливать и чем-нибудь заниматься. И обязательно, чтобы башка работала. Я, например, школьные учебники штудирую, поддерживаю мозги на уровне выпускных экзаменов.

– А чего ты второй год здесь трубишь? Поступил бы куда-нибудь.

– Да у нас… Мать – инвалид, сестрёнка – школьница. Всего мужиков-то – один я и есть. Несу вот гордое звание «кормилец».

«Насчёт того, что башка работать должна, Гришка прав, на сто процентов прав».

И Митя принялся себя ломать, заново обучаясь любимому делу – чтению. Сперва сознание отчаянно сопротивлялось – привыкло пребывать в полудрёме. Приходилось по два-три раза перечитывать одну и ту же строчку. А потом дело пошло, и он даже начал заглядывать в школьные учебники. И мир стал снова проясняться, снова из туманного киселя проступила живая картинка. Захотелось действовать.

– А почему ты не комсомолец? – поймала в обеденный перерыв Митю аккуратно причёсанная комсорг Зоя. Её голос был вкрадчив и напряжён. Эту вкрадчивость он помнил – когда-то так же с ним начинала разговор о комсомоле Катя Донцова.

– Наверно, потому, что я ещё несознательный.

– Ну, это ты совершенно напрасно. Ты же после школы не в контору какую-нибудь пошёл штаны протирать, а на завод. Этот шаг говорит о твоей сознательности.

Нет, Катя с ним разговаривала по-другому. У Зои вид человека, знающего что-то такое особое, Мите пока недоступное.

– Вступишь в комсомол, проявишь себя, потом в партию примут и перед тобой все пути откроются. Мастером станешь, бригадиром. Может быть, и в партком выберут.

В Зоиных словах улавливалась недвусмысленная корыстная связь между членством в партии и карьерным ростом. Вкрадчивое предложение очень смахивало на совращение.

«Чужие и непонятные люди, играющие в чужую и непонятную игру. Как масоны какие-нибудь. И опять эта морковка перед носом: сделаешь, как надо, и перед тобой откроются все пути. Соблазнить хотят. Или купить».

Уж о чём-о чём, а о парткоме Митя не мечтал никогда. Слова Зои разбудили в нём дух противоречия.

– А если в партию не вступлю, передо мной пути не откроются?

– Ты что, не хочешь стать коммунистом?

Откровенно говоря, Митя и о том, чтобы стать коммунистом тоже никогда не мечтал. Но он решил ответить осторожно:

– Не знаю.

– Да как ты можешь так говорить?! В партию вступить хотят все, только не всех принимают. Коммунисты – это передовой отряд, лучшие из лучших. Тра-та-та, тра-та-та…

«Ну, пошло-поехало. Неужели эта Зоя всерьёз считает себя такой мудрой, что берётся учить других? Говорит, как с дураком каким-то. Интересно: она от своей работы тупеет? Нет, конечно, потому что она по вечерам перечитывает Маркса и Ленина. До чего же она напоминает ту массовичку, пытавшуюся заставить людей веселиться на праздничной демонстрации. Раз праздник – значит, надо плясать и петь частушки. Раз партия – значит, каждый должен хотеть в неё вступить. Всё у этих массовичек просто. Просто до примитивности. Не могут эти странные люди не понимать, что они всем чужие, что с ними не хотят иметь дела. Нормальный человек в такой ситуации… Шут его знает, что бы сделал нормальный человек в такой ситуации, но что-нибудь сделал бы – спрятался, сошёл бы с ума… А эти Зои и массовички живут, как ни в чём не бывало. Видимо, очень сладко чувствовать себя более правильным, чем остальные и возвышаться на стремянке тривиальных мудростей над толпой балбесов».

Признать себя балбесом Митя не мог никак. Его дух противоречия приподнялся и расправил плечи. И, забыв про осторожность, он ополчился на партию и коммунистов. Митя просто вынужден доказать, что Зоя кругом неправа. Поэтому он ознакомил её с хамством коммуниста, сидящего в кресле начальника седьмого цеха, и рассказал ей о коммунистах-рабочих, что не могут без мата связать двух слов, и об общезаводской штурмовщине в конце года, с которой самые сознательные не могут справиться. И ещё о многом. Он не обобщал, не пытался придти к каким-нибудь вредным заключениям, он просто информировал. Но беседу о своём прекрасном будущем он испортил непоправимо.

– Тю, милая! Не умеешь ты с мужиками разговаривать, – перехватила комсорга невысокая полная женщина средних лет, туго завёрнутая в чёрный халат. – Разве можно мужика учить? Да где ж это видано? Мужчина, – хоть малец, как этот, – она кивнула в сторону уходящего Мити, – хоть старый дед, – он всегда своим умом гордится. А в споре с бабой – тем паче. Что я не права, что ли? – обернулась она к двум подружкам, стоявшим в стороне и давящимся смехом. – Не так с ними надо. Ты ему поддакни, подивись, какой он умный, совета о чём-нибудь спроси. И всё. Тут он и растает, как масло на горячей сковородке. Он тебе тогда и мусор вынесет, и в партию вступит, и чо хошь сделает. А расстараешься, так и женится на тебе. С мужиками надо уметь, – уже откровенно хохоча, заключила она.

Через несколько дней состоялось предпраздничное собрание цеха. Начальник начал с поздравлений, потом перешёл к награждению грамотами, а затем завёл речь о текущих делах. Когда очередь дошла до недостатков, он, между прочим, сказал:

– В нашем коллективе много молодёжи. Молодёжь у нас хорошая, трудолюбивая. Но есть и такие, которые работают без году неделю, но уже считают себя умнее всех. Им бы оглядеться, поучиться, профессию освоить. Нет, им не до этого, им не терпится критиковать всё и всех – и заводские порядки, и старших товарищей. Пытаются даже очернить партию. Партия, видите ли, виновата во всех недостатках. Таким критикам мы ответим прямо: эта опасная дорожка вас до добра не доведёт. Конечно, есть у нас ещё отдельные негативные моменты, с ними борются, их изживают. Борется та же партия, комсомол…

Всё это он говорил, демонстративно не глядя в сторону Мити.

Собрание кончилось, все двинулись на свои рабочие места. В дверях около Мити оказался худой мужик с лицом, пересечённым грубыми, глубокими складками-морщинами. Во рту у него поблескивала золотая фикса. Митя его знал – он на стареньком автомате «Рено» сверлил отверстия и нарезал резьбу в картерах сцепления. До этого дня они ни разу не перекинулись ни единым словом.

– Не переживай, – обратился к Мите фиксатый. – Каждый начальник хочет жить спокойно и не любит критику. Вы ж тогда с этой дурой у моего станка стояли. Я слышал, как ты ей мозги вправлял. Бесполезно. Такие, чего им не надо, в упор не видят. А вообще-то ты на рожон не лезь. Они народ такой: потерпят-потерпят, а надоест – так прищучат, что взвоешь. Лучше прикинься недоумком. Втихаря жить легче.

«Мудрый мужик, – подумал Митя. – А баба Вера на моём месте, наверно, начала бы забастовку организовывать». Он только подивился совету фиксатого не переживать. Он и не переживал вовсе. Не переживал, потому что, не отдавая в том себе отчёта, он оставался абсолютно свободным. Он не зависел ни от начальника, ни от места работы. Большущее счастье быть свободным и ни от кого не зависеть. Митя мечтал о таком счастье, а обладая им, его не замечал.

Серёжка заскочил в цех к Мите ликующий – он сдавал в физтех и прошёл. Теперь до начала занятий он поработает, а после перевернёт страничку своей биографии и станет студентом. Подошло его время начинать превращать детские фантазии в реальность.

Университетская высотка на Ленинских горах с, царапающим небо, острым шпилем показалась Мите недоступной только в самом начале. Пока автобус юлил, подбираясь к безупречно стройной башне поближе, она, как опытная красавица, умело демонстрировала себя. Когда Митя вышел из автобуса, башня без высокомерия глянула на него сверху вниз. Каменные ступени широкой лестницы были внушительными и торжественными, как и положено в преддверии Храма. Митя поспешил ко входу.

Вместо чопорной тишины, которая больше соответствовала бы высоким потолкам, люстрам, мраморным полам, колоннам, внутри слышались оживлённые голоса. На стенах висели афиши, у прилавков, с плотно уложенными рядами книг, толпился народ. В одно мгновение Митя оказался покорён особой, нигде больше ему не встречавшейся местной атмосферой. А через десять минут стало совершенно ясно, что поступать учиться надо только сюда. А ещё чуть позже им овладела полная уверенность, что он обязательно поступит.

И действительно, он сдал все экзамены. Не блестяще, но сдал. Теперь каждый день у Мити начинался с гаечных ключей, а заканчивался лекциями.

– Тебе всё равно рано или поздно надо будет переходить в геологию. У нас в экспедиции место появилось, человека ищут. Пойдёшь? – на ходу предложил Никита Полушкин, выходя после первой пары из шестьсот одиннадцатой аудитории.

Митя согласился сразу. Он тяготился заводом, думал о том, чтобы подыскать себе что-нибудь где-нибудь, но ещё ни разу даже пальцем не пошевелил для этого и втайне надеялся, что работа найдётся сама.

Казахстанская экспедиция размещалась в совсем небольшом, на фоне огромных университетских корпусов, домике, отступившем поближе к спортивному комплексу. В комнате, куда привели Митю, было много столов, на столах лежали бумаги, за столами сидели люди. Митин начальник, Аркадий Сергеевич Куштурин, молодой человек – он только-только начал осваивать четвёртый десяток – показал новому сотруднику его рабочее место. Сразу заметилось, что Аркадий Сергеевич быстр и резок в движениях. Он велел разграфить пачку листов для будущих таблиц и стремительно исчез. Митя принялся расчерчивать бумагу. Время за работой бежало незаметно.

Аркадий Сергеевич забегал ненадолго в комнату и пропадал опять. Как потом выяснилось, частое и длительное перемещение в пространстве – это профессиональная особенность начальников геологических партий. За спиной каждого находятся люди, и для них надо достать, добыть, их надо обеспечить. А перед полевым сезоном подвижность начальника партии удесятеряется.

Когда Митя справился с последним листом, к нему подсел лаборант из соседней партии Слава, чей рабочий стол, заваленный рулонами ватмана и миллиметровки, притулился в самом далёком углу комнаты. Он оперативно ввёл Митю в курс обязанностей коллектора – так называлась новая Митина должность, – много насоветовал полезного и объяснил, кто есть кто в коллективе. Это была ценная помощь, потому что единственный знакомый человек – Никита работал в другой комнате.

Слава занимал своё, признаваемое всеми, место в организации маленьких неофициальных акций. Одну такую он и осуществил во второй половине дня. Открыв стенной шкаф, Слава достал оттуда блюдце с голубой каёмочкой и, молча, начал обходить столы. Каждый, не говоря ни слова, клал на блюдце по рублю. Положил и Митя. Затем Слава исчез и минут через сорок вернулся с вином, хлебом и сыром. Когда две женщины наготовили бутербродов, а мужчины принялись откупоривать бутылки, в комнату сквозняком ворвался, отсутствовавший с обеда, Аркадий Сергеевич. Увидав приготовления, он оживлённо поинтересовался:

– Ну а сегодня у нас что? – и взял в руки бутылку. – У-у-у, «Твиши»!

Митя понял: народ здесь культурный – в вине разбирается, и, видно, клюкают каждый день. Вот, значит, где пьют-то, а не на заводе.

– Ты как к «Твиши» относишься? – спросил Куштурин.

Митя честно признался, что в винах не специалист, а «Твиши» никогда не пробовал. Слава разлил по стаканам. Пировали каждый за своим столом. Тут-то и выяснилось, что виновником банкета стал он, Митя. Был поднят тост «За нового сотрудника». Ему задавали вопросы – кто он, где работал, бывал ли в поле? Банкет продолжался не более получаса, после чего все опять углубились в свои дела.

Работу Мите давали самую разную. Он что-то чертил, строил диаграммы, выверял ошибки в машинописном тексте, копировал куски неизвестных карт, особым способом складывал из плотной бумаги пакетики для геохимических проб. Простоев не случалось. На первых порах он трудился натужно из-за того, что оказался среди совершенно нового и непонятного.

Сперва всё увиденное здесь он непроизвольно сравнивал с заводом, но скоро понял, что точно так же можно сравнивать синий цвет с карканьем вороны – ничего общего. Нечего было сопоставлять. Только, если в целом… А в целом, на заводе обстановка, в какой-то мере, напоминала пивную – случайные люди, шершавое благодушие, готовое по малейшему поводу выпустить колючки и взорваться раздражением, пустые разговоры и похвальба. В экспедиции жили будто в одной большой квартире. Здесь на первое место выходили деликатность и благожелательность. Конечно, и тут, как в любом коллективе, не обходилось без трений и обид, но они как-то улаживались без вспышек гнева. На заводе ты словно среди оголённых проводов под напряжением. В Университете, если и есть провода, то они все заизолированы. Единственный минус новой работы – платили здесь значительно меньше. Но ведь и на плакатах очкарики-учёные ставились в последние ряды, за спины рабочих и крестьян. Хорошо ещё, что вино тут пили всё-таки не каждый день, а по настроению, по вдохновению. Иначе не свести бы Мите концы с концами.

Митю обучили на курсах радистов. Он узнал азбуку Морзе и кое-как мог отбивать точки и тире ключом. В учёбе, работе, сессиях, встречах с Вовкой пролетели зима и весна. Потом прошла учебная практика в Подмосковье, на которой Митя впервые подержал в руках геологический молоток, после чего стал считать себя почти готовым специалистом. Подоспела пора ехать на полевые работы.

Первый раз он уезжал так далеко от дома: поездом до Караганды, а оттуда на машине до Долинки. Знаменитая своей мрачной историей Долинка, – он столько раз слышал это название в комнате бабы Веры, а теперь оказался здесь сам. Но один из известных узлов сети ГУЛАГа встретил его чистым голубым небом и ярким солнцем. Ни колючей проволоки, ни бараков он здесь не увидал. База экспедиции стояла на окраине, в степи. И ничего здесь не напоминало о лагерях, вышках, колоннах серых людей под конвоем, ничто не ассоциировалось ни с трагичным, ни со злобным. На территории базы стояли длинные одноэтажные, неотличимые друг от друга, домики-общежития, столовая, склады, ещё какие-то службы. Здесь геологические партии получали снаряжение, автомашины, нанимали рабочих и поварих, и отсюда они разъезжались работать кто куда. Кормить геологов брались отсидевшие за уголовщину женщины, которые остались жить там, где они отбывали наказание. Иных с одним и тем же начальником партии связывало длительное сотрудничество. Эти сразу узнавали, когда им ждать своего шефа, и успокаивались. Остальные нетерпеливо напоминали о себе.

С Куштуриным поварихой каждый раз ездила одна и та же средних лет женщина – скромная и опрятная, чудесным образом совсем непохожая на своих товарок. Вообще, пребывающий в непрерывном движении, Аркадий успевал ухватить всё лучшее. Был он хозяйственен и запаслив. По обеспечению своей партии полевым добром Куштурин держал первое место. На базовском складе – помещении, разгороженном на отсеки, у каждого из которых имелся свой хозяин, – хранились палатки, спальные мешки, раскладушки, посуда и другой скарб. Отсек Куштурина ломился, радуя глаз изобилием.

За три дня Аркадий закончил почти все организационные дела: принял автомашину, оформил водителя, кстати, тоже работавшего с ним постоянно, оформил повариху и рабочего, получил спецпочту и рассортировал гору своего имущества: что-то взял с собой, что-то оставил на базе. Вечером накануне отъезда он подошёл к Мите.

– Профсоюз в этом году расщедрился – первый раз выделил на полевые партии транзисторные приёмники. Какие они – большие, маленькие – я не знаю, их привезут только завтра. Отказываться от полезной вещи нет смысла, но и задерживать выезд из-за неё я тоже не хочу. Поэтому мы завтра с утра поедем, а ты останься на один день и получи на складе, что дадут. Я там за всё расписался, тебе ничего делать не надо, только получить. А к нам приедешь с Юрием Родионовичем.

На следующий день Куштуринский ГАЗ торжественно повёз за ворота доверху нагруженный кузов. В нём разместилась и вся партия.

Полученный Митей приёмник размером с записную книжку, практически, не работал. Он робко шипел, тихо потрескивал, а музыкой или речью одаривал крайне скупо – что-то разобрать можно было, лишь прижав его к уху.

На следующий день Митя помог Юрию Родионовичу загрузить в машину полевое имущество, закинул в кузов свой рюкзак, забрался туда сам, и машина запылила по дороге. Юрию Родионовичу предстояло в течение сезона ездить из партии в партию, и первым в его маршруте значился лагерь Куштурина.

Путь от Долинки до Баянаула – недолгий, но выехали поздно и поэтому пришлось останавливаться на ночлег. Съехав с разбитого грейдера, грузовичок ещё с километр, дребезжа и поскрипывая, потрусил без дороги и остановился. Утомительное и пыльное путешествие на сегодня закончилось. Усталости добавлял ещё и однообразный пейзаж: им навстречу всё время плыла чуть всхолмлённая степь. Она напоминала брошенную гигантскую шубу, сшитую из отдельных лоскутов. Митя помнил такую на бабушке, когда та его катала зимой на санках. Жёлтый лоскут, рядом рыжий, потом охристый. Все цвета неяркие, словно пылью припорошены. Степь, телеграфные столбы вдоль дороги и ни одной машины навстречу. Митя спрыгнул на землю и с удовольствием взялся устанавливать раскладушки, вытряхивать из чехлов спальные мешки – после долгого сидения хотелось двигаться. Темнота наступила по-южному – сразу будто сверху опустили чёрное покрывало. Хлеб и колбасу резали на газетке, постеленной на бампер, резали уже при свете фар, о стёкла которых стукались жирные ночные бабочки. Шофёр ворчал, что аккумулятор слаб, и долго держать его под нагрузкой нельзя. Но Юрий Родионович управлялся ловко и споро. Он всё больше нравился Мите. На вид ему около тридцати. Поджарая фигура, доброе лицо, деликатная речь и лёгкий ненавязчивый юмор располагали его к себе. И в то же время чувствовалось, что, если потребуется, то он сумеет приказать и настоять на своём.

Бутерброды жевали в темноте – аккумулятор всё-таки требовалось беречь. Наскоро попили чаёк, вскипячённый на паяльной лампе и, раздевшись, нырнули в уютное, как утроба матери, нутро спальных мешков. Ветерок равномерно, без порывов, перегонял нагретый за день воздух, пропитанный запахом полыни, с одного края степи на другой. Справа осторожно похрапывал, намаявшийся, водитель, а к Мите сон не шёл. Лёжа на спине, он вглядывался в бездну переполненную звёздами. В прозрачной черноте они висели гроздьями и поодиночке – огромные, яркие и еле заметные. Такого неба он никогда раньше не видал. Хотелось всмотреться в него и понять тайну этого исполинского хозяйства. Местами сияющую звёздную непостижимость перекрывали рваные лоскуты белесого Млечного Пути. Слева скрипнули пружины раскладушки.

– Под таким небом приходят мысли о добре и зле, о Боге, – Юрий Родионович помолчал. – Митя, вы верующий?

– Нет.

– А сейчас уверены в том, что Бога нет?

– Так ведь… Нет, теперь, пожалуй, нет.

– И я тоже нет. Знаю: ни доказать существование Бога, ни доказать обратное невозможно, а всё равно ищу подтверждение и тому, и другому. Не могу смириться с неопределённостью. Речь не о библейском Боге, того люди по образу и подобию своему выдумали. Нет, вопрос в другом: есть ли смысл, логика в том, что сейчас над нами, в нас самих, в появлении жизни, в эволюции и нужно ли кому-то всё происходящее, или это мимолётная случайность, как раньше говорили, – «игра природы»? Как-то неприятно осознавать себя мелкой случайностью. Вот почему и пытаешься чью-то волю, чей-то замысел обнаружить. Хотя, если есть Разум, которому под силу управиться со всем этим, что над нашей головой, – а вы не забывайте, что это только половина, другая находится по ту сторону Земли, – то Он едва ли доступен нашему разумению. Какие там могут быть камни с поучениями? Это, наверняка, совершенно иной принцип восприятия, иное сознание, всё иное. Он будет рядом находиться, а мы этого никогда не узнаем. Ни свечки Ему не нужны, ни поклоны – это всё слишком человеческое. Подношения, почитания – это самим людям нужно, чтобы совесть свою успокоить: нагрешил, замолил грехи, свечку поставил – и всё обошлось. Человек слишком нескромен, он постоянно рвётся стать первым, хочет и природу, и богов собой заслонить. Вот и насочинял всякого, хотя, как оно на самом деле, он не знает. Сам и поверил в свою выдумку. Вы, Митя, только не подумайте, что я стремлюсь стать религиозным реформатором. Я повторяю чужие мысли. Но, если в нашем мире есть смысл, то мне его легче искать именно с этих позиций.

Утро стояло свежее, и чтобы вылезти из тёплого спальника, требовалось сделать волевое усилие. Грандиозное ночное небо кто-то убрал и заменил его нежно-голубым холодноватым куполом – красивым, но привычным. Быстро позавтракав, забрались в машину и двинулись дальше.

Куштуринский лагерь являл собой образец порядка и симметрии. У подножья высокой, с пологими склонами, сопки ровно, как по линеечке, стояли брезентовые палатки: в центре шатровая, выгоревшая до облачной белизны, а по обе стороны от неё, вцепившись колышками в землю, расположились двухместные жилые – конёк от конька строго на равном расстоянии. Эта шеренга ограничивала обжитую площадку с одного фланга, а противоположный обрамляли кусты, прижившиеся вдоль почти высохшего русла небольшого ручья, бравшего начало не слишком обильным, но бодрым источником. Близ кустов стояла кухонька – печка под навесом.

На вопрос, где он будет ставить своё жильё – на правом или левом фланге, сам Митя ответить не успел, ответил его дух противоречия, страдавший удушьем в те моменты, когда Митю пытались стричь под общую гребёнку, обминать под общий шаблон, подгонять под ГОСТ или чей-то каприз. Он выступил вперёд и заявил, что устроится на склоне сопки, обосновав это тем, что у него рация, а антенна должна стоять повыше. Аркадий не возражал, и Митина палатка стала тем отклонением от сухой, мёртвой геометрии, тем изъяном, что преобразил вид всего поселения в лучшую сторону.

Каждое утро, после завтрака, машина развозила людей по степи. Рабочего ставили копать шурфы и канавы, а остальные по двое отправлялись отрабатывать ранее намеченные маршруты, собирая материал для составления будущей геологической карты. Третьим к какой-нибудь паре примыкал Юрий Родионович. Митя обычно сопровождал студента– дипломника Петю, реже – геолога Сабирову. Петя немного уступал Мите в росте, но ходил так быстро, что поспеть за ним шагом удавалось с трудом. Он был жаден до всего каменного, что попадалось ему на пути. Много раз он отсылал своего помощника то на полкилометра влево, то вправо, принести образцы с сопочек, стоявших в стороне. А то, не утерпев, бегал сам. Сабирова вела маршрут куда спокойнее. Если Петя боялся что-то недоглядеть, то она, похоже, всё знала наперёд и только уточняла. Вообще-то у неё имелось имя – Нана, но все звали её по фамилии. Несмотря на её молодость, Митя часто слышал: «Это надо спросить у Сабировой». В маршрутах она объясняла своему коллектору, как определять горные породы, рассказывала, как они образуются. Она, как самые обычные слова произносила мудрёные термины, звучащие жреческими заклинаниями на ушедшем в небытиё языке. Митя тренировался произносить эти словесные шедевры без запинки и всем своим петушиным существом жалел, что рядом нет Кати, и он не может произнести перед ней что-нибудь вроде «игнимбриты кварцевых липаритовых порфиров». Рассматривая через лупу отколотый кусочек камня, Сабирова всё, что видела, излагала вслух.

Аркадий брал себе в помощники или проходившую здесь практику студентку Наташу, или Борю – слушателя геологической школы при Университете. Ежедневно с утра до вечера маршрутные пары бродили по степи: геолог с аэрофотоснимком в фанерной планшетке и с молотком. На спине коллектора покоился рюкзак. Геолог откалывал кусочки породы, одни кусочки он, осмотрев, выбрасывал, другие прихватывал с собой. Потом он садился и начинал описывать добычу, снова и снова разглядывая каждый обломок в лупу. После него камушки переходили к коллектору. Тот их укладывал в маленькие мешочки вместе с этикетками. И снова в путь. К концу дня масса упакованного в мешочки материала достигала такой величины, что слепая сила известного закона физики ощущалась каждым суставом, каждой мышцей. Земля тянула рюкзак к себе, рюкзак притягивал Землю, а между ними находился согбенный Митя.

У него имелась ещё одна обязанность: связь с базой. Вечером и рано утром он садился за старенькую поцарапанную рацию – с такими партизаны в минувшую войну воевали в тылу врага – и пытался докричаться до главного радиста. Базу он слышал хорошо, а она его – нет. Связь получалась однобокой. Но Аркадия это не расстраивало – все новости он узнавал, а больше ничего и не требовалось. В свободное время Митя с удовольствием помогал водителю возиться с машиной. Старый ГАЗ, во что бы то ни стало, хотел выйти из строя, старый опытный шофёр всячески препятствовал этому. Шофёра все звали Конфуцием. В нём с первого взгляда чувствовались бывалость и надёжность. Грузовик отнимал у Конфуция много времени, но он успевал делать и хозяйственную работу – ремонтировал кухонную печку, подтягивал растяжки у палаток, насаживал на новые ручки молотки для женской части партии. И куча других бытовых надобностей не обходилась без его умелых рук. Митя поинтересовался у Аркадия, почему водителя зовут Конфуций?

– А он философ. Ты с ним побеседуй. У него есть своё учение, он на эту тему поговорить любит, – без насмешки ответил тот.

Пусть работа оставалась пока чем-то непонятным, но полевая жизнь Мите нравилась. Нравилось, как все вместе в шатровой палатке собирались за большим столом ужинать, нравилось, что он имел свои обязанности, нравилось, что впервые в жизни у него появился свой личный дом, который не надо ни с кем делить. Всего-то – брезентовая крыша и пол из кошмы, даже вход нараспашку. Оставаться постоянно на людях, даже, если это хорошие люди, утомительно. От людей надо, хотя бы изредка, отдыхать. Митя восемнадцать лет не отдыхал от людей и сильно полюбил свою брезентовую крышу. Его любовь никак не выражалась – он не благоустраивал жилище, не украшал его. Он его просто любил – и всё.

По субботам геологическая партия отправлялась в ближайший посёлок в баню. Сначала отвозили всех, кроме Мити – он оставался сторожить лагерь. Вместе с Конфуцием они мылись-парились вторым заходом. С первой же такой поездки у них зародился разговор одинаково интересный для обоих. В тот раз, отъехав от посёлка с баней на два-три километра, машина, хрустя колёсами по щебню, сошла с дороги, и Конфуций повёл её по степи. Пропаренное тело дышало каждой порой. Тёплый ветерок, залетавший в открытое окно кабины, остужал жар кожи, и создавалось ощущение блаженной лёгкости. Машина повернула и спряталась в укромной выемке подковообразной сопки. Двигатель умолк. Конфуций вытащил из-под сидения квадрат чистой фанеры, газету и два стакана. Мите он вручил съестное. Стол из фанерки лёг на землю недалеко от переднего колеса.

Степь поглядывала на приехавших насторожённо, втягивала и запоминала незнакомые запахи, но ни на минуту не прекращала заниматься своими делами. Сухие былинки дружно кланялись вслед ветру, от чего к горизонту одна за другой плыли гладкие шёлковые волны. Воронки паутинок-ловушек замерли в бесконечном ожидании над крошечными норками в суглинке. Где-то между камнями затаились серые ящерицы недовольные тем, что их потеснили с охотничьих угодий.

Когда стол был накрыт, Конфуций сходил к машине и вытащил из своих тайников бутылку. Щедро намазав ломоть белого хлеба баклажанной икрой и разлив по первой, оба на минуту замерли, чтобы соприкоснувшись с красотой, покоем и вечностью, до конца прочувствовать, что ради вот такой минуты стоило родиться и помучиться не совсем лёгкой жизнью.

– Ну, давай, за всё хорошее на этом свете!

Чокнулись, выпили. Такой изысканной закуски Митя ещё никогда не пробовал.

– Конфуций, Аркадий говорил, что вы придумали какое-то учение.

– Да какое там учение! Так… Знаешь, одни люди живут себе, живут и за делами повседневными ни на что внимания не обращают. А другие успевают заметить… или им на глаза случайно попадается… мелочь какая-нибудь, ерунда. Но почему-то о ней всё время думаешь, думаешь, и вдруг открывается кусочек того, чего не знал. Вроде открытия, как мир устроен. Вот и я, как мне кажется, кой-чего углядел. Скажи, ты хотел бы, чтобы всё всегда было по твоей воле? Чтобы никто не мешал, а получалось бы так, как ты задумал?

– Совсем-то уж по принципу «что хочу, то и ворочу», наверно, тоже нельзя, – разумно ответил Митя. – А так-то – конечно. Много чего мешает.

– Вот-вот – мешает. Сложности, трудности, а от этого неприятности. Это природа так определила, что без препонов жизни не должно быть.

Внутри от груди и вниз разливалось приятное тепло. Наступило самое подходящее состояние для хорошего философского разговора. Конфуций сидел на земле по-турецки и глядел чуть раскосыми глазами за горизонт. В это время он, действительно, походил на китайского мудреца.

– Ну, хорошо. А откуда эти трудности берутся, а? Ты замечал, что люди стремятся других вокруг себя попритоптать, чтоб самим дышалось легче и жилось получше? Этим грешат почти все. Некоторые сознательно, а иные и не замечают что творят. И государству удобней, чтобы не с каждым в отдельности, а сразу со всеми, чтобы никто особенно не умничал, не высовывался. Теми, кто только слушает и подчиняется, управлять легко. Вот и не любят у нас шибко умных и инициативных. У каждого из нас есть четыре соперника. Не скажу – врага, нет, просто соперника. Это, во-первых, люди-человеки, что вокруг нас; во-вторых, те же люди, но объединившиеся, то есть общество, и в-третьих – Высшие Силы. И есть ещё один – самый страшный. Это мы сами себе. Самый простой случай – это, если тебе мешает твой ближний: жена, начальник или сослуживец, попутчик в дороге. Любой, кто оказался рядом. Я такого называю просто «сосед». А вот общество – это уже совсем другое. Если с ним спорить, то это серьёзно. На его стороне и законы, и милиция, и КГБ, и газеты с радио. Хотя общество, – это не только власть. Я так прикинул, что у нас, по большому счёту, три основных общества. Одно – государство. Другое – простой народ. У него – традиции, мнение, воспитание… Это тоже сила. Государство сколько лет с народом воюет, переделать хочет, чтобы для коммунизма стал годен? А не выходит.

– Ну, уж так и воюет! Воспитывает.

– Да какое там «воспитывает»! В деревнях личные хозяйства поотбирали, скотину держать не дают, комбикорма не достать, под покос выделяют кочкарник – всё проклянёшь, пока на копёшку накосишь. Стонет деревня и гибнет. Разве ж это воспитание? Это война. А до твоего рождения сколько народ перетерпел – ты и не знаешь, поди. Ну, воюют-не воюют – это слова. Главное, что люди живы не директивами сверху, а гнут свою человеческую жизнь. Ну а третье общество – церковь. У неё тоже есть правила, традиции. Сейчас от церкви одни осколочки остались, но она всё равно – сила. И если народ захочет, она встанет на ноги. Теперь дальше. Высшие Силы. От них неприятности, за которые никто не отвечает. Болезнь, наводнение, кирпич на голову. Кирпич, конечно, кто-то на крыше оставил, но если о тебе он не думал, не подгадывал специально тебе голову проломить, то – случайно. Всё, что случайно, то от Высших Сил. Сам должен понимать: становиться у них на пути бесполезно. А последний случай, – когда ты сам себе подножку ставишь. Из-за характера, из-за глупости или ещё почему. Тут и твоё упрямство против тебя, и жадность… и гонор… и вообще всякая дрянь, что внутри нас сидит. Себя перебороть очень трудно. Ну, об этом после, – потянулся за стоявшей в тени бутылкой рассказчик. – Тут заметь ещё одно. Когда сосед, общество или Высшие Силы на тебя давят, то, как выходить из положения, решаешь ты сам. Решаешь по своему разумению. Ты можешь спросить совета, но решать только тебе. Жизнь заставляет думать, а думать умеют не все. Идут на поводу у случая, – как получится, так и получится. А настоящий человек поступает осмысленно. Это называется «совершить поступок». Правильный или нет – это второй вопрос, но человек подумал и сделал. Кто умеет думать, тот свободен. Так, давай по второй, – вынырнул Конфуций из своей философии.

Выпили и немного послушали шелестящую тишину.

– Теперь дальше. Как эти соперники против нас действуют? – Конфуций чмокнул губами. – Тремя способами они действуют. Всего три способа, – он поднял вверх указательный палец. – А сколько слёз, трагедий. Кино снимают, книги пишут.

В Митиной голове медленно оседало лёгкое хмельное облачко. Из-за него каждое произнесённое Конфуцием слово приобретало огромную значительность.

– Когда тебе не дают высовываться, – продолжал Конфуций, – когда людей приводят к общему знаменателю – это раз. Солдаты в строю, ученики в классе, работяги на поточной линии. Тебя делают рядовым винтиком, чтобы тобой было легче управлять. Ну что ещё? Шестёрки у блатных. Всего враз не упомнишь. Общество, государство, церковь. Ну что говорить?.. Даже призыв такой есть: «Все, как один… там, что-нибудь такое». Мы все, как один, становимся на трудовую вахту… Да тот же ширпотреб – это и есть «все, как один». И одеты мы одинаково, и думать нас заставляют одинаково, и топаем все вместе по одной дорожке. Того же самого и церковь требует. Чтобы все, как один. Если чуть в сторону – еретик. Дальше. Как Высшие Силы делают из нас стадо? Толпа бежит от землетрясения или потопа. Ну а сами себя мы приводим к общему знаменателю тогда, когда ленимся думать, цели себе не имеем. Большинство живёт «как все». Что нравится другим, то и мы согласны любить. Теперь подумай: хорошо это – смиряться и подчиняться? Наверно, – когда как. В природе, что ни возьми, – палка о двух концах. И тут тоже. На одном конце – дисциплина, а на другом – рабство. Плохо, если тебе думать не дают, а заставляют слушать других и верить им. Как в церкви, например. Ты говоришь: «воспитывают». Заставлять всех смотреть только в одну сторону – это не воспитание, а дрессировка. Так людей в рабов превращают. Концы-то у палки очень разные. Дисциплина запрещает поступать по-своему, рабу нельзя думать по-своему.

Конфуций ещё немножко помолчал.

– Это было раз? Так, теперь – два. Два – это, если твою волю не подавляют совсем – делай что хочешь, пожалуйста, но только там, где разрешено. По-другому – ограничивают твою свободу. Например, не разрешают ребёнку играть со спичками. Или вот: у тебя вытащили кошелёк из кармана – опять же ограничили набор твоих возможностей. Власть издаёт законы, которые запрещают. Да чего там, ещё в библейских заповедях перечислены одни запреты. С тех пор пошло: есть мясо в пост запрещено, за буйки заплывать запрещено, стоять под стрелой запрещено… И Высшие Силы нас тоже ограничить могут. Вот, к примеру, производственная травма, человек потерял руку. Всё – шофёром ему не работать. И ещё много профессий, где с одной рукой – никак. Но что-то другое он всё же может, директором, если ловок, писателем, коли талант есть. А нет – так сторожем или курьером. Ну и сами себе мы тоже выбор сужаем. Когда добровольно идём у кого-нибудь на поводу, опять же, когда ленимся или упрямимся подумать. Из-за трусости, из-за завистливости. Ну вот. Сужение выбора – тоже палка о двух концах. С одного – техника безопасности, с другого – гетто. Дальше поехали. Что у нас под номером три? Под номером три у нас ругань, скандалы, драки – всё, что бывает, когда накаляются страсти. Это, как в школьном опыте: растёт разность потенциалов – проскакивает искра. Вот и в жизни так: увеличение разности потенциалов приводит к взрывам между людьми и даже странами.

Тень от автомобиля отползла, и стекло бутылки выстрелило стремительным бликом. Конфуций лёг на бок, одной рукой дотянулся до бутылки и утвердил её подальше от прямого света.

– Любой скандал на кухне от этого. Бывает, начальник подчинённых науськивает друг на друга. Как говорят: «разделяй и властвуй». Государство любит напряжение поддерживать. Тут тебе и классовая борьба, и берегись шпионов, и свои собственные враги народа. Ну и Высшие Силы искры из людей высекают. Если ты видел глубокого склеротика, то знаешь, он кого угодно доведёт до белого каления. Болезнь. И сами мы тоже… Гнев, заносчивость напряжение усиливают. Если тянешься к власти, – раздражаешь окружающих, если завистлив, раздражаешься сам. Да в каждом из нас столько огнеопасной гадости сидит – подумать страшно. И снова – две крайности. С одного боку – спортивные соревнования, с другого – мировая война. Вот, значит, есть три способа, какими нам портят жизнь, и какими мы портим её другим. И вывод: способы эти не хороши и не плохи, важно, с какой целью ты их используешь. Теперь, раз мы выяснили, кто виноват и как нам жизнь портят, то дальше – что делать? Выходов немного. Можно идти напролом, можно долго гнуть на свой лад, что называется тихой сапой, не мытьём, так катаньем. Можно поддаться, приспособиться. А ещё иногда можно совсем отойти в сторону.

Конфуций взял бутылку и разлил остатки по стаканам.

– Давай по последней. Сильно засиживаться тоже нельзя.

Выпили и опять помолчали.

– Ну что? В некоторых случаях ясней ясного, что надо делать. Например, против Высших Сил наскоком, нахрапом лучше не выступать. Ты сможешь в одночасье прекратить землетрясение или заткнуть вулкан? То-то. А вот, если в себе самом решил что-то переделать, то лучше – сразу. Тут и отходить в сторону нельзя. От себя ведь не убежишь. В остальных случаях разбираться надо, думать. А думать мы плохо умеем. Мы живём в сложном мире. Уже одно то, что в нём перемешано то, что от природы с тем, что человек выдумал… Рождение, смерть, вот эта степь, животные – это всё от природы. А деньги, книги, автомобили, заводы – этого в природе нет, это человек изобрёл. Есть, правда, ещё такое, что вроде бы от природы, но так людьми переделано, что стало искусственным: лекарства, домашние животные. Вот, например, такие собачки… маленькие, пучеглазые, на тонких ножках. И дрожат всё время. Рождена, чтобы жить в природных условиях, а теперь её изуродовали и понятно, что без центрального отопления она сдохнет.

Слушая Конфуция, Мите приходилось немного напрягаться, чтобы не вывалиться из окружавшего его пространства. Оно незаметно расползалось на отдельные фрагменты, и каждый стремился подчинить Митино внимание, сконцентрировать его на себе. Но речь, обращённую к нему, Митя воспринимал ясно.

– Ну, стоит, значит, человечество перед природным и выдуманным. Всё природное устроено сложно, но пригнано ловко, отлажено, притёрто. А по сравнению с этим, искусственное всегда сработано примитивно. Искусственное решает одну задачу и тут же рождает много новых. Скоро появится трава на территории, где двадцать лет стоял металлообрабатывающий цех? А без цехов тоже нельзя. Плохо, когда вокруг только одно искусственное – психика страдает. Но во много раз хуже, если вслед за природой начинают и человека уродовать. Любой государственный закон – это препятствие, которое, хоть в чём-то, да ограничивает тебя. Но есть законы, которые защищают граждан. А если ни за что, ни про что – в чёрный воронок и лагеря? Или десять лет без права переписки? Ты знаешь, что такое «десять лет без права переписки»?

Митя кивнул.

– Так, мы немножко отвлеклись, но колеи не теряем. Всё это я к тому, что, когда ты гадаешь, как быть в сложных случаях, держись ближе к природному, к естественному. И, если можешь, старайся понять и меньше бери на веру. Поверить – это значит надеть на себя уздечку и дать управлять собой. Ну ладно, остальное в другой раз договорим.

Другой раз случился через неделю, потом ещё через неделю. Каждый банный день за сопочкой-подковкой проходил увлекательный семинар за банкетным столом на двоих. Там выдумывались и обсуждались конкретные ситуации. Конфуций гнул и гнул к тому, что внимания достойно только переламывание, как он говорил, гнуси в себе самом. Слушать Конфуция не надоедало. Речь его – ровная, почти без запинок, но простая, какая-то обыденная – не то, что у профессоров в Университете с красивыми оборотами и заумными терминами, – текла гладко и уводила за собой. Каждая высказанная Конфуцием мысль являлась преамбулой к другой, ещё более важной и интересной. Митя много спрашивал, ему хотелось добиться полного понимания того, чем владел Конфуций.

– А вот взаимная любовь, – выпытывал он, – тоже ведь ограничивает свободу, а не скажешь же, что это мешает жить.

– Конечно, ограничивает. Но это добровольное ограничение. И оно тебе нравится. Когда ты сам хочешь ограничения свободы, – это одно, когда тебе его навязывают, – это совсем другое.

А, между делом, Митя издалека подготавливал свой главный вопрос. И наконец, пришлось к слову:

– А вот кто виноват в таком случае: родители развелись, ребёнок остался с матерью, а после узнал, что она ему неродная? И что ребёнок в такой ситуации должен делать? Допустим, он уже взрослый.

Ответ Конфуция клонился к тому, что, раз всё так запутано, то о ребёнке думали меньше всего, стало быть, так сложилось само собой. И кто же виноват? Высшие Силы? Опять таинственные Высшие Силы? И что делать?

Однажды Митя спросил:

– Конфуций, мне кажется, вы попов не любите?

– А чего их любить? Да нет. Они разные, конечно, как и все люди. У нас до войны в селе поп был. Ничего не скажешь – не пьянствовал, не жировал, за храмом следил, как мог. Только унылый всегда и смотрел на всех скучно. Пришли паскудные времена, и стали у нас мужики пропадать. Приезжал уполномоченный с двумя красноармейцами. Когда на телеге приезжал, а то, бывало, и на машине – и сразу к избе. Выводят болезного и увозят в город. И нет человека. Жёны, матери кидаются искать, бегать по «начальникам» – бесполезно. Вот так и отец мой пропал. Мне тогда восемнадцать было. А потом прознали: поп доносил. Его завербовали и требовали «работы». Он и сочинял всякую напраслину то на одного, то на другого. Но скоро и за ним самим приехали и тоже увезли. Я с тех пор, как рясу вижу, так того унылого батюшку вспоминаю: хотел служить Богу, а послужил дьяволу. В аду теперь, наверное.

– А что, существование ада допускается?

– Кто ж его знает? Не мешало, чтобы был.

– А тогда – черти?

– Черти, раскалённые сковородки, кипящая смола – это игрушки. Телесные муки – ничто по сравнению с душевными. Я думаю, что ад – это голая совесть, без защитной кожицы. У нас-то, у живых, совесть всегда в кожуре, иначе жить нельзя было бы. У одних кожура тонкая, у других – пушкой не пробьёшь. А там – совсем без неё. Ни оправдать себя, ни объяснения из пальца высосать, ни забыть про сделанное голая совесть не даёт. Остаёшься один на один с тем, что натворил. И корчись в муках до морковкиного заговения.

Время торопило, Аркадий пугал плохой погодой. Не верилось: от каждодневного солнца все почернели. Дожди случались, но редкие и короткие. В маршруте, заметив издали компактную тучу, из которой, словно густые волосы, свешивались до земли струи ливня, и определив её направление, легко удавалось уйти в сторону и переждать непогоду. А потом вернуться и, торжественно застыв, затаив дыхание, осторожно окунать руку в радугу, растущую из земли совсем рядом с тобой.

Митя свободно управлялся со своими обязанностями, и только связь с базой по-прежнему оставалась однобокой. Он научился мыть шлихи, бить шурфы, окантовывать проволокой заколоченные ящики с образцами. Но полевая жизнь закончилась неожиданно. Ещё накануне стояла теплынь, а наутро он обнаружил, что и пол в незастёгнутой палатке, и спальный мешок присыпаны белым. Холодная простыня покрывала площадь лагеря. И в саях лежали разрозненные белые лоскуты. Снег – не привычные нежные хлопья, а перемешанная с порывами ветра злая ледяная крупа – больно бил по лицу. На сборы ушло всего четыре часа, и гружёная машина осторожно двинулась по раскисшей дороге. В степи остался кусочек земли, что три с половиной месяца служил домом, кусочек, помеченный тёмными прямоугольными следами от снятых палаток и разобранной кухни.

Только в поезде Митя вспомнил о маме, бабушке, о Таньке, о том, что у него опять не будет своего, лишь одному ему принадлежащего, дома, а будет только крыша над головой.

Дома сквозь оханья и ненужные вопросы прорвалось неприятное, о чём всё лето не хотелось думать: приходили повестки, потом звонили из военкомата, велели по прибытии сразу явиться к ним. Решив, что торопиться всё-таки не стоит, Митя втянулся в обычный распорядок: утром – на работу, вечером – на занятия. Надо было очень многое успеть: разобрать полевые материалы, переписать пропущенные лекции, собраться и посидеть с друзьями, выяснить, что произошло важного за время его отсутствия. А жизнь действительно менялась. Шутка ли – техасы теперь стали называться джинсами, а неугомонного главу государства уволили с работы и отправили на пенсию.

Повестка из военкомата пришла очень не вовремя. Она свалилась, как снег на голову. Хотя Митя знал, что это вот-вот должно произойти, всё-таки получилось неожиданно.

В военкомате пахло холодом и хлоркой. Сердитые отрывистые фразы в тоне приказов, сердитые недовольные старческие лица. Список необходимого для предъявления через неделю начинался паспортом и характеристикой с места работы, кончался фотокарточками и тридцатью копейками. «Чтобы попасть в армию, надо ещё и заплатить», – невесело подумал Митя и отправился собирать бумаги.

На работе его проводы организовали всей комнатой. Теперь Митя чувствовал себя здесь совсем своим – полевой сезон не прошёл даром, и обстановка в экспедиции стала для него почти родной. Или он хотел видеть её такой. За сдвинутыми столами прозвучали тосты, смысл которых сводился к одной фразе, слышанной Митей ещё на заводе: «Мужик, который не служил в армии, – это всё равно, что баба, которая не рожала». Ему давали разные полезные советы. Слава, который отбарабанил воинскую повинность относительно недавно, учил:

– На первый или второй день вас всех соберут где-нибудь в клубе для знакомства. Спросят: «Кто рисовать умеет?» Кричи: «Я!» «Кто на баяне умеет играть?» Опять кричи: «Я!» «Кто щи умеет варить?» Снова: «Я!» Куда-нибудь да пристроишься и не будешь тогда плац каблуками трамбовать. Неважно, что не умеешь. Главное – попасть, а там научишься. В армии первое дело быть поближе к теплу и котлу. Хлеборез там вообще король. А дальше пообвыкнешь и сам разберёшься.

В военкомате папка с Митиной фамилией разбухала, набиваясь новыми бумагами. Документы у него брали бережно, чуть ли не с трепетом, как ненадёжно ветхие древнеегипетские папирусы. В коричневой комнате – коричневые стены, дощатый пол, шкафы и металлический сейф тоже коричневый – Митя оказался перед сидевшим за широким столом седовласым подполковником. Тот что-то писал, а Митя стоял, смотрел сверху на его шевелюру, погоны с золотыми звёздочками и накапливал против него раздражение. На Митино «Здравствуйте» подполковник не ответил, даже головы не поднял. Вот стой, как дурак, и привыкай к тому, что для офицерских хануриков ты пустое место. Ты ещё не в армии, а тебе заранее демонстрируют казарменные порядочки. Насытившись своим превосходством, офицер, не глядя на призывника, недовольно, как будто Митя уже успел провиниться, рыкнул:

– Фамилия?

Порывшись в стопке папок, он вытащил одну, раскрыл её и принялся листать содержимое.

– А где?.. Одной бамаги не хватает. Где характеристика… с места работы? Я что, за тебя должен?.. – голос подполковника привычно лязгал железом.

– Была характеристика. Я её отдал вместе с другими бамагами, – не сдержался Митя.

– Если бы была, я б её видел, – недовольно прикрикнул подполковник, его слегка дрожащие пальцы по-хозяйски перелистывали всё, что успела проглотить картонная утроба. – В армии вас научат… А, вот она. Всё! Жди в коридоре.

У Мити на руках ещё оставались две фотографии и тридцать копеек.

– А это куда? – спросил он.

– Это, – седой подполковник мельком взглянул на карточки и деньги. – Это отнеси в четырнадцатую комнату.

Чёрный стеклянный квадратик с цифрой четырнадцать висел над прикрытым деревянной дверкой окошком. И дверку, и дощечку-полочку под ней, выкрашенные в светло-зелёный цвет, покрывала густая сыпь фиолетовых чернильных клякс и рисунков. От осторожного стука дверца распахнулась. Молоденькая девушка с русыми кудряшками, одетая «по-граждански», отложила книгу. Она сгребла ладошкой копейки и твёрдые квадратики с Митиной физиономией и попросила подождать. Минут через пять окошко открылось, Митя машинально, не читая, поставил на подсунутом листочке свою подпись и за это получил тонкую бурую книжечку. Из глубины своей норы девушка пробормотала нечто похожее на «поздравляю», и окошко как-то слишком поспешно захлопнулось. Митя держал в руках комсомольский билет – в ряд раскрашенные ордена, под ними приклеена одна из его фотографий. Митя остолбенело глядел на улицу сквозь зарешёченное окно.

«Интересно, кудрявая – сотрудница военкомата или она из райкома комсомола? Впрочем, какая разница? А говорят! А пишут! Сколько красивых слов! А на деле – сплошной обман. За Катю обидно – она-то искренне верила во всякие там высокие идеалы».

Держа комсомольский билет перед собой, Митя направился обратно к кабинету седого подполковника. В коридоре, где ему приказали ждать, переминались с ноги на ногу ещё четверо будущих солдат.

– Армия с сюрпризом, – ни к кому не обращаясь, произнёс всё ещё потрясённый Митя. – Взяли и между делом в комсомол приняли.

– Не писал бы заявление, так и не приняли бы, – откликнулся высокий парень с румянцем во все щёки.

– Не писал я никакого заявления.

– Ну как не писал? Такого не бывает…

– Нормальный ход, – прервал их рыжеватый парнишка с волосами, отпущенными ниже плеч. – Военкомат план выполняет. В призыве должен быть определённый процент комсомольцев. Позапрошлый год у нас во дворе одного забрали в армию, так он только в части узнал, что стал комсомольцем. Его там спрашивают: «Состоишь?» – «Нет», – отвечает. «Как нет? Вот твой билет, учётная карточка». Нормальный ход.

А день только начинался. Большую его часть Мите предстояло провести нагишом в компании с другими голыми призывниками на долгом, неприятном, унизительном медосмотре. Время клонилось к вечеру, когда Митя вместе со всеми получил задание постричься «под машинку» и прибыть на сборный пункт двадцать шестого ноября к шести часам утра. Он слабо надеялся, что из-за близорукости будет забракован, однако его признали годным.

Оставшееся до отъезда время прошло бестолково. Нет ничего хуже, чем сидеть на чемоданах и ждать. А тут ещё жалостливые взгляды и вздохи бабушки. Прощание с Вовкой получилось скомканным. Митя даже не успел рассказать, как его приняли в комсомол. Если бы он был в курсе переживаний друга, то о своих делах совсем не стал бы упоминать. Последнее время Вовка то тут, то там натыкался на устные и письменные свидетельства чекистского разгула, гулаговских зверств, словно кто специально подбрасывал их ему. И вера в невиновность отца в Вовке заколебалась. Поговорить с отцом он не решался – боялся, что вдруг откроется ужасное, непоправимое, такое, что разрушит семью, исковеркает всю жизнь. Правда пугала, неизвестность мучила. Затянуло его в жирную чёрную полосу – всё валилось из рук, на душе лежала пудовая гиря, а в голове поселился безответный вопрос.

В назначенный день Митя проснулся до рассвета, оделся в темноте, заставил себя что-то съесть и, пробурчав «до свидания», отправился защищать Родину. На мостовой и тротуарах лежал нетронутый слой недавно выпавшего нежного снежка. Город спал, тихие улицы отдыхали. По идеально белому и чистому ступать было стеснительно. Цепочка Митиных следов протянулась до Никитских ворот, повернула на бульвар и, испортив гладь центральной аллеи, свернула налево. Уже на пересечении с первым проулком она сплелась с другой цепочкой, потом с ещё одной. Послышались голоса, гармошка. Митя шёл ходко. Всё, чем он оброс за свою недолгую жизнь, и что привязывало его к насиженному месту, враз оказалось в прошлом. Мелкие обязанности, житейские проблемы, обещания – всё это уже не тяготило, потеряло смысл. А ничего нового ещё не появилось. Щель. Трещина. Может быть, это и есть настоящая свобода? От старого оторвался, к новому не пристал. Ему такое состояние понравилось, оно предваряло стерильное, неизвестное будущее. Он шёл, напевая про себя и заново осмысливая слова песенки, которую столько раз орал до хрипоты с ребятами под гитару:

Забуду все домашние заботы.

Не надо ни зарплаты, ни работы…

Ближе к военкомату пьяненькие компании стекались из боковых улиц и переулков, как ручьи в реку. Их ночное хмельное веселье под утро болезненно отяжелело. Провожающие мучились в безнадёжной борьбе с усталостью – заводили песни или начинали частушки, но тут же и бросали. Молодая повисла на новобранце, лицо в слезах, но плакать ей давно надоело, и сцена горя обозначалась лишь внешне. У дверей в военкомат собралось несколько компаний. Каждая держалась обособленно. Парни пили прямо из голышка. За ночным застольем всё переговорено, но молчание тяготит – скорее бы… И в утреннем морозном воздухе опять слышится уже не раз сказанное:

– Как будешь на месте, обязательно сразу напиши.

– Деньги-то куда сунул? Не потеряй.

– Ну, давай ещё по одной…

– Три года – не срок: не успеешь оглянуться и уже – домой.

Ну что тянуть? И без пяти минут солдат с широкого размаха, пятерня в пятерню начал прощаться с друзьями. Сбоку девчонка в голубой вязаной шапочке с помпончиком смотрит на бравые рукопожатия, бледнеет, по щекам – две мокрые полоски и губы трясутся. Тут уж без обмана, по-настоящему. Невыспавшийся, смурной Митя автоматически подмечал всё вокруг себя и не жалел, что он один. Дверь-разлучница хлопала за спинами входящих, как будто ставила громкие и решительные точки. Всё. Абзац закончен, далее – с новой строки. Митя тоже не стал придерживать дверь.

Внутри призывников собирали в большом зале со сценой и рядами стульев, сцепленных по четыре. Митя устроился на самом заднем ряду, упёрся затылком в стену и задремал. Понемногу голосов в помещении становилось больше.

Открыв глаза, Митя увидел слева от себя знакомое лицо с характерным брезгливым выражением. Витька Скарлытин, которого Митя когда-то затолкал под парту, а тот отомстил обидным поклёпом, сидел рядом и устало ждал. Митя искренне обрадовался – здесь знакомый человек, как подарок. Витька заметно возмужал, движения его стали не такими развязными, как в школе.

– Я четвёртый раз здесь, – сообщил Витька. – До этого, как проводы, так я – в стельку. Меня приносили, отмечали и уносили обратно. В таком виде брать не хотели, отправляли домой. Надоело. В этот раз я никому ничего не сказал, втихаря собрался и ушёл.

Только-только затеплившийся разговор о том, кто чем занимается после школы, что известно о знакомых, оборвали вошедшие люди в военной форме. Начали выкрикивать фамилии и распределять собравшихся по командам. Выкрикнули Скарлытина, и Витька, вздохнув, поднялся и неторопливо враскачку ушёл.

Через десять минут Митя залезал в крытый кузов одной из грузовых машин, стоявших в ряд на дворе и безучастно смотревших фарами в глухое железо запертых зелёных ворот. Хотя на деревянных лавках уселись тесно, плечо к плечу, после тёплого помещения немного знобило. Ропоток голосов внутри кузова слился с ворчанием двигателя, ворота открылись, и машины по одной выползли на простор. Каждую из них толпа на улице у ворот встречала криком, состоящим из одних имён, слившихся в единый призывный вопль. Выше других взлетали жалобные женские нотки. Внутри брезентового фургона звук проникал сплошным неразделимым воем. И кузов отвечал простым «А-а-а-а!» В нём звучала сплошная растерянность. Когда машина, в которой сидел Митя, повернула, выворачивая на мостовую, в просвете между головами, сидевших ближе к заднему борту, на фоне сбитых в чёрную массу фигурок показалось, мелькнуло лицо мамы и красная шубка Таньки.

Забуду все домашние заботы…

Так начался ещё один нелёгкий день. Нелёгкий и неприятный, оттого что каждый уже себе не принадлежал, а выполнял чужие указания, подчинялся чужой воле. После обязательной бани потянулось долгое, изнурительное ожидание на «пересылке». Только в сумерки всех выгнали на заснеженный перрон, кое-как построили в колонны и заставили выслушать напутственные речи.

Выступавшие военные и гражданские через силу громоздили-грудили одни и те же слова, бесследно таявшие в воздухе вместе с паром изо рта. Масса рекрутов неприветливо ждала конца ненужной, не шедшей под настроение болтовни, отвечала свистом и выкриками, окончательно губившими отчаянные попытки окрасить событие в торжественно-патриотические тона. В стороне тоскливо гукали локомотивы, пахло горелым углём. Состав стоял тут же, и по первому приказу все с радостью шумно кинулись занимать места. В купе плацкартного вагона заселялись по девять человек. Вагон распирало недолгое возбуждение. Многие отправлялись в далёкое путешествие в первый раз.

Под ритмичный перестук колёс десятки глаз сквозь двойные стёкла окон разглядывали темноту, пытаясь по названиям пригородных станций определить, в какую сторону их везут.

 

ЧАСТЬ 5

Ехать в военном эшелоне – весёлого мало. В подрагивающем вагоне быстро копилась скука. Скука да безделье в сочетании с молодой энергией – опасная взрывная смесь. Эшелон был набит ею под самую крышу. Душа новобранца горела и требовала продолжения буйного прощания с «волей». А какое прощание без горючего? Когда эшелон останавливался, отчаянные головы умудрялись вырываться из запертого вагона и добывали заветную водку. Поначалу на это шли деньги, взятые из дома и зашитые под подкладку. Коменданту поезда иной раз удавалось перехватить полураздетых гонцов. Тогда бутылка разбивалась о рельс, стеклянные осколки со звонким смешком летели на смоченную сивухой щебёнку, а неудачник водворялся обратно ни с чем. Скоро деньги закончились, да и эшелон стали на остановках загонять на далёкие запасные пути. И тут поддержку призывникам оказал народ. Неведомыми способами народ узнавал о прибытии, идущего вне всякого расписания, солдатского состава и месте его стоянки. В любое время, даже ночью, народ стекался к эшелону, как на ярмарку. Народ предлагал водку и самогон в обмен на одежду. Жаждущие продавали с себя всё подряд – один чёрт скоро оденут в казённое. Хоть и немного вещей на каждом, а натуральный обмен продолжался на всех узловых станциях вплоть до самых восточных окраин обширной Родины. Особенно активно торговали в сумерках и рано опускавшейся темноте. Внизу, на насыпи, руки жадно щупали мануфактуру, мерили по ширине плеч свитера, а сверху, из вагонных окон, торопили, успевая нахваливать товар.

Сон, еда, остановки на незнакомых станциях, опять сон, опять, опять… Так прошло четырнадцать суток.

Поезд остановился в ночи. По вагону прокатилась команда выгружаться. За окном одинокие фонари высвечивали вокруг железнодорожного пути горы снега, а дальше, за границей света, в стылой темноте, угадывалась безбрежная морозная пустыня. Ясно – это не город. Сырой холод забрался под одежду ещё до того, как построившихся на площадке под мелкой крупой далёких звёзд, начали выкликать по списку. Защитники Родины стояли, нахохлившись, молчали, и только поскрипывало под их ногами. Одного недоставало.

– Кто с ним ехал? Кто знает, где он?

Ответить не успели. Пропажа появилась в проёме выхода из вагона – босая, в трусах и майке. Всё остальное, надо полагать, служило другим людям в самых разных регионах страны. Оживление в рядах коченеющих новобранцев было недолгим. Капитан, принимавший пополнение, не задавая лишних вопросов, приказал грузиться. Оказалось, что ночная чернота скрывала грузовики – такие же фургоны, что вывозили ребят из ворот военкомата. Раздетому нашлась старая телогрейка и ватные штаны.

Нагруженные машины, надсадно завывая, поползли друг за другом в темень. Ехали хмуро и недовольно, на поворотах приваливаясь мягким мешком к плечу соседа. Безнадёжная темнота ещё больше густела в противоборстве со светом фар, идущего следом автомобиля. Оттого, что не знали, где находятся, не знали, куда их везут, у всех на душе было плохо. И тут позади Мити чей-то хриплый голос продекламировал:

Чужие люди, верно, знают, Куда везут они меня…

Да, кто-то знает дорогу. Скорее бы, хоть какое-нибудь тёплое помещение. Раз везут, значит, конец у пути есть. Наверно, так же думали и те телята, что в далёком дачном детстве покорно шли на заклание. Но тогда, по крайней мере, не было так холодно.

Машины встали. Когда глаза попривыкли, по обе стороны от дороги проступили, вросшие в белое, туши спящих изб. Запах морозной свежести перебивался запахом угольной гари. Под одной из придавленных снежными подушками крыш светилась слабая электрическая лампочка. За дверью, над которой она висела, прятались новые ароматы – здесь царствовал дух прелых берёзовых веников и застоявшейся сырости. Баня.

В длинной деревянной казарме вдоль стен высились двухэтажные, повизгивающие от прикосновения, кровати. Сбросив новую форму, все, как один, мгновенно провалились в сон.

Служба началась с утреннего крика:

– Рота, подъём!

Первые три слога – дробной скороговоркой, последний – в растяжечку, с подвыванием. Чувствовалось, что команда отрабатывалась не один год. Поданная таким образом, она пружиной выбрасывала солдата из постели и вышибала из него всю сонливость, мгновенно отчленяя день от ночи. Теперь каждое утро для Мити и ещё сотни новобранцев начиналось с этого крика. Неизвестно чьей волей их всех занесло на дальние задворки государства, в войска, именуемые в просторечии «стройбатом».

Обучение новичков началось с заправки постели. Постелька должна лежать ровным брикетом – ни ям, ни колдобин. На провисших пружинах старых коек это не получилось ни у кого. Главный экзаменатор – ротный старшина Телятин с нескрываемым удовольствием яростно срывал одеяла, матрасы, подушки на пол, сопровождая это показушное действо скучным провинциальным матом. Вторая попытка, третья, четвёртая. Старшина вальяжно, барином прохаживался взад-вперёд. Снова и снова постели оказывались на полу. Издевательство над одеялами и подушками закончилось с наступлением часа политзанятий.

В проходе между рядами коек расставили коричневые кургузые табуретки. Слегка одуревшие солдатики в новой растопыренной форме с радостью занимали места, собираясь отдохнуть от телятинского буйства.

В сопровождении скрипа половиц в казарме появилась грузная фигура замполита майора Костенко. Он осторожно опустился на испуганно поскуливавший под ним стул, упёрся локтями в крышку стола и некоторое время разглядывал аудиторию. Он обладал бесцветными на выкате глазами, придававшими его лицу глуповатое выражение. И в этот раз, и потом, независимо от темы занятий, рефреном майоровой речи была мысль о том, что кругом враги и следует быть начеку. Граница с древним Китаем пролегала довольно близко: этот азиатский сосед, в недалёком прошлом – наш верный друг, на что-то озлившись, словно скандальный жилец коммунальной квартиры, шумел и угрожал из-за дверей своей комнаты. Китай, по мнению замполита, считался врагом номер один. А ещё имелись Англия, Америка, Япония и много других. Но те далеко. А Китай – вот он, рукой подать. Друзей у нас, по-видимому, не существовало. Майор излагал своё понимание международной обстановки, замазывая дёгтем руководителей всех капиталистических стран, сдержанно и чуть свысока отзываясь о лидерах стран социалистического лагеря. Он смешно коверкал трудные для произношения иностранные имена.

Во время лекций Митя старался пристроиться в заднем ряду. Там он расслаблялся. Впереди сипловатый голос майора монотонно пытался заразить аудиторию ненавистью, позади, на тумбочке дневального очень-очень тихо и совсем по-домашнему мурлыкало радио: «Как провожают пароходы-ы…» Песня модная, и местная станция крутит её по десяти раз на дню. Блаженное состояние портило неутолимое чувство голода. Но зато тепло и покойно.

Однако всему приходит конец. Кончалось и политзанятие, приходил черёд муштре. Здесь снова верховодил старшина, а сержанты держались «на подхвате». Маршировали часами или по плацу – разбитой, кочковатой площадке, – или по улицам деревни. Или ротой, или повзводно, но чтобы с песней.

– И раз, раз, раз-два-три-и! Запевай!

Старшина Телятин невыгодно отличался от остальных разнокалиберных командиров полным отсутствием военной выправки. Его оплывшая, расширяющаяся книзу фигура скандально противоречила шинели и портупее. Был он не толст и не пузат, но живот непонятным образом главенствовал в его облике.

– И раз, раз, раз-два-три-и!

Зато внутри у него горел неугасимый огонь. Это пылала злоба. Окружающее служило для него источником раздражения и толкало на осатанелые поступки – лишь бы кому-нибудь насолить. Этот неукротимый сгусток ненависти ко всем и ко всему иногда получал по заслугам. Но от этого его злоба разгоралась ещё сильней.

– И раз, раз, раз-два-три-и!

Телятин был местным, жил в собственном доме недалеко от воинской части. Уже через неделю вся рота знала, что свою жену он ненавидит сильней, чем замполит Китай. Несчастная женщина, залечивая синяки, периодически неделями живёт у родни. Рассказывали, что он сам неоднократно бывал бит соседями, что неизвестные регулярно запахивают его огород. И дело не в том, что вся деревня ополчилась на Телятина, просто он хорошо умел доводить других до белого каления.

– И раз, раз, раз-два-три-и!

Психика старшины явно требовала вмешательства врачей. Но для своих нездоровых наклонностей он нашёл просто идеальное место работы.

Если песню на ходу проорали громко, значит, пели хорошо.

– Стой! Раз, два.

Идеальный солдат – это существо почти без инициативы, идеальный солдат безлик и не имеет нутра. Он – механизм с предсказуемым поведением, а вместе с другими такими же выступает, как винтик или деталь более мощного механизма. Чинопочитание, приказ и страх перед наказанием – вот и всё, что требуется для приведения его в действие. Но идеальных солдат в природе не существует, это эталон, к которому надо стремиться. Новобранец коряв и не обструган. Хорошо, если он всю жизнь ничего, кроме деревни где-нибудь посреди тайги, не видел – такого перековать легче. А вот городские сопротивляются, умничают, а то и дерзят. Конечно, и их переломить да заново переделать можно, но сил и времени на это уйдёт больше. А если недообстругал его, то он тебя и пьянками, и самоволками отблагодарит. А хуже всего, когда они вопросы задавать начинают. «А почему то? А почему это?» Тебя не спросили. Шибко умный! Сейчас договоришься у меня! Быстро пойдёшь сортир чистить! Языком его будешь вылизывать!

Только что одевшим форму с первого дня давали понять, что они должны забыть про чувство собственного достоинства, забыть, что у них есть права, забыть, что они человеки. Такими оказались принципы воспитания в роте, куда попал Митя. Старшине позволено всё. Он может обложить подчинённого матом так, что у того пилотки видно не будет. А ответить тем же нельзя. Возможно, опять не повезло, и Митя вляпался в очередной «отдельный недостаток»? Есть хорошее лекарство против глупого, тяжёлого и страшного – надо на всё это глядеть с юмором. Но одно дело знать, другое – уметь.

Ко многому может приспособиться солдат, ко многому может привыкнуть, но обезличивание на первых порах происходит болезненно. Одинаковая форма, одинаковый шаг в строю, одинаковые команды, одинаковые койки и тумбочки, одинаковая еда. Всё кругом одинаковое. Никаких привычек, никаких люблю-не люблю. Не выделяться! Не рассуждать! А как назло, хочется и повыделяться и порассуждать. Молодого необученного корёжат, гнут, стараясь переродить его в серийную вещь. Чтобы не пропасть окончательно, личность прячется, переходит на нелегальное положение, оставив вместо себя оболочку в зелёной форме, готовую встать в строй по первому требованию.

Как вопль отчаяния, как последняя попытка противостоять обезличке, в роте вспыхнула эпидемия рассказов о жизни на «гражданке». Вспоминали, в основном, о драках и выпивках. Увлекались и начинали врать. Слушателям было неинтересно, но они терпеливо ждали возможности перехватить инициативу и выговориться самим. Это до смешного напоминало такое же героическое враньё в первом классе. И там, и тут винтики, во что бы то ни стало, пытались самоутвердиться.

Прошло немного времени, и рассудок начал уговаривать себя. Что поделать – такие порядки. Вокруг все молчат и терпят, права не качают, значит, рыпаться нечего. Да и ротный всё видит и не возникает. Последний довод – явная натяжка. Все знали, что командир роты капитан Боженко горит в пламени сразу двух трагедий. Он, с детства мечтавший о флоте, учившийся на морского офицера, на каком-то этапе провалился в стройбат. И то ли из-за этого, то ли по другой причине сильно пострадала его семейная жизнь – жена стала ему изменять. Митю неприятно удивило, что интимное здесь не тайна и доступно для обсуждения совершенно посторонними. Но так было всегда – в маленьких посёлках или гарнизонах, небогатых интересными событиями, секретов не существовало. Со своими бедами ротный боролся русским способом и поэтому в казарме появлялся редко, оставляя новобранцев на попечение старшины.

А молодые приспосабливались к совместной жизни в общей куче, к неврастении старшины, к армейским странностям, к отвратительной еде. На ходу учились друг у друга. В противостоянии всему тому, что на них обрушилось, в каждом споро рождалась изворотливая самостоятельность. Всё-таки не просто смириться с тем, что теперь ты не хозяин сам себе, что ты не свободен, а подчиняешься жёсткому набору правил. Жизнь исключительно по правилам неестественна. Не греша, хотя бы по мелочам, недолго и свихнуться.

Одновременно в роте происходила скрытая работа. Обитатели деревянного щитового барака искали друг друга. Слабые находили слабых, сильные тянулись к сильным, интеллект подыскивал себе подходящее общение, притягивались общие интересы. Сбивались по двое, по трое и больше. Оставались и неприкаянные. Так сложилась и Митина компания из четырёх человек, и всех четверых армия получила со студенческой скамьи. Худощавый и жилистый, невысокого роста Вадик Тихонов готовился стать энергетиком. Первый раз он заинтересовал Митю во время перекура, поведав ему о любовном романе Достоевского и Сусловой, о чём Митя до этого ничего не слышал. Вадик много путался, чувствовалось, что и отсебятину городил, но рассказывал интересно.

Андрей Молотилов учился на биофаке, но мечтал стать ветеринаром. Лицо его было вылеплено грубовато, чем-то он походил на Микельанджело, разве только нос не был сломан. Его странный облик дополняли редкие крупные зубы и хриплый, кашляющий смех. Андрей хранил в себе обширные знания по истории и любил поэзию. Каждая жизненная ситуация, едва Андрей с ней сталкивался, тут же свободно отражалась им какой-нибудь стихотворной цитатой. Это он тогда в ночи, когда их везли из эшелона в часть, вспомнил вслух Мандельштама.

Красавец, брюнет Пашка Калюжный попал в казарму из химико-технологического. Он считал себя представителем богемы. Во всяком случае, своё будущее он планировал связать с успехами в художественной фотографии. И как это часто бывает у людей искусства, Пашкин характер был непрост. В нём сидела зараза непримиримой независимости. Он не любил соглашаться, не допускал компромиссов. И если его мнение кем-то не принималось, он предпочитал удалиться в одиночество, не забывая при этом хлопнуть дверью. Четвёртым стал Митя.

Эта молекула человеческих симпатий образовалась одной из первых и получилась довольно крепкой. Много ли у них общего, мало ли, они тогда ещё не знали, но все четверо спасали головы и души одним и тем же способом. И юмор каждого был близок и понятен остальным. К соединившемуся сообществу тянуло и необычайно высокого, а из-за худобы, казавшегося ещё выше, Яшку Зильбермана. Яшка в недавнем прошлом обучался в консерватории по классу фортепьяно и органа. А музыкант тоже сплетён из сложных духовных тонкостей и острых восприятий. Но Яшкины сложности имели другую природу, нежели Пашины. В казарме рядом с ним человека охватывало душевное неудобство. Яшка не вписывался в армейское существование, как его любимый рояль не вписался бы в… ну, скажем, в банную парилку. Армейское бытиё, которое он иначе, как маразматическим не называл, приводило его в оторопь и ужас. Яшка испепелялся изнутри, но приспособиться никак не мог. На его лице застыло недоумённое выражение, а в чёрных бархатных зрачках поселилась тоска. Сам его образ совершенно выпадал из действа, создаваемого местными режиссёрами. Здесь господствовала атмосфера бесхитростного мужского быта, тяжёлого топота сапог, шершавых ладоней и хриплых голосов. Сплюнуть и матюгнуться – это удачно совпадало с темой сценария, и в эту роль вошли все, кто в большей, кто в меньшей степени. Все, кроме Яшки. Этот, демонстрируя свою воспитанность, был деликатен и вежлив, что в обрамлении солдатской шапки и чёрных погон на бушлате смотрелось вызывающе. Многих это смущало. И даже в Митиной компании между Яшкой и остальными никогда не исчезала некоторая тоненькая мембрана.

Прошёл месяц, и приблизился день принятия присяги. Накануне в казарму несколько раз заглядывал замполит. Ротный отодвинул свои личные проблемы на второй план. Стоя перед повзводно выстроенной ротой, он долго объяснял, в какой последовательности будет происходить ритуал. Капитан имел привычку во время своих монологов смеживать веки. Его отёкшее лицо взрослого младенца в такие моменты выражало безмятежное блаженство. Так, с закрытыми глазами, он успевал произнести одну-две-три фразы, за что навсегда получил кличку «Жмурик». Зная о его бедах, Жмурику немного сочувствовали – не вслух, про себя. И даже, если иногда считалось, что он выступает не по делу – орёт за зря, борзеет, – на него зла не держали. Считали, что с бодуна или что баба довела. И то, и другое признавалось смягчающим обстоятельством.

Со следующего после принятия присяги дня начались рабочие будни, и главным показателем успеха стал Его Величество План. План не терпел муштры, не терпел политзанятий. Чуть лишний раз строевым шагом или лишний час отдать политике, показатели выполнения плана моментально понижались. Командиры это знали и неустойчивую производительность солдатского труда не дразнили.

Утром, которое сильно походило на ночь, к казармам подогнали грузовые машины, на них усадили сотню новых работяг и повезли в предрассветную зимнюю сырость. Первым заданием для новичков было прорыть канаву нескончаемой длины и глубиной два метра двадцать сантиметров под водопровод соседней ракетной части. Наряженных в свеженькие телогрейки, ватные штаны и валенки, землекопов расставили друг за дружкой, и в стылую землю неумело застучали ломы и кирки. Промороженная глина отталкивала остриё инструмента с упрямством твёрдой резины. Солдаты походили на неуклюжих зелёных птиц, вяло клюющих у себя под ногами. Канава выкапываться не хотела. Но от работы под ватниками становилось чуть-чуть теплее.

Беспрерывно стучать железной палкой в недра планеты – сил не напасёшься. Но стоило остановиться передохнуть, как под одежду тут же пробирался холод. За пару неподвижных минут телогрейка промерзала насквозь, согреться можно было только работой. И превозмогая усталость, приходилось опять мучить Землю.

Когда уже не хватало сил поднять кирку и оставалось лишь нахохлиться и замерзать, именно в это время, как милость, раздавался автомобильный гудок – прибыли машины, чтобы везти усталых и окоченелых землекопов на обед.

После обеда работа продвигалась ещё хуже. К вечеру и мороз начинал пробирать сильнее, и сильнее задувал ветер. Жалобный стук инструмента становился всё более вялым и скоро замирал совсем. Машины появлялись неожиданно. И опять усталая молчаливая тряска по разбитой дороге. Протопленная, освещённая казарма приняла военных строителей, как райская обитель. Двигаться не хотелось, говорить не хотелось. Хотелось сидеть и наслаждаться теплом. Какое-то время слышался только шорох слабого шевеления и звук неуклюже задеваемых табуреток. Однако уже через час казарма наполнилась голосами – вроде и не было колотуна, стылой траншеи и пронизывающего ветра. На следующее утро тело ломило, руки-ноги не гнулись, но пытка холодом и работой продолжилась.

Так и пошло. Служба разделилась на казарменную и рабочую. Во время работы у солдата появлялась видимость свободы – его никто не трогал, кроме свирепого мороза. В казарме было тепло, но зато свирепствовал старшина. Особо ядовитую неприязнь старшина лелеял к студентам и очкарикам, которых он относил к категории «шибко умных». Митины очки, к счастью, разбились в первые же дни службы, и он привык обходиться без них. Телятин рассыпал наряды щедрой рукой, часто похваляясь, что повод для наказания он может найти всегда и для каждого. Студенты старались на глаза ему не попадаться, а неприспособленный рядовой Зильберман настолько полюбился старшине, что всё своё свободное время тратил на чистку солдатского туалета.

Другая половина службы – работа – ещё долго упиралась в неподатливую траншею. Время шло, а она не углублялась, подтверждая старую мысль о непродуктивности подневольного труда.

Митю давно грызла совесть – полтора месяца дома о нём ничего не знали. Но кто бы понимал, как же это тяжело – сесть и написать письмо. И сообщать-то особенно не о чем. О том, что оказался на самом востоке страны, – это раз, о том, что в стройбате, – это два и, что жив и здоров, – это три. И всё. А как начать? Дом успел стать далёким, а за ворохом здешних проблем – даже чуть-чуть непонятным. С грехом пополам он исписал одну тетрадную страницу в духе официального документа и, облегчённо вздохнув, отослал. Жизнь в казарме – не лучшее, что есть на свете, но о доме он не грустил и вспоминал о нём нечасто. Ребят вспоминал, Катю вспоминал, а дом – нет. В этом смысле ему было полегче, чем другим. Многих тянуло говорить и говорить о родном крове. Они первыми кидались к тумбочке дневального, как только приносили свежую почту. Митя писем не ждал.

Всех ни с того ни с сего выстроили на плацу. Ну что в этот раз? Перед строем стоял только один командир части, которого все звали «Батя».

– Рядовой Раков, выйти из строя!

Раков – это неизлечимая болезнь полка. Весь командный состав ждёт его дембеля с огромным нетерпением. Он из предыдущего призыва, значит, как служивый – фазан. До дембеля ему, как медному котелку. Треть того времени, что он уже отбарабанил, проведена им на «губе». Если среди сачков возможен король, то этот король – Раков.

Раков, развязно имитируя строевой шаг, отделился от своей третьей роты и двинулся в сторону Бати. Встал, крутанулся вокруг оси и замер. На его невыразительном лице жили одни глаза. Они веселились, ликовали и в любую минуту ждали какой-нибудь хохмы. С такими глазами трудно работать, с такими глазами легко быть аферистом. Батя продолжал:

– Вот рядовой Раков. Вы все его знаете, личность он известная. Только известность его не та, что надо. Вот как он отличился в очередной раз. Написал рядовой Раков домой письмо. А его мать переслала это письмо мне и ещё от себя добавила: «Объясните, – пишет она, – где мой сын служит? Что это за войска такие?» Вот послушайте, что пишет Раков.

Глаза Ракова ещё сильней заискрились весельем, он не мог сдержать улыбку.

«Мама, служба у меня идёт хорошо. Каждый месяц я получаю от командования благодарности. Сейчас наша бригада штукатурит большой дом. Работы много, но я тебе уже писал, что мы стоим близко к Китаю. Китайцы каждый день нападают на нашу стройку. Пока мой напарник замешивает раствор, я отстреливаюсь. Это не опасно, мы уже привыкли. Плохо только одно: у нас мало патронов. Патроны мы покупаем у местного населения. Мама, пришли десять рублей на патроны».

Подполковник сложил письмо и сунул его в карман.

– Вот такое письмо получила мать рядового Ракова. Представляю, что она подумала. И этому бездельнику, мерзавцу не совестно её обманывать, клянчить, может быть, последнюю десятку! «На патроны».

Батя возмущался долго. Раков глядел в землю и откровенно веселился.

Воскресным днём Митя со своей бригадой отрабатывал очередной наряд на кухне: отнести, поднести, помыть, выбросить… В послеобеденное затишье собрались на хоздворе позади столовой, подальше от командирских глаз. Кто курил, кто просто грелся на солнышке. Тихо лопотал вентилятор и где-то в деревне, очень-очень далеко безостановочно надрывалась лаем собака. Приоткрылась дверь и из-за неё высунулась голова Жорки Куличихина.

– Идите скорей! Тут один… рассказывает – закачаешься!

В столовой на крайней лавке в белом колпаке и белом несвежем халате сидел высокий плотный казах. Митя и раньше его видел на кухне. Он обращал на себя внимание тем, что на вид ему можно было дать лет сорок. На его смуглом лице уголки глаз обрамляли слежавшиеся морщинки, и отсутствовала в нём та дурашливая ребячливость, от которой Митины сверстники ещё не избавились. Митин призыв заметно отличался от других: рождённых в год окончания войны набралось мало, и военкоматы, обеспечивая пополнение рядов армии, выгребали мелкой сетью всех, у кого имелась отсрочка, кого в предыдущие мобилизации браковали по здоровью. Поэтому в роту попало достаточно тех, кто оказался на два три года старше. Но этот в белом колпаке выглядел почти что стариком.

– Латиф говорит, что он третий раз в армии служит, – с гордостью первооткрывателя диковинки объявил Жорка.

– Третий, – спокойно подтвердил Латиф. – Первый раз пошёл со своим возрастом. Отслужил, вернулся домой. Тут время моему брату в армию идти. А у него свадьба. Сосватали, калым заплатили. Старики собрались, сидели, думали. Велели мне вместо брата идти – я служил, я там всё знаю. Через три года вернулся, год дома жил. Пришла повестка младшему брату. Опять старики решили: два раза служил, иди и в третий раз.

Латиф говорил по-русски гладко, с еле заметным акцентом. Он откинул полу халата, вынул из кармана галифе что-то похожее на маленькую пузатую бутылочку, высыпал из неё на ладонь несколько горошин и пристроил их за нижнюю губу.

Постепенно солдатская служба становилась для Мити всё более и более привычной. Но кое-что всё равно оставалось непонятным. Вот, например, если рядовые попали сюда не по своей воле, и каждый терпеливо ждал дембеля, то офицеры пришли в армию сознательно. А в итоге оказались похоронены в глубинке, в самых непривлекательных для них войсках. Замполит, сдерживая эмоции, изредка повторял:

– Сюда офицеру дорога широкая, а обратного пути нет.

Командира Митиной части подполковника Орлова солдаты уважали. Был он физически крепок, телом плотен и широкоплеч. Орлов всю войну прошёл сапёром, вырос от рядового до старшины. Нахлебался всякой дряни, насмотрелся всякой мерзости, но упорно верил, что временные трудности надо перетерпеть, а потом жить станет лучше. Офицером он считался исполнительным, инициативами и фантазиями начальству не досаждал, подчинёнными руководил с разумной строгостью, серьёзных проколов у него не случалось, и звёздочки опускались на его погоны регулярно и в положенное время. Прожив на свете чуть больше полувека, Орлов начал понемногу оглядываться на пройденный путь. По ночам, привлечённые бессонницей, к нему слетались воспоминания. Подполковник смотрел в темноту и думал. Он сопоставлял то, во что верил в молодости, чего ждал и хотел, о чём мечтал, с тем, что получилось на самом деле. Многое не сходилось или оказывалось непонятным. Жизнь менялась – что-то в лучшую сторону, что-то в худшую, но дряни и мерзости не убывало. По солдатской привычке доверять начальству и особо не рассуждать, он не мудрствовал, не ломал голову над государственными и мировыми проблемами, по-прежнему довольствуясь готовыми ответами, услужливо предоставляемыми газетой «Правда». Но только стал он уставать. То, что раньше не обращало на себя внимания, теперь его раздражало, раздражали армейские условности, бестолковость подчинённых, неуклюжесть солдата. Завидя издалека приближающуюся колонну в зелёном, он спешил отойти подальше, чтобы не слышать: «Рота! Равнение налево!», не видеть, как мимо него вышагивают, неумело выполняя команду, парни, как от усердного топанья трясутся их затылки. Хуже всего, что иногда его раздражали и сами солдаты. Но в нём жил неплохой актёр, и он умело скрывал своё настроение. Он знал, что уважаем ими, что в казармах его между собой зовут «Батей».

Дела в армии, по мнению подполковника Орлова, шли всё хуже – солдат мельчал. Тоже и офицеры. Среди старших положиться можно лишь на начальника штаба. Замполит боится ответственности, как чёрт ладана, он не помощник. Зампохоз – пьяница, за него всё приходится делать самому. Командиры рот льстят, заискивают. И округ один из самых удалённых, и род войск такой, что сюда присылают худших из худших и проштрафившихся. Орлова давно никто не видел улыбающимся. Дома он читал военные мемуары, мечтал о рыбалке, которую любил больше всего на свете, и вдвоём с женой часами сочинял письма сыну, жившему с семьёй на другом конце страны.

Про начальника штаба майора Глебова говорили, что он успел повоевать кавалеристом ещё в Гражданскую. Он, действительно, был намного старше других офицеров и давно выслужил свой срок, а его лёгонькая, невысокая фигурка с кривоватыми казачьими ножками, в самом деле, подходила к седлу. Майор мечтал уйти в отставку и уехать к детям в Красноярск. Но его не отпускали – офицеров в строительных частях не хватало. И он продолжал добросовестно исполнять своё дело. Войну Глебов вспоминать не любил, но про себя настоящим праздником считал только День Победы. Однако память не слушалась, время от времени его обступали давнишние сослуживцы, солдаты, – в основном, те, кто остался лежать в земле. Выплывали лица арестованных и сгинувших друзей. А вот совсем недавние события часто забывались. Солдаты за справедливость, за то, что умел выслушать, считали Глебова нормальным мужиком. Когда случались серьёзные личные проблемы, шли только к нему. Батя – слишком большой командир, а про Глебова знали, что он помог не одному солдату. А у старого майора от сапог болели ноги, и иногда противно ныло в груди.

Замполита майора Костенко солдаты за глаза называли «Погремушкой». За многословие, за сложные и подчас непонятные обороты речи. Воспитывая молодёжь, он не боялся повторяться, долбя словами, как отбойным молотком в одну и ту же точку, что б лучше дошло. Для того, чтобы не создавать себе лишних сложностей, майор всё на свете сводил к простым контрастным противопоставлениям: хорошо-плохо, друзья-враги, правильно-вредно, рабочий-капиталист и с этих позиций давал оценки и событиям, и людям. Из таких же простеньких кусочков он складывал своё представление о жизни вообще и о собственной роли в ней: офицер приказывает – солдат подчиняется, каждый на своём месте добросовестно выполняет свою работу. А если пока не всё идёт, как надо, то это из-за того, что кое-кто не желает вписываться в эту простую схему. Майор Костенко прилагал все силы к тому, чтобы функционирование схемы наладить.

Замполит считал себя мудрым, стреляным воробьём и во всём придерживался нескольких правил – частью подслушанных, частью выстраданных им самим: не пить с подчинёнными, не давать взаймы, не высказываться первым… Но самое-самое главное – это, по возможности, избегать ответственности. Решения должны приниматься наверху, а ему достаточно выполнять распоряжения. Даже дома по хозяйственным делам он предпочитал получать указания от жены. Зато его взгляды на политику, на преимущества существующего в стране строя в семье не оспаривались. За это благодарная супруга среди подруг незлобливо звала его «мой долдон».

Заместитель командира по хозяйственной части, тоже в звании майора, по фамилии Иванов для солдат оставался безлик и незаметен. При дневном свете его видели редко. Вечерами же, после того, как руководители части расходились по домам, он в одиночку напивался в пустой столовой и иногда оставался там на ночь. За всю службу Мите привелось общаться с ним один единственный раз. Тогда их бригаду вечером послали в очередной наряд на кухню – чистить картошку. Бригадир простудился, лежал в санчасти, и Митю назначили старшим. Сидели на табуретах вокруг горки мелких грязных клубней. У каждого между ног стояло старое, мятое ведро, куда падали очистки; готовый продукт швыряли в побуревшую от старости и ржавчины чугунную ванну с водой. Пробка ванны подтекала, бетонный пол поблескивал влагой. Когда выполнили почти ползадания, в глубинах столовой раздалось грозное шевеление, и хриплый голос произнёс:

– Старший, ко мне!

В ту ночь убежищем зампохозу служила тёмная комнатушка, освещённая через тесное оконце уличным фонарём. В ней хранили кастрюли, здоровенные сковородки и другую кухонную утварь. Майор удерживался в неустойчивом, качающемся пространстве с трудом. Он опирался руками о сидение табуретки, и вместе с ней его тело изображало уродливую букву «П», которая периодически вздрагивала, так как левая нога майора то и дело подламывалась. От напряжения его нижняя челюсть слегка отвисла и из уголка рта свисала прозрачная нитка слюны.

Майор не был пьян. Просто пол вываливался у него из-под ног и норовил встать дыбом, а потолок, взбухая волнами, грозил обрушиться на голову. Поэтому приходилось стоять на четырёх точках. Майор пытался поймать взглядом блестящую пряжку солдатского ремня, но та всё время уплывала в сторону. Это мешало… и отвлекало от главного… А дело важное… Да, надо рассказать этому пацану… лицо у него совсем детское… но почему– то жёлтое и блестит… Пряжка… Это пряжка… так… Ты же ничего не знаешь… Я тебе… Эх!.. Я ведь тоже хотел… хотел… буду офицером… На учениях моя рота… Ты не думай… генерал отметил… А она… Не женись никогда… Предадут… Я ведь её убить собирался, честное слово… Сам генерал… Вот они у меня где все… Что ты всё честь отдаёшь?.. Я ж по-человечески… без погон… Говорят: или разжаловать, или сюда… Им-то что… вся жизнь к чёрту… Эх, дурак ты… не понимаешь… Ступай!

Трезвое ухо всё это воспринимало, как замученные разрозненные слова, мычание и досадливое кряканье. Стоять перед мотающим головой слюнявым офицером Советской Армии было и смешно, и противно. Чтобы самому не выглядеть дураком, Митя решил подухариться. Он вытянулся и начал громко и бодро выкрикивать: «Так точно!», «Никак нет!», «Разрешите идти?!» и разные другие армейские шаблоны. Майор морщился, мычал ещё натужнее, наконец, утомившись, с большим трудом оторвал ладонь от опоры и махнул – иди, мол. Когда Митя закрывал за собой дверь, за его спиной раздался грохот падающих вместе с майором табурета и пары противней.

Мало-помалу Митин призыв начал пробираться на тёплые места, про которые когда-то упоминал, затуманенный временем, Слава. К осени один из Митиного эшелона работал санитаром в санчасти, другой стал хозяином сарайчика с «буржуйкой», в котором он на деревянных щитах писал лозунги-призывы: «Встретим XXIII съезд КПСС ударным трудом!» или «Военные строители! Сдадим объект досрочно к 1 мая!» Официально он именовался художником. Его продукция вывешивалась на фасадах строящихся зданий, чтобы ни у кого не оставалось сомнений: агитационная и пропагандистская работа ведётся. Военные строители к белым буквам и восклицательным знакам на красном фоне оставались равнодушны. Проходили майские праздники, и на недостроенный объект приколачивались старые призывы с новыми датами: «к 12 августа – дню строителя». Не успевали – исправляли на «к 7 ноября», потом подгадывали к Новому году. В частой смене дат незаметно терялось слово «досрочно». Строящихся объектов много, работяги не торопились, праздники сменяли один другой, художник без работы не сидел.

Однажды повезло Вадику. Его, как будущего энергетика, поставили заведовать складом электрооборудования. В результате в его полном распоряжении оказался огромный сарай, загруженный плафонами, бухтами проводов, коробками с предохранителями, розетками, счётчиками. Сарай, с трёх сторон заросший полынью и куриной слепотой, стоял на территории части, но так далеко от казарм, что командиры туда никогда не заглядывали. Этим он и был ценен.

В Митиной компании от армейского отупения спасались разговорами, которые всегда заканчивались спором. Сарай-склад Вадика для этого оказался очень кстати. Ребята нашли друг в друге достойных оппонентов и теперь, собираясь вместе, до бесконечности выискивали крупицы истины в самых разных областях. Темы спора не выдумывались, они возникали случайно. Кто-то кому-то возразил, первый не согласился и всё – схлестнулись. Со стороны посмотреть – крик, гам, друг друга не слушают, перебивают. Но в такие-то минуты и отходили душой, не давали мозгам заржаветь, а сердцу одеревенеть. Такого, над чем им когда-то приходилось долго думать или что они выстрадали, у каждого в запасе было очень мало. Потому и шумели, что в атаку бросались первые пришедшие в голову мысли, придуманные на ходу доводы. Зато, какая радость, если что-то к месту и вовремя вспомнил, что-то удачно сказал. Споры чаще всего затевали и вели Вадик и Митя. Вадика в полемические схватки толкала его незаурядная память. Она, как магнит, притягивала всё где-то виденное или слышанное, цепляла это мёртвой хваткой и хранила надёжней любого банка. Её содержимое походило на кучу мусора – бессистемное нагромождение дат, слов, имён, цитат. Но в споре память ему помогала ещё раз – она в нужный момент вытаскивала из этой кучи именно то, что требовалось. Благодаря ей, он легко замечал неточности, ошибки оппонента, что и включало взрывной механизм спора. А Митю на драку провоцировал дух противоречия. Не понравилась интонация или употреблённое слово, и дух противоречия приказывал не соглашаться. Тогда и логика, и ссылки на великих мыслителей не помогали. Митя не любил проигрывать, но он не уходил зло с поля боя и не хлопал дверью, как Паша, а разочарованно произносил: «Я не могу с этим согласиться» или «Я остаюсь при своём мнении». И всем своим видом демонстрировал: истина очевидна, и он, Митя, её знает, но, волею судеб оказавшись среди чудовищно дремучих людей, он не в состоянии пробить их бронированные лбы и одарить их искрой своей мудрости.

Самым тяжёлым спорщиком, безусловно, был Паша, Он не рвался, во что бы то ни стало, поднимать на штыки каждое брошенное ему слово, но при его непримиримости и неспособности идти на компромиссы, он ещё вдобавок не умел выделять в споре главное, цеплялся за мелочи и детали. В итоге его силы тратились на второстепенное, и спорщики не всегда возвращались к тому, с чего начинали. Иногда он пытался увести спор в сторону нарочно. Так он поступал, если не понимал, о чём речь, или ему нечего было ответить. Буркнет: «Ну, ерунды какой-то нагородил» и пускается в рассуждения о другом, понятном ему.

И с Андреем приходилось непросто, но с ним интересней. Он много читал, хорошо знал историю, поэзию. Говорил он спокойно, без лишних эмоций. В запарке, когда вокруг громоздились монбланы глупостей, он иногда умел помолчать и подождать, а после, никого не критикуя и не обзывая, как Вадик или Митя, «дураком» выкладывал свою мысль. Но так или иначе, однако, придти к согласию в этих баталиях почти никогда не удавалось. А жаль, потому что проблемы решались великие: существует ли четвёртое, пятое, шестое пространственные измерения, можно ли считать полотна Кандинского искусством, является ли человек вершиной эволюции или у неё вершины нет?

Первый раз у Вадика на складе решили собраться в один из выходных дней августа – у Паши подходил день рождения, что и затеяли отметить в складчину.

Стол и стулья они соорудили из пустых ящиков, скатерть сотворили из куска миллиметровки, вместо ложек-вилок приспособили обструганные щепки и только стаканы у них были настоящие. Сперва выпили за Пашин юбилей и приютившее их убежище.

– В древности, наверно, вот так рабы от хозяев прятались где-нибудь в катакомбах и втихаря поддавали, – предположил Митя.

Вадик тут же возразил:

– При чём тут рабы? Мы же не рабы, нас нельзя продать… Нашими жизнями никто не распоряжается…

– Не дай Бог – война, тогда будут и жизнями распоряжаться, – заявил Митя. – Времена меняются, меняется и отношение к рабам. Теперь с невольниками обращаются более цивилизованно. Продать не могут, зато запросто могут заставить вкалывать. И всё решают за тебя: что тебе есть, когда спать, когда вставать… Двигают, как пешку.

– Всё относительно, – напомнил о себе Андрей. – Люди кругом друг другу подчиняются, и очень многим нравится подчиняться. Что считать рабством? – риторически промолвил он и добавил: – К чему невольнику мечтания свободы?

– Правильно, – подхватил Вадик. – Вот Жмурик – раб, но он этим не мучается, потому что он хочет со своего рабства дивиденды получить. Хочет… большего комфорта в условиях рабства. Действительно, что считать рабством?

– Если ты не распоряжаешься собственной жизнью… и судьбой, – сформулировал Митя.

– Мы скорее на крепостных похожи, – заявил Вадик. – Крепостных на короткое время. А своей судьбе каждый сам хозяин.

– Всё не так просто, – солидно заключил Андрей. – Существует гипотеза, согласно которой любой поступок не проходит бесследно, а влияет на будущее. Из них складывается цепь событий, определяющих судьбу. События рождаются из случайных ситуаций, от случайных встреч, а, стало быть, судьба каждого из нас зависит от посторонних. И не только от командиров. В роте больше ста человек.

– И от каждого из этих ста зависит моё будущее? – недоверчиво переспросил Паша.

– В той или иной степени. Одни события важные, другие – незначительные. Собрался перейти улицу, а у тебя попросили прикурить. Остановился. Пока спички доставал, пьяный водила проскочил на красный свет. Если б прикурить не попросили, ты бы под колёсами погиб. Вот тебе пример решающего события.

Высокий красивый Паша недоверчиво слушал, нависая над лохматой головой Андрея. Митя, опередив всех, кинулся в бой. Впервые он решился пересказать учение Конфуция. Не выдавая его за своё, он не упомянул и об авторе, и вышло, как будто речь шла о где-то прочитанном.

Вадик выслушал и заметил:

– Может, в этом что-то и есть, но вот Толстой в одной своей статье давно написал, что все несчастья людей сидят в них самих.

– И машина на переходе? – спросил Митя.

– Да. Мы сами решаем, как поступить, значит, и ответственность за результат лежит на нас.

– А если тебе не дают самому решать? Если тебя на верёвочке ведут, как здесь, в армии? – спросил Паша.

– Если тебя ведут, и ты идёшь, значит, ты решил идти.

– Ха! – рявкнул Пашка. – А как не пойдёшь, если ты в погонах, принял присягу, и тебе приказали?

– Вот так и решай: подчиняться или нет, – поддержал Вадика Митя. – В шестьдесят втором году, кажется, случилось выступление рабочих в Новочеркасске. Из-за повышения цен. Против рабочих выставили солдат, велели стрелять. Солдаты отказывались, и командир ихний – тоже. Он, говорили, сам застрелился.

В пылу спора Митя выдал, как достоверный факт, то, что слышал у бабы Веры и, честно говоря, в чём он немного сомневался: а было ли это на самом деле?

– Да враньё всё это! Кто-то выдумывает страшные сказки, а ты повторяешь, – уверенно заявил Вадик. – Где ты видел, чтобы в нашей стране против рабочих солдат выставляли? Чепуха! Знаешь, как это бывает: милиция разогнала хулиганов, а в рассказах это выросло до выступления рабочих, стрельбы…

Митя перехватил внимательный взгляд Андрея.

– Ну, а если всё-таки представить себе такую ситуацию. Идут рабочие со своими требованиями. А тебе дали автомат и сказали, что перед тобой враги и велят стрелять, что будешь делать? – Андрей внимательно смотрел на Вадика.

– Против своих с автоматом не пошлют. Ясное дело: раз это враги, буду стрелять.

– А там женщины, дети…

– Да не выдумывай ты! Какие дети? Кто ж заставит стрелять в детей?

– А если?

– Да ерунду ты говоришь. Бред собачий!

Спор упёрся в стену, стало быть, надо налить по новой. Выпили за свободу, за то, чтобы дембель поспешал. Андрей успел шепнуть Мите:

– А я, кажется, понял, чем раб отличается от свободного.

Тут дошло и до Мити:

– Я, кажется, тоже.

И уже громко Андрей подытожил:

– Так ты хочешь сказать, что известно, кто на нас давит, каким способом нас подминают, и как мы на это давление отвечаем. Осталось выяснить: какой в этом смысл, зачем всё это? Но для этого у нас слишком мало водки.

– Смысл в том, что так формируются наши судьбы. Самое общее направление в жизни, я думаю, нам задаётся свыше.

Вообще-то, до этого момента Митя так не думал. Что-то похожее говорил тогда в степи Конфуций. Однако у Мити вдруг родилась мысль, и её требовалось сказать, а по-другому, без мистического «свыше», не получалось.

– А дальше мы по мелочам сами решаем, – продолжил он, – как в том случае поступить, как в другом. Как решил, так тебе и аукнется. Это похоже на детскую игру: наклонная доска, в ней набиты гвоздики. Где – кучкой, где – по одному. А сам ты в виде шарика катишься сверху вниз. Только сверху вниз, другого не дано. А вот по какому пути ты скатишься, зависит от одного тебя. Натыкаешься на гвоздики, отскакиваешь от них. Одним образом оттолкнёшься – дальше по этой дорожке покатишься, по другому – по той, по третьему – застрянешь. Но двигаться вверх или спрыгнуть с доски ты не можешь. А внизу тебя ждут выигрыши: 10 очков, 50, 100. От того, как катился, как в гвоздиках путался, зависит итог твоей жизни. Тут тебе и предопределённость судьбы, и свобода выбора, и полная неясность, в каких случаях чего выбирать.

Мите самому понравилось это, с лёта придуманное, сравнение с детской игрой.

– Что-то мне подсказывает, что мы тут надолго среди местных гвоздиков застряли, – заметил Вадик.

– Да, но перед этим у каждого были варианты. Кто в академотпуск не вовремя пошёл, кому с военной кафедрой не повезло. Я на вечернее отделение поступал. Учился бы на дневном, тогда и горя бы не знал. То, что мы оказались в армии, последствие наших предыдущих поступков, – не сдавался Митя.

Выпили за гвоздики, помогающие проявить личную волю. Хороший разговор получился.

До чего же тяжело сочинять письма домой! Настолько различалось здесь и сейчас от того, что находилось в прошлом и за девять тысяч километров отсюда, что сообщать было нечего. Митя садился писать, когда совесть допекала его окончательно. Он брал бумагу и начинал вымучивать строчку за строчкой, мусоля на разные лады одну и ту же мысль: он жив и здоров. Через такие же интервалы он получал ответы. Один раз пришло бодрое письмо от бабы Веры. В нём было много о мужестве, самостоятельности, человеке с большой буквы. Изредка писал отец. Писал тоже сжато. Среди всякого необязательного в его письмах улавливались нотки вины и некоторой растерянности – он плохо понимал, о чём ему говорить со взрослым сыном. Митя для себя решил: после армии контакт с отцом надо наладить.

Время шло. Митя научился копать, появился навык. Только вот пальцы от этой работы перестали сгибаться, оставаясь всегда в скрюченном положении. Впрочем, Митю это не очень заботило. Это музыканту Яшке свои пальцы надо беречь. Руки музыканта – особые руки. Ломом и лопатой их можно загубить навсегда. И тогда прощай консерватория и всё, что следует за ней. Неизвестно как, но однажды старшина прознал, какую опасность представляет шанцевый инструмент для Яшкиных музыкальных пальцев. С этого момента по количеству нарядов вне очереди рядовой Зильберман вышел на первое место с большим отрывом от всех остальных. Яшка с тоской рассказывал Мите:

– Он мне в открытую говорит: «Забудь про музыку. Музыкантов-дармоедов у нас и без тебя полным-полно. Учись землю рыть».

Яшка замирал и долго смотрел на носки своих сапог.

Зильберман и Телятин, безо всякой натяжки, были существами из разных цивилизаций, с разных планет, из разных галактик. Но один из них имел намного больше прав, чем другой.

Хотя Конфуций утверждал, что Высшие Силы слепы, но тут и Они не выдержали и встали на Яшкину сторону. Они помогли его родителям добиться почти невозможного: вытащить сына в центр военного округа в музыкальный взвод. От такого неожиданного проявления справедливости целую неделю держалось хорошее настроение. Но в курилке слышались завистливые голоса:

– Да-а-а, евреи своего всегда спасут. Они держатся друг за друга.

Получалось так, что завистники предпочитали бросать своих в беде. Яшкину удачу старшина Телятин воспринял, как личное поражение.

Середина весны встретила Митю светлой полосой. Служба улыбнулась ему назначением на должность заведующим клубом. Посвящение в жрецы культуры майор Костенко провёл в своём кабинете. Он прочитал Мите лекцию, в которой чаще всего упоминалась идеологическая работа, а потом повёл его принимать хозяйство.

В клубе – обычной щитовой казарме – основную часть занимали длинные деревянные скамейки, обозначавшие зрительный зал, а перед ними возвышалась сцена с экраном для показа фильмов. Дальше, за перегородкой находилась библиотека. Когда майор и Митя вошли в клуб, пустое нутро безлюдного гулкого помещения пересекали пыльные солнечные лучи. Сидения лавок, отполированные тысячами солдатских задов, нежно маслянисто поблескивали, а сцена таилась в полумраке.

Вместе с клубом Митя получил двух помощников: библиотекаря – молодую, тихую женщину, супругу офицера соседней части – и киномеханика – тоже тихого, даже незаметного рядового Давидюка, тянувшего ещё только по первому году. Каждый из них свои обязанности знал хорошо и начальника от важных дел не отвлекал. Несколько дней Митя знакомился с доставшимся ему небогатым наследством: потрёпанными наглядными пособиями; набором потускневших от старости, разных по форме и размеру медных труб духового оркестра; засохшими красками и кисточками; литературой по художественной самодеятельности. И потянулись рабочие будни провинциального деятеля культуры.

Утром Митя стелил на сцене два больших листа пенопласта и укладывался на них до обеда. Солдат спит – служба идёт. После обеда он читал, наведывался на стройку к знакомым или, развалясь на стуле, отпускал мысли на вольный выпас. Ближе к вечеру, если не было киносеанса, заходили Вадик с Андреем. Иногда заходил и Пашка. Вместе они решали вечные глобальные проблемы или, как прислуга в лакейской, судачили о поступках и словах офицеров. Служба текла ровно, без неожиданностей. Началась она давным-давно, и конца ей не видно.

Несмотря на то, что Митя усердно нежился абсолютным бездельем, в его голове неожиданно и очень вовремя родилась умная мысль: надо как-то оправдывать своё существование, иначе лафа прекратится также вдруг, как и началась. Логично заключив, что раз клуб, следовательно, нужна самодеятельность, он принялся искать таланты. Но, как только прошёл слух о самодеятельности, таланты потекли в клуб широким потоком сами.

Отчётный концерт приурочили к Первомаю. Пели, играли на гитаре, разыгрывали сценки. Митя выступал в роли конферансье, сам участвовал в номерах, старался изо всех сил, переживал за других. И не ведал он, что в зале сидит проверяющий, специально прибывший из Уссурийска. А ведь не зря майор Костенко учил: идеологическая работа – дело серьёзное и ответственное. Составляя программу концерта, Митя не удосужился включить в неё стихи о партии, песни о коммунизме. Всё представление – сплошные хиханьки, хаханьки и чистое искусство. Даже о социалистическом соревновании – ни слова! В части полным полно комсомольцев, а слово «комсомол» не прозвучало ни разу! В то время как сегодняшней первостепенной задачей является… патриотическое воспитание… создание материально-технической базы коммунизма… под руководством марксистско– ленинской партии… мир во всём мире… дальнейшее укрепление экономической и оборонной мощи… А вместо этого – «Жил да был чёрный кот за углом…»

Молодой, скрипящий ремнями старший лейтенант каждую фразу вколачивал стальным голосом. Говорил он заученно-ровно, слова не коверкал, не запинался. Зрители давно разошлись. В проходе между скамейками теснились артисты, не ожидавшие такой строгой критики, вообще ничего подобного не ждавшие. А лейтенант-проверяющий стоял перед ними и вколачивал, вколачивал. За его спиной стоял майор Костенко. Чем дольше говорил лейтенант, тем ярче вырисовывалось, до какой степени Митя ослабил обороноспособность страны.

– Суши сухари, – незаметно прошептал ему Забродин – первая и единственная гитара труппы.

Майор Костенко молчал. Его молчание было откровенно угодливым. Во всех недочётах, в первую голову, виноват он – не досмотрел, не проконтролировал.

– Где вы видели таких безграмотных людей, которые не знают, что с железнодорожных путей нельзя отвинчивать гайки? – Голос проверяющего звенел молотом по железу, но глаза его оставались безразличными, скучными. – У нас в стране таких безграмотных нет. Значит, если он у вас гайки откручивает, то он диверсант что ли? Так и скажите, и нечего по этому поводу веселье устраивать. И на что вы намекаете своим спектаклем? Что у нас в магазинах рыболовных грузил не хватает?

Лейтенант накинулся на сценку, разыгранную Жоркой Куличихиным и Митей по Чеховскому «Злоумышленнику». Слова они там все переврали, городили отсебятину. Что было, то было. Но лейтенант, видимо, не понял – это же Чехов.

– Это же Чехов, – негромко возразил Митя. Брови замполита над испуганными глазками вмиг встали вертикально, безмолвно гаркнув: «Молчать!»

– Позорить советского человека, смеяться над ним, выставлять его дураком вам никто не позволит, – не слыша Митю, отчеканил лейтенант. Он повернулся и, не прощаясь, вышел.

Ребята ошалело переглядывались.

– Не огорчайтесь, – бодро сказал замполит. – Этот проверяющий ещё очень молодой и многого не понимает.

Только что Погремушка был маленьким и незаметненьким, но вот он уже распух, покрупнел, вырос.

– Главное, что концерт состоялся. Правильно, есть недочёты, их надо исправлять. А в целом концерт прошёл хорошо. Молодцы!

Оставшись одни, артисты заговорили все разом.

– Вон даже Погремушка Чехова знает, а этот…

– Дремучесть беспросветная. Если бы сам не слышал, не поверил бы. Люди в Космос летают, а тут питекантроп в погонах…

– Да бросьте вы, придуривался он, вот и всё.

– А я думаю, не придуривался этот лейтенант, а куражился, – тихо произнёс Куличихин. – Куражился: вот могу любую чушь говорить, и никто возразить не посмеет, будут стоять и покорно слушать. И даже не перед нами он… Мы что? Мы солдаты. Ему самый кайф, что рядом майор стоит и не вякает. У лейтенанта должность в Управлении, вот он на звёздочки и плюёт…

Посыльный принёс из штаба здоровенный пакет с надписью: «Материалы XXIII съезда КПСС. Наглядное пособие». Митя с посыльным сели покурить на сцене. Курить в клубе запрещалось категорически, но все знают, какое это удовольствие – нарушать запреты. Они покурили, потрепались, вспомнили по нескольку старых анекдотов, и посыльный ушёл. Митя вскрыл пакет. Там лежала пачка скучноватых листов, рекламирующих громадьё планов в народном хозяйстве, и каждый листок радостно сообщал об успехах в одной из его отраслей. Простенькие диаграммы предельно ясно показывали, сколько чего-нибудь у нас есть, сколько этого у нас будет к следующему съезду и сколько – через двадцать лет. Тоску цифр скрашивали картинки. Если речь шла о мясе, вокруг графика толпились коровы, овцы и поросята, если – о квадратных метрах жилья, – подъёмные краны и силуэты недостроенных домов. В общем и целом – ничего интересного. Но тут Митя вспомнил о двух таких же, но только более потрёпанных пакетах с материалами предыдущих форумов. Они лежали в маленькой кладовке на нижней полке шкафа. Безделье и обилие материала разбудили в заведующем клубом дух исследователя, и захотелось ему проконтролировать состояние государственных дел. Тем более что до ужина ещё далеко.

Сказано – сделано. Митя вытащил старые пакеты и начал раскладывать их содержимое на сцене. Скомпоновав листы по тематике – поросят к поросятам, холодильники к холодильникам, станки к станкам, – он готовился узнать, какие отрасли развиваются быстрее, а какие медленней. Однако его ожидало странное открытие. Если производство телевизоров и холодильников, стали и чугуна от съезда к съезду действительно росло, ну, может быть, не так прытко, как мечталось сочинителям планов, но всё же росло, то с поросятами, молоком, маслом и многим другим дело обстояло из рук вон плохо. Так плохо, что молодой исследователь по нескольку раз недоверчиво перебегал взглядом с одной группы плакатиков на другую, не сразу поверив в увиденное. Каждый последующий план стартовал с цифры намного меньше той, с какой начинался предшествующий. Другими словами, по отдельности плакаты демонстрировали надежды на успех, а сложенные вместе, стыдливо признавались в крахе.

Обнаруженное взволновало – сам додумался сравнить и нашёл такое, что мало кто знает. Накатила неуместная радость, даже восторг. И гордость – вот какое открытие сделал! А вместе с тем и настораживало – обнаружил-то потаённое, о чём не стоит распространяться. Погремушку инфаркт хватит, если ему показать.

И всё же оставаться наедине с такой бомбой не хватало никаких сил. Митя не стал убирать разложенные листки и вечером, предвкушая букет тех удовольствий, который даёт обладание сенсацией, пригласил поглядеть на них своих приятелей. Паша над ними стоял долго, смотрел и сопел. Казалось, что он тщательно изучает наглядные материалы, сопоставляет и сравнивает. Потом, гулко топая сапогами, он сошёл со сцены и ничего не сказал. Вадик прошёлся вдоль плакатов, заложив руки за спину, и пробурчал:

– Это не документы. Что-то тут не так. Надо садиться и разбираться, – последние слова он растянул, давая понять, что работа эта неподъёмная. – У нас есть Госплан, пусть он и разбирается. Кстати, знаете анекдот про Госплан?..

Соприкосновение с тайной отечественной экономики не привело в восторг и Андрея:

– Само собой. А цифры здесь – всё равно враньё. На самом деле всё обстоит ещё хуже. Вот это, – он ткнул пальцем в графики, – и есть самый главный анекдот про Госплан.

Долгое интересное обсуждение, которого Митя ждал полдня, не состоялось. Шквала аплодисментов он не получил, но открытие осталось открытием.

Митя получил письмо из дома – умерла бабушка Лера, папина мама. После ухода отца из семьи, она к ним домой больше никогда не приходила. Мама её не хотела видеть. Митя с ней встречался очень редко. На его отношение к ней наложилось отношение к отцу и вообще ко всем. Отношение, отношения… Он всё время рыхлил и разглядывал вскопанное только вокруг себя, отгородившись от остальных, мучаясь и наслаждаясь в своём одиночестве. Вот и вышло, что и от бабушки отгородился. Она научила его читать, а он из армии не написал ей ни одного слова.

На душе стало паскудно. Митя не был сентиментален. Да и не вязалась сентиментальность с сапогами и погонами. Но и на работе, и в свободное время ему стали вспоминаться кусочки детства – он вместе с бабушкой Лерой… Особенно память принималась работать вечером, когда он ложился спать.

Жизнь нет-нет, да и подкидывала какие-нибудь интересные приключения. Вот так неожиданно свалилась командировка в Уссурийск за партией новых книг для библиотеки. Наставления и документы Митя получал у замполита в кабинете. На этот раз майор был по-особому сосредоточен. Ему предстояло дело, которое он терпеть не мог и которого всячески пытался избежать: ему было необходимо подписать бумаги. Подготовленные документы лежали перед майором на столе. Сегодня у него не заладилось с самого утра. За завтраком жена провела массированную словесную атаку, намереваясь заставить мужа ехать в отпуск на море. У майора имелись другие планы, в которых главное место занимала рыбалка в низовьях Волги. И вот сразу вслед за этим – подписи. Майор знал, что он, конечно, подпишет, но этим окончательно испортит себе настроение на несколько дней.

В предчувствии этого у него стало ломить в затылке. Вздохнув, он поднял авторучку и, как будто разминая пальцы, поклевал пером в воздухе. Подняв на Митю глаза, он поинтересовался, договорился ли тот насчёт машины? Да, с машиной всё в порядке, она подъедет к штабу через полтора часа. Снова тяжело вздохнув, майор раз, другой, третий проимитировал свою подпись над бумагой, положил ручку на стол и опять перечислил, на что следует обратить внимание и, главное, не забыть пересчитать общее число книг. Майор вздохнул особенно тяжело, вновь накрутил пару невидимых росчерков в воздухе и посоветовал Мите быть внимательным в городе, где много соблазнов, а по улицам ходят патрули. Он прикоснулся кончиком пера к бумаге и, замерев на долю секунды, отложил ручку в сторону. Вот ведь – всё предусмотрел, а главное спросить забыл: получил ли Митя командировочное удостоверение? А, ну раз получил… Майор снова поднял ручку и с отчаяньем погибающего принялся зло подписывать документы.

Голубой автобус, имевший собственное имя «Коломбина» катил на юг. Чрево этой древности клокотало, кашляло, а при переключении скоростей дребезжало так, будто шестерёнки, гайки и всё, что имелось металлического, сыпалось из него на дорогу. Митя сидел в пустом салоне и глядел в окно. Сопки, сопки, одна за другой густо заросшие сопки. Растительность яростно и с аппетитом покрывала сихотэ-алинский рельеф. Скоро наступила дорожная отрешённость: глаза смотрели, а голова думала о своём.

У армейских чиновников бумаги ходят быстро. Принявшая Митю, пожилая женщина всего через пятнадцать минут сообщила, что заказ принят и будет готов через два часа. «Коломбина» укатила по своим делам, а Митя отправился гулять. Центр города оказался небольшим – невысокие старые дома и никаких соблазнов, за исключением бочки на колёсах с розливным пивом. К пиву Митя всегда был равнодушен. Он шёл прямо, никуда не сворачивая, и постепенно становилось всё меньше асфальта, всё больше появлялось травы, кустов и дорожной грязи. Деревянные домики, заборчики… Всё ясно: идти дальше нечего – такими домиками усеяна вся Россия. И вдруг Россия кончилась, и Митя неожиданно очутился в китайской слободке. Кургузые халупки вперемешку с более серьёзными постройками; хозяйки готовят еду в печурках на улице; старухи в брюках, с лицами, похожими на клубки толстых ниток, держат безгубыми ртами длинные чубуки курительных трубок и глядят в бесконечность не то прошлого, не то будущего; две малышки-китаяночки в синих юбочках, белоснежных блузках и красных галстуках семенят с портфелями из школы.

Это была другая страна. Для Мити – всё чужое, для живущих здесь – своё, родное. Даже воздух. Даже мусор под ногами. Как им удалось в окружении нашего большого мира создать свой маленький мир, такой особенный? И живут себе на свой лад так, как им хочется. Ну, разве это не свобода? Хотя ясно, что они зависят от города, не могут же они совсем автономно… И ещё неизвестно, как к ним относятся русские соседи.

Никто в сторону Мити не повернул головы, никто не обратил на него внимания. Но ему самому показалось, что он без приглашения ввалился в чужой дом. Ему стало неудобно, и он повернул назад.

Второй раз в этот город Митя попал в конце осени. Нежная тёплая погода сменилась ледяным ветром, а подмёрзшая земля покрылась пятнами снега, напоминавшими белую плесень. С утра Митю предупредили, чтобы после обеда он переоделся в парадную форму. Его недавно выбрали в комитет комсомола части, надо полагать, за то, что он не участвовал в выполнении плана и постоянно находился под рукой. И вот будь любезен – отправляйся вместе с делегацией на комсомольскую конференцию.

«Коломбине» предстояло очередное испытание дальним рейсом. В её салон набились комсорги рот и комитетчики во главе с секретарём. По дороге немного опаздывали, но подкатили секунда в секунду. Смеркалось, и разглядеть, куда завезла их «Коломбина», не удалось. Перед ними стояло здание, снаружи похожее на богатый сельский клуб. А внутри это был то ли театр – во всяком случае, сцена с тяжёлым бордовым занавесом здесь имелась, – то ли дворец. Клуб-дворец под самый потолок полнился голосами. Начало заседания задерживалось. Ещё какое-то время люди ходили, разговаривали, стояли в проходе. В глазах рябило от смешения зелёных мундиров и гимнастёрок с бордовыми сидениями кресел. Когда же все уселись, бордовая тяжесть полностью пропала, подавленная военной зеленью.

Наступила тишина. Выступавших Митя не слушал. С трибуны говорили о каких-то проблемах, которые недообсудили в прошлый раз. Вникать в их смысл не хотелось. Заметно, что многие чувствуют себя здесь, как дома. А для Мити – всё чужое. Слишком чужое. Вспомнилось, как когда-то он проходил мимо церкви – внутри в темноте с точечками неярких огоньков люди занимались чем-то для себя важным и были там, в темноте, все вместе, а Митя стоял на улице, смотрел и был посторонним. И у него даже не возникло любопытства: а чего-то они там делают? Точь-в-точь, как здесь. За исключением того, что сегодня он присутствовал бутафорией, статистом в непонятном ему спектакле. В его голове плавал дремотный туман, а в ушах звучала тихая, убаюкивающая мелодия. Так прошло больше часа. Объявили перерыв. Комсомольский секретарь Машков велел не разбегаться, а всем собраться в «Коломбине».

Оттаявших делегатов машина встретила неприятным холодом кожаных сидений, морозным дыханием железа. Водила зажёг в салоне свет, и темень стремглав скакнула за окна. Со словами: «Сегодня на ужин мы никак не поспеем», Машков вытащил из сумки несколько бутылок водки, буханку хлеба и какие-то консервы. В одну минуту неинтересная бордово-зелёная конференция обратилась в небольшое занятное приключение.

Второй час заседания прошёл намного быстрее, а когда в конце все поднялись и пели «Интернационал», стоявший сбоку, через два кресла, майор, пару раз посмотрел на Митю с интересом. Вообще-то Митя стеснялся отправлять идеологические ритуальные надобности, тем более прилюдно, но сегодня, под водочку не грех и поорать.

Домой вернулись за полночь, вся воинская часть давно спала. Митя отключился ещё до того, как его голова коснулась подушки.

– Рота, подъём! Тревога!

Митя вскочил и удивительно быстро сообразил, что башка ещё хмельная, значит, спал он всего ничего.

– Выходи строиться на улицу!

Это что-то новенькое. За два года никаких тревог не случалось. Из казарм на плац, неумело суетясь, выбегали фигурки в ватниках и сбивались в недовольно ворчащие прямоугольники при своих командирах.

«Точно что-то случилось, раз среди ночи подняли ротных».

Свет прожектора бил в глаза, заставлял отворачиваться или смотреть в землю. За границей освещённого пятна угадывалось несколько человек – штаб во главе с Батей. Шум стих. Прямоугольники стояли, выдыхали целые облака белого пара и хмуро ждали. Батя шагнул из темноты на свет.

– Пятнадцать минут назад мною получена телефонограмма из штаба округа: в районе Новой Ольги китайская армия основными силами перешла границу. Командирам подразделений действовать согласно…

Голос Бати не оставлял сомнений – дело хреново.

За секунду до того, как плац пришёл в движение, Митя увидел Телятина с полуоткрытым ртом и вопящими ужасом глазами; увидел старшину третьей роты, который сидел на ступеньках родной казармы и держал двумя растопыренными пятернями свою, нацеленную носом в землю, пропащую голову; увидел командира второй роты, дышащего глубоко, с постаныванием. Одна его рука рвала крючки на вороте шинели, другая пробиралась за пазуху, где в предынфарктных спазмах корчилось отважное офицерское сердце.

«Где эта Новая Ольга? Никогда такого названия раньше не слышал. Жмурик – молодец. Видно, что вместе со всеми получил обухом по голове, но сразу дал приказ бежать к ракетчикам».

Митин ротный первым затопал сапогами по разбитой глиняной колее. Вслед за ним кинулось его войско. Ракетная часть находилась в семи километрах. Её-то стройбатовцы и обслуживали: прокладывали канализацию, строили котельную, казармы. На третей сотне метров Митя начал задыхаться – и бежать трудно по скользким ухабам, и выпитое не улучшало спортивную форму. Он перешёл на шаг и услышал за спиной:

– …Точно тебе говорю: туфта это. Во время тревоги у строевиков вся часть огнями светится. Отсюда видно. А сейчас темно. И в офицерских домах – ни огонька.

Митя посмотрел налево. Верно, в офицерских домах окна глядели чёрными квадратами. Позади раздался гул мотора. Сильно поредевшую команду бегущих обгонял комбатовский «козлик», юзя и подпрыгивая на кочках. Из темноты в несколько голосов неслось:

– Назад! Поворачивайте назад!

Митину роту комбат поблагодарил. А эту тревогу потом вспоминали долго.

Сыграв бурный финал, подполковник Орлов закончил службу в части и пошёл на повышение. Прощаясь, он представил нового командира – майора Лисицына. Лет тому было где-то немногим за сорок. Он был высок, на удлинённом лице выделялся пучок чёрных с проседью усов. Его отличали длинная шея с кадыком и привычка раскачиваться с мысков на пятки. Пятьсот пар глаз рассматривали долговязую фигуру испытующе. Критически. Иронически. И шинель у него чересчур укорочена, и галифе суживались чуть выше, чем надо. Создавалось впечатление, что обмундирование ему мало. В петлицах майора поблескивали скрещенные пушечки. Принять командование после Бати – заведомо оказаться в невыгодном положении. Пятьсот человек встретили нового комбата недоверчиво и сходу окрестили его «Хлыщом».

Новая метла метёт по-новому. Лисицын с разбега, не разбираясь в новых для него правилах, ввёл утренний развод поротно строевым шагом с равнением на него, на командира. Кривая выполнения плана уверенно поползла вниз. Через неделю на плацу появилась фанерная трибуна, и кривая клюнула ещё чуть ниже. Прошло немного времени, и в распорядок выходных дней вклинился час строевой подготовки, на что чуткий график ответил почти отвесным падением. С приказом рядовому составу перемещаться по территории части исключительно бегом, работа остановилась совсем.

Подкатил конец месяца – время закрытия нарядов. Показатели выглядели ужасающе. Кто-то мозги майору всё-таки вправил. Может быть, гражданские нормировщики, а может быть, майор Глебов сумел объяснить новому комбату, что он сам себе копает могилу. Отменили бег, отменили воскресный топот по плацу, и злополучная кривая милостиво поползла вверх. Однако отказаться от утренних парадов Лисицину воли не хватило, и поэтому показатели части так никогда и не вышли на прежний орловский уровень.

Пока майор Лисицын плодил и отменял приказы, на его погоны спланировала ещё одна звезда. Но своим для солдат он так и не стал. Прежде он служил в зенитном дивизионе где-то в Сибири. На очередных учениях его подопечные отстрелялись на «пятёрку», и перед командиром была поставлена новая задача: прямой наводкой отбить танковую атаку противника. Первый же выстрел оказался роковым – болванка легла рядом с укрытием, в котором, наблюдавший за стрельбами генерал, считал себя в полной безопасности. С этим выстрелом артиллерийская карьера Лисицына прервалась, и, как в ссылку, его отправили в инженерно-строительные войска.

Если разобраться, подумать, то произошла трагедия – поломалась офицерская карьера. У Лисицына росла дочь-старшеклассница. И главным пунктом своих карьерных успехов её отец считал назначение в гарнизон областного центра, чтобы дочь могла поступить в институт и жить вместе с родителями. И были перспективы… А теперь он задвинут в отдалённый округ, в дыру, в стройбат. Лисицын с отчаяньем кинулся показывать себя, рванулся добиваться высоких результатов – может, удастся исправить положение, доказать, что он талантливый офицер, может, удастся вернуться в родную артиллерию. Так это, если подумать. Но у солдат думалка устроена на свой лад. Воинская часть – многоклеточный организм, и каждая клеточка не принимала нового комбата. Он чувствовал это молчаливое неприятие и утешался тем, что мог одним словом поставить пятьсот строптивцев по стойке «смирно».

С середины лета Митина часть начала перебазироваться на новое место. Клуб разобрали по досочкам. На новой территории, где предстояло разместиться полку, вместо казарм разбили большие палатки. Даже столовую ещё не успели построить. В таких условиях не до клуба. Но на площадке, где намечалось устроить плац, торчала новенькая свежепокрашенная фанерная трибуна. Парады по утрам не прерывались.

Новое место расположения полка находилось немного севернее и уже не в посёлке, а на окраине городка, пристроившегося на берегу сумасшедшей речки Уссури. А Митя снова оказался в бригаде, снова копал и штукатурил.

Лето, влажная изнуряющая жара, а вода под боком. Конечно, купаться в реке запрещалось, но на третьем году службы можно себе позволить кое-что из запрещённого. Где-то выше по течению неистовой речки с лесозаготовок пускали сплавом партии брёвен. Чтобы те по дороге не застревали, на воде болтались боны – узкие, шириной в три ствола плоты, одним концом закреплённые на берегу. Бег реки был грозным и быстрым, боны безостановочно шевелились, не находя покоя в бурунах и водоворотах. Пытаться плавать в этом потоке самостоятельно – дело безнадёжное. Река подхватывала и несла. Всё купание заключалось в прыжке в воду с одного бона, коротком и стремительном перемещении беспомощной щепкой и… Вот тут имел место, волновавший кровь, риск. Река с силой пыталась затащить тебя под следующий бон, и единственное спасение – зацепиться за скользкие мокрые брёвна и не поддаться. А течение с немым зверским упорством тянет, тянет тебя за ноги, пальцы срываются, отчаянно помогаешь себе локтями.

После того, как Митя первый раз поборолся с этой бездумной стихией, он лежал на берегу, обсыхал и проводил параллели. Вот точно так же его подчиняли в школе, на заводе, в военкомате, здесь, в армии. Все кругом давят. Только в воде это давление он чувствовал физически. Тем интересней казалось бороться с силой потока. Митя снова и снова бежал вверх по течению и бросался в воду, повторяя про себя крылатые киношные слова: «Врёшь! Не возьмёшь!» И каждый раз он испытывал мстительное удовлетворение – он не просто побеждал реку, он завоёвывал свободу, оставляя в дураках всех тех гадов, которые хотели его, сильного и непокорного, поставить на колени, сделать… дрессированным фраером. Глухой номер! Не выйдет! Если бороться не с демагогией, не с круглыми, скользкими словами и увёртливыми фразами, а с конкретной силой, то сопротивляться и радостно, и легко. А главное – просто.

Работа работой, но дембель-то с каждым днём приближался. Не думать о нём – это всё равно, что не дышать. «Старики» всё чаще стягивались в кучки и обмозговывали пути того, как ускорить своё освобождение. Андрей, Паша и Митя тоже постоянно возвращались к этой теме. Вадик, как заведующий складом, мог рассчитывать на привилегированно-досрочное отправление домой и не беспокоиться. В голову ничего путного не приходило. И тут неунывающий Забродин нашёл вариант. Каждая рота обзавелась новой казармой, где можно было жить, но где отсутствовало главное: Ленинская комната – центр идеологического воспитания личного состава. Помещения-то имелись, но без соответствующего оформления. А это, знаете ли, до первой проверки… Идеологическая работа – дело первостепенной важности. Умница Забродин договорился со Жмуриком и с замполитом спасти честь роты в обмен на досрочный дембель. Серьёзное дело принято раскладывать на троих. Третьим пригласили Андрея.

Митя взвалил на себя роль снабженца и первое время растворился в работе. Фанера, деревянный брус, краска добывались на стройке. Тематические картинки находились в сейфе у Жмурика, среди шаблонных комплектов наглядных пособий или в бесхозных журналах, а что-то удавалось обменять в соседних ротах, где тоже наперегонки со временем несколько сообразительных дембелей творили идеологическую работу на свой лад.

Очередной взаимовыгодный обмен только что завершился. Во второй роте Митя отдал всё, что у него осталось неиспользованного по теме «Комсомол», а взамен получил пачку материалов, с избытком обеспечивающих оформление стенда «Космос». Он уже собрался уходить, когда в пустом помещении послышался голос комбата. В щель приоткрытой двери Митя увидел, как по середине казармы походкой хозяина шёл Хлыщ, а сбоку перебирал ножками ротный капитан Косяк. Капитан и так-то не вышел ростом, а втянув голову в плечи и подобострастно сгорбив спину, выглядел совсем мелким. Лисицын, могуче возвышаясь над подчинённым, торжественно нёс на лице маску недовольства и, не поворачивая головы, бросал сквозь зубы короткие замечания. А Косяк неуклюже торопился чуть сзади, неслышными шажками суетно перебегая за спиной командира, пристраиваясь к нему то слева, то справа. Он робко улыбался, глядел снизу вверх и всё говорил, говорил, захлёбываясь словами, боясь не успеть доложить всё-всё-всё-всё и тем самым испортить впечатление о себе, как об исполнительном и лояльном офицере. Как только ротный и комбат скрылись в канцелярии, Митя с драгоценным грузом помчался к себе.

Через несколько дней работа упёрлась в стенд «Спорт». На него в самом начале не хватило ни фанеры, ни брусков – торопились, работа горела и кипела одновременно, многое откладывалось на «потом». И вот припёрло. Митя кинулся на стройку к знакомым. Бегая от одного бригадира к другому, он заметил, что на главной дорожке будущего военного городка среди чавканья лопат, стука молотков и фырчания самосвалов образовался, ползущий в его сторону, пятачок почтительной тишины. В его центре шествовал пожилой генерал-лейтенант, а в двух шагах за ним двигалась тесная группа офицеров. Ясно: приехал проверяющий контролировать ход развёртывания полка. Митя отошёл в сторону, поближе к штабелям кирпичей и стал с интересом наблюдать. Генерал совсем не гренадёрского телосложения смотрелся намного крупней и массивней любого из своей свиты, ибо ступал он, расправив плечи и подняв голову. Лацкан расстёгнутой шинели в такт шагам обнажал на его груди пёстрый щиток из множества наградных колодок. Сопровождающие же, застёгнутые на все пуговицы, затянутые портупеями, изо всех сил вжимались в землю, сутулились и теснились друг к другу. Генерал отрывисто задавал вопросы и мгновенно получал сжатые ответы. На его лице застыло выражение нейтральной строгости. Плотный комочек свиты осложняла фигура в куцей шинели. Она вроде бы двигалась вместе со всеми и в то же время старалась держаться отдельно. Недалеко от затаившегося Мити генерал сурово спросил:

– А это ещё что за артиллерист такой?

Куцая шинель ловко подскочила к генеральскому боку, и Митя узнал Лисицына. Вытянувшись идеально стройным хлыстиком и всё же оставаясь намного ниже проверяющего, он представился, добавив, что строительство ведут его люди. Генерал, не глядя на него, раздражённо и даже как будто брезгливо, обрубил:

– Я вас не вызывал, – и двинулся дальше.

То, как он задал вопрос, как не глядел на Хлыща, пока тот докладывал, как грубо отшил его и то, как он после этого зашагал – всё демонстрировало неутолённое высокомерие, желание унизить незнакомого подполковника, сожрать его, а косточки выплюнуть. Хлыщ скукожился, словно получил оплеуху. И поплёлся далеко позади кортежа.

«Господи! Как же в армии легко унизить ближнего. Удовольствие, что ли они от этого получают? Или им это необходимо для выживания в их ядовитой среде? Мерзкая потребность самоутверждаться за счёт соседа. Если сам ничтожество, если за душой ничего нет, тогда понятно. А этот-то, вроде – генерал. Или генералы тоже бывают никудышные?

Бригада Ивана Бурдина с середины лета взялась выполнить аккордный наряд и спешным темпом возводила двухэтажный дом из бруса. Не считаясь со временем, ребята пахали, как заведённые, потому что по завершению строительства им посулили досрочный дембель. Бригада сумела доделать и сдать свой дом и теперь ждала обещанной награды за сумасшедший труд. Иван целый день пропадал в штабе, курил около штабного крыльца, надеясь, что его примет командир части. А тот, как назло, был очень занят. Иван не сдавался и держал выход из штаба под приглядом, даже на обед не уходил. Ближе к вечеру он пришёл в казарму злой и прибитый.

– Крутит, жмётся. Я, говорит, не обещал вас выпустить сразу после аккорда. Уедете раньше эшелона, а пока ройте канаву под водопровод. От своей казармы до магистрали.

Кто-то присвистнул – это работы недели на полторы, а то и две.

– Сказал, что это последнее задание. Как ему верить? Ведь обманет же, сволочь!

Иван зло мотнул головой. У Бурдина на душе скребло. Он винил себя. На свой страх и риск собрал бригаду земляков, с чужих слов наобещал им золотые горы, а теперь на пару с комбатом обманул всех. При этом Хлыщ – хозяин положения, а от Ивана ничего не зависит. Противно.

На следующий день, несмотря на то, что это был выходной, бурдинцы, выстроившись друг за другом, принялись с остервенением вымещать злость на земле. Вокруг собрались зрители. Дембеля всю историю уже знали. Они смотрели, покуривали и обменивались соображениями – обманет Лисицын или нет. Зрители болели за бригаду Бурдина. Если её отпустят домой, значит дембель пришёл. Полные лопаты одна за другой мелькали в воздухе, очищая путь на «гражданку». Кто-то из копавших остановился перекурить.

– Ладно, отдохни пока. Дай-ка я, – поднял его кирку один из наблюдавших.

У болельщиков зудели руки. На траншею смотрели, как на пробку, закрывавшую путь домой. Скорее выкопать её – и начнётся… Через полчаса землю вместе с бурдинцами ковыряли почти все «старики». Инструмент приносили со стройки, работали на сменку: одни уходили, их сменяли другие. Здорово получилось. Отработавшие выбирались наверх и улыбались. Каждому казалось, что если он сам, лично не заглубит хоть немного эту чёртову траншею, то дембель отступит на день, на неделю… Общий дембель и его собственный тоже. В канаву спрыгивали, поддавшись общему поветрию, даже некоторые из записных сачков. Никогда ещё не было такой весёлой работы, и всем хотелось в ней поучаствовать. А на ступеньках штаба возникло маленькое волнение. Хлыщ и Погремушка, не решаясь подойти, смотрели на стихийный воскресник издалека и что-то горячо друг другу доказывали. На них никто не обращал внимания, хотя их появление заметили.

К среде канава была готова, но бригадир не торопился. Полдня его ребята ровняли стенки, дно. После обеда Иван, сжав зубы, отправился докладывать о выполнении задания. В этот раз долго ждать не пришлось. Недовольно пошевелив усами, Лисицын пробурчал заветное:

– Можете оформлять документы.

Победа Бурдина приободрила остальных. В Ленинской комнате молотки застучали веселей. Скорее, скорее – на носу декабрь. И вот закончили. Убрали мусор и даже помыли пол.

Майор Костенко сделал несколько замечаний – иначе и быть не могло, иначе, зачем тогда вообще замполиты существуют? А в конце он сказал:

– Молодцы, вот это другое дело.

– Товарищ майор, а когда нам можно домой-то? – осторожно поинтересовался Забродин.

– С этим вопросом – к командиру части.

Следующее утро не стало счастливым. Да, Хлыщ знал о выполнении задания, но день отправки он назначит позже. И тогда в чистенькой Ленкомнате оформители сели играть в подкидного дурака. Играли с утра до вечера с перерывом на обед. Но сколько ни сдавай, всё равно все козыри на руках подполковника Лисицына. Странное дело: ты позавчера, вчера мог попасть домой, ты завтра можешь оказаться дома, а волнения никакого нет. И вдруг, когда никто не ожидал, прозвучало: «Оформляйтесь».

Поздно, в темноте выслушали напутствие Хлыща и прыгнули в «Коломбину». Офицеры, старшины, сержанты остались позади, остались в ночи.

 

ЧАСТЬ 6

Такси мчалось прочь от, еле освещённого синими мистическими огнями, поля аэродрома, от астматически сиплого свиста самолётных двигателей. Оно влетело в гущу огней города, пронеслось по неузнаваемым улицам и остановилось напротив только что заснувшего дома. Ни одно окно в нём не светилось. Перебежав пустую улицу, Митя нырнул в подзабытый подъезд. Глазами, носом, кожей он пытался почувствовать то, что оборвалось три года назад, хотелось прикоснуться к когда-то здесь оставленному и продолжить дальше с того же самого места. Подъезд только внешне напоминал тот, прежний. Другая лампочка над телефоном-автоматом, другие надписи на стенах. И лишь гулкий, полетевший по лестнице вверх, звук хлопнувшей за спиной двери показался на миг ниточкой, связывающей прошлое с настоящим. Нет, лестница стала другой, двери в квартиры другие.

Митин приезд в первом часу ночи всполошил домашних.

– Что ж не написал, когда приедешь?

А Митя, чтобы не висеть в пустоте, искал, искал концы прошлого и не находил их. Он попал в другой, отвыкший от него дом. Танька-то как выросла! Даже единственное Митино прибежище – письменный стол был чужим и неприступным.

– Кушать, наверно, хочешь?

Митя чувствовал себя посторонним.

– Нет. В самолёте кормили. Два раза.

Комната смотрела на него равнодушно. Ему стало неуютно.

– Устал, наверно?

– Нет, ничего.

А надо ли было возвращаться? Перед самым дембелем приезжали вербовщики с рудников Тетюхе. Какую райскую жизнь они расписывали! Какую увлекательную работу!

– У вас там сейчас совсем другое время…

Мог бы копать руду, жить в общаге.

– Да, там уже утро, часов восемь.

Вначале не было покоя. Куда ни пойди – глаза придирчиво обыскивали всё вокруг, сравнивали с тем, как было раньше, искали приметы былого. А вместе с тем сил – море, времени – не меряно и свобода! И накатила, неведомая ранее, головокружительная радость от того, что враз освободился от чужого надзора, от надоевших требований, перестал ощущать на себе ошейник. Три года притворялся, изворачивался, врал, ловчил и наконец – свобода! Вырвавшись на простор, хотелось сделать что-нибудь большое и очень важное, шутя осчастливить человечество, и всё это за так, не требуя награды. Но, как человек солидный, он виду не казал, не терял головы, понимая, что есть первоочередные, очень обязательные дела и поэтому надо по порядку. Мир осчастливим чуть позже, а сейчас успеть бы сдать сессию.

И всё-таки старое куда-то пропало. Остаётся только с удивлением провинциала взирать на вчерашнюю затрапезную улочку, ныне ставшую кусочком заграницы – Калининский проспект. А мода! Такое на окраину государства ещё не дошло. У девчонок – миниюбки. Обалдеть! И впрямь чувствуешь себя провинциалом. Народ переписывает на магнитофоны незнакомые песни, обсуждает незнакомые фильмы.

В конце концов всё это мелочи – мода, песни и даже проспект Калинина с его зарубежной внешностью. Но таких мелочей накопилось слишком много. Первый вывод напрашивался сам: мир сильно изменился, и к этому придётся привыкать. Наверно, и сам Митя изменился, но чтобы это понять, надо умудриться посмотреть на себя со стороны.

Зданию Университета хотелось сказать «спасибо» за то, что и снаружи, и внутри оно осталось прежним. На четвёртом и пятом этажах стояли те же витрины с минералами. Только многокилограммовый образец чёрной слюды – биотита в стеклянном шкафчике за три года уменьшился наполовину. Шаловливые студенты пообщипывали себе на память. Здесь Митя попал в по-настоящему родной дом. Он помнил тут всё и верил, что помнили и его.

Вот и рецепт достижения счастья: надо долго посидеть на цепи, пройти через унижения, грязь, а потом освободиться – и ты абсолютно счастлив. До того счастлив, что даже не хочется вспоминать, как тебя приняли в комсомол, про графики, разложенные на сцене клуба, про другие «отдельные недостатки». Нет никаких недостатков! А впереди сплошные восторг и любовь.

Только вот дома опять всё пошло наперекосяк. Отношения не складывались. Не прошло и месяца, как приехал, а снова закуклился и замолк. Кто или что было тому виной, не разберёшь. Нет сил себя перебороть – и всё тут. Сейчас уже не существовало сжигающей обиды на то, что его использовали, как приманку. Он давно и не вспоминал об этом. Тут таилось что-то совсем другое – досадное, неприятное.

Номер телефона не изменился. На другом конце провода за щелчками и потрескиванием послышался Вовкин голос. Находить друг друга после долгого перерыва – это и надежда, и любопытство, и настороженность. Поговорив минут пятнадцать о пустяках, условились, что в ближайшее воскресенье…

Воскресенье наступило и, захватив бутылку армянского коньяка, Митя в назначенное время знакомым двориком подошёл к подъезду. Дверь, как и прежде, открывалась туго. Он поднялся по скрипучим ступенькам и почему-то разволновался так, что пришлось минуту постоять и успокоиться. Позвонил. Послышались шаги – дверь открыла тётя Женя.

– Митенька! Возмужал-то как! А всё равно такой же. Ну проходи, проходи, раздевайся. Ребята уже заседают.

«Так: картина «Алёнушка» висит на том же месте, камин тоже никуда не делся, а мебель другая и вообще…»

В дальней комнатке вместе с Вовкой за столом «заседал» Коржик.

– А-а-а, – забасил Вовка. – Да здравствует Красная Армия и её лучшие сыны! Э, нет, – возразил он, увидав в руках у гостя бутылку. – Мы с Олегом уже пивка приняли, а благородные синьоры пиво с коньяком не мешают. Мам! Принеси, пожалуйста, Мите стопарик.

Стопарик был принесён, Митя усажен.

– Ну, где и от кого ты нас защищал? – потребовал отчёта Вовка после того, как выпили за встречу.

Митя рассказывал и удивлялся: оказалось, что вся его служба состояла из сплошных хохм и приколов. Купание в Уссури, тревога после комсомольской конференции, письмо Ракова домой, троекратный солдат Латиф. А они там, в сарае-электроскладе переживали, что их унижают, отнимают свободу. Вовка с Олегом хохотали и, надо думать, завидовали такой весёлой службе. А Мите не терпелось узнать, что тут дома произошло нового за время его отсутствия.

– Самое новое Вовка рассказывал перед твоим приходом. Наконец разобрались, зачем древние египтяне строили свои пирамиды, – Олег к Вовкиным сенсациям всегда относился с юмором. – Дело в том, что, если внутри пирамиды определённым образом сориентировать тупое лезвие и оставить его на несколько дней, оно само затачивается. Они для заточки лезвий пирамиды строили, а попутно и мумии там прятали…

– Калининский проспект отгрохали, видел? – невозмутимо спросил Вовка.

– Видел.

– А остальное всё по-старому. Все учатся. Заканчивают уже. Из наших никто пока не женился. Живём от сессии до сессии. А! Вот этого ты не знаешь – Олег поступил в архитектурный.

– Поздравляю!

– Ну что ещё? Ромку помнишь? Выучился он на театрального декоратора или что-то в этом роде. У Никитских ворот театр есть, вот он в нём работает.

– А вместе-то собираетесь? Всем классом?

– Собираемся. У Сусанны Давыдовны. Но то один не может, то у другого дела. Хотя все помнят – тринадцатое января. Олег вот по уважительной причине не ходит…

– Что так?

– Всё то же, Мить, всё то же, – вздохнул Олег. – Матушку мою помнишь? В неё всё упирается. Я уж забыл – у Достоевского это, что ли – бабушка внучку к себе за юбку булавкой пришпиливала. Ну и у меня почти то же самое… Раньше она меня на уроки рисунка чуть ли не за руку водила. Сейчас после занятий минут на пять задерживаюсь – всё, тревога, она бегом несётся меня встречать. Стыдоба. Господи! Да я на этюды выехать не могу! Посидеть с ребятами у кого-нибудь тоже не могу. А к себе пригласить нельзя – в наши хоромы, видишь ли, мы не всякого пускаем.

– Погоди, но ты же сейчас тут сидишь – и ничего.

Вовка хмыкнул:

– Это отцу моему спасибо. Вернее месту его работы…

– По представлениям моей мамаши, этот дом надёжный, – подхватил Олег, – сюда мне ходить можно. И то она потом обязательно позвонит, справится, был ли я здесь, когда пришёл, когда ушёл.

– Ну, а когда ты монтёром работал, тогда как?

– И тогда были чуть ли не ежедневные истерики, сердечные приступы. Она столько сил на эти приступы истратила… А однажды она узнала телефон нашей диспетчерской и принялась туда названивать: где я, чем занимаюсь, по какому адресу меня направили…

– Это какая-то всеуничтожающая любовь.

– Любовь всеуничтожающей не бывает. Это всеуничтожающий эгоизм.

– А чего она в идеале-то хочет?

– Хочет, чтобы я всегда рядом был. При отце к нам в дом много народа ходило: скульпторы, художники, искусствоведы. А больше – всякая сопутствующая мелочь: жучки-шустрячки, деляги. Все они считались друзьями отца, все от него что-то имели: родственника куда-нибудь протолкнуть, предисловие к книге написать, замолвить за кого-нибудь словечко, чтобы он заказ получил. Имя-то у отца было. Мама себя чувствовала хозяйкой богемного салона. Она купалась в комплиментах, цветах, мелких подарках. Папа умер – и всё это прекратилось. Всем друзьям-жучкам-червячкам от мамы никакой пользы, и после похорон у нас в доме стало тихо. А моей деятельной матушке надо же где-то энергию тратить. Сперва она кинулась разбирать папин архив. Но архива, в общем-то, и не было. Так, какие-то поздравительные открытки, несколько писем, случайные бумажки. Ни записных книжек, ни дневников. Тогда она решила писать воспоминания, книгу об отце. А я должен был помогать, быть кем-то вроде секретаря. Но дальше намерений дело не пошло. Вести светские разговоры за столом и писать книгу – это разные вещи. И после всего её внимание полностью сконцентрировалось на мне. Как это у неё преломилось с архивов-мемуаров на то, что я постоянно должен быть при ней, мне не понять никогда.

Проблема Олега понятна. Она старая, и помочь ему никак нельзя. А что с Вовкой? Он весь вечер шутил, гусарил, но так, как будто у него сильно болел живот.

К Митиному приезду у Вовки опять подоспела чёрная полоса. Учился он беспечно, не очень-то задумываясь над тем, что его ждёт за стенами института. Но Вовкин отец, не надеясь на практичность своего легкомысленного отпрыска, провёл большую работу по обеспечению сыну плавного перехода со студенческой скамьи на хорошую должность. Им всё было устроено заранее и осталось лишь убедить сына выйти на правильный путь. И вот тут-то нашла коса на камень. Вовка стоял насмерть, отбиваясь чем попало: демагогическими лозунгами, украденными с газетных страниц; эмоционально изложенными выжимками из собственных убеждений; предвзято подобранными примерами из биографии Клещёва-старшего и других родственников. Какое-то время длилось изнурительное позиционное противостояние, в котором положение Вовки выглядело явно предпочтительней. Во-первых, тому, кто ничего не хочет, всегда легче и проще, чем тому, кто желает реализовать какую-то комбинацию. Во-вторых, Вовка с некоторых пор ждал от отца чего-то подобного и успел заранее настроиться на затяжное, упорное сопротивление. В-третьих, на Вовку работало время: ему требовалось продержаться не так уж долго, и соперник автоматически попадал в цейтнот. И Вовка продолжал яростно отстаивать свою самостоятельность. Но, видать, не судьба.

По каким-то законам, установленным свыше, именно в это насыщенное время некая студентка с Вовкиного курса то ли взглянула на него как-то особенно, то ли сказала что-то такое особенное. А может, по-особенному прошла мимо… Кто знает, как это всё случается? Одним словом, Вовка обратил на неё внимание. А она, что ни сделает, всё у неё получается по-особенному. Неумелые ухаживания объясняли ситуацию, а в Вовкиных глазах читалось всё, что он собирался высказать в подходящий волшебный момент. Девушка высказалась первой. Она говорила доброжелательно. Доброжелательность, наверно, должна была выполнить роль анестезии, но каждое её слово резало больно, по живому. Ты хороший парень, но… Не надо больше за мной ходить… Даже забыла сказать, как в таких случаях водится, что давай останемся друзьями. Вовке стало всё равно. И насчёт будущей работы – тоже всё равно. Делайте, что хотите. Да, он согласен на папин вариант. Родители верно угадали причину резкой смены настроения сына. Про себя они тихо улыбнулись: не он первый, не он последний, а время вылечит. Вовке было паршиво. Плохо ему было и в тот вечер с Олегом и Митей.

Трудоустраиваться Митя отправился в родную экспедицию. Он уже знал, что маленький домик, где раньше сидели геологи, пустили подо что-то другое, а все геологические партии обосновались на третьем этаже главного здания. У Аркадия на месте Мити давно работал другой парень, а демобилизованному воину предложили стать сотрудником партии Александра Якимовича Шевелёва. В неё, кроме начальника, входили геолог Максим и лаборантка Ира. Митя, не переставая пузыриться энергией, кинулся искать горы, которые требовалось бы свернуть. Но не было в том нужды. Его ждала знакомая рутинная работа.

В экспедиции он сидел в одной комнате с Никитой Полушкиным. Тот тоже отслужил, но ему, можно сказать, повезло: он отбарабанил всего два года. Ему досталась какая-то вредная военная специальность.

Они очень быстро переполнились новостями и поэтому загорелись встретиться. Принимал друзей Вадим. Он сумел сплавить родителей, и его квартира оказалась в распоряжении жадной до разговоров, до смеха, до жизни компании. Старенький-престаренький магнитофон «Яуза» наперегонки сам с собой демонстрировал все те новинки, которые за короткий срок успел добыть его владелец: Матье, Высоцкий, последние «Битлы». И хозяин, и гости в гражданском выглядели как-то странно. А Пашка, так вообще оделся изысканно. Да нет, не изысканно, а просто костюм на нём сидел как-то особенно ловко. Первые впечатления – всё о том же: о миниюбках, Калининском проспекте, о поисках следов прошлого.

– Я целый день потратил, ходил по городу и выискивал приметы трёхлетней давности, – рассказывал Вадик. – Памятник Пушкину, Детский Мир, ГУМ, Большой Театр – всё вроде то же. Но по-другому. Не то.

– Точно, точно, – подхватил Андрей. – У меня дворовые кошки. Те и вроде не те. И голуби.

Они болели тем же, чем и Митя: хотели найти остатки доармейской жизни и продолжать двигаться дальше в обнимку с отмершим.

– Я заметил, меня высотки угнетают, давят как-то. Отвык что ли? Раньше…

– Ага. И не только высотки. По улице идёшь, как в ущелье…

– Киоски «Союзпечать» совсем другими стали…

Ан нет. Без перерыва не получается. Приходится примириться с тем, что в их биографии появилась дыра или лучше – рубеж. И теперь она делится на «до армии» и «после армии». Целый вечер они пили и орали, перебивая друг друга, подхватывали незаконченные фразы. И весь вечер рассказывали новые анекдоты. За три года их накопилось – будь здоров! А для них они все свежие. Перед Митей сидели такие же восторженные чудики, как и он сам.

Прошло ещё немного времени, и Митя перестал ощущать себя провинциалом с круглыми глазами и открытым от удивления ртом. Он снова стал обычным горожанином, снова научился не замечать вокруг себя ни людей, ни домов, ни неба, ни прихотливых трещинок на асфальте.

Митя ехал на день рождения к отцу. Он ещё в армии дал себе слово наладить с ним отношения. День рождения – замечательный повод для этого. Митя разучился быть сыном и не знал, как себя вести. Он вошёл в полутёмный подъезд, поднялся по неудобной лестнице и нажал кнопку звонка.

– Ну, здравствуй. Проходи. Сразу нас нашёл? Тут, в общем-то, близко. Ну, раздевайся. Сейчас я тебе тапочки…

Отец волновался, суетился, говорил излишне громко, слишком бодро и тоже не знал, как себя вести. Обоим было трудно, оба прилагали усилия.

«Отец совсем не тот, что в детстве. Приходится самому себе напоминать: это твой папа. Интересно, как в напряжённой ситуации помогают пустые фразы и знакомство с квартирой. Квартира хорошая – две комнаты. Только полы не паркетные, а дощатые. Мебель… Нормально батя живёт. Что ж такое? Даже слово «папа» выходит с трудом. Хуже, чем в гостях у совсем незнакомых людей».

Маленький Митин братишка, молча ходил следом, держался замкнуто и повсюду натыкался на неподатливую преграду, которую два взрослых человека – один папа, а второй вот этот, который пришёл в гости, – упорно ломали каждый со своей стороны. Напряжение спадало очень медленно. Нет, голыми руками, да ещё в первый же день стенку отчуждения своротить невозможно, нужен инструмент. Инструмент, по-старинному налитый в хрустальный графинчик, а не просто в покупной бутылке, стоял на столе.

«А вдруг он не пьёт – нельзя или ещё что-нибудь?»

Из кухни в комнату вошла светловолосая миловидная женщина – папина жена. Извинилась, что сразу не могла оторваться от плиты. Познакомились, поздоровались, улыбнулись друг другу, и вдруг у мужчин прибавилось уверенности, им стало посвободней. Потом рассаживались вокруг стола: у Мити есть рюмка? – я сейчас ещё нож принесу – вы пока накладывайте себе салат – тебе удобно? – можно подушку подложить. Хозяйка участливо следила, чтобы тарелки были полными. Слова, слова…

Разговор потёк плавно. Обо всём: цены-продукты, новые фильмы, таланты младшего Митиного брата Толика, который умел цитировать огромные куски из «Трёх мушкетёров» и никогда не ошибался. Потом вышли на площадку покурить. Отец неожиданно спросил:

– Ты историю своего рождения знаешь?

– Так, немного… по документам.

– После того, как наше партизанское соединение расформировали, меня направили в Хорол заведующим райздравотделом. Надо было восстанавливать систему здравоохранения. А я молодой, здоровый. Кандидат в члены партии. Стал работать. Тогда мы с твоей матерью и познакомились. Она служила старшей медсестрой в горбольнице. А мне, кроме всего прочего, дали особое задание: выяснить, кто из местных женщин во время оккупации был ласков с немцами. А кто ж его знает, какие там тогда амуры были? Не ходить же по домам и спрашивать… Тут она мне и посоветовала: посмотри, говорит, кто при немцах аборты делал. Что ж? Толково. Больница в оккупацию действовала, документы сохранились. Мы с ней и перелопатили их все. А потом – тебе ещё и года не стукнуло – у неё начались неприятности из-за того, что она при немцах работала. Она, я помню, однажды в ночь собралась и уехала. Уехала куда-то на Дальний Восток. Тебя она взять не могла – её судьба висела на волоске, и уезжала она в полную неизвестность. Вот такая история. А что стало с твоей матерью, я достоверно не знаю. Слышал, что она вышла замуж, живёт в Узбекистане, но это не точно…

К концу дня разговорился и Толик. В общем, потихоньку, потихоньку родственные связи налаживались.

Автобус пробирался по плохо освещённым улицам.

«Как будто тину со дна взбаламутили. Папа с мамой, как настоящие стукачи, каких-то несчастных бабёнок закладывали. Наверняка, не развлекались эти бабёнки – жрать им просто было нечего. А с другой стороны, что в те времена он мог сделать? Мог он тогда сохранить порядочность? Хотел ли он её сохранить? Или совсем об этом не думал? Рассказывал не стесняясь. Эх, не суди, да… Гвозди на доске… Потом ребёнка бросили, как неудобную громоздкую вещь. Ребёнок писается и орёт – не возьмёшь же его с собой в бега. Кто прав, кто виноват? И что бы сделал я на их месте? А в итоге что? В итоге у отца семья, у Толика семья… У Таньки семья».

Вокзал, поезд, Караганда и забытая база в Долинке. На первый взгляд ничего не изменилось. Всё то же безоблачное небо и белые домики под ним. Но сам Митя теперь смотрел вокруг не глазами новичка, впервые попавшего сюда, к геологам. Он был опытным полевиком. И за три армейских года он прошёл хорошую школу – пообкатало его, пообломало, насмотрелся, немного научился думать. И сейчас им острей чувствовалась особая атмосфера этого клочка земли. Тут сухая степь навечно пропиталась болью и горем. Никаких памятников и обелисков – само это место, небо, степь, горизонт представляли собой мемориал жертвам большого зла.

По шуршащей гравийной дорожке базы навстречу, вяло плетущемуся после обеда, Мите стремительно шагал Аркадий Куштурин. У Аркадия, всегда заваленного массой дел, постоянно не хватало времени, и он его догонял. Поэтому всякие там «как живёшь?» и «как дела?» при встрече с ним отбрасывались. Митя сразу задал вопрос, с которым ходил давно, но всё как-то не успевал спросить:

– Конфуций приедет в этом году?

Аркадий притормозил.

– Он умер. После тебя ещё один сезон отработал, а зимой умер. Инфаркт.

Всеми хозяйственными приготовлениями занимались Максим и Митя. Запасы палаток, спальных мешков и прочего добра в их отсеке уступали Куштуринским, но тоже имелись в немалом количестве – партия Шевелёва существовала не первый год. Надо было всё перебрать, отсортировать и то, что предполагалось взять с собой, отложить в отдельную кучу. Между делом Максим сообщил, что завтра их партия пополнится ещё одним геологом. Имя, отчество, фамилия – и Митя сразу нарисовал для себя образ грузной пожилой женщины, мельком подумал, что, наверное, у неё будут свои привычки, какие-нибудь особые требования. Ладно, там разберёмся.

На следующий день, когда он в столовой заканчивал уплетать макароны по-флотски, Максим подвёл к его столу невысокую темноволосую девушку с короткой стрижкой и представил:

– Наш новый сотрудник – Кочнева Елена Михайловна.

Новый сотрудник с интересом наблюдала, как воспитанный Митя поднимался со стула, чтобы прикоснуться к протянутой руке. Таким свойством обладали её чёрные глаза – она на всё смотрела с неподдельным интересом.

У Мити опять появился свой дом. Маленький, брезентовый, он стоял на краю лагеря рядом с антенной для рации. У Шевелёва не существовало строгостей в расстановке палаток, каждый устраивался там, где хотел. Митя только сейчас осознал, как он устал за три года находиться всё время на виду. Ни клуб, ни Вадиков склад по-настоящему не спасали – надзор проникал сквозь любые стены, догляд за собой он чувствовал постоянно. И вот, наконец, у него появилась личная нора. Полный сил и желания действовать, он справлялся со всем, что ему поручали. И даже связь с базой работала безотказно. Рация ему досталась совсем старенькая, с облупившейся краской, ржавая. Но она исправно исполняла назначенную ей роль, служа выходом в иной мир, где существовали одни только звуки. Им в эфире было тесно, они налезали друг на друга, перебивали соседей.

– РУЖеДе, РУЖеДе! Я УОЙ четыре, я УОЙ четыре. Как слышите меня? Приём.

Однообразный писк радиомаяков перекрывал хриплый мужской бас, требующий запчасти к автомобилю. Неожиданно сбоку выплывает местная радиостанция и на каждом шагу – дробный писк бешеной морзянки.

Ой, как хотелось работать! Целыми днями Митя топтал выжженную солнцем степь, таскал за спиной рюкзак, полный образцов, на груди у него болталась неудобная коробка радиометра, в стеклянном окошечке которой шевелилась чуткая стрелка. Руки были заняты молотком и гильзой от того же радиометра, похожей на уродливый пистолет с гипертрофированным дулом. И с утра до вечера по степи… Геолога ноги кормят. А сколько работы в лагере! Митя помнил, каким незаменимым умельцем был Конфуций, и старался походить на него. У него сложились очень добрые отношения с Максимом. Тот был чуть постарше – крепкий, белобрысый и весёлый. Он – охотник выпить, поговорить «за жизнь», в нём чувствовались русская широта и надёжность.

Сладкое ощущение свободы, помноженное на степной простор, приподнимали Митю, и он летал над землёй. Невысоко приподнимало – сантиметров на десять, не больше, но это был настоящий полёт. И даже рюкзак, трещавший от набитых в него кусочков песчаников, известняков, алевролитов, он носил порхаючи. В тот год начальнику геологической партии Александру Якимовичу Шевелёву повезло с сотрудником.

Александр Якимович считался опытным начальником партии. Ко всем, включая и Митю, и студентов-практикантов, Шевелёв обращался на «вы» и никогда никому не приказывал. Задания он отдавал в форме просьбы: «Митя, я попрошу вас составить список образцов». Вежливый, никогда не повышающий голоса, в белой рубашке, он казался аристократом. Параллельно с основной работой Александр Якимович готовил кандидатскую диссертацию. Территория, по которой она писалась, лежала достаточно далеко от лагеря. И раза два за сезон, забрав с собой Максима, Шевелёв отправлялся в те края, оставляя партию на Лену Кочневу. Когда ей случалось выполнять обязанности начальника, у мужской части населения лагеря просыпались – у кого отеческие, у кого джентельменские чувства. Особых требований никто никому не предъявлял, но весь коллектив сам собой становился легко управляемым. В такие дни Митя, продолжая барражировать невысоко над землёй, внимательно контролировал ситуацию, хотя она оставалась почти идеальной. Лена ему нравилась.

Со дня возвращения из армии женское внимание сопровождало Митю постоянно. Он понимал, что представляет для девушек объект, который «можно иметь в виду». Возраст подходящий, отслужил в армии, учится в институте, не урод – чего ещё надо? Молодых людей с подобной характеристикой и помимо Мити имелось достаточно. Тот, кого «можно иметь в виду», становился объектом неопасной увлекательной охоты. Лёгкая круговерть пробного кокетства, внутри которой находился Митя, ему не мешала. Голова от неё не кружилась, не заходилось истомой сердце. Но его петушиное начало считало такое внимание вполне естественным.

Но с некоторых пор он стал с какой-то болезненной чуткостью улавливать в поведении блуждающих по охотничьим угодьям амазонок толику фальши. В речи, во взгляде – во всём. Каждая, обернувшаяся к нему лицом, несла в себе, как минимум, капельку неестественного. Ну, буквально, каждая. Они не хотели подавать виду, что охотятся и поэтому были вынуждены чуточку притворяться. Он эту фальшь распознавал на расстоянии также, как издалека чуял ненавистный ему запах жареной цветной капусты. В первые же дни после приезда домой он полностью обновился, очистившись от армейской грязи и глупости, и теперь каждая жилка в нём, каждый нерв воспринимал окружающее просто, без вынужденных поправок на то, на сё. Поэтому даже в тех женщинах, которые нисколько в Мите не были заинтересованы и вели себя абсолютно свободно, он улавливал эту просвечивающую фальшивинку – крошечное несовершенство природного инстинкта. Вот и смотрел он на девушек чаще всего, как смотрит посетитель выставки на картины, отмечал что-нибудь необычное: у этой красивые глаза, у той попка знатная.

Лена привлекала Митю своей естественностью. Не было в ней этой фальши нисколько. Не было, Митя бы заметил. А ещё ему нравилась её жизнерадостность. Ею заражаешься. Рядом с Леной становилось совершенно ясно: ничего плохого на свете нет и быть не может. Это настроение так близко и понятно человеку, летающему на высоте десяти сантиметров над землёй. И имя у неё такое нежно-ласковое – Ле-на. Как будто идеально круглые капли упали на тонкое стекло, и тут же отдалось еле слышное эхо. Во всяком случае, ему так казалось. И потянулись между ними невидимые ниточки. А может, это какое-то силовое поле образовалось.

Недалеко от лагеря геологов стояли два саманных домика. В них жили пастухи со своими семьями. Возвращаясь из маршрута, партия иногда проезжала мимо обжитого и удобренного овечьим навозом пастушьего стойбища. Как-то раз глава одной семьи с бурым от загара лицом, на котором в густой насечке мелких морщинок прятались умные, а в тот день ещё и тревожные, глаза, приехал в лагерь на косматой, безразличной ко всему на свете, лошадёнке. Всадник приехал с просьбой: отвезти жену в больницу. Рожать вздумала, а не вовремя. Вроде бы рано ещё. Александр Якимович был недоволен тем, что не смог отказать. Да и как откажешь? Но до больницы пятьдесят километров, и дорога – не асфальт. А ну растрясёт её, что тогда с ней в степи делать?

Обошлось. Беременную довезли в полном порядке. Она за всю дорогу ни разу не ойкнула. После этого случая просто проехать мимо домиков геологам не давали – звали обязательно отведать кумыса. А когда резали барана, вся партия приглашалась на бешбармак. За низким круглым столиком сидели на игрушечных скамеечках. Хозяин пододвигал гостям постное. Знал, что они варёный жир не любят, но всё равно извинялся: по местному обычаю он наносил оскорбление хорошим людям. Потом подавали шурпу в пиалах – вкуснотища!

Бешбармак – королевская еда на самом деле, а не потому, что геологи голодали без мяса. Мясо было. Хотя никакой тушёнки, даже свиной, никто давно не видел, мясо было. Геологи браконьерствовали, охотились на сайгаков. Официально считалось, что сайгаки – вымирающий вид, их занесли в «Красную книгу» и в их защиту говорили речи, писали статьи. А между тем, ближе к осени степь начинала шевелиться и двигаться от горизонта до горизонта. То сайгаки, сбившись в неисчислимые полчища, мигрировали на юг.

Накануне ночная охота прошла удачно. Отоспавшись, Митя с Максимом освежевали добычу, успели сделать ещё мелкое по хозяйству в лагере, пока стрелки часов не вытянулись в ровную вертикальную линию – восемнадцать ноль-ноль. Митя подсоединил к рации лохматый проволочный конец антенны, надел наушники и щёлкнул тумблером. Неотдыхающий эфир объявился шорохом, писком, потрескиванием.

– РУЖеДе, РУЖеДе. Я – УОЙ четыре. Как слышите меня? Приём.

РУЖеДе слышал хорошо, связь прошла без сучка и задоринки. Митя чуток повернул чёрную ручку – недалеко от его частоты вещала алма-атинская радиостанция, и он хотел послушать конец «Последних известий». Радио передавало только одну новость: наши войска, выполняя интернациональный долг, находятся в Чехословакии. А почему, что случилось, – непонятно. Здесь тихо, только ветер лениво хлопает брезентом палатки, а там война, что ли? Митя зашёл в камералку, показал Шевелёву переданные с базы сообщения и рассказал услышанную странную новость. Александр Якимович напрягся.

– Митя, я вас попрошу посидеть и послушать всё, что будут передавать.

Митя сидел, слушал. Армия… Народ Чехословакии… Страны социалистического лагеря… Минут через пять послышалось шуршание брезента, в палатку, согнувшись, пробрался Александр Якимович. Он сел на угол раскладушки, взял у Мити наушники, послушал. Немного успокоился.

– Я отвечаю за двенадцать человек. Случись что – людей, имущество вывозить надо… Сворачивать работу, не сворачивать? А если война, машину могут реквизировать.

– Ну, с базы-то дали бы какие-нибудь указания, если что серьёзное, – предположил Митя.

– А чёрт их знает. Будут сидеть и ждать указаний сверху. Имейте в виду, Митя: безопасней всего решения принимать самому. Пока начальники будут чесать в затылке… А, упаси Боже, война начнётся – такой приключится бардак, что только на себя и можно будет рассчитывать. Нынче думающих мало, нынче всё больше специалистов по угадыванию желаний вышестоящих товарищей.

– Казахи всегда жили кочевниками. У нашего народа это в крови. Весь быт у нас кочевой.

В купе напротив Мити сидел молодой парень, недавно закончивший медицинский институт. Он тоже был полон энергии, планов и готов к подвигам. Его раскосые глаза возбуждённо сверкали. И, кажется, что он, подобно своему попутчику, немного парил над земной твердью.

– Зачем казахов хотят оседлыми сделать? Неправильно это. Некоторые стали жить в городах. Хорошо. У нас появилась своя интеллигенция. Хорошо. Но зачем всех заставлять против их воли? Это неправильно. Почему людям нельзя жить так, как им хочется? Зачем человека заставлять делать то, чего он не хочет? Есть много вопросов. Их надо решать. У нас много инфекционных заболеваний, детская смертность высокая, врачей не хватает. Вот о чём думать надо.

– Москва – это понятно. А ваши-то руководители, местные, что же?

– А! – Парень махнул рукой. – Им некогда, они каждый день об успехах докладывают. Недовольны маленькие люди, а те, наверху, всем довольны, у них всё есть.

«Правильно говорит этот молодой врач: зачем надо заставлять людей делать то, чего они не хотят? Если они не вредят, никому не мешают? Надо сперва ответить на вот такие простые вопросы, тогда глядишь – и сложные станут проще».

В ожидании начала лекций Митя за своим рабочим столом зубрил формулы минералов. В углу Никита Полушкин вяло отбивался от однокурсницы, которая напористо упрашивала его вычертить для неё два геологических разреза. Никита отлично чертил и, практически, не умел отказывать девушкам. Они этим и пользовались без стеснения. Как-то незаметно в их спор вплелись танки в Праге. Никита, как настоящий патриот, относительно недавно закончивший службу в армии, искренне возмущался тем, что в наших солдат швыряли камни, а по боевым машинам колотили железными прутьями. Об этом он читал в газетах. У девушки эмоции мгновенно вспенились и потекли через край: «Ну как ты не понимаешь?..» Во взволнованных фразах замелькало «Свобода» – с явно большой буквы, «позор», «Россия – жандарм Европы». Митя со своего места осторожно поддержал Никиту – уж больно девица на него наседала, да и доводы у неё, надо сказать, те ещё: «Мы руками наших солдат душим свободу целого народа». Ничего себе… Вот Митя Никиту и поддержал. Девушка чуть не разрыдалась. Во всяком случае, в её монологе послышались отчётливые всхлипы. Она кинулась на ребят с отчаяньем безоружного, защищавшего свою семью от штыков: нельзя так наивно верить всему тому, что говорят и пишут, в их возрасте пора научиться думать, они оба пособники тех, кто позорит нашу страну. Ну и много ещё всякого другого наговорила она. Митя больше с ней спорить не стал, а Никита согласился вычертить разрезы.

В комнате бабы Веры извергался небольшой вулкан. Каждый торопился рассказать, что он сам или его знакомые слышали по «вражьим голосам», кто из известных людей как отреагировал на события в Праге. Здесь аксиома «наши всегда правы» не только оспаривалась, она просто считалась неверной. Здесь Митя узнал, что была акция в поддержку Праги: с самодельными плакатами на Красную площадь вышло не то семь, не то четыре человека. Их всех очень быстро арестовали, но огласку это выступление получило. Настроение в компании бабы Веры соответствовало диагнозу: оттепель кончилась.

Занятые повседневными заботами, многие оставались равнодушны к бедам чужой страны. Ну, на самом деле, какая ещё там Чехословакия? До неё ли с больной похмельем головой или, когда вон та нахалка в шапочке лезет без очереди. Женщина! Вы здесь не стояли! И некогда подумать, зачем нужно заставлять человека или население целого государства делать то, чего они не хотят? Зачем вообще нужно заставлять? Для Мити слово «заставлять» служило сигналом к тому, чтобы расчехлять пушки и занимать оборону. Но в этот раз он ничего не понял и не почувствовал – неутихавшие радостные марши в его душе заглушали всё остальное. Но о злополучных танках кругом было столько разговоров, что он иногда поневоле прислушивался.

Первый раз за последние четыре года Митя подумал о Серёжке. До этого он почему-то не вспоминался. Ни в армии, ни после. Интересно, чего добился этот кузнец индивидуального счастья? Позабыл, наверно, свои планы-фантазии. Немыслимо же вот так расписать всю свою жизнь по клеточкам выдуманной в детстве таблицы. Скучно и нереально.

Знакомая панельная пятиэтажка посерела, на лестничных площадках валялись окурки, стены были густо исписаны крылатыми выражениями, заботливо передаваемыми от одного поколения другому. Дверь открылась, и радостные приветствия сквозь завесу насторожённости прозвучали натужно.

«Припёрся я, кажется, не вовремя. Чего-то у них тут неладно. Но ведь не угадаешь. Серёжка скован, и глаза у него какие-то не такие… Но, вроде, не дымится. Развернуться и уйти уже нельзя. Ну, пришёл – так пришёл».

Комната встретила Митю знакомым кисловатым духом. За столом главенствовал Серёжка. Его отец, сильно постаревший, но всё ещё краснолицый, с проволочными бровями, выглядел теперь не хозяином, а тихим приживальцем. И места он занимал совсем мало. Серёжкина мама заметно поседела и ссутулилась. Сын, сидя боком на стуле, привалился плечом к стене и, с легко узнаваемыми отцовскими интонациями, руководил её хлопотами:

– Мать, ну какие рюмки ты подала? – кривил он губы.

Беспрекословно появлялись другие рюмки.

– Ну ты смотри, куда кладёшь! Половину мимо…

Мать, молча, исправляла огрех.

– И в какие ж края тебя занесло? В какие войска?

Митя немного рассказал о своей службе. В основном – смешное. Серёжка снисходительно слушал, а если его отец пытался что-нибудь спросить, он перебивал: «Погоди!» – и задавал свой вопрос. Отец виновато улыбался.

– А ты свой план выполняешь? Или наметил что другое?

Серёжка солидно усмехнулся.

– Я на последнем курсе. Осталось защитить диплом – и всё. Выбран в комитет комсомола института, отвечаю за идеологическую работу. Сам видишь – первая ступенька солидная. В райкоме меня знают. Я там на неделе раза по три бываю, с секретарём – по «петушкам». Надеюсь, после института там и обосноваться. Всё это нелегко даётся. Когда инициативен, активен, не обходится без завистников, а то и врагов. Вредят, как могут. Ну, это так…

– Слушай, а что за народ эти райкомовские? – спросил Митя, вспомнив, как его приняли в комсомол. – В смысле: они нормальные или зациклены на своей идеологии? Выпить с ними или пошутить можно? Или они только своих признают?

Серёжке вопрос не понравился. Чуть покривив щёку, он ответил.

– Нормальные люди, нормальные. И выпить, и пошутить… А что значит: «Зациклены на своей идеологии»? Работа – есть работа, а идеологическая работа – одна из самых важных и сложных.

Из-за оконной шторы с разлапистым рисунком на Митю выпуклыми глазками выразительно посмотрел майор Костенко: «А я тебе что говорил?»

Повспоминали школьные годы, Серёжкины опыты с электричеством, как они обменивали у старьёвщика пустые бутылки на всякую ценную ерунду, как устраивали бесконечные шахматные турниры. Но было видно, что Серёжке совсем не до воспоминаний.

– Ладно, я ведь на секундочку забежал. Проходил мимо, думаю: «Если не зайду, совесть замучит», – соврал Митя. – Другой раз основательно посидим. Так: давай мне свой новый номер телефона, и я пойду.

Распрощавшись, Митя с облегчением вышел на вечернюю, полную огней и народа улицу.

«Значит, от своей идеи Серёжка не отказался. Вот упёртый! Так он, действительно, до трибуны мавзолея доберётся. «Всё это даётся нелегко». Видно, что нелегко. Лежит у него что-то нехорошее… отвратное. Что-то похожее на протухшую селёдку. Этой селёдкой он и мучается. Не до меня ему сейчас. А его отца с виноватой улыбкой на лице жалко».

Серёжкины успехи дурно пахли, потому что вырастил он их на негодной почве. А началось всё с чешских событий. Во дворе института трое студентов затеяли спор, в который понемногу втянулось ещё несколько человек. Слова «Прага» и «танки» слышались чаще всего. Одни говорили «да», другие – «нет», а вокруг стояли, большей частью, просто любопытствующие и слушали. Однако народу собралось столько, что со стороны это напоминало митинг. Пуганая ворона куста боится. Услышав, о чём там идёт речь, партийный и комсомольский активы кинулись гасить несанкционированный очаг. Выявили трёх зачинщиков, устроили им экзекуцию на общеинститутском комсомольском собрании, пригласив на него представителей райкома.

Серёжка решил не упускать удачный момент и использовать скандальное событие с пользой для себя. Его выступление напоминало стихийное бедствие – микрофон плавился, дым стоял столбом. Голос оратора рокотал на низких регистрах, клеймя, угрожая и предрекая, затем взлетал до сопрановых высот и оттуда возмущался, недоумевал, стращал. Выставленным на заклание парням не давали открыть рта, и Серёжка без всякого риска оттоптался на них на полную катушку. И в конце выступления, не справившись с запальчивостью, упомянул «врагов народа». Вылетело как-то само. Он тут же спохватился, да было поздно. Виновных исключили из комсомола и отчислили из института. И создалось впечатление, что, если бы не Серёжка, то приговор оказался бы куда мягче. Недоброе отношение к себе он почувствовал сразу. Мрачное, брезгливое. Сокурсники теперь избегали его. Сперва Серёжка пытался не обращать внимания и убеждал себя, что наплевать, что пошли они все куда подальше. Но плевать он смог всего пару дней. А потом поплохело – нервы-то не железные. Всё ему казалось, что его обсуждают, чудилось, что за спиной произносят его имя. Появилось подозрение, уж не готовят ли ему какую пакость? Напрягся Серёжка и не знал, откуда беды ждать. Так и жил последнее время в напряжении.

В тот год тринадцатого января на встречу десятого «Б» пришло рекордно большое число бывших учеников. Дипломники защитились, острая нехватка времени, запарка у них закончилась. А для Мити это была ещё одна попытка соприкоснуться с прошлым. Но все повзрослели, кто-то даже посолиднел. Разговоры, интересы изменились. Вроде бы всё то же, как пять лет назад, да не совсем. Главное событие за последний год – Игорь женился. Сказал он об этом сухо, сдержанно и даже как будто с недовольством. Восторг влюблённости не промелькнул ни в его глазах, ни в его словах. Может быть, оттого, что он обычно следит за собой, старается не давать выхода своим эмоциям? Но о том, что он работает в журнале, – Митя не расслышал в каком, – Игорь рассказывал с большим увлечением. Журнал он считал временным поприщем, потому что стремился попасть на телевиденье. После Игоря стало дозволено говорить остальным. Мишка, закончив институт, поступил на службу в Министерство иностранных дел. Он криво улыбнулся.

– Это только звучит грандиозно. А на самом деле должностишка у меня незавидная. Как у Акакия Акакиевича.

Колька Кичкин после своего сангига очутился в Совмине. После паузы он хитро улыбнулся и добавил:

– Не в том, о котором вы подумали, а в Совете Министров РСФСР. Работаю в канцелярии.

Кто знал, оповещал об успехах отсутствующих. В тот вечер, забыв про невзгоды, болячки и неудачи, они вели себя, как дети. И Сусанне Давыдовне, восседавшей во главе стола, это нравилось. Были они молоды и счастливы, хотя не всем удалось справиться с решением контрольных задач, что подбрасывала жизнь. Игорь, так уверенно пропагандировавший необходимость проигрывать жизненные ситуации наперёд, женился вынужденно. Не было любви, а был не родившийся ещё ребёнок и были две семьи, которые всё решили за молодых. Дело скрашивал тот факт, что тесть Игоря являлся крупной шишкой на телевидении.

Мишку семья тоже держала крепко. Держала и заботливо направляла. Временами ему казалось, что он против своей воли втянут в ненужное ему дело. И так будет до конца жизни. Это спокойного Мишку иногда доводило до бешенства. Но с самого детства он умел не задавать лишних вопросов. У Ленки Туркиной – другое: муж пьёт. Очень хороший мужик в трезвом виде, но слаб на рюмку. Милка Дронова так всё себя никак не найдёт. Поучилась на биохимика, потом на философа, а сейчас учится на историческом и не знает то ли это, что ей нужно. Проблемы и у Вовки, и у Олега. Выходило так, что армия, где всё просто до примитивности, наилучшее место обитания. Чего ж с таким нетерпением все ждали дембеля? Не потому ли, что жизнь солдата огорожена простейшими правилами из уставов и не предусматривает ошибок и нарушений? Ведь послушное выполнение предписанного – это не жизнь, а существование. Жизнь – это не технология, это даже не наука. Или не только наука, но и искусство, и волшебство. А кто может знать, какие у волшебства правила и законы?

Вроде бы виделись и перезванивались часто, а оказалось, ничего друг о друге не знали. Новость свалилась неожиданно: Вадик женится. Здесь можно добавить слово «опять». Он до армии уже раз обжёгся и после этого к девушкам относился равнодушно оценивающе, как к ненужной вещи в магазине: покупать не собираюсь, но поглядеть, прикинуть достоинства и недостатки можно. И вот знакомство в случайной компании обернулось посещением ЗАГСа. Невеста – светленькая, миловидная. Сколько таких миловидных ходит-бродит по городу. Чем эта Дина ущемила Вадиково сердце? Вадик рассказал, что она учится на биофаке МГУ. Он бегал к ней на Ленинские горы, как на работу. Бегал он, бегал, нашёл там какую-то теплицу-оранжерею, где можно было воровать розы. Этими розами да плюс хорошо подвешенным языком он её и покорил.

Проектировщики Вадиковой квартиры не рассчитывали на такое количество гостей. За стол ещё не садились, а было уже душновато. С нетерпением ожидаемому застолью предшествовало обязательное в таких случаях неловкое топтание по коридору среди незнакомых людей, разглядывание обоев и корешков книг на полках. Маленькую комнату оккупировали женщины. Они там приукрашивались, и одно это занятие их сближало – там слышались смех и разговоры. А в узком коридорчике делать было совсем нечего. Мужчины стояли, заложив руки за спину, поглядывали на потолок, выходили на площадку покурить, опять возвращались и небрежно посматривали на стол. Этот гастрономический подиум в комнате не умещался и выпирал одним концом в распахнутые двери. Его поверхность плотно покрывали тарелки, фужеры, чаши с салатами, селёдочницы с распластанными селёдками, блюда с ломтиками колбасы и сыра, уложенными красиво внахлёст и по спирали. Две горки бутербродов с красной рыбой возвышались на противоположных концах. Хрусталь искрил под люстрой. Бутылки, сгруппированные по три: водка, вино, боржоми, обозначали осевую линию стола. Стол был заставлен так, что некуда крошке упасть, но по квартире прытко шныряли три женщины и всё подносили и подносили. Шпроты, сардины, маринованные огурчики. Нынче такого изобилия ни в одном магазине не увидишь.

Андрей, Митя и Паша тоже выходили на площадку, возвращались, заглядывали в пиршественный зал. Андрей произнёс загадочную фразу:

– А в хрустале пульсировали реки…

Скованность гостей растаяла, как только пригласили рассаживаться. Принялись ухаживать за соседями, предлагать им яства, наливать им вина, а через три-четыре тоста с неизменной концовкой «Горько!» наступила всеобщая раскрепощённость. Кто-то искромётно шутил, послышалось Вадиково ржание с одновременным умоляющим Дининым: «Ну, Ва-а-а-адик!» Его ржание ей не нравилось. Андрей, Пашка и Митя постарались разместиться за столом вместе. Рядом с ними оказался оживлённый дядя невесты. Его активность возрастала прямо пропорционально количеству выпитого. К середине банкета ребята знали всю историю семьи и всю историю службы этого дяди в армии. В конце концов, под большим секретом он открыл семейную тайну. Его брат, Динин отец, служит в КГБ, и дочь порвала с ним всякие отношения и запретила ему приходить на её свадьбу.

«Какая-то эпидемия семейных трагедий на одну и ту же тему. Это или от переизбытка в нашей стране чекистов со взрослыми детьми, или мода такая пошла. Хотя не исключено, что подобное однообразие сюжетов отражает конфликт поколений в условиях специфики нашей истории. И это, как говорится, типично для нашего времени».

На лестничной площадке над гостями изгибались-плавали горизонтальные пласты сизого дыма.

– Ну что? С Вадиком всё ясно: спёкся парень. Не устоял перед красотой, – щёлкая зажигалкой, подвёл итог элегантно одетый Пашка. – У вас-то как дела?

– Нормально дела, – ответил Андрей. – Мне халтурку предложили. Учусь, а по воскресеньям деньгу заколачиваю – деревья на делянках считаю.

– Ты ж на дневном?

– Ну и что? Нас привлекают к научной работе. А летом предлагают в поле ехать. Работка – закачаешься, – хриплым кашлем рассмеялся Андрей. – Работать приманкой. Вывозят тебя в тайгу, раздеваешься до трусов и сидишь, ждёшь какое-то время. На тебя комары, гнус всякий слетается. Потом тебя накрывают большим сачком с тонкой сеткой и начинают считать сидящих на тебе кровопийц, отбирать… ну не знаю, что с ними там делают. А ты сиди и терпи. Зато платят много.

– А не проще сразу вскрыть себе вены – и все дела? Результат тот же, а мучиться не надо, – поинтересовался Митя.

– А ты сам-то где?

– Там же. Учусь, работаю. Ты комаров будешь кормить в тайге, а я – клещей в степи.

– Вслед за Вадиком не собираешься?

– Нет пока. Я ещё не нашёл, где можно розы зимой воровать, – отшутился Митя.

Придёт время, и они узнают о Лене, а пока свою тайну он разглашать не хотел.

– А ты?

– Да нет как-то, – развёл руки Андрей. – Пока и так хорошо.

Пашка умно задавал вопросы. Он понимал, что последний вернут ему и тогда просто начать рассказывать о себе самом.

– А сам-то? Я заметил – пользуешься вниманием, – улыбнулся Митя. – Чёрненькая, что рядом с Вадиковой мамашей сидит, зыркает и зыркает на тебя глазами, а ты всё в рюмку смотришь.

– Нет. У меня дома и так: мать, сестра и кошка. Ещё одну женщину я не вынесу. Тут несколько моих фотографий в журналах опубликовали, – без всякого перехода начал Пашка. – Один-то так, узкоспециальный – «Коневодство», но из него хотят за рубежом перепечатать. А второй – это «Советский экран»…

Виновник торжества обходил группы гостей, стараясь успеть уделить внимание всем. Сейчас он был воодушевлён и красив. К ребятам он подошёл в самый разгар Пашкиного повествования.

– Надо было тебе фотоаппарат принести. Увековечил бы Вадика в его счастливый день, – сказал Андрей.

Паша промолчал, сопя и разглядывая носки своих ботинок.

– Пошли, пошли. Хлопнем ещё по одной, – снял неловкость Вадик.

Праздничный стол перестал выглядеть празднично. Пропали блеск и красота. В горах салата зияли норы и ямы, на блюдах с колбасой лежали разрозненные куски. Сыру досталось значительно меньше. Полупустые бутылки уже не стояли чинно по-трое через равные промежутки, а поодиночке разбрелись по всему столу.

Сильно накачавшийся дядя невесты сидел боком к столу, закинув левую руку на спинку стула, а локтем правой морщинил скатерть. С трудом оторвав взгляд от пола и подняв голову, он сделал сложное вихлястое движение левой ладонью.

– Митя? Митя, а вот скжи, как ты относиссся к тому, что слчилсь в Чеховслкии?

– Ну, мы-то толком ничего не знаем, – с пьяной неуклюжестью Митя одним махом унизил все средства массовой информации. – Но если с исторической точки зрения… ведь это мы их освободили от фашистов…

– Так! – пьяно мотнул головой дядя невесты, снова разглядывая пол.

– Во-вторых, какое сейчас распределение сил? Два лагеря – Восток и Запад. Противостояние серьёзное, и никто не позволит ослабить свой фронт.

Дядя ещё раз мотнул головой.

– И последнее. Может, это и несерьёзно, но оно сильней меня. После чемпионата мира по хоккею… у меня к чехам…

– Точно! – подхватил Вадик. – Финны, шведы – это ладно. Но чехи! Я, как ихнего Голонку увижу – сатанею.

Дядя невесты глубоко вздохнул и ещё раз мотнул головой. Было непонятно: он собрал достаточно мнений, чтобы начать делать собственные выводы, или просто потерял нить разговора.

– А не пора ли нам? Завтра на работу, – посмотрел Митя на Андрея с Пашей.

Гостей, кажется, стало меньше. Женщины освобождали стол от грязной посуды.

– Кому ещё чайку?

– Погодите, пусть разойдутся. А мы ещё по рюмашечке… на посошок, – потянулся Вадик за бутылкой.

К Мите пришёл опыт. Ничего незнакомого в полевых работах для него не осталось. Правда, пару раз он плутанул и крепко. Но заблудиться в степи легче, чем в лесу, это знает всякий опытный человек. И виноват в тех случаях был не совсем он. Без хвастовства он сегодня не заробел бы самостоятельно отснять лист и составить отчёт. Он уже умел представлять, что творилось в этих местах сотни миллионов лет назад – помогало богатое воображение. Так что справился бы. Сделал бы не блестяще, это он понимал. Не было бы той изюминки, что всегда отличала университетскую школу, того чуть-чуть лучше, чем просто хорошо. До такого уровня он ещё не дорос. Всё так, но вместе с тем нет-нет, да и начинало казаться, что никакой он не самостоятельный, что кто-то всё время его опекает, ведёт его за руку, следит за ним. Может, он ещё не привык верить в свои силы, но ощущение чужого вмешательства ему не нравилось.

Митя по-прежнему любил, улучив несколько минут, посидеть одному у себя в палатке. Снаружи слышались голоса, бряканье кастрюль на кухне, тявканье Тимурчика – шавки, принадлежащей поварихе, а внутри Митя наслаждался одиночеством. Изо всех удовольствий – это было для него самое-самое.

Но с некоторых пор любимый отдых отошёл на второй план. Снаружи, за брезентовой стенкой стало интересней. Когда он слышал голос Лены Кочневой, в палатке не сиделось.

Лена была невысокой, черноволосой и радостной – вот и всё, что Митя мог бы сказать о ней. Других её черт он не осознавал. И очень ему нравилось, что Лене всё было интересно. В степи – ну что там в этом однообразии смотреть? Или в маршруте – одни и те же известняки, алевролиты, аргиллиты. А она и в степи что-то интересное видит, и об известняках с восторгом говорит. Если Митю ставили в маршрутную пару вместе с Леной, день у него получался особенно удачным. Бредя за ней, он чувствовал себя защитой этой девочки.

Когда едешь с севера на Джезказган, дорога долго тянется по скучной серо-жёлтой местности. Сидишь в кузове и рассматриваешь сопки, которые становятся всё более и более пологими. Потом исчезают и они. Затем неожиданно вдалеке появляется силуэт одинокого верблюда. Минут десять езды – ещё один верблюд. Потом ещё. После того, как встретится штук пять-шесть верблюдов, вдоль дороги обнаруживаются столбы с натянутыми проводами. Когда и с какой стороны они подкрались, заметить никогда не удаётся. А ещё чуть дальше внимание привлекают шары перекати-поле. Они катятся по земле, подпрыгивают и летят по воздуху на высоте бампера машины. Чем дальше, тем их становится всё больше и больше, наконец они образуют что-то наподобие вала, и начинается город.

В городе геологи сначала совершали налёт на книжный магазин, после надо было заправить бензином железную двухсотлитровую бочку – машина тоже есть-пить хочет. Потом – на рынок за овощами и фруктами. Из-за этого, в первую голову, сюда и ехали. Перед обратной дорогой можно искупаться.

Ненужные подземные горные выработки, оставшиеся после извлечения медной руды, когда-то обрушили, а получившийся провал заполнили водой. Кусты и деревья, чудом прижившиеся среди пыльного щебня, «Чёртово колесо» и фонарные столбы образовали вокруг искусственной акватории зону отдыха. Геологическая машина с голубым глобусом на дверце подкатила к водоёму с неблагоустроенной стороны, чтобы подальше от отдыхающих. Между кустами и рукотворным холмом серой щебёнки обнаружился пологий вход в воду. Прожаренные и пропылённые геологи, техники и студенты кинулись к воде. Митя задержался, чтобы поудобней расставить ящики с помидорами и виноградом, коробки с капустой, а заодно, чтобы посторожить машину – с того места, где купались, её не видно. Когда он обогнул щебёночный Монблан, купание заканчивалось. Последними, все в мокрых блёстках, из воды выходили водитель и Максим.

– Мить, ты не долго. Время, – сказал Максим, закуривая.

– Я пулей.

Неласковое дно, усыпанное острыми камушками, быстро и уверенно уходило на глубину. Митя оттолкнулся и поплыл. Пловец он был не выдающийся, но на воде держался сносно. Выкидывая вперёд руки, он двинулся сажёнками против набегавших волн. Прохлада нежила измученную солнцем кожу. Собственное тело сейчас представлялось ему сплетением тугих, звенящих мышц, надёжных и безотказных. Прикинув, что он одолел достаточное расстояние, Митя резко повернул назад. Он успел заметить спины Максима и шофёра, скрывающиеся за «Монбланом», и тут его накрыло волной. Накрыло на вздохе. Шершавый, пахнущий гниловатой затхлостью, комок забрался куда-то глубже горла. Пока Митя давился и кашлял, набежал второй бурун. Надёжные и безотказные мышцы конвульсивно сокращались, руки и ноги не слушались. И ничего не видно – вода и слёзы затуманили весь обзор. Митя запаниковал. Ему удалось перевернуться на спину. Третью волну он угадал, и, когда она его нагнала, он из последних сил подавил кашель и задержал дыхание. Паника прошла, но страх не отпускал, он мешал соображать. Лёжа на спине и приспосабливаясь к беспощадной ритмичности мутных валов, Митя начал подгребать к берегу. Руки и ноги ломило от усталости как будто он в одиночку разгрузил вагон кирпичей. В груди каждое движение грозило вызвать новые спазмы кашля. Берег проступал недостижимой тёмной полоской. Кричать бессмысленно – не услышат, да и крика никакого не получится, один хрип. Последние силы потеряешь на этот хрип. Значит – только сам. «Только сам» придало ему уверенности. С усилием Митя перевернулся и грудью вперёд уже не вальяжно, а предельно собранно заработал руками. Оглядываясь назад и не позволяя стихии застать себя врасплох, он медленно двигался к берегу. Спасательным кругом ему служила мысль: «Только сам, никто не поможет». Чертовски хотелось оступиться – может быть, уже мелко. И чем ближе к берегу, тем это желание становилось сильней. И вместе с тем, всё тело сопротивлялось: плыви, под тобой мёртвая, равнодушная глубина, плыви, оступишься, не достанешь дна – вынырнуть сил не хватит. И он закостеневший, со сжатыми зубами плыл, плыл, пока камни не оцарапали ему локти и живот.

Обессилевший Митя сидел на берегу, отплёвывался и дрожал всем телом. Он никак не мог оторваться от спасших его слов: «Сам, только сам, никто не поможет». Сознание судорожно вцепилось в них и не отпускало. Саднило в дыхалке и, несмотря на жару, знобило. Он медленно приходил в себя.

Трясясь в кузове на жёсткой лавке, он всю обратную дорогу соображал: за что? Некто могущественный погрозил ему пальцем. Митя не считал себя мистиком и про всякие там Высшие Силы он предпочитал вспоминать про себя, а если вслух, то с юмором. И о судьбе человеческой, представленной в виде доски с гвоздиками, строго говоря, тоже только для красного словца. Хотя во всём этом присутствовали отголоски того, что хранилось в самых сокровенных уголках его сознания. А хранилось там то, что он обмозговывал наедине с самим собой. Лишь втайне от других можно рассуждать об этом по-настоящему. Потому что касаешься того, что чувствуешь, но не способен объяснить словами. Где найти собеседника, чтобы он чувствовал точно так же, как ты? А вслух Митя проповедовал, что суеверия, боги нужны лишь слабым. Сам-то он сильный и самостоятельный. Всю жизнь, с детства сам себе служил опорой.

«Так всё же, за что?»

То, что ты произносишь вслух, – это твой фасад, без которого на людях хуже, чем без одежды. Он тебе нужен, чтобы на тебя смотрели, если не с восхищением, то, как минимум, с уважением. Все свой фасад постоянно подправляют, приукрашивают. Твой фасад, в общих чертах, неплох и служит образцом для тех твоих поступков, что скрыты от публики. Ты актёрствуешь перед зрительным залом и частично сросся со своим положительным образом, стараешься ему соответствовать даже тогда, когда никто не видит. А уж, если видят. Хуже, когда фасад сам по себе, а поступки никакого отношения к нему не имеют.

«Всё-таки, за что?»

Но в глубине каждого прячется лабиринт углов и каморок, в которых чего только нет! Как в старом доме на антресолях, на чердаке или в забытых кованых сундуках среди пыли, дохлых тараканов и паутины можно обнаружить замечательные книги, уникальные картины, редкий фарфор, так и здесь соседствуют любовь и неистребимая ядовитая ненависть, всевозможные пороки и благородные помыслы, страхи и фантазии. Здесь спрятаны мысли, которые предназначены строго для личного пользования. Их стыдно выпустить на свободу, потому что стыдно показаться слабым, смешным, несовременным, стыдно прослыть сентиментальным, властолюбивым, алчным. В минуты душевных потрясений, спрятанное глубоко внутри, способно вдруг забурлить, как кипяток, и может так случиться, что через бутафорское окно тщательно вылизанного фасада вытечет капля потаённой смеси, и одной этой капли бывает достаточно, чтобы человек предстал в совсем ином свете, нежели выглядел раньше. Но это случается редко или никогда.

«На моём фасаде для всех чётко написано или как-то по-другому зафиксировано, что я человек самостоятельный и сильный».

А внутри тебя бесформенными мутными хлопьями плавают расплывчатые недоумения, вопросы, додумки, соображения о Логике происходящих событий, о Высших Силах и Непознанных Тайнах Природы. Именно из этого нутра исходит твой вопрос: «За что?» Сильный и самостоятельный только что чуть не утонул. И не в океане где-нибудь за сто миль от берега, а рядом с пыльными кустами, в пределах обзора из кабины «Чёртова колеса».

«Да, чуть не утонул. И главное, что это не случайность – всё было подстроено, как по нотам. Как будто работал невидимый режиссёр: со сцены исчез последний человек – тут сразу и началось. За что?»

Тебе, мозгляку, показали: вот ты любишь одиночество, кайф ловишь, когда отдыхаешь от людей, а за брезентом – голоса и кастрюльки брякают. Тебе продемонстрировали, что значит по-настоящему остаться одному, чтобы ты понял, что в серьёзный момент за брезентом палатки никого не окажется. Вообще-то любовь к одиночеству говорит в твою пользу – значит, совесть у тебя чиста. Кого совесть жжёт, тот один – никак, тот должен рассказать свой грех. Так вот помни: по большому счёту ты всегда один. Когда однажды ты это в полной мере осознаешь, то ужаснёшься и заорёшь в пустоту: «Это я, Господи!!!» Так все кричат. Кто в голос, кто про себя. И ты закричишь. Одному страшно. Запомни, как ты, выбравшись на берег, сидел и дрожал, не мог отдышаться и хрипел. Не было тогда ни надёжного, ни сильного, а был испуганный кусок плоти. Это была репетиция. На будущее. А ещё ты последнее время всё порхаешь и порхаешь, земли почти не касаешься. Это раздражает. Всё у тебя хорошо, всё ладится… Пришлось немного уравновесить. Хлебнул грязной водички? Ну, порхай дальше. А вообще ты молодец, выкарабкался…

«Репетиция? Для чего репетиция?»

Митя мысленно почти представлял себе своего собеседника.

Трясясь в скрипящем кузове на жёсткой лавке, Митя всю обратную дорогу повторял неизвестно откуда появившееся слово «репетиция». Почему репетиция, для чего репетиция?

Денег катастрофически не хватало и времени не хватало, а Митя решительно ухаживал за Леной. Ухаживал по всем правилам, как он их себе представлял. Наплевав на занятия, он все вечера проводил с ней. И та же лихорадка одолела его друга Никиту. В километровом хвосте за билетами на показательные выступления фигуристов, завершивших чемпионат мира, они выстаивали по очереди. Билеты на ажиотажные фильмы один всегда брал на всех. Так на кооперативной основе они обеспечивали развлечение своим дамам. А после фильма разбредались парами в разные стороны. Совсем недавно Митя тяготился необходимостью провожать девушек – говорить о чём-то надо, а она будет делать вид, что в восхищении от тебя, от твоих слов. С Леной было и о чём говорить, и о чём молчать, и она не смотрела Мите в рот, а сама не хуже его могла рассказать интересное.

Лена любила читать и лучше знала современных авторов. На этом поле Митя ей проигрывал с сухим счётом. Лена ему подсовывала книги, которые ей нравились. Ещё она любила кино, театр и прочие зрелища. Она была удивительно благодарным зрителем – восторгалась всем. И радовалась по-ребячески. Даже всё то, что предшествовало просмотру – специально куда-то идти, подняться в зал, сесть в кресло и ждать, когда поднимут занавес или потушат свет, ей доставляло удовольствие. А потом начинают показывать… Для неё радостью могли стать и поездка на природу, и экскурсия. И салюты она любила по-детски – в праздничные дни тревожилась, чтобы их не пропустить. И вообще она постоянно излучала заразительно хорошее настроение.

Лена сразу захватила большущее место в Митиной жизни, сдвинув в сторону друзей и учёбу. Но период восторженной влюблённости – прекрасный, бестолковый, но который нередко, случается, гаснет так же быстро, как и загорается, у него длился недолго. То чувство, что притягивало его к Лене, было намного сильней юношеского телячьего ликования, находясь в котором, ничего не соображаешь, а только упиваешься, упиваешься. К тому же, как казалось ему самому, эмоции в нём никогда сильно через край не перехлёстывали. Не то, чтобы он представлял собой сгусток холодного рассудка. И он тоже был способен… И какой-нибудь сумасшедший поступок он мог бы ради Лены учудить. Правда, ничего не учудил, как-то не случилось. Да и не в этом дело. Без Лены он уже себя не мыслил и готов был идти напролом.

Не шибко эмоционального Митю ещё заметней приподняло над землёй, и он летал, порхал в предвкушении уже совсем каких-то немыслимо прекрасных времён. Он нашёл, в кого верить, поверил и очень надеялся, что верят и в него. А вместе с верой появилось беспокойство – есть что терять. Радость всегда ходит в паре с какой-нибудь неприятностью. Пока что вокруг него играла радуга и ничего плохого ему не встречалось.

Нет ничего смешнее и глупее, чем сидеть во главе стола на собственной свадьбе. Слава Богу, Митя насмотрелся на эти безобразия. Молодые – это забава, потеха для гостей. Лена рассуждала приблизительно так же. Поэтому свадьбу они справили скромную, без громадных столов и купеческого размаха. Родители да свидетели, одним из которых был Вадик – вот и всё. Свинство, конечно, по отношению к Олегу, Вовке, Андрею, Паше, но они поймут и простят. И пускай ответят ему тем же.

А всё равно утомительного сидения и криков «Горько!» избежать не удалось.

Так у Мити появился свой дом. Ещё в первое посещение Лениной квартиры, он сразу заметил на книжных полках с детства знакомые ему издания. И с этого момента её жильё стало для него своим. Вошёл он в него, взяв с собой только учебники. Было здорово приходить вечером и не сидеть, набычившись, спиной ко всем, не ждать ненужных вопросов, а чувствовать себя в полном смысле дома.

Сказки обычно кончаются свадьбой. Для Лены и Мити наступил послесказочный период жизни.

 

ЧАСТЬ 7

Митя пожирал улицу большими шагами, и вдруг перед ним, как из-под земли, вырос Вовка. Его тоже ждали дела, но, как бы каждый не спешил, обойтись простым «Как живёшь?» нельзя было никак. Не виделись лет сто, и сколько всего за это время накопилось. Вовка потащил Митю в пивной погребок. Стоя за мокрым мраморным столиком-кругляшом, заставленным пивными кружками, они несколько минут перестреливались новостями. Но прежде всего, как самое срочное, Вовка поведал о том, что на дне Атлантического океана обнаружили остатки древнего города и что, скорее всего, это и есть та самая пропавшая Атлантида.

Митя коротко рассказал о себе.

– А ты знаешь, что мы переехали? – вспомнил Вовка. – Мы теперь живём в Марьиной Роще, а особняк наш отошёл к студии звукозаписи. Это, что касается быта, а что касается работы – я окопался в закрытой конторе, мотаюсь по командировкам, инспектирую строящиеся объекты.

Он не уточнял, но и так было ясно, что в закрытую контору его пристроил отец.

– Молодой, холостой – поэтому и гоняют по командировкам. С одной стороны – интересно, с другой – начинает надоедать. Слушай, видел бы ты, как меня там встречают. Я ведь что-то вроде ревизора. Полномочий – никаких, только смотрю, а потом отчёт составляю о том, что увидел, но для местных – это самая что ни на есть проверка. Они мне и машину к аэропорту, и лучший номер в гостинице, и банкет. Со стороны поглядеть – прямо счастливы, что я к ним приехал, не знают, как угодить. Сперва неловко было, а потом я обнаглел – делайте что хотите, можете даже почётный эскорт ко мне приставлять, но на недоделки я глаза закрывать не стану.

Вовка ещё разное рассказывал, прихлёбывая пиво.

– А меня на прошлой неделе кандидатом в партию приняли, – неожиданно сказал он.

– Не жалеешь, что строителем стал? – осторожно пощупал больное место приятеля Митя.

Нет, кажется, это место уже не болело. Вовка кинулся с увлечением рассказывать о тонкостях своей работы. Значит, всё в порядке. Вдруг его рассказ свернул в другую сторону, и неожиданно в голосе зазвучали жёсткие нотки:

– …на каждом углу партию поминают. Плохая погода – коммунисты виноваты, сосед гриппом заболел – опять коммунисты виноваты. Всё то, что партия полезного делает, замечать не хотят…

К чему это он? Никогда на эту тему они не говорили, и сейчас Митя его ни о чём не спрашивал. Казалось, что Вовка продолжает неоконченный с кем-то спор или пытается что-то доказать своему другу. А может быть, самому себе? Наконец и Митя сообщил свою главную новость:

– Вовк, а я женился.

– Да ну-у-у? Поздравлять?

– Поздравляй.

Вовка тряс руку, желал всего, чего желают в таких случаях.

– И где вы живёте?

– У неё. Я примак. Там квартира отдельная.

Вовка записал адрес, номер телефона и обещал навестить молодожёнов.

– И ко мне как-нибудь обязательно. С женой. Я позвоню.

В перерыве между лекциями к Мите подошла Таня Волчкова.

– Мить, если не секрет, сколько ты в своей экспедиции получаешь?

– Не секрет. Восемьдесят рэ.

– Хочешь перейти на сто двадцать?

Митин взгляд выразил заинтересованность.

– Только это на кафедре инженерной геологии, – предупредила Таня. – Там какая-то новая народнохозяйственная тема начинается. Приятель моего мужа, Макар Приступин, набирает людей в свою партию. Работает он в Западной Сибири. У него есть должность старшего бурмастера, но это, сам понимаешь, формально, просто ставка такая, а делать придётся, как у нас всегда, всё на свете. Соглашайся. У тебя – начинающего женатика, наверняка, семейный бюджет не слишком…

Денег в молодой семье, действительно, не хватало, жила она, в основном, за счёт Лениной мамы.

– Так-то оно так. Знать бы, чем там придётся заниматься. Я в инженерке, как в китайской грамоте…

– Нет, по специальности у них своих умельцев хватает. Им нужны геологи и геофизики. Будешь делать то, что знаешь. Я тебе могу одно гарантировать: работать у Макара – что жить у Христа за пазухой. Где-нибудь в Штатах он давно бы стал миллиардером. У него талант заводить полезные знакомства и заниматься коммерцией. Он вечно что-то достаёт через своих знакомых, обменивает, перепродаёт. И не как мелкий фарцовщик, он – по-крупному. Не исключено, что он уже подпольный миллионер. У него здоровенная, соток на тридцать, дача, две машины. Одна записана на жену, но та водить не умеет. Машины он меняет раз в три года. Другие за автомобилем стоят в очереди по нескольку лет. Макар таких трудностей не знает. Его праздничному столу позавидовал бы любой нынешний монарх. Когда всему остальному народу что-нибудь купить невозможно, у Макара с этим проблем нет.

Митя долго думать не любил, и через секунду он согласился перейти в партию уникального Макара Приступина. Его ещё долго радовала мысль: Танька – отличный человек. Надо же – подумала о нём.

Вот так Митя и Лена обсуждали-обсуждали, как они будут работать вместе, а судьба распорядилась иначе.

С третьего этажа Митя перебрался в полуподвал. Он точно знал, что это временно. Инженерная геология – это совсем особое дело, совсем не то, чем он занимался до этого и с чем собирался связать свою дальнейшую работу. Он не сразу узнал цель исследований, а когда узнал, принял её, как должное. В это время много писали и говорили о спасении высыхающего Аральского моря, для чего предлагалось позаимствовать воду у северных рек. Проблема так и называлась: «Переброска северных рек». Страна забыла про стремительный бег и протухала на длительной остановке, ей требовались какие-нибудь начинания. Ломать историю, ломать людей, ломать природу – не всё ли равно? Главное – проявить волю. Грандиозный план предвещал не менее грандиозную катастрофу, потому как головы руководителей страны не были рассчитаны на грамотное понимание этой проблемы. Не были на это рассчитаны и головы многочисленных чиновников из кремлёвского окружения. А дрессированные специалисты-учёные, те, кто понимал гибельность пропагандируемой задумки, в подавляющем большинстве угодливо помалкивали, оберегая свои должности и оклады. Кучку критиков никто не замечал. И вот Митя оказался у самого начала осуществления великой глупости. Может, будь он не в таком восторженном состоянии или будь он поопытней, плюнул бы и ушёл. Но он всё ещё не ходил, а летал, и улыбка не сползала с его лица. Восторга прибавляло ещё и то, что Митю допускали к самостоятельной работе. Он – исследователь наравне с остальными и ему предстояло стать одним из авторов будущего отчёта. Если для того, чтобы парить, преодолевая силу притяжения Земли, нужно горючее, то самостоятельная работа и была для него таким горючим.

Начальник геологической партии Макар Витальевич Приступин не мог не нравиться людям. Весь его облик излучал скромное обаяние. Обаятельным он был и внешне – среднего роста, тугой такой, плотный, с глубокими солидными залысинами, вдающимися в негустую светлую растительность на лобастой голове. Обаятельными были и его отеческая, слегка ироничная улыбка, и таящаяся в глазах ласковая смешинка, и необидный насмешливый юморок. Его манера говорить и вести себя создавали образ открытого, добродушного, себе на уме деревенского мужика. Макар Витальевич с первого знакомства вызывал безграничное доверие. Был он человеком деловым и хозяйственным. Однажды, поймав Митю на лестнице, он выпалил телеграфным текстом:

– Зайди на склад. Скажешь – от меня. Я отобрал и отложил полевую одежду твоего размера. Забери. – И помчался дальше.

В этом, как позже понял Митя, проявлялась самая замечательная черта Макара Витальевича. Он, шутя, обеспечивал себя всеми возможными благами и одновременно шефствовал над теми, кто попадал в сферу его внимания, понимая, что эти неделовые люди без него никогда ничего иметь не будут. Но удивительней всего то, что он запомнил Митины размеры одежды. Отобранные им шмотки оказались впору.

Полевые работы развели Лену и Митю в разные стороны. Лена собиралась опять отправиться в казахские степи, а Митя, положив в бумажник фотографию молодой жены, двинулся в сибирскую тайгу.

На экспедиционной базе под Ялуторовском в составе маленького подразделения приступинской партии – геологического отряда, который возглавлял Валентин Спиридонов, кроме Мити, оказались геофизик и студент-дипломник. Получив инструмент и аппаратуру, отряд погрузился на трудолюбивый биплан АН-2 и взмыл под небеса. Раскоряка самолётик, приспособленный для посадки на воду, пропитался запахами керосина и не до конца протухшей рыбы. Натужно завывая и содрогаясь всем корпусом, он совершил, казалось бы, непосильную для себя работу, преодолев с людьми и грузом восемьсот километров. С облегчением он плюхнулся в мелкую волну великой реки Обь, в районе города Нижневартовск.

Сибирский городок на первый взгляд состоял исключительно из почерневших от старости изб, стоявших за такими же чёрными глухими заборами; деревянных тротуаров-настилов; деревянной плавучей пристани; песка под ногами и свор пугливых бездомных собак, спешащих озабоченной рысцой по улицам.

За одним из чёрных заборов отряд Спиридонова нашёл себе временное пристанище. Под жильё геологам хозяева отвели солидный бревенчатый сарай. Вечером Валентин, прихватив с собой две бутылки водки, отправился более близко знакомиться с главой семейства. Геофизик и Митя с пониманием и сочувствием проводили взглядом худую сутулую спину начальника. Налаживание контактов – это его тяжёлая обязанность. Валентин ушёл, а его отряд занялся своими делами. Митя сел писать письмо домой. Всю свою жизнь он не умел и не любил писать письма. Но так было раньше. Теперь фразы сами ложились на бумагу красивыми строчками. Пока Лена не уехала, не терпелось дать знать о себе и рассказать, что видел.

Поздно, когда все забрались в спальные мешки, пришёл сильно перебравший Спиридонов. Неуклюже задевая в темноте ящики и посуду, он пробрался на своё место, попутно сообщив, что их отряд пополнился ещё одним человеком. С ними в тайгу полетит сын хозяина – он завалил экзамены в техникум и теперь ожидал призыва в армию. Чтобы парень не болтался без дела, отец с радостью пристроил его рабочим к геологам.

Утро ничего, кроме вынужденного безделья, не обещало, и Митя пошёл по дощатому тротуару на разведку – посмотреть город, а заодно поискать почту. Вдохновенно написанное письмо требовалось срочно отправить. Городок стоял пустой и молчаливый, только одна собачья стая целеустремлённо спешила вдоль улицы, держась середины, подальше от заборов, подальше от неприятных неожиданностей. Чем ближе к центру пробирался Митя, тем больше характерных чёрточек этого северного поселения открывалось ему. На улицах не было видно мусора. Вообще ничего лишнего. Деревянные настилы вдоль заборов не новы, но нигде не попадались гнилые или поломанные плахи. Старые чёрные заборы стояли ровно, не заваливаясь. В облике изб за глухими оградами тоже не было ничего лишнего – ни резных наличников, ни прихотливых крылечек. Избы предназначались для выживания в суровом краю и только для этого. Складывалось впечатление, что здесь царствует одна необходимость. Дом, сарай, собачья будка сработаны крепко, надёжно. Хочешь-не хочешь, а сразу вспоминаешь про зиму. В этом краю выжить – важнее всего.

И местные жители серьёзны и просты, как их чёрные избы. При встрече с соседями говорят мало, нет здесь кумушек, часами чешущих языки. И одежда на них простая, без выпендрёжа. Серьёзные люди в серьёзном месте.

Много успел подметить Митя, пока бродил по улицам. Кое-что он дофантазировал, но в целом местный дух почувствовал правильно. Он понял, что живут здесь те, кто отсеялся за многие поколения, потому что тут можно существовать только, если не отвлекаешься на ерунду, не конфликтуешь с природой, не противопоставляешь себя другим. А кто так не смог, того здесь давно нет.

Гидросамолётик, завывая и содрогаясь, двигался вперёд, стараясь держаться на одной высоте – где-то посередине между небом и землёй. Это у него получалось плохо, и он то и дело резко проваливался вниз, после чего, надрываясь и подгребая под себя воздух всеми четырьмя лопастями пропеллера, снова набирал высоту. Внизу, куда ни посмотри, растекалось гладкое зеркало, из которого местами торчала кой-какая растительность. Обь разлилась, ожидая, когда далеко ниже по течению, в Обской губе, прорвётся ледяная пробка и освободит воде прямой путь в океан. Мирный отдых могучей реки не отягащался ни волной, ни рябью, лишь иногда солнечный луч, отражённый от её поверхности, ослеплял тарахтящую четырёхкрылую машину. Все приникли к иллюминаторам, один студент, привалившись к свёрнутому спальному мешку, ссутулился и смотрел на носки своих сапог – не то молился, не то перебирал в памяти важнейшие моменты своей жизни.

Однообразная картина внизу, монотонный гул мотора приглушили стартовое возбуждение. Развалившись на багаже, отряд полудремал. Митя подумал, что такой мощной панораме нужен соответствующий зритель. Как бы сейчас у Ленки горели глаза. А когда просто так лежать надоело и снова взглянули в круглые оконца, безбрежного разлива внизу уже не было, под самолётом лежала земля, покрытая негустым лесом. Как большие круглые лужи, там и сям в небо глядели озёра – одни бездонно чёрные, другие сверкали солнечным блеском, а в центре почти каждого плавала большая льдина с куском прошедшей зимы – снежным сугробом.

Самолётик вдруг завалился набок и, описав широкий круг, быстро пошёл вниз. Ещё несколько секунд и, коснувшись воды, он тряско, как телега по булыжной мостовой, устремился в сторону берега. Грозно взревев, мотор умолк, и наступила, давящая на уши, тишина. В открытую дверь ворвался яркий свет, потянуло свежим воздухом и незнакомыми запахами.

Вещи на берег таскали на собственном горбу по пояс в ледяной жидкой каше из растительной гнили, которая тыщу лет тихо-мирно покоилась на дне, пока не прилетели невесть откуда геологи и не взбаламутили придонный осадок. Лётчики торопились, поэтому с разгрузкой не затягивали. Свалив скарб кучей, отвязали верёвку, самолёт зачихал, затарахтел, взревел, соорудил пропеллером небольшой вихрь, от которого вода недовольно и нервно заморщилась и мелко задрожала. Крылатая машина взревела ещё сильней, обдала оставшихся шквалом брызг, чуток пробежала по воде, подпрыгнула и красиво ушла вверх. Покачав на прощанье крыльями, она уплыла за макушки лиственниц. И мир, такой огромный, когда глядишь на него с высоты птичьего полёта, сжался до кругляша водной глади и песчаной залысинки, окружённой деревьями.

После зимней спячки время в этом краю поспешало, торопилось, события, которым следовало идти в очередь, наползали друг на друга. Вот на озере плавает сугроб, а жара стоит летняя. Валентин предупреждал:

– Подождите, скоро комар народится, тогда…

Работать старались по ночам, когда попрохладнее. Солнце ныряло за горизонт, но не успевало стемнеть, как оно опять показывалось почти в том же самом месте. Поэтому ходили маршрутами, копали шурфы, бурили неглубокие скважины светлыми ночами. И однажды действительно народился комар. Произошло это всего за один день. В тайгу пришли настоящие хозяева этих мест – летающие вампиры самых разных размеров: от крошечного мокреца, которого и разглядишь-то не сразу, до деловитого комара, усердно пробующего хоботком всё, на что он садился. Комары покрывали спины, плечи, колена людей сплошным поблескивающим панцирем – стоило лишь на миг замереть.

Самолётик прилетал через каждые пять-семь дней и перебрасывал отряд на другую точку. На новом месте опять копали, брали пробы, бурили. Буровым станком служил приспособленный для этого движок бензопилы «Дружба». Старый, разболтанный, его больше ремонтировали, чем использовали по назначению, но, тем не менее, дырок в местах своего пребывания отряд насверлил много. Агрегат трещал мотоциклетом на всю округу и плевался синим дымом. Закончив дырявить землю, пришельцы начинали пытать её током. Один на приборе снимал замеры, а двое, уходя от него в противоположные стороны, растягивали жёсткие чёрные провода.

Край, куда они попали, – край мокрый, чуть низина – зелёное болото, чуть повыше – бурый торфяник, поросший всякой там морошкой, брусникой, кустарниковой мелочью и одинокими чахлыми лиственницами. А самые приподнятые места были сложены белым, похожим на сахарный, кварцевым песочком. Песок покрывали лепёшки ягеля. Сухой мох хрустел под ногами и рассыпался белой трухой. Но главным украшением этих песчаных увалов была тайга. Ласковая, она проглядывалась далеко вглубь, деревья не жались одно к другому, а сохраняли меж собой учтивую дистанцию. Эдакий симпатичный бор из детской сказки. Здесь больше всего росло лиственниц. Их стволы закручивались винтом, сучья корявились словно деревья страдали от тяжёлой доли. Это их так корёжило ветром и морозом. Чай, тут не Сочи. Много сухих закрученных стволов валялось на земле, много их было притоплено в реках – торчали одни макушки. А иногда, сцепившись крючками сучьев, они перегораживали реку от берега до берега, и далеко вокруг слышалось ворчание быстрой воды, преодолевавшей несложную преграду.

Мите нравился дух северного рационализма. В городской жизни много лишнего, глупого. И часто бывает сложно разобраться, что по делу, а что мусор. А здесь, в тайге, всё просто: лиственница отжила своё, упала и гниёт – это так и надо. А разбитый фанерный ящик, брошенный сейсмиками, – это чужое, не к месту, как клоунада во время серьёзного разговора. А сколько мусора, оказывается, городят по радио. Дома не замечаешь, а здесь стоит только включить «Спидолу» – без новостей жить всё-таки тоже нельзя – и с души воротит. Слова бутафорские, радость фальшивая, торжественность, патетика, как в спектакле дилетантов из колхозной художественной самодеятельности. Удивительно, до чего же в окружении болот и озёр это отчётливо понимаешь, а дома всю эту муру проглатываешь, как должное.

Гнус ел людей, люди работали и питались тем, что давала охота и рыбалка. Несмотря ни на что, Митя не мог отказать себе в расслабляющем душу уединении. В свободное время он уходил подальше от лагеря, чтобы на этой тысячекилометровой равнине остаться совсем одному, чтобы никого не слышать. Он наслаждался тишиной, создаваемой шёпотом деревьев, ворчливым бормотанием реки, осторожным птичьим пощёлкиванием, несмолкаемым зудом комаров. Митя чувствовал, что со всех сторон, из-под корней, из-за кустов, из-под коряжек, из норок – отовсюду за ним следят внимательные и насторожённые глаза. Для их обладателей, свалившийся с неба человек, был самым жестоким и непредсказуемым зверем. От него шёл неприятный запах резиновых сапог, горелого дерева, табака, бензина. То, что сейчас он мирно щиплет голубику, ничего не значит. Попадись ему только… Митя хотел бы, но не мог считать себя законным таёжным жителем. Он был просто временно допущенным.

Короткое сибирское лето катилось к концу. На тоненьких кедрах созрели по одной-две шишки, морошка сменила красный цвет на жёлтый, и как только по ночам ударили заморозки, гнус резко пошёл на убыль. Но днём ещё было тепло. Всё живое готовилось или к долгой спячке, или к тяжёлому зимовью. Отряд Спиридонова завершал полевой сезон.

Отправление на базу по непонятным причинам задерживалось, и каждый убивал время по-своему. Митя прогуливался по деревянным тротуарам Нижневартовска, напоследок ещё раз соприкасаясь с его правильной простотой. Север готовился к зиме. На реке разгружали баржи с продуктами, материалами, горючим, чтобы хватило до следующей навигации. Разные учреждения и просто жители запасались углём, дровами. Всё делалось споро, без крикливой неразберихи. Даже бездомные псы в предчувствии суровых дней перестали носиться по улицам, а стояли кучками.

«Вот есть же кусочек земли, где всё рационально, правильно, где нет места «отдельным недостаткам», где люди к людям относятся с уважением. Надо бы каждого испытать Севером. Поживёт человек здесь, и сразу станет ясно, что он из себя представляет».

Городу такие мысли нравились. Митя продолжал сравнивать местный край со своим домом и всё больше поражался, как много лишнего существует на белом свете. Надо жизни учиться здесь. Город и с этим был согласен. Так они тешили друг друга, пока Митя дорогой к аэропорту не вышел на задворки.

Над воротами, которые вместе с высоким забором полностью скрывали некое городское хозяйство, на фоне серого с бледно-голубыми прогалинами неба морщилась полоса старой линялой материи. Посеревшие буквы на синюшном, бывшем красном, лозунге, не имея сил громогласно, как требовалось, призывать, вяло бормотали: «Вперёд к победе коммунизма!». Сколько по всей стране понавешено таких кусков текстиля, но именно этот – самый унылый и невзрачный изо всех унылых и невзрачных вызвал в Митиной душе нечто похожее на взрыв негодования. Грубая и пошлая реальность бесцеремонно разрушала, сочиняемую с самого утра, светлую сказку. Лозунг нагло подразумевал, что совершенна лишь идея, ради которой он повешен, а всё остальное, включая этот край, этот город, человека, природу, ущербно. При этом сам он начисто проигрывал именно природе.

«Господи! Ну здесь-то, в этих местах… Ни к селу, ни к городу. Какой, к чёрту, коммунизм?»

Взрыв в нём прогремел с такой силой, что проснулся его дух противоречия. Теперь ничто не могло спасти великую цель, великую идею, великое учение. Всё моментально перевернулось с ног на голову. А может быть, как раз наоборот – с головы стало на ноги? Митино негодование расширялось во все стороны со скоростью мысли, поочерёдно распространяясь на тех, кто повесил линялый призыв, кто велел его повесить, кто придумал текст, кто агитирует, призывает, кто этим своим коммунизмом проел людям плешь. Досталось и тем, кто коммунизм выдумал. Настроение испортилось, и Митя повернул обратно.

Первый раз в жизни он насытился полем до отвала. Раньше он успевал соскучиться только по асфальту, по переполненным автобусам, по своим любимым местам в городе. Теперь это ушло на второй план. Теперь у него имелась семья, имелся свой дом. Тёща и уже вернувшаяся из командировки жена окружили его заботой и вниманием, о каких едва ли мог мечтать самый капризный султан. Митя блаженствовал и ещё выше взмывал над бренной поверхностью планеты. Он был не против, чтобы так продолжалось всегда, но, к сожалению, хорошее обязательно когда-нибудь кончается. Это несчастья могут тянуться вечно, а хорошее погибает под гнётом однообразия. Оно трётся об «одно и то же», как об наждак, и стирается в ничто. Несчастья же, очевидно, изготовлены из более прочного материала.

У Мити с Леной до полевого сезона и семейной жизни-то было всего ничего. Их характеры прилаживаться друг к другу начали только сейчас. Когда дело касается привычек, тут всё непросто. И у каждого есть свои острые углы. Сам их не замечаешь, ну и царапаешь, колешь тех, кто рядом. И вот в молодой семье начался период, когда пришло время оценивать, с чем в характере партнёра ты можешь мириться, а что, не дай Бог, принять никак не в силах. Митя и Лена были очень разными, это сразу бросалось в глаза. Жизнелюбивая Лена умела радоваться самым простым вещам. Митя же, несмотря на то, что пребывал в состоянии восторженной приподнятости, всё-таки оставался озабоченным. Лене не терпелось узнать мир, в котором ей посчастливилось жить, ей хотелось разглядеть, как можно больше. А Митя, получив в приданое свой дом, не мог ему нарадоваться, а попросту – насидеться в четырёх стенах. Лена не понимала: ну что интересного торчать в закрытом помещении?

Митя вошёл в новую семью, как носорог на светский банкет. Его приняли таким, как он есть, но Лена тихо-тихо стала выдвигать свои требования. Может, и не слишком страшные, но Митя посчитал это ущемлением его свободы. Ленкину политику он назвал так: «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу». Он инстинктивно сопротивлялся, барахтался, но, поскольку был беспредельно счастлив, трагедии ни в чём не видел. Ни в том, что теперь никогда не знал, где что лежит из его одежды, – этим заведовали женщины; ни в том, что в небольшой квартире он не имел своего рабочего места, к чему он так привык; ни в том, что у принявших его людей существуют устоявшиеся правила и поэтому нельзя то, нельзя сё. Ну и пусть! Кругом всё было просто отлично, и из-за этого Митя многого не замечал, был неловок. Всё, что он сейчас обрёл, было им утеряно так давно, что и забылось, как это можно вот так просто жить безо всяких оговорок и неприятностей. А взаимное перевоспитание меж тем продолжалось.

С мамой и бабушкой отношения у него наладились сразу, как только он переехал к жене. Теперь они с Леной приходили в старую квартиру гостями. И с отцом он почувствовал себя свободней. Лена с Митиными родителями сошлась легко. Ну, уж это у неё характер такой.

Митя работал, учился и на свой лад монтировал непростую конструкцию семейной жизни. Копаясь в мелкоте текущих забот, он не замечал, что некоторые его взгляды на окружающую действительность меняли свой знак на противоположный. А толчок к этому дала, по сути, случайно попавшаяся на пути ерунда – обвисший синюшно-розовый лозунг под пасмурным Нижневартовским небом. Сам транспарант ничего особенного из себя не представлял. Просто он оказался последней каплей, пробившей брешь в Митином конформизме, который к тому времени и без того сильно обветшал. До этого много было таких же простых и понятных капелек. Они долбили и долбили, а достучаться не могли. Вместе со всеми он жил на отгороженной от остального мира делянке, другой жизни не видел и не знал, потому и мыслить по-другому не умел. И хотя правила существования вокруг него были выдуманными и никуда не годились, он к ним привык, привык соглашаться с этой выдумкой. Раз все так, значит и я. Он плыл в общем потоке. Он шёл в общей колонне. Он повторял чужие слова, позволял чужим мыслям становиться его мыслями. Он не кричал «Да здравствует!» Но и «Долой!» он не произносил даже про себя.

Сначала, после встречи с лозунгом, у Мити пропало желание молчаливо одобрять. Теперь и то, о чём говорили в кругу бабы Веры, воспринималось им по-другому. С настоящим увлечением Митя подхватывал то, что совпадало с его настроением, с его выводами, дополняло их. Таких находок в клубе бабы Веры случалось немало. Его тоже начала раздражать эта чванливая, лживая и сама себя восхваляющая сила, считавшая вправе во всё вмешиваться, властвовать и повелевать. Возникло желание нереального: поставить её на место.

Но в одной лодке с бабой Верой Митя себя не ощущал. Всё-таки она и её друзья слишком уж безапелляционны… Свои взгляды они считали истинными и никогда никаких сомнений у них не возникало. Точно также уверена в своих делах и поступках правящая партия. Или те, кто вещает от её имени. Подвиги, о которых рассказывала баба Вера, совершались страшно давно и потом слишком часто отшлифовывались устной речью. В результате они приобрели музейную монументальность и незаметно из реальных событий превратились в красивые легенды. В такие же легенды превратились дела ленинской гвардии. Митя не спешил расставаться со своей ироничной усмешкой. Но волей-неволей он всё глубже вовлекался в разбирательство таких вопросов, какие раньше его не интересовали вовсе. Например, почему не только у нас, но и в других странах война с эксплуататорами обязательно перерастает в войну с собственным народом? Или, чем в конечном итоге закончится большевистский эксперимент? Люди, спорящие под матовым плафоном в авоське, жили подробно, не то, что Митя, который часто многое пропускал мимо ушей, в памяти которого многое оказалось смазанным.

Сложная, десятилетиями отлаживаемая система государственного вранья, в принципе не так уж непреодолима. Достаточно начать думать по-настоящему, отбросив чужие подсказки, и она тут же рассыпается. Думать по-настоящему, если не привык шевелить мозгами, непросто. В результате такой несанкционированной самостоятельности у одних получается читать меж строк газетных передовиц, другие начинают делать мудрые политические прогнозы, третьим удаётся интересный анализ прошедших событий. Мите это всё было недоступно. Он, как только оборвал поводья, за которые его вели, стал всего лишь видеть и слышать не так, как его учили, а как оно есть на самом деле. Он услышал, что однообразные партийные молитвы примитивны, что идеологическая машина натужно скрипит в потугах придумать что-то новое, оживить засохшее. Бросилось в глаза, что давным-давно затих тот бестолковый вихрь полезных и глупых начинаний, который куролесил во времена Хрущёва. Стало понятно, что до армии население жило иначе. Тогда люди чего-то ждали, наивно надеялись на чудо. Они глядели вперёд и с интересом гадали, каким станет завтра. А сейчас все смотрят только под ноги.

Почти вся молодёжь, трудившаяся в лабораториях и экспедициях при кафедре инженерной геологии, одновременно училась. Поэтому, когда дело касалось комсомольской работы, то условно считалось, что она бурлит. Но кому её делать? Комсомольцы и днём, и вечером заняты. Однако раз-другой в году какое-нибудь мероприятие всё-таки организовывалось. Вот и в этот раз ни с того ни с сего объявили субботник под лозунгом «За себя и за того парня». Имелось в виду, что поработать надо ударно, чтобы, кроме своей, выполнить и норму того молодого солдата, что погиб когда-то давно на войне. Митя без удовольствия поучаствовал – проще отдать своё время, чем потом отбрехиваться. Работали на стройке, но, честно говоря, делать там было абсолютно нечего: ходили и лениво собирали мусор, жгли щепки, перекидали небольшой штабель кирпичей метров на пятьдесят в сторону, курили, травили анекдоты. Расходились с ощущением зря потерянного дня. Несколько человек это мероприятие проигнорировало, но только один из них ярко засветился, потому что не стал выдумывать для себя уважительных причин. И ещё он плохо ответил наседавшему на него комсоргу. Ну что-то вроде того, что, мол, задолбали вы всех своими субботниками. В итоге возникла неотложная необходимость прямо в рабочее время созвать комсомольское собрание – на корабле бунт, и усмирять его надо в зародыше, да так, чтобы и другие задумались. Время-то какое – канун очередного съезда партии.

В небольшой аудитории рядовые комсомольцы расселись за учебными столами, преподавательское место заняли представитель парткома и комсомольский актив в лице двух молодых людей. Лысый, средних лет парткомовец хмурился, держался угрюмо и неприступно, всем видом подчёркивая драматизм момента. Все трое перешёптывались, низко наклоняясь головами друг к другу, и у тех, кто терпеливо ожидал, невольно складывалось впечатление, что в этом таинственном перешёптывании заранее рождается суровое наказание ослушнику. В действительности дело заключалось в другом: эпидемия гриппа уложила в постель нескольких деятельных членов организации, в том числе и комсорга, и троица делала последние уточнения по вопросу ведения собрания.

Началось со слова «Товарищи!», произнесённого комсомольским активистом тем тоном, какой уместен на гражданской панихиде.

– Товарищи! Для ведения собрания нам необходимо выбрать председателя и секретаря. Какие будут предложения?

Предложения успели подготовить загодя. Крепыш паренёк и девушка с полуприкрытыми веками переселились на председательское место. Слово предоставили всё тому же активисту. Он поднялся, упёрся кулаками в крышку стола и сначала рассказал о провинившемся: кто он, в какой экспедиции работает и мрачно поведал, в чём заключается его грех.

– Какие будут вопросы? – буднично спросил крепыш-председатель.

Вопросов не было, но всегда найдётся человек, который себя неловко чувствует, если спрашивают, а все молчат. Надо бы что-нибудь спросить.

– А как он учится?

– Учится он хорошо, – сообщил активист тоном, в котором слышалось откровенное сожаление. Учись виновный плохо, так его облик был бы предельно ясен. Больше вопросов не появилось, и слово предоставили грешнику. К столу вышел худощавый парень в очках.

«Один против всех. Через несколько минут эти все накинутся на него. Сейчас мода такая пошла. Раньше бились один на один. Последний раз я в таком участвовал тогда, давно, на задворках школы. И дрались мы по правилам. А нынче нападают кодлой. На нобелевского лауреата тоже кодлой нападали. Так теперь принято. Боец измельчал, боится выходить один на один. Сейчас накинутся и на очкарика. Накинутся не потому, что злы на него, их науськают. Как бы парню помочь?»

– Ну, объясните свой поступок.

– Тут и объяснять нечего, – спокойно и уверенно заговорил парень в очках, что лысому и активистам сразу не понравилось, и они стали на него внимательно смотреть, пытаясь смутить, заставить нервничать. – Год назад был у нас субботник, помните? Как нас тогда агитировали, как убеждали: без нас стройка никак не может, дело очень важное, нужное тра-та-та, тра-та-та… Ну и вспомните, чем мы там занимались. Ходили из угла в угол и покуривали. Я лично за весь день перенёс четыре доски с одного конца стройки на другой.

Нет, он всё-таки волновался. Каждое его слово было, как будто выковано, и падало в тишине, как тот знаменитый пятак, – звеня и подпрыгивая.

– К вечеру я зашёл в вагончик и поговорил с прорабом. Спрашиваю его: «На кой чёрт мы вам сегодня были нужны? Нас уверяли, что вы без нас не можете». Знаете, что он мне ответил? «Мы с вами, – говорит – не можем. Вы мешаетесь, под ногами путаетесь. Сегодня вы, в следующую субботу другие такие же придут. Нам нужны сварщики, монтажники, а вы что умеете?» – «Так чего ж вы от нас не откажетесь? Нет работы – и точка». А он меня спрашивает: «А почему ты не развернулся и не ушёл, когда понял, что тут делать нечего? Тебя заставили и нас тоже заставляют. У нас эти субботники идут по линии какой-то там работы». После этого я и решил, что ни на какие субботники-воскресники больше не пойду. Мало того, что это всё туфта, так ещё мешать людям, которые дело делают. Кроме того…

– Если один раз субботник организовали неудачно, это не значит, что и остальные надо бойкотировать. Случаются ещё у нас… А нынешний субботник особый, он проводился в рамках общесоюзного движения «За себя и за того парня». Может быть, вы решили заняться антисоветской агитацией? Тогда так и скажите, – громче, чем следовало, не выдержал член парткома. Не так пошло собрание.

– Я прошу меня не перебивать. Мне слово предоставил председатель собрания, и я имею право им воспользоваться, – невозмутимо не ответил на вопрос об антисоветской агитации парень в очках.

Сейчас он был хозяином аудитории. Лысого он переиграл своим спокойствием. Митя держал его сторону, болел за него.

– Кроме того, я считаю, что студенты-вечерники не могут и не должны участвовать ни в какой общественной работе. У них нет на это времени. Имитировать активную деятельность, – значит, заниматься обманом, профанацией. Тем более что у некоторых – семьи, дети. Неужели формальная галочка о проведении субботника важнее своей семьи?

Аудитория заметно повеселела. Активисты и лысый изо всех сил старались изменить общее настроение. Но против массового молчаливого веселья они выглядели людьми наивно, по-детски играющими в серьёзность.

– Какие будут вопросы? – заученно спросил председатель.

– Да какие там вопросы! Он всё правильно говорит, – раздалось с места.

Лысый член парткома встал.

– Я вижу, что в вашей организации работа по воспитанию человека коммунистического общества поставлена из рук вон плохо. Что значит: «Он всё правильно говорит»? Нет, он говорит неправильно. В нашем государстве под руководством ленинской партии… – начал издалека разгоняться оратор.

Он вспомнил первый субботник, тяжёлые годы восстановления хозяйства, первых комсомольцев… Говорил он долго и неинтересно. Его речь закончилась словами:

– То, что проповедует здесь этот ваш товарищ, льёт воду на мельницу наших недругов. Подумайте об этом. Я вижу, в зале есть комсомольцы, которые готовы разделить его точку зрения. Вместо того чтобы его одёрнуть, дать принципиальную оценку его словам, они кричат: «Он всё правильно говорит!» Саботировать субботники вам никто не позволит!

В сердцевине собравшихся возникло лёгкое ворчание, из которого выделилось слово «профанация».

Опять подал голос председатель собрания:

– Надо решение принимать. Какие будут предложения?

– Строгий выговор с занесением, – твёрдо припечатал один из активистов.

– Да отпустить его с миром – и делу конец, – послышался басок из задних рядов.

– Да как вы не понимаете?! – вскочил с места второй активист. – Такой поступок нельзя оставлять без наказания!

«Вот и эти тоже не сомневаются в том, чего можно, чего нельзя. Им доступны, неведомые для других, высшие истины. Заводская Зоя, ау! Также, как и она, эти трое находятся в какой-то изоляции. Сидят люди, не очень друг друга знают, но сейчас они все вместе, сейчас каждый для соседа свой, а эти трое инквизиторов – чужие. Они не ожидали, что так обернётся, они не привыкли, чтобы над ними посмеивались и растерянно ищут способ, чтобы закончить собрание тем аккордом, который они наметили ещё, может быть, вчера. Кто их знает – вдруг им удастся».

Митя не мог не встрять. Инквизиторов следует поставить на место. Справедливость требует. Другого случая может не быть. Он поднялся. На сто процентов он был уверен, что в эту минуту большинство поддержит еретика. Надо ловить момент.

– Раз, как нас уверяют, без крови обойтись нельзя, я предлагаю ограничиться совсем лёгким наказанием – каким-нибудь порицанием…

– Да вы что, издеваетесь?! – задохнулся негодованием активист. – Какое может быть порицание? Нет тако…

– Это не издевательство, – Митя вовремя подпустил в голос порцию лязга танковой гусеницы. – Не издевательство, а предложение. И прошу его поставить на голосование. Нельзя порицание, тогда – выговор. Простой выговор. Не строгий и никуда его не заносить. Устный такой выговор.

Лысый пристально, не отрываясь, смотрел на Митю – загипнотизировать хотел, наверно. Председатель тоже понял, что тянуть больше нельзя. Он воспользовался минутной заминкой, пока сидевшие по обе стороны от него активисты, откинувшись назад, о чём-то шептались за его спиной, и подстегнул ход событий:

– Ещё предложения будут?

Собрание молчало.

– Тогда, кто за первое предложение: строгий выговор с занесением в личное дело? Прошу поднять руки.

Синхронно, как по команде, вверх взметнулись две руки комсомольских активистов. Лысый права голоса на собрании комсомольцев не имел.

– Поднимите руки, кто за второе предложение.

С шорохом над головами сидящих вырос частокол ладоней.

Эт-то была победа! Редкая по тем временам и потому запоминающаяся. Люди только что не позволили манипулировать собой. Они выходили в коридор и улыбались. У Мити пела душа, и ему тоже хотелось улыбаться. Такое приподнятое настроение с особым привкусом возникает, когда все подхватываются на справедливое дело, и никто этого не организовывал. Такое было в армии, когда дембеля помогали бригаде Бурдина рыть траншею.

Дома за ужином Митя пытался рассказать Лене всё, что случилось на комсомольском собрании, но ей чья-то победа над системой была неинтересна.

Защита диплома значительно приблизила время великих Митиных свершений.

Новый полевой сезон начался с Салехарда. Спиридоновскому отряду предстояло за лето успеть сделать несколько длинных маршрутов на двух лодках «Казанках» с моторами. Путешественники отправились вплавь, преодолевая перекаты и остерегаясь топляков. Как и в прошлом году, они после себя оставляли пробуренные скважины, выкопанные шурфы. Это только на карте места, где они разбивали палатки, выглядели одинаково. На самом деле каждая стоянка неповторима и запоминалась чем-то своим. На одной везло с охотой, на другой встретились пастухи ханты, и Митя смог убедиться в справедливости прочитанного сравнения: олени – рогатые камни. В утреннем тумане, лежащее стадо напоминало разбросанные валуны, из которых иногда выступали тонкие ветвистые украшения. Одна точка неожиданно одарила горячей водой, бьющей из старой разведочной скважины. Каждый раз что-то новое, но не всегда безмятежное. На очередной стоянке перед геологами на противоположном берегу реки открылась картина – след далёкого прошлого: остатки столбов с обрывками ржавой колючей проволоки, развалины бараков, а рядом – подобие железнодорожного пути.

Митя не раз слышал рассказы о сталинской «мёртвой дороге» Игарка – Салехард, о том, что её проект был изначально безграмотен, что тянуть её по правилам было очень дорого – кругом болота и мерзлота, а так, как её сляпали, – это чистая халтура, что строили её зеки, и проложена она была не целиком, а кусками. Говорили, что принимать дорогу приезжал кто-то из самых верхних чинов государственной власти и, не желая кормить комаров, он знакомился со строительством, стоя на обдуваемой ветерком палубе парохода. На это халтурщики и рассчитывали – рельсы были проложены там, где их можно видеть с реки. Не только рельсы, но и вокзалы, и семафоры. Ради втирания очков грозному начальству, не поленились затащить туда паровозы, несколько вагонов. Принимающая комиссия благосклонно созерцала гудящие локомотивы, пассажиров в шляпах и с чемоданами, нетерпеливо ожидающих подхода поезда, и не подозревала, что километров через пять рельсы обрывались, упёршись в очередное болото. Дорогу приняли, подлог не обнаружили, а то полетели бы головушки. Не всему в этих рассказах верилось. Неужели высокое начальство не удивилось тому, что толпы людей с багажом ждут поезда в краю, где нет ни городов, ни деревень, что они здесь делают? Кто они? Но тем не менее великий железнодорожный обман в нашей истории имел место. И вот Мите привелось столкнуться с его остатками.

Протарахтев на моторке до другого берега, Митя привязал лодку и отправился в сторону руин. Чем ближе он подходил к заброшенному месту, тем гуще становились заросли кустов словно природа хотела скрыть следы неправедных дел рук человеческих. Кусты пытались спрятать и саму дорогу, но две ржавые полосы рельс с прикреплёнными к ним шпалами висели в воздухе метрах в полутора от земли, напоминая гигантскую выгнутую лестницу между двух холмов. Торф вперемешку со льдом вспучился большими фурункулами и, не считаясь с интересами строителей, оторвал дорогу от основания. За неудавшимся железнодорожным путём следовала ещё одна полоса кустов, за которой мрачным пятном на фоне леса обособилось место, где когда-то жили люди. Два завалившихся набок, насквозь прогнивших почерневших барака с провалившимися крышами всем своим видом предупреждали, что внутрь заходить опасно. Из земли торчали куски ржавой проволоки и трухлявые щепки. В отдалении, памятником изуродованным судьбам работавших тут зеков, высились, закрученные винтами, стволы лиственниц. Знали зеки, что тратят здоровье и жизнь на пустое, на фикцию? Или верили, что осваивают северные районы страны, что здесь расцветут города-сады?

– Опять прокол. Второй раз в жизни и снова на том же месте. Смотрю на неё и иногда убить хочется. Такая была наивная, милая девочка, хотелось её защищать ото всех бед, хотелось на руках носить. И как-то вдруг сразу располнела, подурнела, забрюзжала…

Вот-те раз! Оказывается, Вадик уже не порхает над землёй, а давно совершил посадку. Митя слушал его стенания, и ему было неприятно. Влезать во взаимоотношения супругов, всё равно, что подглядывать в щёлку. Дела эти интимные…

«Вадику нужно выговориться. Придётся потерпеть. А насчёт своей Динки – он напрасно. Миленькая она и пополнела не слишком. Так ведь родила же. А после родов такое бывает. В чём-то он прав – Динка часто, а, главное, при других подшучивает над деловыми и умственными способностями супруга. Это она зря. Тем более что Вадик из тех, кто всегда и во всём считает себя самым лучшим и самым первым. И видит себя лидером. Вообще-то мы все мужики такие, но у Вадика это очень больное место, и тыкать в него по нескольку раз в день Динке не стоило бы».

– Регулярные придирки какие-то. Всё по мелочам. Не там рубашку повесил, не туда кастрюлю поставил. Вроде, ерунда, мелочь. Но когда тебя этими мелочами беспрерывно… Оборзеешь. Никогда не дослушивает. У неё одно объяснение: «Я всё равно знаю, что ты скажешь». Вот: она умная, тебя видит насквозь и мысли твои читает, а ты дурак дураком, кроме тривиальностей ничего выдать не можешь. И такое превосходство в ней. А иногда на неё занудство какое-то находит – и ворчит, и ворчит. С утра до вечера. Были у меня разные знакомые – всех отшила. Говорит: «Приглашать надо нужных людей». Ты, кстати, числишься среди «нужных».

– Я? – искренне удивился Митя.

– Ты, ты. Может быть, это она тебе авансом. Торопись, делай карьеру. Давай ещё по одной.

Вадик разлил по стопкам.

– Говорят, что дети всё понимают со дня рождения, – продолжал он гнуть своё. – А у нас целыми днями нездоровая атмосфера. Ну и кем наш сын вырастет?

– А ты что, отвечаешь ей тем же? Попробуй или в шутку её слова обернуть, или лаской как-нибудь… – подал Митя, как ему казалось, мудрый совет.

– Какая там тудыть-растудыть шутка? Ласка… Ты с лаской, а тебе в рожу плюют.

Вот он – послесказочный период влюблённых. После свадьбы скандалы и упрёки прорастают сорняками. Вадик ушёл, а по комнате ещё долго плавали обрывки обид и жалоб, хоть форточку открывай.

«И у Ленки, надо сказать, тоже есть чёрточки от слова «чёрт». Она, например, очень категорична в оценке людей. Андрей ей не понравился сразу, потому что всегда лохматый. Глупость? Глупость. Но не делать же из этого трагедию. Все девчонки, с которыми я учился, ей тоже не нравились. Видимо, у неё такая защитная реакция: любая особь женского пола является потенциальной конкуренткой. Ленка всегда и по всем вопросам имеет своё мнение. В доме бабы Веры она его не высказывает, хотя и там не со всем согласна, а в других местах может возразить. На мой вкус – это ценное качество. А остальным оно не нравится. Люди ждут, чтобы с ними соглашались.

А в это время Митины сверстники бракосочетались вовсю. До Мити эти новости доходили разными путями… Однажды он узнал, что и Серёжка женился. И, кажется, сделал он это с расчётом. Женился и Мишка Ребров, но с ним, говорили, происходит что-то непонятное. Когда новости приходят случайно, через третьи руки, пойди пойми что стоит за этим «происходит что-то непонятное».

С Серёжкой Митя неожиданно встретился под Новый год около Елисеевского магазина. По тому, как тот обрадовался и требовал немедленно ехать к нему домой знакомиться с супругой, угадывались успех и идиллия. Сошлись на том, что Митя приедет в ближайший выходной.

Серёжка жил всё там же, в Кузьминках. Его дом ещё больше осунулся, а квартира преобразилась, помолодела, главным образом, за счёт новой обстановки. Серёжкина жена, малость излишне упитанная деваха с круглым веснушчатым лицом, собирала на стол. Она стремительно перемещалась из кухни в комнату и обратно, гордо раздвигая пространство могучей грудью. Не дай Бог, с такой схлестнуться где-нибудь в магазинной очереди.

Хозяин спешил поведать о своих успехах. Так вот: он работает в райкоме комсомола, он на хорошем счету, тесть его служит в некой структуре весьма близкой к ЦК партии. Так что продвижение вперёд, о котором так много говорили в прошлый раз, не за горами.

– А где отец с матерью? – спросил Митя.

– В другой комнате. Сидят, телик смотрят.

– Так, может, их позвать к столу-то?

– Не надо. Белла их не любит. Или стесняется, что ли.

– Ну, я хоть зайду поздороваюсь.

Серёжка пожал плечами.

Его родители сидели рядышком на диване. Глаза их следили за какой-то чепухой на экране, а уши ловили звуки за дверью. Мите они обрадовались, но как-то робко. После коротких вопросов о здоровье, о жизни, Митя осторожно закинул удочку: Серёжа-то молодец, какую карьеру сделал.

Счастьем засветились глаза матери, гордостью – отца.

– Что да, то да. Но ведь он всегда был такой. Целеустремлённый. Учился хорошо. А теперь у него намечается рост по службе. Он последнее время добрый, весёлый.

– А что, бывает и злой?

– Бывает. Он же очень устаёт. Работает много, поздно приходит. А когда готовились к съезду партии, так мы его вообще не видели. Зато как он семью обеспечивает! Мебель новую достал, стенку новую купил – «Хельгу». Продуктовые заказы приносит, чего в них только нет! – отец, торопясь, нахваливал сына, плотно прессуя его заслуги.

– Вот только внуков никак не дождёмся, – тихо вставила Серёжкина мама.

– Ладно, будут и внуки со временем, какие их годы.

Дверь отворилась, вошёл Серёжка.

– Пойдём, всё готово. А вы телик свой смотрите, – покровительственно добавил он.

Родители глядели на него с любовью.

Серёжкина Белла, поблескивая кольцами, кулоном, серьгами, бусами, удовлетворённо обводила глазами накрытый стол. Она довольно улыбалась. Бесспорно, в ней сидела отличная хозяйка. Красная икра, диковинные консервы, какая-то особая колбаса, печень трески – всё утверждало материальное благополучие этой семьи. Но снедь была ещё и преподнесена соответствующим образом. Серёжка тоже был доволен.

– Ну, так вот, – продолжал он прерванный рассказ. – Я нацелен в конечном итоге на должность в аппарате ЦК. Не сразу, конечно, дорога туда – дело долгое, сложное, деликатное. Но по ступенькам, по ступенькам… На этом пути всё учитывается: отзывы начальства, благодарности, грамоты. Один раз явился на работу в несвежей рубашке – тебе минус. Или не сдержался, ответил коллеге грубо – минус. Друзья-товарищи, драть их некому, следят за тобой внимательно. Ты болтаешь с ними в курилке… о футболе там… А они информацию о тебе копят. Копят, копят, а в нужный момент – раз! И этой информацией тебя, как муху.

– Так и ты же, наверно, на них копишь? – спросил Митя.

– С волками жить – по-волчьи выть. Ну, за мой счёт никто не разживётся. У меня всё тип-топ. А сколько вокруг себе шеи-то сломали!

С каждой рюмкой Серёжка заметно хмелел и становился всё откровеннее.

– Правила простые… Все хочут, но не все могут… не у всех получается. А вот я могу. Во-первых, не лезь раньше батьки в пекло. Спускают новую инициативу. Всё. Чин-чинарём. Разговоры там, обсуждения… Не кидайся первым выполнять. Дело новое, как ещё обернётся – кто знает? Ты сидишь, вроде как обстоятельно обдумываешь. А дураки кидаются в бой: «Мы первые, мы активные!» Тут идёт вторая волна указаний. А те, активные, уже успели напортачить, наворотить – и всё невпопад. Мало того, что напортачили, так успели раструбить на всю округу. Руководство ещё не определилось, а те уже… Я берусь только за верное дело. И за всё время – ни одного замечания. Одни благодарности и грамоты. Но, если честно, то с этими грамотами можно всю жизнь просидеть… Чтобы они с пользой сработали, нужен толчок. Ну и такой толчок готовится, – хитро посмотрел на жену Серёжка. – Пружина на взводе.

– Это по каналам моего папы, – пояснила Белла. – Вопрос о Серёже там внимательно прорабатывается, – она интонацией выделила слово «там». – Если всё будет хорошо, в наступающем году поднимемся на одну ступеньку.

Она три раза постучала костяшками пальцев по столу и три раза поплевала через левое плечо.

– Нет, это будет, пожалуй, несколько ступенек, – поправил её Серёжка.

– Серёжа еще, чем молодец? – продолжала Белла. – Он с подчинёнными ведёт себя ровно, начальника не корчит. Сейчас на это обращают внимание. А, кроме того, среди младшего персонала меньше врагов.

– Да, помощничков Бог послал, – с горечью отозвался Серёжка. – Бестолковщина! Им всё до последнего надо разжёвывать. Ждут, что кто-нибудь придёт и за них всё сделает. Без указки боятся лишний шаг ступить. Вот недавно: началось всесоюзное движение «За себя и за того парня», слышал, наверно? Так не поверишь – три дня хлопали у меня дверью в кабинете. То один, то второй, то один, то второй. Как то? Как это? Приходится всё самому. А зачем тогда помощники?

– Слушай, – перебил его Митя. – Ты вот сейчас про «того парня» упомянул, и я вспомнил…

И он рассказал о субботниках, о комсомольском собрании, на котором не «того», а реального парня хотели заклевать, а люди его отстояли. Про свою роль на собрании он умолчал.

– Так вот ты мне объясни: для чего эти субботники устраивают? На них, чтобы время зря не пропадало, стали с выпивкой и закуской приходить. Что в ваших райкомах-горкомах ничего не видят и не понимают?

Серёжка приосанился: он профессионал, его спрашивают, как специалиста. Он откинулся на спинку стула, глубоко вздохнул, надул щёки, с шумом выдохнул, потом поджал губы, чмокнул ими.

– Значит так! Никто бойкотировать субботники не позволит. У вас там просто воспитательная работа плохо поставлена. И актив никуда не годится. Я бы на вашем собрании быстро порядок навёл. Саботажника этого не выговором, а вообще из комсомола долой. И так долой, чтобы и из института его попёрли, чтоб другим неповадно было. А вы там, понимаешь, болтологию развели… А насчёт субботников… Вот скажи, зачем в церквях положено свечки ставить, креститься, кланяться? Кому это нужно? Богу? Так Он и без свечек не пропадёт. Нужно это самим верующим, чтобы Бога не забывали, чтобы помнили, что они христиане, чтобы, греша, хоть иногда притормаживали. Вот и субботники тоже такой воспитательно – напоминательный элемент. Раньше они были нужны, потому что рук не хватало, разруха… Сегодня разрухи нет, но традиция делать бесплатную работу добровольно осталась. Без этого нельзя. В райкомах-горкомах, как ты их называешь, как раз всё отлично понимают. Там сидят грамотные люди и, если что делают, то делают осознанно. А рядовые комсомольцы – разные: кого чуть поправить надо, а кого и силой заставить.

И Митя подумал, что, значит, и Серёжка из тех, кто всё понимает и опекает несознательное быдло. Ой, доведут они людей до белого каления, и тогда окажемся мы с ним по разные стороны баррикад. Потом он сообразил, что по разные стороны они никак не окажутся. Когда баррикады токо-токо начнут возводить, Серёжка вспомнит об очень срочном деле, которое ждёт его на другом конце планеты, и обязательно слиняет.

Серёжка одним махом опрокинул в себя полную стопку.

– Ситуация должна быть под контролем. Иначе – анархия, развал. Людьми надо управлять, вести их надо в правильную сторону. Вот возьми будущее, к которому мы идём… Кто знает, что оно из себя представляет? Но перед народом должна стоять простая и понятная цель, чтобы в стране все, как один… чтобы исключить разброд и шатания. Вот наше обоснованное, распо-пу-ля-ризи-рованное – вот чёрт, еле выговорил – светлое будущее и есть такая цель. Какое-никакое, но оно, будущее-то, наступит, никуда не денется, значит, цель реальна.

Потом он долго и с наслаждением рассказывал о продуктовых заказах, о не без труда добытом холодильнике. Митя не выдержал:

– А туалет у тебя в квартире всё ещё один?

Серёжка расхохотался:

– Пока один, но дай срок…

Потом они курили на площадке.

– Дорого только за всё платить приходится, – Серёжка матюгнулся. – Эту мою корову видел? Да-да, вот на что приходится идти.

– Да, вроде, приятная женщина, – промямлил Митя.

– Корова, – Серёжка говорил тихо, но зло. – Ума, как у коровы, расторопна, как корова. И в постели, как корова со жвачкой во рту.

Теперь у Мити появилось очень много разных дел: от вычерчивания карт и схем для будущего отчёта до решения сиюминутных, но очень важных вопросов. Наконец-то его энергия получила достойное применение. Это перегруженное существование, которое он сам себе устроил, ему нравилось, он блаженствовал, как блаженствует человек, который долго-долго терпел, а потом всё-таки как-то изловчился и смог почесать там, где давно чесалось. Но иногда Митя отрывался от дел и, придерживая бездельем, несущееся вприпрыжку, время, ненадолго плюхался на диван рядом с женой. Хорошо было сидеть бок о бок, наслаждаясь семейным покоем. Особенно после сумасшедшего рабочего дня, когда голова гудит, как колокол. С Ленкой все разговоры только о доме, о том, куда пойти в выходные. Она не интересовалась ни Митиными делами, ни его друзьями. А ему хотелось пораспространяться о своих успехах. Очень хотелось. Но только о своих. Последнее время Ленка увлеклась хиромантией, доставала у подруг непереплетённые листочки-распечатки с каких-то таинственных книжек. Впервые с познавательной целью на руку мужа она взглянула, когда уже здорово поднаторела в трактовке будущего. Склонившись над неудобно вывернутой Митиной ладонью, она поясняла:

– Это линия ума. Это линия жизни. У тебя линия жизни длинная – долго будешь жить.

– А ты?

– У меня короткая.

– Ну, ничего себе! А договаривались ведь жить долго и умереть в один день и в один час. А можно узнать, на каком году смерть подоспеет?

– Нет. Жизнь долгая – и всё. Не мешай. А вот видишь, эти мелкие пересекают… Это болезни. К старости тебя серьёзные болезни подстерегают. И не одна. Или операции.

– Что-то ты всё не то пророчишь. Цыганки как гадают? Счастливым будешь, богатым будешь. А ты мне что напророчила? Вдовство и инвалидность.

– Что есть, то есть. Не переживай. На левой руке то, что на роду написано, но, если повезёт, болезней избежишь.

– А что сделать, чтобы повезло?

– Этого никто не знает. Сориентируешься сам, если не дурак.

Митя разглядывал свою ладонь. Коли верить этой домашней гадалке, его сперва ждёт большая болезнь, а потом ещё и ещё всё мельче и мельче.

В прошлом году стукнуло десять лет, как окончили школу. И проморгали дату, пропустили. Только сейчас кто-то спохватился, проявил активность, и вдогонку юбилею всех призвали собраться, снова превращая скромное жильё Сусанны Давыдовны в шумный школьный коридор. Однако получилось не совсем так, как в прошлые годы. Радовались и веселились не совсем натурально. Все повзрослели, особенно девочки. У многих – семьи, дети, заботы. Разучились искренне радоваться, разучились. Наташка Кожевникова и Рита Лебедева никогда раньше так не визжали. А сейчас они с криком кидались каждому входящему на грудь. Играли в детство. Ну и ладно. Мишка не пришёл. Игорь, как всегда, находясь в центре манежа, вальяжно объяснял:

– У него наметился какой-то кризис. Я так понял, что его нравственность вошла в противоречие со спецификой работы. Известно же, что политика – дело грязное. Я думаю, всё пройдёт, перемелется. Он, кстати, женился, квартиру получил новую, купил машину. Она у него – любимая игрушка. Хлебом не корми – дай за рулём посидеть. И на работе у него полный порядок. Ничего, перебесится.

– Коль, а ты когда женишься?

Кичкин снисходительно улыбался, будто у них в Совмине Российской Федерации люди такой чепухой не занимаются.

До Нового года требовалось написать и защитить отчёт, и Митина работа пошла на форсаже. Это был первый отчёт, в котором он участвовал, как автор. Гордый своей самостоятельностью, он кинулся в бой – пропадал в библиотеке, листал первоисточники. Он любил этот отчёт. Работал он и дома – по вечерам, по выходным. Тёща глядела на этот энтузиазм и жалела зятя, старалась получше накормить. А Лена относилась с пониманием, она знала, что подготовка отчёта за несколько лет работы требует плотного графика. На этот период Митя для всех пропал. У него даже не нашлось времени, чтобы забежать к Вовке, когда он узнал, что летом у того умер отец. И стыдно, и всё-таки не зашёл.

Закончив с первоисточниками, он занялся обработкой собственных материалов. Ну, тут дело пошло значительно быстрее – своё уже предварительно обдумано. И вот, когда стало понятно, что и как надо писать, ему показалось… Его голову тяжелила собранная информация, она, будучи ещё сырой, напоминала желеобразную массу. Мите приходилось следить, чтобы ничего не уплыло, не потерялось. В этих усилиях и родилось осознание того, что он напал на нечто новое. Ему показалось, что торфяно-песчаная махина Сибири не смогла утаить от него одну из хитростей своего строения. Похороненные под рыхлой толщей глубинные структуры умудрялись сигнализировать о себе. А Митя эти сигналы понял. Сперва как-то не верилось, что до него с этим никто не разобрался. Неужели сам додумался? Митино сердце замирало то от предвкушения открытия, то от сомнений. Когда начинающий исследователь убедил себя, что он обнаружил такое, чего раньше никто не знал, его захлестнула волна пьянящего восторга, который нельзя сравнить ни с чем. В эту минуту Митя представлял собой живой сгусток ликования и счастья. Несколько часов он ничего не мог делать – не мог ни сидеть, ни лежать, ни ходить. Ему одновременно хотелось всем рассказать и в то же время хранить это знание при себе, как священную драгоценность. А в голове всё мелькало: «А, чёрт побери! Ведь могу же, могу! Сам допёр!» Сладко было осознавать себя и умным (что можно было считать доказанным), и всемогущим (природе ничего не удалось утаить).

Отрезвляющее лекарство подоспело вовремя. Оно объявилось в виде геологической карты Западной Сибири. В объяснительной записке к ней всего одной фразой, до обидного буднично, излагалось всё то, что составляло Митино открытие. Ему оставалось лишь крякнуть от досады. Но гордость первооткрывателя не пропала. Он знал, что в науке такое случается. Ну, опоздал, но додумался-то сам! В этот раз не удалось – получится в другой. Впереди уйма времени.

С отчётом поспели вовремя. Доложенные на Учёном Совете результаты попали под щедрую струю хвалебных отзывов. «Важное народнохозяйственное значение проделанной работы», «Реализация мудрых планов партии», «В свете решений последнего партийного съезда…» Вот тут-то до Мити и стало доходить, что все эти годы он, как самый последний лопух, своими руками приближал осуществление чьей-то бредовой идеи. Не отягощённый верноподданнической робостью, он все мудрые планы партии по поводу переброски северных рек с лёгкостью отнёс к категории идиотских. И чем красочнее говорили выступавшие, тем больше переживал Митя. Ну как там можно ставить плотину? Там же низина. Видел ли кто-нибудь из них, что такое подпруженная, разлившаяся Обь? А он видел. И тогда была всего лишь ледяная пробка. А если плотина… Бред! А где будут жить ханты? Куда зверьё денется? Выступления продолжались.

После защиты отчёта Митя кинулся к Приступину. Но опытный Макар Витальевич на все его недоумения ответил просто:

– Не переживай. Суетиться надо будет, если там чего-нибудь начнут делать. А до этого, скорее всего, не дойдёт. Процентов на девяносто до этого не дойдёт. Поговорят, поговорят и успокоятся.

Макар Витальевич относился к глупостям государственного масштаба куда спокойнее Мити. Он был хорошо с ними знаком, хорошо в них разбирался. Собственно, вся стратегия благополучия приступинской семьи строилась на существовании огромного количества госглупостей. И он научился их понимать, научился оценивать, какой век отпущен каждой из них. Макар Витальевич мог считаться одним из лучших специалистов по государственным глупостям. А Митя переживал больше из-за того, что за несколько лет работы он ни разу не вспомнил, ради чего бурил и копал. Строительство «мёртвой дороги» посреди болот – занятие бессмысленное. Но зеки были подневольны. А свободный Митя с увлечением закладывал основание под проект, в котором разумности нисколько не больше. Лопух, наивный лопух!

Вадик очень обрадовался возможности сбежать из дому. И Андрея удалось вытащить на свет Божий из пут его подработок. Вынырнув из книг и реферативных журналов, он глядел на товарищей немного недоумённо, но от водки не отказывался. Встреча проходила на Пашкиной территории. Его хлопотливые мама и сестра соорудили весьма толковый стол, а гости принесли с собой всё остальное. На кухне хозяйничала ещё одна женщина. И тут вдруг выяснилось, что это не просто ещё одна женщина, это Пашкина жена. Пашка женился! Никому ничего не сказал и даже сейчас не представил молодую супругу. Хозяин дома загадочно и немного конфузливо улыбнулся и крикнул в сторону кухни:

– Валь, поди сюда!

Любопытно, кто же это рискнул связать свою судьбу с Пашкиной? С его нетерпимым характером, с его своенравием. Внимание девушек он притягивал – рослый, красивый и одевался он тоже красиво. На расстоянии он их внимание и притягивал. А приблизившись к нему, они тотчас убегали. Наверное, Пашку надо очень сильно полюбить, чтобы хватило сил его терпеть.

В комнату вошла рыжеватая девушка. Митя смотрел на неё, пытаясь скрыть разочарование. Для такой художественной натуры, как Пашка, подходило нечто более элегантно-возвышенное. Впрочем, это его дело.

– Вот знакомьтесь – Валя.

У Вали были немного замедленные речь и движения. Не смущаясь, она совершила обряд знакомства и опять отправилась на кухню.

– Вот как-то неожиданно всё получилось, – Пашка, будто извинялся. – Вчера был холостым и вдруг женат. Я больше всего боялся, как она с моими женщинами поладит. Обошлось.

– А с твоим характером, как она ладит? – спросил Вадик.

– А чего? Всё в порядке. Ладит.

– Ну-ну, – промычал Вадик.

– Она работает в Политехническом музее. Лекции, тематические экскурсии ведёт. Приходит она как-то к нам на завод. Новые технологии, чего-то там… Не помню уже. Ну, меня к ней и пристегнули. Водил, водил её по заводу, объяснял, показывал. И вот чем всё кончилось.

– Ты ей про новые технологии, а она тебя охомутала по старой технологии. – Неприятности с женой выделяли в Вадике желчь, а упоминание о женщинах служило в этом процессе катализатором.

Паша притащил папку со своими новыми фотографиями. Снимки у него, как всегда, были замечательные. Вот кусок пустыря. Земля то ли перепахана, то ли разъезжена тяжёлыми машинами. Неглубокий снег, из-под которого выглядывают некрасивые глиняные гривки. Голые деревья. А на заднем плане – многоэтажные дома-новостройки. Сфотографированы холод и неустроенность. Снять ощущение – это надо уметь, это талант. Снег – зернистый, тени от заходящего солнца контрастные.

Сесть за стол Пашины мама и сестра отказались. По первой подняли за молодожёнов. А дальше пошло, как всегда. Вадик, Пашка и Митя говорили каждый про своё наперебой. Андрей помалкивал и слушал. Вспомнили армию. Валентина ребят не перебивала и только раз спросила мужа:

– А ты свои фотографии показывал?

Несмотря на то, что встреча принадлежала Пашке – он всё-таки всех переговорил, – Вадик сумел кое-что рассказать о себе. Его мрачное настроение усугублялось неприятностями на работе. Он начал приучать начальство к тому, что будет приходить на службу не раньше одиннадцати. Начальство к этому привыкать не захотело, и у Вадика началась война, шансов победить в которой у него не было. Но стоило только ему помянуть своих руководителей, как Пашка обрадовано подхватил мысль о плохих начальниках и принялся её развивать на примере собственных. Кажется, у него на работе тоже не всё ладно, и виноват в том, скорее всего, его тяжёлый характер. Потом они в четыре глотки, перевирая слова, прохрипели кусок из репертуара Пресли. После громко спорили, был Александр I выдающейся личностью или нет? Пашка за то время, что перебирали монаршьи достоинства, раза четыре уходил на кухню, сильно хлопая дверью. Но потом возвращался. В конце концов, выпили на «посошок» и разошлись, крепко-накрепко условившись обязательно собираться двадцать шестого ноября, в день, когда им забрили лбы.

Последние дни Митя ходил на работу с чемоданным настроением: тема завершена, на новую он не претендовал, оставаться в экспедиции не собирался. Сам Митя ничего не делал, чтобы найти работу. Он лишь говорил об этом в надежде, что брошеное слово даром не пропадёт. Разбрасывал он свои слова, разбрасывал, а трудоустроиться ему помогла Лена. Совершенно случайно она познакомилась с женщиной из редакционно-издательского отдела института, питавшегося изучением рудных месторождений. В беседе с ней она упомянула о Мите. Женщины друг другу понравились, и этого оказалось достаточно, чтобы редакционная знакомая рекомендовала неизвестного ей парня. Вакансия в институте имелась, человека искали, и, хотя протекция была по сути авантюрной, обе дамы Митю пристроили, и он отправился на смотрины.

 

ЧАСТЬ 8

Митю в своём кабинете принял его будущий непосредственный начальник, заместитель директора института Виктор Титыч Похолков. Виктору Титычу было немногим более сорока лет. Высокий, худой, с зачёсанными назад тёмными волосами, он не пытался играть перед Митей роль неприступной монументальной личности, он играл роль современного демократичного руководителя. Уверенную непререкаемость сказанных слов он смягчал доверительными интонациями, отчего у будущего подчинённого должно было родиться чувство преданности. И лишь мелькавшая на губах кособокая улыбка – одной половиной лица Виктор Титыч улыбался больше, чем другой – намекала на то, что хозяин кабинета – не очень уверенный в себе человек.

Вакансия пустовала давно, Митя, как начинающий исследователь, был покладист, и дело о приёме на работу сладилось быстро.

– Ну как? – спросила Лена, когда он вернулся.

– Годится. Я уже заявление написал.

Ленка была рада. Это у неё в крови: что-нибудь организовать, кому-нибудь помочь. И она получала огромное удовольствие, если её усердие не пропадало даром. Полгода назад она тоже перешла в другой институт, сменив работу, связанную с полевыми поездками, на кабинетную. Но Митя так ни разу и не поинтересовался: «Ну как?»

Через неделю, уже в качестве молодого сотрудника, Митя снова сидел в пустоватом кабинете. Виктор Титыч коротко ввёл нового подчинённого в курс дел, объяснил, в чём состоит задача его будущих исследований. Говорил он понятно и просто. Затем он повёл речь о лаборатории. Из его слов следовало, что в возглавляемом им маленьком коллективе не всё ладно. Представлялось, что народ там, если не бунтует, то просто ненадёжен, может подвести в любой момент. Вот сейчас, например, один сотрудник, не посоветовавшись, через свои каналы устроил себе зарубежную командировку и собирается ехать работать в Алжир.

Зарубежная командировка – вожделённая мечта каждого нормального советского человека, наглухо запертого внутри скудеющих просторов своей необъятной Родины. Зарубежная командировка обещала некоторое улучшение материального благополучия и доступ к дефицитным товарам в так называемых валютных магазинах «Берёзка» В этих магазинах рубли были не в чести, там всё продавали за инвалютные чеки. Чеки открывали доступ не только к продуктам и ширпотребу, – они помогали относительно быстро стать обладателем кооперативной квартиры или автомобиля. Заработать и приобрести автомобиль хотели многие.

А замдир продолжал знакомить Митю с обстановкой в подразделении, где, по его словам, некоторые обсуждают вслух вопросы, которые находятся вне их компетенции. Обычно это происходит на площадке, где курят. И вдруг:

– Я надеюсь, вы будете ставить меня в известность, о чём говорят во время перекуров.

Митя с готовностью пообещал. Позже он отдал должное Виктору Титычу. Тот никогда больше не напоминал об этом обещании. Нет – так нет.

Всё последнее время Митя готовился к прекрасному маршруту в сторону грядущих научных достижений. И вот до отправления остались минуты. Отдельные изъяны, вроде того же предложения послужить царёвым оком, его пока не настораживали.

В узкой неудобной комнате работало пять человек. Здесь одним столам, стульям и шкафам с книгами было тесно. А вместе с людьми свободного места не оставалось совсем. Спортивного вида Олег Минервин, тот самый, что собирался в Алжир, ненавязчиво поэкзаменовал Митю, выясняя, чем богат его опыт. Очевидно, делал он это по поручению Виктора Титыча. Олег не курил, и поэтому во время перекуров Митя сблизился с невысоким парнем из соседней комнаты. Звали парня Николай Елагин. На третий день Николай, посчитав, что достаточно хорошо понял нового сотрудника, поспешил предупредить его о наличии в лаборатории стукача. Стукач сидел вместе с Николаем, и в его присутствии не стоило говорить лишнего. Совет был, безусловно, ценный.

– Слушай, мне это не нравится. Ты всё свободное время проводишь за книгами, а я что должна делать? Сидеть дома и смотреть на тебя? Вспомни, какую увлекательную жизнь ты мне обещал, когда ухаживал. И где она? Когда мы вместе с тобой куда-нибудь выходили?

«В принципе Ленка права. Но сейчас надо поскорее вписаться в незнакомое дело, надо много читать. А поделиться поровну между работой и семьёй не хватает времени. Как ей объяснить, что надо потерпеть, подождать? А потом будут и кино, и театр, и хождение в гости. Но не сейчас, потом».

– Мить, ты просто эгоист. Живёшь на всём готовом и занят только собой, своей работой.

«Ну, уж это совсем несправедливо. А кто, интересно, приносит домой картошку, хлеб, кто относит бельё в прачечную?»

– Ты меня обманул. Обещал одно, а на самом деле, когда ты дома, я вижу только твой затылок. Работа, работа, работа… А раньше говорил красивые слова, какие письма писал!

«Ну, были слова, были письма, но нельзя же всю жизнь только тем и заниматься, что говорить красивые слова. Как ни крути, без прозы не получается. Работа, работа… Ей тоже нужно время, а сейчас особенно».

Леной Митя дорожил. Поэтому он тут же принимался шлифовать возникавшие шероховатости. Это у него получалось неуклюже. Он переживал, видя недовольство жены, а после ему становилось неприятно от того, что он суетливо чуть ли не заискивал перед ней. Ему казалось, что его всё время подстерегает опасность незаметно оказаться на поводке. Да, он понимал, что Лена жертвовала собой ради него: стирка-уборка-хозяйство, пусть и напополам с мамой, гораздо менее увлекательные занятия, чем его работа. От сознания этого становилось неприятно на душе.

– И сколько твой партийный стаж уже насчитывает?

Лена и Митя сидели за широким хлебосольным столом в новой Вовкиной квартире.

– А нисколько. Я из кандидатов выпал, – слабо улыбнулся Вовка. – Поездил по командировкам и такого там насмотрелся! Воруют! Мама родная, как воруют! Липовая отчётность, всюду блат, знакомства, враньё. И даже не хотят что-нибудь придумать – всё шито белыми нитками. Беспросветно! Каждый объект обходится государству в полтора-два-три раза дороже, чем по смете. А там же не просто строительство, там «закрытые объекты». Сам понимаешь, какой величины звёзды на погонах крутятся вокруг них. Звёзды и партбилеты гарантируют жуликам полную безнаказанность. На периферии народ попростодушней, у них вообще почти всё в открытую. Насмотрелся я на эту малину – да пропади оно всё пропадом! Стать таким же ворюгой толстопузым с бегающими глазками?! Они, знаешь, ничего не боятся, но глаза у них всё равно неспокойные. Бегают. Ну, так вот: оставил я им подписку о неразглашении и уволился. Мой кандидатский срок закончился, и вся эта история с партией сама собой сошла на нет. А вдобавок, я от нечего делать стал думать и пришёл к выводу, что наперёд познать ход истории нельзя. Даже опираясь на научный фундамент. Даже если научный фундамент заложила такая борода, как Маркс. Любой прогноз может быть только вероятностным, и… Ну, и так далее. Сейчас об этом не будем. Главное, что я усомнился в неизбежности наступления коммунизма. Значит – еретик. А благородные доны, как ты знаешь, люди порядочные, они кривить душой не умеют. Поэтому я вынужденно стал отщепенцем.

– А не аукнется тебе? У партии гипертрофированное самомнение, она не простит, если ею пренебречь.

– Не знаю. Времени прошло всего ничего. Пока тихо.

– Неужели дядя Володя был с этой нечистью связан? Он что, работал там?

– Нет. Знакомые у него в этой сфере какие-то, наверно, были, а чтоб тесно связан – едва ли. Точно я не знаю. Просто его мучило сильное желание обеспечить мне хорошую жизнь. Тебе наливать?

Митя согласно кивнул.

– А на новом месте как?

– А, – Вовка махнул рукой, – нормально. Ты слышал, по Москве ходит маньяк и убивает блондинок в красных пальто? Все светловолосые девушки срочно перекрашиваются…

Полевой партией, в которую включили Митю, руководил Минервин. Неприятную работу начальника: оформление заявок, беготню по маршруту бухгалтерия – склад – заместитель директора – бухгалтерия – склад… и далее до бесконечности он делал без удовольствия, но ловко, а Митя ему помогал.

Здесь полевые работы совсем не походили на те, в которых Митя уже поучаствовал. Ни тебе глухих мест, ни палаток. Минервинская партия пристроилась на окраине рудничного городка и заняла половину деревянного дома, который очень быстро нашёл всё тот же энергичный Олег. А сама работа проходила большей частью в карьере. Эта глубокая яма, внутри которой копошились экскаваторы и ползали рудовозы, поражала размером и беспорядком. Её панорама завораживала и запросто могла в иной впечатлительной голове породить гордую мысль о неограниченном могуществе человека, о его власти над природой. И тогда начинали чесаться руки, хотелось повернуть реки вспять, перекопать горы, словом, исправить то, что Природа, а может быть, Бог, сотворили не так, как надо. А как надо, человечек, стоящий на краю безобразной ямы, знал лучше всех богов вместе взятых.

В конце года в далёкий Алжир уехал Минервин, и это породило новую вспышку раздражения у Похолкова. Виктор Титыч имел привычку неожиданно наведываться в одну из комнат своей лаборатории и рассуждать о жизни вообще, о геологии, о культуре, искусстве, о работе Министерства геологии, короче говоря, обо всём на свете. Во время монологов он надевал на себя маску или эстета, или мудрого отца, или философа, или ещё кого-нибудь. Безусловно, в нём жил артист. После отъезда Минервина Виктор Титыч в образе бескорыстного радетеля за общее дело не раз высказывался о неблагодарности людей, о том, что некоторые начинают себя считать излишне самостоятельными, он предрекал, что Олегу Александровичу теперь не стоит рассчитывать, что институт примет его обратно. Попутно, на глазах превращаясь в доброго пастыря, он вдруг начинал говорить о том, что мальчикам в научно-исследовательском институте обязательно надо защищать диссертацию. Лабораторные мальчики, в том числе и Митя, мотали на ус. А на лестничной площадке, где стояла урна для окурков, Елагин комментировал выступления руководителя на свой лад:

– Вы губы-то слишком не раскатывайте. Защищаться надо, это верно, но не глядите на Титыча, как на благодетеля. Знаете, сколько он меня мурыжил, пока выпустил на защиту? У меня уже всё было готово, осталось реферат напечатать и назначить день Учёного Совета. А он однажды вызывает меня к себе в кабинет. Сидел, молчал. Потом как-то скособочился и с улыбочкой так: «Я думаю, вам следует проверить свои выводы ещё на двух месторождениях» И отечески так смотрит. Куда мне деваться? Пропахал ещё три года. Он в каждом соискателе видит потенциального конкурента. Не ждите, что у вас всё пройдёт быстро да гладко.

– А чего же он призывает защищаться?

– Чтобы вы пахали. И про Минервина он не зря речь заводит. Генеральная мысль: будьте послушны, иначе аз воздам. Минервина в институт возьмут. Существует положение, по которому не имеют права не взять. Но Титыч ему пакость какую ни то устроит. Он страшно не хотел его выпускать. Если бы тот во Вьетнам или Бенин собрался, он бы ему поездку обрубил. Сам-то он ещё нигде за границей не бывал. Как же так: он не бывал, а подчинённый едет? Но при командировке в Алжир кандидатура специалиста утверждается принимающей стороной, и менять одного человека на другого слишком хлопотно, никто этого делать не станет. Ну, не удалось Похолкову нагадить Олегу при выезде, он нагадит при въезде.

Елагин заштриховывал светлый образ Виктора Титыча тихим голосом и очень буднично.

Может быть, всё так оно и есть. Может быть. Но воодушевление от перспектив, невнятно очерченных могущественной рукой Похолкова, заставляло работать Митю в том темпе, о каком любили упоминать газеты, когда писали об ударных стройках. Он начал собирать материал. Лена с грустью смотрела на мужа – тот всё больше и больше скрывался в тумане научного поиска. Митя, как сорвавшийся со старта спринтер, помчался вперёд. Его было уже не остановить.

Мелкие победы у Мити чередовались с мелкими неудачами, но, если в целом, то поплохело. Это остро ощущалось во всём. И в настроении, и в делах, и… ну во всём ежеминутно прибавлялось чёрной краски. Восторженный рывок к научным успехам встречал всё более плотное сопротивление. Во-первых, дома продолжали расти колючки взаимного непонимания. Планы молодой учёный строил наполеоновские, а рук у него только две. Он хватался за всё сразу. Он не успевал ни подумать, ни посоветоваться и слишком много часов тратил на ошибочные ходы, на топтание по кругу, блуждание в тупиках. Семья – это тоже, в каком-то смысле, работа. Добросовестно делать две работы сразу Митя не мог.

А ко всему этому давило ещё и снаружи. Раньше такого не было, всё устраивало. Теперь перестало устраивать. Телевизор и радио заваливали рапортами с полей и репортажами о награждении передовиков труда. Средства информации не ведали, что Митя отступник, и продолжали дубово бомбить его мозги. Тяжеловеснее стали газетные шаблоны. Не иссякал поток благодарностей родной партии и восхищения её политикой, не прекращались победные сводки, обещания работать ещё больше и клятвы работать ещё лучше.

В институте процветали политические занятия – принудительное изучение того, что широкой популярностью не пользовалось. Изучался бессмертный труд «Государство и революция». Опытный в таких делах Митя садился в самом заднем ряду и дремал там или читал, взятый специально для такого случая, детектив. Одна беда – время пропадало впустую. И злило, что опять заставляют делать то, чего не хочешь. Дышать становилось всё трудней. Но сейчас Митя готов был терпеть, он сознательно ложился под каток – пусть давят, потерпим, зато потом станет легко, зато потом его ждёт свобода.

Изредка Митя оказывался в кабинете Похолкова с теми или иными делами. Разговор с шефом иногда прерывали другие посетители с чем-нибудь особенно срочным. И Митя, предоставленный на несколько минут самому себе, наблюдал густые, липкие потоки угодничества и лести, растекавшиеся по помещению. Угодничество в институте считалось таким же естественным и необходимым инструментом научной деятельности, как микроскоп или «Геологический словарь». Робкая улыбка, счастливые сверкающие очи, чудесным образом вставляемое в каждую фразу, повторяемое, как заклинание, «Виктор Титыч», непроизвольное, почти незаметное сгибание позвоночника в районе поясницы – всё это имело одну цель: донести до начальства, что перед ним стоит хороший, верный, преданный и нужный. Женщины были более откровенны в выражении верноподданнических чувств, мужчины – сдержанней, но изобретательней. Со стороны смотреть противно, но Митя и сам…

Как-то раз его вместе с ещё одним молодым сотрудником Похолков вызвал к себе. Предложив им сесть, Виктор Титыч несколько раз покачал плечами, как если бы у него чесалось между лопаток, и очень внушительно, с расстановкой сказал:

– Я считаю, что, если какая-то разработка сделана в нашем подразделении, то я, как руководитель, автоматически являюсь её соавтором. Если вы с этим не согласны, нам сработаться будет трудно.

Молодые учёные принялись с излишней горячностью доказывать, что они с Виктором Титычем полностью согласны. И только одно им непонятно: зачем надо их об этом предупреждать.

– Чего это он? – спросил на следующий день Митя в курилке у Елагина.

Николай несколько раз затянулся, помолчал, обдумывая ответ.

– Специалист он крепкий. Но выше головы не прыгнешь. Он и так своё по нескольку раз целыми абзацами из статьи в статью переписывает. Нельзя объять необъятное, а хочется.

Потом не раз, когда Митя вспоминал эту сцену в кабинете заместителя директора, вспоминал свою холопскую горячность, его обдавало жаром стыда.

Льстивое повизгивание сопровождало и Учёные Советы, и общеинститутские собрания. Не было такого в Университете. Не было. Так отчего же здесь людям нравится роль крепостных? Но были и такие, кто держался независимо. Упоминая о них, угодники со значением улыбались, показывая, что люди, сохранившие чувство собственного достоинства, – чудаки, не понимающие сложившейся ситуации. Многозначительными улыбками, многозначительным перемигиванием они отделяли себя от тех, независимых.

Если хочешь чего-то достичь, вкалывай, как трактор, вкалывай! И Митина жизнь неслась без абзацев. Не отвлекайся ни на что другое, вкалывай! Скоро у него даже появилось садистское наслаждение от безостановочной рутинной работы.

А нормальная жизнь текла рядом. Какие-то её отголоски проникали в тот туннель, что исступлённо копал Митя. Иногда до него долетали сведения о друзьях и знакомых. Олег женился. Женился и ушёл из дома, из-под опеки матери. Теперь ведёт богемную жизнь. Женился Кичкин. Каким образом до него долетала информация, Митя не знал, не помнил. Однажды он сам добыл у Вовки номер телефона и дозвонился до Коржика. От него он узнал ещё одну новость; Вовка нашёл себе подругу. Олег описал её, как очень приятную, добрую женщину. Рядом с ней Вовка расцветал. У Вовкиной подруги была дочка трёх лет. Хорошо бы у них всё сложилось!

Конечно, Митя встречался и с друзьями, и с родственниками, но мало что запоминалось – о чём говорили, что ели, что пили – всё это происходило на втором плане. По-настоящему живое и яркое случалось исключительно в его исканиях. Он, словно в вагоне поезда, двигался вперёд, а всё остальное находилось за окном и уплывало назад. Полевые сезоны сменяли один другой: Саяны, Казахстан, Забайкалье. Каждое лето состояло из ленивого зудения одуревших от жары мух, сухого запаха перегретого дерева, автомобильной тряски по разбитым дорогам, ночёвок в случайных помещениях, где просыпаешься утром и не можешь сразу сообразить, как ты сюда попал. Тень раскачивающейся за окном ветки истово полирует доски незнакомого пола, а ты лежишь в спальном мешке и несколько секунд прислушиваешься, чтобы вспомнить, где ты. Лето – это десятки разных столовых с одинаковым ароматом горелой каши и чего-то прокисшего, это месторождения, рудопроявления, точки минерализации, это пыльные керносклады, оплывшие шурфы и канавы, чёрные кольца автомобильных скатов на дне заброшенных карьеров. Под ногами то ломкая растительная сушь, то вкрадчиво мягкий мох, то, сопротивляющаяся каждому твоему шагу, густая травянистая путаница, то недовольно ворчащий, угрожающе шевелящийся курумник – нагромождение, облепленных шершавым лишайником, валунов. Вокруг или тёмные после дождя стволы деревьев, или гладкие, как облизанные, сопки, или корявые скальные выходы. И много чего надо увидеть, и всюду ногами, ногами, ногами… А в награду молодые осинки по команде ветерка устраивают тебе восторженную овацию трепещущими листьями-ладошками, словно депутаты на съезде приветствуют президиум. Всё личное в рюкзаке. Переезды, перелёты.

Вернувшись домой после очередного полевого сезона, Митя узнал, что летом женился Андрей. И по этому поводу готов собрать всех по-семейному, с жёнами. Андрей жил вдвоём с мамой, его отец давно умер. В их демократичной квартире разрешалось сидеть где угодно без опасения что-нибудь помять, поцарапать, испортить. Правда, хозяин иногда предупреждал, что вон у того стула сломана ножка, а у того кресла очень неудобно выпирает пружина.

– Так как же это, мил-друг, получилось-то? – поинтересовался Паша. – Ты же весь в работе. Или ты одним глазом в книгу, а другим, как локатором, обшариваешь пространство вокруг?

– Ну почему же? – скромно ответил Андрей. – Я не чужд красоты и женского обаяния. Просто я не спешил…

– Не спешил, выбирал и что же? «Месяц под косой блестит, а во лбу звезда горит»? – Вадику чужое счастье видеть было невмоготу. – «Очи чёрные, очи страстные»?

– Нет, скорее, «её глаза, как два тумана».

– Как два обмана, – тихо-претихо пробормотал Вадик, но Митя услышал.

Андрюшкина жена – тоненькая, чернявая, миловидная Мите сразу понравилась тем, что не раскрашивала себя тушью, тенями, губной помадой. А если и раскрашивала, то делала это так, что не бросалось в глаза. Андрей нашёл её в далёком городе Заволжске, что стоит напротив Кинешмы. Оказался он там в командировке и, видимо, оказался очень удачно, потому что теперь впервые он был причёсан и прилично одет. Да ещё и постоянно улыбался. Его Клава встретила гостей насторожённо, даже немного иголками вперёд. Едва ли это делалось сознательно, просто у неё могла быть такая манера или реакция на незнакомых людей. За столом все вместе сидели недолго. У мужиков-то складного разговора никогда не получалось – всё норовили друг друга переорать, а в компании дам наладить общую беседу они даже не пытались. Жёны, заявив, что слушать в сотый раз одни и те же армейские истории им осточертело, ушли в другую комнату.

– Нам же лучше – меньше ртов, – заявил Паша, подняв початую бутылку.

– И шума меньше, – мрачно согласился Вадик.

Но шума меньше не стало. Вадик и Пашка старались высказать своё. Пашка скупо рассказывал о сыне и увлечённо – о фотографии. Между делом выяснилось, что он вступил в партию. Оповестил он об этом вскользь, как будто он вступал в партию, как минимум, раз в неделю. Интересы Вадика не выходили за пределы взаимоотношений с женой. Его раздувало и пучило. С одной стороны, он следил, чтобы все видели, что он омываем самой интересной и насыщенной жизнью, но с другой – высветить на этом фоне собственный образ можно было только, затмив окружение. Поэтому он сперва поведал о том, что его включили в важную тему, и он будет участвовать в подготовке монографии, но потом перешёл на домашние дела. В который раз он повторял свои претензии: жена всегда «знает», что он скажет, по всем вопросам для неё авторитет, кто угодно, но не муж… Пашка вяло поддержал тезис о том, что женщины теперь пошли не те – нет у них трепетной веры в талант мужей. То ли дело раньше – мужчина сказал – и точка. Митю волновала тема «начальник и угодники». Тут Пашка тоже подключился и очень даже горячо.

– В начальники лезут дураки, чтобы свою глупость компенсировать высоким положением, – авторитетно заявил он.

– То-то и обидно, что у меня начальник не дурак, – возразил Митя.

– Или это редкое исключение, или ты его ещё не понял. Погляди: все, кто при должностях – недалёкие и тщеславные.

– Тщеславный – да. Щёки перед нами надувает, хотя какие мы ему конкуренты? Если в поле вечером соревнования какие-нибудь устраивают, и он проигрывает, то зли-и-ится, как ребёнок.

– А это что, от большого ума?

– Я говорю, что он в геологии не дурак.

– Ну, если б он ещё и в науке не петрил, то совсем – могила. Я-то толкую, что вокруг высоких должностей роятся разные недотёпы, кого к руководству на пушечный выстрел подпускать нельзя. Ломают себе шеи, получают инфаркты, но лезут и лезут. А по-настоящему толковому человеку туда не пробиться.

– По-моему, главное не должность, а размер зарплаты, – вставил Андрей.

– Обычно то и другое тесно связано, – солидно заметил Вадик.

На какое-то время он в очередной раз увёл слушателей в область своих семейных болячек. Но Паша этого долго терпеть не мог и очень удачно перехватил внимание рассказом, как его включили в избирательную комиссию. Клава, как хозяйка светского салона, мужчин на произвол судьбы не бросала. Она несколько раз заходила к ним в комнату и с каждым заводила коротенький разговор. С Пашей она побеседовала о фотографиях, спросила, публикуется ли он? Паша остался очень доволен. С Вадиком она не знала о чём говорить, и они нескладно потолковали о литературе. А Митю она попросила вспомнить самый удивительный случай из накопившегося в его путешествиях. У него в запасе имелось много интересных историй, которыми хотелось, но ни разу не удавалось похвастаться. Оказавшись с помощью Клавы перед включённым микрофоном, Митя воспользовался моментом и поведал, как однажды в Западной Сибири они вчетвером возвращались из маршрута, шли цепочкой друг за другом, смотрели только себе под ноги, потому что от усталости им ни до чего не было дела. И вдруг все остановились. Митя даже налетел лбом на шедшего впереди. А Спиридонов пальцем куда-то показывает. Во мху, словно в мягкой перине, лицом вниз лежала обнажённая женщина. Потерявший кору бугристый ствол лиственницы являл собой совершенную скульптуру. Бывает, что в корне или сучке угадывается нечто похожее на человека или зверушку. Но тут лежала абсолютно совершенная скульптура – не убавить, не прибавить – изящная, все пропорции соблюдены. Невозможно было не посмотреть её лицевую сторону. Ствол перевернули и, конечно, ничего – жёлтые гнилушки, труха. Бревно возвратили в прежнее положение, не поленились подоткнуть потревоженный мох… Вот, что может природа.

Митя получил большое удовольствие от того, что его слушали. И от своего рассказа тоже.

– Ребятки, а который час?

Паша крутил головой, выглядывая часы. Андрей поднял с тумбочки, лежащий плашмя, хрипло тикающий будильник.

– Пять минут двенадцатого.

– Пора, пора, – заторопились все.

По дороге домой Лена, перекрикивая шум метро, комментировала бабскую беседу:

– У Вадика дома всё очень плохо. Как сказал один французский писатель: «Великая любовь высохла, и уже была видна тина».

– Тина или Дина? – сострил Митя.

– Ни один разговор у них не обходится без ругани, – не оценив каламбур, продолжала Ленка. – Ты заметил, какая Дина усталая? Дом на ней, ребёнок на ней. Я поняла, чего ей больше всего на свете хочется: выспаться и чтобы муж всегда рядом сидел. Пашкина жена не откровенничала, но, кажется, что и у них не всё ладно. Хотя – ты заметил? – на людях: «Валечка, Валечка, тю-тю, сю-сю».

«Ленка, конечно же, считает, что во всех неурядицах виноваты мужики. Не без того. Вадик – ещё тот эгоист. И Пашка – сложная творческая натура, а попросту – тоже эгоист порядочный».

– А Пашкина жена к тому же знаешь что заявила? «Когда ещё дождёшься этой любви, а замуж надо». Я её спрашиваю: «Валя, как же можно без любви?» Молчит. Если у них не ладится, она сама виновата. А Клава – молодец: умыла, причесала твоего Андрюшку. Он хоть на человека стал похож.

Митя слушал, молчал. Вроде пили, валяли дурака, должно быть приподнятое настроение, а удовлетворения нет. Пустые мысли, пустые разговоры. Потерянное время.

Вышла в свет первая Митинга печатная работа. Собственно, статья была не только его. Там значилось пять авторов, и его фамилия стояла на последнем месте. Но видеть её напечатанной типографским шрифтом доставляло какое-то возбуждённое удовольствие. Митя не мог удержаться и снова открывал журнал и перечитывал три своих абзаца.

Перед праздниками к ним из-под Саратова приезжала Ленкина родня за продуктами. Целый день родня бегала по городу и закупала. В квартире стояли неподъёмные безразмерные сумки, из которых торчали батоны колбасы, коробки со сладостями. Понятно: у них там нет колбасы, вообще ничего нет, но зачем набирать так много? Ведь испортится же. Оказалось, что закупали и себе, и ближним соседям, чтобы нечасто ездить. Перед следующими праздниками поедут соседи и привезут колбасы на их долю. С продуктами, действительно, была беда. Последний раз для полевых работ съестное добывали каким-то небывалым способом. В райкоме партии неофициальным путём подготовили загадочное письмо с просьбой отоварить голодных геологов. Потом с этой бумагой в Абакане пришлось долго бегать по инстанциям. Список продуктов сильно урезали, но визу поставили. Наконец вместе с хозяйственником местной производственной геологической организации всей партией отправились на склад. Дорога лежала через мёртвый в своей безлюдности рынок. Под навесами темнели пустые столы, и только при входе две или три тётки торговали черемшой и семечками. Как скорбный монумент продовольственной трагедии, в стороне стояли массивные, выскобленные и вымытые добела, густо посыпанные солью колоды для разделки мяса.

– А по выходным рынок работает?

– Нет. Торговать нечем, – спокойно ответил хозяйственник, но Мите показалось, что в его словах крылся упрёк: приехали из сытой столицы и побираются в голодном городе.

Работа монотонна, рутинна, но, забираясь в неё поглубже, становишься полностью свободным. Сам решаешь, что и как надо делать, и от этого дышится легче. Постороннему трудно поверить, что человек, не разгибающий спины ни в будни, ни в выходные, в работе отдыхает, а отрываясь от неё, попадает под пресс запретов, ограничений, требований, от которых быстро устаёт. Однако частое погружение в свободу притупляло бдительность, а стукач, сидевший с Митей в одной комнате, бдительности не терял никогда. Поэтому, когда Митя высказал удивление по поводу отсутствия провизии под Саратовым и общего состояния дел в стране, это быстро стало известно Похолкову. Заместитель директора вызвал Митю «на ковёр». Виктор Титыч сидел за столом, вмявшись в спинку кресла и повернув голову в сторону окна. Не отрывая взгляда от деревьев во дворе, он заговорил:

– Вы ещё очень молодой человек. Многое из того, что делается в стране, находится вне вашего понимания. Я не советовал бы вам делать поспешные выводы.

Похолков явно разыгрывал маленький спектакль, рассчитывая таинственно отрешённым взглядом и не менее таинственной осведомлённостью ошарашить Митю.

– Вы думаете, что только вы один всё видите? Я тоже многое вижу, но я же молчу.

«Откровеннее не скажешь, но в присутствии стукача надо быть осторожнее».

Прислушаться к совету шефа и молчать он уже не мог. И не только он. В перерывах, пущенных на перекуры, между сотрудниками лаборатории часто велись весьма смелые разговоры. Это было время, когда всё, что могло, исподтишка сопротивлялось. Сопротивлялось промелькнувшей мыслью, оброненным на кухне или в курилке словом, сопротивлялось пассивностью, инертностью. Инертное сопротивление даже нашло себе название: «Пофигизм».

А ещё через две недели решением Учёного Совета Похолков был официально утверждён Митиным научным руководителем.

– Теперь перед твоим носом повесили большую сочную морковку. Ты будешь к ней тянуться, а она будет от тебя отодвигаться. И это надолго, поверь мне, – с грустной улыбкой сказал Елагин.

Митя не поверил.

А между тем, упорный труд дал первые результаты. В рабочей комнате никого не было. Митя стоял за столом – сидеть он не мог – стоял и держал квадратик миллиметровки с простеньким графиком. Этого графика никто из людей никогда ещё не видел. На этот раз Митя это знал точно. Он, Митя – первый. И снова его окатил тот непередаваемый восторг первооткрывателя, в котором он чуть не захлебнулся при подготовке первого в своей жизни отчёта. Впрочем, Митя также ясно понимал, что открытие его невеликое: он ещё раз с другой стороны подтвердил давно известное. Но всё равно, именно такой график до него никто в руках не держал, и радость от власти над крохотной частичкой Природы вулканом клокотала в его груди. Удачно, что в комнате никого. Митя удовлетворённо кряхтел. Он сейчас мог запросто взорваться фонтаном радужного фейерверка. Снова Высшие Силы ему подмигнули. Власть над человечеством, над всем миром – ничто по сравнению с этим кусочком бумаги. Люди слабы, общество несовершенно и глупо и только Природа достойный соперник. И состоявшегося учёного удивляло лишь одно: Эйнштейн, Менделеев, Галилей, Ньютон – как все они умудрились не умереть от счастья после сделанных ими открытий?

Стоя в курилке, Митя соображал, как бы использовать те числовые значения, что у него остались после решения главных задач? Цифр было много, расставаться с ними было жаль. Его размышления прервал один из молодых сотрудников. Хотя на площадке они стояли одни, он заговорил вполголоса:

– Мить, я хочу крестить сына. Ты бы не стал крёстным отцом?

В стране обращение к религии, мягко говоря, не приветствовалось, и за участие в обрядах могли последовать ненужные неприятности. Но не такие мы люди, чтобы неприятностей бояться.

Как по заказу, день с утра зародился радостным. Для этого оказалось достаточно хрустального безоблачного неба, слепящего солнца и чистой снежной скатерти под ногами. На площадке перед храмом, словно на гулянии, собралось много народа с детишками. «Если все они по тому же поводу, что и мы, – подумал Митя, – то это надолго». Он первый раз участвовал в такой процедуре и ожидал увидеть торжественный красивый обряд, при котором не будет посторонних. Ведь это же раз в жизни и, кажется, называется таинством. Стайка воробьёв, взбодрённая солнечным теплом и наплывом людей в обычно тихом месте, торопливо чвиркая, перелетала с кустов на асфальт и обратно. Грудастые голуби-сизари, полагая, что ориентируются в обстановке лучше воробьёв, планировали по одному, по двое неизвестно откуда поближе к толпе. Где много людей, там еда, и они вопросительно поглядывали идеально круглыми глазками то на женщин, то на мужчин, беспокойно топчась на месте. Потом, смекнув, что долго пялиться на человека неприлично, начинали притворяться, что прилетели сюда по своим делам, и подчёркнуто увлечённо принимались высматривать и выклёвывать что-то в снегу. А людям было не до них – назначенное время прошло, а ничего… Но тут их пригласили заходить в стоящее рядом с церковью строение и готовиться.

За запертой дверью прятались сумерки. Взрослые, тихо переговариваясь, снимали с детей шубейки и шапки, раздевались сами и складывали верхнюю одежду на деревянные скамьи вдоль стен. Было тесно, люди задевали друг друга. Детишки – несколько грудничков, а больше – трёх-, пятилетние – на всякий случай хныкали. Взрослые их уговаривали, но и сами не могли скрыть волнения. Чувствуя неуверенность родителей, некоторые из ребят вдруг взвизгивали и заходились рёвом. Дело затягивалось и, потому что темно и чужое помещение, много незнакомого народа, потому что нечего делать и надо ждать, количество орущих росло. Будущий Митин крестник держался молодцом. Он поглядывал из-под насупленных бровей на плачущих младенцев и пытался понять, зачем всё это?

Наконец открыли дверь и, объяснив кому можно входить, а кому нет, пригласили в светлое помещение. Стало ясно: крестить будут всех скопом. В зал Митя вошёл непроизвольно подобравшись. Он попал в вотчину тех странных людей, с которыми сталкивался в Загорске. Бородатый, средних лет батюшка в белом одеянии объяснял правила и предостерегал от ошибок. Но, занятые всхлипывающими отпрысками, его слушали плохо. Батюшка – это чувствовалось по его интонации – с трудом сдерживал раздражение и отвечал на глупые вопросы. Ждать торжественного таинства не приходилось. Будущих крёстных и детишек расставили по местам, и забубнил, посыпался скороговоркой поток непонятных слов. Смысл невнятного бормотания уловить не удавалось. Священник сильно торопился. Ритуал вершился с неприличной скоростью. Мите стало неловко и смешно участвовать в этом стремительном обряде. Он поглядывал на попа: неужели этот одетый в неудобную одежду человек с умным лицом всерьёз относится к тому, что он сейчас делает? Неужели можно видеть какой-то смысл в том, что люди ходят за ним гуськом вокруг купели, что они отплёвываются от нечистой силы? От плевков и хождения по кругу веяло дремучим шарлатанством. И сам батюшка – единственный, кто что-то знал про совершаемые поступки, – был отрешён от них, его заботило лишь соблюдение элементов процедуры и скорость её прохождения. Бородатый поп напоминал профессионального организатора торжеств. На сцене звучат проникновенные речи, в зале аплодируют, у кого-то от волнения дрожит голос, а этот мечется за кулисами, потеет, чтобы всё шло гладко, и не было затяжек по времени.

Наверняка, где-то недалеко веселились чертенята, радостно потирая волосатые ладошки.

Во второй половине дня накрытый стол, вокруг которого собрались гости, утверждал, что сегодня всё-таки праздник. О нём и шла речь.

– Ты вспомни, как нас в пионеры принимали, – говорил Митя отцу своего крестника. – Это ж такое событие для нас сопляков было! На всю жизнь в памяти осталось. Разочаровал меня этот поп: тра-та-та, как из пулемёта. Без выражения, слова в бороде застревают. Какой-нибудь замшелый парторг на собрании заборостроительного завода тоже в пустоту, тоже бессмысленные фразы, но у него, по крайней мере, слова понять можно.

– Выходит, коммунисты свою религию вдалбливают более грамотно…

– А разве у коммунистов религия? – удивилась крёстная мать, ставшая теперь Мите кумой. – Почему?

– Здрасьте, пожалуйста! – вскинул брови молодой папаша. – А что же оно ещё такое? Почему? Потому что и там, и там всё держится не на знании, а на вере. Церковь сулит светлое будущее и партия сулит то же самое. А что мы знаем о будущем, чтобы судить о нём? Ничего.

– Христианство и марксизм – это две разновидности опиума для народа, но в разных упаковках, – подал голос крупный, похожий на генерала или министра мужчина в светлом костюме, чёрной рубашке и сером галстуке.

– Тогда объясните мне, что вы вообще понимаете под религией? – не унималась Митина кума.

– Суть религии в надежде на то, что когда-нибудь потом будет лучше и даже просто очень хорошо, – ответил Митя. – Эта мысль упакована в какое-нибудь обоснование и украшена легендами, ритуалами, молитвами или лозунгами. Вот это всё вместе и есть религия. У населения такая надежда всегда пользуется спросом.

– Ну и почему опиум? Что в этом плохого?

– Плохо то, что цель неочевидна, – взялся объяснять молодой отец. – Никто не знает, живёт ли душа после смерти, нужно ли её спасать? Что по этому поводу священники говорят, я знаю, но это всего лишь слова. У коммунистов учение о перерождении общества. Возможно бесклассовое общество? Сможет оно прокормиться за счёт бескорыстного труда. Неизвестно.

Митя добавил:

– Плохо то, что и партия, и церковь считают себя всегда и во всём правыми. Если в структуре общества есть такой элемент, который ведёт себя так, как обладатель истины в последней инстанции, это просто опасно.

– Мне кажется, вы говорите не о той вере, – раздался тихий мужской голос с дальнего конца стола. – Верить в Бога – это не значит иметь пустую голову. Вера идёт от сердца. Она не просто так рождается. Можно сказать, что это просветление, дар. Во всяком случае, чтобы обрести веру, необходимо определённым образом настроиться. Чтобы браться о ней рассуждать… А так, в суете… между делом…

«Нехорошо. Этот человек верующий, а мы тут такого наговорили…»

– Да, вы правы, – отец крестника, в отличие от Мити, ни капли не смутился. – Вера идёт от сердца, но при этом голову всё-таки приходится отключать. Знаете, сколько существует способов доказательства теоремы Пифагора? И все они приводят к одному и тому же результату. А в учения о неизбежности наступления коммунизма и о спасении души можно только верить, обдумывать, доказывать их нельзя. Иначе – или костёр инквизиции, или колымские лагеря. А происходит это потому, что теорема Пифагора не пострадает от того, что её начнёт обдумывать хоть всё население планеты, а религиозные учения рассыпятся. Человеческие головы так устроены, что они не могут думать о недоказуемом одинаково.

– И виноваты в этом не Бог и не вера в него, – подхватил генералоподобный мужчина. – И разговор, как я понял, тут совсем о другом. Речь о людях, которые подсовывают нам богов и следят, чтобы мы верили правильно, о том, что, сколько богов не меняй, суть религиозных учений всегда одна и та же.

– Если вы говорите, что партия – это всё равно, что церковь, то в церкви – святые, молитвы… – подключилась к спору Лена.

– Правильно, – стоял на своём папаша крестника. – А двуединый Маркс-Энгельс – это что, не бог? А Ленин – пророк его? И молитвы есть: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить». Чем тебе не заклинание, не молитва? И здесь большевики разумней поступили. Даже короткий текст «Отче наш» с одного раза не запомнишь, А «Слава КПСС» – коротко и ясно и на каждом заборе повесить можно.

– Как-то это… непривычно, – продолжала сомневаться Митина кума.

– Ну почему же? Параллели видны невооружённым глазом, – поддержал Митя. – Парторги – те же попы, каждый свой приход обслуживает, на путь истинный паству направляет. В райкомах сидят епископы. Есть и мученики за веру: жертвы революции и гражданской войны. Всё так. И каждая из этих религий может похвастаться большим количеством по-настоящему добрых дел, но и списки их мерзостей тоже не малые и перечни сотворённых глупостей…

– Вот почему советская власть ополчилась на церковь – конкурента душит, – прозрела Митина кума.

– Да, вера против веры, идеология против идеологии.

– Ну, хорошо, что хоть один человек о добрых делах вспомнил, – маме крестника застольная критика, судя по всему, не нравилась.

– Ну и кто хочет, пусть верит, а кто хочет – думает, – наметила путь к компромиссу кума.

– Пусть, – согласился отец крестника. – Но вспомните, сколько из-за христианской и коммунистической идей жизней загублено. Собственно, не из-за идей, а из-за требования верить в них и следовать им. И церковь, и партия лишают человека права рассуждать, искать свои выводы. У одних думающий – это еретик, отступник, у других – уклонист, оппортунист и, пёс его знает, какие ещё клейма не напридумывали. И те, и другие требуют беспрекословного подчинения.

– Только я не согласна, что большевики превзошли служителей культа в пропаганде своей идеологии, – тихо заговорила бабушка Митиного крестника. – В чём-то, возможно, и превзошли, но в главном – нет. Церковь обещает вечное блаженство каждому спасшемуся, а большевики – будущим поколениям. Для простого человека это не одно и то же. Потом, я, правда, точными цифрами не располагаю, но сдаётся мне, что павших за веру меньше, чем сложивших голову из-за коммунистической идеи. Церковь менее кровожадна, она убивала на протяжении многих веков, но понемногу. А коммунисты за короткий срок скосили миллионы. Если позволите, – продолжала бабушка, – я дополню ваш ряд аналогий. Инквизиция и ЧК-КГБ. Знаете ли, ведь инквизиторы, в большинстве своём, не были садистами. Они искренне верили в то, что им вдолбили: душу обременённую бесами можно спасти лишь с помощью огня, подвергнув плоть сожжению. Они верили, что спасают души. И у нас множество мальчишек, что вынуждены были стать вертухаями, верили, что в лагерях сидят враги народа. Я не уверена, что сегодня они избавились от этого убеждения.

– Твоя мама сидела? – тихо спросил Митя.

– Полтора года. Гад вовремя сдох.

– Ох, всё вам не так, – вздохнула Лена. – Люди верят и верят искренне. На этом свете жизнь – не сахар, так не надо отнимать у них надежду, что им на том будет лучше. И в коммунизм некоторые верят искренне.

– Пускай верят, – согласился молодой папаша. – Только пусть других не трогают и в свою веру силком не загоняют. Ведь не просто хотят заманить, а так приручить, чтобы их идеология в плоть и кровь вросла.

Перед уходом Митя спросил хозяина дома:

– Если всё так, то зачем тогда ты сына крестил?

– Наша жизнь непредсказуема. Пусть будет крещёным. Как там дальше сложится, кто его знает? Может, и пригодится. В общем, – на всякий случай.

Однажды вечером, после работы, Ленка начала плести вокруг мужа словесные кружева. Митя эту тактику знал и догадывался, что это серьёзная, заранее подготовленная атака с целью украсть кусок его рабочего времени. Лена сперва говорила вроде бы ни о чём, а вместе с этим в её словах проскальзывало «природа», «чистый воздух», «я очень устаю». Попутно она умудрялась надавливать на точки, напрямую связанные с Митиным самолюбием и чувством ответственности. Митя молчал и прикидывал, куда клонит его половина. И вот, наконец:

– У нас на работе распределяли дачные участки. Я записалась, но без тебя мне его не поднять.

Ленка знала, на что давить – Митя уже отказать не мог. Да и так бы он не отказал. Но эта новость крепко, очень крепко подпортила ему настроение. Он осознавал, что тысячу раз неправ, но всё, что его отвлекало от работы, он встречал в штыки.

Ленкино приобретение украло Митино время уже в ближайшие выходные дни. Под дачный кооператив отошла старая вырубка, и для начала её требовалось очистить от сучьев, ёлок-палок и невывезенных стволов. Для этого был устроен полноценный субботник. Будущая дача находилась очень далеко, аж в Калужской области. Всю дорогу туда, стоя в переполненной электричке, Митя под перестук колёс и шипение закрывающихся дверей два с лишним часа наливался ненавистью к дачам, лесозаготовителям, свежему воздуху, природе и к самому себе. Не успокоила его и работа. С яростью он стаскивал всё, что не вывезли лесорубы, и складывал в кучи. Стоявший вокруг лес, столкнувшись с его раздражением, граничащим с бешенством, притих и терпеливо ждал, когда Митя уберётся восвояси.

Обратно он ехал усталый и злой. Дома случайное слово могло прорвать раздутый мешок его протухшего настроения, и тогда он не сдержится… Сидя в электричке, он в который раз перебирал детали их с Ленкой взаимоотношений, пытаясь логичным течением мысли остудить эмоциональный кипяток и тем самым успокоить себя самого. Иногда такое удавалось. Они с Ленкой давно составляли одно целое. Тем не менее, вспышки недовольства друг другом случались у них всё чаще. Ну, положим, это по науке: единство и борьба противоположностей. Противоположностей навалом. Они с Ленкой очень разные. Она спортивней, она своенравней, она живёт конкретней. Митя раньше и не подозревал, сколько на свете существует всякого такого, на что ему наплевать. И только теперь он обратил внимание, как часто на его «мне всё равно» жена требовала определённости, требовала, чтобы он выбрал. Ей важно, а ему нет. Их размолвки кончались невыносимым свинцовым молчанием, в котором, застыв, был готов задрожать сам воздух. А потом появлялись осторожные слова, наступало расслабление, и Ленка всегда радовалась примирению больше, чем Митя. Всё точно так же, как когда-то происходило у его родителей. Виноваты были и Митина носорожья толстокожесть, и Ленкина природная властность. Возможно, он стал слишком нетерпим, но когда отнимают самое ценное – твоё время – и отнимают не на что-то полезное, а на ерунду всякую, как удержаться от ярости? И если б время отнимала только Ленка! Мешали и принудительное изучение статьи Ленина «Государство и революция», и принудительное безделье на овощной базе, и принудительное хождение на встречу руководителей стран народной демократии у фонарного столба на Ленинском проспекте, и принудительные поездки на сбор картошки.

На овощную базу посылали тех, кто помоложе. Там сотрудники института попадали в распоряжение хамоватых бабок в чёрных телогрейках. Те не скрывали своего пролетарского превосходства над паразитами-учёными. Организован труд на базе… Никак он там не был организован. Часто работы не было никакой, но уйти бабки не разрешали. Иногда разгружали вагоны или перебирали гнилую картошку. В каждом цехе, где приходилось работать, изредка проплывала фигура представителя райкома партии в чёрном халате поверх белой рубашки. Он следил за тем, чтобы не накалялись страсти. Иногда не по своей воле согнанные сюда инженеры и учёные, столкнувшись с хамством и бестолковщиной, начинали качать права. Белая рубашка моментально оказывалась в зоне очага возгорания и пыталась сбить пламя, охладить пыл. Но часто райкомовский одним своим видом вызывал недовольство согнанных. Митя не бунтовал, он был абсолютно зависим, он готовил диссертацию, ради неё он терпел.

Таким же неизбежным наказанием являлась встреча высокопоставленных иностранных гостей. К назначенному часу стада сотрудников многочисленных НИИ, конструкторских бюро, контор сгонялись к фонарным столбам на Ленинском проспекте. Сходство бредущих в одну сторону толп с каким-нибудь мясомолочным стадом было настолько сильно, что хватало совсем небольшого усилия фантазии, чтобы услышать глухое побрякивание ботало и щёлканье бича пастуха. Ориентиром для каждой организации служил номер, написанный краской на столбе. Под своим столбом устраивалась перекличка. Если ожидание правительственных машин затягивалось, а оно затягивалось всегда, перекличку повторяли. Ответственное лицо с нехорошим блеском в глазах помечало фамилию опоздавшего или улизнувшего. И никакие отговорки, что, мол, заблудился и стоял с чужими у другого столба, не помогали. На нарушителя ложилась чёрная метка, лишавшая его редких копеечных премий и служившая основанием для отказа, если этому чудаку придёт в голову просить отгул за свой счёт или ещё какое-нибудь мелкое послабление. Елагин не раз повторял: «В России столбовых дворян извели, зато развели столбовых холуёв».

Загадкой оставались общеинститутские поездки на уборку картошки. Полдесятка автобусов вывозили учёных на совхозные поля. Случайно ли или по чьей-то прихоти поля эти находились не близко, и основное время вылазки уходило на дорогу туда и обратно. По приезде перекусить надо? Надо. Некоторые считали, что на свежем воздухе и выпить не грех. Собранный на угодьях картофель обходился государству дороговато, если учесть расходы на бензин, аренду автобусов и количество растащенных по сумкам корнеплодов. Да и учёной братии в этот день начислялась обычная зарплата. Зато институту шефская помощь шла в зачёт с большим плюсом. Митя терпел и эти поездки, благо они случались не часто.

Митя терпел. Он научился терпеть. Его терпение началось с колючего берета в детстве. Тогда тоже некуда было деться – мама и бабушка решали за него. И опять за него кто-то решает. Решает, что ему говорить, куда идти, у какого столба стоять. Количество гвоздиков на Митином пути резко возросло, они тормозили и подталкивали в определённом направлении, дабы каждый его следующий шаг не оказался неожиданным, чтобы его будущее стало предсказуемым.

«Ну, ничего, перетерпим и это. А там – свобода!»

На очередную встречу однокашников Игорь принёс страшную новость: Мишка Ребров погиб. Покончил с собой. Игоря окружили недоумённые, неверящие глаза.

– С ним последнее время что-то происходило. Месяц назад мы виделись. Тогда он целый вечер доказывал мне, что общество у нас устроено не так, как надо, что социализм строить рано, цитировал про несмолотую муку… Ну, что общество ещё не созрело… Весь вечер только об этом. Я его не очень понял, но мне показалось, что он запутался.

Игорь лукавил. Тогда он понял, если не всё, то многое. Но Мишкины мысли опять были неудобны – они кололи и царапали. И сейчас он считал, что не надо полностью раскрывать Мишкины сомнения. Думать умеют не все – это он помнил с детства. Есть вещи, которые простые люди могут неправильно понять.

Миша Ребров хорошо осознавал, где он работает, и лишних вопросов никому не задавал. Но с его невысокого кресла открывался слишком широкий обзор, чтобы соблазниться и начинать сопоставлять и сравнивать. Миша, которого уже допустили к заграничным поездкам, побывал пару раз в Швеции. Швеция построила свой социализм, и в Мишиной стране объявили о наступлении развитого социализма. Социализмы оказались очень непохожими. Начиная с самого приземлённого – количества продуктов в магазинах, и, кончая высокими материями – наличием разных свобод. И всё не в пользу Мишиной Родины. И сами шведы представлялись культурнее, и даже чувства собственного достоинства у них, казалось, несравненно больше. Но не это поразило молодого дипломата. Обилие сортов колбасы не могло выбить его из седла. Миша въедливо интересовался всеми сторонами жизни в условиях иноземного социализма. И он скоро докопался.

Ихний социализм оказался с червоточиной. В этой их Швеции объявилось слишком много людей, не желающих трудиться. А зачем, если пособие по безработице позволяет жить очень даже прилично? Содержать, растущую с каждым днём, армию бездельников стране становилось всё труднее. И вот ещё что: при такой свободе, при таком благополучии население повело себя странно. Возросло число самоубийств, стали очень популярны наркотики. Вот эта оборотная сторона социализма и смутила Мишку. Он долго ломал голову и наконец понял так, что благополучие, свалившееся на неподготовленных людей, опасно. Человеку в жизни трудности просто необходимы, как лекарство для психики. Они отвлекают от однообразности работы, от поиска смысла жизни. В нашей стране до полного процветания ещё далеко, но Миша твёрдо верил, что однажды оно наступит. И что тогда? У нас есть национальное средство от тоски, тягомотины и безысходности. Но если скорое благополучие приведёт к беспробудному пьянству большей части населения, то зачем оно нужно? Мишка болел и другими мыслями. Например, ещё раньше он додумался, что для правильного развития хозяйства необходима конкурентная борьба в производстве. И безработица имеет свои плюсы. И то, что у нас всем заправляет одна партия, тоже никуда не годится.

Видимо, он малость тронулся – говорить такие вещи, когда только что в новой Конституции узаконена монополия партии на власть! Игорь тогда с ним не спорил, не соглашался, а молча слушал, – и всё. Даже для самого себя всё сказанное Мишкой он постарался запомнить вот в такой примитивной форме. А Мишка тяготился своими соображениями и жаловался, что ни с кем не может поговорить на эту тему. С сослуживцами – немыслимо, там сразу станет всем известно, и вылетишь с работы. С женой – бесполезно, ей не интересно. С отцом… С отцом нельзя – он стал раздражительным: пенсионный возраст – очень неудобный возраст для должности, которую он занимает. Его отец никогда слабины не давал, а теперь не мог оставаться спокойным. Он уже один инфаркт перенёс, и лучше к нему с такими разговорами не лезть. А с Игорем по старой школьной дружбе можно пооткровенничать. Но тому подобные откровения тоже были не нужны. Игорю показалось, что именно это последнее обстоятельство – то, что Мишке не с кем поделиться наболевшим, – мучило его приятеля больше всего, мучило, как нарыв, который надо срочно вскрыть. А Мишке, когда он говорил, говорил без остановки, становилось легче.

Он горячился, объяснялся путано, быстро. На неуловимый миг Игорю показалось, что Мишка похож на потерявшегося в привокзальной толпе маленького ребёнка – вокруг брюки, полы пальто, башмаки. Лица, глаза – всё где-то наверху, и нет никого, кто наклонится и кому можно сказать, как страшно одному.

– Он горячился, путался, был немножко не в себе. Но мне показалось, что социализм – это только фон, на который наложилось что-то ещё. Это я стал подозревать уже на похоронах из отдельных фраз, недомолвок родственников.

Чем больше Миша размышлял о ситуации, в которой он оказался, тем ему становилось тошней. Он всегда считал, что его окружают люди одного с ним уровня развития, а, главное, те, которые умеют думать и понимать. Вот сейчас он болел своими соображениями об устройстве страны… Концы с концами не сходились. Надо обговорить, обмозговать. С кем? С теми нельзя и даже опасно, этим неинтересно. По мере того, как он всё больше убеждался, что поделиться ему не с кем, на него наваливалась горечь одиночества. Пострашней, чем в пустыне, – с тобой повсюду люди, много людей, а ты один. Вроде среди своих, среди тех, кого всегда считал своими. Свои-то свои, но не смей! Молчи, скрывайся и таи. Впервые он почувствовал, что ему тесно и душно как будто он спелёнут, а во рту – кляп. Выговорился с Игорем Соколовым, но тот – было видно по его лицу – на протяжении всего вечера не хотел об этом, избегал и ждал с нетерпением конца. После встречи стало ещё горше. Настойчиво вспоминалась клетушка в бараке, больничная табуретка и Тимур со своей мамой. Подавленное настроение рождало уверенность, что у них-то в фанерной комнатке жизнь правильна и проста, что они там по-настоящему все свои. Память упорно толкала к тому, чтобы протереть глаза и переоценить… Они там все вместе, а здесь каждый за себя. Что-то заскрежетало, дёрнулось и сдвинулось на долю градуса вокруг оси, превратив многое в привычном мире в свою противоположность. Рядом не самые умные, а самые агрессивные и трусливые. Верная дорога ведёт в непролазные дебри. Работа, карьера… Он двигался, скорее, по инерции, увлечённый общим потоком, а теперь – зачем всё это? Тридцать пять лет. Кризис? Болезнь роста? Вожжа под хвост попала?

И тут случился горячий спор отца с матерью. Между ними ссор никогда не происходило, а были только горячие споры. Мишины дед и бабка по материнской линии со времён революции являлись партийными деятелями достаточно высокого ранга. Благодаря им, и Мишин отец сделал быструю карьеру. А потом, в конце сороковых, до стариков добрался карающий меч. Ну, как тогда водилось… Английский шпион. Сперва дед оказался английским шпионом, а позже и бабушку взяли. И Мишин отец дал показания, засвидетельствовал, что да, оба они английские шпионы. Тем он ускорил их гибель. Вот в тот раз в споре мама и обмолвилась о том, что она не забыла, как муж помог оклеветать её родителей и что, по существу, это предательство. Миша знал о судьбе деда и бабки, в общих чертах был знаком с их делом. Обоих потом посмертно реабилитировали. Они до последней минуты вины не признавали. Через несколько дней после горячего спора Миша кинулся к отцу с вопросами. Ребров-старший был уже не тот каменно-монолитный – после болезни он усох, побледнел, сдал очень сильно. Отец сказал просто:

– Суди, как хочешь. Ты – взрослый. Правда, тогда я был чуть постарше. Но и у тебя уже есть семья, ребёнок. Что творилось в то время, ты хорошо представляешь. Да, я дал показания против них. Но их ничего не могло спасти, а я лишился бы работы – это в лучшем случае. А у меня на руках ты – совсем маленький, твоя мама.

– А ты представляешь, каково им было, когда они узнали о твоих показаниях? А им наверняка их предъявили, – задохнулся Миша.

Отец промолчал, глядя в пол, и только едва развёл плечи, как бы говоря: «Что случилось, то случилось».

Неделю Миша ходил сам не свой. Неделю его добивало чудовищное откровение: отец, единственный человек, с которым, если бы не его болезнь, можно было говорить обо всём на свете, отец тоже сам за себя. Предательство, враньё, двойные стандарты… особая каста… элита… четырнадцатое апреля шестьдесят первого: толпа несётся вниз по улице Горького, чтоб прорвать цепь милиции, Миша бежит вместе со всеми, бок о бок, у всех общее устремление, все вместе… но, не дай Бог, споткнуться – затопчут. Мишка понял, что он запнулся и падает. Падает под ноги толпе, в бездонную яму – какая разница? Он уже ничего не видел и вслепую сделал последний отчаянный шаг, чтобы освободиться… Жизнь его больше не мучила.

На похоронах причину трагедии не затрагивали. Всех интересовало одно: где он достал пистолет? На выходе из кладбища Игорь услыхал слова одного из Мишиных сослуживцев:

– Мягкий он был, наше время для более кремнистых.

В этот раз встреча одноклассников проходила без шума и смеха, а на старом телевизоре Сусанны Давыдовны стояла стопочка, до краёв наполненная водкой и покрытая сверху ломтиком чёрного хлеба.

Подготовка отчёта шла полным ходом. Любимая диссертация по такому случаю была отложена в сторону. Пока Митя писал и чертил, дирекция затеяла реорганизацию института: отделы кроились – объединялись или, наоборот, дробились. И получилось так, что Митина лаборатория вычленялась из отдела, в составе которого она существовала много лет, и становилась самостоятельной структурной единицей. Хорошо это или плохо, никто пока не знал. Но институтские реформаторы просчитались. А может быть, как раз сделали хитрый ход с заранее обдуманной целью. Так или иначе, но в вышедшей в одиночное плаванье лаборатории оказалось всего два члена партии, а по правилам полноценная партячейка обязана состоять из не менее, чем трёх человек. И двум, имевшимся в лаборатории партийцам, один из которых сам Похолков, а другой – энергичная на собраниях Наталья Петровна, срочно требовалось найти третьего. Но не станешь же подходить к каждому и спрашивать: «Третьим будешь?» Расклад в подразделении известен: кто-то в партию рвётся, но его лучше не надо; кому-то когда-то предлагали, а он не проявил желания; кто-то не подходил по возрасту – слишком стар. По всему выходило, что третьим должен стать Митя. Дисциплинирован, ответственен. Точно: третьим должен стать он. Правда он иногда говорит не то, что надо. Ну, так это пройдёт, изживётся. За то время, что ему ходить в кандидатах, он успеет понять всё. Так они и порешили.

В очередной рядовой понедельник Митя вставлял в рукописный текст куски, которые он насочинял в минувшие выходные, сидя дома на кухне. Насочинял он много, хотя Ленка отвлекала, ставшим уже привычным монологом: «Зачем я вышла замуж, если в результате мужа у меня нет?» Надутые губы, обиженный вид жены не вдохновлял, но он всё-таки насочинял. И вот он сидел и делал вставки в свою часть текста.

Тут открылась дверь, и в комнату вошла Наталья Петровна. Рассказав какие-то несущественные институтские новости, она обратилась к Мите, и что-то в её интонации сразу настораживало. В этой вкрадчивости и лёгкой напряжённости голоса послышалось что-то очень знакомое. Наталья Петровна участливо поинтересовалась, как идут дела с диссертацией. Она раньше никогда про неё не спрашивала. Потом ей захотелось узнать, как продвигается отчёт. Затем она плавно перешла к перечислению Митиных достоинств словно она собиралась выставить его на продажу и нахваливала товар. Когда такие вещи говорят пожилому человеку на его юбилее, это звучит немного картинно, но все понимают, что это юбилей, и так принято. Но сейчас чего это она вдруг? Хотя слова про Митину одарённость и умение им подмечать в геологии то, чего не видят другие, задевали в его душе приятные струнки. И тут он вспомнил: таким же голосом, с такими же интонациями его на заводе приглашали вступить в комсомол. Митя запаниковал.

«Если не выкручусь, – прощай диссертация. Надо суметь перевести всё в шутку и ни в коем случае не сорваться».

И в ту же секунду он услышал:

– Митя, вам надо вступить в партию. Сейчас институту выделили несколько единиц, и одна отдана в нашу лабораторию. Я дам вам рекомендацию. И потом я объясню вам, что вы должны будете сделать в первую очередь.

– Ну что вы? Какой из меня коммунист? – добродушно улыбаясь, возразил Митя. – Партия – это же серьёзная организация. Политическая. А я в политике разбираюсь также, как в законах миграции крокодилов. Если бы речь шла о каком-нибудь кружке, я бы вам отказать не смог. А в партию – нет. Это ж не шуточки. Изо всех вы выбрали самую неудачную кандидатуру.

Но не тут-то было. Вопрос о Мите проработан и утрясён.

– Не спешите, Митя, не спешите. Подумайте. Я знаю, в политике вы разбираетесь достаточно хорошо, – наступала Наталья Петровна высокой грудью вперёд. – Такие люди, как вы партии нужны. И потом… Ну, в конце концов, здесь все свои… Вам гораздо легче будет защитить диссертацию… Это тоже надо учитывать, – уже безо всякой вкрадчивости сухо и деловито поучала Наталья Петровна.

«Хреново дело», – подумал Митя, как тогда, когда он тонул в Джезказганской луже.

– Не торопитесь говорить «нет». Подумайте.

Ни о какой партии, конечно, не могло быть и речи. Не исключено, что раньше, до знакомства с унылым Нижневартовским транспарантом, он не стал бы упираться и написал бы заявление. Не от желания стать коммунистом, а чтоб, как говорят, не дразнить гусей. И не задумался бы о том, что ему, вечному искателю свободы, там не место. Тогда у него членство в партии пошло бы по той же статье, что и поездки на картошку – диссертация превыше всего и ради неё со всем, что валится на голову, надо смиряться. Но это раньше. А сейчас это просто немыслимо. Не-мыс-ли-мо. Но как эту простую мысль донести до Натальи Петровны и при этом не навредить себе?

На следующий день Наталья Петровна появилась снова. На этот раз на ласковые слова и наставления она потратила намного больше времени. Митя испытывал страшную неловкость: дело выглядело так, будто он ломается, набивает себе цену. А на него дождём разноцветного конфетти сыпались дифирамбы. А когда всё лучшее, что можно было придумать, Наталья Петровна выплеснула, Митя услышал уже абсолютную глупость:

– Митя, я думаю, для вас не будет новостью, если я скажу, что ряды нашей партии засорены, в партию проникли всякие там взяточники, непорядочные и просто случайные люди. И в нашей институтской парторганизации такие есть. Наверняка, всё это вы знаете. Поэтому партия нуждается в таких, как вы – честных, порядочных, чистых. Вы молоды, энергичны, умны, вам и оздоровлять партию.

Митя от неё начал уставать. Её уговоры продолжались и завтра, и послезавтра. В словах Натальи Петровны не ослабевал напор, она пыталась подавить его сопротивление, затянуть куда-то вглубь, подобно той зеленовато-мрачной воде реки Уссури, что тупо тянула его под брёвна. В пятницу Наталья Петровна, отчаявшись добиться своего, с искренней тоской и надрывом произнесла:

– Как вы не понимаете: вступить в партию в научно-исследовательском институте – это всё равно, что вступить в партию дважды.

Тут-то до Мити и дошло: объяснить ей, доказать что-либо невозможно. У Натальи Петровны мозги скроены совсем на особый манер.

В понедельник она не пришла. И во вторник не пришла. Всё. От него отступились, осада снята. Митя почувствовал то глубокое удовлетворение, которое, судя по газетным сообщениям, регулярно испытывает народ его страны. Это было не то удовлетворение, какое приходит, когда после преодоления многих трудностей добьёшься какой-нибудь желанной чепухи – билета на ажиотажный фильм или подписи труднодоступного чиновника. Нет, это было удовлетворение от победы в решающей ситуации, где исключаются отступления и проигрыши. И самое замечательное – он выстоял без скандала, не сорвался. А мог. Все крадут его рабочее время, и он привык защищать его рыкающим зверем. А сейчас сдержался. За это он сам себя похвалил.

Вокруг Мити стало совершенно пусто. Он только что… нет, не победил, а лишь выстоял против огромного дракона, и теперь случись что – никто не поможет. Он один. Каяться он ни за что не станет, а других ходов в этой игре нет. Только, что может случиться? Кто с ним станет воевать? И как назло, куда не приди, везде включено радио, и опять оттуда на разные голоса: «В эти дни в каждом трудовом коллективе…», «В ответ на призыв партии…», «В результате большой работы партийных организаций…», «Политбюро во главе с Генеральным Секретарём…» В переводе на язык Митиного состояния это означало: «Ты сам сделал выбор», «Теперь помощи не жди», «Ты не наш», «Пожалеешь, ой, как пожалеешь!»

«Навредят, наверно, крепко. И всё-таки это победа. Но, похоже, диссертацию можно выбросить на помойку. Победы даются нелегко, не бесплатно. Но как же хочется верить, что всё обойдётся, что никакой связи между уговорами Натальи Петровны и учёной степенью нет».

Дома он мучил Лену: обойдётся – не обойдётся и никак не мог ей объяснить, какую он одержал победу. Объяснить так, чтобы она почувствовала то же, что и он сам. Над кем победа? Н-н-не знаю… Над системой, наверно. Как «ну и что»? И он опять начинал растолковывать. А у Ленки голова была занята решением многоходовой комбинации, в результате которой удастся добыть домик для дачного участка. Заниматься бы этим мужчине, но её мужчине некогда: он воюет с системой, гадает, каким образом получит по морде и от этого у него сладко замирает сердце.

Митя, чтобы не терзаться и не мучиться между «да» и «нет», отдал, всё что написал, своему научному руководителю. А события той недели, когда Наталья Петровна каждый день приходила к нему, как на свидание, долго не шли из головы. Митя перебирал в уме, произнесённые тогда слова, доводы, контрдоводы, и каждый раз убеждался – он сделал всё, что мог. Дома Лена на его нудное пережёвывание одного и того же отвечала подчёркнуто отрешённо:

– Это твоё дело. Поступай, как считаешь нужным.

Вопрос о том, как сложится дальше, представлялся Мите огромным и необычайно важным. Обсуждать его хотелось до бесконечности. Когда говоришь, становится легче как будто льёшь холодную воду на обожжённое место. Остаёшься наедине со своими мыслями – ожог начинает снова нестерпимо болеть. На работе его шаг практически все восприняли, как Поступок с большой буквы, ему сочувствовали.

В начале лета Митя взял отпуск и уехал на Ленкину дачу строить сарайчик под названием «хозблок». Там он поставил палатку и принялся из горы досок и бруса создавать нечто осмысленное. На соседнем, ещё неогороженном участке рачительные землевладельцы вскопали грядки и засеяли их овощной зеленью. Жить им было негде, поэтому посеянное росло само по себе. За исключением этих культурных всходов и Митиного брезентового домика, вся площадь дачного кооператива представляла собой заброшенный пустырь, окружённый лесом. Митя смело мог считать себя первопоселенцем, осваивающим дикую землю. Он упивался природой и отдыхал от людей. Всё это вместе со спорой работой хорошо подходило к его настроению. Но от мыслей никуда не уйти. Вечером они проникали в палатку, и опять начиналось… Аукнется или обойдётся, зря он писал диссертацию или…

Прошло полгода. И ещё три месяца. По отношению к себе Митя не испытывал никаких ущемлений, и волнение, связанное с его донкихотским подвигом, отступило. Он продолжал потихоньку осваивать геологическую целину. Без этого занятия ему было скучно. Из уже сделанного выглядывали новые вопросы, небольшие отклонения от установленных закономерностей провоцировали дальнейшие исследования. Скоро новых наработок накопилось так много, что Митя решил дополнить ими свою диссертацию. Созвонившись с Виктором Титычем, он отправился к нему в кабинет. Просьба забрать работу смутила и даже, как показалось Мите, немного насторожила Похолкова. Внимательно глядя на Митю, он спросил:

– А зачем она вам?

– У меня появились ещё кой-какие результаты. Они, по-моему, хорошо вписываются в уже сделанное. Хочу добавить. Хуже в любом случае не будет, – ответил Митя, втайне ожидая, что вот сейчас-то и начнётся обсуждение его труда.

– Вы уж определитесь и давайте мне свой текст в законченном виде, – разочаровал его Виктор Титыч и вынул из нижнего ящика стола знакомую красную папку.

У себя в комнате Митя кинулся искать пометки на полях рукописи, чтобы понять, чего стоит то, что он написал. Перелистав все страницы, он убедился, что никаких пометок нет и только на титульном листе, где красовалось название, после слова «месторождений» была жирно поставлена пропущенная запятая.

– По крайней мере, теперь известно, что папку он открывал, вот запятую поставил, – важно заметил Елагин. – Неплохо было бы узнать, читал он или нет. Есть там что-нибудь, что не вошло в отчёт, чего он не мог прочитать в другом месте?

– Есть и много.

– Тогда вот что: при случае попробуй прощупать его по этим вопросам, поспрашивай его так, чтобы стало ясно, читал ли он работу.

Виктор Титыч в прекрасном настроении расхаживал по комнате и удовлетворённо потирал руки. По его словам, он только что закончил решение очередной задачи и, как любил говорить, «поставил толстую точку над i» и, «по существу, закрыл вопрос». Он горделиво, с насмешливой полуулыбкой поглядывал на Елагина и Митю. При таких сценах Мите приходилось присутствовать не первый раз. Таким образом Титыч уже позакрывал много вопросов. Желчный Елагин утверждал, что ничего он не закрывает, а только лапает эти вопросы, чтобы другие в своих публикациях на него ссылались. За сообщением об очередном успехе обычно следовала задумчивая фраза: «Ума не приложу, чем ещё можно заняться в нашей проблематике?»

– Ума не приложу, чем ещё можно заняться в нашей проблематике? – задумчиво произнёс Виктор Титыч, глядя в окно.

– Виктор Титыч, а если…

И Митя предложил заняться тем, что в законченном виде было изложено в его работе. Он не рисковал. Если Похолков и читал его диссертацию, то у Мити имелись соображения, как решённый вопрос можно развивать дальше.

– Это мелковато. Но надо подумать, – глядя в потолок, ответил Виктор Титыч.

И выдавая себя с головой, он принялся вслух прикидывать, на примере каких месторождений можно «зацепиться за решение». Не читал научный руководитель работу своего соискателя.

Митино будущее вырисовывалось всё более и более отчётливо. И чем резче проявлялись безрадостные перспективы, тем сильней заводился Митя. Теперь он не мог думать ни о чём другом. Собственно, думать было не о чем, но он умудрялся бесконечно долбить в одну и ту же точку, распаляя сам себя. Откуда-то из глубин поднималась чёрно-фиолетовая муть гнева, подпитываемая обидой. Несколько лет назад он стартовал в забеге на очень длинную дистанцию, бежал быстро, а остался на том же самом месте, откуда начал. Иногда накатывало так, что становилось совсем худо, и нужен был кто-то, с кем можно было бы выговориться. Когда становилось нестерпимо тяжело, вспоминался Вовка. Митя почему-то уверовал, что в самое тяжёлое мгновение Вовка его спасёт. Откуда и когда появилась эта убеждённость, он не помнил и разбираться в её истоках не хотел. Сейчас эта вера была ему нужна, и он её создал.

С другой стороны Митя испытывал облегчение – он освобождался от крючков. В целом свобода имела приятный вкус, хотя и заметно горчила. Но всё же неудачу он переживал тяжело. Непросто это из эйфории, надежды на полном скаку влететь в глухую безнадёжность. У него начал портиться характер – это он заметил сам. Его стало возмущать всё вокруг, появилась обострённая требовательность к другим. Больше всего доставалось Ленке. Раздражало, что она оставалась равнодушна к его проблемам.

 

ЧАСТЬ 9

Однажды у Мити дома раздался телефонный звонок. В трубке послышался голос Олега Минервина:

– Я узнал, – после обычного «как жизнь?» сказал Олег, – что у тебя конфликт с Похолковым…

– Да, что-то вроде этого. Так получилось.

– К нам в институт не хочешь перейти?

– Кажется, хочу.

Так в очередной раз работа сама нашла Митю.

Минервин после нескольких лет, проведённых за рубежом, вернулся в родную организацию, но быстро и покинул её. Теперь он в должности заведующего отделом работал в другом НИИ, который отличался от прежнего лишь перечнем изучаемых полезных ископаемых.

Научно-исследовательские институты, как и люди, отличаются характерами. Что рождает эти отличия – место расположения, норов руководителей, климат, сложившийся в случайно подобравшемся штате сотрудников? Этот вопрос пока ответа не имеет. Покинутое Митей заведение представлялось ему чопорным, холодным и хвастливым. Эта характеристика включала и снобизм, и, не выносимую за порог, некую порочность.

И вот, обжигаемый изнутри чёрно-фиолетовыми сполохами, Митя попал в совсем другое княжество-государство. Пришёл он сюда наполненным горечью утраченного, тоской по несовершенству мира и величием несправедливо пострадавшего. Институт занимал старое невысокое здание, прижавшееся к обочине ревущего автомобилями шоссе. Митя сразу подметил, что здесь в узких поскрипывающих коридорах и за дверями кабинетов с давних пор наладились тёплые домашние отношения, похожие на те, что жили в Университете. А может быть, его исцарапанной душе хотелось, чтобы здесь было именно так. Но постоянное рабочее место ему определили не здесь, а в полуподвале жилого дома. Геологи в нём занимали две большие комнаты. С внешней стороны зарешёченных окон, как на освещённой театральной сцене, сновали брючины мужчин, сапожки и туфельки женщин и только маленькие собачки на тонких поводках умещались за окном целиком. Собачки останавливались, натягивали, уходящий в невидимый верх, ремешок и разглядывали подземных жителей чёрными бусинками глаз. Митя смотрел на собачек, на ноги прохожих и думал: «Вот и в геологии мы так же, не видя целого, по одним только башмакам и порточинам пытаемся оценить всю фигуру». Митя становился философом.

Где-то в том же районе институт давно строил себе новое здание, но, когда в разговорах о нём заходила речь, у всех на губах появлялась саркастическая улыбка.

Тот этап улюлюкающего кавалерийского наскока, с которым Митя начинал свою деятельность в прежнем институте, кончился. Он хорош, когда человек мало чего умеет, и, кроме желания сотворить нечто грандиозное, у него за душой ничего больше нет. Сейчас Митя отчётливо понимал, за что он может браться сразу, а к чему следует подготовиться. Нет, всё-таки семь лет бешеной скачки для него даром не прошли, он не остался на том же месте, с какого начал, – появился опыт.

«Что-то давно не давал о себе знать Серёжка. Обычно он раз, а то и два раза в год звонил, рассказывал про какие-то трудности, про какие-то успехи. Так последнее время телефонным общением и обходились. Строго говоря, ничего общего с ним давно уже нет, а его заносчивость даже раздражает. Вспоминать школьные годы он теперь не любит. Ему просто нужен слушатель. Он ни разу даже для приличия не поинтересовался, как у меня дела. И всё-таки интересно, куда его несёт?»

В проёме входной двери Серёжка походил на портрет в раме, но он не выглядел гарцующим победителем. Был он какой-то усталый и озабоченный. Проведя Митю в квартиру, он сразу выложил две нерадостные новости: умер его тесть, а чуть позже – отец. Отец ушел, в общем-то, крепким и нестарым – всего шестьдесят пять. Серёжка говорил о нём с грустью. Всегда казалось, что сын ненавидел его с самого детства, а оказалось вон оно как. Белла заметно раздалась. При ходьбе отдельные части её тела подрагивали студнем. В соседней комнате рядом с ещё больше постаревшей бабушкой хороводило два внука семи и пяти лет. Серёжка сухо, несколькими фразами, поведал, как обстоят его дела: он теперь в ВЦСПС на скромной должности. Скромная-не скромная, но Серёжку она явно не удовлетворяла. Центральный Совет профсоюзов он называл «стоячим болотом», где карьеру не сделаешь. Вот так получилось из-за того, что нет «лапы». При этом он зло поглядывал на жену как будто это она виновата в смерти всесильного тестя. Чёрную полосу на своём пути он воспринимал, как чьё-то вредительство. И Белла недовольно поглядывала на мужа – незачем всё раскрывать постороннему человеку. Когда она ушла на кухню, Серёжка продолжил уже более откровенно:

– На сегодняшний день хреновы мои дела, Митька. Перспектив никаких. Весь мой капитал – это благонадёжность. Делаю, что могу. С начальством подобострастен, исполнителен, как робот, стараюсь быть абсолютно безупречным. Но заинтересовать собой кого-нибудь нет никакой возможности. Работа примитивная, блеснуть нечем. Бо-ло-то. Иногда думаю: бросить, уйти, заняться делом по специальности. Так уж всё успел позабыть. Сколько лет прошло, кому я нужен? – Серёжка немного помолчал, разглядывая пол под ногами и постукивая по столу указательным пальцем. – Жена пилит. Она привыкла к другой жизни, к достатку, к персональной машине, к казённой даче. У нас есть шесть соток, так это для неё не тот уровень. Я её иногда так ненавижу, что сердце заходится. И чем старше, тем глупей становится. Вот сейчас она принялась заботиться о своём здоровье. Лечится. То свою мочу пьёт, то подсолнечное масло сосёт, то глину жрёт. Это ей её подружки советуют. Современные нетрадиционные методы… Я всё жду: может, сожрёт что-нибудь такое и сдохнет, – зло бросил Серёжка. – Отец помер, а я с тех пор прикидываю: сколько мне осталось? Ведь запросто может случиться, что ни черта я не успею. Знаешь, как говорят: до сорока мужчина должен успеть всё, чтобы после сорока наслаждаться жизнью… А я отстал. Нужно что-то предпринимать, – задумчиво завершил Серёжка, глядя мимо приятеля.

Не успели Митю записать в группу по изучению работы Ленина «Государство и революция», не успел он всласть подремать на занятиях, как подоспел полевой сезон. Митю назначили начальником отряда.

Полевые сезоны складываются по-разному. Заурядные состоят из работы, и больше ничего о них и не вспомнишь. А случаются яркие, интересные. Вот таким оказался сезон, проведённый на Кавказе. В него вместились и заросшие кустами монастыри под коническими крышами, со стенами, украшенными резьбой по камню; и пустые, осыпающиеся церкви с облупившимися ликами, печально глядящими со сводчатых потолков; и лицо годовалой девочки – лицо с необычайно большими чёрными глазами; и молодой милиционер, который разрешил заблудившимся на улицах Тбилиси московским геологам проехать под «кирпич», потому что, как он торжественно заявил: «Вы гости, вам можно».

Вернувшись домой, Митя узнал, что совсем недавно не стало бабы Веры. Время распоряжалось жизнями людей, ни с кем не советуясь. Перед смертью убеждённая анархистка стала совсем старенькой. Последние годы о ней заботилась Танька, давно превратившаяся во взрослую Татьяну, внешне очень похожую на свою мать.

«Все люди разные, но среди них есть более-менее понятные, а есть совсем непонятные. Если не копать глубоко, то баба Вера была почти понятной. Пускай она стояла будто бы в стороне от наших мелочных забот и наподобие музея хранила внутри экзотические, удивительные экспонаты, всё же с ней без труда удавалось найти много общего. И только потому, что ей было непонятно, как можно банке овощных консервов «Глобус» уделять больше внимания, чем свободе и справедливости, её считали немного чудачкой – одними высокими материями сыт не будешь. А если всё же попытаться копнуть поглубже, то выкапывается такое! Баба Вера до конца оставалась верна своим богам, все невзгоды, что ей перепали, не вышибли её из седла. После лагерей она не скакала в этом седле с шашкой наголо на тех, кого считала своими врагами – пожар в её крови поутих. А когда-то в молодости скакала. Скакала, намертво уверовав в убеждения своей партии, в правила, установленные этой партией. Сама она никого не убивала, но убийствам способствовала. Вот тогда, в прошлом, она, наверно, относилась к когорте совсем непонятных. Найти бы хоть что-нибудь, помимо идеологии, что отличало бабу Веру от её тюремщиков. Слепая вера в истинность своей цели, в то, что она и её товарищи имеют право распоряжаться жизнями незнакомых им людей, вера в то, что их справедливость самая справедливая. И главное: убеждение, что хорошую жизнь можно построить на крови. Одни пошли за Лениным и Троцким, другие – за Бакуниным и Кропоткиным. Для человека с неозлобленной психикой те и эти – чужие. Вавилонщина какая-то. Почему? Что нас делает существами с разных планет? Непоколебимая привязанность к идее? Люди влезают в идею с головой, отдаются ей и с того момента, как они начинают ради неё предвзято сортировать информацию, предвзято смотреть на всё и на всех, становятся непонятными. Идея – это не теорема, не факт, это нечто неотчётливое, туманное, постоянно находящееся в конфликте с реальностью, потому что реальность бесконечно сложней и глубже любой, даже самой блестящей, идеи. Безошибочность идеи может подтвердить лишь время, до этого – вера, опять слепая вера. Наталья Петровна верит в своё, а баба Вера – в своё. Если вера, то единства нет, сплошной разброд. Значит, всё дело в вере. Знание человечество объединяет, вера – дробит на куски. Да, вера дробит на куски, благо для этого есть предпосылки: мир так устроен, что люди друг на друга не похожи, и все не похожи по-разному».

Изо всех динамиков доносилась классическая, очень серьёзная музыка. Догадаться было нетрудно: умер кто-то высокопоставленный. Оказалось, что скончался самый-самый главный.

В институте реакция на смерть хозяина всей страны была видна очень отчётливо. То и дело директор, его заместители, начальник первого отдела покидали свои кабинеты. В коридорах мелькали их растерянные, чуть испуганные лица. У всех командиров, даже у тех, кто обычно гордо носил высоко поднятую голову, сейчас приподнимались плечи, шея вытягивалась вперёд, и ушами, носом, всей кожей они, боязливо и напряжённо, ждали. Так ждут собаки, не зная – то ли их пнут сапогом, то ли позовут за собой. Члены партии, не занимающие высоких постов, выглядели поспокойней и живо обменивались прогнозами, кто станет к штурвалу. Беспартийные всё, что надо, обсудили быстро и позволяли себе говорить на посторонние темы. Это, видимо, больше всего раздражало испуганных и ждущих. Начальники беспричинно срывались на крик. Подчинённые это им великодушно прощали – нервничают. Ещё бы! Столько лет у них в кабинетах висели портреты одного и того же бессменного руководителя. Бог ты мой! А какая паника сейчас там, наверху – в райкомах, горкомах, министерствах! Ведь они все привыкли к покойнику, как клопы к старому дивану. Испуганные не скорбели, им было не до этого. Как настоящие коммунисты, они смотрели только вперёд: что-то ждёт их завтра?

Радио и телевидение требовали ещё сильней сплотиться вокруг коммунистической партии и её Центрального комитета.

– Надо поговорить. С глазу на глаз. – В телефонной трубке, как всегда, тихо шипело и потрескивало. – Завтра суббота? Я днём, часов в одиннадцать буду в районе Тверского бульвара. Если б ты смог подъехать…

Всё-таки Серёжка странный человек. Всё свои планы, все фантазии он обязательно должен проговорить вслух. Даже самое циничное.

Они сидели на краю неудобной скамейки. Ветер налетал клочьями то с одной, то с другой стороны, раскачивая голые ветки деревьев. Редкие прохожие убыстряли шаг. Невидимые вороны со скандальными интонациями выясняли отношения между собой. Серёжка в добротном пальто и шляпе, умело пристроенной на красивой голове, смотрелся немножко незнакомо.

– Понимаешь, какая штука: я ведь давно сам себе не принадлежу. Несёт меня течением. Вот как в институте поднапрягся, подпрыгнул повыше, так и подхватило, и понесло. И удачно всё получалось. Я тоже шевелился. Меня несёт, а я ещё подгребаю, чтобы побыстрей. Ну, понадеялся на тестя, а он номер выкинул – взял и помер не вовремя. С этого и началось. Вроде и работал справно, и грехов за мной нет, а затащило не туда, куда я хотел. Ну, ты знаешь, я тебе рассказывал. Всё – приплыли. Болото, из которого ничего не вытекает. А в этом году ещё и отец умер…

«Стоп! Это он о своём или об общегосударственном отце? Нет, о своём, наверно…»

– И что-то у меня внутри… В общем, стал я прикидывать так и эдак.

– Погоди. Ты же, вроде, его… не любил, ненавидел даже.

– Было такое дело. Помнишь его? Крепкий, морда красная, пёр, как танк. А потом он как-то быстро скукожился. Куда чего девалось? Старичок – ручки, ножки тонкие, ростом стал меньше. Вот глядел я на него и думал: «Скоро и я таким стану. Сколько мне ещё лапками дёргать? В этом году тридцать семь стукнуло, а ведь я практически ничего не добился. Просижу остаток жизни в этой богадельне, потом – пенсия. И на кладбище. И что? Мои спиногрызы меня тоже добрым словом не помянут». Да чего там! Самому обидно силы на ерунду тратить. Постоянно своё место обороняешь, каждый день идёшь на работу, как в клетку к зверям. А в перспективе – ноль.

– Да чего ж у вас там творится такое? Почему на работу, как в клетку? Ну, я бы к вам попал – тогда понятно: я этой братии чужой, враг.

– Почему ты враг? – Серёжка недоумённо смотрел на Митю. – Чего ты чушь городишь? Какой ты враг? Ты не в обойме – вот и всё. Там врагов нет – все товарищи. Просто нижестоящие товарищи хотят подняться повыше и внимательно следят за промахами вышестоящих. Это нормальная борьба за существование. Все так делают. И я тоже. У меня уже целое досье… И не только на моего непосредственного, но и выше… Только, знаешь… никому. Если всплывёт – мне хана.

– Ну, привет! Даже, если бы я мечтал тебя закопать, кому я это всё расскажу?

– А хрен его знает. Хотя, конечно. Так вот, что я надумал: пора дать этому досье ход. Сейчас самое время. Новый хозяин – человек деловой, интеллигентный и решительный. То, что он начнёт аппараты перетряхивать, – нет никакого сомнения. Старую засидевшуюся рухлядь станут на пенсию отправлять, там – реорганизация, здесь – перетасовка. Тут шанс и надо ловить. Мне хотя бы опять вернуться на старое место, откуда я при тесте хотел вверх прыгнуть. А в идеале хорошо бы оказаться поближе к общему отделу ЦК.

Серёжка свою мечту, похоже, видел вдали, где кончалась аллея, и темнел столбоподобный памятник. Серёжкины глаза заволокли два облачка сладкого предвкушения. Точно такие же глаза бывали у Митиного кота, когда тот унюхивал, готовящуюся для него жратву. Через долю секунды Серёжка из своих грёз снова вернулся на лавочку Тверского бульвара.

– Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почёт. Пусть старикам почёт, а нам надо наверх пробираться. В нашем отделе группа сколотилась. Пять человек. Ребята надёжные. У нас уже всё обдумано, подготовлено. Подстраховка есть. Красная ракета – и вперёд! – Серёжкины глаза заблестели.

– Шею ты себе свернёшь на этом, – рассудительно заметил Митя. – Ты от нижестоящих товарищей отбиваешься успешно, а почему считаешь, что твои вышестоящие глупей тебя и позволят себя сковырнуть?

– Так ведь не их время. Их так и так из кабинетов попрут. И вообще: кто не рискует, тот не пьёт шампанское.

– Тот живёт дольше, – хмуро поправил Митя.

Пашкина квартира стала немного другой, но, что её изменило, Митя рассмотреть не успел – сразу сели за стол.

– За двадцать шестое ноября!

– За день бритых лбов!

И как бывало уже не раз, после третьего тоста общество разделилось: мальчики отдельно, девочки отдельно. В мужской компании из памяти извлекались детали давно минувших дней:

– Помните, Батя тревогу устроил? Ночь, прожектор, капитан Косяк чуть не в обморок…

– Это не Косяк был, а Телятин…

– Да я ж рядом стоял.

Через двадцать минут разговор ушёл в политику. Тут слово крепко держал Пашка:

– …во главе стал человек дела, умный, серьёзный. И интеллигент. Ты зря хмыкаешь, – повернулся он к Андрею. – Да, он – интеллигент. Вот подождите, не успеете оглянуться, как вся страна оживёт, зашевелится. Первым делом, он дряхлых руководителей заменит молодыми, энергичными. И не только на местах, но и на самом верху тоже.

Паша хотел говорить ещё долго, но его прервал Митя:

– На кой они тебе? Мне, например, те, которые на самом верху, не нужны. Я им, скорее всего, тоже не нужен. Они себе построили за кремлёвской стеной коммунизм, ну и пусть живут. Чего ты так по их поводу беспокоишься?

– Это руководство страны. Ты, жалкая и ничтожная личность, понимаешь, что это значит? Они намечают пути развития, они контролируют выполнение планов. Всё это делается для тебя, для меня, чтобы мы могли вот так сидеть, пить водку, закусывать колбасой…

– Да замордовали вы страну своими планами, – не выдержал Митя. – Посмотрели бы, что творится за пределами Москвы! В Грузии нет сахара, в Армении – масла, в Абакане рынок стоит пустой, только семечками можно разжиться. Когда вы оставите народ в покое и дадите ему жить по-человечески?

– Работать надо лучше, тогда всё будет.

– Да уж будь уверен: работают люди, работают. Так работают, как тебе и не снилось. Вопрос в другом: кто сжирает продукты их труда? Если мы не прекратим строить этот недостижимый коммунизм, то и ваша власть рухнет, и страна развалится.

– Что с тебя дурака взять?! Ты вон даже диссертацию защитить не смог, что ты знаешь про коммунизм? Почему, если партия хочет построить справедливое общество, то это плохо.

– Утопию хочет построить твоя партия! Вы уже социализм построили – жрать нечего, лучших людей в концлагерях сгноили, по «психушкам» расселили. Осталось загнать страну в полный абсурд, окончательно извести население голодом и назвать это коммунизмом. Ты Оруэлла читал?

– Городишь ерунду какую-то. Ты всегда балдой был, так балдой и останешься. Оруэлла какого-то выдумал…

Пашка демонстративно отвернулся к Вадику. А того обсуждаемые проблемы не интересовали. Зачем углубляться в теории? Водка – вот она, стоит на столе. И закуска тоже присутствует. И селёдочка, и картошечка… Кто-то строит планы, чтобы Вадик мог налить себе стопочку? Бред собачий. Водка будет всегда. Кстати, хороший тост.

– Чтоб всегда было что выпить и чем закусить!

Все поддержали.

Мужчины сидели за столом, женщины спокойно беседовали на диване. У мужиков разговор перепрыгнул в бытовую сферу. Андрей и Паша – два владельца дач – делились информацией, где можно подешевле добыть цемент, как записаться в очередь на кирпич. А Вадик, сверкая опереньем, развлекал всех рассказами, какой он незаменимый на работе человек, бойко описывал какие-то совсем фантастические случаи, в которых он, находясь в гуще событий, спасал ситуацию. Или, по крайней мере, давал совет, как её спасти. В его сказаниях настораживало лишь то, что в создании кризисной ситуации оказывалось виновато слишком много людей. И при реализации его советов множество людей делали совсем не то, что нужно. Орды бездарей и дураков окружали Вадика на работе.

Пашкина жена Валя, услыхав в промежутке тирад героя на белом коне что-то о даче, бросила женскую компанию и присела к столу.

– Вот, кстати, специально собиралась спросить, – она почему-то обращалась к Мите. – Если строить дом, то самые нижние деревяшки… ну бруски, на которых стены стоят… Как их там?

– Обвязка.

– Вот-вот – обвязка. Её чем-то промазывать надо? Чтоб не сгнила.

– Обязательно. Антисептиком. И лаги тоже пропитать надо.

– А вот ещё что: какие гвозди самые ходовые? Каких больше всего покупать?

– Ну, так трудно сказать. Обычно у плотников семидесятка считается ходовой. А если много чего оббивать собираетесь… рейками там… На это много сороковки или тридцатки может пойти.

Пашка злыми поджатыми губами беззвучно говорил нехорошие слова.

– Ты чего? – спросил Митя, когда Валентина опять отправилась на женский диван.

– Я ей это всё раз пять объяснял. Нет, меня она ни во что не ставит. Обязательно надо у другого спросить. Больше всего бесит, когда она приносит идеи от своих баб. «Девочки говорят, что надо…» Моя этот бред запоминает, и её уже не своротишь.

– А ты кулаком по столу! Не поможет – кулаком в глаз!

– Да ну тебя.

Вадик дачи не имел, но долго ждать, когда землевладельцы наговорятся, не мог.

– А я уже созрел, чтобы дать в глаз. Дома рта раскрыть нельзя – сразу перебивает: «Я знаю, что ты скажешь». Дура ж набитая…

Митя вдруг заметил, что его приятель начал лысеть. Пока его плешка едва просвечивала.

– Это ты зря, – возразил он. – Твоя Динка – весьма продвинутая девушка, умная. Ты можешь хвастать сколько хочешь, но по многим вопросам она тебе сто очков форы даст.

– Это она по сравнению с тобой с сотней очков впереди.

По дороге домой Лена воспитывала мужа:

– Чего ты к Вадику цепляешься? Он такой, какой есть, и другим не будет. Ему надо, чтобы он был всегда прав и впереди всех. Его Дина, действительно, умница, у неё ровный характер, она терпелива. От этого он и бесится. А ты ещё масла в огонь подливаешь. Будешь его дразнить – он скоро кусаться начнёт.

Митя следил за её словами вполуха, размышляя о своём:

«Вадик и так любит в споре больно укусить. Пашка тоже. А хуже всего то, что и меня это не миновало. Это не спор, а свара какая-то. В армии за нами такого не водилось. И разговоры всё какие-то пошлые. Где те времена, когда мы философствовали о смысле жизни, пытались понять тайные пути судеб?»

Митя попал в науку в то время, когда исследователей, пытающихся познать природу, накопилось очень много. На бескрайних геологических угодьях Митиным коллегам было тесновато, ибо сгрудились они все на маленькой площадочке и возделывали каждый на свой лад почти одно и то же, попутно затаптывая возделанное соседом. Поэтому для части учёных их работа представлялась вечной гонкой с преследованием, выматывающей гонкой, в которой надо было успеть обогнать других, надо не дать обогнать себя. Иные садились на что-нибудь одно, с маниакальным упорством это что-нибудь одно долбили, долбили, как ворона сухую корку, и в результате выдалбливали себе учёные звания, должности, имя, уважение и зависть друзей-соперников. Другие хватались за разное – сегодня за это, завтра за то. Среди таких находилось немало желающих просто успеть прикоснуться к, как можно большему, количеству вопросов даже в тех направлениях, в которых они не были специалистами. Тем самым они как бы навешивали на эти вопросы ярлычки со своими фамилиями. Точно также Митин кот Степан на даче метил всё – деревья, кусты, дом, сарай, чтобы другие коты знали: он здесь побывал. А гонщики, помимо этого, могли рассчитывать на то, что на них будут ссылаться в книгах и статьях. Чем на тебя больше ссылок, тем твоё имя заметнее. Гонка есть гонка, и в ней число разработок явно сказывалось на их качестве. Качество страдало.

Но промеж тех, кто хватался за разное, изредка встречались совершенно бескорыстные исследователи. Они руководствовались одним: лишь бы им было по-настоящему интересно. Интерес исключал даже намёк на халтуру, но частая смена направлений не позволяла добиться капитального результата. Зато сколько удовольствия получал такой человек! Выбранный исследователем способ существования в науке никак не зависел от масштаба его таланта.

Пока Митя надеялся стать кандидатом наук, он, подобно упорной птице, долбил в одну точку, выстраивая из результатов долбёжки цельную законченную работу. Но после того, как он прекратил свой сумасшедший, на одном дыхании бег, появилась возможность оглянуться, заняться нерешённым и интересным. Командиры в тех местах копать не хотели – там можно было ничего не выкопать. И хотя в науке отрицательный результат – тоже результат, ставить рискованные темы никто не пытался. Беспроигрышные – другое дело. Но это неинтересно. И Митя с увлечением занялся разгадкой маленьких тайн природы. На никем не посещаемых пустырях ковырял он по мелочам. Ничего серьёзного. Он добросовестно отрабатывал то, что от него требовали, но, имея доступ к материалам, попутно удовлетворял своё любопытство за казённый счёт.

Временами работу в полуподвале завершали междусобойчики – банкетики по случаю чьего-нибудь дня рождения или официального праздника. Потом в соседней комнате появилась шашлычница. Громоздкий агрегат, сверкая жестью, предлагал, намекал, соблазнял. Прибор не мог простаивать, и междусобойчики участились. А где застолье, там разговоры. Через них Митя проникал в жизнь института, постигал его характер, узнавал людей. Ленка тут же отреагировала по-своему. Как не убеждал её Митя, что в его роду алкоголиков никогда не было и быть не может, она твердила одно: он спивается. Что она понимала под этим словом? Вот доходили слухи, что спивается Игорь Соколов. Так того, рассказывают, приносили, как бревно, а назавтра он ничего не помнил. А Митя как раз, наоборот, всё помнил, о чём говорили. Для этого он, собственно, в посиделках и участвовал. А там толковали о разном.

Маленькое общество волновалось то состоянием экономики в стране, то проблемой, на чём лучше настаивать водку. Но чаще всего обсуждались текущие институтские дела. Например, можно ли вести настоящее научное исследование по плану? Поиск нацелен в неизвестное, которое никаким планом предусмотреть невозможно. А ведь утверждённый план дополнялся, так называемым, встречным планом, учёного заставляли брать обязательство закончить работу раньше намеченного срока. Ну не дрова же мы рубим!

А то, что до начала работ ты обязан взять обязательство внедрить столько-то рекомендаций – это можно назвать разумным? А если исследования зайдут в тупик? Впрочем, в тупик они не зайдут. Темы с заранее неясным выходом никто не ставит. Живо обсуждался ещё один грандиозный вздор: подведение итогов соцсоревнований в конце года. По этим итогам отделам или выделялась, или не выделялась денежная премия. За каждое свершение, считавшееся полезным, отделу начислялись баллы. Баллы за законченные темы, за опубликованные статьи, баллы за выходы на овощную базу (три выхода приравнивались к публикации одной статьи). А за огрехи баллы снимались. Система сортировки отделов вызывала в душе почти каждого свирепый всплеск возмущения, поскольку она не выдерживала никакой критики. А поскольку с ней связывались материальные блага, то она была, по сути, растленной.

– Так что ты решил с диссертацией? – Минервин искоса посмотрел на Митю.

Олег оставался таким же спортивным, широкогрудым, скуластым. Он был всего лет на семь старше Мити, но должность сделала его солидным.

– Решил, что хватит ей мою кровь пить. Я теперь буду жить и работать в своё удовольствие.

– Может быть, зря? Добавил бы к тому, что наработал, ещё несколько объектов нашего типа. Ну, смотри сам. Если надумаешь, скажи, поможем.

Ну, уж нет. Снова стать зависимым, управляемым – ни за какие коврижки! Сорвавшись с крючков, Митя упивался подобием свободы.

Общество при шашлычнице обсуждало вопрос о том, способна ли в отделе родиться свежая мысль? Одни говорили о том, что темы ставят не те, другие вяло возражали. И вот предложили высказаться Мите.

– Про тематику я пока ничего сказать не могу, – начал он, – а вот про то, как здесь работа поставлена… В моём прежнем институте ни шеф, ни кто другой практически не интересовались, что я там изобретаю. В конце концов мои фантазии Похолкова устроили, и слава Богу. Сам же Виктор Титыч свои сокровенные задумки не афишировал. Здесь же, наоборот – нет покоя от Корякинских идей. Это и есть главный источник мыслей и гипотез.

Голова заместителя директора по науке Сергея Александровича Корякина работала безостановочно. Не отменяя плановых заданий, он бросал отдел на решение, обнаруженных им накануне проблем. Задачи генерировались в большом количестве – компактные, сверкающие, без патины сомнений. Митя уже привык к тому, что большинству опытных учёных свойственно верить в свою безошибочность.

– Меня только немного настораживает широта его интересов. То он кидается в методику разведки, то в геохимию, то в формационный анализ. Чтобы считаться специалистом во всех направлениях, наверно, надо быть гением.

Митя вопросительно посмотрел на слушателей. В ответ несколько человек иронически улыбнулись.

Разве мог бы такой учёный заявить, что он ума не приложит, чем бы заняться ещё? Митя сам клевал понемножку в разных местах, но он не вовлекал в свои несистематизированные исследования других. И он не работал с такой сумасшедшей скоростью, как Корякин, и поэтому избегал, сопутствующих всякой спешке, откровенных ляпов. Сергею Александровичу не хватало времени вникать в мелочи, и поэтому он путал рудные объекты разного происхождения, привносил своё личное в методику математической статистики, особенно в приёмы формирования выборки первичных данных. Ходили слухи о его роли в создании каких-то важных государственных программ, но на том пятачке, где пасся Митя, Сергей Александрович не походил на вулкан, навечно преображающий большие пространства вокруг себя. Он напоминал долину гейзеров: вода, грязь, шум, пар и множество мелких фонтанчиков. Почти всё изверженное потом куда-то стекало и исчезало навсегда. Своими фонтанчиками он иногда мешал в самые ответственные моменты подготовки отчёта.

– Но что у него не отнять, так это трудолюбия. Пашет он, как трактор.

Правда, ехидному Мите казалось, что трудолюбие это подпитывалось не преданностью науке, а любовью к себе самому. Судя по обилию публикаций на самые разные, часто никак не связанные между собой, темы, судя по нетерпимости критики в свой адрес, Корякина интересовала не столько геология, сколько его собственное положение в ней.

– Но всё это лишь моё частное мнение. Я знаю людей, которые говорят о Корякине с восхищением.

А Корякин всё же был для института мощным мотором. Он своей бурной, часто непутёвой, деятельностью чем-то напоминал забавного толстенького руководителя государства времён Митиного детства. Он будоражил, теребил, от него шли волны. Правда, волны бывают разные: продольные всё на себе несут вперёд, поперечные только раскачивают – и никакого толка.

Нет, у Мити, без всякого сомнения, портился характер.

Вождь, занявший место прежнего, под вороний крик похороненного, отметился появлением нового сорта дешёвой водки и облавами на прогульщиков в кинотеатрах и магазинах. Идиотизм облав веселил народ. Похохатывал и Митя, но внутри у него копилась тоска – что-то как-то всё вокруг выглядело тёмно-серо и просветов не намечалось.

Однажды Минервин заметил, что Мите следовало бы взять за правило ходить на работу в галстуке. Митя за свою жизнь галстук одевал раза три – не больше. Не любил он галстуки – болтаются, мешают и смысла в них никакого. В одежде бесполезней галстука только хлястик на пальто. Митя воспринял это пожелание, как ещё одно покушение на его свободу, и психанул. Из-за какой-то пародии на удавку поцапался с хорошим человеком. В действительности для Мити это была очень болезненная сторона бытия. Голод на независимость, на свободу у него не уменьшался, а только рос.

У друзей-приятелей дела шли тоже неблестяще. Вадик превратился в нытика. Желание сделать карьеру он испытывал большое, но для этого надо шустрить, а у него – одни слова. Те, с кем он начинал, ушли далеко вперёд. Если верить тому, что говорит он, то никакой их заслуги в том нет. Они ничего из себя не представляют и лезут вверх по блату. Но если вспомнить про полное отсутствие у Вадика самокритики… И семейная жизнь портилась у него всё больше. И у Пашки неладно. Ему всегда хотелось стать вольным художником, но, знать, таланта не хватило. Были у него отдельные удачи, но целиком эту стезю он не осилил. Для него фотография – отдушина, но она не выдержала тягот повседневной жизни. Ему нужен королевский быт и, чтобы творчество приносило богатые доходы. А кроме этого, – славу, известность. А ещё одна болячка у него росла прямо под боком. Его сынуля ещё совсем ребёнок, но явно тянется к матери, чураясь отца. Пашку это бесило. Вокруг Андрея атмосфера вроде бы была получше: он по уши погрузился в добычу денег и никакими другими заботами себя не обременял, зато это прибавляло страданий его Клаве. Андрей в бытовых делах был абсолютным иждивенцем, всё держалось на жене. А вдобавок она сходила с ума на почве равности. Чёрт его знает, были для этого основания или нет? Скорее всего, нет. Андрей весь в работе, ему не до баб.

И с другого бока приходили невесёлые новости. Говорили, что Игорь совсем спился. Слава Богу, у Вовки и Олега всё нормально. Олег с очень большим запозданием нарядился в свитер грубой вязки и принялся рассуждать о папе Хэме, о его образе жизни. Дорвался взрослый мужик до реализации юношеских мечтаний. Но он и много работал, писал маслом. На его картинах – каких-то фантастических пейзажах растения переплетались ветвями, листьями, цветами, и эти переплетения образовывали фигуры с известных полотен старых мастеров. У него дома на стенах вплотную одна к другой висели сучковато-травянистые Данаи, Венеры, Юдифи и Святые Себастьяны.

И тут новый руководитель государства приказал долго жить. Опять по просторам страны прокатилась траурная музыка, опять по радио призывали тесней сплотиться вокруг… Население страны, густо посыпанное идеологической шелухой, с вялым интересом ждало, что будет дальше. В свете траурных событий особенно интересно было узнать, чего достиг Серёжка. Но тот по телефону извинился и, сославшись на нехватку времени, от встречи отказался.

Новый лидер с трудом открывал глаза, чувствовалось, что он бесконечно больной человек и удерживается на этом свете из последних сил. Но, тем не менее, от его имени провозгласили кампанию по мелиорации земель, тем самым обеспечив журналистов свежей темой. По этому поводу даже не шутили, настолько от кремлёвских инициатив разило затхлостью и безнадёжностью. Будет когда-нибудь конец этой тягомотине? Всё больше людей в открытую, в полный голос высказывали кто недоумение, кто недовольство. Говорили, не боялись на улицах, в очередях, в транспорте.

Через небольшое время скончался и этот Генсек. Партийцы, столкнувшись с третьими подряд кремлёвскими похоронами, уже не нервничали, не носились по коридорам с растерянными глазами и вытянутыми, как у встревоженных гусаков, шеями, а, соревнуясь в прозорливости, предсказывали, кто станет у руля в этот раз. Грешно, ой как грешно, но в народе по поводу высоких утрат шутили. Шутили и тяжело вздыхали не от скорби, а от безысходности. Всё, что происходило в Кремле, даже приход смерти, становилось рутинным, сухим, скучным.

– Ну и что ты собираешься делать?

– А что тут сделаешь? Сейчас пока точно, ничего. Время должно пройти.

Серёжка много выпил, и его физиономия густо багровела на фоне бледно-зелёных обоев. Сейчас он очень походил на своего отца. Он осунулся, обмяк. И квартира его обмякла. Бывшая гордость – деревянная конструкция под названием «Хельга» потускнела и не знала, как прикрыть исцарапанные бока. Когда-то упругая Белла тоже обмякла, одрябла и теперь перемещалась по квартире не гордым крейсером, рассекавшим могучей грудью, подвернувшееся на пути пространство, а устало переваливалась с боку на бок.

А Серёжке снова требовалось выговориться. Но нынче на повестке дня стояли не достижения и успехи, а крупное поражение. Боль от него крапивным огнём жгла Серёжкино нутро. Афёра, на которую он возлагал смелые надежды, лопнула. Собралось их пятеро заговорщиков, все недовольные своим положением. Долго они сходились на квартирах то у одного, то у другого, договаривались, уславливались, готовились. А попросту, успокаивали сами себя. Конечно, они очень сильно рисковали. В такой ситуации подельники должны быть абсолютно надёжными, своими на клеточном уровне. А тут только-только они дали делу ход, как двое, испугавшись, сразу побежали каяться. В итоге щенки даже покусать зубров не смогли, а не то, что загрызть. Что стало с другими, неизвестно, а Серёжку упекли в забытое всеми маленькое техническое издательство отвечать за идеологическое качество продукции. Так обозначил свои функции сам поверженный. Это назначение выглядело, как конец всему. Рассказывая эту историю, Серёжка ругался, клял всё и всех, срывался на хныканье, временами замолкал с лицом покойника. Вместе со словами он выплёвывал, накопившуюся внутри горечь, и ему становилось легче. Митя по себе знал, что это так.

По мере того, как Серёжка говорил, а уровень водки в бутылке понижался, за столом разгоралась надежда. Митя старался подбрасывать в этот костерок сухие ветки.

– Ты ещё когда начал. С тех пор два Генсека померло. Неужели так ничего не меняется? Так, чтобы удачу к себе лицом повернуть?

– Теперь сменится! – Митя заметил, как насмешливо-издевательски глянула на мужа Белла. – Новый хозяин сейчас всё старьё погонит. Даже на самом верху. Это не сплетня, – утвердил он, заметив Митино недоверие, – это из надёжных источников. Вот увидишь. Огонь по штабам!

Оставшись с Митей наедине, он принялся жаловаться:

– Белка меня совсем задолбала. Всю жизнь жила на готовеньком. Привыкла. Теперь требует, как будто ей положено. Хрен ей с морковкой. Ни продуктовых заказов с икоркой, ни ведомственных поликлиник – ничего теперь у неё не будет, – зло заключил он. – У нас с самого начала жизнь в скандалах. А что теперь творится – не передать. У меня и так настроение ни к чёрту, а эта жирная корова целыми днями зудит, зудит, зудит.

В этот раз Митя не заметил, что Серёжка опять только о себе. Что поделаешь? Крепко его пришибло.

Новый хозяин начал неинтересно. Он посчитал, что во всех бедах страны виноваты не прогульщики и не засушливые земли, а пьянство. И через два месяца после восшествия на престол, он начал с ним борьбу. Сперва-то, как только он появился, его популярность подскочила высоко. Во-первых, после всех немощных и дохлых, этот был молод. Во-вторых, он умел говорить – не мычал, не уродовал слова и почти правильно ставил в них ударения. Но никудышная инициатива низвергла Генерального с небес на землю. Народная любовь и так непостоянна, а он умудрился посягнуть на святое. Но, кроме простого люда, в стране проживали ещё и чиновники. А те желали лишь одного: побыстрей заслужить милость своего руководителя. Поэтому они со всей своей дурной мочи, толкаясь и наступая друг другу на ноги, кинулись выполнять высочайшее повеление. Как правило, акция, спущенная сверху, у нас кончается несусветным вздором. Но нынче ретивость исполнителей довела до трагедии – были уничтожены уникальные виноградники.

Всё лето Митя с Трофимовым путешествовали по Узбекистану. Иван Фёдорович Трофимов был поджар, много курил и страдал излишней категоричностью суждений, но начальником отряда был хорошим. Мите он всегда казался симпатичным, несмотря на очень серьёзное и даже хмурое лицо. Они наведывались на месторождения, проезжали мимо ущелий с горными реками, мимо каменных осыпей, мимо мудрых темнолицых стариков в тюбетейках.

Однажды их маленький отрядик остановился на ночлег в тихой зелёной ложбине вдалеке от селений. Стемнело. На юге ночь непроглядна и наступает как-то сразу – опустилась и как будто тебя в чернильницу окунули. После ужина, когда уже собирались укладываться, неожиданно поблизости обнаружился свет костра. Появившись словно призрак, он настораживал. И Митя отправился на разведку. У огня, подкидывая в жар сухие сучья, сидел пожилой узбек в халате. Поздоровавшись, Митя объяснил, кто они такие.

– Увидали огонь вот и решили узнать, кто стал нашим соседом.

Человек у костра с готовностью объяснил, что наступает большой мусульманский праздник, и сюда приедут люди. Ночью зарежут ягнёнка, а сидящий у костра должен заранее всё приготовить, потому что здесь будет первый секретарь райкома партии.

Религиозный праздник, и первый секретарь райкома участвует в нём тайно? Раз старик рассказывает об этом постороннему – значит, вся округа это знает. Насколько действительность удивительней любого представления о ней. Что ж это за страна такая, что за жизнь такая, если свобода, нет, не свобода, а жалкое её подобие, прячется в котельных, на кладбище, в безлюдном ночном саю? Тогда впервые Митя подумал, что, кажется, советская империя изнутри здорово подгнила, и никакие подпорки её уже не спасут.

На всю страну провозгласили новую оздоровительную кампанию. Она называлась «Перестройка». Митя, как бывший строитель, отлично знал, что построить заново в несколько раз легче, чем что-то переделать. Поначалу Перестройка ничего особенного из себя не представляла: опять слова, лозунги, захлебнувшиеся в восторженном экстазе репортёры, утверждающие, что видят невооружённым глазом среди запустения и затхлости первые побеги обновления. А по-другому страну переделать никто не умел – только на словах. Но руководство института раздражало даже это. Когда наперёд всё ясно и привычно – это нормально, а всякие новшества пугали.

Между делом и как-то неожиданно для всех закончилось многолетнее строительство нового здания института. Со всей округи из подвалов, полуподвалов, из старых, неблагоустроенных закутов геологи переселялись в новую десятиэтажную коробку. Переезжали, перевозили мебель и оборудование, но особый подвальный дух, уют на новое место переезжать не пожелал. Все домовые остались коротать век в старых опустевших помещениях, а свежевыкрашенные светлые комнаты навсегда остались с гулким, холодноватым привкусом зала ожидания, больничной палаты, скучного выставочного павильона.

Страна увлечённо рассказывала анекдоты про Перестройку, а Митю занимало другое. Ему сорок лет, на работе его вроде бы ценят, удельный вес его в отделе не самый низкий, но удовольствия от жизни всё меньше и меньше. Что дальше? Сколько ещё отчётов он напишет? Нужны они кому-нибудь? Административная карьера его никогда не интересовала. Свой научный уровень он знал хорошо. Скорее всего, завышал его немного, но в принципе знал, на что он способен. У него появилось собственное понимание того, что он изучал. Он этим ни с кем не делился, держал при себе – незачем дразнить коллег. Исследовательский люд – народ гонористый, каждый видит себя корифеем. У Мити сложилось своё отношение к Природе – уважительное, почтительное. В этом, наверное, его поняли бы не все. Природа – это всё-таки храм. Но это храм, в котором всё можно трогать руками. Вот и загадили. В уродливой стране красота нелогична. Логичны грязь, мусор, старые заброшенные карьеры. Он научился видеть не только статичные, вырванные из контекста события отдельных геологических эпох, но и представлять их во взаимодействии с другими. Он видел, что и как творилось в прошлом Земли, почему то или иное событие произошло здесь, а не в другом месте. Это оказалось ещё интересней, чем строить графики, которые никто никогда раньше не видел. Но наряду с этим в нём углублялось понимание необозримости бездны неизученного. Бездна завораживала.

Наука так похожа на женщину! Сперва она кажется таинственной, недосягаемой, волшебной, от осторожного прикосновения к ней замирает сердце; потом приходит уверенность, что понял её всю, что никаких тайн в ней для тебя не осталось, и ты готов изменить ей с другими волшебными и таинственными; а ещё через некоторое время, если только ты не дурак, тебе приоткрывается её бесконечная непостижимость. Каждая наука по-своему сложна. Сложна и геология. Тут на уровне минералов-то не всё просто, а горные породы – сама неопределённость. Одни плавно переходят в другие, чёрное одновременно является белым, и нет чётких границ. И законов геологических нет. Есть тенденции. Развитие почти каждого процесса не идёт в одном направлении, а проходит через перебор многих вариантов, через попытки. Играет Бог в кости, безусловно, играет. Только в этих костях центр тяжести смещён. В каждом конкретном случае может выпасть сколько угодно очков, но какое-то одно значение выпадает чаще всего. Ему процесс и следует.

На фоне таких философствований сокращение сроков изготовления отчётов представлялось несущественной ерундой. Всё это так, но хотелось чего-то ещё. И потом: сорок лет, а для всех он остался просто Митей. Нет, молодые зовут его по имени-отчеству, но кто-то с годами становится Иваном Ивановичем, а кто-то навсегда остаётся Ваней. В чём разница? А в отношении окружающих: Ивана Ивановича слушают даже тогда, когда он несёт вздор, Ваню постоянно перебивают, стараются перекричать. А вообще-то, наплевать. Но что же всё-таки мучит?

Умерла мама. Она долго болела, много лежала, стала грузной, ей было трудно ходить. Ухаживала за ней Танька. В Мите давно не осталось обид. Всё превратилось в мелкую труху и высыпалось по дороге без остатка. А на первый план вышло то, что она его вырастила, что она мало чего хорошего видела в своей жизни. Ведь это безрадостно – долго жить с единственной мыслью, как дотянуть до получки, иметь маленькое хозяйство и скоротать весь свой век в коммунальной квартире. Имела она возможность прожить по-другому или ей так на роду написано?

Олег Минервин вырулил на кресло заместителя директора института. Митя по старой дружбе был с ним с глазу на глаз на «ты». И это не укрылось от чужих ушей. Было интересно наблюдать, как люди, которые до переселения Олега Александровича в новый кабинет, Митю не замечали, теперь подчёркнуто вежливо с ним раскланивались, а мелкие угодники пытались даже льстить и нравиться простому научному сотруднику. Между прочим, сам Олег с подобной публикой держался холодно.

Сперва появилось слово «консенсус», а чуть позже случилось небывалое: разрешили частное предпринимательство. Такого никто не ожидал. Экономику исправлять как-то надо, но, чтобы вот так… Декорации менялись при поднятом занавесе. И стало с людьми что-то происходить. Оттого ли, что совсем опустели магазины, оттого ли, что вельможных старцев на самом деле принялись отправлять на пенсию, или ещё из-за чего, но инертный, податливый, вздрагивающий от всякого прикосновения, кисель, называющийся народом, вдруг ожил, стал говорить, стал интересоваться. Слабо поверилось в будущее. Однако и изъеденная язвами старина сдаваться не спешила.

Радио и газеты бубнили: «Самоокупаемость…», «Хозрасчёт…», «Бригадный подряд…», «Пропасть между словом и делом…» Надвигалась дата – тысячелетие Крещения Руси. Вокруг юбилея запузырился патриотизм – сегодня и древность соединились. Древность представлялась героической, безупречной. Людей увлёк не тот книжный патриотизм, который столько лет прививался насильно, а свой собственный, своими мозгами осмысленный, своим сердцем принятый. Но не все мозги справились с непривычной работой. Нетренированные, не поняв, что к чему, но задетые общим поветрием, моментально вляпались в национализм. Что делать? Палка о двух концах.

«Открытость…», «Гласность…», «Закон о государственном предприятии», «Семейный подряд», «Народ, в конце концов, во всём разберётся…» В толстых журналах начали печатать произведения, о которых простые читатели раньше только слышали. Жить становилось веселее.

– А я взял отпуск и подрабатываю в Свято-Даниловом монастыре. Ты в курсе, что его восстанавливают? – спросил Андрей, щурясь от весеннего солнца.

Митя знал, что к тысячелетию Крещения Руси этот монастырь ударными темпами реставрировали и собирались устроить в нём резиденцию главы православной церкви.

– Там приятель мой работает, он потомственный гальванщик. Династия. Сейчас мы с ним басму делаем. Знаешь, что это такое?

– Не-а.

– Это такие тонкие медные ленты, на них шаблоном набивается рельефный рисунок – веточки там разные, листочки. Потом ленты несколько раз серебрят, а сверху покрывают золотом. Ими оббивают иконостас и разные деревянные детали.

– Слушай, я тоже хочу басму делать. А? Я за бесплатно…

Новое необычное время. Не то, которое сегодня, а то, которое ждёшь, которое вот-вот наступит. Его ещё нет, а ты торопишь его. В этом состоянии, очень похожем на лёгкое опьянение, хотелось поучаствовать в небудничных делах. Хотелось оставить в истории какую-нибудь свою метку. Пусть маленькую, медную, но свою.

Мите дали в руки дрель с круглой щёткой вместо сверла, объяснили, как очищать содовым раствором посеребрённые заготовки и строго– настрого запретили чертыхаться в стенах церкви. Внутри храм напоминал цех фабрики. Стучали молотки, жужжали дрели, рабочие таскали доски. Внизу плотники мастерски вырезали узорные ограждения. В отдельной комнате женщины в чёрном то ли подновляли иконы, то ли писали их заново. Гальваника разместилась на втором этаже. Готовые ленты басмы лежали на длинных деревянных скамьях. А покрывали их серебром и золотом в отдельной каморке. В ней, к стоящим на обшарпанном столе бакам, в которых готовят борщи в общепитовских столовых, тянулись плохо заизолированные провода. Это место с реостатами и амперметрами, расставленными кое-как, напоминало лабораторию неопрятного изобретателя. Потомственный гальванщик – рыжий, плотный, не старше Мити и Андрея, несмотря на необъятный живот, управлялся в тесноте своего хозяйства весьма ловко. И даже его густая лопатистая борода не мешала ему орудовать в легкомысленно небрежном ажуре болтающихся проводов и проволочек.

Ожидая новую порцию лент, Митя с интересом наблюдал, как бородатый гальванщик вынимает их из кастрюль, стараясь ничего не задеть. По всей видимости, инженер по технике безопасности в монастыре никогда не водился. Неожиданно мастер бросил всё и рванулся из своего закутка наперерез богатырской фигуре в чёрной рясе, шагавшей куда-то быстро, но, в то же время, величаво.

– Это отец эконом, – пояснил Андрей.

Разговор мастера с отцом экономом не занял и десяти секунд. А ещё через пять минут чёрный богатырь появился снова. В руках он держал скрученный из двойного газетного листа увесистый фунтик, доверху набитый золотыми обручальными кольцами. Содержимое кулька тут же отправилось в один из помятых баков.

– Откуда это?

– Прихожане жертвуют, – коротко ответил Андрей.

– Оперативно. И никаких квитанций, подписей и печатей.

Митя усердно трудился, но и успевал поглядывать по сторонам, запоминая особенности этого незнакомого ему мира. Невзирая на то, что он делал общее со всеми дело, его с самого начала не покидало чувство, что он оказался не в своём огороде. Такую же неловкость, смешанную с любопытством, он испытал давно, ещё в армии, когда его занесло на комсомольскую конференцию в Уссурийске. Там он был чужим, чужим он был и в церкви на обряде крещения. Чужой он и здесь.

После обеда Андрей и Митя отошли покурить и понежиться на солнышке. За углом церкви, в узкой лазейке между стеной и оградой последний почерневший снег ждал своего конца. Отсюда было хорошо видно, как на территории монастыря шла безостановочная работа. Подъезжали, разгружались и тут же отъезжали самосвалы, там трудились каменщики, тут – маляры, бригада из пяти человек подготавливала газон, а вокруг него устанавливали фонарные столбы. Дел предстояло ещё много. Монастырь преображался на глазах. Никакой ударной комсомольской стройке такие темпы не снились.

– Наконец что-то полезное в жизни сделаю, – жмурясь от света, хмыкнул Митя.

– Для кого полезное? – не понял Андрей.

– Для людей. Хотя бы вот для этих, – Митя кивнул в сторону тех, кто копал и разгружал. – Они верующие, и этот храм для них.

– А помнится, ты против веры выступал – она отучает людей думать.

– Отучает. Вера исключает мысль.

– Уж больно ты категоричен, – спокойно возразил Андрей. – Различия есть, они принципиальные, но не такие простые. Смотри сам. Учёные создают модели разных кусочков природы. Формула, текст, чертёж – это всё модели, то есть наши представления об изучаемых свойствах объекта. Обрати внимание: представления. Они полны неточностей, ошибок, но они вписываются в известные факты. Религия тоже создаёт модели: модель идеальной среды обитания, модель торжества справедливости… Разница в том, что наука опирается на доступные факты, она свои модели подправляет, а то и меняет на новые. А религия опирается на слова, которые то ли правда, то ли фантазия какая-то… Но неточны и ошибочны что те, что эти модели. По-моему, различие вот в чём: церковные модели – это догма, иначе и быть не может, ведь подтверждающие их чудеса каждый день не случаются. Не зря кто-то сказал: «Если Бог существует, то почему это так неочевидно?»

– Знаешь ли, и в науке не каждая модель ежедневно находит подтверждение. А что касается моделей… Есть ещё одно важное различие. Церковь-то считает, что её модели – это истина в последней инстанции, поэтому, кстати, они и являются догмой. А наука беспрерывно больна сомнениями, чем она и мила моему сердцу. Наука – это не тупик, дверь вперёд всегда открыта.

– Ой, и в науке полно тех, кто считает, что каждое последнее достижение является истиной, – заметил Андрей.

– Ну, лицо науки всё-таки не дураки определяют. Я вот о другом хотел… Я заметил, что верующие более спокойны, более миролюбивы, ни на кого не кидаются, как мы. Хотел бы я влезть в шкуру верующего человека, чтобы понять. Твой гальванщик верующий? Я заметил, он, чуть что – крестное знамение на себя…

– Верить и креститься – не одно и то же, – ответил Андрей. – Это раз. И два: люди в большинстве… а может, и все поголовно верят не в Бога, а в… идею, что есть кто-то, кто о них позаботится. В идею бога. Бог непознаваем, сложен… А человеку нужны защита, внимание к себе. В общем, каждый хочет верить, что справедливость где-то существует, что его грешного, сирого и убогого кто-то любит и защитит, и спасёт. Вот во что люди верят.

Справа от иконостаса находилась маленькая дверца. Андрей сказал, что она называется «Царские врата». И они с разрешения мастера по очереди украсили басмой боковые стойки этих врат – Андрей левую, Митя правую. Чтобы осталась память.

Разговоры, разговоры, разговоры… На Урале, куда Митя ездил два сезона подряд, люди тоже расшевелились. К москвичам подходили с вопросом: «Как там у вас?» Происходящее нравилось не всем – мелькали злые и испуганные лица, слышались раздражённые слова. Это те, кто любил тепло слежавшегося, прелого, а тут пахнуло свежим. Пахнуло так, что пролилась кровь. Не выдержали люди, не выдержала Природа.

Началось страшным Спитакским землетрясением. На улицы Тбилиси вышли люди. А дальше события стали накатываться, как морские валы на берег. Коммунистическая партия быстро теряла доверие населения. По правде сказать, потеряла она его намного раньше, а теперь народ просто перестал это скрывать. Первые свободные выборы это и показали. В магазинах катастрофически пустели полки. Общество политизировалось всё сильней и сильней. Из последних сил газеты тянули старое, но их уже перекрикивали: «Поставить вопрос о шестой статье Конституции!» – Это о чём? – Кажется, это статья о монополии партии на власть – А-а, ясно – «Имперский дух…», «Кардинальная реформа политической системы…» – Ну это понятно – «Межрегиональная депутатская группа…» – А это кто такие? Эй, кто мне объяснит, что это за группа?!

Люди ни к чему не приближённые наполнялись радостным возбуждением. Ещё бы – после скучной дремоты сразу столько событий! Можно и новостями обменяться, и прогнозы строить. Люди, приближённые к власти, или, поскольку партбилет лежал у них в кармане, считавшие себя в ответе за всё и за всех, ходили озабоченные и молчаливые. Многие, очень многие, сидя на диване, приветствовали надвигающиеся перемены, были к ним готовы, оставаясь в уверенности, что они пройдут спокойно и их диванного благополучия не затронут.

В стране творилась история. Что-то двигалось, металось, мельтешило. И Мите тоже захотелось что-нибудь делать. Не стоять часами на митингах, не ввязываться в полемику на улицах, а делать что-нибудь полезное. На работе коллеги только молотили языками. Молотили и те, кто хотел перемен, и те, кто был против. Хотя Лена живо интересовалась всем, что происходило в стране, а что было непонятно спрашивала у Мити, хозяйство для неё оставалось на первом месте. Пустые магазины – это серьёзно, а борьба с коммунистическим чучелом – это так, любопытный спектакль, не более. Хозяйственных трудностей с каждым днём становилось всё больше, и Митины женщины от них уставали.

Всегда, сколько Митя себя помнил, в магазинах ничего просто так не продавалось – требовалось выстоять очередь. Сперва в кассу, потом к прилавку. Обычное дело, как и скандалы, если кто-то пытался пролезть незаконно первым. Но то, что творилось теперь… Очереди удлинились в десятки раз. За колбасой, книгами, вином, подпиской на газеты выстраивались такие «хвосты», каких не видели кинотеатры «Ударник» и «Россия» в дни международного кинофестиваля. Многие нужные товары – мыло, сигареты продавались по специальным талонам. С талонами тоже приходилось часами стоять в очереди.

В институте вдруг вспомнили, что недоштудировали знаменитую статью «Государство и революция». Надо же хоть как-то отвлечь внимание малограмотных учёных. Но вокруг уже всё трещало и рушилось. Трещала сама непогрешимая партия. Литовские коммунисты вышли из состава КПСС. Одуреть можно! Неожиданно оказалось, что давным-давно горит пожар, а никто не замечает. Пламя так разгулялось, что всё шаткое здание лагеря стран народной демократии, державшееся на советских штыках, обвалилось, подняв сноп искр и салют радостных возгласов. Чехи, немцы, болгары, румыны, не сговариваясь, стряхивали с себя паразитический режим. В Румынии стряхнули так кроваво, что у руководящей верхушки в Митиной стране по спине побежали мурашки. Трагедией прозвучало название «Карабах». Крови становилось всё больше. К концу года страна грохотала, как пустая телега по булыжной мостовой. Грохот создавали тысячи мнений на разные голоса. В почтовых ящиках обнаруживались листовки с призывами двигаться в самых разных направлениях. Выпучив глаза, Митя читал фразы, которые он не слышал даже в квартире бабы Веры. А сейчас – грубая бумага, некачественная печать, но какие слова! «Избавиться от веры в то, что по заранее намеченному плану можно построить идеальное человеческое общество». Сколько лет понадобилось, чтобы дойти до этой простой мысли. «Научные доктрины Маркса-Энгельса не выдержали испытание временем». А сколько времени потрачено на их зубрёжку! «Конец эпохи КПСС», «Перестройка здания социализма невозможна». Да какое там здание?! Покосившийся сгнивший барак посреди Западно-Сибирской тайги больше походил на здание. Тут Митя рассуждал, как вульгарный обыватель: раз в магазинах товаров нет, значит, и социализма нет. А к Новому году уже не было ничего. Дефицитом стала даже мелочь: чашки-ложки, носки, лезвия для бритв.

Митинги повернули штыки против партии. Митя приходил в восторг от их лозунгов. Допекла партия людей, ух, как допекла! Надоело народу по-бараньи «неуклонно следовать» и народ решил высказаться. Руководство пыталось быстро-быстро перестроиться, укрепиться. Генеральный секретарь перевоплотился в Президента страны. И тут Литва приняла акт о восстановлении независимости. Газеты принялись нагнетать страх: дестабилизация… резкий рост преступности… Всё чётче вырисовывался образ врагов. Началась блокада Литвы, начались межнациональные столкновения в Баку. Кто-то кричал, что их спровоцировали коммунисты.

Митинги, опять митинги, ещё митинги. На улицы вывалились разгорячённые толпы. Среди них много чужих, много откровенных дураков, чьих-то приказчиков. Слово большевик стало ругательным, а в журналах публиковались статьи о порочности принципов марксизма. Ереси множились с нарастающей скоростью. На рынках продавали значки с озорными надписями: «Партия, дай порулить».

Забайкалье так по-московски не бурлило. Забайкалье почти дремало. Только местное радио доносило отголоски того, что творилось в столице. В Чите люди не митинговали, а ходили на работу. А в остальном всё то же – пустые прилавки и полная неопределённость. Чем дальше от областного центра, тем больше население озабочено выживанием. Вот в посёлке Казаковский Промысел геологоразведочная партия сумела выделить сотрудникам продуктовый заказ: по целой жёлтой шайбе сыра на семь человек. В одной комнате семеро женщин, стоя у окна, прикидывали, как разделить свалившееся на них богатство поровну. Их выручил Трофимов с помощью большого геодезического транспортира. Каждой достался сектор в 51 градус, 26 минут.

Вечером после работы, развалившись на стуле в снятой на лето избе старика Линькова, Митя наблюдал за хозяйской кошкой с выводком. Нутряным урчанием, взволнованным, призывным и полным нежности белая с чёрными пятнами мамаша руководила четырьмя непоседливыми котятами. И столько в этой семье было разумного, правильного, столько было понимания, что поневоле сравнивалось с тем, что вытворяли люди. А люди творили глупость. Творили они её уже не один десяток лет. Сегодняшняя глупость всего лишь следствие той, которой болела страна с самого начала века. Злоба тех, кто не мог справиться с эмоциями, холодный, циничный расчет, ставивших выше всего личное благополучие, заполнили улицы и площади. Как и в прошлом, каждый кинулся убеждать других, давить на сознание соседа. И тогда, и теперь люди руководствовались принципом склочника в коммунальной квартире: я лучше знаю, как надо! О здравом смысле, общей выгоде не вспоминали, а главное – чтоб по-моему. Находясь непосредственно среди истошных воплей, осознать это непросто, а Мите практически было невозможно – чересчур азартно он воспринимал происходящее. А здесь, в Сибири…

В тайге, в краю величественных лиственниц, где время текло сдержанно, отупение толпы, вырывание из рук флагов и плакатов выглядели совсем дико, создавалось впечатление, что неправы все. Документируя километровые канавы под жужжание слепней и попискивание мелких пичужек, Митя столичную жизнь не мог назвать иначе, как приступом неврастении. Но всё-таки было интересно, чем кончится. И их с Трофимовым приёмничек работал без перерыва. А у приютивших москвичей местных геологов имелся даже маленький телевизор.

Шествия, драки, крики… Режим из последних сил пытался сохранить пристойный вид, но его сгнившее нутро вываливалось изо всех швов. Система медленно умирала, а на ней, ещё живой, плясали, митинговали, кривлялись. На расстоянии эта вакханалия у кровати полутрупа выглядела непристойно.

В вагончике, куда поселили Трофимова и Митю, окна оккупировали рыжие жирные слепни. Время их массового разгула, когда ни люди, ни животные не знали от них покоя, прошло, и остатки кровожадной орды доживали свой короткий век. Слепни сосредоточенно ползали вверх-вниз по стеклу, игнорируя единственный выход на свободу – открытую форточку. Они издавали надоедливое шуршание. Однажды Митя не выдержал и обстрелял их струёй из баллончика с жидкостью, отпугивающей комаров. На рыжих она подействовала, как наркотик. Налаженное ползанье нарушилось. Крылатые существа взревели и начали бешеный танец. Они летали по комнате, стукаясь о стены, о лампочку, друг о друга, падали на пол. Некоторые умудрялись летать кверху лапками. Другие, не отрываясь от окна, яростно топтали и сталкивали вниз своих сородичей. Поведение ошалевших насекомых чем-то напоминало бешеный круговорот осатанелых людей в момент, когда схлестнулись два разноокрашенных митинга, как это показывал телевизионный экран – и смешно, и жутковато.

Не придумали ещё такой вольтметр, чтобы можно было измерить напряжение в обществе. А оно, безусловно, росло. Оружие против мирных людей у телецентра в Вильнюсе возмутило и без того наэлектризованное население. Не умела власть справляться с конфликтными ситуациями, кроме как путём избиения собственного народа. Митинг на Манежной площади под лозунгом «Долой КПСС!» уже воспринимался, как обычное явление.

В институте решили, что лучше сотрудников одарить несколькими порциями демократии сверху, чем ждать, что её начнут добывать снизу. И по отделам пустили опросники: «С кем бы Вы хотели работать вместе?» Листочки опросника откровенно призывали: «Ставьте плюсики, обижайте друг друга, если сочтёте нужным, то грызитесь, но, хотя бы на время, позабудьте о том, что творится за стенами вашей организации».

Другой порцией стали свободные выборы всем коллективом директора института. В них Митя проявил сумасшедшую активность, потому что одним из кандидатов был Олег Минервин. Его деловую хватку Митя хорошо помнил по совместной работе в геологической партии и считал, что директорское кресло следует отдать ему – энергичному, решительному. И Митя носился по этажам, по комнатам, убеждая и доказывая.

Директором института выбрали Олега Александровича Минервина.

– Такие, как ты, готовы, ради своих жалких амбиций, погубить страну, народ, всё, что достигнуто! – сверкал глазами Пашка.

– Погоди, погоди. Какие амбиции? Ты о чём? Я что, по-твоему, рвусь в командиры? – недоумевал Митя.

– Ты, может, никуда и не рвёшься, но ради того, чтобы доказать, что ты ещё когда-а-а говорил про гибель советской власти и оказался прав, ты готов её погубить на самом деле. Ты и такие же идиоты, как ты.

– Что-то слишком много идиотов. Одно из двух: или власть никуда не годится и вся прогнила, или население страны вдруг массово поглупело. Речь-то не о том, чтобы власть погубить, она сама себя губит. Речь о том, чтобы перестать катиться в про…

– Да что ты городишь! Какая пропасть?! – Пашка спорить не умел – недослушивал, вместо того, чтобы убедить, пытался перекричать, завалить противника словами. – Страна развивалась, богатела. Ты сейчас скажешь: «А курево по талонам?» Так не бывает же, чтобы всё шло гладко, без трудностей. Тем более что путь, по которому мы идём новый, мы первые…

– Да нет никакого пути! По бездорожью, по кочкам – и в яму! – Митя тоже не умел спорить, тоже перебивал. – Цель, к которой вы нас ведёте, искусственная, экономика искусственная, ценности, которые вы нам навязываете, искусственные.

Лицом к лицу сидели два человека, воспринимающие и понимающие каждый на свой лад. И чем сильней вскипал их возмущённый разум, тем меньше оставалось в этом споре смысла, всё шло к тому, что скоро они совсем перестанут слышать друг друга и начнут орать в полный голос. А в таких квартирах, как Пашкина, звукоизоляция паршивая.

– Слушай, давай ты несколько минут помолчишь, не будешь меня перебивать. Тогда я тебе попробую объяснить, о чём говорит Митька. А потом я тебя перебивать не буду, – вдруг вклинился в спор, молчавший до этого Андрей.

Это было так неожиданно, что Пашка растерялся и умолк.

– Сперва давай договоримся, что не существует абсолютно хороших и абсолютно плохих режимов. Если коммунистический режим критикуют, то это не значит, что всё связанное с ним никуда не годится. Вопрос в том, чего в нём больше – хорошего или плохого? Власть, которую ты защищаешь, мучает страну уже семьдесят с лишним лет. Для истории это миг, но всё же этот миг она продержалась, значит, не надо никому доказывать, что система развивалась, что есть прогресс. Но этот прогресс для пользы населения или ради выживания самой системы? Кроме того, кое-что смущает. Ни одна наука не берётся строить теорию о том, к чему придёт в своём развитии объект её исследования. Ни Митина любимая геология, ни биология, ни астрономия… Предположения, гипотезы – пожалуйста. Но не больше, чем гипотезы. А коммунисты взяли и поняли, в чём смысл исторического развития, прозрели будущее. Не во всех деталях, конечно, но главную суть прозрели. Природа, бесконечная в своей непознанности, непредсказуемая природа оказалась посрамлена. Экстраполяция очень сложная штука. На один-два шага ещё можно что-то спрогнозировать с определённой вероятностью, но чем дальше, тем доля вранья в прогнозе катастрофически растёт. И всё многообразие общества не может уместиться в конечную систему предписаний. Как ни крути, утопией получается твой коммунизм.

Молодец Андрей, по делу выступил. Но Митя остался недоволен разговором. Начал-то его Пашка – принялся учить, кому верить в нынешней ситуации. Митя влез с надеждой не столько переубедить этого апологета, сколько повлиять на Вадика. Ладно, всё-таки выговорился. И здорово, что Андрей поддержал.

На следующее лето и в самой Чите, и в посёлках было не так тихо-спокойно, как в прошлом году. В геологическом управлении и в общежитии, в местных партиях москвичей теребили, спрашивали, требовали ответа. Телевизору и газетам доверяли не шибко, и всем было интересно, а как на самом деле? Неужто правда, что с такими плакатами на улицы выходят?

Лето перевалило на вторую половину, когда Митя с Трофимовым снова оказались в той партии, где он в прошлом году воевал со слепнями. Документация новых канав и керна заняли весь остаток полевого сезона. Дни стояли сухие, солнечные, работалось с удовольствием, и время бежало незаметно. Однажды вечерком Трофимов подошёл к Мите.

– По-моему, у нас накопилось много чего неразобранного. Давай завтра устроим камеральный день и наведём порядок.

– Ладно. А я с утра ещё и баньку приму.

А с утра по приёмнику талдычили какое-то обращение к населению страны. Митя услышал, как медовым потоком тянулись обещания наладить жизнь, повысить, улучшить, обеспечить… Даже сулили каждой семье по дачному участку. Обычная пустая говорильня. После завтрака Митя наколол дров, протопил баню и отправился мыться. Когда он размягчённый и умиротворённый вылез на воздух, приёмник продолжал ворковать. Прислушавшись, Митя понял: за те три часа, что он мылся, в стране сменилась власть. Теперь ею руководил какой-то труднопроизносимый ГКЧП. И судя по тому, что говорило радио, в ГКЧП входили откровенные реакционеры, совершенно чужие, не наши, враги. Ясно, что это дело теперь просто так не остановится. Происходит очень важное, а Митя сидит здесь.

Из приёмника продолжали сыпаться новости: Президент страны болен, все газеты закрыты, оставлены только… Ну понятно, оставлены самые паскудные. В Москве бронетранспортёры. Всё просто, как будто написано в учебнике истории: империя сгнила окончательно, власть захватила отпетая реакция. Это называется «путч».

На следующий день события сдвинулись в лучшую сторону: забастовали шахтёры Норильска, Молдова разрешила запрещённые газеты, а у Белого дома строят баррикады. Та-а-ак. Пошло дело. Докатилось и до баррикад. Митя сидел посреди тайги, как на горячих угольях. Главное, что всякие там ЦК и Политбюро молчали в тряпочку, из Верховного Совета – ни звука, а всё решается на улице. Стало быть, растеряны несгибаемые, а скорее всего, напуганы.

А в Москве прошла самая страшная ночь противостояния. И свершилось. Пленум Верховного Совета объявил путч вне закона, снял его лидеров на местах, арестовали верхушку ГКЧП. Кто-то из них со страху застрелился. Президента вернули в Москву. Оказалось, что он вовсе и не болел – эти сволочи без вранья не смогли обойтись. Итак: сплошное «Ура!» На следующий день – пресс-конференция, заявления и главное – приостановлена деятельность компартии. Верная дорога, по которой шли товарищи, кончилась закономерным тупиком. И, кажется, бескровным.

А ещё через несколько дней состоялась сессия Верховного Совета, на которой началось грязное тявканье, оправдания, обвинения. Каждый за себя. И торопились, торопились предать соратников. Ну, чтоб такое большое дело обошлось без грязи? Грязи хватало. Грязь оправдывалась, грязь хотела выглядеть чистой.

Как-то не верилось, что давно засохший лист отвалился. Страна поворачивала на другой путь, а вся косноязычная идеология, проповедовавшие её люди остались в прошлом в виде отходов жизнедеятельности человечества. Эти перемены Митя воспринимал, как личную удачу. Победа была его победой.

Через неделю стали собираться восвояси. Митя загружал в машину вещи. Поднимая один из тяжёлых вьючников, он вдруг увидел яркий-преяркий свет. На секунду подумалось, что, наверно, про такое и говорят: «искры из глаз». Только с чего бы это? Ну и ладно, будем считать, что это салют в честь небывалой победы.

Под ногами ещё хрустели обломки рухнувших крепостей и бастионов, валялись древки знамён, лоскуты кумачовых скатертей, но воздух уже сделался другим. Перестал давить невидимый пресс, свобода ощущалась всеми органами чувств. Не та свобода, о которой Митя мечтал в детстве – свобода только для себя. Это была свобода для всех. Но её тоже очень хотелось, и вот она появилась, как неожиданный и желанный подарок. Было и радостно, и непривычно.

Внутри населения таился дух мести, и периодически он прорывался наружу руганью или молчаливым оскалом. Очень желалось огулом осудить прошлое и отказаться от него. Громче других кричали и призывали к радикальным переменам бывшие коммунисты. Нерастраченная ярость выплёскивалась требованиями переименовать города и улицы, уничтожить памятники. Ещё немного и начнут жечь книги и отлавливать неблагонадёжных. На любого, пытавшегося противостоять безумию, вешались ярлыки «красно-коричневый» и «враг рынка и демократии». К счастью, слова оставались словами, и ничего непоправимого не случилось. Между тем признали независимость Прибалтийских республик, чем разожгли желание остальных республик тоже стать независимыми.

Люди в большинстве своём плохо понимали, что к чему. Раньше ведь как было? Пропечатают в газете, разжуют по радио и телевизору – и получайте чёткий однозначный маршрут. Конечно, можно долго спорить о том, доверчивость это или идиотизм, когда население целой страны слепо верит тому, что напечатано. Но так было. А нынче одни зовут туда, другие – сюда. И фразы в газетах стали другими: «… основываясь на демократических процедурах…», «… кропотливая законотворческая деятельность…», «… парламентарии стараются всеми средствами…» И к чему приведут эти старания – пойди угадай. Митю не покидало возбуждение. Он был уверен, что, не разбираясь в конкретных деталях, он верхним чутьём правильно оценивает общее положение вещей. Себя он ощущал не одним из персонажей творящегося в его стране спектакля, а кем-то стоящим высоко над подмостками, над театром, кем-то способным выделять знаковые сцены, ключевые реплики, кто может заранее обнаружить намёк на реставрацию свергнутого режима. Реванша бывших он боялся больше всего.

В институте никто не понимал или не хотел понимать, что происходит коренная смена правил. Не понимал никто, кроме молодых. Молодняк стал увольняться. И в первую очередь увольнялись самые толковые. Остальные, не умея вписаться в новое, хмурились, строили прогнозы, предрекая каждый своё и всё чаще противопоставляя духовность меркантильности.

«Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Кузьминки». Митя ехал в этот район по службе, но, услышав название станции, вспомнил о Серёжке. Зайти что ли? Сперва надо покончить со своими делами, а там посмотрим. Но всё складывалось так, что надо было зайти: нужный незнакомый адрес нашёлся недалеко от Серёжкиного дома, и то, что требовалось, уладилось за пятнадцать минут. Митя нырнул в тёмный Серёжкин подъезд. Но дома оказалась лишь одна его мама. Она обрадовалась, с трудом нагнувшись, вытащила из галошницы тапочки для гостя, захлопотала, предложила и накормить, и поставить чай. Но Митя заскочил на секундочку, мимо проходил и вот… Забежал узнать, как Серёжкины дела. Нашёл он себе что-нибудь, и как он после смены власти? Они с Серёжкиной мамой устроились в маленькой комнате – она тяжело опустилась на диван, Митя присел на стул.

– Ой, Митенька, плохо у нас всё пошло, плохо. Серёжа, как его на другую-то работу перевели, скучный стал, злой. С женой целыми днями ругается, на детей кричит. Да и Белка его пилит и пилит. Тут и святой не стерпел бы. Больше за то пилит, что мы бедней жить стали. Раньше, бывало, Серёжа с работы такие продукты приносил! Так ведь не в продуктах же дело. Семья, жена, сыновья – ну чего не жить?

– Так он что, всё в своём издательстве работает?

– Не знаю. Не рассказывает он ничего.

– А когда Белый дом защищали, где он был?

– Это когда танки по городу ездили? Дома сидел. Телевизор смотрел, на улицу не выходил. А с тех пор всё повторяет, что он честный, а вокруг жулики. И всё надеется, что ему кто-нибудь поможет. Да только, видно, ничего не получается. А Белка ему опять житья не даёт: и дурак он, и недотёпа, и то не так сделал, и это не так сказал. И конца этому не видно. А давай я всё-таки чайку поставлю.

Счастливая и лёгкая жизнь в стране почему-то всё никак не налаживалась. Политические партии плодились, как бактерии – быстро и неудержимо. К власти рванулось много неизвестных, но ужё где-то ею отравившихся, молодых и нахрапистых. И армия неглупых жуликов тоже не желала оставаться в стороне. Те, кого Митя поспешил отнести к отходам жизнедеятельности человечества, в согласии с законами физики, всплыли на поверхность, и стало ясно, что новая жизнь будет лепиться старыми руками. Средства массовой информации каждый день опрыскивали читателей, слушателей и зрителей дурманящим спреем: там обманывают, тут воруют, из-под полы распродают Родину. В институте часто перекраивали зарплату. Дирекция сбилась с ног, спасая свою организацию: сдавала в аренду помещения, искала заказы на стороне. Условия становились всё тяжелей.

Политика внедрялась в быт. Казалось, что политизировались даже неодушевлённые предметы. В людях поселилась агрессивность. Сначала ближнего требовалось переубедить, а потом его и полюбить можно. Где-нибудь на автобусной остановке к вам могла подойти незаметная тщедушная тётка с горящими глазами и огорошить:

– Ну, вот вы, например, за кого?

Не дай Бог ей ответить. Тогда ты сразу попадал в центр бестолкового и безграмотного диспута. Тут же находилась ещё пара активных пенсионеров и какой-нибудь горячий, всё знающий паренёк – и пошло-поехало. За что и за кого только не агитировали. За партии и партейки, за каких-нибудь никому не известных генералов, за монархию, анархию, за их симбиоз. Болезнь, охватившая державу в семнадцатом году, считалась побеждённой, но носителей опасного вируса оставалось ещё много. Те же симптомы – хочу, как можно быстрее, всё переделать на свой лад – обнаруживались повсюду. И те же самые грабли лежали тут же под ногами.

Всё менялось и менялось чересчур быстро. Часть населения вынула руки из карманов и бросилась обогащаться. Кто зарабатывал деньги, а кто и воровал. Остальные стояли с разинутыми ртами и с ужасом наблюдали, что творится вокруг. Условия благоприятствовали тем, кто искал, как обыграть государство. Время, когда правительство переминается с ноги на ногу и занято собой, самое подходящее для жуликов.

Пока зарабатывающие крутились, как белка в колесе, ворующие и хапающие принарядились в красные пиджаки. Эта униформа раздражала в первую очередь тех, кто ничего не предпринимал. Красный пиджак рекламировал успешность, рекламировал наличие больших денег. Рекламировал даже тогда, когда удача предприимчивым изменяла. Сколько владельцев красных пиджаков заплатили жизнью за недолгий фарт, никто не считал.

Столица стала пополняться приезжими – беженцами из тех, ставших теперь уже зарубежными, стран, где стреляли, где голодали, и где деловому человеку невозможно было развернуться. Кроме того, с пугающей скоростью сюда двинулись разного рода авантюристы, воришки, нищие, бездомные. Москва принимала всех без разбору. Понемногу столица превращалась в город контрастов. И чем больше обнаруживалось контрастов, тем злей становилось население. Как-то вдруг на улицах объявилось множество телятиных, у которых на лицах было написано недовольство всем на свете, и каждая фраза которых начиналась словами: «Понаехали тут…»

Неведомыми путями Пашка оказался продавцом на рынке строительных материалов. Огромный рынок представлял собой шпалеры одинаковых сарайчиков-ларьков с выставленным напоказ товаром. Вольный художник тяготился средой, в которой приходилось работать. Хотя тут он нашёл малочисленный кружок интеллектуалов, который состоял в основном из людей с высшим образованием, но вокруг копошились матерящиеся молодухи и средних лет бабы напополам с, хватающими их за все мягкие места и тоже матерящимися, мужиками. Эти составляли большинство и находились в своём бульоне. И Пашка всё больше осознавал, что сел не в те сани. Ещё там встречались единичные бирюки, которые ни с кем не заводили знакомства – желчные и озлобленные. Пашка тоже оставался злым и занудливым. Разговаривать с ним Мите становилось всё труднее. Он всегда начинал первым и язвительно вопрошал:

– Ты этого хотел? Безработица, разруха, воровство…

Или ещё вот так:

– Коммунисты неразвитую, неграмотную страну подняли до уровня циклотронов и космических ракет, а вы всё развалили. И что дальше?

Ну как этому балбесу рассказать про выскобленные и посыпанные солью колоды для рубки мяса в Абакане, про то, как делили транспортиром сыр, про то, как в конце полевого сезона остатки круп и макарон, привезённые из дома, чтобы не тащить их обратно, распродавали в местных геологических партиях, и случались скандалы, если кому-нибудь не доставалось. Говори-не говори, Пашка всё равно заявит, что это всё выдумки.

– От вашей власти люди отказались, не хотят её больше терпеть.

– Ещё захотят! Нахлебаются ваших рыночных прелестей и захотят. Дождётесь вы новой революции, – предрекал Пашка.

– Люди не могут жить с верёвкой на шее…

– Дождётесь, дождётесь…

Бесконечными были эти споры. Пашка бился в словесной истерике, Митя выходил из себя, кричал, жестикулировал. Сотрясание воздуха никому первенства не давало.

Взаимные упрёки пресекались Вадиком. Ему было наплевать на дальнейшую судьбу страны. Он искал выгоды. Его обильно обрадовала возможность начать самостоятельное дело. При каждой встрече он обязательно заводил разговор о предпринимательстве и начинал строить планы. Вначале он, хотя с ним никто не спорил, жарко доказывал, что лучше всего торговать продуктами: продукты всегда нужны, и мода на них не проходит. Затем он загорался идеей продавать в больницах детективные романы: больным скучно лежать в палатах, и спрос на книги всегда останется высоким. Появлялись у него и другие идеи: ездить на Север и скупать по дешёвке изделия народного промысла – матрёшек, глиняные свистульки, ложки и продавать всё это по высоким ценам иностранцам. Или организовать бедствующих крестьян на сбор и заготовку грибов и ягод. Идеями его голова фонтанировала бесперебойно. Куда хуже дело обстояло с реализацией. Ещё не решив чем же заняться, он начинал мечтать о том, где и как он снимет офис, а половину его сдаст в аренду, а на деньги от аренды… В мечтаниях Вадика заносило далеко. Однако он всегда начинал словами, ими же и заканчивал. Как не пытался он увлечь своих приятелей, они к его прожектам относились равнодушно. А он не уставал уговаривать их объединиться и начать богатеть.

– Ну что вы, как нищие бездари? Один стал рыночным торгашом, другой в институте гроши получает. Мы же можем жить по-человечески.

Пашка на эти призывы не реагировал, он был угнетён крахом системы. А Митю предпринимательство, деланье денег просто не увлекало. Его занимали геологические задачки и интересные философские вопросы. Тут не до бизнеса. Поэтому на увещевания Вадика Паша отмалчивался, а Митя гнул своё. Андрей чаще всего отсутствовал, занятый на основной и множестве побочных работ.

– Взбодритесь, ребятки, – призывал Вадим. – Вылезайте из своих берлог и давайте откроем дверь в другой мир.

– А я вот всё за людьми наблюдаю, – не слышал его Митя. – Много на меня похожих: я их понимаю, они – меня. Я не беру: умней-глупей. Просто понятные люди. А есть совсем непонятные. Как инопланетяне. Вот, например, верующие или шибко обременённые идеологией. Паша наш, хоть своей идеологии предан, понятного для нас облика ещё не потерял. А есть, знаешь, такие…

– Сейчас понятные и непонятные уравнялись – все хотят хапнуть, – учил Вадик. – Сейчас пирог делят. Одни мы сидим и палец о палец…

– Да нет, это не главное. Люди чётко делятся на своих и чужих…

– Люди делятся на тех, кто продаёт, и тех, кто покупает.

– Погоди. Раз человек непонятен – значит, он чужой, он опасен, он враг. Как в каменном веке…

– Откуда ты знаешь, как было в каменном веке?

– У дикарей, если непонятен, значит – враг. Мы не дикари, но всё равно непонимание может привести к расколу общества. Помнишь Яшку Зильбермана в нашей роте? Телятин и Яшка – это по уровню развития два разных полюса. Кстати, мы были ближе к Яшке, но вели себя так, чтобы быть понятными Телятину. Стыдно, но мы Телятину подыгрывали, а Яшке только сочувствовали. Но для нас ни Яшка, ни Телятин загадки не составляли. Я других понять не могу…

– Ты тратишь время на ерунду. Оставь непонятных тебе в покое и давай переключимся на предпринимательство. Здесь тебя ждут люди очень простые, понятные и даже примитивные…

– Зато они своё дело знают, а мы с тобой дилетанты. Вот в девяносто третьем по Белому дому стреляли. Одни непонятные и чужие воевали с другими чужими. Они и сейчас живут рядом со мной и влезают в мою жизнь. Я не о тех недоумках, что в тот день под красным флагом ехали в грузовиках чего-то там штурмовать. Они – пешки. Я о тех, кто пешки двигал. Инопланетяне в моём городе подняли стрельбу, чуть ли не начали гражданскую войну. Скоро церковь в себя придёт и тоже начнёт права качать. И что же, нам опять плясать под чужие дудки? Вот о чём думать надо, а ты говоришь: «бизнес».

Вадик был далёк от подобных страданий, а Митя мучился. Непонимание одних людей другими грозит вспышкой ненависти, революцией, кровью. Общество всегда остаётся нестабильной средой. И Митя переживал, чтобы чья-нибудь оголтелость не привела к тому, что XX век кончится тем же, с чего он начался – бесноватостью. История любит сворачиваться кольцом, демонстрируя, что сегодняшние события – это повторение уже случившегося.

Совсем неожиданно генератор идей оказался вовлечённым в конкретную затею. У себя на работе, без отрыва от основного занятия, он принял участие в мелком предпринимательстве. Несколько начинающих бизнесменов установили в фойе административного здания небольшой ларёк и начали торговать всем, что попадало под руку. Товар искали всем скопом – то разживутся партией электроутюгов, то случайно им перепадут наручные часы, то ещё что-нибудь. Однажды Вадик поднатужился и добыл полвагона репчатого лука. Сотрудники его предприятия потребляли лук в разумных количествах, и распродать всю партию в два-три дня не удалось. Предприниматели обеспечили этим овощем всех своих родственников, жителей ближней округи, а его количество всё не уменьшалось. Подвальное помещение здания, в котором работали инженеры и конструкторы, на время превратилось в склад репчатого лука. Распродажа шла всё медленней, и половина товара пустила сочные зелёные стрелки. Каждое утро бизнесмены, поминая Вадика недобрым словом, начинали с общипывания упрямых побегов у нескольких тонн луковиц. Вторая половина, не выдержав неумелого хранения, начала гнить. Нестерпимая вонь гниющего лука быстро заполнила все этажи и вывалилась на улицу. После того, как испорченный продукт вывезли на свалку, легче не стало. Ещё долго тошнотворный запах плавал по переулку и близлежащим дворам, упорно не поддаваясь ни ветру, ни дождям.

Все вокруг копошились, чтобы приспособиться к новым условиям, и только Андрей как будто ничего не изменилось умудрялся находить подработки, халтурки и тратил на них всё своё время. Изредка он выныривал из этих хлопот. Обычно такое случалось ради встречи с армейскими приятелями. Высунется, выпьет стопочку, другую, третью… Потом ещё «на посошок» – и обратно в работу. Совершенно непонятно, как он защитил кандидатскую диссертацию. На неё же надо ухлопать пропасть времени. А ещё до защиты у него случились изменения в семейной конструкции. В переломный год он развёлся со своей Клавой, а через короткое время женился по второму разу. Оказалось, что Вадик принимал в его делах непосредственное участие и поэтому был в курсе. Он на свой лад поведал о случившемся:

– Клавка с годами становилась всё ревнивей, следила за ним, пыталась накрыть с поличным. А чего проверять? Дома они вместе, на работе тоже – она лаборанткой в его институте… В общем одна глупость.

– Она и мне несколько раз звонила, Андрея искала, – сказал Митя.

– Да она всем звонила, думала, что его друзья прикрывают, и кто-нибудь проговорится. Доконала она Андрея и себя. Но разошлись они мирно. Он часто к девчонкам приходит.

– А сколько девочкам было, когда они развелись?

– Пятнадцать и двенадцать. Взрослые уже.

Жену себе Андрей нашёл светленькую и плотненькую. Митя с ней поговорил, и она ему показалась интересной – много читала, много знала, несколько раз сверкнула оригинальными соображениями. Звали её Ася. Кажется, Андрей опять нашёл то, что ему необходимо: в Асе угадывались воля и энергия, но мужа она не подавляла. Пока тот добывал монету и писал статьи, она обеспечивала его всем необходимым: едой, чистой одеждой и порядком в доме. Однако она оказалась абсолютно безграмотна в поэзии и вопросах истории, но Андрей, видимо, это ей прощал.

Перед музеем Ленина полтора десятка человек устроили митинг. Невидимый в глубине архитектурных излишеств, оратор говорил в мегафон скучные слова о прибавочной стоимости. Люди с лениво обвисшими красными флагами его почти не слушали и переговаривались меж собой. Неожиданно кто-то взял Митю под руку. Вовка! Он торопливо, взахлёб рассказал обо всём и, главным образом, про свою семью, постоянно повторяя, что надо обязательно встретиться. Вовка спешил, и на этот раз обошлось без инопланетян. А из всего им сказанного Мите запало, что у Олега от какой-то болезни умерла жена, он вернулся к матери, но бедствует, сидя без работы.

Они собрались втроём – Вовка, Олег и Митя. На фоне плотной череды текущих событий им казалось, что последний раз они разговаривали очень давно. Женщин дома не было, и Вовка справно исполнял обязанности хозяина. Раскладывая по тарелкам, он рассказывал о своей семье, о хозяйстве, о даче. Потом он вспомнил, как провёл переломную ночь у Белого дома, как делал историю. Он там оказался почти в самом центре событий. И глядя в его загоревшиеся глаза, Митя подумал, что, видимо, до сих пор не так уж часто его другу удаётся проявить самостоятельность. И эта историческая ночь ему запомнилась вдвойне, потому что он тогда поступил по-своему. Решил пойти и пошёл, неся над головой только ему одному видимый лозунг: «Я сам!» И всё это смешалось с судьбой страны.

– Я до утра, как будто поддатый был – возбуждение, эйфория. По-моему, там все чувствовали то же самое. И лёгкость необыкновенная была. И только одна мысль гнула меня к земле: если со мной что-то здесь случится, мои девчонки опять одни останутся. Только это. А так – страха ни на копейку…

Коржик про себя сказал, что он вместе со страной находится в состоянии болезненного перехода от утопии к реальности. Как он поладил с матерью, Олег не пояснил, а ребята не расспрашивали. Он кое-что знал об общих школьных знакомых:

– Кичкин числится в некоей совместной с иностранцами компании. Если окажется, что в ней всё держится на нём одном, я не удивлюсь. Внешне он всё такой же – толстенький, губками причмокивает. А вот Игорь спивается. Он сумел организовать рекламное агентство, хотя уже и тогда крепко квасил. Потом он несколько лет боролся сам с собой. Сладить с пагубной страстью он не смог. И близкие подливали керосин в этот огонь. Жена дома давно взяла над ним верх. Представляете, это над Игорем-то, который никогда никого выше себя не терпел. Я был свидетелем, как она его поймала на том, что он помогал деньгами своей старой няне, и такой скандал она ему закатила! На работе с главных постов его потеснили, но он там как-то ещё держится. Я так понял: те, кого недавно он давил и угнетал, теперь пытаются его спасти. Злой стал, желчный.

– А злится-то он на что?

– Да кто его знает? На то, что не научился работать, на то, что пьёт, на то, что его обходят, на то, что боги сменились, на то, что по его планам жизнь сама собой должна была сделаться нежной и сладкой, а на деле вышло по-другому.

– Ну а чем искусство нынче дышит? Художники на хлеб зарабатывают? – спросил Митя.

– Кто как. Если ты способен в угоду деньгам жертвовать искусством, заработок есть. У некоторых – неплохой. А серьёзные художники голодные сидят.

– А золотую середину в этом противостоянии найти нельзя?

– Пытались некоторые. Не выходит. Деньги побеждают. А ещё имей в виду, что среда специфическая. Знаешь, сколько в художниках накоплено обиженного и даже озлобленного. И каждый мечтает доказать, что его недооценили, не поняли. Вот некоторые своими гонорарами это и доказывают.

– Период такой – испытание деньгами на вшивость, – заключил Вовка.

– Всё-таки интересно жить во время исторических переломов, – заметил Олег. – Все ждут, что после мерзостей страна преобразится, а надежды не оправдываются, и подтверждаются избитые истины, и аналогии всякие в голову приходят, и неожиданные озарения.

– Вот-вот. Я тоже озарился неожиданной мыслью, – похвастался Митя. – Жили мы раньше в условиях гнёта и цензуры, читали запрещённую литературу, рассказывали политические анекдоты, слушали вражьи голоса. И было интересно. Сейчас всё доступно, и стало чего-то не хватать. И я понял: жизнь без преодоления запретов скучна. Для полнокровного существования нужны апокрифы… самые такие… чтобы от одного их названия КГБ поголовно падал в обморок.

– Отречённые, – подсказал Олег.

– Чего?

– Категорически запрещённые апокрифы называются отречёнными.

– Нехай так. Вот, чтобы были отречённые апокрифы, и было желание до них добраться.

– Вот и выясняется, почему наши библейские прародители яблоко-то слопали, – сделал открытие Олег. – Они твою мысль ещё тогда просекли.

– Ничего, скоро всё наладится, – успокоил друзей Митя. – Сработает принцип маятника. Семьдесят лет наша страна была выведена из состояния равновесия, – начал он объяснять в ответ на вопросительные взгляды Вовки и Олега. – Что мы имели от свободы? Одно название. Нищета. Соломенные ценности. Сейчас маятник отпустили, и он перемахнул в противоположное неустойчивое положение: вместо духовного – исключительно меркантильное, вместо героического труда – развлечения, вместо поголовных запретов – поголовная вседозволенность. Потом маятник опять качнётся назад, потом вперёд. Покачается, покачается и остановится на разумной середине. И будем мы тогда иметь в необходимом количестве апокрифы, и пряники в необходимом количестве будут лежать на прилавках.

– Нет, мир спасёт красота, – возразил Олег. – Сперва мы вдоволь нажрёмся, напьёмся, обблюёмся, в дерьме вываляемся. Собственно, этот процесс уже начался. Потом опомнимся, потянемся к прекрасному. И это будет ещё одно возрождение.

– Идеалист, – хмыкнул Вовка.

– Природа терпеливей, опытней нас, она образумит. В ней всё построено на красоте.

– Ну и когда?

– Что?

– Когда мы возрождаться начнём?

– Не скоро. Мы успеем помереть, – огорчил Вовку Олег. – Какое сейчас может быть возрождение, если мы все насквозь совковостью пропитаны? Первым насчёт красоты и уродства пусть выскажется Президент, а мы ему поддакнем. Своего мнения мы не только никому не скажем, мы его даже при себе не держим. А то брякнешь чего-нибудь спросонья, а кто завтра к власти придёт, неизвестно.

– Ты допускаешь реставрацию? – насторожился Митя.

– Едва ли. Коммуняки так себя дискредитировали, что у них, пожалуй, шансов нет. Я имею в виду коммуняк под красным флагом. А перелицевавшиеся запросто могут власть захватить. Под другими лозунгами, но, главное, что опять тоталитаризм вернётся. У нас же всё делается не так, как надо, а как проще и легче. В условиях тоталитаризма штурвал крутится легче. Вот и…

– А как это технически можно сделать? К какой идее народ привязать?

– Да ничего этого не надо. Потребность смотреть в рот батюшки царя у нас в крови. Если бы я решил прекратить разноголосицу, что творится сейчас, и прибрать страну к рукам, то сначала создал бы партию, которую поддерживает Президент. Средства массовой информации её немедленно разрекламируют. Раз партия президентская – значит, она выгодная, и в неё потянутся все, кто думает о стране и народе с позиции личного благополучия. Таким образом эта партия станет самой крупной. И на любых выборах портрет Президента ей обеспечит победу. Следующий шаг: поднимаем барьер, преграждающий путь к депутатским мандатам всякой мелочи. Оставляем две-три дрессированные партии, которые будут делать вид, что они оппозиция. Держать их на короткой сворке – вот и всё. Президента надо будет обязательно менять, а то нехорошие аналогии возникнут. Я думаю, что-то вроде этого и будет. И получим мы в итоге старый хомут с новой этикеткой.

– Опять бедному крестьянину некуда будет податься, – тоскливо сказал Вовка.

– Мы-то хорошую школу прошли, умеем, где надо, спрятаться в кусты, где надо – шлангом прикинуться, а тем, кто сейчас на стадии головастиков, придётся учиться.

Когда брели от Вовкиного дома к метро, Олег поделился с Митей своими догадками:

– Печёнкой чувствую, что Вовку опекают друзья его отца. По его словам, фирма, в которой он работает, для нынешнего времени слишком благополучная. И сам Вовка на работе не надрывается. Я с ним об этом не стал, но он точно ничего не подозревает.

Сосед по лестничной площадке очень вовремя предложил Мите новую работу. Хотя он был лет на десять моложе, но выглядел и серьёзней и солидней Мити. И предложенное им дело тоже представлялось солидным. Сосед-микроэлектронщик был одним из организаторов фирмы по установке домофонов. Спрос на домофоны существовал огромный – жители города опасались жуликов, хулиганов и бандитов. Телевидение и газеты ежедневно изо всех сил раздували этот страх, и домофоны потребовались сразу всем и сейчас. У фирмы не хватало рабочих рук, а огромный спрос подбрасывал всё новые и новые заказы.

 

ЧАСТЬ 10

В домофонную фирму Митя отправился с уверенностью, что это на время. Геология находилась рядом. В фирме делать приходилось несложное: протащить телефонную лапшу между этажами и провести её в квартиры, закрепить трубки, пристроить пульт при входе в подъезд. Вот, в основном, и всё. Заумную электронику монтировали другие. В типовых современных зданиях имелось почти всё необходимое, чтобы уложить провод. А где-то случалось сверлить, отдирать и снова приколачивать, решать на ходу множество нестандартных задач. Они-то и составляли главную прелесть работы. На заводе было скучно из-за однообразия операций. А тут, хоть, по сути, каждый раз ничего нового, но в деталях приходилось фантазировать и изобретать. Оказывается, для того, чтобы получать удовольствие, ничего больше и не надо.

– Ну что? Ощущаешь свободу? Чувствуешь, наконец, себя человеком?

– Нет.

– Что так?

«Неужели Андрей не замечает перемен? Выглядит, как будто из пещеры вылез – борода опять свалялась, на голове волосы дыбом. Говорит, жена устроила дома генеральную уборку и выгнала его на улицу. Вот он и пришёл».

– Свободным быть нельзя…

– Ну не скажи. Я, например, понял, что в детстве, играя с кубиками и солдатиками, был абсолютно свободен. А позже я становился свободен, когда с головой забирался в науку…

– В детстве… В детстве – может быть. А в науке – нет. В науке ты повязан чужими мнениями, недостатком данных, несовершенством анализов. Ты уже не свободен, потому что область исследования накладывает отпечаток на твоё мышление.

– Но ведь дышится-то сейчас намного легче… Или ты этого не замечаешь?

– Замечаю. Но именно так: легче-тяжелей. А если идти от того, что человек или ведёт свою тему, или подпевает, то о свободе говорить не приходится.

– Погоди, философ хренов! Я тоже понимаю, чем свобода отличается от вседозволенности. Я про другое. Я про «живи, как хочешь, только не мешай жить другим». Почему такой свободы не может быть?

– Потому. Потому что ты не один с кубиками, а среди людей. Свобода – это, когда ты выбираешь сам, когда ты сам решаешь, как достичь выбранного. Такой свободы нет и быть не может. Мы способны становиться свободней, освобождаясь от чего-то… Но мы этого не умеем.

– Ну и фиг с ним. А дышится всё равно легко. Я сам себе хозяин…

– Это нам на контрасте так кажется. – Андрей, похоже, решил, во что бы то ни стало, не соглашаться и задался целью испортить застолье. – На самом деле до нормальной человеческой жизни, достойной нашего времени ещё ого-го, как далеко. Я убеждён, что нашу горемычную страну должны символизировать ни серп и молот и не птица о двух головах, а колючая проволока. Она, родимая, наш символ с тех времён, когда саму проволоку ещё не изобрели. Считай, что мы и сегодня ещё стоим строем, а послабление только в том, что команду «смирно» сменили на «вольно».

Андрей принёс с собой плохое настроение, но он наладил связь с заоблачной мудростью и теперь был в ударе. Каждое его слово истекало вдохновением.

– Почему по стойке «смирно»? Откуда этот дёготь в нашем прекрасном сегодня?

– Ты помнишь, как в нас воспитывали стадный инстинкт, чтобы один, как все? А если что, то только по команде. Оглянись вокруг: разве не то же самое нам навязывают сейчас? Реклама сгоняет всех в одно стадо, телевизор… Раньше подразумевалось, что мысль, рождённую наверху, можно слушать и запоминать, но, ни в коем случае, её нельзя оскорблять ересью своих рассуждений. Тоже и сейчас, только в заметно ослабленном виде. А всё из-за того, что у нас издревле повелось: те, кто должен людям служить, властвуют над ними. Сперва цари. Ну ладно, этим по статусу положено. Потом пришли большевики, и над народом стоял кружок неприкасаемых, входящих в Политбюро. Нынешние выросли на том же огороде, по-другому себя вести тоже не научились. Беда в том, что…

– Беда в том, что слишком многие привыкли быть крепостными и другого не хотят, – Мите тоже возжелалось вставить умное слово.

– Один мудрый японец сказал: «Свобода для слабых непереносима». Ты прав – в стране полно людей, кому свобода совсем не нужна. Им хорошо, они совсем не похожи на угнетённых и несчастных. «Для праздника толпе совсем необязательна свобода». И воще: если начать разбираться, кто что под свободой понимает… Разлетелась рабская психология по долам и весям, стала нормой.

– Совсем недавно громче всех кричали те, кто хотел избавиться от гнёта, сейчас, перед выборами, лучше слышно тех, кто хочет избавиться от свободы.

– А, в конечном счете, и те, и другие, и мы сами – все совки.

– А чего это вдруг мы совки?

– А того. Раз зависимы, значит – совки. При Советах нами управляли, и сейчас нас с тобой не спрашивают. А ты говоришь: «Свобода».

– Ну, сдаюсь, сдаюсь, заклевал ты меня. До твоего прихода я был свободен и почти счастлив. Ты меня опустил с небес на землю. Но в принципе ты прав. Нас не уважают. Правда, и мы не умеем уважать других. И всё-таки мне кажется, что люди меняются. Понемногу. Думать потихоньку начинают… Это насчёт того, что все совки.

– Не согласен. Вокруг всё меняется. Как и прежде, бытие определяет сознание. Правила меняются, бытие меняется, а люди всего лишь приспосабливаются. По своей сути они остаются такими же, какими были. Когда магазины стояли пустые, у нас было общество… Чёрт его знает, какое общество у нас было. Общество полунищенского прозябания. Во! А теперь всего навалом, и общество стало обществом потребления. Но и тогда, и сейчас мы, как домашние животные: не дали пожрать – мы молчим и терпим, дали – мы молчим и жрём. Раньше наш оптимизм пытались поддерживать рапортами с ударных строек, теперь – прилавками обжорных рядов. Декорации меняются, а человек одинаково смиренно готов принять и хорошее, и плохое, он по-прежнему терпелив и послушен. До омерзения терпелив и послушен.

– Не все, – не согласился Митя, – А кроме того, после стольких лет пребывания на нескончаемой трудовой вахте хочется другой жизни. И самому хочется стать другим. Всю жизнь нас приучали к одинаковости. Кто не вписывался в установленные рамки, тот классово чуждый. Правда, к концу восьмидесятых не вписывались практически все.

– В стенах своей квартиры. На людях все притворялись, что вписываются. Даже чуть выделиться значило навлечь на себя… А инициатива? Всё, в чём она проявлялась, в чём проявлялись воля, характер, придавливалось. Инициатива – это хорошо, но она должна получить одобрение сверху, а самовольно – низ-з-зя!

– А лучше совсем никакой инициативы. Вот в этом-то и различие: инициатива меньшинства – диктатура, инициатива большинства – демократия. А сейчас у нас что? Инициатива большинства была тогда, у Белого дома. А сейчас?

– Сейчас смутное время, – со знанием дела ответил Андрей. – Те, кто может предложить что-то толковое, те все в розницу. Не вместе. Почему? Наверно, потому, что каждый шёл к правде в одиночку. Выстрадали они свою правду в сложное время, и теперь каждая её чёрточка, каждый нюансик им бесконечно дорог. Из-за этих нюансиков они не в состоянии принять друг друга. Поэтому и большинства нет. По крайней мере, большинства с умной инициативой.

– Я вот всё думал, – закуривая, сказал Митя, – почему нам такая досталась доля? Кого мы там наверху прогневали?

– Неча на зеркало пенять… Сами мы себе такую долю определили. И обстановка благоприятствовала – рывок технического прогресса при отставании развития общества…

«Ну, даёт Андрюха: «прогресс», «развитие». Мы ж всё-таки две трети бутылки выкушали. Мы ж всё-таки не на собрании находимся».

– …вот и захотелось историю подхлестнуть. Дать ей шпоры. Делать этого, конечно, нельзя было. И слава Богу, что наши нетерпеливые вожди совсем страну не угробили. Никого мы наверху не прогневали. Просто рабов из нас ещё выжимать и выжимать.

– По большому счёту, все мы, так или иначе, были на стороне коммунистов. Я это как-то раз в Западной Сибири понял. Мы там набрели на старый зековский лагерь при «мёртвой дороге». Слышал про такую? Ну вот. Пошёл я посмотреть. Полуразрушенные бараки, ржавая колючка. И вот там мне подумалось, что вся наша страна живёт в таком покосившемся, насквозь прогнившем бараке. И вместо того, чтобы развалить его и выйти на белый свет, мы его поддерживаем руками, плечами, своей работой да ещё славим и благодарим колючую проволоку и вышки с охраной. И, как те же заключённые строили дорогу, которая никуда не вела, так и мы строили нереальный коммунизм.

– Всё, о чём ты говоришь, – перебил его Андрей, – плюс потеря потребности быть свободными, – что такая потребность должна быть, мы и не подозревали – всё это спасало нас в тех условиях от риска сойти с ума. Во всяком случае, многих спасло.

– Всё равно – мало того, что стыдно – какие-то кремлёвские мухоморы сделали тебя, как лопуха, – так ещё же страшно обидно, что потратил годы на пустое, на фикцию. И, как сейчас говорят, за державу обидно. Да чёрт с ним. Ты лучше скажи: ждёшь чего хорошего в будущем?

– Хорошего? – Андрей скривил физиономию и пожал плечами. – Чего можно ждать? Экономика, право, политика без роста культуры населения кардинально не улучшатся. А культурный уровень в среднем по стране оставляет желать…

«Опять его понесло: «кардинально», «в среднем по стране». Необходимо срочно налить ещё».

– А при такой культуре, – продолжал Андрей, закусывая, – обычных людей превратили в непримиримых борцов: левые-правые, белые-красные. Нет этого ничего. Есть здравый смысл и осатанелость, милосердие и кровожадность.

– Культура. Наша культура – это водка и телевизор. От чего больше вреда, не знаю.

– Ты всё любишь повторять, что палка о двух концах. Вот тебе другой конец твоей мысли: водка и телевизор объединяют людей тем, что они понятны и доступны каждому. Ведь чем дальше, тем люди понимают друг друга всё хуже. Я каждое лето наблюдаю, что у нас деревенские смотрят на дачников, как на иностранцев, а те на деревенских, – как на неполноценных дикарей. Да даже две соседние деревни не могут договориться о простых вещах. А телевизор и водка позволяют самым непохожим найти, о чём побеседовать.

– Наверно, это нормально, что люди разные. Многообразие увеличивает шансы вида на выживание…

«Ни черта себе выдал! Знай наших! Не один ты способен всякие такие фразы… Так до гениальности допиться можно».

– …Разные условия лепят человека. И сам он от большого ума добавляет себе искусственных особенностей. Тут уж такое многообразие…

– Что человек несёт в себе – всё естественно, – авторитетно заявил Андрей.

– Э, нет, – теперь желание не соглашаться овладело Митей. – Сходу и, не задумываясь, – два примера: справедливость и ненависть не естественны, их сам человек придумал.

– А зачем?

– А кто его знает? Бог создал человека и по недогляду забыл в нём инструмент. Конкретно: шило в заднице оставил. Из-за него люди не могут никак угомониться – шило колет, сидеть неудобно. А раз неудобно, надо мир переделать. Человеческого ума на переделку Божьего творения, безусловно, не хватило, получилось коряво, с прорехами. Пришлось выдуманное постоянно латать – то там лопнет, то тут порвётся. Вот «ненависть» и «справедливость» и подобное им является заплатками. В нормальной, естественной жизни они не нужны. А в изуродованном человеком мире и без них никак, и с ними плохо. Две последние мировые войны, в конечном счёте, являются столкновением разных справедливостей. А про ненависть и говорить нечего. Человек ещё любить не научился, а его уже науськивают ненавидеть врагов.

– Правильно ты сказал: науськивают. Раз нас науськивают, значит – есть смысл, значит – у кого-то получается нас натравливать-то. А получается, потому что мы всё-таки предсказуемы. В чём мы заинтересованы? Чего хочет каждый? А того же, что и любое животное – сытости, удовольствий, безопасности. Другими словами – лёгкой и сладкой жизни. Ну, у человека, может быть, набор удовольствий пошире – собаки и кошки марки не собирают… Всё! До смешного примитивно! А толковый дрессировщик, нажимая на нужные клавиши, может с подопытными такого добиться! Вот, если бы от каждого можно было ожидать… скажем, желания сотворить бескорыстный поступок на благо общества… Не из-под палки, а сознательно. Нет. Это называется «подвиг», а героями становятся не все. Или, если бы любой был способен на какое-нибудь доброе безумство. Или каждый мог бы отказаться от выгодного предложения. Просто так, из-за каприза. Но каждый. Вот тогда мы бы отличались от животных, и науськивать нас друг на друга было бы бессмысленно. Мы живём низменными инстинктами, и этим всё сказано. Мы жаждем денег, должностей, баб, тёплых сортиров. С этого всё начинается, а кончается тем, что мы становимся рабами других рабов.

– Ты всё понятно излагаешь. Складывается впечатление, что ты-то уж точно не раб, – иронически заметил Митя. – Ты паришь над нами несовершенными и обличаешь.

– Я такой же, как и все.

– Смерть – это конец, или церковники правы?

– Ого! Давай такие вопросы – на трезвую голову.

На следующий день Митя несколько раз вспоминал этот неуклюжий разговор с Андреем.

«Путались, не договорив одного, перепрыгивали на другое. Ни последовательности, ни логики. Простительно – выпили. Так и осталось непонятным, почему Андрей считает, что люди не меняются. Он чего-то там толковал, но нескладно. А то, что мы зависимы, он прав. Талдычили о свободе, а сами… Но удовольствие осталось – интересные вопросы пощупали. И выговорились. И лишь в одном месте гладь нашего трёпа царапнула ржавая булавка. Это насчёт того, что баранами мы были. Столько времени позволяли себя обманывать».

Вот и выяснилось, наконец, что ты жил дрессированным фраером. Это ещё хуже, чем быть рабом. Раб понимает, что его вычеркнули из списка людей.

«Ладно, рабы, наверно, тоже всякие были – кто понимал, кто не понимал».

Но ты-то? Как же тебя так дёшево прикупили? Как выдрессировали? С чего началось?

«Началось с детской веры в чужое слово. Сперва я верил, потому что ребёнок не может не верить тому, что говорят взрослые. Мои уши слышали одно, а глаза видели другое. Мне твердили о процветании, о счастливой жизни в моей стране, а действительность предъявляла безногих инвалидов-нищих, пьяных, валявшихся на тротуарах, мёрзлые очереди за погубленными огурцами».

А чего ты хотел? Инвалиды, огурцы, коммуналка – это всё нормально, если учесть, что только-только кончилась Великая война.

«Я на жизнь не жалуюсь. Но зачем врали? Меня, ребёнка заставили поверить, что я вижу не то и не так, что жизнь легка и изобильна. С такими противоречиями не всякий взрослый справится. Вот так и калечили наше сознание, заставляли верить не себе, а дяде. Нет им за это прощения!»

Не суди…

«По радио красивые голоса убеждали… Я стал верить красивому чужому голосу. И, не успев осознать себя личностью, я превратился в марионетку. В меня заложили программу. Портрет в букваре, первый урок Ольги Владимировны. Вера в слово учителя сильна. А повсюду – наверху, слева, справа, в витринах написано, нарисовано… Белый верх, чёрный низ. Это потом я осознал, что низ слишком чёрный. Сначала верил, потому что не понимал, потом привык, привык принимать на веру, привык не задумываться. Вот это самое страшное – привычка не задумываться. Газеты, радио, потом появился телик. И отовсюду – одно и то же, примитивно простое и предельно ясное. Но – враньё. Простое и ясное легко усваивается. А если порой меня что-то раздражало, вроде, как на ухо наползал колючий берет, я терпел и чужой воле не противился».

А ребёнком-то, вспомни, потихоньку старался избавить себя от неудобства, пока бабушка не видела.

«В детстве – да. А потом прогнулся. Вот так я превратился в послушного телка, который покорно готов идти под нож. Избитое, конечно, сравнение, но я видел, как резали телят. Давно. В сопливом возрасте. И они тоже не вякали. Видимо, и они слепо верили, что их ведут в светлое телячье будущее».

Да, несмотря на твой могучий дух противоречия, а проще говоря, – на твоё упрямство, тебя выдрессировали. И пускай не так, как тех, кто шёл в рядах демонстрантов затылком вперёд, но ты стал дрессированным фраером. Вспомни, как ты стоял после заводской смены перед плакатом с рабочими, колхозниками и очкариками-интеллигентами и примерял себя то к одному, то к другому классу. А то, что ты не представитель класса, а личность, тебе тогда и в голову не приходило.

«Так нас приучили. Многое, к чему нас приучили, оказалось ложью».

А ты, считая себя умным и проницательным, в эту ложь верил. Значит, тот блатной паренёк в тупике понимал больше тебя?

«Я вот чего не могу понять: позже-то я повзрослел, поумнел, а вся эта пропаганда так и осталась примитивной и пошлой. А я по-прежнему ничего не соображал. Почему?»

Разбирайся сам. Но, если бы ты протёр глаза и назвал бы ложь ложью, для тебя это могло бы плохо кончиться. То, что ты слышал у бабы Веры, ты не принимал. И не только потому, что тебя так прилежно выдрессировали.

«Часть твёрдой опоры у меня под ногами раскрошилась, и я с головой провалился на такую глубину, что потом еле откашлялся. А когда пришёл в себя, то увидел, что я один, как перст, в чужой семье и никому не нужен. Последнее резало больней всего».

Ты же, по сути, – петух. Самодовольный, хвастливый, красующийся петух. А тут – не нужен ни-ко-му. А если и нужен, то для того, чтобы тебя использовали.

«Я страшно боялся, что подо мной рассыпется и остальное. А баба Вера расшатывала это остальное: всё фикция, всё обман. Это я сейчас понимаю и могу объяснить, а тогда всё это подспудно…»

Ты стоял среди обломков, жадно слушал, со многим соглашался и крепко держался за вживлённый в тебя «единственно верный» принцип мироустройства.

«Я не мог от него оторваться. Мне нужно было, чтобы хоть что-то оставалось надёжным. А рядом суетились ненавязчивые няньки. Они следили, чтобы я правильно думал. Главное, – чтобы в общей струе. Замотали и меня и всю страну в смирительную рубашку своей идеологии».

Ты не возражал, тебя всё устраивало. Тут мышеловка и… Ты же сам объяснял своему любимцу коту: или голодная жизнь, помойка, блохи, но свобода, или сытое брюхо в тепле, но в полной зависимости от хозяев. Кот помоечной жизни не пробовал, поэтому живёт в тепле и чистоте.

«Я не пробовал думать самостоятельно…»

Но голова-то у тебя есть? Вот, к примеру, политические анекдоты. Большинство из них — умные, злые, меткие. Ты их хорошо понимал, хохотал над ними. Они выставляли кремлёвскую верхушку бездарными клоунами, а с происходящего в стране стирали краску и обнажали жалкую суть. Почему же они, хотя бы чуток, не пошатнули тот столб, за который ты держался?

«Вот так и не пошатнули. Потому что я сам старался не дать ему упасть. Услышал анекдот, посмеялся, другим рассказал. И смешно, и правильно, но, по большому счёту, столб ещё правильней. Одно слово – опора».

Но ты же и сам со многим столкнулся. Сперва пели песни о Великом Друге и Вожде, потом развенчали культ личности. Сперва «кукуруза – царица полей», потом про неё предпочитали стыдливо не вспоминать. Опора опорой, но почему ты ни разу даже на мгновение не засомневался?

«Так ведь узнаёшь о том, что тебя купали в дерьме, лишь тогда, когда вокруг неожиданно начинают радостно орать, что, наконец, выбрались на чистое место. У грязи такое свойство: когда ты в ней, её не замечаешь, осознаёшь, куда тебя толкнули, только после того, как вылез. Или это у нашего сознания такое свойство».

Но в твою башку всё-таки что-то ж западало. Окошко, откуда ты получил комсомольский билет, наглядные пособия на сцене клуба и много другого вранья копилось, копилось… И?

«Чего «И»? Западало. Западало и копилось. И то, что у бабы Веры слышал, и то, что сам видел – всё откладывалось. Копилось, копилось… Столько всего накопилось, что образовалось что-то вроде пересыщенного раствора – добавь ещё одну крупинку и произойдёт мгновенная кристаллизация. Вот линялый плакат под небом Нижневартовска и стал такой крупинкой».

Просто ты созрел. Даже самый распоследний кретин, регулярно запинаясь за одну и ту же кочку, однажды поймёт, что надо быть осторожней. Раньше для тебя отдельный недостаток был частным случаем, а в Нижневартовске ты понял, что кусок старой тряпки прикрывает целую бездну уродств, что «отдельные недостатки» сливаются в одну грандиозную ошибку. Но то, что ты понял, не перевернуло твои взгляды на сто восемьдесят градусов. Хотя и стало ясно, что столб бутафорский. Даже, когда ты осознал, что, женившись, обрёл новую опору, ты старую не отпустил.

«Тогда она была ещё крепкой. Казалась крепкой. К тому же петуху страшно трудно сказать самому себе, что ошибался, что дурак. Некоторые до сегодняшнего дня не хотят согласиться с тем, что их обманули. Это у них называется верностью принципам».

В домофонной фирме Митя обычно трудился вместе с тихим, уравновешенным Иваном. Годами он Мите уступал, но был смекалист, знал много полезных хитростей. Невысокий и круглолицый, он по-хозяйски дырявил чужие стены и умел переубеждать жильцов, если их пожелания заносили работу в совсем несусветные сложности. Иногда эту бригаду укрепляли другими рабочими, тоже умелыми и опытными. Работать приходилось в разных домах, в непохожих друг на друга подъездах. И люди, населявшие эти дома, тоже были многообразно неодинаковы – добрые, чванливые, подозрительные, разговорчивые, весёлые, озлобленные, застенчивые.

Узкий коридорчик, предваряющий вход в четыре квартиры, заставлен детскими колясками, санками, велосипедами. Перед порожками распластаны квадратики ковриков, над головой спазматически мигает лампа дневного света. Одна из квартир принадлежит мелкой предпринимательнице. Рядом с её приоткрытой дверью возвышается башня из картонных коробок. Их штабеля видны и внутри квартиры. Судя по наклейкам, в коробках хранятся банки и пакеты с разной бакалеей. Хозяйка коробок – моложавая поджарая дама с рыжеватой копной на голове. Совсем недавно копна представляла собой причёску, но уже успела потерять свой художественный вид. Дама стремительна, заносчива и криклива, чувствуется, что в своём трудном деле она привыкла большинство проблем решать с помощью голосовых связок. Она вся заряжена дымящимся порохом, она – потенциальный взрыв, она – напор и движение. Дама резво перемещается от двери к двери, неожиданно вырывается на лестничную площадку, опять исчезает в квартире. Разматывающих провод рабочих она старается не замечать. Редкие молниеносные взгляды в их сторону, от которых она не может удержаться, многое говорят о ней самой. В них и простое любопытство, и насторожённость не раз униженного и обманутого человека, и несокрушимое недоверие ко всем на свете, и желание продемонстрировать себя – выплывшую, самостоятельную и прочно стоящую выше этих двух парней. Она не в силах сопротивляться желанию похвастать редкой новинкой. В руках у неё появляется трубка радиотелефона, и с ней она выходит на лестничную площадку. Ей самой ещё непривычно, что трубка без провода, а аппарат оставлен где-то в комнатах. Поговорить можно было бы и там, но так хочется показать себя обладательницей дорогой диковинки. Несколько шагов вперёд, несколько – назад. Её взгляд блуждает по стенам, по потолку, а свободной рукой она перебирает вылезшие из копны прядки волос и накручивает их на палец. Разговор её мучителен, натужен, говорить ни ей, ни собеседнику не о чем. Она то и дело повторяет: «Такие вот дела… вот так… ну что тебе ещё сказать?» Но женщина купается в положительных эмоциях, которые она сама себе и приготовила.

Прихожая, освещённая тусклой лампочкой, давно требует ремонта или, по крайней мере, хорошей уборки. Старые бурые обои наверху, под потолком, поотклеивались и отшатнулись от стены. Чуть их тронешь, они сухо шуршат. Электропровода укутаны махрами пыли и паутины. Деревянная вешалка для одежды скособочена и грозит свалиться на стоящую рядом сложенную раскладушку. Здесь тесно, как в купе железнодорожного вагона. За какую-то провинность сюда изгнан из комнаты стул с мятой газетой «Вечерняя Москва» на сидении; почерневшая пузатая корзина таит что-то, прикрытое серой тряпкой; привалившиеся к углу лыжи мешают двери развернуться в полную ширь. Рядом с ними, прижимаясь позвоночным изгибом к стене, высится стопка пустых глиняных цветочных горшков. Хозяин, в пижамных штанах и перестиранной голубовато-белесой майке, выглядит лет на семьдесят. Он плотен и крепок, его загривок и плечи покрывает сыпь веснушек. Мерцая в полумраке лысиной, он смотрит на Ивана и Митю с улыбочкой, говорящей: «Я вас насквозь вижу». Постояв, посмотрев, чего же эти двое делать будут, он начинает негромко задавать подковыристые вопросы, будто закидывает удочку на пугливую рыбу. «Налоги-то, небось, не платите?» – «И сколько же вы в день зарабатываете своими проводочками?» – «А чего ж никакому толковому делу не выучились?» Его настроение понятно с первых слов: раз вы из частной фирмы, значит – жулики. Хозяину отвечает Иван. Отвечает просто будто и не замечает никакого ехидства. Но под старой майкой бьётся сердце непримиримого борца с частным капиталом. Спокойные ответы Ивана, вместо того, чтобы угомонить лысого, разжигают в нём трудно скрываемую ярость. Ишь ты, молодые, а какие самоуверенные! Улыбочка кривится, кривится и превращается в недовольную гримасу. Особенно ему не понравилось, что оба рабочих успели выучиться толковому делу и имеют по диплому о высшем образовании. Отметив вслух, что дрель так никто не держит и провод так никто не защищает, хозяин уходит на кухню. Иван подмигивает Мите: и чего этот пузан окрысился? Дурь старческая, считающая, что раньше и солнце светило ярче, и вода была мокрей. Или он с пионерских лет болен ненавистью к частникам? Или со сменой власти утратил что-то сладкое? У Мити внутри раздражение мешалось со смехом.

В высокой круглой башне-новостройке, вокруг которой ещё не убран строительный мусор, большинство квартир, как утверждает Иван, крутые. Некоторые уже заселены, в других шпаклюют, клеят плитку, красят. Жильцов этого дома отличает какая-то нервозность, напряжённость. Возможно, это всего лишь остатки возбуждения, связанного с переселением. Дверь на седьмом этаже долго не открывают, еле различимый голос с той стороны обстоятельно допытывается, кто такие и зачем пришли? В отделке прихожей и длинного коридора, покрытого серо-зелёным ковролином, не видно ни малейшего изъяна – ни микроскопической трещинки, ни крошечной кривизны. Ремонт сделан на высшем уровне. Замысловатые бра, зеркала в рамах, офорты, тропические бабочки в прозрачных коробках украшают стены. Это только то, на что можно полюбоваться при входе. Худой паренёк лет двадцати с подёрнутым пеплом взглядом, судя по хозяйской уверенности, и является владельцем ковролина, бабочек и остальных прибамбасов. Пока Митя с Иваном крепят домофонную трубку, он сидит на полу, рядом, вытянув одну ногу, а другую согнув в колене, и тупо смотрит в стену. Работа закончена. Хозяин с облегчением выпроваживает рабочих. За их спинами торопливо щёлкают замки и задвижки.

На кухне, за стеклянной дверью, слышны громкие голоса подвыпившей компании. У хозяев гости. Улыбчивая упитанная молодуха разрывается меж домофонщиками и гостями. Ребята стараются в квартире не задерживаться. Стены голые, мебели никакой, можно быстро закрепить провод, трубка привинчена – вроде бы всё. Но тут кухонная дверь открывается, и хозяин квартиры с затуманенными зрачками и алкогольным жаром на нестаром, но заметно отёчном раскрасневшемся лице тянет Ивана и Митю к столу. Возражений он слышать не хочет. Он уже не в том состоянии, чтобы воспринимать доводы и вообще что-нибудь воспринимать. Он красуется своим хлебосольством, и никто не имеет права испортить ту радость, которую он испытывает от того, что нравится сам себе. С тупостью предпоследней стадии опьянения, когда на ногах ещё с грехом пополам держишься, но за себя уже не отвечаешь, он начинает рассказывать, какой замечательный человек пришёл к нему, и не выпить с таким человеком – значит, смертельно обидеть… Безмозглое радушие в любую секунду грозит смениться такой же безмозглой яростью. Подвыпившая молодуха ненатурально хохочет. Она изо всех сил пытается свести назревающий скандал к шутке и тем, хоть как-то, отвлечь внимание допившегося до идиотизма мужа. Повторяя: «Они сейчас придут, только руки помоют», – она заталкивает супруга обратно на кухню и с лёгким стеклянным дрязгом захлопывает за ним дверь. За дверью нестройный дуэт орёт: «Ой, мороз, мороз…» Про гостеприимство забыто. Ребята выскакивают на площадку. За их спинами слышен голос молодухи: «А может, всё-таки по рюмочке?»

Мрачные багровые обои с золотым рисунком слабо освещены приглушённым светом массивной позолоченной люстры. Золотой желтизной поблескивают дверные ручки, статуэтки, инкрустация на мебели и шитьё на платье, облегающем безголовый манекен. Домофонную трубку велено установить не в прихожей, как это делают обычно, а в этой, наполненной полумраком, комнате, которая у Мити вызывает ассоциацию с египетской гробницей. Он никогда не бывал в египетских гробницах, но вот такая обстановка и тусклая позолота во мраке к внутренности гробницы, по его мнению, подходят лучше всего. Но тогда здесь совершенно некстати большие афиши на стенах. С домофонщиками занимается серьёзная седоватая женщина в платье мышиного цвета. Тихо, как и положено в склепе, она справляется:

– Как долго вы всё это будете делать?

Вопрос сразу обозначает ситуацию: это не та квартира, где можно шуметь, разводить грязь, а потом исчезнуть на полдня. Затем женщина стелет на ковёр газеты и бесшумно исчезает в соседней комнате. Ковёр большой – покрывает весь пол. Любой звук, не успев возникнуть, тонет в нём навечно. Темно и тихо. Тут даже дрель грохочет не так бесцеремонно, как всегда. В смежной комнате, скорее угадывается, чем слышится некоторое движение.

– Слушай, это же Урываева, – показывает на афиши Иван.

– А кто она такая?

– Поёт. Эстрадная певица. Не самая известная, но по телику её иногда показывают.

– Никогда не слышал. Да их и развелось нынче, как тараканов на грязной кухне. Половина – без голоса, – безжалостно наводит суровую критику Митя. – Эта-то хоть с голосом?

– Не помню.

Женщина, выполнявшая роль хозяйки, видно, услышав этот диалог, переполненная негодованием, беззвучно выходит из дверей. На её незаметном лице появилась выразительная деталь: тонкие зло поджатые губы. Как она услышала? Иван говорил тихо и в самое Митино ухо. Хотя в такой тишине можно и мысли услышать.

Жилище со старинной тяжёлой узорчатой мебелью очень выразительно, как человек с необычным характером. Здесь живут книги, много книг. Шкафы и стеллажи с ними стоят не только в комнате, но и в прихожей. Митя потратил много труда, чтобы завести провод от силового короба через металлорукав, замурованный в потолке, в квартиру. Если бы по прямой, то и говорить не о чем. Но тут три колена, и пришлось повозиться. Оставшееся доделывает Иван, а Митя отдыхает и рассматривает корешки томов. Похожая на школьную учительницу, пожилая хозяйка, видя Митин интерес, поясняет:

– Мой дед ещё до революции занимался книжной торговлей. Он и в советское время в книжном магазине работал. Он был знаком с Есениным, Маяковским, Асеевым. Они ему дарили свои книги. С автографами. Потом дедушка умер, а ещё позже началась война. Пока мы были в эвакуации, лучшие книги пропали. Ой, извините!

На плите задребезжала крышка закипевшего чайника, и женщина поспешила туда.

– Какой смысл книги коллекционировать? – шепчет Иван.

– Да разве она их коллекционирует? – удивился Митя. – Посмотри.

Из большинства томов торчало множество закладок.

– Неужели она всё это прочитала? – озадачен Иван.

Когда женщина возвращается, он смотрит на неё с уважением.

– Теперь мне больше дарят, чем я сама покупаю, – продолжает хозяйка. – Сейчас издают всё, но цены! Я филолог, а книги мне не доступны. Об антиквариате я уж и не говорю.

– Я к антикварным книгам отношусь, как к музейным экспонатам, – сказал Митя. – Хожу и смотрю. Если что-то показалось интересным, прошу показать. Но вот в «Доме книги» на Калининском, на втором этаже, давно уже лежит толщенная Библия на немецком языке с иллюстрациями Доре. И мне, честно говоря, ни разу не хватило смелости попросить её посмотреть. Из-за цены. Но иногда её кто-нибудь листает, я становлюсь сзади и смотрю через плечо. Это не очень прилично – смотреть через плечо. Но что поделать? Стыдно, а смотрю.

Общая тема сразу сближает хозяйку квартиры и Митю, и у них течёт разговор о знакомых изданиях.

– А «Собачье сердце» мне одна знакомая давала почитать, так я его на одном дыхании перепечатал, – с удовольствием вспомнил Митя.

– Это почти подвиг – такой объём.

– Азарт был. Я таким же образом целый томик стихотворений Гумилёва напечатал. Собирал, где только мог.

– Я тоже собирала и печатала стихи неиздававшихся поэтов. Клюев, Корнилов, Уткин.

Мите эти фамилии не знакомы. Иван работает, слушает и не торопится. Но всё равно торопись – не торопись, а работа когда-нибудь кончается. И, как ни жалко, приходится идти на следующий этаж.

Для детей приход Ивана и Мити событие исключительное. Мальчишкам интересно всё: провода, инструмент и, как он работает. Сверлить и завинчивать приходится под их внимательным взглядом. И никакие уговоры: «Не мешай дядям, иди поиграй», – не помогают. Стоят столбиком и смотрят. Если удастся такого разговорить, мальчишка как будто сбрасывает с себя тяжёлые доспехи и из неподвижного молчуна превращается в обычного живого ребёнка. Он тебя сразу забросает вопросами и разной информацией. Чтобы подарить ему порцию радости, попроси его подать молоток или подержать конец провода. Поучаствовать во взрослом деле – это и есть бесхитростное мальчишеское счастье. Девочкам работа не так интересна – постоит, посмотрит, убежит и принесёт показать свою любимую куклу. Куклу надо обязательно похвалить и спросить, как её зовут? Иван детей сторонится, они ему мешают. А Митя с ребятишками разговаривает на равных. У них не бывает заплесневелого взгляда, с ним не рискуешь нарваться на хама, дурака или надутого индюка. Это они потом себя испортят.

Квартира, искалеченная бездарным евроремонтом. В прихожей потолок из зеркальных квадратов. Митя работает и поглядывает вверх. Кто над нами вверх ногами? Оказывается в жилище новых русских это твоё отражение. Слева из глубины комнат выходит грациозный белый с чёрными пятнами пёс размером с небольшую лошадку. Он ложится вдоль стены за спиной у Мити. Ничего пёс, красивый, слюни не текут, и не хрипит, как астматик. Через несколько минут оттуда же показывается не менее грациозная хозяйка в голубом стёганом халате. Тоже ничего – миленькая. Когда она впускала Митю в квартиру, на ней было одето что-то другое. Митя одобрительно отзывается о красавце-псе.

– Вы не поверите, ведь мы его на улице нашли.

– Разве такие породистые на улицах валяются?

– Вот. Бегал тощий, грязный. Размером был поменьше. Мы с мужем его привели домой, накормили, почистили. Всё Бутово обклеили объявлениями о нём – кто потерял, звоните. Но никто не отозвался. Он и остался у нас.

– С одной стороны, найти такого – большая удача. А с другой – не кошка всё-таки. Кормить, ухаживать…

– Ну-у-у, теперь это член нашей семьи, – поглаживая зверя по холке, улыбается хозяйка. – И кормим, и гуляем. А как он мужа любит!

Митя ещё раз посмотрел наверх. Псу тоже повезло: в квартире с такими потолками он от голода не помрёт.

У бабушки рост девочки-пятиклассницы и ясные голубые глазки, молодо блестящие из-под немного всклокоченных бровей. Лицо у неё ласковое, улыбчивое. Быстро поняв, что от неё требуется, она показывает место на стене, где хотела бы видеть трубку домофона, расстилает на полу газетки и, сложив руки на груди, отходит в сторону – всё готово, работайте ребята. Выждав ровно столько, сколько необходимо, чтобы Иван с Митей разобрали инструмент и занялись делом, она заводит речь о соседях. Заводит умело – не скажешь, что ни с того ни с сего. Говорит она гладко как будто читает по бумажке.

– Эта, из пятнадцатой квартиры, мужчин к себе водит. А у её соседки, что справа, муж совсем алкаш, а она скрывает, думает, что не знает никто. У той, что напротив, сына недавно посадили. Мальчишка рос на глазах у всего дома. Хорошим был пареньком, учился неплохо. А потом, как подменили. Хулиганить стал, связался со шпаной. А над ней, выше этажом, фифа поселилась. И откуда только деньги у людей? Чуть ли не каждый день – новое пальто. Шуб – не счесть.

Деваться некуда. Митя и Иван слушают изложение толщенного досье на всех жильцов дома. Бабушка рассказывает без злорадства и ненависти, без эмоций как будто зачитывает историю болезни чужого ей человека. Видимо, она считает, что это её предназначение такое – выносить мусор из чужих изб, не оставляя никому право на личное. Тихим голосом она складывает несложные фразы. Тут ведь дело не в красноречии и не в интонациях, а в фактах. Людям факты интересны. Но вот всё кончено, инструмент собран, и бабульку как будто выключают. Но понятно, что у неё фактов, как у Шахерезады сказок.

Каждый день ребята заходили в квартиры, видели много соотечественников. Все они очень разные: одни пытались помочь, другие, наоборот, отходили в сторону, чтобы не мешать, но большинство хотело поговорить. Аккомпанементом вою дрели и постукиванию молотка в чужих прихожих и коридорах служили суждения о том, о сём. Толковали о футболе, о ценах на продукты теперь и раньше, о том, что стали делать плохую водку, о том, что вчера во дворе стреляли… Но, поскольку время было замусорено политикой, чаще всего о политике и говорили. С соседями, знакомыми, родственниками всё давно обталдычено. А тут приходят свежие люди… Взгляды и убеждения жителей московских домов рождались из услышанного во дворе, в магазине, на работе. А главное, из телевизионных сенсаций и газетных откровений. Вчера, благодаря печатному слову, не сомневались в торжестве коммунизма, сегодня, до отвала начитавшись и наслушавшись, серьёзно обсуждают технические детали конца света, который непременно случится на рубеже тысячелетий. Но пока ещё есть время, можно вслух выступить за понравившегося политика.

Не каждый мог отчётливо сформулировать свою позицию, не каждый был способен даже просто выдавить из себя какую-никакую связную фразу, но все поддались заразе диспутизма. Хотя от старого отошли ещё недалеко, и сердце замирает в лёгком испуге от собственной смелости, но, в то же время, оно и ликует оттого, что где-то вычитал факты, которые не все знают, оттого, что грани твоего ума сверкают так, что аж глаза режет.

В компанию Ивана и Мити часто подключался рослый меланхоличный Стас – большой любитель жевательной резинки. Работал он размеренно, без напряжения. В такт рукам двигались его челюсти. Стас необычайно ловко умел провоцировать жильцов на оглашение своих политических взглядов. С непроницаемым выражением на лице, он одной-двумя фразами отрывал человека от повседневных забот и ставил его перед горой воспалённых несправедливостей или перед завалами нерешённых проблем. А хозяев квартир и без того распирало обнародовать своё мнение, и они начинали клеймить, поучать, убеждать и снова клеймить. Стас молчал и слушал. Митин дух спорщика и правдоискателя метался внутри, рвался наружу, но ему позволялось лишь изредка проявить себя коротким вопросом. Митя слушал и прикидывал, куда клонится настроение масс.

Муж отослал свою толстушку-жену на кухню, дабы не мешалась при мужском разговоре. В выглаженной ковбоечке, чистенький, ухоженный, в возрасте начинающего пенсионера он стоит, сложив руки на груди, наклонив голову лбом вперёд, как будто собирается бодаться, смотрит исподлобья поверх сдвинутых к кончику носа очков. Чтобы лучше видеть, ему приходится морщинить лоб и поднимать брови, отчего его лицо выглядит удивлённым.

– Не понимаю я, куда мы движемся. Казалось бы, избавились от большевиков, тоталитаризм остался в прошлом. Ну и развивайте всё лучшее, что мы имеем, а всю шелуху побоку. Так нет! Какие-то партии копошатся, чего-то требуют. Эсеры, монархисты откуда-то повылазили. И коммунисты опять наглеют. Их партию, если помните, в девяносто первом запретили. Так зачем же опять? Так мы снова в какое-нибудь «не туда» скатимся. Я бы запретил все эти партии к чёртовой матери. Ну что такое: идёт демонстрация, и полусумасшедшие тётки несут портреты Сталина? Разве демократия в том, чтобы позволять всякой дряни?.. А тут и новое руководство снова начинает относиться высокомерно к народу. От старого мы берём одно плохое, а то, что заново создали, опять ни в какие ворота. А в чём преимущество сегодня над вчера? Вчера кричать и махать руками запрещалось, а сегодня – пожалуйста. Вот и вся демократия.

– Умничать не надо. А то говорят без умолку.

Совсем молодой парень пытается скрыть, что он малость напряжён перед более взрослыми собеседниками. Он рослый, немного сутулится и, несмотря на смущение, его тело ведёт себя расхлябанно. Видно, что безостановочное шевеление всеми суставами – это у него такая привычка. Интересно, он в армии служил? Как он там по команде «смирно» себя вёл?

– А чего говорить, когда и так всё ясно? Штаты у себя порядок давно навели. Вы видели, какие они автомобили делают? А какие небоскрёбы строят? И у них на самом деле – каждому по способностям: если ты миллионер – тебе один сервис и товары. Если средний класс – получи, что положено среднему классу. У них нищие живут лучше, чем наши трудяги. И выдумывать ничего не надо. Помириться с американцами и вступить в НАТО. Пускай они свои базы у нас разворачивают. Зато страна будет нормально жить. И фиг, кто к нам сунется, если мы вместе с Америкой…

– Безработица, заводы стоят, пенсионеры голодают… Да чего там говорить – уже умирают с голода! – безапелляционно заявляет худой и длинный мужчина с сединой на голове. – Бардак! Что натворили! Что натворили! Раньше был порядок. Великую страну загубили. Вы посмотрите, что за окном делается, и вспомните, как мы жили до августа девяносто первого. Ну, были недостатки. Так что ж – без ошибок вперёд двигаться нельзя. Строительство коммунизма – это плохо? Ладно, пусть – плохо. А вот эта альтернатива в виде полного развала хозяйства – это лучше, что ли? Безответственность! Куда ни глянь – полная разруха. Фармацевтических фабрик нет, больницы никуда не годятся. Кругом взяточничество, грязь, глупость. А руководство страны?.. А! – человек безнадёжно машет рукой.

– Нынче хоть магазины пустыми не стоят. – Морщинистые женские руки разглаживают на коленях синий с красной каймой фартук. – Хуже всего, когда нет продуктов и нечем кормить детей. Я – блокадница и знаю, что такое голод. И до войны жили небогато, и после… Сытая жизнь, может быть, и не самое главное, но думать каждый вечер, чем накормить завтра ребятишек – это… Сколько я себя помню, у нас в стране заботились только о железках, чтобы были станки, машины, танки. А о людях никто не думал. Железки тоже нужны, но они для удобства, а не для счастья. Счастье – это дети, семья. Может, теперь жизнь наладится.

– Я убеждённая сталинистка!

Дородная женщина с густой чёрной порослью на верхней губе испытующе ждёт яростной атаки. Но на неё никто не нападает. Стас усердно вколачивает дюбель в только что просверленное отверстие и жуёт резинку.

– Можно со мной спорить, не соглашаться, я своих убеждений не изменю. Нашей стране обязательно нужны чёткая цель, твёрдая рука, жёсткая дисциплина. И народ должен бояться власти, трепетать перед ней. Люди у нас в большинстве хорошие, но ими требуется управлять. Сколько полезных начинаний погибло из-за отсутствия твёрдой руководящей силы. У меня у самой родственники были репрессированы, а я всё равно стою за жёсткую руководящую волю. Народу надо показать цель, и заставить его двигаться к ней, работать на неё. Ту страну, в которой вы сейчас живёте, создал Сталин. Мы с ним выросли от сохи до атомной бомбы. Заслуга Сталина в том, что он неумелую, неграмотную массу заставил делать общее дело. И масса подчинилась. А сейчас опять кисель развели. Опять надо начинать всё сначала. «Не можешь – научим, не хочешь – заставим». Только так. Демокра-а-атия… Демократия должна держаться на крепкой дисциплине. А свобода должна быть сопряжена с ответственностью, чтобы за порученное, каждый в прямом смысле отвечал своей головой, отвечал жизнями своей семьи…

Фанатичный блеск глаз, чётко, как с трибуны, произносимые фразы. Не приведи, Господь!

Для тихого, с погасшими глазами дедушки, пришедшие к нему в квартиру молодые рабочие – новое непонятное поколение. Сколько ему? Наверное, очень много. Стоять ему трудно, а поговорить надо. Бабка приносит стул. Так, сидя на стуле в коридоре под вешалкой, он то ли рассказывает, то ли вспоминает вслух, теребя дрожащими пальцами поясок своего шерстяного жакета.

– Я весь свой век прожил под красным знаменем. Сперва пионером. Потом комсомол. Я и работал, и учился, и нагрузки разные имел. Мы жили и верили… Верили, что дальше будет ещё лучше. Чем дальше, тем лучше. Героям завидовали. Тогда самыми героями лётчики считались. Ну и мы все мечтали стать лётчиками. Сколько больших дел вокруг было! И мы не стояли в стороне. Вспоминаешь – вроде и минуты свободной не имел – всё в каком-нибудь деле… Как жениться успел – не знаю, – слабо усмехается дед. – Потом война. И здесь мы первые. По-другому нельзя было. Не потому, что кто-то осудит. Нет. Мне вот, например, для самого себя по-другому нельзя было. Не знаю, понимаете вы, нет… Вот и на войне шли под красным знаменем. Ну, война – это особый разговор. Там и страх, и злость… – Дедушка минуту молчит. – Подняли нас в штыковую. Бегу, ору что есть мочи, чтоб страх в себе задавить. Бегу. А на меня немец несётся. Здоровенный… Плечища… Тоже орёт по-своему. Тут у меня в голове и мелькнуло, что всё, конец мне. Не справиться мне с ним. Здоров, что твой бык. Не знаю уж, как я изловчился, винтовку в последний момент вперёд вытолкнул. Попал. В горло ему попал. Упал он. Кровь изо рта… И хрипит: «Эльза, Эльза…» Вот такая она – война. – Дед ещё немного молчит. – Поначалу неразбериха была, а то и паника… А потом пошло, пошло… Стали гнать немца. В Германию вошли. Ну чего уж там – некоторые брали грех на душу. Мужики насмотрелись на своей земле фашистских зверств. Кто уже знал, что и семьи лишился… В общем немца не жалели… тоже… В городишко вслед за танками вбегаем. У дома – погреб. Кто там – бабы, старики, дети? Не смотрели… Крышку поднял, гранату туда и – своих догонять. Одно оправдание: зло шло от фашиста. Зло заразно. Вот мы им и заразились. Это я сейчас понимаю, а тогда… Война – пакостное дело. Но за что воевали, мы знали твёрдо. В своей правде не сомневались. А после Победы, – глубоко вздыхает дедушка, – такое было настроение… Воля, свобода, жив остался, теперь всё могу, всё по силам. А нынче вот пишут, что девятое мая – это победа одних безумцев над другими. – Старик переводит дыхание. – После опять работали. Ну, теперь-то, думали, уж точно: чем дальше, тем лучше. И последние копейки отдавали на государственные займы. А вот, когда вождь-то наш помер и стали про культ личности говорить, дружок мой закадычный – царство ему небесное – затосковал, запил. Засомневался, значит, в нашей правде. Да-а-а. История была. Взяли мы его в оборот. «Ты что, – говорим – войну прошёл, а тут на мирной кочке споткнулся? В чём ты себя упрекнуть можешь? Партия разберётся. Большие дела без ошибок не делаются». Ну и его, и себя кое-как уговорили. Дальше пошло по-всякому. Но опять же – мы без сомнений: партия превыше всего. И знамя наше красное. Ну и что? На старости лет, что называется, приехал. Партии нет, красного знамени нет. На что мы наши жизни положили, неведомо. Вот теперь и я засомневался: что же, мы зря жили, что ли?

В этот раз Стас торопится ответить:

– Вы же сами говорите, что вам себя упрекнуть не в чем. Работали честно. И детей, наверно, вырастили. Ну вот. Это и есть главное. Конечно, и вас, и нас обманули. Но жили вы не зря. Между прочим, и партия ведь существует. Коммунистическая.

– Какая это партия, – дед слабо машет рукой. – Мой партбилет при мне, но взносы я не плачу. Это не революционеры. Они выгоды ищут. Случись что, ни один из них задницу от стула не оторвёт. Побоится, что его место займут. Во время войны, где было трудней всего, туда коммунистов посылали. А эти, нынешние – убогие. Коммунист, он себя на общее дело тратит, а эти себя копят. Лидер ихний, видели? Вечно недовольный, рожа кислая, все у него вокруг виноватые. Ненадёжный он, убогий…

Близко поставленные глаза-буравчики неумолимо целят в собеседника, а над ними, едва прикрытая редкой прядью, лысина.

– Избаловали людей. Приучили, что за них думает дядя. Зарплату – на блюдечке. Мало? На, получи ещё. А кроме того, – льготы. И этого мало? Вот и отвадили человека от самостоятельности. От зависти, лукавства, равнодушия отучить не смогли, а от умения бороться за выживание отучили. Прикормыши! Развратили льготами, – следует театральный всплеск руками. – На подхвате ещё худо-бедно можем, а взять дело в свои руки – нет. Вот и ищем теперь богатого барина, чтобы денег дал. Стоят и ждут, что им кто-то подаст. Ни за что, а просто так. А ни за что раньше подавали, нынче – нет. С деньгами или без денег – всё равно ничего не умеем. Думали, что капитализм – это рай на земле. А оказывается, что ещё и работать надо больше и лучше. А мы этого не умеем, – снова следует театральный жест: одновременно с неглубоким приседанием руки разводятся вниз и в стороны. – А мы всё только левой рукой умеем делать. Рук-то у нас две, но обе левые. И вдобавок они не тем концом к туловищу приделаны. И как теперь быть? Раньше шли общим стадом. В стаде тепло и думать не надо. Правда, если кто сдуру замычит, того – кнутом: иди, не разговаривай! А теперь ступай, куда хочешь, мычи, чего хочешь. Пастухов разогнали. И сразу стон пошёл по земле: «Нет уверенности в завтрашнем дне, народ голодает». А чего ж ты голодаешь? Найди дело и зарабатывай. Не-е-ет. Мы самостоятельно только водку жрать умеем, а для всего остального нам поводырь нужен.

Средних лет женщина – гладко зачёсанные волосы с пучком на затылке, на плечах у неё цветастый платок – обладательница несметных сокровищ. Её квартира с трудом вмещает массу жостовских подносов, палехских шкатулок, гжельской керамики. В одной только прихожей можно стоять и рассматривать целый час.

– У меня своё, особое мнение. Впрочем, я не одинока, есть люди, которые думают так же. Так вот, я считаю, что бразды правления надо передать православной церкви. Достаточно посмотреть, что вытворяют народные депутаты, что из себя представляет Президент и его окружение, а об исполнительной власти и говорить излишне, чтобы понять, что с таким руководством мы скоро окажемся в яме, выбраться из которой будет очень трудно. Церковь, что бы там не говорили, всегда оставалась одной из основных хранительниц нравственности. А в наших руководящих кругах именно дефицит нравственности ощущается острее всего. Между прочим, если вы помните, в своё время к тому же призывал Солженицын. И он был прав, тысячу раз прав. Если среди активной части населения, способной повести страну за собой, и есть люди не одержимые бесами, то это служители церкви. А что касается демократии… Знаете, что такое настоящая демократия? Вот слова Блаженного Августина, вы только вслушайтесь: «В главном – едины, в спорном – свободны и во всём – любовь». Вот как!

– Во, пока вы работать будете, я тоже полочку приколочу, а то жена всю плешь проела.

Мужик берётся за спасение своей плеши сноровисто. Видно, что руками он умеет.

– А чего там говорить? Вот мы тут как-то голосовали… Не помню куда. Пять или шесть человек, а выбрать надо одного. Гляжу – а в списке-то знакомый затесался. С нашего завода. Я его знаю – заместитель директора. Жулик – тот ещё… ха! Про него рассказывали, что он умудрился один и тот же движок от «Волги» трём разным людям продать. Теперь, значит, завода нет, закрыли, а этот жучала себе новую должность нашёл. Я так думаю, что и остальные в том списке были не лучше. С тех пор я голосовать не хожу.

Прислонясь плечом к дверному косяку, на работу ребят смотрит грузный, очень усталый человек с некрасивым остроносым лицом.

– Я большую жизнь прожил. Старик. Всегда думал, что жил правильно. А за последние годы пришлось многое переосмыслить. Вы вот совсем другое поколение… А мы с детства загорелись светлым будущим, верили, что оно станет замечательным. Партии верили, её руководителям… Так верили, что и в голову не могло придти… Понятное дело, капиталисты были для нас мироедами, а весь рабочий люд нам должен был завидовать. И вот с такими представлениями мы просуществовали целую жизнь. Это ужасно. Сейчас я понимаю: мы жили, как зомби. Как под гипнозом каким-то. Сегодня в печати стали появляться разные материалы, свидетельства. И как будто разбудил кто. Думаю: да что же это такое? Мы же не слепыми были, знали, что творится вокруг… Ну, добро бы – без образования… Я – генерал-майор авиации, и друзья у меня все офицеры. И горько, и стыдно. Вот я сейчас думаю: почему мы так безропотно допустили насилие над собой, над народом? Почему, как должное, приняли репрессии? Почему ни разу не засомневались? Почему не замечали, что в государстве заправляют обычные паразиты с партийными билетами? Почему какие-то люди так легко подмяли под себя страну? Они что, самые умные? Нет. И даже не очень грамотные. Может быть, они самые честные, порядочные? Опять же нет. Может быть, они обладали каким-то высшим правом казнить и миловать, не выпускать за границу, ставить на колени? Никто им таких прав не давал. Или дело в нас самих, и мы с детства приучены слушаться любого, кто стоит на трибуне мавзолея, приучены пресмыкаться? Как начинаешь размышлять, – сердце ноет. Нынешнее руководство ругают: производство стоит, люди без работы. Как будто те, кто загнал страну в угол, кто семьдесят лет уродовал экономику, кто настроил нерентабельных заводов-гигантов, кто промышленность перевёл на оборонные рельсы, кто население посадил на голодный паёк, те вроде и не виноваты. Нынешние тоже, видимо, не шибко специалисты… А больше всего меня гнетёт то, что были же и тогда люди, которые всё понимали. Вот какой-то писатель почему-то понимал, а мы, а я – нет. Мы были заняты другим: как бы не обошли с очередным званием, как бы в Академию поступить, мы были озабочены тем, чтобы первыми поднять в воздух новую модель самолёта, даже тем, чтобы отрез на шинель не забыть получить – об этом подумать времени хватало. А просто оглядеться вокруг, попытаться понять, как мы живём, куда идём – нет. Дело своё делали честно, Родину защищали – и этим совесть была убаюкана. Материалы партсъездов, конференций… К ним относились серьёзно, вникали в каждую букву. Однако привыкли считать, что там, наверху, лучше знают. И даже, когда мы внутренне были не согласны с решением… Да что там, не было никогда, чтобы мы оказались полностью несогласны. Так, кое в чём сомневались… И в голову не приходило сесть и сформулировать своё мнение. Даже когда я уже генералом был. Почему? Что с нами сделали такое, что мы не можем быть хозяевами самим себе, своим мыслям, что я должен их сперва рассортировать и часть спрятать, чтобы о них никто не знал. И вот сейчас, когда стало можно говорить всё, так горько на душе! Как будто тебя обсмеяли. Как будто ты с детства был шутом, а теперь стоишь перед людьми… Обида у меня не на тех, кто нас обманывал – что с них взять? Это частью шарлатаны, а частью простофили, вроде меня, сами не ведали что творили. Нет, обида у меня только на себя самого. Бобиком был на верёвочке. И таких бобиков… Не знаю, сколько, но то, что больше полстраны – это точно. Видно, быть рабом почему-то выгодно. И где нынче вся эта армия несгибаемых ленинцев, что называлась партией? Послушайте меня, ребята. Я жизнь прожил и прожил не так… Это страшно, когда сожалеешь о прожитых годах. Не повторяйте наших ошибок, учитесь думать самостоятельно. Не ленитесь думать. Не принимайте на веру ничего, что касается главного в жизни. Особенно обдумывайте цели, которые перед вами ставят, которые вам навязывают. И за свои дела надо отвечать. И за то, что в стране творится, мы тоже все в ответе. А то потом стыдно. Мне стыдно. Стыдно за то, что, хотя и пассивно, но поддерживал сперва убийц, врагов моего народа, потом был на стороне авантюриста с его лизоблюдами, а после – на стороне вообще полной немощи. Ведь от нашего имени творились чудовищные поступки. «Советский народ с негодованием клеймит…» А я и есть тот советский народ. «Партия ведёт беспощадную борьбу…» А я и был той проклятой партией. Думайте. Не позволяйте никому управлять вашим сознанием, как управляли нашим. Для того чтобы превратить людей в марионеток, не обязательно нужна марксистско-ленинская идеология. Главное, чтобы для ведущих нашлись ведомые. Извините меня, старика, что отнял у вас время.

Работа давно закончена, но ребята стоят, слушают и почему-то стесняются поднять глаза на старого генерала. Потом они выходят из квартиры, никто не произносит ни слова.

«Нет, кажется, никакой реставрацией не пахнет. Пахнет разбродом, пахнет толпой. Кто во что горазд… Когда все по любому поводу имеют одинаковое мнение – плохо. Это застой. Но если нет согласия даже в главном, то разве это общество? Общество – это люди, имеющие что-то общее. А что общее у нас? Растерянность. И единственное желание: дайте мне сытую жизнь прямо сейчас и бесплатно. И почти все недовольны. Одному было лучше раньше, другому и тогда, и сейчас плохо. И все глухи к слову соседа, глухи, как спины. И никто не умеет думать. Прав генерал от авиации. Он-то прозрел, многое понял и ужаснулся. Общества нет. Есть лживая верхушка и толпа. Служить верхушке и стоять в толпе противно, стать выше тех и других не выходит. Неужели мы так ничего и не можем? Один раз смогли – в ту ночь у Белого дома. Пошли на общее дело. И тогда не стреляли. А если… Наверняка, найдутся герои, которые побегут затыкать грудью амбразуры. Но большинство прикинется случайными прохожими. Поговорить – да, обхамить оппонента – да, а выйти и в опасном конфликте встать на чью-то сторону… Мы превратились в маленьких озлобленных людишек. Орда Башмачкиных, осмелевших до тараканьей наглости: в темноте, за чужими спинами погрозить кулаком и быстренько спрятаться за ведром за мусорным».

В Мите ворочался прыщавый хмурый мизантроп.

Трубку подняла Белла. Это необычно – всегда к телефону подходил Серёжка.

– Митя? Конечно, приезжай… Вечером мы дома.

Митя шлёпал по растоптанной снежной каше. Такую же кашу машины месили на мостовой. Когда-то Кузьминки считались далёкой окраиной. А нынче у метро стоят ларьки, народу – что в центре. До Нового года ещё далеко, но праздничная лихорадка началась заранее. Торговые точки, демонстрируя полное отсутствие фантазии у своих хозяев, одинаково принаряжены мишурой, гроздьями дешёвых блестящих шариков и гирляндами мигающих разноцветных лампочек. Покупатели перебегают от ларька к ларьку гораздо быстрей, чем обычно.

Дверь открыла Белла. Она ещё больше раздалась. Пока она подбирала Мите тапочки, успела предупредить:

– У Серёжи сильно испортился характер. Хотя вы с ним и старые друзья, но он может такое ляпнуть… Ты имей в виду… Делай поправку на его старческую дурь.

Серёжка в сиреневой майке, тренировочных штанах и рваных шлёпанцах сидел в любимой позе, облокотившись спиной о стену. Он отложил в сторону «Аргументы и факты» и снял очки.

– Привет! Чего редко появляешься?

Серёжкину чернявую шевелюру сильно разбавила седина. Под глазами мешки, морда выдержана в багровых тонах. Отцовские гены – ничего не попишешь. Только проволочных бровей нет. Да и вообще он не такой волосатый. Род Терешковых эволюционирует. Но постарел он заметно.

В квартире стоял запах прокисших щей.

– К нам теперь перестали ходить. Раньше, когда я в силе был, во мне нуждались. А теперь все забыли.

– Ну и чем ты сейчас занимаешься? – спросил Митя.

– Ничем не занимаюсь. Издательство моё развалилось. Да оно и раньше непонятно зачем существовало.

Белла, как всегда ловко, накрывала на стол. Серёжка брал пальцами то кусочек колбасы, то кусочек сыра и клал себе в рот.

– Из старой гвардии те, кто повыше сидел, и сейчас деньгами ворочает. Кто-то к ним пристроился. А кто и никуда не пристроился. Как я.

– А живёшь-то на что?

– У меня жена высокооплачиваемый сотрудник чего-то там такого. Вот паразитирую, живу за её счёт.

Когда немножко выпили, Митя поинтересовался:

– Перспективы-то какие-нибудь есть?

– На сегодняшний день имеется три варианта. Должны позвонить. Кто первый подсуетится, тому повезёт. Такие кадры, как я, на улице не валяются. Так, стоп. Я должен таблетку принять.

– Ты же выпил, таблетки с водкой не совмещаются.

– Я лучше знаю. Тоже мне – специалист…

Пока он в соседней комнате принимал лекарство, Белла, чуть наклонившись к Мите, поясняла:

– Его, дурака, уже несколько раз устраивали в разные места. Но он же ничего не умеет. Его берут на рядовую работу, а он сразу всех учить начинает. Вот недавно его пристроили курьером. Какая-то мелкая студия занимается, как я поняла, наложением музыки на отснятые телепередачи. Студия арендует помещение в одной организации. Серёже надо привезти им кассеты, а потом увезти их обратно. Всё. Казалось бы, любой справится. Так нет – он умудрился одну кассету размагнитить, другую – совсем потерять. При входе надо охране показать пропуск. Так этот болван начал права качать: его, видишь ли, должны узнавать в лицо…

Белла резко оборвала рассказ – в комнату вернулся Серёжка.

– Ты её не слушай, она тебе наговорит. Дура – и есть дура.

– Ну, уж ты шибко умный.

– Вот ты говоришь «перспективы», – погрузившись на стул и не обращая внимания на жену, принялся рассуждать Серёжка. – Если иметь голову на плечах, перспектив можно насчитать вагон и маленькую тележку. Тут мы как-то собирались, так только один я, сколько вариантов предложил? – обратился он к Белле.

– Ага. А Ромка, кстати, единственный из вас, кто по-настоящему зарабатывает деньги, а не треплет языком, доказал, как дважды два, что все твои прожекты – чепуха, бред си…

– Молчи, падла!!! – рявкнул Серёжка, со всего размаха ударив кулаком по столу.

– Вот видишь, как он с женой разговаривает, – искала поддержку у Мити Белла.

– Твой Ромка, – совершенно спокойным голосом продолжал Сергей, – сволочь, каких свет не видывал. Он за копейку маму родную зарежет. А я жил всегда по-совести. Я за каждый свой поступок, за каждую подпись отвечу и краснеть не придётся. А ты знаешь, каково порядочному человеку работать среди вот таких ромок? – Эта семья определённо выбрала Митю третейским судьёй. – Где друг друга подсиживают, исподтишка строят козни, начальству подлизывают задницы. Где карьеру делают по блату. А ты должен оставаться в этой среде человеком. Каждый день ходить на работу в свинарник и не превратиться в поросёнка…

«Восторг! Неужели он всё это – искренне? А как же досье на своего начальника? А как же планы устроить карьеру с помощью тестя?»

– Ты же ведь мало обо мне знаешь, – продолжал Серёжка. – Я, правда, в номенклатуру попасть не успел, но в обойме сидел достаточно прочно. Ты, хоть понимаешь, в чём разница?

– Нет.

– У нас считается, что номенклатура – это власть. Попал в номенклатуру – ты хозяин какого-то маленького кусочка этого мира. Ты руководишь, тебя слушаются. Ты поднял трубку, сказал пару слов, и там, на другом конце, начинается суета, человечки спешат выполнить и не навлечь на себя твоего недовольства. Чем выше по лестнице, тем твоя вотчина больше.

– А что такое «обойма»?

– Резерв номенклатуры. Полностью проверенные люди, абсолютно свои. Можно сказать, что обойма – это питомник, где выращивают будущую номенклатуру. Наверху идёт естественный отсев…

– Помирают, что ли?

– Ну, разумеется. Ряды необходимо пополнять. Вся карьерная лестница заполнена кандидатами на более высокие посты. Вот ты достиг определённой ступеньки. Твоё право занимать её подтверждено толстой пачкой документов: справок, анкет, характеристик. Перепрыгивают через несколько ступенек крайне редко. Постепенно, одна за другой… И в конце концов достигаешь некоего уровня, которого ты стоишь.

– А чего же ты не достиг? – вклинилась с наболевшим подвыпившая Белла.

– Молчи дура! – рявкнул Сергей. И спокойно продолжал дальше. – Это упрощённая схема. На самом деле всё гораздо сложней. Вмешиваются блат, протекции. Тебя могут начать швырять по горизонтали – на уровне этой же ступеньки, но по разным ведомствам.

Серёжка рассказывал с откровенным удовольствием, он погружался в тёплое лоно родного ему мирка. Там всё знакомо и понятно. Там все свои. Были свои. Но вспоминать всё равно приятно.

– А скажи мне, человеку от этой кухни далёкому, в чём же всё-таки цимес? Подниматься по ступенькам – это понятно: зарплата растёт, льготы. Но то же самое имеют и на любой другой работе. Но там у людей любимое дело, они ради него наверх лезут. А по твоим словам выходит, карьера ради карьеры. А для людей, я там не знаю, для страны какой-нибудь толк во всём этом есть?

Изрядно захмелевший Серёжка умудрено ухмыльнулся.

– О деле можешь не беспокоиться. Система работает. Понял? Си-сте-ма! Это, как большой механизм – рычаги, шестерёнки… крутятся, работают. Каждый человек – это и есть шестерёнка, рычажок, шайбочка. И власть – тоже часть этого механизма. Власть – это большие рычаги. Я вот был рычагом, который включал несколько станков. Образно говоря… Выше меня находился рычаг, который включал цех, ещё выше – несколько цехов. Ну и так далее. И неважно – я ли стою на этой ступеньке и являюсь таким рычагом или кто-то другой. Система работает. – Серёжка вдруг умолк и внимательно посмотрел на Митю. – Вижу, что ты ни черта не понимаешь. Врубись ты, балда, что Система – это не только промышленность, транспорт, экономика, органы управления. В Систему входит и частная жизнь человека, его мысли, желания, убеждения, его вера в то, что он живёт лучше всех на Земном шаре. Понял? Вот какая Система работает. А карьерный рост – это совсем другое. Не надо путать. Цимес не в работе, нет. Я тебе говорил, а ты мимо ушей… Цимес во власти. В том, что тебя беспрекословно слушаются, ловят твоё желание, твоё настроение. Ты идёшь по коридору, а сзади тебя шушукаются: «Он сегодня в плохом настроении». Цимес в том, что твой приказ не оговаривается, не обсуждается, а выполняется и выполняется бегом. Цимес в том, что в организации, которую ты курируешь, если и не согласны с тобой, не любят тебя, всё равно сделают по-твоему. Ты там любого можешь приструнить, выставить на посмешище. И уничтожить одним словом. И никто не посмеет жаловаться. Или ты можешь умножить человека на десять, на сто…

– А куда же вы в нашем государстве с самым передовым строем свободу дели? Разве болтики и шайбочки могут иметь хоть какую-нибудь свободу? Вы что же, свободу упразднили?

Митя уже в открытую стал противопоставлять «мы» и «вы». Но Серёжка, похоже, находил это естественным.

– Да, все винтики. И ты, и я, и все остальные. Общество так устроено. Свобода? Пожалуйста… Женись на ком хошь, по телевизору смотри любую программу или вообще выключи его. Какой магазин тебе больше всего нравится, в тот и иди… Вот тебе свобода. И хватит с тебя. Выбирай там, где ты, хоть на копейку, что-то понимаешь. А выше не лезь. Знай своё место. Система! Вот вы думаете, что такие, как я, – дармоеды, только языком треплем, а ничего полезного не делаем. Такие, как я, как раз и отлаживают этот сложнейший механизм, чтобы он работал без перебоев, как часы. Одни звенья налажены, другие – никак. Вот, скажем, карбюраторный завод… Люди работают, получают зарплату и довольны. И делают они карбюраторы, а не телескопы или электробритвы. А возьми художников-писателей. Так и норовят высказаться пооригинальней, в смысле того, что советская власть – это плохо. Тебе, дураку, деньжищи ни за что платят – сиди и пиши то, что от тебя ждут. Нет, ему себя показать хочется, слава ему нужна. А самая дешёвая слава – скандальная. Вот его и тянет на одно и то же: советская власть плоха, коммунисты страну загубили…

– Серёж, а что, по-твоему, советская власть хороша? Ты в окошко смотрел? Её ж давно скинули. Народ скинул, люди. Сообразили винтики, что они крутятся в никудышном механизме. А, скорее всего, не пожелали оставаться винтиками, захотели сами думать…

– Да пошёл ты… со своим народом! Кто там думать собирается?! О чём?! О чём, я тебя спрашиваю, собирается думать это быдло?! – Серёжка рассвирепел и орал в полный голос. – До того, чтобы думать дорасти надо! Избранные думают, остальные исполняют! – Тут он всхлипнул или, может, это только показалось? – Мыслители хреновы!

Серёжка матерился, орал, подхлёстывая себя своим же криком. Белла выразительно посмотрела на Митю: «Я тебя предупреждала». Митя понимал, что поступил нехорошо: нащупал у человека болевую точку и со всей силы даванул на неё. Но в его душе разливалось чувство мстительного удовлетворения. Ну, действительно, – нельзя же безнаказанно изрыгать столько гадостей за один присест.

На улице народу, а по-Серёжкиному – винтиков, заметно прибавилось.

«Решено: виделся с ним последний раз. По собственной воле парень нырнул с головой в навозную жижу. И за тридцать лет она его разъела, самого превратила в навоз. Серёжка хотел перехитрить судьбу, а перехитрил сам себя. Превратился в ядовитого дедка. Рваные шлёпанцы на босу ногу… И каждое слово надо с ним тщательно взвешивать, иначе из него полезет… И жалко его, балбеса, и зла не хватает. Циник. Ведь ни в какие светлые идеалы он никогда не верил и сейчас не верит. Ну и слава Богу, что серёжки со всеми своими начальниками и подчинёнными выпали в осадок».

Май перевалил на вторую половину. Митя с Иваном работали на севере Москвы, в доме на проезде Шокальского. Митя привык делать несложную работу и думать о постороннем. Если объявлялись сложности, и приходилось чесать в затылке, как протащить провод на нижний этаж через канал забитый мусором, или как поставить стремянку на ступеньках лестничного пролёта, то не до размышлений. А когда дрель жужжит, сверло крошит бетон… Думай, сколько влезет. Долго ему досаждало то, что он и Серёжка дошли до одного и того же. Страшно не хотелось находиться с ним в одном лагере.

«Серёжка о народе говорил высокомерно, по-хамски. Слушать неприятно. А по сути, он повторил мой же вывод: большинство людей самостоятельно думать не умеют. Он уверился в этом от своего высокомерия, а я наблюдал и… снова наблюдал. Серёжку такое положение вещей вполне устраивает, а я предпочёл бы, чтобы думающих стало больше. Думать умеют не избранные, не вельможные, а умные. Умные и избранные – это не одно и то же. Сколько же я по деревням, по городам встречал соображающих-то. Бывало, без особого образования, а думать умели. Самостоятельно могли думать. И пусть Серёжка остаётся в прошлом».

Митя наклонился, чтобы положить дрель. Неожиданно у него в глазах вспыхнул сноп необычайно ярких искр. Как тогда, в читинской тайге. Неприятные фокусы организма.

«Стало ещё трудней людей понимать. Интересно: это потому, что года берут своё, и к старости делаешься упёртей, или оттого, что жизнь разнообразилась и растащила всех по разным углам? Почему же всё-таки мы с Вовкой и Олегом отлично понимаем, о чём говорим? Они не раздражают в спорах, как бывает с Пашкой и Вадиком».

В левом глазу мешала какая-то соринка и никак не промаргивалась.

«Вовка по-прежнему любит сенсации. Но теперь у него ещё одна любимая тема – семья. А Олегу от судьбы досталось крепко. А у Пашки жизнь, как пресная каша. Хотя, как можно судить чужую жизнь? Сейчас у него весь разговор только о бабах. Где он их находит? Хотел стать свободным художником – не стал. По специальности никаких успехов не достиг. Рвался, рвался в первые ряды, и вот задвинут в статисты. Среди творческих людей таких, наверно, полным полно. А ведь он не Вадик, он не молотит языком, а работает. Где работает, не раскрывает. «Химичу» – говорит. Правильно: раз химик – значит, химичит. С Валькой у него полный разлад, сын с отца только деньги тянет и грызётся из-за дачи. Он хочет туда подружек своих водить, а там папаша с бабцами помещение оккупировал. От всего этого Пашка оборзел, стал злой, нападает на всех вокруг. С ним и меня иногда заносит. Вот и получается у нас не разговор, а ругань».

В конце дня левому глазу мешала смотреть какая-то точка.

На третий день в поле зрения появился пузырь, в котором переливалась ярко-зелёная жидкость. Сквозь эту зелень дома и улицы приобретали необычную красоту, но видеть их становилось всё трудней.

В поликлинике диагноз врача прозвучал, как приговор: отслоение сетчатки, срочно на операцию.

 

ЧАСТЬ 11

Больничный приёмный покой – место неприятное. Здесь в одном помещении перемешаны беда пациента, испуг родственников, равнодушие медицинских сестёр и врачей.

У Мити со вчерашнего дня установилось настроение мухи, заблудившейся поздней осенью в старом заброшенном сарае, – солнечные дни остались в прошлом, а впереди каждая минута может оборваться катастрофой. Ленка нервничала. Она собралась с силами, сосредоточилась, но пока ей негде было проявить свою активность.

«Сколько же писанины приходится на каждого больного! Посмотрели, пощупали за минуту, а пять минут записывают. Если прищурить здоровый глаз, белые халаты медиков окрашиваются в нежно-зелёный цвет».

Наконец осмотр и рукописные мучения эскулапов закончились, и, в сопровождении медсестры, небольшая группа оприходованных больных и их засуетившихся родственников, обременённых пакетами, загрузились в ёмкую кабину лифта. На верхнем этаже Митю и ещё несколько человек передали с рук на руки другим нежно-зелёным халатам. Энергичная деловитость здешнего персонала подавила бы и здорового, жизнерадостного человека. Митя тут же почувствовал себя помехой какому-то таинственному гигантски важному делу, творящемуся где-то поблизости. Сунув в руки Мити комплект постельного белья, сухопарая молоденькая медсестра с неприступным выражением затопала по протёртому до дыр жёлтому линолеуму, отыскивая для больного свободное место. Двигалась она резво, почти бегом – у неё впереди ещё дел невпроворот, а свободная койка никак не обнаруживалась. По всему коридору вдоль стен стояли кровати, на которых лежали и сидели люди. Наконец, место для Мити нашлось. Это был короткий потёрто-серый клеёнчатый диван. Устроиться на нём было невозможно – ноги приходилось класть на упругий валик, и тут же в спину впивались ворчащие пружины. Неугомонная Ленка умчалась на поиски справедливости: как можно человека с таким диагнозом укладывать в коридоре? Но и на пружинах полежать не дали – вызвали в смотровую. Там его снова долго изучали, заглядывали сквозь прибор в зрачок, а в завершение медсестра остригла ресницы с его больного ока, над бровью пометила зелёнкой и плотно забинтовала оба глаза. Наступила темнота.

Наступила темнота и на первое место вышли звуки. То, что раньше представлялось сплошным шумом, рассыпалось на отдельные составляющие. Бряканье, шарканье, шорох, голоса, покашливание… Койки тихо поскрипывали. Кто-то прогуливался – тихий говор в сопровождении шлёпанья тапок надвигался на Митю со стороны его головы и затихал там, куда смотрели пятки. Слева откровенно паниковал мужской голос неудачно оперированного. Он боялся остаться со своей бедой один на один, ему удалось найти покорного слушателя, готового, подобно громоотводу, принять на себя часть гнетущего страха. Рассказчик снова и снова излагал детали и подробности. Один глаз у него не видел с молодых лет, а теперь отказывает и второй.

– Ничего ж такого не делал, – повторял он нервным тенорком. – Наклонился только, чтобы обуться. А в глазах как сверкнёт! И что ж мне теперь? – плаксиво спрашивал он. – Я ведь никому никогда не желал зла. За что? Ведь я хороший, – бессовестно начинал он клянчить себе прощения неизвестно у кого.

Где-то вышла ошибка, кто-то что-то перепутал, и наказали не того. Митя его представлял маленьким, лысоватым, стоящим где-то на пороге старости.

Своё собственное «За что?» западало и в его голову. Как в далёком прошлом на берегу Джезказганского водоёма. Очень трудно отделаться от мысли, что случившееся – это наказание. Некто строгий, властный и могущественный…

«Вот ведь только что был совсем здоров, чего-то хотел, строил какие-то планы и в один миг… Глупость, конечно, но чудовищно похоже на наказание. За что? Пожалуй, есть за что. Пусть откровенных подлостей не совершал, а по мелочам набралось, наверно, немало. Одной только Ленке сколько крови попортил. А самое страшное, что это не за что, а просто так случилось».

Пришла Лена. Сколько она отсутствовала, он не знал, он оторвался от времени. Лена много говорила. Она не понимала, что мужу не до посторонних новостей. Но вот проскочила информация, касающаяся тутошнего: после операции Ленка просидит с ним целые сутки – ей уже выписали пропуск, – она будет следить, чтобы он не крутил головой во сне. Сбывалось то, чего он опасался больше всего: он становился обузой. С бледненькой, тоскливой надеждой он ждал завтрашнего дня. Скорей бы. Лена не переставала возмущаться из-за дивана. Она опять куда-то бегала, с кем-то говорила. Вынырнув неожиданно из скопления больничных звуков, её голос велел ему вставать. Из множества слов, что говорила жена, он понял, что нашёлся хороший человек, который завтра всё равно выписывается, и он согласился уступить своё место в палате. Митя поблагодарил «хорошего человека» в пустоту. Дверь закрылась, и коридорный шум пропал, стало тихо.

Лена ушла. Видимо, наступил вечер. Митя остался один на один со своей болячкой. И со своей тревогой. Под рёбрами, там, куда в драке бьют «под дых», поселился противно ноющий холодноватый страх.

«Что теперь будет? Врачи уже открыто намекнули на то, что в дальнейшем надо готовиться к тискам сплошных ограничений. И как тогда жить дальше? Сказали, что и второй глаз очень плох и в любую минуту может забастовать. Итак, в перспективе не исключена темнота навсегда. Это будет, как сейчас – кругом жизнь и шевеление, а для тебя – одиночество и мрак».

Только что Митя гордился своей самостоятельностью, рассуждал о слабости других, и вот Высшие Силы в одно мгновение осадили его и сделали полностью зависимым.

Утром его повезли в операционную. Больничная каталка испуганно подпрыгивала на неровном полу. Над Митей проплывали голоса гуляющих в коридоре. Скоро его отключат наркозом, и начнётся то, что он категорически не терпел с самого детства: посторонние люди без его участия будут решать его дальнейшую судьбу. Остановка. Возник протяжный надсадный звук лифта, напоминающий тихий вой женщины, пытающейся сдержать рыдания. Снова началось подрагивание хлибкого транспортного средства мощностью в одну девичью силу. Кажется, приехали – операционная. Звонкое побрякивание, словно на мраморном столе раскладывают ложки и вилки. Прохладно. Слышится радио. Переговариваются люди. Тихие голоса отскакивают от потолка, стен, пола. И всё-таки: за что?

Через сутки Митя обнаружил себя под одеялом на мягкой пружинящей кровати. Башка была ясная, выспался хорошо. Глаза по-прежнему закрывала повязка. Рядом встрепенулась Лена. Голос её был усталый. Ждать пришлось недолго. Бинты сняли в палате, потом, посветив ярким светом, внимательно рассмотрели глаз через таинственный чёрный приборчик, сказали «хорошо» и оставили в покое. Усталый, измученный глаз плакал, пытался укрыться за веками. Оконный переплёт виделся им, как набор отдельных прямых линий и квадратов, сочленяющихся под самыми неожиданными углами.

Митя подчинился больничному распорядку: по утрам врачебный обход, короткие прогулки по коридору, уколы, тщательное обследование глаза на всяких непонятных приборах, после чего он постоянно слышал одно и то же: «хорошо». Глаз находился в центре внимания больничного персонала, а его хозяин забирался всё глубже внутрь самого себя. А там внутри не было ничего.

Болезнь полностью овладела Митиным сознанием. Поначалу-то он кинулся искать выход из ловушки, в которую попал. На протяжении всей жизни он в трудных и непонятных ситуациях выход находил, удовлетворяясь компромиссом, выдумывая себе оправдания, изобретая объяснения. В общем, как-то выкручивался. Вот и сейчас его мысль бешено заметалась, как горох в погремушке. Но очень скоро ему стало ясно, что это не тот случай, – выхода не найти. Он сразу опустил руки. И беспощадное уныние, похожее на жалобный собачий скулёж, начало засасывать его всё глубже.

Постепенно тяжесть на сердце становилась привычной, как стала привычной жалкая больничная обстановка. Перестали раздражать изгаженный подслеповатыми больными вонючий туалет, лежачее безделье, убогие разговоры соседей. Капли-уколы и посещение столовой превратились в самые существенные события. Обстановка располагала к отупению, а оно, в свою очередь, оказалось хорошим лекарством, потихонечку превращающим непоправимую личную трагедию в спокойное «ну что ж поделаешь».

Утром, убивая время до завтрака, он с удивлением вспомнил: сегодня его день рождения.

«Больше, чем полвека назад всё так неплохо начиналось. На эту дату приходился какой-то день недели, за окном стояла какая-то погода, и вот я появился на свет. Акушерка, наверно, по этому поводу что-то сказала и заодно шлёпнула меня по заднице, а я орал – все в такой ситуации орут, и я, наверно, орал. И в целом всё шло правильно. А потом то там, то здесь начали встречаться отдельные недостатки. То доска, по которой мне предстояло катиться, оказалась чуток недоструганной, то гвоздик на пути попался кривой. Родители мои разбежались кто куда. Не мне их судить, но они меня подставили. Так не делают. Зато учителей у меня было с избытком. Говорить «спасибо» и сморкаться в платок меня научили в семье, закону Бойля-Мариотта – в школе, смиренно терпеть вышестоящих недоумков – в армии. Что-то я приобретал, что-то терял… Избавился от влияния «общественного мнения», изготовляемого в Кремле. Сам избавился – это я молодец. Нет, конечно, и бабе Вере спасибо. Остальные потери менее радостные – в четырнадцать лет начало портиться зрение, не смог защитить диссертацию, а теперь вот оказался здесь».

Оттого, что Митя выписался и оказался дома, ничего не изменилось. Один в пустой квартире, он лежал на спине и рассматривал потолок. Иногда он вставал, подходил к окну и принимался проверять, как видит испорченное око. Глаз ломал и коверкал провода, крыши домов. Напутствие врача состояло из сплошных запретов: не прыгать, не наклонять голову, не поднимать тяжести… не, не, не… Для Мити всё сконцентрировалось на одном: не дать погибнуть трудам хирурга. В этом деле от него мало что зависело, но он добросовестно следил за тем, чтобы не клонить нос к земле. Берёг он свой глаз, как драгоценность. И не уберёг, – через месяц домашнего заточения в поле зрения опять появилась зелёная блямба.

Знакомая больница, знакомые коридоры, знакомая обстановка. То, что Митя наперёд знал почти всё, что будет происходить в первый день, то, что лица врачей и медсестёр тоже были знакомы, снимало нервозность неведения.

Через день, очнувшись от наркоза, он лежал на кожаном диване в больничном коридоре и тихо смирялся с судьбой, осознавая, что в конце жизни ему назначено ослепнуть. В успех врачебных усилий ему уже не верилось. И снова потянулись нескончаемой чередой длинные дни, оживляемые лишь процедурами, осмотрами и невкусной едой в столовке.

В один из вечеров навестить больного заявился Пашка. Выгрузив то, что обычно приносят посетители в больницу, он потребовал отчёта о состоянии здоровья. Но обязательный рассказ о своей болячке Митя скомкал. Он вообще не терпел распространяться о новейших средствах, лекарствах и симптомах. Тогда Пашка поудобней уселся верхом на свои проблемы и начал говорить. Говорил он долго, получая удовольствие от самого процесса. Сперва, желая, видимо, успокоить Митю и уравновесить себя с ним, он обстоятельно перечислил собственные недуги, поругал, как водится, врачей и привёл несколько случаев, когда они были, без всякого сомнения, неправы. После он коротко рассказал, что Вадикова жена окончила бухгалтерские курсы и пристроилась работать в туристической фирме. Если бы не она, Вадик околел бы с голоду. А теперь будет жить. Но он стал невыносим. Он полюбил часами обсуждать свои действительные и мнимые болячки. Заметив ироничный взгляд Мити, Паша пояснил:

– Я-то о болезнях говорил к слову – здесь больница, у тебя проблемы со здоровьем. Здесь сам Бог велел. А Вадика берегись: любой телефонный контакт с ним – это полтора часа его медицинских измышлений.

Затем Пашка перешёл к, на его вкус, более интересному: своей семье и даче. Со стороны могло показаться, что Валентина для него не жена, а личный враг:

– Двадцать раз на дню требует денег. Дай на то, дай на это… Я же их не печатаю. И главное, на что? Покупает, понимаешь, безделушки, конфеты, орешки всякие… Ладно – это мелочь. А сапоги? Каждый месяц ей нужна новая пара сапог. Сороконожка какая-то… Тряпки разные, кофточки… Почему нельзя жить сообразно своим доходам? У меня денег нет. А она при ребёнке начинает расписывать, какой я плохой. Благодаря её стараниям, сын со мной за день двумя словами не перекинется. Стоит только мне собраться на дачу – всё! Начинаются истерики, слёзы… Я эту дачу построил своими руками, всё до последнего гвоздика… И теперь, когда там можно отдыхать… Вот последний раз, во вторник… Нет, в среду это было. В среду я ходил на рынок, значит…

– Да какая разница – во вторник или в среду?

– Нет, постой. Во вторник у меня…

Пашка провалился в недавнее прошлое и никак не мог оттуда выбраться. Рассказывать он не умел – сворачивал с главной темы в проулок, увязал в ненужных деталях, запинался, когда дело касалось дат и имён. Сейчас и это не раздражало Митю. Паша принёс с собой свежий ветер с той стороны, где нет проблем с сетчаткой глаза, где проблемы совсем другие – не такие страшные и даже, скорее, смешные. Митя давно потерял нить повествования, а просто слушал неиссякаемый трёп приятеля. Сегодня этот трёп ему помогал. В гудящем коридоре больницы, где нет места, чтобы уединиться, Митя, как ему казалось, провёл, может быть, лучший вечер в своей жизни.

Пашка подхватился и исчез также неожиданно, как и прибежал.

Пасмурным днём Лена тянула к своему дачному домику тележку. На тележке покоился мешок с собранным на лугу коровьим навозом. Бесхозное высохшее удобрение собиралось среди клевера и ромашек по лепёшечке, по лепёшечке. Нелёгок труд дачника. Тележку помогала везти Ленина подруга-соседка, присоединившаяся к сбору отходов мясомолочного хозяйства просто так, за компанию. Два скарабея женского пола медленно двигались по тропинке и, завершив предельно приземлённое, вознеслись к вершинам духовного, заведя разговор о Высокой Литературе, о Шекспире. Сосны над их головами прислушивались к неслыханным в этих местах речам, к незнакомым именам и названиям – чета графов Рэтланд, Елизавета Сидни, театр Глобус. Сосны слушали с интересом. И сосны чувствовали, что вон та маленькая женщина с короткой стрижкой говорит одно, а думает совсем о другом, мысли её далеко, и кажется, что она за кого-то молится. Лена никаких молитв не знала, она просто просила, почти безостановочно просила за мужа.

Валяясь на диване, Митя думал о том, как здорово, что есть на свете Вовка. В Мите не угасала абстрактная уверенность, что в самую трагичную минуту Вовка обязательно поможет. Сейчас пока всё идёт само собой, и всемогущего друга беспокоить не надо. А вот случись что-нибудь действительно страшное… А пока он будет стараться поскорее выкарабкаться.

Выкарабкивался он плохо. А уже в конце лета случилась третья операция.

В один из самых первых дней осени Митя стоял у больничного окна и смотрел на кусочек Тверской, по которой двигалось праздничное шествие по случаю юбилея города. Он разглядывал ряженых и рассуждал:

«Мне пятьдесят два года. Это два раза по двадцать шесть или четыре по тринадцать. Может быть, в этом всё дело? Число тринадцать плохое, а четырежды плохо – это очень-очень плохо. Отсюда эта чернющая полоса, глаз, неудачные операции. Вот. Скатился до Каббалы. Или это нумерология?»

Он начинал рыть там, где не было места пониманию, путано искал скрытый смысл того, что с ним случилось в четыре раза по тринадцать. А тринадцать – это единица и тройка. В сумме они дают те самые четыре, на которые надо умножить тринадцать, чтобы получилось… То, что в детстве ему могло показаться тайным и волшебным, сейчас оборачивалось страшным и беспощадным. Чтобы не болтаться бессильным листиком в непонятно откуда взявшемся вихре, он пытался нащупать хоть какое-то разумное обоснование произошедшему. Пусть это будет логика мистики. Но какая в мистике может быть логика?

Палату с ним делили ещё трое пожилых мужчин, среди которых выделялся дед с чудовищно дремучими мозгами. Но зато он обладал задатками народного лидера. Он легко завладел вниманием двух других товарищей по несчастью, покорив их своими знахарскими познаниями. Он учил соседей, как унимать зубную боль, как избавляться от бородавок, как лечить туберкулёз. Ему нравилось, что его слушают не просто так, а с особой заинтересованностью, с желанием узнать полезные рецепты. И, лёжа на кровати, он поучал:

– Если туберкулёз? Так что крысу поймать надо. Поймал, после – зажарить. Шкуру не снимать, не потрошить. Целиком зажарить. Зажарил, значит. И что? Съесть её надо. Всю. Вот как она есть, так и всю.

Дальше следовало теоретическое обоснование:

– Крыса, она ведь что? Она зерном, травами всякими питается. Всё, что в травах есть полезного, в ней копится. Поэтому она и лечебная.

«Отбросами она питается. И я такой же дремучий, как этот дед: никак не могу отвязаться от мысли, что моя беда заключается в четырежды по тринадцать лет. Эх, дед, дед. Знахарем без образования стать можно, но с куриными мозгами – никогда. Будем надеяться, что твоими советами никто не воспользуется. Четырежды тринадцать – это пятьдесят два. А это откровение какие мозги породили?»

Врачи ещё продолжали возиться с Митей, но его охватило равнодушие. В больнице он насмотрелся страданий и страхов, наслушался трагичных историй о том, как люди теряли зрение. В каждом больном, как и в нём самом, жил маленький страх. А что творится в душах при смертельной болезни? Митя подчинился Высшим Силам, которые он посчитал виноватыми в своей беде. Говорил же Конфуций, что Высшим Силам сопротивляться бесполезно. А Митя и не сопротивлялся.

« В больнице уравниловка. Никто не рвётся стать первым, пропадает желание что-то доказать другим. Каждый занят собой, каждый пришиблен своим страхом. Страх – это неотъемлемая часть всех нас. Здесь, в больнице, его скрыть трудно, он не умещается внутри. В обычной жизни его спрятать легче. Но он в нас всегда. Этот мир, в котором мы живём, в значительной мере состоит из страха. Всю жизнь существовать под страхом – это и есть настоящее Божье наказание. Смел не тот, кто страха не ведает, такой болен, а тот, кто может с ним справиться. А как справиться, если его в нас культивируют? Всю жизнь. Сперва мы боимся получить двойку в школе, боимся учителей. Мы перед ними беззащитны. От беспомощности всего лишь шаг до детского ужаса, особенно если в любое мгновение добрые руки педагога могут схватить тебя за шиворот и выбить твоим лбом дверь. Боимся родителей. Входная дверь хлопнула, и застываешь с книгой в руках. В каком настроении пришла мама? Позже мы боимся начальства, увольнения «по сокращению штатов», хотя безработица стала реальностью совсем-совсем недавно. Боимся осуждения коллективом, боимся выступать с трибуны, хулиганов, жены, друзей, соседей. Боимся болезней, старости, смерти. Чего-то боимся панически, к чему-то приспосабливаемся. Но никогда не расслабляемся. Нашему поколению ещё повезло. Отцам досталось куда крепче – страх, что убьют на войне, что на тебя обратят внимание «органы». Самый сильный след о тех проклятых годах оставили не рассказы бабы Веры и её друзей, не романы и повести о том времени, а короткое, в десяток предложений воспоминание Маргариты Брониславовны о своих молодых годах. ЭМ Бэ, как её в институте называли за глаза, не специально, а просто к слову пришлось, поведала, что в молодости жила в четырёхподъездном доме, где все обитатели, так или иначе, были связаны с наукой. Она его называла «дом специалистов». И вот каждый вечер, как темнело, она со своим мужем гасили в квартире свет и стояли, прижавшись друг к другу, у окна, высматривая, завернёт ли к ним во двор полуночная машина или сегодня обойдётся. Они хорошо знали часы, когда надо было стоять у окна. А если машина появлялась, то они смотрели, к какому подъезду она направится. Если к соседнему, то можно было идти спать. И в других квартирах, наверно, люди тоже стояли у окон и ждали. Ждали в других домах, ждали в других городах. Несправедливость обвинений, жестокость следователей, нечеловеческое существование в лагерях – всё меркло перед этим смиренным ожиданием. Никто не пытался ни воспротивиться, ни, хотя бы, убежать, спрятаться. Люди стояли в темноте у окон и ждали своей участи. Люди занимались какими-нибудь домашними делами – стирали, пили чай, стелили постель – и ждали своей участи. Люди, допоздна задержавшись на работе, в свете настольной лампы макали перо в чернильницу и дописывали квартальный отчёт или правили свой доклад для завтрашнего собрания и ждали своей участи. Для всех них страх был также естественен, как сон или еда. В этом царстве страха относительно сносно себя чувствовали маленькие дети и откровенные идиоты. Последние до сих пор тоскуют по ушедшим временам. Я захватил лишь кусочек того прошлого. Но что я тогда понимал? Верхняя губа в молоке, на языке упругость пенки. Соседка смотрит на меня и говорит бабушке: «Молодец он у вас – с пенкой пьёт. А мой – ни за что…» С эМ Бэ беды, кажется, не случилось, за ней полуночная машина так ни разу и не приезжала. Поколения разные, а люди по сути остаются такими же. И нас можно заставить стоять по вечерам у окна и ждать властного стука в дверь. Не умеем мы сами за себя решать. В палке о двух концах, называемой «приведение к общему знаменателю», центр тяжести смещён в сторону концлагеря, а не дисциплины. Но ничего, скоро опомнимся. За молотосерповый период мы получили такой опыт, какого у других нет. Осталось дело за малым: вспомнить, как живут по-человечески. А мой страх принадлежит только мне одному. Заложили его в меня люди в белых халатах, объяснив, что второй глаз тоже может отказать, что надо беречься. Как? Сперва я труханул. Ещё как труханул! А потом попривык. Вот я уже способен философствовать. Хотя желание по ночам выть от безысходности пока ещё не прошло. А в больнице, в компании с такими же бедой прижатыми, осознаёшь, что ничего особенного, что случилось, то случилось».

Митя получил инвалидность, а вместе с ней скудные перспективы на будущее: если работать, то курьером или сторожем, всё остальное для него стало недоступно. Снова и снова он уговаривал сам себя, что надо привыкать к положению, в котором оказался. А в нём росло раздражение. Дома плохо с деньгами, город переполнен людьми и машинами, машины ездят по тротуарам, на рынке норовят обвесить или обсчитать. Люди меняются в худшую сторону.

«И вообще много всякого такого, что раздражает. Раздражает глупость тех, кто, не задумываясь, какое это неподъёмное и ответственное дело, берётся руководить государством. Актёры, попы, слесаря, кинорежиссёры, школьные учителя с разрозненными лоскутами того, что можно назвать мировоззрением, лезут в парламент. Раздражает глупость тех, кто этой самонадеянной публике доверил свои полномочия. В раннем детстве раздражали лишь колючий берет да девчачий бант на шее. А нынче вон сколько разных раздражителей. Но по сути разницы никакой нет – что тогда я не мог ничего изменить, что сейчас. Словно ходишь по кругу – опять вернулся к тому, с чего начал. Как же жить дальше? Жить и бояться, что в каждую секунду можешь ослепнуть. Ну, за что?»

Митя хотел относиться к людям по-доброму, но у него ничего не выходило. Прежде он взрывался из-за кого-нибудь одного, теперь плохими стали все. Сколько грязи взбаламутила болезнь! Потом Митя спохватывался: он несправедлив к человечеству и рисует его портрет чёрной краской только из-за своего взбунтовавшегося глаза, из-за того, что себя жалко, что страшно. Но проходило время, и он с новым удовольствием принимался выковыривать всякое грязное и смаковать его. Видимо, даже мысленно поддавливать ближнего – занятие увлекательное. А потом опять спохватывался. Его кидало из чёрного в белое и опять в чёрное… и снова… и снова… Конца смене его настроений не было видно.

Безо всякой задней мысли Митя налево и направо рассказывал о своих проблемах, о том, чем он теперь в состоянии заниматься. И вдруг ему позвонили и предложили работу, которая ему как раз была по силам.

 

ЧАСТЬ 12

Два обыкновенных здания – одно помассивней, другое чуток попроще – принадлежали организации, которая занималась очень современным делом – информатикой. Это был даже какой-то центр информатики. Служба, принявшая Митю, охраняла эти два дома и их обитателей. Времена стояли трудные, и Центр информатики, как и многие другие организации, пытаясь выжить, сдавал свои помещения в аренду. На этажах его зданий разместились две-три крупные иностранные фирмы, риэлтерская контора, лилипутное издательство микроскопической газеты, подозрительный банк, группа, связанная с телевидением и множество других, тоже для чего-то нужных, организаций. Регулярно одни из них покидали гостеприимные стены, увозя с собой скарб – столы, шкафы, компьютеры; другие со столами, шкафами, компьютерами въезжали на их место.

Вахтёрами-сторожами здесь трудились преимущественно офицеры в отставке. А в своей смене Митя обнаружил ещё и бывшего врача – психиатора, и бывшего инженера оборонного производства. В первый же месяц новая служба раскрылась маленькими прелестями. Охраняя от неведомых злоумышленников в ночной тишине вход или въезд, Митя получал прекрасную возможность удовлетворять жажду приятного уединения. Несмотря ни на что, потребность побыть иногда одному у него не пропадала.

Старожилы смены отнеслись к Мите с интересом. Область, откуда он пришёл, – геология, виделась им загадочной и даже сказочной. А чуть позже его признали полностью своим, когда выяснилось, что он может здорово помочь в разгадывании самых заковыристых кроссвордов. Это его полезное качество было оценено очень высоко, поскольку кроссвордам в охране посвящалось много времени. Они сокращали свободные от стояния на постах часы. Кроме этого в периоды ничегонеделанья вахтёры листали газеты или судачили о том, о сём. Два отставных майора предпочитали тихими, лишёнными эмоций голосами тосковать по старым временам, по былому величию государства, по навсегда пропавшему порядку. Иногда вечерком к ним присоединялся старший смены. Высокий, с красивой седой причёской, он сидел в отдельном служебном помещении и подписывал пропуски на посетителей и на внос-вынос вещей. В прошлом старший служил во флоте и сидел в качестве порученца в приёмной самого главного адмирала. Он был подчёркнуто сдержан, собран, неболтлив, как, наверно, и положено военному, сидящему в предбаннике высокого чина. Но иногда и ему хотелось поговорить о былом величии Родины.

– Читали, что про обороноспособность России пишут? Это ж прямо разваливают армию!

– Раньше враг дальше границы шагу ступить не мог, а теперь иностранцы повсюду – на оборонных предприятиях, в Кремле… Перископы для наших подлодок немцы делают. Скоро Америка нас оккупирует…

– В авиации керосина не хватает для учебных полётов.

– Упадок, во всём упадок.

Перспектива оказаться под пятой извечного противника, «вредительская» политика нынешнего руководства не вызывали у них желания что-то предпринять или, хотя бы, по-настоящему возмутиться. Они каждый раз проговаривали одно и то же, убивая время до конца дежурства. Если порой в их голосе и звучала обида, то это была обида на непонятный сегодняшний мир, не такой, к какому их приучили.

Ветеран оборонной промышленности – среднего роста, с круглым лицом и с почти сформировавшейся лысиной человек лет под семьдесят отличался от офицеров тем, что не только болел по ушедшим временам, но и энергично ввинчивался в современную действительность. Он был необычайно общителен, был знаком со многими и в информационном Центре, и в среде арендаторов. Свободную минуту он даром не тратил, а ходил по этажам – у одних чего-то доставал, другим что-то обещал. Своим нынешним положением он тяготился, чем тоже отличался от офицеров. Те предпочитали подчиняться – так их приучили, а этот рвался в лидеры, хотел нестись паровозом впереди состава.

Бывший врач, единственный, кто оказался моложе Мити, существовал тихо и незаметно. И походка у него была необычно тихая. Иногда создавалось впечатление, что он не вышел только что из-за угла, а просто материализовался из пустоты. Познакомиться с ним поближе как-то не получалось. В течение всего дня медик не расставался с банкой джина с тоником, а к вечеру, когда здания пустели, и появлялась возможность поговорить, язык ему подчинялся с трудом. Джин с тоником он называл своим лекарством. Длительная работа в психиатрической больнице, ежедневное общение с ненормальными людьми истрепали его нервы, а любимый напиток помогал сохранять их в более-менее рабочем состоянии.

Вообще в отделе охраны проблема алкоголя постоянно оставалась болезненно-актуальной. Во-первых, здесь работали одни мужики, во-вторых, а чего ещё делать одному глухой ночью? Тем более, если одолели неприятности, или на душе муторно, или просто вдруг захотелось выпить. Спиртное – вот причина текучести кадров в отделе охраны. Борьба с бутылкой велась с переменным успехом, но на полную победу руководству рассчитывать не приходилось. Старшие смен, оберегая лицо своего звена, прятали крепко поддавших на удалённых от командирских глаз постах. Неприятности, кончавшиеся увольнением, случались с теми, кто вываливался за пределы своих возможностей и напивался влёжку.

Митя с Леной вылезали из широкой чёрной полосы. В женщин с рождения вживлена забота о семейном гнезде, ответственность за него. Из-за этого в непростые минуты им трудней, чем мужчинам. Как правило, они не умеют пренебречь, пустить на самотёк или не обращать внимания. Мужчины могут, а женщины нет. Митина женщина не составляла исключения, и с болезнью супруга забот у неё, безусловно, прибавилось. А Митя после больницы более-менее пришёл в себя. Его глаз совсем перестал видеть, но зато страх зашаркался, затёрся – ведь больше ничего плохого не происходило. Митя перестал жалеть себя, забыл думать о нравственном совершенствовании. Жить стало веселее. Он уже не так внимательно следил за тем, чтобы не нагружать своё зрение работой.

А вместе с тем жена и муж, хотя и находились рядом, обитали в разных измерениях.

– У нас есть Кортасар? – спрашивал Митя из-под потолка, стоя на стремянке и роясь в книгах на верхних полках.

– Какой Кортасар? – отвечала Лена, разбирая сумки, принесённые из магазина. – Я купила коту фарш. Ты завтра давай ему, но не перекармливай и перемешивай с хлебом. Тебе на обед – борщ, не забудь положить сметану. Котлет я нажарила, а макароны сваришь сам. Снимай рубашку, я постираю.

Единственной настоящей Митиной обязанностью была уборка кошачьего тазика-туалета. Тазик приходилось выносить часто, что отвлекало от более важных дел, вроде поиска того же Кортасара. А с Леной ему не удавалось поговорить даже за обеденным столом. Когда Митя пытался поделиться с ней какой-нибудь неожиданно родившейся ценной мыслью, например, о том, что прилюдный разговор по мобильному телефону выглядит вульгарно, её голова всегда была занята хозяйственными заботами: то пришла пора красить дом на даче, то надо делать новую калитку. Вот и дача некстати влезла в Митино личное время. Теперь, имея между дежурствами три свободных дня, ему стало трудно отлынивать от загородных поездок.

– Ты согласен, что там чистый воздух? – допытывалась Ленка. – А чистый воздух тебе необходим. Особенно сейчас. Спроси врачей.

Воздух на даче был чист и великолепен. И природа там замечательная. Но, оказываясь в своём имении, Митя смотрел на отгороженный семейный кусочек земли, на корявые грядки, на яблоньки, кустики и наполнялся тоской. Ему здесь было неинтересно до мёртвой сухой скуки. Он ничего не умел выращивать, но он и не умел бездельничать. Поэтому, когда на даче требовалось забить гвоздь или покрасить сарай, он приезжал, забивал, красил и тут же с нетерпением ждал электричку домой.

– Ну не могу я долго находиться в условиях дачной перенаселённости, – отбивался Митя. – Я там не отдыхаю. Для меня по-настоящему отдохнуть – это отдохнуть от людей. И вообще дача существует не для отдыха, а для работы.

Вадик коротал жизнь, оставаясь безработным. Он не реже одного раза в месяц забегал к Мите домой, всегда с единственной целью, почесать язык. Его набеги крали значительно больше времени, чем телефонная болтовня. За стопочкой он делился мельчайшими деталями своего быта, планами на будущее, но чаще всего вспоминал разные случаи из прошлого. Редко, когда такие вечера получались интересными. Но всё же случалось.

В одну из таких встреч они с Митей вырулили на обсуждение нынешнего поколения, делающего в фирмах деньги. Мите эти новые были любопытны. В зданиях, которые он охранял, жизнь била горячим гейзером. Мимо вахтёров мелькали сотрудники разных организаций. Их мельтешение напоминало озабоченную круговерть пчёл на вынутых из улья сотах. Расход энергии огромен, но польза от этого неочевидна. Митя смотрел на снующих по холлу людей с той снисходительностью, с какой посетитель зоопарка наблюдает за кутерьмой на площадке молодняка. Он наблюдал, подмечал смешные или характерные чёрточки поведения, пытался по ним понять, что из себя представляет тот или иной человек и всё молодое, незнакомое племя целиком. Надо же чем-то занять время стояния столбом при парадных дверях. Внешне – сплошные «Вау» и «О`кей», как на любом вещевом рынке, а что этим прикрыто – неясно.

Вадик мало что знал о работе фирмачей, но много говорил об особенностях их жизни.

– Средний класс – это крупный таксон в государственном хозяйстве, наподобие класса млекопитающих в зоологии. Внутри его – своё деление: одни находятся повыше, другие пониже… Неважно, что они там у себя делают, но те, кто твёрдо стоит на ногах, надо думать, делают дело и работать умеют. Но я не хотел бы оказаться в их шкуре, – с глубокомысленным видом заявил он. – Послушаешь их разговоры и начинаешь понимать, сколько чудовищных проблем создают они сами себе. Они не знают человеческой жизни – они невольники своего положения. Достигнутый каждым из них уровень требует соблюдения множества условностей: марка машины; школа, в которой учатся дети; место, где проводишь отпуск; магазин, в котором отовариваешься – всё должно соответствовать этому уровню. В этих снобистских требованиях много смешного, но они держатся за эту ерунду всеми четырьмя лапками. Отказ от неё означает для них потерю статуса. Разваливается весь их привычный уклад.

Вырисовывалось явно неодобрительное отношение Вадика к среднему классу в целом. Он, несомненно, ставил себя значительно выше всех этих чудаков, живущих не так, как надо.

– Опыта у них мало, знаний – никаких. Вот и смотрят: а как там, за кордоном? Мелкий командир, как провинциальный режиссёр, работает с оглядкой на столичных мэтров. Копируют они лишь внешнее, без понятия, почему оно там появилось. У них даже удовольствия… как бы это назвать? Условные… или предписанные. Другими словами, удовольствие, как приятное ощущение, необязательно. Главное – это сам факт соблюдения некоей процедуры, которая входит в комплект того, что условно считается развлечением, что должно нравиться. Я знаю одного, обязанного проводить отпуск на Мальдивах или в другом таком же месте, хотя он мечтает взять байдарку и махнуть в Карелию. А нельзя. Не поймут. Не отвечает его уровню. Вот и играют они роль, как в театре. И вообще, радости в их жизни идут от денег, от покупок, а не от души. И всё это из-за того, что они обязаны соответствовать уровню, обязаны вписываться в не ими установленные рамки. Такая жизнь ненормальна. Работать они умеют, ничего не скажешь, но порядочность, честность, человеческие отношения – это всё побоку. В их среде каждый против всех.

В достаточной мере самоутвердившись, Вадик исчез. А Митя продолжал на работе приглядываться к среднему классу. Это было и интересно, и придавало хоть какой то смысл бесславному инвалидному существованию. Митя наблюдал. Обрывки разговоров, поведение – всё перед тобой. Далеко не каждый из этих людей лидер. Темперамент разный, много всякого индивидуального. Но было в них что-то такое, что он не мог принять. Скоро он понял: ему не нравилось, что они много говорят о деньгах, похваляются, как деньги им помогают решать разные проблемы. Их объединяла уверенность, что они сильны деньгами, что находятся под их защитой. А когда вдруг выяснялось, что деньги не срабатывают, они полностью терялись.

Вахтёра не замечают. Он, как мебель, стоит на одном и том же месте, к нему привыкают. И говорят, говорят, изливая вместе со словами крохи своей сущности. Слушать их было интересно, потому что они сделаны всё-таки из другого теста.

«Что ценило наше поколение в возрасте этих двух парней? Свободу ценили, независимость, ещё – оригинальность суждений, остроумие, знания, умение. Наверно, ещё что-то, и у каждого своё. Но хотелось, чтобы любой понимал, что ты много видел, всё знаешь, всё умеешь, ты надёжен, с тобой не пропадёшь, чтобы это понимал о тебе каждый, особенно девочки. А эти двое… Один рассказывает другому, как трудно идёт у него ремонт квартиры – и бригада попалась неудачная, и нет тех дверей, которые ему нравятся… Он весь увлечён этим ремонтом. И незаметно – ему так кажется, что незаметно – он подводит к тому, каких больших бабок всё это стоит. Раз подводит, два подводит, три. Или будь в наше время у нас квартиры и деньги, мы бы тоже жили другими интересами? Каждому поколению своё? Наверно так. Те, которые старше нас, тоже не понимали: «Вы не отдаёте себе отчёта…», «Как можно отказываться вступать в партию?» А мы их считали просто дрессированными. И эти нынешние нас тоже кем-то считают. У них на первом месте деньги и комфорт».

Митя с мудростью бывалого обитателя своей страны поглядывал на мелькавшие перед ним молодые лица и предрекал им горькие минуты прозрения. И, в первую очередь, из-за того, что не понимают они, как важна свобода, не ценят её. И вообще все эти ходячие кошельки – явное не то, ненадёжная публика.

Мир новых и мир бывших тихо уживались под одним небом.

Между тем, надвигался редкий календарный рубеж. И хотя вступление в следующее тысячелетие свершится лишь по окончании двухтысячного года, само появление даты с тремя нулями, смена единицы на двойку будоражили весь мир. В детстве Митя задумывался, как это будет происходить смена одной тыщи на другую? Очень хотелось дожить до такого момента.

«Ну вот, кажется, дожил, скоро свершится. Новое тысячелетие – граница, которая наводит на мысль об обновлении. В смысле, что надо успеть завершить старое и начать с нуля. Это напоминает уход в армию. По нетронутому снежку… Оставить всё позади, все верёвки обрезать, оборвать, а сам лёгкий и чистый, словно новорожденный младенец… Но не выйдет. Слишком много верёвок – не оборвать. Некоторые прочней стальных тросов. В зрелом возрасте нельзя начинать с красной строки, если предложение не дописано до точки».

Олег по телефону непременно хотел знать, как Митино здоровье, как зрение? Пришлось говорить на нелюбимую тему. А на вопрос: «Как сам-то?» трубка ответила:

– Руковожу кружком детского творчества. Удовлетворён не столько зарплатой, сколько тем, что имею помещение, где могу писать – бесплатную мастерскую. В выставках участвую. Вот на прошлой неделе очередная закончилась. Зашёл бы как-нибудь, ты ж моих последних работ не видел. И вообще давно не встречались.

Записывая, до какой станции метро ехать, на какой автобус пересаживаться, Митя подумал: «Не только не встречались, но и по телефону не разговаривали давно. Что-то мы начали по углам расползаться».

Студия Олега размещалась на первом этаже обычного жилого дома. Она занимала целую квартиру. В коридоре на стенах сплошным ковром висели детские рисунки, а одна комната полностью принадлежала руководителю кружка. Её стены были увешаны акварелями и рисунками карандашом, образцами замысловато-веньзелеватой резьбы по дереву и гравюрами. Под потолком распласталась, подвешенная на леске, планирующая птица: старый молоток обозначал тело и голову, а два потемневших от старости серпа – крылья. На полках стояли конструкции из металлических колец, пластмассовых шайб, резиновых трубок. Рядом со столом и вдоль стен жались друг к другу, повёрнутые к зрителю тыльной стороной, холсты на подрамниках.

– Это я не вывешиваю – тут всё-таки дети, – пояснил Олег и принялся расставлять на стулья свои работы.

Помещение мастерской, в которой царствовал беспорядок, стало расцветать сияньем красок и моментально преобразилось. Как, должно быть, здорово иметь талант художника и превращать простые куски материи в окна, глядящие в иной мир, в иное время. Захотел – и создал яркий праздник, как Коровин или Малявин, захотел – рассказал зрителю библейскую историю языком света и тени, как Рембрандт, или наполнил полотна загадочным полупрозрачным туманом, из сгустков которого образуются воздушные женские фигуры, как на картинах Борисова-Мусатова. И сладко вечно мучиться стремлением покорить недостижимое – перенести на полотно невозможное, например, шорох фольги или глухой грохот, брошенных на деревянный пол, дров так, чтобы ощущалось нетерпеливое ожидание скорого тепла. Художник сродни волшебнику – он по своему усмотрению награждает образ человека теми или иными чертами характера или создаёт фантастические, никогда не существовавшие сцены чьего-то сна, прерванного жужжанием пчелы… Он наполняет картины радостью или печалью, красотой, героизмом…

Олег наполнял свои полотна эротикой. Картин было много. Эротическая тема повторялась и повторялась. Каждая последующая в выставленном ряду подтверждала предыдущую, подхватывала её ритм и мелодию, передавала их следующей, и дальше, и дальше… Это было какое-то бесконечное равелевское «Болеро».

– Этот цикл я назвал «философия эротики», – пояснил Коржик.

«Или я ничего не понимаю, и Олег – подвижник, или он искалечен той, ушедшей в прошлое эпохой и продолжает плодить глупости».

А вслух Митя сказал:

– Наверно, вот оно счастье художника: мастерская и возможность свободно работать.

Он неумело расхваливал картины, переходя от одной к другой, но оказался явно не готов к Олегову увлечению. Чтобы как-то скрыть растерянность, он попробовал завернуть разговор на иное:

– А с Вовкой давно виделись?

– Давно. Он сейчас тоже должен подъехать. – Олег посмотрел на часы.

– Сто лет не общались.

– А как у тебя в целом? Работа работой, а чем живёшь-то?

– Пытаюсь примирить себя с людьми, – ответил Митя. – Когда часами стоишь на одном месте, делать нечего, а уйти нельзя, начинаешь размышлять. Потом привыкаешь шевелить мозгами и становишься философом. Вахтёр не может не стать философом. Пытаюсь понять нынешних людей. Они у меня перед носом целыми днями мелькают.

– Нынешние, по большому счёту, такие же, как мы.

– Не скажи. У них другие интересы, они деньги шибко любят.

– Интерес, положим, у всех один: счастья люди хотят. А что они под ним понимают – новую иномарку, подсидеть начальника или полный дом детишек, – это варианты. Варианты зависят от особенностей времени и сути человека не меняют. Сегодня люди так с ума сходят, завтра – подругому. Ты бери отношение к тому, что незыблемо. Например, к политике, к хозяйству. Хозяйство – что раньше надо было вести, что сейчас, булки с неба сыпаться не стали. И, как в прошлом у нас было королевство некудышных, за редким исключением, хозяйственников, так и осталось. А отношение власть-народ? Власти по-прежнему нужны тихие и покорные. А народ, как был протоплазмой, так и… Пошумел в девяносто первом с голодухи-то, потом поел и опять расплылся наподобие желе. – Олег говорил с ехидной улыбкой на губах. – Если судить по выставленному на всеобщее обозрение, то кругом сплошное шаблонное благополучие. Но за ним, на задворках, такое творится! Об Игоревом житье слышал? У него тоже всё выставлялось напоказуху – это в его духе. А судьба распорядилась по-своему. Его сын занял большую сумму и не отдал, вёл себя с ссудившими на папин манер нагло. Убили его. Не слышал? Во-о-от. Дочка не учится, не работает, требует у родителей деньги, не брезгует наркотиками. Вдобавок жена считает своей обязанностью оповещать весь белый свет, что муж у неё – бестолочь. Говорят, она два раза пыталась покончить с собой. И это, не считая тягу Игоря к бутыльцу. И, насколько я знаю, пример Соколова с семьёй по нынешним временам нельзя назвать нетипичным, у значительной части населения скопище разного рода язв и болячек. Другие изо всех сил стараются стать такими же игорями и навесить на себя их тяготы. У третьих тоже есть занятие: свести концы с концами. Это сейчас. А дай срок – нас всех загонят в угол, и, когда деваться будет некуда, люди, чтобы не свихнуться, снова поверят в несусветное. Я не знаю, как ты воспринимаешь то, что творится вокруг, но я вижу, что все изменения второстепенны. Навалом стало товаров, книги на любой вкус, на овощные базы ходить не надо, за границу можно… А вот по существу… Как мы были… так и остались. Мы опять всему верим, мы инертны в отстаивании своих прав. Всё возвращается на свои круги. Порядочные люди уже во власть не идут. Пошли, было, тогда, на самом переломе, а потом их оттуда выжили. И снова стало по-старому: «они» и «мы». Правда снова ушла в песок. Наверху – самодурство, внизу – унижение…

– Но всё-таки с тоталитаризмом покончено, и с репрессиями, и в психушки нормальных людей не сажают.

– Хорошо, что ты не сказал: «окончательно покончено». Ни с чем не покончено. Мы находимся в такой ситуации, когда это всё может чудненько возродиться. Если не сейчас, то лет через пятнадцать-двадцать. И эта ситуация – мы сами. Беда приходит не тогда, когда начинают сажать и расстреливать, а когда появляются условия для того, чтобы стало можно расстреливать. А в нашей стране такие условия существуют всегда.

– Ты думаешь, к власти придёт ещё один Сталин?

– При чём тут Сталин? Он – пешка в руках истории. Он действовал так, как в тех условиях только и можно было действовать. Если бы не он, на его место всё равно села бы какая-нибудь сволочь.

– А кем же тогда был Брежнев?

– Тоже закономерным продуктом системы. Он был машинистом, стоящего в тупике, паровоза. Я думаю, его породил Хрущов. Задёргал Никита соратников своими инициативами, а им хотелось отдохнуть, насладиться достигнутым. Они и заменили неиссякаемый генератор идей на этот лежачий камень. И весь штат партийных и хозяйственных руководителей облегчённо вздохнул.

– Так уж?

– После семнадцатого года, кто пришёл к власти на местах? Пришли холопы. Правильно? Ты думаешь, холопу, ставшему барином, нравится, если на него сыпятся чьи-то инициативы? Ему спокойная жизнь нравится. Он же и на руководящем посту остаётся холопом. А нынче на смену старым пришли холопы холопов.

Рассуждения Олега прервал дверной звонок. Хозяин пошёл открывать и вернулся вместе с Вовкой. Посолиднел Вовка, лицо его украсили мешки под глазами. Он вошёл, как будто виделся со всеми на прошлой неделе.

– О чём вы тут? – спросил он, широко улыбаясь.

– О жизни, о власти, о народе…

– А-а-а, я мог бы и сам догадаться.

– Ты прав, всё вертается, – продолжил Митя. Надо было бы для приличия спросить, как дела у Вовки, но жалко отрываться от получившегося разговора. Прервёшься, а он потом на эти же рельсы не встанет. – Во всяком случае, опять появились шествующие затылком вперёд.

– Почему затылком вперёд?

– Это в памяти с детства осталось. На демонстрации идут люди мимо мавзолея. Прошли уже, а голова назад повёрнута, не могут оторвать глаз от своих господ. Так и идут затылком вперёд.

– Люди за короткий срок переделаться не могут, – гнул своё Олег.

– Я помню, после августа девяносто первого советовал своему завотделом перечитать чеховский «Вишнёвый сад», – усаживаясь на подоконник, вспомнил Митя. – Он находился в полной растерянности от случившегося, а я его с понтом наставлял, что пришли другие времена, на сцену вышли другие люди, что это надо понять и признать… ну и всё в том же роде. А оказалось, что и в пьесе, и в нашей жизни главное – не приход нового, а другое: раньше командовали недотёпы, позабывшие думать о человеке, и нынешние в этом смысле не лучше. Обыватель их кормит, а они о нём вспоминают только во время предвыборных кампаний. Вот возродить империю, сделать эффектную козу Штатам – это да, это может сохранить твоё имя в истории. А облегчить жизнь людей – это слишком мелко.

– Если всё человечество готово повторять старые ошибки, то что говорить об одной стране? – вставил слово Вовка.

– Да, всё повторяется. С чего началось, к тому же и приходит, – качнул головой Митя.

– Рондо, – сказал Олег.

– Да, рондо. Но повторяется в другом виде, с другими завитушками.

– А что повторяется? – не понял Вовка.

– Да почти всё… – начал Митя.

– Во-первых, – перебил его Олег, – люди и до нас ломали голову над всем, о чём мы тут говорим, и после нас будут к этому возвращаться. Затем – оболванивание людей. Сперва коммунисты дурили население идеологическими погремушками, потом короткое время мы пытались думать сами, а нынче нам мозги полощет реклама.

– Да, когда шторм успокаивается, вылезает кто-то таинственный и начинает указывать цель и ориентиры: раньше у нас прямо по курсу маячил коммунизм, сейчас – достойный уровень жизни, – подхватил Митя. – А ещё рабы…

– Рабы – это не повторяющееся, – уверенно отмёл Олег. – Они всегда были и никуда не исчезали.

– Ладно. А подпевание? Тогда властным, а теперь богатым.

– И властным тоже, – заверил Вовка. – Раньше агитировали тратить время на общественную работу, а теперь агитируют тратить деньги на пустое. Раньше человек был материалом для строительства будущего, а сейчас он инструмент для потребления в настоящем.

– Хорошо, – увлёкся Олег. – Что ещё?

– В советское время книги, спектакли, фильмы не доходили до населения из-за цензуры, сейчас у народа нет денег.

– Ну ладно, – неохотно согласился Олег.

– В пятидесятые годы считали, что ЭВМ преобразит мир. Сейчас то же самое думают про Интернет, – сказал Вовка.

– Язык! – сообразил Митя. – Прошло время советизмов, теперь – американизмы.

– Американизмы и рекламные уродства, – поддержал Олег.

– Совки раньше и совки сейчас, – вспомнил Митя.

– Нет, нет, нет, – категорически возразил Олег. – Это те же рабы. Совки были, есть и будут, никуда они не девались, потому что никогда не исчезали кукловоды.

– Активизация всяческой жизни в хрущёвскую оттепель, – поспешил сообщить Вовка. – Потом – застой, и новая активизация после девяносто первого.

– Короткая, – дополнил Митя.

– Всё равно. Потом: стиляги в пятидесятых и новые русские сейчас.

– Это натяжка, – рассудил Олег.

– Вот! – опять встрепенулся Митя. – В детстве… вспомните… такие китайские птички продавались. Пушистые, разноцветные… Каркас из проволочки… яркие такие.

– Были, были, – подхватил Вовка.

– А теперь завал дешёвых китайских товаров. В общем, таких же ненужных, как и птички.

– Можно ещё про веру вспомнить, – подсказал более серьёзную тему Олег. – Общая религиозность, потом всеобщий атеизм, теперь опять религия приветствуется.

– Раньше умные люди старались не высовываться, чтобы партийных гусей не дразнить, – вдруг заявил Вовка. – А теперь богатые не высовываются, чтобы не привлекать внимания к своему достатку.

– Переброска северных рек, – радостно оповестил Митя. – Ставили такую задачу в советское время. Потом отказались. Недавно я снова услышал призывы реанимировать эту глупость.

– Раньше боялись КГБ, сейчас – воров и бандитов, – сказал Вовка.

– Раньше инициативных наказывали, – в тон ему продолжил Олег, – а сегодня их доят.

– А что-то мне это рондо не нравится. Скучно: одно и то же повторяется и ничего нового, – задумчиво произнёс Вовка, глядя в тёмное окно.

– Одно и то же, но под разным соусом и с разным гарниром, – напомнил Олег.

– На поводке, хоть и с разным гарниром, – всё равно на поводке, – вздохнул Митя.

– Слушайте, – оторвался от окна Вовка. – Если установлена закономерность – всё в этом мире повторяется, то можно спрогнозировать ближайшее будущее, чего ждать, к чему готовиться.

– Вот именно: ближайшее, – уточнил Митя. – А то как-то двое бородатых в Германии спрогнозировали… До сих пор расхлебать не можем.

– А чего нам ждать? Нового завинчивания гаек, – невесело напророчил Олег.

– Опять начнут всех под одну гребёнку… и газеты причешут, – принялся развивать тему Вовка.

– И погибнет страна под грудой новых «отдельных недостатков», – подхватил Митя, хотя подобные перспективы его совсем не радовали.

– Снова будут усиленно следить, выискивать крамолу в делах, словах и мыслях, – добавил Олег. – Врагами пугать начнут.

– И стаи голодных псов с поджатыми хвостами будут ждать своей очереди, чтобы дорваться до богатых кормушек, – продолжил Митя.

– Типун вам на язык! – заключил Вовка. – Хватит, а то, не дай Бог, сбудется. Вы слышали, что в Тюменской области один самородок создал машину времени? Кладёт в неё выверенный хронометр, а другой такой же – снаружи…

Потом Митя снова и снова возвращался к разговору о всеобщей повторяемости. Он дополнил список «Рондо» примерами из собственной судьбы. Их он ни за что бы не упомянул при ребятах. Тайна своего рождения, так оглушившая его в детстве, под старость обернулась телевизионной пошлостью – что не сериал для домохозяек, то обязательно один из героев награждён точно такой же тайной. И в который раз – жестокое бессилие: в прошлом – колючий берет, сейчас – ненадёжный глаз. И исправить ничего нельзя. И ещё: в детстве он остался один на один с самим собой, его бросили. Понять это он не мог. Сейчас всё понятно – врачи объяснили. Но он снова один и помощи ждать неоткуда. А после резвящаяся мысль вывела его совсем на другое. Террор. Пётр Рафаилович, его способ доказывать свою правду. И вот оно вернулось. Взрывают дома, взрывают метро. А сталинский террор? Он тоже из этого «Рондо» или идёт по особой статье?

«Вот, кстати, ещё один оборот «Рондо»: ребёнком я выпадал из действительности, обложившись игрушками, а став взрослым, освобождался от тягот этого мира, благодаря науке. Наукой развлекался… А по сути – те же игрушки».

Приватизировать квартиру Митя с Леной решили давно. Где, когда в нашей стране случалось такое, чтобы государство отдавало населению своё? Отдавало не для того, чтобы временно попользовались, а великодушно разрешало забрать насовсем. Уже только из-за одной этой необычности следовало квартиру приватизировать. Но, как бывает всегда, то одно отвлекало, то другое. И наконец, решились: всё, завтра начинаем.

Служба, где принимали заявления и объясняли, какие документы надо собирать, находилась недалеко от дома, в невысоком здании, стыдливо спрятавшим вход в свои недра со стороны двора. На его пустом крылечке тихо скучала женщина. Она объяснила, что попасть в заветный кабинет можно только выстояв очередь длиной в два месяца, что сперва надо записаться в эту очередь и два раза в неделю приходить сюда отмечаться. От её слов явственно повеяло уже подзабытым социалистическим укладом – номерками, написанными химическим карандашом на ладони, выкриками: «Мужчина, вы здесь не стояли!», истериками, давкой. Лет эдак очень много назад Лена и Митя каждую субботу ездили к чёрту на рога отмечаться на мебель. Сейчас и не вспомнить, что они тогда, благодаря этим титаническим усилиям, купили, но многомесячная очередь была, была комиссарского вида брюнетка, не по своей воле унижавшая людей порядковыми номерами, были коммунальная озлобленность и недоверчивость пронумерованных покупателей. Митя всё это хорошо помнил и, отстранённый своей инвалидностью от многих домашних дел, взялся за несложную обязанность ходить отмечаться.

Переклички проходили во дворе, перед входом в то самое здание. Ровно в восемнадцать ноль-ноль на бетонное крыльцо с тремя ступеньками поднимался ответственный за очерёдность, который хранил при себе список с фамилиями. По мере того, как очередь изо дня в день втекала в сокровенные кабинеты, ответственные менялись. Тот, кто добирался, наконец, до цели, передавал драгоценный свиток новому, из тех, кому ещё стоять и стоять. Обычно за это дело брались женщины. Обычно эти женщины были бойкими, обычно эти бойкие женщины имели пронзительный голос. Ровно в восемнадцать ноль-ноль бойкая женщина с пронзительным голосом восходила на крыльцо и начинала выкрикивать номера. Толпа уплотнялась в её сторону. Те, кто пришёл первый раз, нервозно интересовались, где и у кого можно записаться, и какой здесь порядок и заодно, нет ли способа в этой очереди не стоять, а как-нибудь по-другому… По чьему-то злому наущению во время перекличек начинался дождь. Бесправные люди, намертво прикованные к номеру в списке, мужественно стояли и безропотно мокли. Только бы не пропустить, не проморгать, когда выкрикнут твою цифру.

– Триста шестнадцатый!

– Сюткин!

– Будете двести девяносто третьим.

– Гражданка! Воткните меня куда-нибудь!

Дама в широкополой шляпе, с полей которой на плечи и головы рядом стоящих капает дождевая вода, умоляюще смотрит на, возвышающуюся над толпой, фигуру. Несчастная, мокрая шляпа – она из тех, кто припозднился и оказался вычеркнут. Совсем недавно она была полноправным членом волшебного списка, имела свой номер, а теперь она вычеркнута, выброшена, она – изгой. Дама плечом раздвигает сгрудившихся людей, пробираясь поближе к тетрадке. Дождь, напряжение, и ещё эта толкается…

– Женщина, ведите себя прилично, а то я вам дам по морде!

– Триста семнадцатый!

– Я!

– Фамилия как?!

– Трепов!

– Трепов будете двести девяносто четвёртым.

Стоящая на крыльце не видит широкополой шляпы. Не желает видеть.

– Триста восемнадцатый! Триста восемнадцатый!.. Триста восемнадцатый!

И в толпе помогают: «Триста восемнадцатый, триста восемнадцатый!» Сердобольная толпа хочет помочь отбившемуся от стада: найдись! Толпа не хочет этих маленьких трагедий. Широкополая шляпа тоже замирает. Вот так же выкрикнули и её номер, повторили, покричали – и всё.

– Нет триста восемнадцатого? Вычёркиваю!

Свершилось. Теперь толпа по отношению к триста восемнадцатому стала непреклонной. Мы тут стоим, мокнем, а он… или она… Митя, толкаясь вместе с другими, испытывал ностальгическую садистскую сладость от этих еженедельных унизительных процедур. Где ещё сегодня найдёшь такие очереди?

На тротуаре было тесно. Не лучшее время суток – народ возвращается с работы, над ним висят тяжёлые городские сумерки, фонари с подслеповатой мутью не справляются, все устали, все измотаны. Тротуары и мостовую покрывала полужидкая снежная каша – зима стояла снежная, но тёплая, а дворников не хватало. Под ногами чавкало, порывы ветра налетали холодными сырыми оплеухами. И всем этим – слякотью, ветром, сумерками Митя пропитался насквозь. Он шёл, ссутулившись, засунув руки в карманы куртки, и крутил в голове картину, виденную сегодня на экране телевизора. Вероятно, картинка была под стать настроению, только этим можно объяснить, почему она упрямо засела в его голове. Президент пригласил кого-то за что-то ответственного в свою вотчину побеседовать о делах. Телекамеры тут как тут. Президент сидел в кресле свободно, даже чуть развалившись, а напротив, на точно таком же кресле, напружинившись корявой закорючкой, неудобно притулился его собеседник. Он закостенел, не сводил глаз с Хозяина, его пальцы мелко дрожали и не знали, что им делать на краю крышки небольшого столика. Весь вид закорючки выдавал, о чём она в тот момент умоляла Всевышнего: суметь угадать, как надо ответить, и чтобы это мучение поскорее закончилось. Смотреть противно! И такой срам демонстрируют на всю страну. Митя крутил, крутил в памяти эту картинку, пока в его душе не запахло гарью.

Человеческие фигуры двигались в одну и другую стороны. Тётку со злым красным лицом внутри мягкого воротника шубы кто-то толкнул. Её качнуло в людском потоке, и Митя наступил ей на ногу. С левой стороны он из-за угасшего глаза ничего не видел, а тётка подгадала как раз под его шаг. На лакированном женском сапоге остались ошмётки грязной жижи. Митя не успел рта раскрыть, как на него рухнула лавина хриплого крика, замешанного на матерщине. По всему тётка уже была взвинчена своими личными неприятностями, а Митя, наступив ей на ногу, лишь выбил затычку. Виноватых в этой толчее не было, и в нём поднялась волна знакомого чёрно-фиолетового гнева. Справедливость, затоптанная бабой в дорогой шубе, требовала дать решительный отпор, поставить скандалистку на место и вообще навести порядок. Митя уже набрал воздух в лёгкие, как в долю секунды в его голове мелькнул отблеск мысли: «Опять не можешь сдержаться». Митя сжал губы – раз, два, три… десять – и тяжело выдохнул всё то, что должно было, но не стало грозными словами.

– Извините, тут так тесно, – сказал он, как можно более миролюбиво.

Тётка, поняв на свой лад, что она побеждает, что её боятся, решила добить врага и взорвалась новой порцией хрипа. А ликующий Митя пошёл дальше, повторяя про себя мудрое выражение: «Не оспаривай глупца». Победа! Ещё бы не победа! Как трудно победить самого себя, знает только тот, кто, хоть раз, пытался это сделать. После этого у победителя целую неделю сохранялось отличное, прямо-таки праздничное настроение.

Пашка спешил какую-то свою мелкую удачу выставит напоказ. Для этого он, прихватив с собой Вадика, завалился к Мите домой. Митя, накрывая на стол, незаметно поглядывал на гостей. Пашка раздался, погрузнел, а Вадик совсем не менялся, если не считать расползавшейся по голове лысины. Не раскрывая, в чём он преуспел – так выглядело весомей, – Пашка полушутя, полусерьёзно нахваливал себя:

– Знай наших. Моя всё меня пилит, а я взял ситуацию под контроль и показал, что я могу. Старый конь борозды не испортит…

Старый конь вытащил из сумки заковыристую бутылку водки, упакованную в красивую картонную коробку, попутно заметив:

– Я теперь только такую пью.

Мите это бахвальство было знакомо.

– Видишь, как время изменилось, как жизнь изменилась. Надо уметь перестраиваться, чтобы не оказаться в аутсайдерах – покровительственно разглагольствовал Паша.

– И ты перестроился?

– Так вот же, – показал он на выложенные яства. – Умный человек всегда всплывёт. Ну, у тебя, конечно, особый случай. А так: главное понять суть изменений, что произошли на повороте истории.

– И в чём же она, эта суть?

– А в том, что при советской власти люди были выше денег, а теперь деньги выше людей.

– Едва ли люди так быстро изменились, – не согласился Вадик. – При советской власти они были выше денег, потому что денег у них не было.

– Может быть… может быть… Но суть в том, что сейчас надо на деньги ориентироваться. Диктатура новых ценностей. Деньги корректируют наши представления о жизни. К примеру: существует «Уголовный кодекс», существуют правила поведения человека с человеком – красть нельзя, обманывать нельзя… Всё правильно. Но, когда дело касается денег… Нет, не беспредел какой-нибудь, но чуть-чуть украсть или немножко обмануть не возбраняется. Абсолютно честным путём не разбогатеешь.

– Пашка, ты приспособленец. То к диктатуре пролетариата приспосабливался, теперь – к диктатуре денег. Раньше ты проповедовал ценности морального кодекса строителя коммунизма, а теперь превозносишь обман и воровство, – заявил неблагодарный Митя, закусывая Пашину водку Пашиной ветчиной.

– Так ведь надо идти в ногу со временем. Помнишь, мы часто говорили о правилах игры. Вот сейчас правила игры резко изменились.

– Правила игры, конечно, меняются, но среди них существуют вечные. Во все времена воровать и обманывать считалось грехом. Ворованное впрок не идёт.

– Ты так говоришь, потому что сам не занимаешься предпринимательством. А вот если бы ты делал деньги, то не спорил бы.

– Андрей деньги добывает всю жизнь. Как шахтёр руду. Но он же не ворует, не обманывает, – возразил Митя.

– Ну, хорошо. А по-твоему, какие правила игры изменились?

– Разные. Ну-у… Если взять лица кремлёвской национальности… Раньше, чтобы быть обласканным, требовалось цитировать Генсека, кстати и некстати повторяя заклинание: «Наш горячо любимый…» Теперь по-другому. При прошлом Президенте прилипалы принялись играть в теннис – Президент любил в него играть. Нынешний, говорят, больших пятнистых собак любит – значит, его холуи начнут таких собак заводить. Ты вот раньше на поводу у партийных директив шёл – так было выгодно, теперь тебя за верёвочку рыночные торгаши тянут со своей философией. Ты не обижайся, – добавил Митя – всё-таки он пировал за Пашин счёт. – Ты не один такой. Сейчас многие эту мораль исповедуют.

– Ну что же? Ты чист и непорочен, а я – мелкий жулик и торгаш, – обиделся Пашка. – Только, знаешь ли, поварился бы ты сам в этом дерьме, что называется частным предпринимательством, ты бы понял, что в нашей стране, с нашими законами никакого предпринимательства быть не может. Оно еле существует только потому, что все обманывают, все жульничают. Ты, например, знаешь, что такое «белый нал» и «чёрный нал»?

– Конечно.

– Вот тебе первое и, пожалуй, самое распространённое жульничество. А сколько их всего существует, никто не ведает.

Они ещё долго учили друг друга, как надо вести дела в бизнесе, а когда бутылка почти опустела, сошлись на том, что главное, чем обеспечивается успех, – это случай, удача. Одним в жизни везёт, другим – нет. Потом Паша с Вадиком громко спорили об Интернете. Вадик Интернетом не владел, скорее всего, именно поэтому, он нападал на всемирную забаву, обвиняя её в недостоверности, гуляющей по ней информации, в порче зрения целых поколений, в других бедах и предрекал ей гибель под грудой собственных экскрементов, под которыми он подразумевал напластования устаревших данных.

Павел Интернетом пользовался и принялся его защищать:

– Например, тебе надо купить холодильник. Ты входишь…

– Я холодильник раз в двадцать лет покупаю! – кричал Вадик.

– Ну, неважно. Не холодильник, а что-нибудь другое. Интернет экономит время…

– Ничего он не экономит! Как можно сэкономить время, если ты двадцать пять часов в сутки, как идиот, сидишь и смотришь на экран?

Паша упёрся в тупое несогласие. Но он уже давно не убегал из комнаты, не хлопал дверью, если что не так. Он просто прекращал разговор. Вот и сейчас он отошёл к окну, поглядел на небо, поглядел на дома, потом заметил, лежащую на подоконнике, тонкую книжку в мягкой обложке. Паша взял её в руки.

– Цвейг. «Звёздные часы человечества», – прочитал он вслух, не слушая Вадика. – Вот эта книжечка, кстати, о тех, кому повезло по-царски. Тут заслужить хотя бы звёздную секундочку, полсекундочки. А может быть, мы просто не понимаем и не умеем разглядеть свою удачу. У тебя были звёздные часы в жизни? – обратился он к Мите, тем самым прекращая бессмысленный спор с Вадиком.

Митя задумался.

– Были. Три. Три звёздных момента было.

– Похвастайся. Какими благами они тебе обернулись?

– Первый раз – я ещё был мальчишкой, во второй класс ходил. Я один, а вокруг шпана. Для восьмилетнего маменькиного сынка такая ситуация пострашней вселенской катастрофы. Справился. Первая серьёзная задача в жизни – и справился. Тот звёздный час обернулся для меня разбитым носом. Второй случился, когда я уже работал. И опять я оказался один, а против меня власть, государство, идеология, одним словом, всё, что считается обществом, да ещё и непосредственное начальство тоже против меня. И опять я справился. Повёл себя безупречно правильно. В результате остался без диссертации, и место работы пришлось менять. А третий случился несколько дней назад, – мечтательно вспомнил Митя.

– И что?

– Ничего, – Митя улыбнулся. – Я оказался один на один с самим собой. Тоже справился.

– И что? – повторил Пашка.

– Что – «что»? Ничего. Обматерили меня с головы до ног. А всё-таки я справился.

Павел и Вадик не воспользовались таким выгодным сюжетом и не стали оттачивать на нём своё остроумие.

– Не идти нельзя, а не хочется. Я её живой помню. Так она бы у меня в памяти и осталась бы. Мить, пойдёшь со мной? Мне одной трудно.

Умерла Ленина полузнакомая, полуподруга. У Ленки не поймёшь: то она с человеком вместе – водой не разлить. Каждый день трепятся по телефону, обоюдно в курсе всех домашних дел, часто встречаются, ходят по магазинам, и в Митины уши ежедневно льются всякие истории, связанные с этой Машей, или Валей, или Ниной. А потом ни с того ни с сего они вдруг врозь. Врозь, врозь какое-то время, а затем снова друг друга находят. Ленкина подруга умерла как раз на том этапе, когда они были неразлучны. Митя её знал весьма приблизительно, больше по Лениным рассказам, видел раза полтора.

Помянуть ушедшего человека было намечено в крошечном ресторанчике. Там внутри прибывших ждал заранее накрытый длинный стол. Молчаливое рассаживание вокруг него и ожидание не успевших подъехать затягивалось. Но вот кто-то поднялся и сказал об усопшей несколько добрых слов, остальные вздохнули и тихонько, словно стесняясь, что они всё ещё живы, выпили. Потом поднимались и говорили другие, слышался стыдливый стук вилок и ножей о тарелки. Вокруг стола бесшумно плавали два официанта, подливая в опустевшие фужеры и стопки. Понемногу смущение и робость живых перед смертью прошли, над тризной зашевелился зуд голосов, послышалось: «Передайте мне вон той рыбки, пожалуйста». Одни встали и пошли покурить, у других нашлись темы для беседы. Напротив Мити разговаривали две пожилые женщины, точнее, одна из них – сухощавая, морщинистая, с седой воздушной причёской уверенно вела свою партию, а вторая – тёмноволосая и по-старчески излишне полноватая отвечала немного растерянно.

– Вам обязательно надо креститься, – уверенно убеждала седая. – Я могу стать вашей крёстной матерью. Я объясню, что вам следует сделать.

– У нас семья не религиозная, – слабо отбивалась её жертва. – По-моему, никто из родственников…

– Если бы вы знали, какой замечательный батюшка в церкви, куда я хожу, – не слышала её седая.

– И в святых этих я не разбираюсь. Я очень плохо понимаю, что к чему в церковных делах.

– Не спешите, подумайте. Почитайте Евангелие, и вам многое станет ясно. Там всё просто, – наступала седая. – Я же вижу вы человек добрый и сердечный. Знаете, сколько сейчас людей ходит в церковь, а веры, любви к Богу не имеют? Я уверена, вы не такая. С верой в сердце жить намного легче. Не торопитесь говорить «нет», подумайте.

«И вправду – «Рондо», – вздохнул про себя Митя.

Прибежал Пашка просить взаймы. Хоть сколько-нибудь. Но просто так придти и расписаться в своём банкротстве он посчитал недопустимым, поэтому он сначала затеял «умный» разговор. О человечестве, о жизни, о вообще… Сквозь Пашкины рассуждения проглядывали расплывчатые тени каких-то негодяев, доведших его до безденежья. Митя в душе добродушно похихикивал над приятелем.

И в тот же день, ни с того, ни с сего, безо всяких видимых причин, на пустом месте Митин здоровый глаз изнутри озарился яркой вспышкой.

 

ЧАСТЬ 13

Всё сызнова. Да сколько ж можно!

«И больница другая, и персонал другой, но атмосфера приёмного покоя та же самая. Наверно, она везде одинаковая. И долгая утренняя очередь, пришибленные, молчаливые люди. И редкие вполголоса произнесённые фразы. И оформление документов очень-очень занятыми женщинами в молочных халатах. Почему женщины в халатах не смотрят на пациентов, почему они задают вопросы отрывисто и требовательно? И те же перегруженные обязанностями медсёстры. Они тоже не смотрят на пришедшего. Я-то опытный, бывалый, мне наплевать, а те, кто пришел сюда первый раз, как пойманные лесные зверёныши – растерянные, испуганные – хотят понять, куда они попали. И хоть бы один сочувствующий взгляд, одно участливо сказанное слово. Медсёстры шагают стремительно, говорят сухо, командным тоном, как будто заранее отгораживают себя от панибратства, шуточек и неуместного здесь флирта. А на самом деле им всё осточертело. Осточертел этот хворый и бестолковый, целый день жужжащий, людской рой, который всё время лезет с вопросами, который надо обслуживать. На такой работе со смешным окладом в кармане медсёстрам любить ближнего непосильно. Скорей бы лечь на койку, забраться под одеяло и сопеть, с нетерпением ожидая завтрашнего дня. Лежать и надеяться».

Начало получилось неплохое: Митю поселили в палату, хотя в коридоре полно коек с больными.

«Дальше тоже – тьфу, тьфу, тьфу через левое плечо – есть на что опереться надежде: хирург Анна Борисовна внушает доверие. Лицо у неё доброе, на нём читается усталость и привычка самой принимать непростые решения. И отвечать за дело рук своих. А руки у неё обыкновенные, как у домохозяйки. От них зависит, проснусь я послезавтра слепым или зрячим. Нет, на её руки лучше не смотреть, а то захлебнусь надеждой и страхом. Анна Борисовна сможет. Она не ошибётся. Не иметь возможности видеть… до последнего дня… Лучше сразу подохнуть. Анна Борисовна всё равно спасёт. Потому что иначе и быть не может, иначе – конец. Верю, что она всесильна, что у неё всё получится. Верю. Ленка чего-то говорит, говорит, говорит… Ну не могу я сосредоточиться. Только не надо, чтобы она задавала вопросы – отвечу невпопад, она обидится… Сейчас всё уравновесилось, устроилось, выстроилось как-то очень правильно. Звуки, моя вера в Анну Борисовну, настроение Ленки и соседей по палате, цвет стен – не то бежевый, не то розовый, холодный свет из окна… Если это хрупкое равновесие нарушить, то всё рухнет… безвозвратно рухнет, и тогда уже ничего не поможет. Может быть, этот подзатыльник будет не таким страшным, как прошлый. Какой же это садизм: сперва человека оглушить, потом привести в чувство, успокоить, дать ему привыкнуть к нормальной жизни, к работе, а затем снова его по башке… Чтоб не подох от счастья. В школе говорили: «Повторение – мать учения». Чего от меня добиваются? Что я должен выучить? Я готов, только скажите чётко, о чём идёт речь? Я выучу, запомню, и разойдёмся полюбовно. Ленкино пророчество по руке… А что, если эта палата, эти люди – последнее, что я вижу, а с завтрашнего дня для меня начнётся нескончаемая ночь? Кто же это учит, кто распоряжается чужим здоровьем, чужой судьбой? Зачем? И есть ли в этом «зачем» смысл? А может, хотят до такой степени истрепать меня, чтобы после этого стало не страшно умирать? Как же здорово было бросаться в Уссури и бороться, сопротивляться! Как бороться сейчас? С кем? Тогда я думал, что противостою Высшим Силам».

Дурак! Высшие Силы, если захотят, то и под боны затянут, и даже в унитаз засосут. Вот на такую борьбу, на такую ерунду ты всю свою жизнь и потратил, не оставив после себя ничего. Ни одной полезной мыслишки.

«Я хотел. Не смог. Неужели ни одной мысли?»

Увы.

«Но я даже не мог высказаться, меня всегда перебивали».

А что тебе было сказать? Ты же ни разу ни до чего умного не додумался. Когда ты пытался говорить, ты просто хотел покрасоваться. Петух!

«Другие тоже…»

Сейчас речь только о тебе.

«Когда меня вели в палату, в коридоре я случайно услышал обрывок разговора двух стариков. Один из них произнёс: «Мы пришли в этот мир на минутку, покрутились, ничему не научились, ничего полезного не сделали и скоро уйдём». Стало быть, я не один такой. Да я и сам себе кажусь этакой раскорякой: куда-то шёл – не дошёл, о чём-то подумал – не додумал, к чему-то потянулся – не достал, захотел понять – не разобрался. Так и застыл, так и остался раскорякой, растопыренной во все стороны».

А кто в этом виноват?

«А кто виноват, что мне довелось жить в такое время, в период построения утопии? Мы и не жили. Разве существование в утопии можно назвать жизнью?»

Можно. Ваши мечты, надежды, планы – это те же утопии и ничего больше. И вы в них живёте и не погибаете. Если у вас хватает сил и терпения, то вся ваша энергия уходит на очищение их от глупости. В сухом остатке накапливается немного рационального. И то – не всегда: рельсы в Западной Сибири помнишь? Вы с детства живёте в утопиях, в заблуждениях, что одно и то же. В детстве каждый из вас уверен, что его отец самый умный и самый сильный, а мама – самая красивая. Потом вы убеждаете себя, что ваша страна самая лучшая, а её армия самая непобедимая. Обязательно – «самая», промежуточных вариантов для вас не существует. Затем вы начинаете фантазировать о великом прошлом своего народа, о его великом будущем. Прошедшие войны вами представляются в киношном виде: безупречно благородные «наши» и мерзавцы, на которых клейма поставить негде, – чужие. Даже те, кто поумней, кто не лишён способности видеть, а не только смотреть, даже они в самой глубокой глубине души хранят все эти утопии. И надежды, что завтра станет лучше, чем вчера, что случится чудо… А всего-то и нужно – разобраться с самим собой, отшелушиться от гнуси, раздавить в себе беса. Ведь тогда чудо и совершится. Но вы предпочитаете надеяться на авось, на случай. У вас одни надежды.

«А разве можно жить без надежды?»

Да нет, никто не запрещает.

«В нашей жизни без неё никак нельзя. Изо всех возможных вариантов выбираешь лучший и начинаешь в него верить…»

Вот-вот.

«Так ведь настроение поднимается. Хотя бы на время. Прибывает сил ещё пожить чуток. А если впереди беспросветно, то тогда что ж – надежда на чудо, на авось. Другого не остаётся».

А если не тешить себя надеждами, а попробовать что-то сделать? Попробовать понять, как устроена жизнь? Если не головой понять, то почувствовать сердцем? Лучше сердцем. Головой у вас получается плохо: то тривиальщина твоего Конфуция, то – непостижимо глубокая чушь о доске с гвоздиками.

«А я, кажется, кое-что сердцем понял: всё находится в равновесии, оно хрупко и его нельзя нарушать».

В хрупком равновесии ничего не родится. Равновесие – это покой. Ты сейчас находишься в больнице, и тебе хочется покоя. Это понятно. Но равновесие – это остановка, а надо идти вперёд.

«И нельзя затаивать в себе чувство стыда, его надо развивать».

Возможно.

«И вот ещё что. Вся наша жизнь – это постоянная вера в обман и одиночные мгновения прозрения. И барахтаться-разбираться в этом следует самому. Не надо никого обременять мелочными просьбами».

Возможно.

«Вся наша жизнь – это… сплошная давиловка. Нас подминают, трамбуют, равняют, не давая роздыху. Власть, работа, бытовая тягомотина… А потом, когда порядком подустанешь, подключаются Высшие Силы и дожимают нас. Мы сопротивляемся, сопротивляемся, наивно мечтаем о свободе, а потом сдаёмся. Кто раньше, кто позже. И объясняем сами себе, что в целом мир устроен приемлемо, но есть отдельные недостатки… и продолжаем тосковать по свободе».

Всё это можно сказать одной фразой: вы живёте в условиях сплошной нескончаемой катастрофы и привыкли к этому. А свобода… Свободным становится тот, кто может от чего-то освободиться. И нельзя освободиться, чего-то не потеряв. А вы терять не желаете, вам мечтается иметь всё и даже больше и при этом стать свободным. Так не бывает. Вы хотите свободы, но предпочитаете доехать до неё первым классом, в мягком вагоне. То, что дорожная курица холодна, а варёные яйца трудно лезут в горло — предел неудобств, на которые вы согласны. И потом… свобода… Многие твои соотечественники её достигли. Ты не забывай, что свобода прячется и в полном идиотизме. Растворись в абсурде, прими его правила и святыни, перестань думать, и ты станешь абсолютно свободным. Многие так и сделали.

«Но почему? Почему мы не можем вырваться на свежий воздух? Почему чем дальше, тем хуже? В наше время людьми помыкали, ими крутили. Я думал, ничего пакостней быть не может. Но нами крутили за бесплатно. А сейчас делают то же самое, но за деньги, теперь люди – товар, их покупают. Это уже совсем мерзость. Почему, чем дальше, тем хуже?»

Потому что топчетесь на одном месте.

«Давно, когда я был совсем маленьким, бабушка иногда водила меня в зоопарк. Там недалеко от входа находилась отгороженная круглая площадка, на которой устроили катание. Ослики и пони, запряженные в небольшие тележки, возили детей по кругу. Кучерами сидели мальчишки-школьники. Нас плотно усаживали на лавочки вдоль бортов тележки. Так плотно, что мы сидели почти на коленях друг у друга. Было тесно, неудобно, коляску нещадно трясло. Судорожно за что-нибудь ухватившись, я больше всего хотел, чтобы это катание побыстрее закончилось. Я очень боялся, что бабушка куда-нибудь денется, пока я тут трясусь на деревянной скамейке. А она считала, что доставляет мне удовольствие. Каждый раз это испытание кончалось удачно – бабушка всегда находилась. Вот я и думаю, что мы, обременённые утопиями, не на одном месте топчемся, а ходим по кругу».

Пускай – по кругу, это дела не меняет.

«Мы ходим по кругу, но почему-то не можем вырваться из него или хотя бы остановиться. Почему?»

Потому что вы живёте в царстве отдельных недостатков. Потому что каждый из вас и есть отдельный недостаток. И ходить вам по кругу, пока думать не научитесь. Вы себе и другим показываете, как не надо жить. Другие на ваших ошибках учатся, а вы – нет.

«Хорошо. Мы всей своей жизнью показываем, как не надо. Так дайте ж каждому за то, что он свою судьбу превратил в назидание, возможность хоть чуть-чуть пожить, как надо. А то гнут, гнут…»

Ну вот опять: «Дайте». Вам и так дали. Ваши отцы и деды страдали куда больше. Их и на войне убивали, и в застенках гноили.

«Да, физически нас не убивали. Нас убивало наше время. Нас выхолостили, с детства пропитали уксусом незыблемых истин, превратили в ничто. Обездвиженные, мы без интереса смотрели по телевизору, как где-то кто-то боролся за свои права. Нас лишили воли и желания пошевелить пальцем в свою защиту».

А почему ты постоянно ищешь виновных на стороне? Время виновато? Условия, превратившие вас в безмозглую массу, созданы при вашем попустительстве. Вам в абсурде жилось сладко и уютно, и вы о другом не мечтали. По земле, меченной страхом и злом, вы ходили, как по плацу, долбя пятками и поднимая пыль. Вы вышвыривали из могил черепа и давили их каблуками… Тихо, тихо, без истерик – это образно говоря. Вы топали, давили и не думали, не пытались задуматься. Каждому поколению – своё время. Каждое время – это испытание. Вы своего испытания не выдержали. Вы ленитесь что-то представлять из себя, ленитесь стать гроссмейстерами, вы предпочитаете, чтобы вас использовали, как инструмент. Вы – марионетки. Человек — это тот, кто умеет думать, сопоставлять, делать выводы, человек должен думать, человек не может не думать…

«Но потом мы всё-таки что-то поняли и, несмотря ни на что, выжили».

Ничего вы не поняли, иначе не искали бы смысл там, где его нет, не искали бы виновных в том, в чём виноваты сами, не искали бы оправданий поступкам, за которые надо выпрашивать прощение.

«Но мы заслуживаем доброго слова уже за то, что не унываем».

Не унываете, потому что ничем не отличаетесь от элементарных частиц… микромир… Мельтешение, случайные столкновения, абсолютная подчинённость законам природы… А вы существуете для иного… Вы надеетесь… небеса пусты… учитесь самостоятельности, а там будет видно… Вы не умеете…

«Ого! В палате горит свет. Вечер что ли уже? Кажется, я спал, но завтра ещё не наступило. Что же время так медленно? Дверь, наверно, не прикрыта – слышно вечернее шарканье тапочек, тихие разговоры. Для врачей рабочий день закончился, они разошлись по домам, медсёстры расслабились и занимаются своими делами, а власть на этаже перешла к больным. Они выползли из палат, прогуливаются, или ковыляют с кружкой за кипяточком, или с полотенцем на шее спешат к умывальнику. Это самое подходящее время для скоротечного знакомства с товарищем по несчастью, самое время поделиться со случайным слушателем своими бедами. Утром и днём совсем другие заботы: «На капельки! На капельки!» «Я воспользуюсь вашей розеткой? А то моя барахлит» «Скажите Иванову из семнадцатой, чтобы шёл в смотровую» «На обед уже приглашали?» «Не видели, в столовой много народа?» Утром и днём хозяйничают решительные и нагловатые медсёстры, а больные отсиживаются в палатах или жмутся в коридорах к стенам, пропуская мимо себя каталки с бельём. А вот вечер – это совсем другое дело. Вечером, после ужина, после капель и уколов кончается лечение, и начинается подобие жизни. Господи! Скорее бы наступило завтра. Сейчас плохо так, что хуже некуда. Хуже может случиться только завтра. Вот оно: я достиг далёкого будущего, кругом – те туманные крыши, в которые я вглядывался в детстве, а я их не вижу. И могу вообще больше никогда ничего не увидеть. Без зрения я превращусь в бесполезную недвижимость».

А раньше что в тебе было полезного?

«Я думал, что-то было. Ну, пусть не полезного, так, хотя бы доброго… Я никогда не лез без очереди… Своих не выдавал…»

От тебя можно было ждать гораздо большего. Для этого тебе было предоставлено достаточно.

«Что мне было предоставлено?»

Всё. Твоя жизнь звучала простой и понятной мелодией, но в ней были расставлены очень выразительные акценты, и тебя тыкали в них носом.

«Насчёт себя я не обольщаюсь. Я слаб и бездарен…»

Не лукавь! Ты о себе думаешь иначе.

«Но я же не умею раскрыть объятья для всех, живущих рядом со мной, я не в состоянии полюбить их, я не способен нести ответ за всё, что совершила моя страна. И даже к тому, в чём я разбираюсь, к моему делу, я относился не так, как следует: то, что мне было интересно, я понимал, как баловство, как развлечение, а в том, что являлось плановой работой, я видел одну лишь глупость. Поэтому после меня и не останется ничего такого… Что бы я сам о себе не думал, видимо, мой удел быть совсем простым солдатом. Но неужели от меня чего-то ждали? Кому я нужен?»

Нужен каждый.

«Но тогда, значит, всё это правда, значит, нас пасут, значит, – вера? Тогда, значит, свечки. Поклоны… А ведь я, трепыхающийся выловленной рыбой, пытающийся самостоятельно что-то понять, делающий выводы, пусть и глупые, сильней, чем тот же я, стоящий на коленях со свечкой в руке. Если надо думать, если я должен думать сам, то это не совместимо с верой. Безмозглая вера – это отчаянье и слабость».

При чём тут вера? При чём тут слабость? Любовь – это тоже и вера, и слабость. Что же, отказаться от любви?

«В любви нет посредников и покровителей, никто не учит. А в вере – я этим переболел – полно посредников и учителей. У меня вызывают отвращение те, кто убеждён, что знает, как надо. Я за ними идти не могу».

Не можешь. И потому ты ищешь своего бога в мусоре абсурда, который и есть среда твоего обитания.

«Никого я не ищу. Любой бог – это кто-то безликий, неконкретный. У него нет слабостей, и потому я его любить не могу».

Ищешь, ищешь. А пока ты его не нашёл, ты стал боготворить своего Вовку. Если бы ты смог увидеть его образ, что держишь у себя внутри, то понял бы, что образ этот тоже безлик и невыразителен, потому что ты очистил его от всего негативного. Он не соответствует реальному человеку – ты лишил его естественных противоречий. Клещёв – неплохой мужик, во многих отношениях он лучше других, кого ты знаешь, но ты не объективен, и поэтому твоя любовь образовалась на пустом месте. А бога ты себе ищешь, ты без него не можешь. И все вы так. Ничего не делаете, а только надеетесь и просите. Просите и надеетесь на чудо, которого никогда не будет, верите, что после смерти-то вам уж точно повезёт. Некоторым хватает упорства лишь на то, чтобы обогатиться материально. И всё. А вам дан повод задуматься, попробовать понять и, может быть, дотянуться до чего-то высокого. А вместо этого вы повязали себя ритуалами, пустыми словами. Вы создаёте себе святыни и тут же оскверняете их. Вы могли бы летать, а вы даже ходить не научились – ползаете, пресмыкаетесь. Один хомут снимете и тут же ищете себе другой. Вокруг вас всё загажено деньгами, ненавистью, завистью. Пока у вас в цене власть и деньги, нормальной жизни вам не будет. Власть и деньги закабаляют и тех, кто их жаждет, и тех, кто ими обладает. Вы так и будете давить друг друга, будете унижать соседа, угнетать его. Периодически на вас находит, и вы начинаете улучшать, переделывать мир, не умея улучшить самих себя. Потому-то зло среди вас повсеместно, а добро единично. Для начала научитесь хотя бы не убивать друг друга. Но вы заняты тем, что оправдываете себя, обеливаете, доказываете, что вы всегда и во всём правы. Вы вздрагиваете лишь тогда, когда вспоминаете, что за всё придётся расплачиваться. А платить, возможно, и придётся.

«Платить? Так пошло? Плохо придумано».

Не тебе судить.

«Ну, зачем это всё? Зачем кто-то наворотил эти горы человеческих трагедий? Зачем страх, ужас в душе и глазах?»

Тебе не понять.

«Зачем нужны страдания и муки?»

Тебе не понять.

«Зачем нужна ненависть?»

Не надо с больной головы на здоровую. Ненависть – это ваше изобретение.

«Ладно, в общих чертах я понял. От нас ждут, что мы обратимся к высоким целям и двинемся в их сторону, а мы ленивы, неопрятны и глупы. Повсюду взлёт, рывок, прогресс, а мы, как всегда, кому-то помеха на магистральном пути совершенствования. Так вот: может быть, ориентиры не те и цели чужды нам? А может быть, и не чужды, но мы идём к ним своим путём, путём плутания, нагромождения ошибок, набивания шишек? Я не исключаю, что нас действительно могли сделать по образу и подобию. А мы, вместо того чтобы радоваться жизни, лежим по больницам. Кто слепнет, кто разбит параличом, у кого сердце отказывает. Так, может быть, напортачили при копировании? А? И наши отдельные недостатки не на пустом месте появились, а продолжают цепь однажды не нами начатых огрехов? Я понимаю, что это попытка найти виновного на стороне, что мне уже запрещалось. Но на моём веку уже было такое: нас попрекали, что мы плохо работаем, а после вскрылось, что и планирование было никудышным, и экономика была не так устроена».

Ну, ты сравнил!

«А откуда мне знать, кто из вас круче? Для нас, для меня вы все где-то там, за облаками. «Мы» здесь, а «вы» там. И вот, что мне больше всего не нравится: кто-то ведает, к чему мы должны стремиться, тянуться и каким путём нам идти. Кто-то за нашей спиной решил, что нам надо знать, а чего не надо, что мы в состоянии понять, а что – нет. Так вот мы…»

Говори только за себя.

«Так вот я не верю тем, кто знает, как надо, я за такими не иду. Меня уже обманывали и второй раз на те же грабли…»

Если ты отвергаешь путь добра, то пойдёшь по пути зла.

«Так ведь антипод тоже знает, как надо. Просто у него всё с обратным знаком. Я за ним тоже не пойду».

Значит, будешь стоять на перепутье.

«Природа стояния не потерпит. Я думаю, что дорога к добру не одна. Сам разберусь».

А ты нахал!

На следующее утро, когда Митю везли по коридору на тряской каталке, когда он потом лежал на операционном столе и ждал, что кудесник-анестезиолог в одно мгновение отключит его сознание на целые сутки, он оставался абсолютно спокойным. Частота его пульса составляла семьдесят четыре удара в минуту, а большой палец вытянутой вдоль тела левой руки отчётливо ощущал каменную твёрдость уголка скомканной усохшей овчинки в третьей сверху пуговице-помпоне…