В домофонную фирму Митя отправился с уверенностью, что это на время. Геология находилась рядом. В фирме делать приходилось несложное: протащить телефонную лапшу между этажами и провести её в квартиры, закрепить трубки, пристроить пульт при входе в подъезд. Вот, в основном, и всё. Заумную электронику монтировали другие. В типовых современных зданиях имелось почти всё необходимое, чтобы уложить провод. А где-то случалось сверлить, отдирать и снова приколачивать, решать на ходу множество нестандартных задач. Они-то и составляли главную прелесть работы. На заводе было скучно из-за однообразия операций. А тут, хоть, по сути, каждый раз ничего нового, но в деталях приходилось фантазировать и изобретать. Оказывается, для того, чтобы получать удовольствие, ничего больше и не надо.
– Ну что? Ощущаешь свободу? Чувствуешь, наконец, себя человеком?
– Нет.
– Что так?
«Неужели Андрей не замечает перемен? Выглядит, как будто из пещеры вылез – борода опять свалялась, на голове волосы дыбом. Говорит, жена устроила дома генеральную уборку и выгнала его на улицу. Вот он и пришёл».
– Свободным быть нельзя…
– Ну не скажи. Я, например, понял, что в детстве, играя с кубиками и солдатиками, был абсолютно свободен. А позже я становился свободен, когда с головой забирался в науку…
– В детстве… В детстве – может быть. А в науке – нет. В науке ты повязан чужими мнениями, недостатком данных, несовершенством анализов. Ты уже не свободен, потому что область исследования накладывает отпечаток на твоё мышление.
– Но ведь дышится-то сейчас намного легче… Или ты этого не замечаешь?
– Замечаю. Но именно так: легче-тяжелей. А если идти от того, что человек или ведёт свою тему, или подпевает, то о свободе говорить не приходится.
– Погоди, философ хренов! Я тоже понимаю, чем свобода отличается от вседозволенности. Я про другое. Я про «живи, как хочешь, только не мешай жить другим». Почему такой свободы не может быть?
– Потому. Потому что ты не один с кубиками, а среди людей. Свобода – это, когда ты выбираешь сам, когда ты сам решаешь, как достичь выбранного. Такой свободы нет и быть не может. Мы способны становиться свободней, освобождаясь от чего-то… Но мы этого не умеем.
– Ну и фиг с ним. А дышится всё равно легко. Я сам себе хозяин…
– Это нам на контрасте так кажется. – Андрей, похоже, решил, во что бы то ни стало, не соглашаться и задался целью испортить застолье. – На самом деле до нормальной человеческой жизни, достойной нашего времени ещё ого-го, как далеко. Я убеждён, что нашу горемычную страну должны символизировать ни серп и молот и не птица о двух головах, а колючая проволока. Она, родимая, наш символ с тех времён, когда саму проволоку ещё не изобрели. Считай, что мы и сегодня ещё стоим строем, а послабление только в том, что команду «смирно» сменили на «вольно».
Андрей принёс с собой плохое настроение, но он наладил связь с заоблачной мудростью и теперь был в ударе. Каждое его слово истекало вдохновением.
– Почему по стойке «смирно»? Откуда этот дёготь в нашем прекрасном сегодня?
– Ты помнишь, как в нас воспитывали стадный инстинкт, чтобы один, как все? А если что, то только по команде. Оглянись вокруг: разве не то же самое нам навязывают сейчас? Реклама сгоняет всех в одно стадо, телевизор… Раньше подразумевалось, что мысль, рождённую наверху, можно слушать и запоминать, но, ни в коем случае, её нельзя оскорблять ересью своих рассуждений. Тоже и сейчас, только в заметно ослабленном виде. А всё из-за того, что у нас издревле повелось: те, кто должен людям служить, властвуют над ними. Сперва цари. Ну ладно, этим по статусу положено. Потом пришли большевики, и над народом стоял кружок неприкасаемых, входящих в Политбюро. Нынешние выросли на том же огороде, по-другому себя вести тоже не научились. Беда в том, что…
– Беда в том, что слишком многие привыкли быть крепостными и другого не хотят, – Мите тоже возжелалось вставить умное слово.
– Один мудрый японец сказал: «Свобода для слабых непереносима». Ты прав – в стране полно людей, кому свобода совсем не нужна. Им хорошо, они совсем не похожи на угнетённых и несчастных. «Для праздника толпе совсем необязательна свобода». И воще: если начать разбираться, кто что под свободой понимает… Разлетелась рабская психология по долам и весям, стала нормой.
– Совсем недавно громче всех кричали те, кто хотел избавиться от гнёта, сейчас, перед выборами, лучше слышно тех, кто хочет избавиться от свободы.
– А, в конечном счете, и те, и другие, и мы сами – все совки.
– А чего это вдруг мы совки?
– А того. Раз зависимы, значит – совки. При Советах нами управляли, и сейчас нас с тобой не спрашивают. А ты говоришь: «Свобода».
– Ну, сдаюсь, сдаюсь, заклевал ты меня. До твоего прихода я был свободен и почти счастлив. Ты меня опустил с небес на землю. Но в принципе ты прав. Нас не уважают. Правда, и мы не умеем уважать других. И всё-таки мне кажется, что люди меняются. Понемногу. Думать потихоньку начинают… Это насчёт того, что все совки.
– Не согласен. Вокруг всё меняется. Как и прежде, бытие определяет сознание. Правила меняются, бытие меняется, а люди всего лишь приспосабливаются. По своей сути они остаются такими же, какими были. Когда магазины стояли пустые, у нас было общество… Чёрт его знает, какое общество у нас было. Общество полунищенского прозябания. Во! А теперь всего навалом, и общество стало обществом потребления. Но и тогда, и сейчас мы, как домашние животные: не дали пожрать – мы молчим и терпим, дали – мы молчим и жрём. Раньше наш оптимизм пытались поддерживать рапортами с ударных строек, теперь – прилавками обжорных рядов. Декорации меняются, а человек одинаково смиренно готов принять и хорошее, и плохое, он по-прежнему терпелив и послушен. До омерзения терпелив и послушен.
– Не все, – не согласился Митя, – А кроме того, после стольких лет пребывания на нескончаемой трудовой вахте хочется другой жизни. И самому хочется стать другим. Всю жизнь нас приучали к одинаковости. Кто не вписывался в установленные рамки, тот классово чуждый. Правда, к концу восьмидесятых не вписывались практически все.
– В стенах своей квартиры. На людях все притворялись, что вписываются. Даже чуть выделиться значило навлечь на себя… А инициатива? Всё, в чём она проявлялась, в чём проявлялись воля, характер, придавливалось. Инициатива – это хорошо, но она должна получить одобрение сверху, а самовольно – низ-з-зя!
– А лучше совсем никакой инициативы. Вот в этом-то и различие: инициатива меньшинства – диктатура, инициатива большинства – демократия. А сейчас у нас что? Инициатива большинства была тогда, у Белого дома. А сейчас?
– Сейчас смутное время, – со знанием дела ответил Андрей. – Те, кто может предложить что-то толковое, те все в розницу. Не вместе. Почему? Наверно, потому, что каждый шёл к правде в одиночку. Выстрадали они свою правду в сложное время, и теперь каждая её чёрточка, каждый нюансик им бесконечно дорог. Из-за этих нюансиков они не в состоянии принять друг друга. Поэтому и большинства нет. По крайней мере, большинства с умной инициативой.
– Я вот всё думал, – закуривая, сказал Митя, – почему нам такая досталась доля? Кого мы там наверху прогневали?
– Неча на зеркало пенять… Сами мы себе такую долю определили. И обстановка благоприятствовала – рывок технического прогресса при отставании развития общества…
«Ну, даёт Андрюха: «прогресс», «развитие». Мы ж всё-таки две трети бутылки выкушали. Мы ж всё-таки не на собрании находимся».
– …вот и захотелось историю подхлестнуть. Дать ей шпоры. Делать этого, конечно, нельзя было. И слава Богу, что наши нетерпеливые вожди совсем страну не угробили. Никого мы наверху не прогневали. Просто рабов из нас ещё выжимать и выжимать.
– По большому счёту, все мы, так или иначе, были на стороне коммунистов. Я это как-то раз в Западной Сибири понял. Мы там набрели на старый зековский лагерь при «мёртвой дороге». Слышал про такую? Ну вот. Пошёл я посмотреть. Полуразрушенные бараки, ржавая колючка. И вот там мне подумалось, что вся наша страна живёт в таком покосившемся, насквозь прогнившем бараке. И вместо того, чтобы развалить его и выйти на белый свет, мы его поддерживаем руками, плечами, своей работой да ещё славим и благодарим колючую проволоку и вышки с охраной. И, как те же заключённые строили дорогу, которая никуда не вела, так и мы строили нереальный коммунизм.
– Всё, о чём ты говоришь, – перебил его Андрей, – плюс потеря потребности быть свободными, – что такая потребность должна быть, мы и не подозревали – всё это спасало нас в тех условиях от риска сойти с ума. Во всяком случае, многих спасло.
– Всё равно – мало того, что стыдно – какие-то кремлёвские мухоморы сделали тебя, как лопуха, – так ещё же страшно обидно, что потратил годы на пустое, на фикцию. И, как сейчас говорят, за державу обидно. Да чёрт с ним. Ты лучше скажи: ждёшь чего хорошего в будущем?
– Хорошего? – Андрей скривил физиономию и пожал плечами. – Чего можно ждать? Экономика, право, политика без роста культуры населения кардинально не улучшатся. А культурный уровень в среднем по стране оставляет желать…
«Опять его понесло: «кардинально», «в среднем по стране». Необходимо срочно налить ещё».
– А при такой культуре, – продолжал Андрей, закусывая, – обычных людей превратили в непримиримых борцов: левые-правые, белые-красные. Нет этого ничего. Есть здравый смысл и осатанелость, милосердие и кровожадность.
– Культура. Наша культура – это водка и телевизор. От чего больше вреда, не знаю.
– Ты всё любишь повторять, что палка о двух концах. Вот тебе другой конец твоей мысли: водка и телевизор объединяют людей тем, что они понятны и доступны каждому. Ведь чем дальше, тем люди понимают друг друга всё хуже. Я каждое лето наблюдаю, что у нас деревенские смотрят на дачников, как на иностранцев, а те на деревенских, – как на неполноценных дикарей. Да даже две соседние деревни не могут договориться о простых вещах. А телевизор и водка позволяют самым непохожим найти, о чём побеседовать.
– Наверно, это нормально, что люди разные. Многообразие увеличивает шансы вида на выживание…
«Ни черта себе выдал! Знай наших! Не один ты способен всякие такие фразы… Так до гениальности допиться можно».
– …Разные условия лепят человека. И сам он от большого ума добавляет себе искусственных особенностей. Тут уж такое многообразие…
– Что человек несёт в себе – всё естественно, – авторитетно заявил Андрей.
– Э, нет, – теперь желание не соглашаться овладело Митей. – Сходу и, не задумываясь, – два примера: справедливость и ненависть не естественны, их сам человек придумал.
– А зачем?
– А кто его знает? Бог создал человека и по недогляду забыл в нём инструмент. Конкретно: шило в заднице оставил. Из-за него люди не могут никак угомониться – шило колет, сидеть неудобно. А раз неудобно, надо мир переделать. Человеческого ума на переделку Божьего творения, безусловно, не хватило, получилось коряво, с прорехами. Пришлось выдуманное постоянно латать – то там лопнет, то тут порвётся. Вот «ненависть» и «справедливость» и подобное им является заплатками. В нормальной, естественной жизни они не нужны. А в изуродованном человеком мире и без них никак, и с ними плохо. Две последние мировые войны, в конечном счёте, являются столкновением разных справедливостей. А про ненависть и говорить нечего. Человек ещё любить не научился, а его уже науськивают ненавидеть врагов.
– Правильно ты сказал: науськивают. Раз нас науськивают, значит – есть смысл, значит – у кого-то получается нас натравливать-то. А получается, потому что мы всё-таки предсказуемы. В чём мы заинтересованы? Чего хочет каждый? А того же, что и любое животное – сытости, удовольствий, безопасности. Другими словами – лёгкой и сладкой жизни. Ну, у человека, может быть, набор удовольствий пошире – собаки и кошки марки не собирают… Всё! До смешного примитивно! А толковый дрессировщик, нажимая на нужные клавиши, может с подопытными такого добиться! Вот, если бы от каждого можно было ожидать… скажем, желания сотворить бескорыстный поступок на благо общества… Не из-под палки, а сознательно. Нет. Это называется «подвиг», а героями становятся не все. Или, если бы любой был способен на какое-нибудь доброе безумство. Или каждый мог бы отказаться от выгодного предложения. Просто так, из-за каприза. Но каждый. Вот тогда мы бы отличались от животных, и науськивать нас друг на друга было бы бессмысленно. Мы живём низменными инстинктами, и этим всё сказано. Мы жаждем денег, должностей, баб, тёплых сортиров. С этого всё начинается, а кончается тем, что мы становимся рабами других рабов.
– Ты всё понятно излагаешь. Складывается впечатление, что ты-то уж точно не раб, – иронически заметил Митя. – Ты паришь над нами несовершенными и обличаешь.
– Я такой же, как и все.
– Смерть – это конец, или церковники правы?
– Ого! Давай такие вопросы – на трезвую голову.
На следующий день Митя несколько раз вспоминал этот неуклюжий разговор с Андреем.
«Путались, не договорив одного, перепрыгивали на другое. Ни последовательности, ни логики. Простительно – выпили. Так и осталось непонятным, почему Андрей считает, что люди не меняются. Он чего-то там толковал, но нескладно. А то, что мы зависимы, он прав. Талдычили о свободе, а сами… Но удовольствие осталось – интересные вопросы пощупали. И выговорились. И лишь в одном месте гладь нашего трёпа царапнула ржавая булавка. Это насчёт того, что баранами мы были. Столько времени позволяли себя обманывать».
Вот и выяснилось, наконец, что ты жил дрессированным фраером. Это ещё хуже, чем быть рабом. Раб понимает, что его вычеркнули из списка людей.
«Ладно, рабы, наверно, тоже всякие были – кто понимал, кто не понимал».
Но ты-то? Как же тебя так дёшево прикупили? Как выдрессировали? С чего началось?
«Началось с детской веры в чужое слово. Сперва я верил, потому что ребёнок не может не верить тому, что говорят взрослые. Мои уши слышали одно, а глаза видели другое. Мне твердили о процветании, о счастливой жизни в моей стране, а действительность предъявляла безногих инвалидов-нищих, пьяных, валявшихся на тротуарах, мёрзлые очереди за погубленными огурцами».
А чего ты хотел? Инвалиды, огурцы, коммуналка – это всё нормально, если учесть, что только-только кончилась Великая война.
«Я на жизнь не жалуюсь. Но зачем врали? Меня, ребёнка заставили поверить, что я вижу не то и не так, что жизнь легка и изобильна. С такими противоречиями не всякий взрослый справится. Вот так и калечили наше сознание, заставляли верить не себе, а дяде. Нет им за это прощения!»
Не суди…
«По радио красивые голоса убеждали… Я стал верить красивому чужому голосу. И, не успев осознать себя личностью, я превратился в марионетку. В меня заложили программу. Портрет в букваре, первый урок Ольги Владимировны. Вера в слово учителя сильна. А повсюду – наверху, слева, справа, в витринах написано, нарисовано… Белый верх, чёрный низ. Это потом я осознал, что низ слишком чёрный. Сначала верил, потому что не понимал, потом привык, привык принимать на веру, привык не задумываться. Вот это самое страшное – привычка не задумываться. Газеты, радио, потом появился телик. И отовсюду – одно и то же, примитивно простое и предельно ясное. Но – враньё. Простое и ясное легко усваивается. А если порой меня что-то раздражало, вроде, как на ухо наползал колючий берет, я терпел и чужой воле не противился».
А ребёнком-то, вспомни, потихоньку старался избавить себя от неудобства, пока бабушка не видела.
«В детстве – да. А потом прогнулся. Вот так я превратился в послушного телка, который покорно готов идти под нож. Избитое, конечно, сравнение, но я видел, как резали телят. Давно. В сопливом возрасте. И они тоже не вякали. Видимо, и они слепо верили, что их ведут в светлое телячье будущее».
Да, несмотря на твой могучий дух противоречия, а проще говоря, – на твоё упрямство, тебя выдрессировали. И пускай не так, как тех, кто шёл в рядах демонстрантов затылком вперёд, но ты стал дрессированным фраером. Вспомни, как ты стоял после заводской смены перед плакатом с рабочими, колхозниками и очкариками-интеллигентами и примерял себя то к одному, то к другому классу. А то, что ты не представитель класса, а личность, тебе тогда и в голову не приходило.
«Так нас приучили. Многое, к чему нас приучили, оказалось ложью».
А ты, считая себя умным и проницательным, в эту ложь верил. Значит, тот блатной паренёк в тупике понимал больше тебя?
«Я вот чего не могу понять: позже-то я повзрослел, поумнел, а вся эта пропаганда так и осталась примитивной и пошлой. А я по-прежнему ничего не соображал. Почему?»
Разбирайся сам. Но, если бы ты протёр глаза и назвал бы ложь ложью, для тебя это могло бы плохо кончиться. То, что ты слышал у бабы Веры, ты не принимал. И не только потому, что тебя так прилежно выдрессировали.
«Часть твёрдой опоры у меня под ногами раскрошилась, и я с головой провалился на такую глубину, что потом еле откашлялся. А когда пришёл в себя, то увидел, что я один, как перст, в чужой семье и никому не нужен. Последнее резало больней всего».
Ты же, по сути, – петух. Самодовольный, хвастливый, красующийся петух. А тут – не нужен ни-ко-му. А если и нужен, то для того, чтобы тебя использовали.
«Я страшно боялся, что подо мной рассыпется и остальное. А баба Вера расшатывала это остальное: всё фикция, всё обман. Это я сейчас понимаю и могу объяснить, а тогда всё это подспудно…»
Ты стоял среди обломков, жадно слушал, со многим соглашался и крепко держался за вживлённый в тебя «единственно верный» принцип мироустройства.
«Я не мог от него оторваться. Мне нужно было, чтобы хоть что-то оставалось надёжным. А рядом суетились ненавязчивые няньки. Они следили, чтобы я правильно думал. Главное, – чтобы в общей струе. Замотали и меня и всю страну в смирительную рубашку своей идеологии».
Ты не возражал, тебя всё устраивало. Тут мышеловка и… Ты же сам объяснял своему любимцу коту: или голодная жизнь, помойка, блохи, но свобода, или сытое брюхо в тепле, но в полной зависимости от хозяев. Кот помоечной жизни не пробовал, поэтому живёт в тепле и чистоте.
«Я не пробовал думать самостоятельно…»
Но голова-то у тебя есть? Вот, к примеру, политические анекдоты. Большинство из них — умные, злые, меткие. Ты их хорошо понимал, хохотал над ними. Они выставляли кремлёвскую верхушку бездарными клоунами, а с происходящего в стране стирали краску и обнажали жалкую суть. Почему же они, хотя бы чуток, не пошатнули тот столб, за который ты держался?
«Вот так и не пошатнули. Потому что я сам старался не дать ему упасть. Услышал анекдот, посмеялся, другим рассказал. И смешно, и правильно, но, по большому счёту, столб ещё правильней. Одно слово – опора».
Но ты же и сам со многим столкнулся. Сперва пели песни о Великом Друге и Вожде, потом развенчали культ личности. Сперва «кукуруза – царица полей», потом про неё предпочитали стыдливо не вспоминать. Опора опорой, но почему ты ни разу даже на мгновение не засомневался?
«Так ведь узнаёшь о том, что тебя купали в дерьме, лишь тогда, когда вокруг неожиданно начинают радостно орать, что, наконец, выбрались на чистое место. У грязи такое свойство: когда ты в ней, её не замечаешь, осознаёшь, куда тебя толкнули, только после того, как вылез. Или это у нашего сознания такое свойство».
Но в твою башку всё-таки что-то ж западало. Окошко, откуда ты получил комсомольский билет, наглядные пособия на сцене клуба и много другого вранья копилось, копилось… И?
«Чего «И»? Западало. Западало и копилось. И то, что у бабы Веры слышал, и то, что сам видел – всё откладывалось. Копилось, копилось… Столько всего накопилось, что образовалось что-то вроде пересыщенного раствора – добавь ещё одну крупинку и произойдёт мгновенная кристаллизация. Вот линялый плакат под небом Нижневартовска и стал такой крупинкой».
Просто ты созрел. Даже самый распоследний кретин, регулярно запинаясь за одну и ту же кочку, однажды поймёт, что надо быть осторожней. Раньше для тебя отдельный недостаток был частным случаем, а в Нижневартовске ты понял, что кусок старой тряпки прикрывает целую бездну уродств, что «отдельные недостатки» сливаются в одну грандиозную ошибку. Но то, что ты понял, не перевернуло твои взгляды на сто восемьдесят градусов. Хотя и стало ясно, что столб бутафорский. Даже, когда ты осознал, что, женившись, обрёл новую опору, ты старую не отпустил.
«Тогда она была ещё крепкой. Казалась крепкой. К тому же петуху страшно трудно сказать самому себе, что ошибался, что дурак. Некоторые до сегодняшнего дня не хотят согласиться с тем, что их обманули. Это у них называется верностью принципам».
В домофонной фирме Митя обычно трудился вместе с тихим, уравновешенным Иваном. Годами он Мите уступал, но был смекалист, знал много полезных хитростей. Невысокий и круглолицый, он по-хозяйски дырявил чужие стены и умел переубеждать жильцов, если их пожелания заносили работу в совсем несусветные сложности. Иногда эту бригаду укрепляли другими рабочими, тоже умелыми и опытными. Работать приходилось в разных домах, в непохожих друг на друга подъездах. И люди, населявшие эти дома, тоже были многообразно неодинаковы – добрые, чванливые, подозрительные, разговорчивые, весёлые, озлобленные, застенчивые.
Узкий коридорчик, предваряющий вход в четыре квартиры, заставлен детскими колясками, санками, велосипедами. Перед порожками распластаны квадратики ковриков, над головой спазматически мигает лампа дневного света. Одна из квартир принадлежит мелкой предпринимательнице. Рядом с её приоткрытой дверью возвышается башня из картонных коробок. Их штабеля видны и внутри квартиры. Судя по наклейкам, в коробках хранятся банки и пакеты с разной бакалеей. Хозяйка коробок – моложавая поджарая дама с рыжеватой копной на голове. Совсем недавно копна представляла собой причёску, но уже успела потерять свой художественный вид. Дама стремительна, заносчива и криклива, чувствуется, что в своём трудном деле она привыкла большинство проблем решать с помощью голосовых связок. Она вся заряжена дымящимся порохом, она – потенциальный взрыв, она – напор и движение. Дама резво перемещается от двери к двери, неожиданно вырывается на лестничную площадку, опять исчезает в квартире. Разматывающих провод рабочих она старается не замечать. Редкие молниеносные взгляды в их сторону, от которых она не может удержаться, многое говорят о ней самой. В них и простое любопытство, и насторожённость не раз униженного и обманутого человека, и несокрушимое недоверие ко всем на свете, и желание продемонстрировать себя – выплывшую, самостоятельную и прочно стоящую выше этих двух парней. Она не в силах сопротивляться желанию похвастать редкой новинкой. В руках у неё появляется трубка радиотелефона, и с ней она выходит на лестничную площадку. Ей самой ещё непривычно, что трубка без провода, а аппарат оставлен где-то в комнатах. Поговорить можно было бы и там, но так хочется показать себя обладательницей дорогой диковинки. Несколько шагов вперёд, несколько – назад. Её взгляд блуждает по стенам, по потолку, а свободной рукой она перебирает вылезшие из копны прядки волос и накручивает их на палец. Разговор её мучителен, натужен, говорить ни ей, ни собеседнику не о чем. Она то и дело повторяет: «Такие вот дела… вот так… ну что тебе ещё сказать?» Но женщина купается в положительных эмоциях, которые она сама себе и приготовила.
Прихожая, освещённая тусклой лампочкой, давно требует ремонта или, по крайней мере, хорошей уборки. Старые бурые обои наверху, под потолком, поотклеивались и отшатнулись от стены. Чуть их тронешь, они сухо шуршат. Электропровода укутаны махрами пыли и паутины. Деревянная вешалка для одежды скособочена и грозит свалиться на стоящую рядом сложенную раскладушку. Здесь тесно, как в купе железнодорожного вагона. За какую-то провинность сюда изгнан из комнаты стул с мятой газетой «Вечерняя Москва» на сидении; почерневшая пузатая корзина таит что-то, прикрытое серой тряпкой; привалившиеся к углу лыжи мешают двери развернуться в полную ширь. Рядом с ними, прижимаясь позвоночным изгибом к стене, высится стопка пустых глиняных цветочных горшков. Хозяин, в пижамных штанах и перестиранной голубовато-белесой майке, выглядит лет на семьдесят. Он плотен и крепок, его загривок и плечи покрывает сыпь веснушек. Мерцая в полумраке лысиной, он смотрит на Ивана и Митю с улыбочкой, говорящей: «Я вас насквозь вижу». Постояв, посмотрев, чего же эти двое делать будут, он начинает негромко задавать подковыристые вопросы, будто закидывает удочку на пугливую рыбу. «Налоги-то, небось, не платите?» – «И сколько же вы в день зарабатываете своими проводочками?» – «А чего ж никакому толковому делу не выучились?» Его настроение понятно с первых слов: раз вы из частной фирмы, значит – жулики. Хозяину отвечает Иван. Отвечает просто будто и не замечает никакого ехидства. Но под старой майкой бьётся сердце непримиримого борца с частным капиталом. Спокойные ответы Ивана, вместо того, чтобы угомонить лысого, разжигают в нём трудно скрываемую ярость. Ишь ты, молодые, а какие самоуверенные! Улыбочка кривится, кривится и превращается в недовольную гримасу. Особенно ему не понравилось, что оба рабочих успели выучиться толковому делу и имеют по диплому о высшем образовании. Отметив вслух, что дрель так никто не держит и провод так никто не защищает, хозяин уходит на кухню. Иван подмигивает Мите: и чего этот пузан окрысился? Дурь старческая, считающая, что раньше и солнце светило ярче, и вода была мокрей. Или он с пионерских лет болен ненавистью к частникам? Или со сменой власти утратил что-то сладкое? У Мити внутри раздражение мешалось со смехом.
В высокой круглой башне-новостройке, вокруг которой ещё не убран строительный мусор, большинство квартир, как утверждает Иван, крутые. Некоторые уже заселены, в других шпаклюют, клеят плитку, красят. Жильцов этого дома отличает какая-то нервозность, напряжённость. Возможно, это всего лишь остатки возбуждения, связанного с переселением. Дверь на седьмом этаже долго не открывают, еле различимый голос с той стороны обстоятельно допытывается, кто такие и зачем пришли? В отделке прихожей и длинного коридора, покрытого серо-зелёным ковролином, не видно ни малейшего изъяна – ни микроскопической трещинки, ни крошечной кривизны. Ремонт сделан на высшем уровне. Замысловатые бра, зеркала в рамах, офорты, тропические бабочки в прозрачных коробках украшают стены. Это только то, на что можно полюбоваться при входе. Худой паренёк лет двадцати с подёрнутым пеплом взглядом, судя по хозяйской уверенности, и является владельцем ковролина, бабочек и остальных прибамбасов. Пока Митя с Иваном крепят домофонную трубку, он сидит на полу, рядом, вытянув одну ногу, а другую согнув в колене, и тупо смотрит в стену. Работа закончена. Хозяин с облегчением выпроваживает рабочих. За их спинами торопливо щёлкают замки и задвижки.
На кухне, за стеклянной дверью, слышны громкие голоса подвыпившей компании. У хозяев гости. Улыбчивая упитанная молодуха разрывается меж домофонщиками и гостями. Ребята стараются в квартире не задерживаться. Стены голые, мебели никакой, можно быстро закрепить провод, трубка привинчена – вроде бы всё. Но тут кухонная дверь открывается, и хозяин квартиры с затуманенными зрачками и алкогольным жаром на нестаром, но заметно отёчном раскрасневшемся лице тянет Ивана и Митю к столу. Возражений он слышать не хочет. Он уже не в том состоянии, чтобы воспринимать доводы и вообще что-нибудь воспринимать. Он красуется своим хлебосольством, и никто не имеет права испортить ту радость, которую он испытывает от того, что нравится сам себе. С тупостью предпоследней стадии опьянения, когда на ногах ещё с грехом пополам держишься, но за себя уже не отвечаешь, он начинает рассказывать, какой замечательный человек пришёл к нему, и не выпить с таким человеком – значит, смертельно обидеть… Безмозглое радушие в любую секунду грозит смениться такой же безмозглой яростью. Подвыпившая молодуха ненатурально хохочет. Она изо всех сил пытается свести назревающий скандал к шутке и тем, хоть как-то, отвлечь внимание допившегося до идиотизма мужа. Повторяя: «Они сейчас придут, только руки помоют», – она заталкивает супруга обратно на кухню и с лёгким стеклянным дрязгом захлопывает за ним дверь. За дверью нестройный дуэт орёт: «Ой, мороз, мороз…» Про гостеприимство забыто. Ребята выскакивают на площадку. За их спинами слышен голос молодухи: «А может, всё-таки по рюмочке?»
Мрачные багровые обои с золотым рисунком слабо освещены приглушённым светом массивной позолоченной люстры. Золотой желтизной поблескивают дверные ручки, статуэтки, инкрустация на мебели и шитьё на платье, облегающем безголовый манекен. Домофонную трубку велено установить не в прихожей, как это делают обычно, а в этой, наполненной полумраком, комнате, которая у Мити вызывает ассоциацию с египетской гробницей. Он никогда не бывал в египетских гробницах, но вот такая обстановка и тусклая позолота во мраке к внутренности гробницы, по его мнению, подходят лучше всего. Но тогда здесь совершенно некстати большие афиши на стенах. С домофонщиками занимается серьёзная седоватая женщина в платье мышиного цвета. Тихо, как и положено в склепе, она справляется:
– Как долго вы всё это будете делать?
Вопрос сразу обозначает ситуацию: это не та квартира, где можно шуметь, разводить грязь, а потом исчезнуть на полдня. Затем женщина стелет на ковёр газеты и бесшумно исчезает в соседней комнате. Ковёр большой – покрывает весь пол. Любой звук, не успев возникнуть, тонет в нём навечно. Темно и тихо. Тут даже дрель грохочет не так бесцеремонно, как всегда. В смежной комнате, скорее угадывается, чем слышится некоторое движение.
– Слушай, это же Урываева, – показывает на афиши Иван.
– А кто она такая?
– Поёт. Эстрадная певица. Не самая известная, но по телику её иногда показывают.
– Никогда не слышал. Да их и развелось нынче, как тараканов на грязной кухне. Половина – без голоса, – безжалостно наводит суровую критику Митя. – Эта-то хоть с голосом?
– Не помню.
Женщина, выполнявшая роль хозяйки, видно, услышав этот диалог, переполненная негодованием, беззвучно выходит из дверей. На её незаметном лице появилась выразительная деталь: тонкие зло поджатые губы. Как она услышала? Иван говорил тихо и в самое Митино ухо. Хотя в такой тишине можно и мысли услышать.
Жилище со старинной тяжёлой узорчатой мебелью очень выразительно, как человек с необычным характером. Здесь живут книги, много книг. Шкафы и стеллажи с ними стоят не только в комнате, но и в прихожей. Митя потратил много труда, чтобы завести провод от силового короба через металлорукав, замурованный в потолке, в квартиру. Если бы по прямой, то и говорить не о чем. Но тут три колена, и пришлось повозиться. Оставшееся доделывает Иван, а Митя отдыхает и рассматривает корешки томов. Похожая на школьную учительницу, пожилая хозяйка, видя Митин интерес, поясняет:
– Мой дед ещё до революции занимался книжной торговлей. Он и в советское время в книжном магазине работал. Он был знаком с Есениным, Маяковским, Асеевым. Они ему дарили свои книги. С автографами. Потом дедушка умер, а ещё позже началась война. Пока мы были в эвакуации, лучшие книги пропали. Ой, извините!
На плите задребезжала крышка закипевшего чайника, и женщина поспешила туда.
– Какой смысл книги коллекционировать? – шепчет Иван.
– Да разве она их коллекционирует? – удивился Митя. – Посмотри.
Из большинства томов торчало множество закладок.
– Неужели она всё это прочитала? – озадачен Иван.
Когда женщина возвращается, он смотрит на неё с уважением.
– Теперь мне больше дарят, чем я сама покупаю, – продолжает хозяйка. – Сейчас издают всё, но цены! Я филолог, а книги мне не доступны. Об антиквариате я уж и не говорю.
– Я к антикварным книгам отношусь, как к музейным экспонатам, – сказал Митя. – Хожу и смотрю. Если что-то показалось интересным, прошу показать. Но вот в «Доме книги» на Калининском, на втором этаже, давно уже лежит толщенная Библия на немецком языке с иллюстрациями Доре. И мне, честно говоря, ни разу не хватило смелости попросить её посмотреть. Из-за цены. Но иногда её кто-нибудь листает, я становлюсь сзади и смотрю через плечо. Это не очень прилично – смотреть через плечо. Но что поделать? Стыдно, а смотрю.
Общая тема сразу сближает хозяйку квартиры и Митю, и у них течёт разговор о знакомых изданиях.
– А «Собачье сердце» мне одна знакомая давала почитать, так я его на одном дыхании перепечатал, – с удовольствием вспомнил Митя.
– Это почти подвиг – такой объём.
– Азарт был. Я таким же образом целый томик стихотворений Гумилёва напечатал. Собирал, где только мог.
– Я тоже собирала и печатала стихи неиздававшихся поэтов. Клюев, Корнилов, Уткин.
Мите эти фамилии не знакомы. Иван работает, слушает и не торопится. Но всё равно торопись – не торопись, а работа когда-нибудь кончается. И, как ни жалко, приходится идти на следующий этаж.
Для детей приход Ивана и Мити событие исключительное. Мальчишкам интересно всё: провода, инструмент и, как он работает. Сверлить и завинчивать приходится под их внимательным взглядом. И никакие уговоры: «Не мешай дядям, иди поиграй», – не помогают. Стоят столбиком и смотрят. Если удастся такого разговорить, мальчишка как будто сбрасывает с себя тяжёлые доспехи и из неподвижного молчуна превращается в обычного живого ребёнка. Он тебя сразу забросает вопросами и разной информацией. Чтобы подарить ему порцию радости, попроси его подать молоток или подержать конец провода. Поучаствовать во взрослом деле – это и есть бесхитростное мальчишеское счастье. Девочкам работа не так интересна – постоит, посмотрит, убежит и принесёт показать свою любимую куклу. Куклу надо обязательно похвалить и спросить, как её зовут? Иван детей сторонится, они ему мешают. А Митя с ребятишками разговаривает на равных. У них не бывает заплесневелого взгляда, с ним не рискуешь нарваться на хама, дурака или надутого индюка. Это они потом себя испортят.
Квартира, искалеченная бездарным евроремонтом. В прихожей потолок из зеркальных квадратов. Митя работает и поглядывает вверх. Кто над нами вверх ногами? Оказывается в жилище новых русских это твоё отражение. Слева из глубины комнат выходит грациозный белый с чёрными пятнами пёс размером с небольшую лошадку. Он ложится вдоль стены за спиной у Мити. Ничего пёс, красивый, слюни не текут, и не хрипит, как астматик. Через несколько минут оттуда же показывается не менее грациозная хозяйка в голубом стёганом халате. Тоже ничего – миленькая. Когда она впускала Митю в квартиру, на ней было одето что-то другое. Митя одобрительно отзывается о красавце-псе.
– Вы не поверите, ведь мы его на улице нашли.
– Разве такие породистые на улицах валяются?
– Вот. Бегал тощий, грязный. Размером был поменьше. Мы с мужем его привели домой, накормили, почистили. Всё Бутово обклеили объявлениями о нём – кто потерял, звоните. Но никто не отозвался. Он и остался у нас.
– С одной стороны, найти такого – большая удача. А с другой – не кошка всё-таки. Кормить, ухаживать…
– Ну-у-у, теперь это член нашей семьи, – поглаживая зверя по холке, улыбается хозяйка. – И кормим, и гуляем. А как он мужа любит!
Митя ещё раз посмотрел наверх. Псу тоже повезло: в квартире с такими потолками он от голода не помрёт.
У бабушки рост девочки-пятиклассницы и ясные голубые глазки, молодо блестящие из-под немного всклокоченных бровей. Лицо у неё ласковое, улыбчивое. Быстро поняв, что от неё требуется, она показывает место на стене, где хотела бы видеть трубку домофона, расстилает на полу газетки и, сложив руки на груди, отходит в сторону – всё готово, работайте ребята. Выждав ровно столько, сколько необходимо, чтобы Иван с Митей разобрали инструмент и занялись делом, она заводит речь о соседях. Заводит умело – не скажешь, что ни с того ни с сего. Говорит она гладко как будто читает по бумажке.
– Эта, из пятнадцатой квартиры, мужчин к себе водит. А у её соседки, что справа, муж совсем алкаш, а она скрывает, думает, что не знает никто. У той, что напротив, сына недавно посадили. Мальчишка рос на глазах у всего дома. Хорошим был пареньком, учился неплохо. А потом, как подменили. Хулиганить стал, связался со шпаной. А над ней, выше этажом, фифа поселилась. И откуда только деньги у людей? Чуть ли не каждый день – новое пальто. Шуб – не счесть.
Деваться некуда. Митя и Иван слушают изложение толщенного досье на всех жильцов дома. Бабушка рассказывает без злорадства и ненависти, без эмоций как будто зачитывает историю болезни чужого ей человека. Видимо, она считает, что это её предназначение такое – выносить мусор из чужих изб, не оставляя никому право на личное. Тихим голосом она складывает несложные фразы. Тут ведь дело не в красноречии и не в интонациях, а в фактах. Людям факты интересны. Но вот всё кончено, инструмент собран, и бабульку как будто выключают. Но понятно, что у неё фактов, как у Шахерезады сказок.
Каждый день ребята заходили в квартиры, видели много соотечественников. Все они очень разные: одни пытались помочь, другие, наоборот, отходили в сторону, чтобы не мешать, но большинство хотело поговорить. Аккомпанементом вою дрели и постукиванию молотка в чужих прихожих и коридорах служили суждения о том, о сём. Толковали о футболе, о ценах на продукты теперь и раньше, о том, что стали делать плохую водку, о том, что вчера во дворе стреляли… Но, поскольку время было замусорено политикой, чаще всего о политике и говорили. С соседями, знакомыми, родственниками всё давно обталдычено. А тут приходят свежие люди… Взгляды и убеждения жителей московских домов рождались из услышанного во дворе, в магазине, на работе. А главное, из телевизионных сенсаций и газетных откровений. Вчера, благодаря печатному слову, не сомневались в торжестве коммунизма, сегодня, до отвала начитавшись и наслушавшись, серьёзно обсуждают технические детали конца света, который непременно случится на рубеже тысячелетий. Но пока ещё есть время, можно вслух выступить за понравившегося политика.
Не каждый мог отчётливо сформулировать свою позицию, не каждый был способен даже просто выдавить из себя какую-никакую связную фразу, но все поддались заразе диспутизма. Хотя от старого отошли ещё недалеко, и сердце замирает в лёгком испуге от собственной смелости, но, в то же время, оно и ликует оттого, что где-то вычитал факты, которые не все знают, оттого, что грани твоего ума сверкают так, что аж глаза режет.
В компанию Ивана и Мити часто подключался рослый меланхоличный Стас – большой любитель жевательной резинки. Работал он размеренно, без напряжения. В такт рукам двигались его челюсти. Стас необычайно ловко умел провоцировать жильцов на оглашение своих политических взглядов. С непроницаемым выражением на лице, он одной-двумя фразами отрывал человека от повседневных забот и ставил его перед горой воспалённых несправедливостей или перед завалами нерешённых проблем. А хозяев квартир и без того распирало обнародовать своё мнение, и они начинали клеймить, поучать, убеждать и снова клеймить. Стас молчал и слушал. Митин дух спорщика и правдоискателя метался внутри, рвался наружу, но ему позволялось лишь изредка проявить себя коротким вопросом. Митя слушал и прикидывал, куда клонится настроение масс.
Муж отослал свою толстушку-жену на кухню, дабы не мешалась при мужском разговоре. В выглаженной ковбоечке, чистенький, ухоженный, в возрасте начинающего пенсионера он стоит, сложив руки на груди, наклонив голову лбом вперёд, как будто собирается бодаться, смотрит исподлобья поверх сдвинутых к кончику носа очков. Чтобы лучше видеть, ему приходится морщинить лоб и поднимать брови, отчего его лицо выглядит удивлённым.
– Не понимаю я, куда мы движемся. Казалось бы, избавились от большевиков, тоталитаризм остался в прошлом. Ну и развивайте всё лучшее, что мы имеем, а всю шелуху побоку. Так нет! Какие-то партии копошатся, чего-то требуют. Эсеры, монархисты откуда-то повылазили. И коммунисты опять наглеют. Их партию, если помните, в девяносто первом запретили. Так зачем же опять? Так мы снова в какое-нибудь «не туда» скатимся. Я бы запретил все эти партии к чёртовой матери. Ну что такое: идёт демонстрация, и полусумасшедшие тётки несут портреты Сталина? Разве демократия в том, чтобы позволять всякой дряни?.. А тут и новое руководство снова начинает относиться высокомерно к народу. От старого мы берём одно плохое, а то, что заново создали, опять ни в какие ворота. А в чём преимущество сегодня над вчера? Вчера кричать и махать руками запрещалось, а сегодня – пожалуйста. Вот и вся демократия.
– Умничать не надо. А то говорят без умолку.
Совсем молодой парень пытается скрыть, что он малость напряжён перед более взрослыми собеседниками. Он рослый, немного сутулится и, несмотря на смущение, его тело ведёт себя расхлябанно. Видно, что безостановочное шевеление всеми суставами – это у него такая привычка. Интересно, он в армии служил? Как он там по команде «смирно» себя вёл?
– А чего говорить, когда и так всё ясно? Штаты у себя порядок давно навели. Вы видели, какие они автомобили делают? А какие небоскрёбы строят? И у них на самом деле – каждому по способностям: если ты миллионер – тебе один сервис и товары. Если средний класс – получи, что положено среднему классу. У них нищие живут лучше, чем наши трудяги. И выдумывать ничего не надо. Помириться с американцами и вступить в НАТО. Пускай они свои базы у нас разворачивают. Зато страна будет нормально жить. И фиг, кто к нам сунется, если мы вместе с Америкой…
– Безработица, заводы стоят, пенсионеры голодают… Да чего там говорить – уже умирают с голода! – безапелляционно заявляет худой и длинный мужчина с сединой на голове. – Бардак! Что натворили! Что натворили! Раньше был порядок. Великую страну загубили. Вы посмотрите, что за окном делается, и вспомните, как мы жили до августа девяносто первого. Ну, были недостатки. Так что ж – без ошибок вперёд двигаться нельзя. Строительство коммунизма – это плохо? Ладно, пусть – плохо. А вот эта альтернатива в виде полного развала хозяйства – это лучше, что ли? Безответственность! Куда ни глянь – полная разруха. Фармацевтических фабрик нет, больницы никуда не годятся. Кругом взяточничество, грязь, глупость. А руководство страны?.. А! – человек безнадёжно машет рукой.
– Нынче хоть магазины пустыми не стоят. – Морщинистые женские руки разглаживают на коленях синий с красной каймой фартук. – Хуже всего, когда нет продуктов и нечем кормить детей. Я – блокадница и знаю, что такое голод. И до войны жили небогато, и после… Сытая жизнь, может быть, и не самое главное, но думать каждый вечер, чем накормить завтра ребятишек – это… Сколько я себя помню, у нас в стране заботились только о железках, чтобы были станки, машины, танки. А о людях никто не думал. Железки тоже нужны, но они для удобства, а не для счастья. Счастье – это дети, семья. Может, теперь жизнь наладится.
– Я убеждённая сталинистка!
Дородная женщина с густой чёрной порослью на верхней губе испытующе ждёт яростной атаки. Но на неё никто не нападает. Стас усердно вколачивает дюбель в только что просверленное отверстие и жуёт резинку.
– Можно со мной спорить, не соглашаться, я своих убеждений не изменю. Нашей стране обязательно нужны чёткая цель, твёрдая рука, жёсткая дисциплина. И народ должен бояться власти, трепетать перед ней. Люди у нас в большинстве хорошие, но ими требуется управлять. Сколько полезных начинаний погибло из-за отсутствия твёрдой руководящей силы. У меня у самой родственники были репрессированы, а я всё равно стою за жёсткую руководящую волю. Народу надо показать цель, и заставить его двигаться к ней, работать на неё. Ту страну, в которой вы сейчас живёте, создал Сталин. Мы с ним выросли от сохи до атомной бомбы. Заслуга Сталина в том, что он неумелую, неграмотную массу заставил делать общее дело. И масса подчинилась. А сейчас опять кисель развели. Опять надо начинать всё сначала. «Не можешь – научим, не хочешь – заставим». Только так. Демокра-а-атия… Демократия должна держаться на крепкой дисциплине. А свобода должна быть сопряжена с ответственностью, чтобы за порученное, каждый в прямом смысле отвечал своей головой, отвечал жизнями своей семьи…
Фанатичный блеск глаз, чётко, как с трибуны, произносимые фразы. Не приведи, Господь!
Для тихого, с погасшими глазами дедушки, пришедшие к нему в квартиру молодые рабочие – новое непонятное поколение. Сколько ему? Наверное, очень много. Стоять ему трудно, а поговорить надо. Бабка приносит стул. Так, сидя на стуле в коридоре под вешалкой, он то ли рассказывает, то ли вспоминает вслух, теребя дрожащими пальцами поясок своего шерстяного жакета.
– Я весь свой век прожил под красным знаменем. Сперва пионером. Потом комсомол. Я и работал, и учился, и нагрузки разные имел. Мы жили и верили… Верили, что дальше будет ещё лучше. Чем дальше, тем лучше. Героям завидовали. Тогда самыми героями лётчики считались. Ну и мы все мечтали стать лётчиками. Сколько больших дел вокруг было! И мы не стояли в стороне. Вспоминаешь – вроде и минуты свободной не имел – всё в каком-нибудь деле… Как жениться успел – не знаю, – слабо усмехается дед. – Потом война. И здесь мы первые. По-другому нельзя было. Не потому, что кто-то осудит. Нет. Мне вот, например, для самого себя по-другому нельзя было. Не знаю, понимаете вы, нет… Вот и на войне шли под красным знаменем. Ну, война – это особый разговор. Там и страх, и злость… – Дедушка минуту молчит. – Подняли нас в штыковую. Бегу, ору что есть мочи, чтоб страх в себе задавить. Бегу. А на меня немец несётся. Здоровенный… Плечища… Тоже орёт по-своему. Тут у меня в голове и мелькнуло, что всё, конец мне. Не справиться мне с ним. Здоров, что твой бык. Не знаю уж, как я изловчился, винтовку в последний момент вперёд вытолкнул. Попал. В горло ему попал. Упал он. Кровь изо рта… И хрипит: «Эльза, Эльза…» Вот такая она – война. – Дед ещё немного молчит. – Поначалу неразбериха была, а то и паника… А потом пошло, пошло… Стали гнать немца. В Германию вошли. Ну чего уж там – некоторые брали грех на душу. Мужики насмотрелись на своей земле фашистских зверств. Кто уже знал, что и семьи лишился… В общем немца не жалели… тоже… В городишко вслед за танками вбегаем. У дома – погреб. Кто там – бабы, старики, дети? Не смотрели… Крышку поднял, гранату туда и – своих догонять. Одно оправдание: зло шло от фашиста. Зло заразно. Вот мы им и заразились. Это я сейчас понимаю, а тогда… Война – пакостное дело. Но за что воевали, мы знали твёрдо. В своей правде не сомневались. А после Победы, – глубоко вздыхает дедушка, – такое было настроение… Воля, свобода, жив остался, теперь всё могу, всё по силам. А нынче вот пишут, что девятое мая – это победа одних безумцев над другими. – Старик переводит дыхание. – После опять работали. Ну, теперь-то, думали, уж точно: чем дальше, тем лучше. И последние копейки отдавали на государственные займы. А вот, когда вождь-то наш помер и стали про культ личности говорить, дружок мой закадычный – царство ему небесное – затосковал, запил. Засомневался, значит, в нашей правде. Да-а-а. История была. Взяли мы его в оборот. «Ты что, – говорим – войну прошёл, а тут на мирной кочке споткнулся? В чём ты себя упрекнуть можешь? Партия разберётся. Большие дела без ошибок не делаются». Ну и его, и себя кое-как уговорили. Дальше пошло по-всякому. Но опять же – мы без сомнений: партия превыше всего. И знамя наше красное. Ну и что? На старости лет, что называется, приехал. Партии нет, красного знамени нет. На что мы наши жизни положили, неведомо. Вот теперь и я засомневался: что же, мы зря жили, что ли?
В этот раз Стас торопится ответить:
– Вы же сами говорите, что вам себя упрекнуть не в чем. Работали честно. И детей, наверно, вырастили. Ну вот. Это и есть главное. Конечно, и вас, и нас обманули. Но жили вы не зря. Между прочим, и партия ведь существует. Коммунистическая.
– Какая это партия, – дед слабо машет рукой. – Мой партбилет при мне, но взносы я не плачу. Это не революционеры. Они выгоды ищут. Случись что, ни один из них задницу от стула не оторвёт. Побоится, что его место займут. Во время войны, где было трудней всего, туда коммунистов посылали. А эти, нынешние – убогие. Коммунист, он себя на общее дело тратит, а эти себя копят. Лидер ихний, видели? Вечно недовольный, рожа кислая, все у него вокруг виноватые. Ненадёжный он, убогий…
Близко поставленные глаза-буравчики неумолимо целят в собеседника, а над ними, едва прикрытая редкой прядью, лысина.
– Избаловали людей. Приучили, что за них думает дядя. Зарплату – на блюдечке. Мало? На, получи ещё. А кроме того, – льготы. И этого мало? Вот и отвадили человека от самостоятельности. От зависти, лукавства, равнодушия отучить не смогли, а от умения бороться за выживание отучили. Прикормыши! Развратили льготами, – следует театральный всплеск руками. – На подхвате ещё худо-бедно можем, а взять дело в свои руки – нет. Вот и ищем теперь богатого барина, чтобы денег дал. Стоят и ждут, что им кто-то подаст. Ни за что, а просто так. А ни за что раньше подавали, нынче – нет. С деньгами или без денег – всё равно ничего не умеем. Думали, что капитализм – это рай на земле. А оказывается, что ещё и работать надо больше и лучше. А мы этого не умеем, – снова следует театральный жест: одновременно с неглубоким приседанием руки разводятся вниз и в стороны. – А мы всё только левой рукой умеем делать. Рук-то у нас две, но обе левые. И вдобавок они не тем концом к туловищу приделаны. И как теперь быть? Раньше шли общим стадом. В стаде тепло и думать не надо. Правда, если кто сдуру замычит, того – кнутом: иди, не разговаривай! А теперь ступай, куда хочешь, мычи, чего хочешь. Пастухов разогнали. И сразу стон пошёл по земле: «Нет уверенности в завтрашнем дне, народ голодает». А чего ж ты голодаешь? Найди дело и зарабатывай. Не-е-ет. Мы самостоятельно только водку жрать умеем, а для всего остального нам поводырь нужен.
Средних лет женщина – гладко зачёсанные волосы с пучком на затылке, на плечах у неё цветастый платок – обладательница несметных сокровищ. Её квартира с трудом вмещает массу жостовских подносов, палехских шкатулок, гжельской керамики. В одной только прихожей можно стоять и рассматривать целый час.
– У меня своё, особое мнение. Впрочем, я не одинока, есть люди, которые думают так же. Так вот, я считаю, что бразды правления надо передать православной церкви. Достаточно посмотреть, что вытворяют народные депутаты, что из себя представляет Президент и его окружение, а об исполнительной власти и говорить излишне, чтобы понять, что с таким руководством мы скоро окажемся в яме, выбраться из которой будет очень трудно. Церковь, что бы там не говорили, всегда оставалась одной из основных хранительниц нравственности. А в наших руководящих кругах именно дефицит нравственности ощущается острее всего. Между прочим, если вы помните, в своё время к тому же призывал Солженицын. И он был прав, тысячу раз прав. Если среди активной части населения, способной повести страну за собой, и есть люди не одержимые бесами, то это служители церкви. А что касается демократии… Знаете, что такое настоящая демократия? Вот слова Блаженного Августина, вы только вслушайтесь: «В главном – едины, в спорном – свободны и во всём – любовь». Вот как!
– Во, пока вы работать будете, я тоже полочку приколочу, а то жена всю плешь проела.
Мужик берётся за спасение своей плеши сноровисто. Видно, что руками он умеет.
– А чего там говорить? Вот мы тут как-то голосовали… Не помню куда. Пять или шесть человек, а выбрать надо одного. Гляжу – а в списке-то знакомый затесался. С нашего завода. Я его знаю – заместитель директора. Жулик – тот ещё… ха! Про него рассказывали, что он умудрился один и тот же движок от «Волги» трём разным людям продать. Теперь, значит, завода нет, закрыли, а этот жучала себе новую должность нашёл. Я так думаю, что и остальные в том списке были не лучше. С тех пор я голосовать не хожу.
Прислонясь плечом к дверному косяку, на работу ребят смотрит грузный, очень усталый человек с некрасивым остроносым лицом.
– Я большую жизнь прожил. Старик. Всегда думал, что жил правильно. А за последние годы пришлось многое переосмыслить. Вы вот совсем другое поколение… А мы с детства загорелись светлым будущим, верили, что оно станет замечательным. Партии верили, её руководителям… Так верили, что и в голову не могло придти… Понятное дело, капиталисты были для нас мироедами, а весь рабочий люд нам должен был завидовать. И вот с такими представлениями мы просуществовали целую жизнь. Это ужасно. Сейчас я понимаю: мы жили, как зомби. Как под гипнозом каким-то. Сегодня в печати стали появляться разные материалы, свидетельства. И как будто разбудил кто. Думаю: да что же это такое? Мы же не слепыми были, знали, что творится вокруг… Ну, добро бы – без образования… Я – генерал-майор авиации, и друзья у меня все офицеры. И горько, и стыдно. Вот я сейчас думаю: почему мы так безропотно допустили насилие над собой, над народом? Почему, как должное, приняли репрессии? Почему ни разу не засомневались? Почему не замечали, что в государстве заправляют обычные паразиты с партийными билетами? Почему какие-то люди так легко подмяли под себя страну? Они что, самые умные? Нет. И даже не очень грамотные. Может быть, они самые честные, порядочные? Опять же нет. Может быть, они обладали каким-то высшим правом казнить и миловать, не выпускать за границу, ставить на колени? Никто им таких прав не давал. Или дело в нас самих, и мы с детства приучены слушаться любого, кто стоит на трибуне мавзолея, приучены пресмыкаться? Как начинаешь размышлять, – сердце ноет. Нынешнее руководство ругают: производство стоит, люди без работы. Как будто те, кто загнал страну в угол, кто семьдесят лет уродовал экономику, кто настроил нерентабельных заводов-гигантов, кто промышленность перевёл на оборонные рельсы, кто население посадил на голодный паёк, те вроде и не виноваты. Нынешние тоже, видимо, не шибко специалисты… А больше всего меня гнетёт то, что были же и тогда люди, которые всё понимали. Вот какой-то писатель почему-то понимал, а мы, а я – нет. Мы были заняты другим: как бы не обошли с очередным званием, как бы в Академию поступить, мы были озабочены тем, чтобы первыми поднять в воздух новую модель самолёта, даже тем, чтобы отрез на шинель не забыть получить – об этом подумать времени хватало. А просто оглядеться вокруг, попытаться понять, как мы живём, куда идём – нет. Дело своё делали честно, Родину защищали – и этим совесть была убаюкана. Материалы партсъездов, конференций… К ним относились серьёзно, вникали в каждую букву. Однако привыкли считать, что там, наверху, лучше знают. И даже, когда мы внутренне были не согласны с решением… Да что там, не было никогда, чтобы мы оказались полностью несогласны. Так, кое в чём сомневались… И в голову не приходило сесть и сформулировать своё мнение. Даже когда я уже генералом был. Почему? Что с нами сделали такое, что мы не можем быть хозяевами самим себе, своим мыслям, что я должен их сперва рассортировать и часть спрятать, чтобы о них никто не знал. И вот сейчас, когда стало можно говорить всё, так горько на душе! Как будто тебя обсмеяли. Как будто ты с детства был шутом, а теперь стоишь перед людьми… Обида у меня не на тех, кто нас обманывал – что с них взять? Это частью шарлатаны, а частью простофили, вроде меня, сами не ведали что творили. Нет, обида у меня только на себя самого. Бобиком был на верёвочке. И таких бобиков… Не знаю, сколько, но то, что больше полстраны – это точно. Видно, быть рабом почему-то выгодно. И где нынче вся эта армия несгибаемых ленинцев, что называлась партией? Послушайте меня, ребята. Я жизнь прожил и прожил не так… Это страшно, когда сожалеешь о прожитых годах. Не повторяйте наших ошибок, учитесь думать самостоятельно. Не ленитесь думать. Не принимайте на веру ничего, что касается главного в жизни. Особенно обдумывайте цели, которые перед вами ставят, которые вам навязывают. И за свои дела надо отвечать. И за то, что в стране творится, мы тоже все в ответе. А то потом стыдно. Мне стыдно. Стыдно за то, что, хотя и пассивно, но поддерживал сперва убийц, врагов моего народа, потом был на стороне авантюриста с его лизоблюдами, а после – на стороне вообще полной немощи. Ведь от нашего имени творились чудовищные поступки. «Советский народ с негодованием клеймит…» А я и есть тот советский народ. «Партия ведёт беспощадную борьбу…» А я и был той проклятой партией. Думайте. Не позволяйте никому управлять вашим сознанием, как управляли нашим. Для того чтобы превратить людей в марионеток, не обязательно нужна марксистско-ленинская идеология. Главное, чтобы для ведущих нашлись ведомые. Извините меня, старика, что отнял у вас время.
Работа давно закончена, но ребята стоят, слушают и почему-то стесняются поднять глаза на старого генерала. Потом они выходят из квартиры, никто не произносит ни слова.
«Нет, кажется, никакой реставрацией не пахнет. Пахнет разбродом, пахнет толпой. Кто во что горазд… Когда все по любому поводу имеют одинаковое мнение – плохо. Это застой. Но если нет согласия даже в главном, то разве это общество? Общество – это люди, имеющие что-то общее. А что общее у нас? Растерянность. И единственное желание: дайте мне сытую жизнь прямо сейчас и бесплатно. И почти все недовольны. Одному было лучше раньше, другому и тогда, и сейчас плохо. И все глухи к слову соседа, глухи, как спины. И никто не умеет думать. Прав генерал от авиации. Он-то прозрел, многое понял и ужаснулся. Общества нет. Есть лживая верхушка и толпа. Служить верхушке и стоять в толпе противно, стать выше тех и других не выходит. Неужели мы так ничего и не можем? Один раз смогли – в ту ночь у Белого дома. Пошли на общее дело. И тогда не стреляли. А если… Наверняка, найдутся герои, которые побегут затыкать грудью амбразуры. Но большинство прикинется случайными прохожими. Поговорить – да, обхамить оппонента – да, а выйти и в опасном конфликте встать на чью-то сторону… Мы превратились в маленьких озлобленных людишек. Орда Башмачкиных, осмелевших до тараканьей наглости: в темноте, за чужими спинами погрозить кулаком и быстренько спрятаться за ведром за мусорным».
В Мите ворочался прыщавый хмурый мизантроп.
Трубку подняла Белла. Это необычно – всегда к телефону подходил Серёжка.
– Митя? Конечно, приезжай… Вечером мы дома.
Митя шлёпал по растоптанной снежной каше. Такую же кашу машины месили на мостовой. Когда-то Кузьминки считались далёкой окраиной. А нынче у метро стоят ларьки, народу – что в центре. До Нового года ещё далеко, но праздничная лихорадка началась заранее. Торговые точки, демонстрируя полное отсутствие фантазии у своих хозяев, одинаково принаряжены мишурой, гроздьями дешёвых блестящих шариков и гирляндами мигающих разноцветных лампочек. Покупатели перебегают от ларька к ларьку гораздо быстрей, чем обычно.
Дверь открыла Белла. Она ещё больше раздалась. Пока она подбирала Мите тапочки, успела предупредить:
– У Серёжи сильно испортился характер. Хотя вы с ним и старые друзья, но он может такое ляпнуть… Ты имей в виду… Делай поправку на его старческую дурь.
Серёжка в сиреневой майке, тренировочных штанах и рваных шлёпанцах сидел в любимой позе, облокотившись спиной о стену. Он отложил в сторону «Аргументы и факты» и снял очки.
– Привет! Чего редко появляешься?
Серёжкину чернявую шевелюру сильно разбавила седина. Под глазами мешки, морда выдержана в багровых тонах. Отцовские гены – ничего не попишешь. Только проволочных бровей нет. Да и вообще он не такой волосатый. Род Терешковых эволюционирует. Но постарел он заметно.
В квартире стоял запах прокисших щей.
– К нам теперь перестали ходить. Раньше, когда я в силе был, во мне нуждались. А теперь все забыли.
– Ну и чем ты сейчас занимаешься? – спросил Митя.
– Ничем не занимаюсь. Издательство моё развалилось. Да оно и раньше непонятно зачем существовало.
Белла, как всегда ловко, накрывала на стол. Серёжка брал пальцами то кусочек колбасы, то кусочек сыра и клал себе в рот.
– Из старой гвардии те, кто повыше сидел, и сейчас деньгами ворочает. Кто-то к ним пристроился. А кто и никуда не пристроился. Как я.
– А живёшь-то на что?
– У меня жена высокооплачиваемый сотрудник чего-то там такого. Вот паразитирую, живу за её счёт.
Когда немножко выпили, Митя поинтересовался:
– Перспективы-то какие-нибудь есть?
– На сегодняшний день имеется три варианта. Должны позвонить. Кто первый подсуетится, тому повезёт. Такие кадры, как я, на улице не валяются. Так, стоп. Я должен таблетку принять.
– Ты же выпил, таблетки с водкой не совмещаются.
– Я лучше знаю. Тоже мне – специалист…
Пока он в соседней комнате принимал лекарство, Белла, чуть наклонившись к Мите, поясняла:
– Его, дурака, уже несколько раз устраивали в разные места. Но он же ничего не умеет. Его берут на рядовую работу, а он сразу всех учить начинает. Вот недавно его пристроили курьером. Какая-то мелкая студия занимается, как я поняла, наложением музыки на отснятые телепередачи. Студия арендует помещение в одной организации. Серёже надо привезти им кассеты, а потом увезти их обратно. Всё. Казалось бы, любой справится. Так нет – он умудрился одну кассету размагнитить, другую – совсем потерять. При входе надо охране показать пропуск. Так этот болван начал права качать: его, видишь ли, должны узнавать в лицо…
Белла резко оборвала рассказ – в комнату вернулся Серёжка.
– Ты её не слушай, она тебе наговорит. Дура – и есть дура.
– Ну, уж ты шибко умный.
– Вот ты говоришь «перспективы», – погрузившись на стул и не обращая внимания на жену, принялся рассуждать Серёжка. – Если иметь голову на плечах, перспектив можно насчитать вагон и маленькую тележку. Тут мы как-то собирались, так только один я, сколько вариантов предложил? – обратился он к Белле.
– Ага. А Ромка, кстати, единственный из вас, кто по-настоящему зарабатывает деньги, а не треплет языком, доказал, как дважды два, что все твои прожекты – чепуха, бред си…
– Молчи, падла!!! – рявкнул Серёжка, со всего размаха ударив кулаком по столу.
– Вот видишь, как он с женой разговаривает, – искала поддержку у Мити Белла.
– Твой Ромка, – совершенно спокойным голосом продолжал Сергей, – сволочь, каких свет не видывал. Он за копейку маму родную зарежет. А я жил всегда по-совести. Я за каждый свой поступок, за каждую подпись отвечу и краснеть не придётся. А ты знаешь, каково порядочному человеку работать среди вот таких ромок? – Эта семья определённо выбрала Митю третейским судьёй. – Где друг друга подсиживают, исподтишка строят козни, начальству подлизывают задницы. Где карьеру делают по блату. А ты должен оставаться в этой среде человеком. Каждый день ходить на работу в свинарник и не превратиться в поросёнка…
«Восторг! Неужели он всё это – искренне? А как же досье на своего начальника? А как же планы устроить карьеру с помощью тестя?»
– Ты же ведь мало обо мне знаешь, – продолжал Серёжка. – Я, правда, в номенклатуру попасть не успел, но в обойме сидел достаточно прочно. Ты, хоть понимаешь, в чём разница?
– Нет.
– У нас считается, что номенклатура – это власть. Попал в номенклатуру – ты хозяин какого-то маленького кусочка этого мира. Ты руководишь, тебя слушаются. Ты поднял трубку, сказал пару слов, и там, на другом конце, начинается суета, человечки спешат выполнить и не навлечь на себя твоего недовольства. Чем выше по лестнице, тем твоя вотчина больше.
– А что такое «обойма»?
– Резерв номенклатуры. Полностью проверенные люди, абсолютно свои. Можно сказать, что обойма – это питомник, где выращивают будущую номенклатуру. Наверху идёт естественный отсев…
– Помирают, что ли?
– Ну, разумеется. Ряды необходимо пополнять. Вся карьерная лестница заполнена кандидатами на более высокие посты. Вот ты достиг определённой ступеньки. Твоё право занимать её подтверждено толстой пачкой документов: справок, анкет, характеристик. Перепрыгивают через несколько ступенек крайне редко. Постепенно, одна за другой… И в конце концов достигаешь некоего уровня, которого ты стоишь.
– А чего же ты не достиг? – вклинилась с наболевшим подвыпившая Белла.
– Молчи дура! – рявкнул Сергей. И спокойно продолжал дальше. – Это упрощённая схема. На самом деле всё гораздо сложней. Вмешиваются блат, протекции. Тебя могут начать швырять по горизонтали – на уровне этой же ступеньки, но по разным ведомствам.
Серёжка рассказывал с откровенным удовольствием, он погружался в тёплое лоно родного ему мирка. Там всё знакомо и понятно. Там все свои. Были свои. Но вспоминать всё равно приятно.
– А скажи мне, человеку от этой кухни далёкому, в чём же всё-таки цимес? Подниматься по ступенькам – это понятно: зарплата растёт, льготы. Но то же самое имеют и на любой другой работе. Но там у людей любимое дело, они ради него наверх лезут. А по твоим словам выходит, карьера ради карьеры. А для людей, я там не знаю, для страны какой-нибудь толк во всём этом есть?
Изрядно захмелевший Серёжка умудрено ухмыльнулся.
– О деле можешь не беспокоиться. Система работает. Понял? Си-сте-ма! Это, как большой механизм – рычаги, шестерёнки… крутятся, работают. Каждый человек – это и есть шестерёнка, рычажок, шайбочка. И власть – тоже часть этого механизма. Власть – это большие рычаги. Я вот был рычагом, который включал несколько станков. Образно говоря… Выше меня находился рычаг, который включал цех, ещё выше – несколько цехов. Ну и так далее. И неважно – я ли стою на этой ступеньке и являюсь таким рычагом или кто-то другой. Система работает. – Серёжка вдруг умолк и внимательно посмотрел на Митю. – Вижу, что ты ни черта не понимаешь. Врубись ты, балда, что Система – это не только промышленность, транспорт, экономика, органы управления. В Систему входит и частная жизнь человека, его мысли, желания, убеждения, его вера в то, что он живёт лучше всех на Земном шаре. Понял? Вот какая Система работает. А карьерный рост – это совсем другое. Не надо путать. Цимес не в работе, нет. Я тебе говорил, а ты мимо ушей… Цимес во власти. В том, что тебя беспрекословно слушаются, ловят твоё желание, твоё настроение. Ты идёшь по коридору, а сзади тебя шушукаются: «Он сегодня в плохом настроении». Цимес в том, что твой приказ не оговаривается, не обсуждается, а выполняется и выполняется бегом. Цимес в том, что в организации, которую ты курируешь, если и не согласны с тобой, не любят тебя, всё равно сделают по-твоему. Ты там любого можешь приструнить, выставить на посмешище. И уничтожить одним словом. И никто не посмеет жаловаться. Или ты можешь умножить человека на десять, на сто…
– А куда же вы в нашем государстве с самым передовым строем свободу дели? Разве болтики и шайбочки могут иметь хоть какую-нибудь свободу? Вы что же, свободу упразднили?
Митя уже в открытую стал противопоставлять «мы» и «вы». Но Серёжка, похоже, находил это естественным.
– Да, все винтики. И ты, и я, и все остальные. Общество так устроено. Свобода? Пожалуйста… Женись на ком хошь, по телевизору смотри любую программу или вообще выключи его. Какой магазин тебе больше всего нравится, в тот и иди… Вот тебе свобода. И хватит с тебя. Выбирай там, где ты, хоть на копейку, что-то понимаешь. А выше не лезь. Знай своё место. Система! Вот вы думаете, что такие, как я, – дармоеды, только языком треплем, а ничего полезного не делаем. Такие, как я, как раз и отлаживают этот сложнейший механизм, чтобы он работал без перебоев, как часы. Одни звенья налажены, другие – никак. Вот, скажем, карбюраторный завод… Люди работают, получают зарплату и довольны. И делают они карбюраторы, а не телескопы или электробритвы. А возьми художников-писателей. Так и норовят высказаться пооригинальней, в смысле того, что советская власть – это плохо. Тебе, дураку, деньжищи ни за что платят – сиди и пиши то, что от тебя ждут. Нет, ему себя показать хочется, слава ему нужна. А самая дешёвая слава – скандальная. Вот его и тянет на одно и то же: советская власть плоха, коммунисты страну загубили…
– Серёж, а что, по-твоему, советская власть хороша? Ты в окошко смотрел? Её ж давно скинули. Народ скинул, люди. Сообразили винтики, что они крутятся в никудышном механизме. А, скорее всего, не пожелали оставаться винтиками, захотели сами думать…
– Да пошёл ты… со своим народом! Кто там думать собирается?! О чём?! О чём, я тебя спрашиваю, собирается думать это быдло?! – Серёжка рассвирепел и орал в полный голос. – До того, чтобы думать дорасти надо! Избранные думают, остальные исполняют! – Тут он всхлипнул или, может, это только показалось? – Мыслители хреновы!
Серёжка матерился, орал, подхлёстывая себя своим же криком. Белла выразительно посмотрела на Митю: «Я тебя предупреждала». Митя понимал, что поступил нехорошо: нащупал у человека болевую точку и со всей силы даванул на неё. Но в его душе разливалось чувство мстительного удовлетворения. Ну, действительно, – нельзя же безнаказанно изрыгать столько гадостей за один присест.
На улице народу, а по-Серёжкиному – винтиков, заметно прибавилось.
«Решено: виделся с ним последний раз. По собственной воле парень нырнул с головой в навозную жижу. И за тридцать лет она его разъела, самого превратила в навоз. Серёжка хотел перехитрить судьбу, а перехитрил сам себя. Превратился в ядовитого дедка. Рваные шлёпанцы на босу ногу… И каждое слово надо с ним тщательно взвешивать, иначе из него полезет… И жалко его, балбеса, и зла не хватает. Циник. Ведь ни в какие светлые идеалы он никогда не верил и сейчас не верит. Ну и слава Богу, что серёжки со всеми своими начальниками и подчинёнными выпали в осадок».
Май перевалил на вторую половину. Митя с Иваном работали на севере Москвы, в доме на проезде Шокальского. Митя привык делать несложную работу и думать о постороннем. Если объявлялись сложности, и приходилось чесать в затылке, как протащить провод на нижний этаж через канал забитый мусором, или как поставить стремянку на ступеньках лестничного пролёта, то не до размышлений. А когда дрель жужжит, сверло крошит бетон… Думай, сколько влезет. Долго ему досаждало то, что он и Серёжка дошли до одного и того же. Страшно не хотелось находиться с ним в одном лагере.
«Серёжка о народе говорил высокомерно, по-хамски. Слушать неприятно. А по сути, он повторил мой же вывод: большинство людей самостоятельно думать не умеют. Он уверился в этом от своего высокомерия, а я наблюдал и… снова наблюдал. Серёжку такое положение вещей вполне устраивает, а я предпочёл бы, чтобы думающих стало больше. Думать умеют не избранные, не вельможные, а умные. Умные и избранные – это не одно и то же. Сколько же я по деревням, по городам встречал соображающих-то. Бывало, без особого образования, а думать умели. Самостоятельно могли думать. И пусть Серёжка остаётся в прошлом».
Митя наклонился, чтобы положить дрель. Неожиданно у него в глазах вспыхнул сноп необычайно ярких искр. Как тогда, в читинской тайге. Неприятные фокусы организма.
«Стало ещё трудней людей понимать. Интересно: это потому, что года берут своё, и к старости делаешься упёртей, или оттого, что жизнь разнообразилась и растащила всех по разным углам? Почему же всё-таки мы с Вовкой и Олегом отлично понимаем, о чём говорим? Они не раздражают в спорах, как бывает с Пашкой и Вадиком».
В левом глазу мешала какая-то соринка и никак не промаргивалась.
«Вовка по-прежнему любит сенсации. Но теперь у него ещё одна любимая тема – семья. А Олегу от судьбы досталось крепко. А у Пашки жизнь, как пресная каша. Хотя, как можно судить чужую жизнь? Сейчас у него весь разговор только о бабах. Где он их находит? Хотел стать свободным художником – не стал. По специальности никаких успехов не достиг. Рвался, рвался в первые ряды, и вот задвинут в статисты. Среди творческих людей таких, наверно, полным полно. А ведь он не Вадик, он не молотит языком, а работает. Где работает, не раскрывает. «Химичу» – говорит. Правильно: раз химик – значит, химичит. С Валькой у него полный разлад, сын с отца только деньги тянет и грызётся из-за дачи. Он хочет туда подружек своих водить, а там папаша с бабцами помещение оккупировал. От всего этого Пашка оборзел, стал злой, нападает на всех вокруг. С ним и меня иногда заносит. Вот и получается у нас не разговор, а ругань».
В конце дня левому глазу мешала смотреть какая-то точка.
На третий день в поле зрения появился пузырь, в котором переливалась ярко-зелёная жидкость. Сквозь эту зелень дома и улицы приобретали необычную красоту, но видеть их становилось всё трудней.
В поликлинике диагноз врача прозвучал, как приговор: отслоение сетчатки, срочно на операцию.