Одним не очень солнечным и не слишком пасмурным утром Митю разбудили раньше обычного. Он знал, что сегодняшний день особый, но всё-таки удивился, когда почувствовал за завтраком, что бабушка и мама слегка нервничают. Потом мама дала ему в руки, купленный накануне, букет синих астр, сама взяла его новенький, жёстко скрипящий, чёрный портфель и повела сына к порогу ещё неизвестного ему отрезка жизни, который назывался «школа». Порог этот находился недалеко, за углом, в тупике. Мите не подсказали, что в такие моменты принято напускать на себя торжественный вид. Поэтому, держась за мамину руку, он просто шёл, куда его вели, и ни о чём серьёзном не думал. Зато он успел несколько раз обернуться, чтобы посмотреть, как солнце на короткую секунду выстреливало лучом в прореху слабо кучерявой небесной серости. Затем они свернули за угол, а солнце осталось за домами.
Буроватое кирпичное здание школы с большими решётчатыми окнами выглядело неприветливо, и, честно говоря, Мите не нравилось давно. Сейчас перед одним из двух его подъездов стояла кучка людей. Взволнованные родители держали за руки принаряженных мальчишек одного возраста с Митей. Некоторые ребята тоже сжимали в руках букеты цветов. Больше всего здесь было мам. Они без нужды склонялись над своими детьми и поправляли на них мелкие огрехи в одежде. Некоторые незаметно оглядывали будущих одноклассников родного отпрыска и, убедившись, что их сын выглядит не хуже остальных, удовлетворённо возвращались взглядом к крыльцу школы. Группа взрослых и детей невольно теснилась к дверям и прирастала сзади новыми букетами.
Открылась дверь, в темноте проёма мелькнул свет неяркой жёлтой лампочки, и на крыльцо вышла, одетая в зелёное платье, крупная, высокая женщина с гладко зачёсанными и собранными на затылке в пучок тёмными волосами. Без предупреждения она начала говорить. Митя впервые слушал речь не для взрослых, а для детей. Из неё он узнал, что эту старую школу страна построила специально для собравшихся здесь мальчишек, что страна не жалеет сил. И учителя не жалеют сил. А от новых учеников требуется только хорошо учиться. Митя сразу решил, что он будет стараться. Потом женщина сказала:
– Наступил торжественный момент, когда вы вступаете в стены своей школы!
И все захлопали. В стены Митя никогда не вступал, и было интересно, как это делается. Затем кто-то невидимый громко, даже пронзительно, стал выкрикивать фамилии. Те мальчики, кого называли, выходили к крыльцу и становились друг за другом, как в очереди. Выкликнули и Митину фамилию. Мама громко ответила: «Здесь!» Сунув Мите в руку портфель, она подтолкнула его в спину. Наконец ниточки-очереди первоклашек в сопровождении учительниц втекли в здание. Многие мамы, глядя им вслед, глубоко вздыхали, а у некоторых покраснели веки.
В торжественной насупленности мальчишки гуськом поднялись на второй этаж. Для них начиналась большая интересная игра, в которой участвовали взрослые. Учительница привела Митину группу в широкий коридор. По одной его стороне располагался ряд одинаковых дверей, помеченных табличками с номерами классов. Почти всю другую сторону занимали высокие окна. На подоконниках стояли растения в горшках. К простенку между двумя окнами была придвинута высокая тумба. Обёрнутая красной материей, она особенно ярко выделялась на фоне зелёной стены. Тумба служила подставкой для, покрытой свежей серебряной краской, огромной гипсовой усатой головы вождя. Тумба и серебряная голова означали, что шуметь здесь нельзя. За дверью с табличкой «1-Б» находилась просторная комната. И здесь на подоконниках теснились растения в горшках. Парты, выстроившись в затылок друг другу тремя ровными колоннами, терпеливо ждали своих новых хозяев. А передняя парта средней колонны лбом упиралась в учительский стол как будто пыталась сдвинуть её с места.
Мите досталось место в заднем углу, вдали от окон. Сидеть было жёстко и, с непривычки, неудобно. Его соседом оказался круглолицый мальчишка с оттопыренными ушами и широко распахнутыми глазами, в которых отражались одновременно и пугливая настороженность, и ожидание интересного, и простое любопытство. Соседа звали Ромкой.
Сорок пар глаз рассматривали свою учительницу Ольгу Владимировну. Молодая, русоволосая, стройная, она сразу всем понравилась. Ходила она с высоко поднятой головой, сидела, не сутулясь и даже не сгибая спины, а говорила ровным, спокойным голосом. Старенькое чёрное платье с подложенными, по тогдашней моде, плечиками и с белым отложным воротничком смотрелось на ней очень красиво. Мальчишки ловили каждое её слово. А она начала первый урок с рассказа о том, что в нашей стране люди живут счастливее всех, что сам товарищ Сталин постоянно думает о детях и взрослых, что в других странах многие ребята не только не могут учиться в школе, но даже не имеют куска хлеба. А у нас человек уверенно смотрит в будущее, он может спокойно жить и ничего не бояться. Потом она объяснила, чем они станут заниматься, и тут Мите сразу стало скучно. Буквы он знал, писать, читать и считать уже умел. Может быть, пение и физкультура будут интересными? От сидения за партой стала уставать спина, захотелось побегать. Потом все открыли буквари. Свой Митя целиком прочитал ещё дома. С первой страницы учебника за школьниками внимательно наблюдал вождь, одетый в военную форму.
До того, как Митя пошёл в школу, каждый его день начинался с чистого листа, и по ходу дела он расцветал неожиданными событиями и сполохами фантазии, рождавшими какое-нибудь интересное занятие. Каждый день нёс новое. Теперь же одно предсказуемо перетекало в другое. Часы, проводимые в школе, давили тяжёлым грузом неведомых ранее требований и запретов. На переменках учителя внимательно следили за тем, чтобы никто не резвился, не шумел. Разрешалось только чинно прогуливаться парами или в одиночку под неморгающим взглядом серебряной головы на красной тумбе: мимо дверей, поворот, мимо окон, снова поворот и опять вдоль дверей. Не находящая выхода, рвущаяся наружу, молодая энергия застаивалась, перебраживала в уксус и ни на что полезное уже не годилась, но продолжала, как пар в котле, искать выхода. Избавляться от неё приходилось исподтишка, выцарапывая в укромном уголке на штукатурке своё имя или устраивая во время урока, стоило лишь Ольге Владимировне отвернуться к доске, молчаливую, сопящую потасовку с соседом по парте.
Скоро всем в классе стало ясно, что, ожидавшаяся большая увлекательная игра, не получилась. Вся затея обернулась скучными сидениями на уроках. Назад хода не было, и плыть им, случайно попавшим в одну лодку, предстояло очень-очень долго. Многие обнаружили, что они безвозвратно потеряли что-то чрезвычайно важное. Совсем недавно каждый являлся личностью, и в одно мгновение всё изменилось – их оскорбили одинаковостью: одинаковая под машинку стрижка, одинаковое терпение за партами, одинаковое перемещение по школе парами или цепочкой. Нужно ли говорить, как непереносимо личности оказаться низведённой до состояния рядового члена бессловесного стада? Не успели ребята привыкнуть к равнодушной силе знака равенства, как их принялись стравливать друг с другом:
– Посмотрите, какая красивая тетрадь у Миши Реброва! Все строчки ровные, буковки наклонены в одну сторону одинаково, страницы чистые, – Ольга Владимировна держит тетрадку бережно и, не спеша, переворачивает хрустящие листочки. – А вот тетрадь Каратаева, – пальцы учительницы брезгливо, за уголок, словно боясь испачкаться, поднимают голубой прямоугольник и начинают резко, с силой листать, странички почему-то не хрустят. – На каждом листе кляксы, всё вкривь и вкось – лишь бы побыстрей.
Наивные усилия Ольги Владимировны воспламенить в каратаевых дух соперничества пропадали впустую. Бесцеремонно униженные и оскорблённые про себя решали примерно так: ну и пусть я не умею писать так красиво, как Мишка, зато я лучше всех в другом. И мальчишки бросались отстаивать себя, отстаивать своё «Я». Хотя бы на словах. Неуёмное желание поведать миру о себе всё, что имелось хорошего или казалось, что имелось, вылилось в хвастовство наперегонки. Говорили взахлёб, яростно помогая себе руками. Сперва на ближнего обрушивали то, что составляло небогатый жизненный опыт, потом, разогнавшись и не желая тормозить, принимались присочинять и привирать.
Под лавиной рассказов, под водопадом неведомой информации бесследно пропала Митина застенчивость. Кроме массы глупых детских анекдотов, смысл которых ему оставался не совсем понятен, он в короткий срок узнал значения незнакомых слов, начертанных на стенах туалета и на крышках парт; запомнил, что при перечислении самых любимых людей надо сперва называть Ленина и Сталина, а уж потом – маму и папу; был уведомлён, что у учителя физкультуры кличка «дятел» за его длинный нос и что он сохнет по Ольге Владимировне; поставлен в известность, что в пионерской комнате лежит настоящий снаряд от миномёта, а в кабинете на втором этаже стоит скелет. Митю тоже припекало желание выделиться, но он не знал как – рассказывать ему было нечего. Он больше молчал и слушал о настоящих подвигах, как оказалось всё-таки имевших место в этом мире. Их однообразия он не замечал.
– Он размахнулся, а я ему – подножку. И как дам!
В этих рассказах торжествовала справедливость, вредным тёткам бессчетное число раз разбивали стёкла из рогатки, а судьба неожиданно принималась рассыпать удачу в виде возможности попасть в кино без билета или слопать несколько порций мороженого подряд. Позже, на уроке, Митя устремлял взгляд на свободу, расчерченную оконной геометрией на квадраты, и продолжал переживать услышанное.
Прошло немного времени, и к школе привыкли. Привыкли к голым окнам без штор, к зелёным стенам, к серебряной голове на красной тумбе. В класс уже не входили, придавленные робостью и благоговением, а врывались с молодецким криком и шлёпали портфелями по крышкам парт. Лёнька Каратаев и ещё три пацана сменили портфели на отцовские полевые сумки. Ходить с сумкой, побывавшей на войне, считалось высшим шиком. Ты сам, вроде, приобщаешься к славе отца, а вокруг тебе завидуют. А ещё, хоть не отдаёшь себе в том отчёта, немножко отнимаешь у знака равенства.
– Все уже внизу одеваются, а ты почему в классе сидишь?
– Все открыли тетради. Я сказала: «Все» – это значит и ты тоже.
– Все сидят смирно, один ты крутишься!
Вот как раз просидеть весь урок смирно, «как все», у большинства и не получалось. В этом возрасте от сидения устаёшь ещё больше, чем от беготни. И в классе ежедневно шла изнурительная война между шумом и тишиной. Сперва безукоризненную, но ненадёжную гладь тишины омрачали лишь редкие оспинки нетерпеливого поскрипывания парт и шёпотка. На пол упала ручка, щёлкнул замок портфеля. Ещё чуть прибавилось шелеста и шёпота, и скоро под потолок поднимался лёгкий гул.
Ольга Владимировна шума в классе не терпела. Она пресекала его в зародыше строгим взглядом, резким хлопком указки по столу. Обычно этого хватало, чтобы опять становилось тихо. А если кто-то не успевал мгновенно замереть, она быстрым шагом подходила к нарушителю, который, поздно сообразив, в чём дело, испуганно вжимал стриженую голову в плечи, сгребала его за шиворот и волокла по проходу между парт. Задравшиеся курточка и рубашка обнажали спину грешника, его ноги, не успевая за гневными шагами учительницы, не находили опоры и беспомощно скребли пол. Протащенный обмягшим кулём, он врезался в дверь и, выбив её, с треском вылетал в коридор. Дверь со злым стуком закрывалась, а класс каменел в немом ужасе. Урок продолжался в вибрирующем безмолвии. Чаще всего доставалось очень подвижному крепышу Лёньке Каратаеву. Однажды неудачное столкновение с дверью закончилось для него лёгким сотрясением мозга. Но и после этого страшные вспышки гнева Ольги Владимировны не прекратились. Один раз Митя слышал, как мама рассказывала бабушке о методах воспитания, применяемых Ольгой Владимировной. Много раз повторялось: «Это ужасно!» и «Разве так можно?!»
Ольга Владимировна жила вдвоём со старенькой матерью в тесной комнатушке с одним окном, заставленной пережившей свой срок мебелью. Её муж погиб на фронте, а судьба отца, арестованного три года назад, до сегодняшнего дня оставалась неизвестной. До ареста он служил в небольшом издательстве, всегда числился на хорошем счету, в политику не углублялся, то есть читал газеты, но не допускал никаких комментариев. И конечно, всё, что с ним случилось, было страшной ошибкой. О том, что это ошибка, Ольга Владимировна писала в разные инстанции, она добивалась приёма во многих кабинетах, но ничего объяснить или доказать не могла. Её просто не слушали или отговаривались пустыми фразами. Её долгим усилиям сопутствовала упорная безликая неудача. За три года неудача подчинила себе Ольгу Владимировну, изменила её характер, перекроила уклад жизни. Видимо, из-за неё же где-то потерялись друзья и знакомые. Осталась единственная подруга – заполошная, болтливая. Раз в неделю она забегала на минутку, полная натужного сочувствия и бестолковых советов. Ольга Владимировна с нетерпением ждала её прихода, а когда та появлялась, то не могла скрыть болезненного раздражения. Её бесило всё: что кто-то мог радоваться хорошей погоде, интересоваться глупыми мелочами, терять перчатки. У растоптанных и живых нет общих интересов.
Мучительное выискивание самых нужных слов для своих запросов и заявлений на протяжении нескольких лет превратилось для неё в необходимость. Ведя урок, стоя в магазинной очереди или проверяя тетрадки, Ольга Владимировна составляла в уме новые письма или подбирала по-особому короткие и ясные фразы, которые пригодились бы при визите в очередной кабинет. Уставшим краешком сознания она подозревала, что все её потуги безнадёжны, но смириться с этим не могла и бесконечно верила во «вдруг», в чудо. В приёмной на Кузнецком Мосту, куда она обращалась не раз, женщины, стоявшие в очереди к окошку, просто и ясно растолковали ей порядок поиска пропавшего человека. Умершими голосами они ей объяснили, что её метания по инстанциям – пустая, бесполезная трата времени, сочинение писем и запросов тоже ничего не даст. Но она не хотела верить этим женщинам, считая, что, если не писать, не обращаться, куда только можно, то обязательно случится непоправимое. Под неуклюжее по складам: «Ма-ма мы-ла Ми-лу» планировалась сеть новых запросов. Но когда, казалось, уже найдены самые верные выражения, появлялся этот посторонний шум. Стоило только чуть отвлечься на него, как новая, с таким трудом выстроенная конструкция, рушилась.
Однажды, в самом конце урока Ольга Владимировна, отложив в сторону журнал с отметками, стала говорить о том, что в классе надо выбрать старосту и трёх санитаров, которые будут каждый день проверять у своих товарищей чистоту рук и ушей. Митя кое-что в выборах смыслил. Он вместе с мамой и бабушкой ходил на выборы в специальное место, и там ему разрешали опускать бумажку в прорезь большого ящика. И сейчас тоже надо будет опустить бумажку. Вот только лакированного ящика нигде не было видно. Многие из его однокашников оказались более смышлёными, им дело представлялось куда серьёзней. Всё ясно: кого выберут, тот станет самым главным. Старостой или санитаром хотели стать почти все. Но как выбирают старосту и санитаров, никто не знал. Все ждали, что скажет Ольга Владимировна, а она в это время вела речь о Мише Реброве, лучшем ученике в классе. А после она сказала:
– Кто за Мишу Реброва, поднимите руку.
Одни подняли, потому что велела учительница, другие – в надежде, что в награду за усердно задранную кверху ладонь что-нибудь перепадёт и им, а третьи подняли вслед за всеми. Таким же образом выбрали и ответственных за чистоту ушей. Прозвенел звонок, собрание окончилось, и на лицах избирателей стало появляться растерянное недоумение. Каждый заподозрил, что его обманули. Несмотря на то, что делал всё, как требовала Ольга Владимировна, ничего не изменилось: кем он был, тем и остался. Митя не понял, – а почему Мишка? Ну, хотя, его-то – ладно, а вот санитары?.. Нет, это не настоящие выборы. И осталось у него слабое неприятное чувство как будто над ним посмеялись и чего-то отобрали. Впрочем, его разочарование длилось недолго, но кое-кто из ребят, впервые столкнувшись с несправедливостью в важном деле, затаили едкую обиду неизвестно на кого.
После собрания отношение к Мишке не изменилось. С самого начала он находился как бы в стороне от остальных. Кроме того, что Мишкины внимательность, аккуратность, безупречное поведение и россыпи пятёрок в тетрадках регулярно приводились в пример всему классу, его отличали какие-то, почти взрослые, чёрточки: многозначительная сдержанность, знающий взгляд, неторопливые, едва ли не величественные, движения. Искорки детской непосредственности из этого человечка вырывались крайне редко. Существовала невидимая стенка, отгородившая его от сверстников – он никогда не участвовал в их возне, и его никто не задевал, он не рассказывал глупых анекдотов и не хвастал победами в драках.
Отец Миши Реброва занимал высокий партийный пост. Ну, может быть, всё-таки не совсем такой высокий, как того хотелось Мишиной маме, но в тех случаях, когда реальность не соответствовала её запросам, она умела мысленно подправить реальность, привести её к нужному масштабу и потом искренне верила в получившуюся фантазию. Поэтому дома считалось, что у Миши Реброва отец очень большой партийный человек. Это мнение пробралось и в школу. Дома Мишин папа бывал мало. Как он сам говорил, его задача – находиться всегда под рукой. Он часто работал по ночам. Домой папа приходил всегда гладко и аккуратно причёсанный, но от усталости похожий на спущенный воздушный шарик. Он немножко тискал Мишу, чмокал его в щёку и шёл отдыхать. Мама сразу переставала говорить по телефону, и все звуки в квартире скукоживались до полушёпота. Домработница Зина, ссутулившись, семенила испуганным топотком из комнаты в комнату, выполняя ворох неожиданно свалившихся поручений. А няня уводила ребёнка в детскую и велела не шуметь. Мишу воспитывала и учила уму-разуму мама. Она не раз объясняла ему, что их семья отличается от других:
– Папа трудится для людей. Он занимается непростым делом и решает очень сложные задачи. Ты сам видишь, как он редко бывает дома и всегда приходит усталый. И чтобы хоть немножечко облегчить его работу, ему предоставили то, чего, может быть, не имеют многие другие: квартиру, дачу, машину. А раз он наш папа, то этим пользуемся и мы. Люди, которые всего этого не имеют, не понимают, за что это нам дано. Они могут позавидовать.
– Другие люди хуже, чем папа?
– Нет, другие не хуже, – держа двумя руками отвороты своего халата, осторожно убеждала мама. Халат был стиранный-перестиранный и непонятного цвета, но Миша знал, как красиво может принарядиться мама на выход. – Но строить дома, лечить людей или даже управлять шагающим экскаватором можно научить кого угодно. А папину работу не каждый сможет выполнить. Она очень-очень ответственная. Я тебе советую: не рассказывай, как мы живём и какие у тебя игрушки. И лучше не заводи друзей в школе. У тебя есть товарищи по даче – Веничка и Кеша.
И маленький Миша мужественно справлялся с тяжёлой долей сына ответственного работника. Оказавшись старостой класса, он не стал задаваться. Что должен делать староста, он не знал, и ему никто ничего не объяснил. Сам же он не проявлял инициативы. И все были довольны – и Мишина мама, потому что выделили её сына; и все ребята, потому что староста ничего не требовал и носа не задирал; и Ольга Владимировна, потому что ответственный партработник, безусловно, поймёт, какова роль классной руководительницы в этих первых в жизни его сына выборах, и может быть… Принципы, выработанные за многие годы работы, не позволяли ей самой обращаться с личными просьбами к отцу своего ученика.
А вот выбранных в одночасье санитаров сразу невзлюбили. Им строили мелкие козни и категорически отказывались демонстрировать руки и уши. Пришлось Ольге Владимировне объяснить, что сегодня эта обязанность поручена одним, а через некоторое время выберут других. Обещанию поверили, санитарный контроль заработал. И только несколько самых непримиримых оппозиционеров сопротивлялись до последнего. Правда, в их случае дело, возможно, заключалось не в борьбе за справедливость, а в немытых руках. И хотя расшевеленный муравейник потихоньку успокоился, естественные отношения между пацанами покрылись мельчайшими трещинками. И в памяти некоторых осталась отметина, что было «не по-честному», и виноваты в том «взрослые» выборы и взрослый человек, которому привыкли доверять.
Как-то раз Митя с мамой проходили недалеко от своего дома мимо старинного одноэтажного особняка, стоявшего на тихой улочке. Потемневшее от времени строение отступило внутрь двора и немного заглубилось в землю. Оно стояло заметно ниже уровня тротуара и смотрело на прохожих сквозь старую металлическую ограду снизу вверх. Вход в его двор сторожили два квадратных кирпичных столба с сохранившимися на обшарпанной штукатурке следами-отпечатками утраченных букв: «Свободенъ отъ постоя». Указав на домик, мама сказала:
– Здесь живёт один мальчик из твоего класса. Ты будешь с ним дружить.
Митя не знал, что так друзей не выбирают, и согласился.
Сосватанным другом оказался плотно сбитый паренёк с тяжеловатым подбородком и пухлыми щеками. Звали его Вовка. Вовка понравился Мите обстоятельностью, основательной неторопливостью. Он не спешил в разговоре, успевал подумать и поэтому не городил всякую ерунду. Вовка сильно заикался и оттого старался попусту не разбрасываться словами. Казалось, что он и движения экономил – особенно не жестикулировал и в споре себе руками не помогал.
К Вовке надо было ходить через улицу, и Митю туда отводил кто-нибудь из взрослых. В торце особняка, за тяжёлой красивой дверью с тугой пружиной, находилась широкая, слегка поскрипывающая деревянная лестница. Как объяснила мама, в этом доме давным-давно обитали богатые дворяне, а теперь в нём поселились простые люди. Лестница поднималась к двум более скромным, почти обычным, дверям. Правая открывала вход в бывшие дворянские апартаменты. В них сейчас жила Вовкина семья. А за левой дверью прятались комнатушки прислуги. Это раньше. Нынче там образовалась самостоятельная коммуналка. Вовкина квартира начиналась с огромного зала. Здесь богатые дворяне, скорее всего, устраивали балы. В лепнине потолков, наверно, ещё хранились истлевшие обрывки мазурок и полонезов. Но волшебный дух старины беспомощно отступал под натиском современных обоев и современной мебели. Простор большого зала делила на две половины перегородка из стеллажей с книгами, отделявшая спальню родителей от гостиной. В глубине угадывались другие помещения, но туда Митя не заглядывал. Ребятам хватало и передней комнаты. В ней о богатых дворянах с вызывающим упрямством напоминал настоящий камин с широкой мраморной доской и железной решёткой. В камине сжигали бумажный мусор. А напротив него, в другом конце зала, на специальной тумбочке стоял телевизор с маленьким экранчиком и круглой, заполненной водой, линзой. До этого Митя телевизоров никогда не видал. Он и каминов никогда раньше не видал, но телевизор для него был намного интересней. Однако, телепередачи начинались только вечером, и днём ребята находили себе другие занятия. Свободного места в зале было так много, что мальчишки могли ходить на головах и устраивать целые сражения, не рискуя что-нибудь разбить или сломать.
Вовкину маму – тётю Женю – Митя знал. Она входила в родительский комитет и часто бывала в школе. Митя её запомнил, потому что она была красивой и зимой носила пальто с воротником из чёрной лисицы с лапами и мордочкой. На улицах такие воротники встречались очень редко, и по-настоящему разглядеть лисицу не удавалось – не бежать же следом за незнакомой женщиной. В школе воротник тёти Жени Митя рассмотрел хорошо.
В первый визит к Вовке Митя чувствовал себя скованно. Сперва он осторожно разглядывал статуэтки на каминной доске и большую картину на стене. Картина была знакомая, на ней Алёнушка с распущенными волосами грустила над омутом. Он разглядывал картину, а сам косился на груду игрушек в углу. Но тут вошла тётя Женя в голубом шёлковом халате и, после обычных вопросов о школе и об отметках, стала рассказывать о том, как их семья жила в городе Ашхабаде и как там произошло землетрясение. Оказывается, Вовка стал заикаться из-за того, что очень тогда испугался – ему не было ещё и трёх лет. А чтобы вылечиться, ему надо следить за собой и все слова произносить медленно и нараспев. Тётя Женя – теперь Митя хорошо видел, что Вовка очень на неё похож, – попросила Митю помогать своему приятелю и напоминать ему в школе, если тот начнёт спешить со словами. Вовка стоял рядом недовольный и смотрел вбок на стену. Он боялся, что мама расскажет, как иногда ночью, во сне, на него накатывает чёрный страх, и он просыпается потный, с криком и сразу не может понять, где он находится, и всё кричит, кричит. А потом ещё долго у него в груди сердце колотится так, что отдаётся во всём теле. Но мама об этом не сказала ни слова и, бросив: «Ну, играйте», – ушла в глубину квартиры.
Вовка владел потрясающими игрушками. О таких Митя мог только робко и безнадёжно мечтать. И самыми замечательными были настоящая шпага и короткая сабля, с которой при царе ходили городовые. Она называлась «селёдка». Этим, хоть и тупым, но грозным оружием ребята фехтовали самозабвенно и подолгу. У Мити дома такую игру мама с бабушкой сразу бы запретили и доводов привели бы – не счесть: и глаза можно друг другу выколоть, и шум несусветный, и мебель недолго попортить. А тут никто не вышел даже посмотреть, отчего в квартире раздаётся звон металла, отчего такой топот и почему слышны кровожадные крики. Чтобы понять, что Вовка – самый счастливый человек на свете, долго думать не требовалось. Конечно, и для него были припасены неизбежные неприятности. Больше всего ему досаждали напоминания мамы и старшей сестры, которая училась в пятом классе:
– Говори плавно, говори нараспев.
Но Митя считал, что по сравнению с той свободой, которая предоставлялась Вовке, всё остальное – чушь-чепуховина. Митя полюбил приходить в этот дом. Здесь жили по-особенному, не так, как у них. В Вовкиной квартире не язвили, не ругались, здесь не кололи косые взгляды соседей. Вовкин папа обычно возвращался домой поздно, но иногда заставал ребят за игрой. С приходом мужа лицо тёти Жени менялось как будто в комнате включали дополнительные лампочки. Вовка старался сохранять сдержанность, стесняясь гостя, но скрыть, как он обожает отца, не мог. Между ними происходил короткий мужской разговор на равных. О школе, об уроках, вообще о делах. Женщины так сжато, по-деловому говорить не умеют. Отца и сына звали одинаково. Дядя Вова обязательно задавал и Мите несколько вопросов. Его глаза всегда смеялись словно в разгар удавшегося праздника, а сам он – высокий и стройный – немного напоминал Митиного папу. Митя смотрел на Вовку, и ореол счастья, окружавший приятеля, разгорался ещё ярче.
В этом ореоле Вовка так навсегда и остался каким-то необычным жителем необычного мира. Безусловно, такой человек не мог оставаться заурядным, и Митя мысленно наградил его необъяснимым всемогуществом. Этой наградой, ничего о ней не зная, Вовка владел всю жизнь.
А Вовке собственное существование виделось иначе. Он мучительно тяготился опёкой женщин – мамы и сестры. Эти бесконечные одёргивания, когда он спешил что-нибудь сказать! Как тяжело жить под непрерывным надзором, наверно, понимает только тот, кто сам испытал такое.
И торчала на его пути ещё одна закавыка, которую он страшно хотел преодолеть, но не мог: Вовка панически боялся вспышек гнева Ольги Владимировны. Этот секрет он хранил ото всех, даже от отца.
В самом начале весны умер Сталин. Радио печальным и торжественным голосом медленно произнесло: «Не стало великого соратника и гениального продолжателя дела Владимира Ильича Ленина». Митя оторвался от школьных и домашних дел и первый раз внимательно прислушался к тому, что творилось в стране. До этого ему казалось, что всё в полном порядке, и можно не волноваться. Каждый день радио оповещало, плакаты повторяли, книги подтверждали, что под мудрым руководством вождя страна движется от победы к победе по дороге к коммунизму. То, что «от победы к победе» указывало на благополучное состояние дел, даже лучше, чем просто хорошее. А «коммунизм»… Ещё до школы Митя, прочитав на улице лозунг, громко спросил маму:
– А «вперёд к победе коммунизма» – это куда?
Мама почему-то испугалась и, наклонившись к нему, скороговоркой зашептала:
– Пойдём быстрей, дома объясню…
Дома Митя переспрашивать не стал, но позже он от кого-то узнал, что при коммунизме не будет денег, и тогда ему понадобились уточнения. Он обратился к отцу, и тот очень понятно объяснил, что постепенно всяких товаров будет становиться всё больше и больше, и их начнут раздавать бесплатно. Сперва – самые дешёвые, например, пёрышки для ученических ручек, потом – карандаши, потом всё остальное.
– И мороженое будет бесплатно?
– Когда-нибудь и мороженое станут просто так давать.
И Митя решил, что «коммунизм» – это здоровско.
Перед смертью Сталин болел, и несколько раз в день чёрная бумажная тарелка передавала сводки о его здоровье. По ним Митин папа составил свой диагноз и понял, чем окончится эта болезнь. Поэтому высокопоставленная смерть не стала для него неожиданностью. Но всё-таки было странно видеть, как отец радовался тому, что его диагноз совпал с официальным медицинским заключением. Как-то не увязывались нескончаемая траурная музыка и удовлетворённое потирание рук. Но папе видней: раз он спокоен – значит, тревожиться нечего, значит, всё потихоньку обойдётся и опять пойдёт, как надо.
Сталин присутствовал повсюду в виде портретов, газетных фотографий, бюстов, памятников и цитат. Он давно стал эмблемой страны такой же, как якорь являлся эмблемой флота, шашечки – эмблемой такси, а большая красная буква «М» – эмблемой метрополитена.
И вот в самом начале весны красивый голос сообщил:
– В двадцать один час пятьдесят минут при явлениях сердечно-сосудистой и дыхательной недостаточности Иосиф Виссарионович Сталин скончался…
И государство запнулось. В первую очередь спазм парализовал столицу. Ещё недавно такая тугая сеть улиц, враз обвисла как будто отпущенная ослабевшей лапкой кособокого паучка, что замер в центре паутины. Город притих. Любое движение по мостовым и тротуарам казалось кощунством. Несколько дней не было слышно детских голосов. Да и взрослые говорили тихо. Голубятники перестали гонять свои стаи. Даже чёрные скелетики голых веток замерли, не зная можно ли им раскачиваться на ветру. Страну поразила судорога растерянности и беспомощности. В Митином классе Ольга Владимировна провела минуту молчания, и весь день на уроках стояла тишина. Даже Лёнька Каратаев сидел смирно, сгорбившись, и только иногда тяжело вздыхал. Ольга Владимировна вела занятия, ставила отметки, но всё делала автоматически – на сознание безнадёжной тяжестью могильного камня давили два слова: «Всё кончено». Она, как, наверно, и большинство жителей страны, верила, что только умерший являлся оплотом абсолютной справедливости. С его кончиной её многолетняя борьба за жизнь отца теряла смысл.
Вовкин папа несколько дней не ночевал дома. Он охранял государственную безопасность, и, чтобы в траурные дни враги не устроили провокаций, ему приходилось много работать. Вовка без него скучал.
Не приходил домой и отец Миши Реброва. Со смертью Хозяина поток руководящих указаний иссяк, и работа Реброва-старшего застопорилась. Всё, что могло думать, было сейчас брошено на решение главного вопроса: кто станет преемником? Сумеешь угадать – не только сохранишь свой пост, но, если не дурак, резко пойдёшь вверх. Правда, если промахнёшься, то прощайся со всем достигнутым. А информация просачивалась скупо и была противоречивой. Значение этих дней в судьбе семьи осознала и Мишина мама. Она нервничала и изводила окриками и придирками домработницу, бессловесную Зину.
В семье Олега Коржева, единственного, с кем Мишка проводил время на переменках, появилась робкая надежда. Его отец, известный скульптор, несколько месяцев назад уехал среди ночи с людьми в военной форме. Олежке сказали, что папу направили в важную длительную командировку в далёкую Хакасию, где нет почты, поэтому письма оттуда не приходят. Он терпеливо ждал возвращения отца. После смерти вождя дома стали часто произносить слова «заслуженный человек» и «амнистия». То, что это относится к папиной командировке, Олег не понимал.
Первыми траурное настроение поколебали дети. Они не могли долго находиться в скучном миноре. По крышам сараев, в арках подворотен, сквозь решётки оград зазвенели ребячьи голоса. Вскоре из форточек снова раздалось:
– Славик, иди обедать!
– Ма-а! Ну ещё немножечко!
– Я кому сказала?!
Жизнь снова входила в свои права. Оживали улицы, закачались ветки на деревьях, зачирикали воробьи. А вдали от детского и птичьего щебета, за толстыми стенами, за дубовыми дверями, за широкими зелёными спинами охраны, там, где пахло властью и кровью, из-под опущенных век недобро позыркивали глаза, предупреждающе скалились клыки, слышалось утробное рычание. Там не на жизнь, а на смерть шла борьба за личное благополучное будущее.
Однажды Митя опять оказался в Вовкином дворе. Его друг, обрадовавшись Митиной неосведомлённости, бросился в который раз пересказывать всё, что знал о Великих похоронах.
– Там получилась такая теснотища, что ступить было нельзя, чтобы кому-нибудь ногу не отдавить. А после того, как всё кончилось, стали подметать улицы и насобирали три грузовика пуговиц. Ботинок, галош, ботиков увезли десять машин, и все ботинки с левой ноги, – округлял он глаза, чтобы подчеркнуть загадочность произошедшего. – А дворники полные карманы наручных часов набрали. И золотых тоже.
– Так они же все раздавленные, наверно, – заметил сообразительный Митя.
– Не знаю. Может, какие и сохранились. А если золотые, какая разница? Пружинки, колёсики собрал и продал.
– Нет, они золотые только снаружи. Точно.
Разговор перешёл на устройство золотых часов, а уже через минуту решался важный вопрос: как лучше всего провести время, какую игру затеять?
Во всех дворах чаще всего играли в войну. Начиналась она с отчаянного спора, так как никто не хотел быть фашистом. Со сложной проблемой справлялись, применяя правило очерёдности. И только худой высокий Ринат всегда сам брал на себя роль главного фашиста и исполнял её вдохновенно. Он корчил рожи, вскидывал вверх руку и противным голосом издавал лающие звуки, изображая чужую речь. Это всё служило прелюдией к главному действу, происходившему в финале. Когда «наши» неизбежно побеждали, Ринат начинал «погибать» под дружными выстрелами. В этом месте и «фашисты» забывали свою роль и действовали на стороне «наших». Минут десять Ринат корчился, изображая жестокие смертельные муки заклятого врага. Армия ликовала – понимаемая всеми одинаково, справедливость торжествовала. Ринат же от своей роли испытывал буквально физическое удовольствие. Никогда потом Мите не случалось столкнуться с проявлением более искреннего патриотизма.
Вслед за мальчишками ожили и старшие. Машины катили по мостовым, магазины работали и, несмотря на общегосударственную трагедию, жизнь останавливаться не желала. Радио сменило траурные марши на призывы «ещё сильней сплотиться вокруг партии». Митя почти ничего не понимал из того, что творилось в стране, но на переменках распевал, повторяя за другими:
– Берия, Берия вышел из доверия…
Он не знал, что натворил Берия, но помнил: он и товарищ Маленков, который «надавал ему пинков», во время праздников стояли среди маленьких шевелящихся фигурок на трибуне мавзолея.
Заканчивался первый учебный год. На его излёте Ольга Владимировна устроила родительское собрание. Митя сообщил о нём бабушке и забыл. Он всегда считал, что на собраниях говорят о всяких взрослых делах. Но вечером, после того, как мама пришла из школы, все поужинали, и Митя отправился спать, она стала тихо рассказывать бабушке, о чём шла речь на собрании. Мама думала, что Митя уже заснул – он засыпал мгновенно, – но в этот раз она ошиблась. И Митя, затаившись под одеялом, с удивлением узнал, что он способный мальчик, только ленится, что у него хорошая память, что он пользуется авторитетом в классе. Вот последнему Митя искренне подивился. Мама рассказывала и про других ребят. Оказалось, что Вовка – мужественный человек и ведёт себя, как настоящий герой, потому что он борется со своей болезнью, хотя ему очень трудно. Ребята его за это уважают, и никто над его заиканием не смеётся (а ведь, действительно, никто никогда не смеялся). И он тоже пользуется авторитетом. Митя порадовался за Вовку. Но больше всего мама удивлялась тому, что Ольга Владимировна, казавшаяся холодным и бесчувственным человеком, для которой все дети должны бы выглядеть на одно лицо, на самом деле понимает каждого ученика и о каждом говорит с любовью (неужели и про Лёньку Каратаева она говорила с любовью?). На это бабушка вздохнула:
– Чужая душа – потёмки.
А через месяц дома очередной раз случилась ссора отца и мамы. И кончилась она не так, как обычно, кончилась она совсем плохо. Митя сидел за письменным столом, делая вид, что занят уроками, а за его спиной родители тащили каждый в свою сторону то, что раньше было общим. Общее оказалось непрочным, оно трещало и рвалось. Мама задыхалась, кричала, что убьёт себя, папа сердито уговаривал её успокоиться:
– Давай поговорим без крика.
В этот раз они не обращали внимания на звукопроницаемые стены и соседей за ними. А Митя боялся обернуться. Он, сжавшись, застыл в кресле как будто ждал, что его сейчас ударят сзади. Таньке повезло: несмотря на шум в комнате, она спокойно спала в своей кроватке. А ветхое семейное счастье расползалось на негодные лоскуты. Ни рыдания, ни упрёки, ни уговоры уже не могли ничему помочь. Сначала у Мити от волнения сильно колотилось сердце. Потом оно успокоилось, и он с тоской слушал, как сзади разыгрывается неприличная трагедия. Мама растрёпанная, заплаканная, некрасивая повторяла то, что говорила совсем недавно, повторяла тихо и обречённо. Объяснение тянулось немыслимо долго, но напряжение гасло. Потом за папой закрылась дверь, и в комнате осталась бессловесная тяжесть. Она висела под потолком. Вспоминать, что и как только что друг другу наговорили два взрослых человека, Митя не хотел больше никогда. И он начал комкать этот длинный липкий скандал до маленькой минутки. А затем он его сжал до секундочки, сделал почти незаметным и запрятал поглубже.
Счастливая Танька всю эту гадость мирно проспала.
Отец ушёл, и, наверно, на некоторое время монотонное существование соседей оживилось. Тихая и спокойная жизнь за стенкой никому не интересна. А тут – конфликт, разлад, событие, есть о чём поговорить. Отец ушёл, но Митя последнее время видел его нечасто, поэтому для него ничего не изменилось. Отец ушёл, и вместе с его уходом в комнате прекратились разговоры будто весь запас слов исчерпало заключительное выяснение отношений. Мама и бабушка почти всё время молчали. Их лица теперь оставались такими серьёзными, что хотелось сидеть тихо, стать незаметным, ещё лучше – спрятаться где-нибудь. К ним домой зачастили родственники, и Митю отсылали на улицу, подальше от взрослых разговоров. Водить его через дорогу к Вовке стало некому, и он отправлялся в, как его называли, хулиганский тупик. Хотя там стояла родная школа, её окрестностей Митя не знал.
Первый раз он, полный неуверенности, шёл туда не вместе с потоком галдящих учеников, а в одиночку – к этому времени и педагоги, наверно, уже разошлись по домам. С улицы за угол – знакомая дорога. Вокруг ни души. Митя, не спеша, двинулся на разведку. По одну сторону тупичка высилось, дремлющее над своим крошечным садиком, школьное здание, а по другую давно и надолго задумались ветхие двухэтажные домики, за которыми прятались замусоренные дворы с полузасохшими деревьями и кособокими, покрытыми ржавым железом, сараями. У всех домиков штукатурка снизу поотвалилась, и они стояли, бесстыдно обнажив розоватое кирпичное исподнее. В окнах между рамами лежала серая от пыли вата, украшенная где целлулоидным пупсом, где облезлым ёлочным шариком. С каждым шагом в глубь тупика тишина становилась ощутимей. Звуки улицы сюда не проникали, и здесь не слышалось птичьего щебета: воробьи опасались подлетать близко к школе для мальчиков. Внутри последнего двора мелькнула пугливая тень кошки, и Митя, ловко крутнувшись на одной пятке, повернул назад. Но путь обратно оказался отрезан. Перед ним стояла плотная группа незнакомых пацанов. Надвинутые на глаза кепки и стремительные плевочки сквозь зубы не оставляли сомнений, что он столкнулся с теми самыми хулиганами, в честь которых местные жители и прозвали этот тупик. На опрятно одетого чужака они смотрели с хмурым любопытством. Дружескую беседу на тему: «Малый, а ты кто такой?» они завели с онемевшим пришельцем исключительно только для того, чтобы, как можно скорее, подвести дело к драке. К этому стремился, главным образом, рыжий паренёк приблизительно одного с Митей возраста. Свои его подбадривали и науськивали, а он нахально напирал грудью, наскакивал и придирался к каждому слову. После того, как робкие Митины ответы сообща были признаны оскорбительными, кто-то из более старших сказал:
– Пусть стыкнутся!
Рыжий противник был пониже ростом, но покрепче. И за его спиной стояла вся ватага, а Митю, находившегося всего в сотне шагов от людной улицы, парализовало леденящее одиночество. Такое он испытывал впервые – он один, и никто не поможет, даже если он сейчас погибнет, об этом узнают не сразу. Окружённого со всех сторон пленника повели на задний двор школы, куда он ещё ни разу не заглядывал. А для хулиганов-то это был дом родной. Их лица, затенённые козырьками кепок, походка вразвалочку, руки в карманах брюк, плевки-выстрелы себе под ноги – всё только подчёркивало безнадёжность Митиного положения. Митино сердце грохотало, в ушах ухал большой барабан. В сознание одна за другой врывались малодушные мыслишки: закричать… заплакать… позвать на помощь… убежать…
Задний двор представлял собой что-то вроде небольшого пустыря между зданием школы и высокой глухой кирпичной стеной, за которой пряталось неизвестно что. Неровную поверхность ристалища покрывал утрамбованный слой смеси шлака, угольной пыли и кирпичной крошки. На солнце поблёскивали мелкие осколочки стекла. Кое-где из-под почерневшей снизу каменной стены пробивались измождённые прошлогодние травинки. Тут было совсем тихо. Тихо, как в яме. Пока организовывали круг, про Митю вроде бы позабыли. Ему стало спокойней от того, что есть кто-то, кого слушаются. Да ещё несколько насторожённых взглядов, брошенных из-под козырьков кепок на тёмные окна школы, подсказали ему: если что, удирать придётся вместе. А хулиганы ждали зрелища. Старшие раздвинули остальных, чтобы получился круг, и в центре его остались только Митя и его рыжий противник. Раздалась команда:
– Давай!
Деваться Мите уже давно было некуда. И тут ему помогла цыплячья отвага, рождённая страхом и отчаяньем. Зажмурив глаза и откинув назад голову, он скакнул на врага, высоко поднимая коленки и вслепую размахивая кулаками. Ткнул во что-то мягкое. Но через мгновение от прицельного удара у него брызнули слезы, и стало горячо в носу. Плакать не хотелось, но слёзы из глаз катились сами собой. Сквозь них он увидел, как двое парней оттаскивают его разгорячённого противника. Митю подвели к ржавой трубе, торчавшей из стены и сочившей тонкую струйку воды, смыли кровь. Чей-то голос хлопотливо подсказывал:
– Голову запрокиньте ему повыше. Пусть кровь остановится. Голову ему повыше…
Кажется, отношение к нему изменилось – он выдержал экзамен. Здесь важно было не струсить. Митя не струсил. Хотя долю ироничной снисходительности заслужил – бойцом он оказался никудышным. Так или иначе, но тупичковые после открытого поединка приняли его в свою команду, став сразу неплохими ребятами. Среди недавних мучителей Митя разглядел Серёжку Терешкова, с которым учился в одном классе, но близко знаком не был.
С этого дня хулиганский тупик стал ещё одним Митиным прибежищем. Здесь Митя в короткий срок прошёл вторую школу. Его научили тактике драки: бей первым, целься в нос; научили основным принципам товарищества в стае, главный из которых звучал просто: «своих не предают». Клеймо «предатель» тут считалось страшнее кулаков. В тупике тоже носились по крышам сараев и играли в войну. А иногда до болтающегося из угла в угол табунка мальцов снисходил какой-нибудь «урка». Развязный, молодой, в чёрном картузе, видимо, уже побывавший за решёткой, покуривая и сплёвывая, он самозабвенно врал пацанам про романтику воровской жизни. Лучших слушателей для него, при всём желании, не нашлось бы нигде. Его окружало почтительное внимание, вздрагивающее от нетерпеливого желания показать, что каждый, сидевший с открытым ртом, тоже находчив и смел. Один такой «бывалый» как-то со злостью бросил:
– Вокруг одни дрессированные фраера. Живут, стоя на задних лапках.
Митя не совсем понял, но запомнил.
Тайна парней в чёрных картузах истекала сладостью запретного плода, риска, удачи, чего так остро не хватало городским мальчишкам в каменно-асфальтовом заточении. Этот недостаток они по-своему восполняли в играх. Забавы придумывали старшие пацаны. Они же решали, кто в них будет участвовать. Перепрыгнуть на спор с крыши одного сарая на другой, залезть на чахлый тополь, стоящий рядом с домом, и накидать в открытое окно камушков, разбить из рогатки лампочку в подъезде и ещё целая уйма других убогих занятий придумывалась с целью уничтожения свободного времени. И каждое из них сопровождалось риском оказаться пойманным. Без риска неинтересно, риск грел кровь. Умение ловко сбежать и раствориться в лабиринте тайных лазеек почиталось за одну из первейших доблестей. Главная опасность исходила от дворников. Женщин в белых передниках и уважали, и немного побаивались, а они знали всех в тупичковой компании с грудного возраста. Каждый, кто попадался на месте преступления в руки тёти Шуры или тёти Нюры, препроваживался домой к родителям, а там уж неудачника ждал ремень. И всё равно возможность выделиться и заслужить одобрение «своих» перевешивала всё остальное. Жизнь на краю опасности с постоянным замиранием сердца легко обыгрывала школу с её чинным хождением парами на переменах и с одинаково стрижеными головами. Во дворе ценилась оригинальность, а в школе заставляли быть «как все» и, если в чём-то и допускалось соревнование, то в скучном: чистописании, арифметике, чтении.
Митю к рисковым занятиям допускали редко, обычно он стоял на «атасе» – следил, чтобы игравших не застали врасплох. А Серёжка Терешков взял над ним шефство: разъяснял сложившиеся местные правила и давал советы. Сам он, жилистый и подвижный, умудрялся в компании оставаться совсем незаметным. Серёжка не лез на рожон, он трезво оценивал степень риска очередной забавы и часто, спохватившись, что ему пора домой, убегал. В тупике к этому давно привыкли и вяло посмеивались вслед удалявшейся выцветшей тюбетейке.
Иногда в тупик забредал старьёвщик с двумя мешками. В один он складывал тряпьё и другие отслужившие вещи, которые ему выносили женщины. С ними, после долгой торговли, он расплачивался деньгами. А ребята приносили ему пустые винные бутылки. За них он платил игрушками, которые доставал из другого мешка. Установленные расценки в этом случае не оспаривались. Одна бутылка – картонная свистулька (раз дунуть, да выбросить), две – набитый опилками бумажный мячик на резинке. За пять старьёвщик давал грубо отлитый оловянный наган – вещь солидную и крайне нужную. На улицах и даже на помойках бутылки не валялись. Дома у Мити они тоже не водились. А Серёжка их таскал из-под родительской кровати и иногда делился с Митей. Серёжкин отец работал начальником гаража и, как большинство мужчин страны, по воскресеньям после бани брал одну «белую головку» и отдыхал. Пил он культурно, без крика и пьяного куража, изредка завершая отдых поркой сына. Но наказывал он его всегда за дело. Был ли от порки толк, неизвестно, а вот пустые бутылки в доме скапливались, и их не возбранялось отдавать старьёвщику.
По дворам ходил и разный другой мастеровой люд, зарабатывающий мелкими услугами. Точильщик притаскивал на плече нехитрый станок. Его он оставлял в подъезде одного из домов, а сам собирал по квартирам затупившиеся ножи и ножницы. Потом где-нибудь в углу двора, надев клеёнчатый фартук, он в окружении мальчишек начинал свою работу. Качая ногой доску-педаль, он заставлял крутиться большие и маленькие кругляши точильных камней. Из-под лезвий в сопровождении громкого «с-с-с-с» сыпались снопы искр. Вначале зрители смотрели молча, с уважением к умелому человеку. Позже незаметно завязывался разговор. Обо всём. Наверно оттого, что работа их красива и успокаивает нервы, все точильщики были добродушными мужиками. Иной раз по дворам разносилось громкое:
– Лудить, паять, кастрюли, вё-ё-ёдра чинить!
А то приходили умельцы перетягивать матрасы или утеплять домашние двери. Любая работа без присутствия мальчишек не обходилась.
Время шло, Митя взрослел и незаметно для самого себя менялся. Много всякой мелочи попадалось на его пути, и кое-что из попадавшего имело острые углы и больно царапало. От соприкосновения с колючими обидами, несправедливостями, обманами глубоко внутри, там, где он хранил горькие всхлипывания и беззаботный смех, стали образовываться мозольки. Он начал по-иному видеть и воспринимать окружающее. Раньше ничего не ускользало от его внимания. Всё он схватывал одновременно и целиком, и в виде массы интересных деталей. Иногда детали оказывались важней целого. Раньше он легко понимал настроение и людей, и предметов. Теперь он научился многого не замечать, перестал без нужды отвлекаться на второстепенное. У него пропала способность видеть одному ему доступную особую сущность вещей. Он воспринимал всего лишь оболочку, одну лишь форму, без живинки, без души. Если раньше Митя с детским упорством стремился во всём докопаться до самой сути, изводя взрослых вопросами, то нынче его бесконечные «почему?» не выдержали натиска школьной программы и завяли. Школа требовала запоминать, и Митя запоминал, полагая, что, раз запомнил, то это и называется понял. Таким же способом усваивались и творившиеся в стране события. Со временем чужой подъезд с полуоткрытой дверью и щель в заборе перестали прятать нечто неожиданное и волшебное. Теперь всё получило название, освободилось от ореола таинственности, обрело чёткие контуры и оказалось заключено в клеточки простой и понятной таблицы: это – подлежащее, это – сказуемое. Всё могло быть измерено и сосчитано. А числа и подлежащие со сказуемыми конкретны и не терпят неожиданных превращений и всяких там чудес. Волшебное и таинственное оставалось лишь в книгах и в Вовкиных историях. Откуда только он их приносил? Разок в несколько месяцев, воодушевлённый очередным загадочным случаем, он мастерски рассказывал его на перемене, как каплей в великую сушь, подпитывая мальчишек порцией, так необходимой им, необъяснимой необычности.
Понемногу менялась и Митина фантазия. Она уже не порхала свободно, как бабочка, куда ей хотелось. Теперь её направляли насущные проблемы: необходимость приспособиться, обойти сложную ситуацию. И время для Мити побежало чуток быстрее.
К концу лета, осунувшийся и молчаливый, вернулся домой отец Олега Коржева.
С нового учебного года девочки и мальчики стали учиться вместе. Из-за этого Митин класс лишился половины стриженых под машинку затылков, а взамен приобрёл стайку бантиков и косичек. Несколько дней было странно, а потом к девчонкам привыкли. Но всё-таки их появление не прошло бесследно, оно обострило соперничество среди мальчишек. Не имея пока возможности блеснуть другими достоинствами, парни кинулись во всю мочь доказывать своё превосходство в смелости, ловкости, а главное, в силе. Хотя кто кого сильней знали и так. Если не считать нескольких человек, таких, как Вовка или Мишка Ребров, которые умели оставаться в стороне от всяких турнирных схваток и при этом ничего не теряли, то самыми непобедимыми считались Таранов и Струмилин. Природа наградила их мощью с таким избытком, что у них не нашлось соперников даже среди тех, кто был на год старше. А все остальные расположились ниже, друг за другом. Митя в этом списке занимал последнее место. Оказаться самым слабым и просто так неприятно, но куда хуже, что выше тебя находится предпоследний. В отличие от последнего, его ущемлённое самолюбие имеет возможность немного утешиться за счёт того, кто слабее. А утешиться оно хотело постоянно.
Митиным истязателем стал Витька Скарлытин – белобрысый парень, такого же, как у Мити, роста, с несмываемым брезгливо-недовольным выражением на лице. Ежедневные пинки, выкручивание рук, пендели крепко осложняли Митину жизнь. Особенно назойливым Скарлытин становился после того, как доставалось ему самому. А доставалось ему часто из-за его неуживчиво-задиристого характера. Митя тихо завидовал Вовке, которого никто не трогал и который сам ни с кем не пытался меряться силой. Не составляло труда догадаться, что Витькину агрессивность провоцировало присутствие женщин – раньше он так не досаждал – а, стало быть, конца его кровожадности не дождаться. И Митя принял решение. Теперь каждое утро он то одной, то другой рукой до ломоты в суставах отжимал два чугунных утюга, которыми бабушка гладила бельё. Шершавый металл больно тёр кожу на запястьях. Митя терпел.
Но с утюгами в руках на глаза маме лучше было не попадаться. Непонятно почему, но с некоторых пор стало получаться так, что Митя постоянно оказывался в чём-нибудь виноватым. Дома он был спокоен только за уроками или во сне. За другими занятиями его в любую минуту могло настичь язвительное мамино замечание, часто в сочетании со словами «отцовская порода». Если он подписывал тетрадку своим полным именем – Дмитрий, мама говорила, что у него совсем нет скромности, что право подписывать тетрадку полным именем надо ещё заслужить. В следующий раз он писал просто: «Митя», и опять оказывалось, что он сделал неправильно: «Ты бы ещё «Митенька» написал». Если он забывал почистить ботинки, то получал выговор за то, что грязнуля. Тогда он начинал следить и чистить обувь каждый день, и тут выяснялось, что он щёголь и франт. Предугадать все огрехи, которые вызывали раздражения мамы, было немыслимо, и даже если она ничего не говорила, в её присутствии Митя чувствовал за собой необъяснимую вину. По вечерам он со страхом ждал её прихода с работы и, заслышав звук открываемой с лестничной площадки двери, окаменевал с книгой в руках. По воскресеньям он старался не сидеть дома и убегал или в тупик, или – ему уже разрешалось самостоятельно переходить улицу – во двор к Вовке. Его дела осложнялись ещё плохими отметками. Митя учился средненько, и, бывало, что его знания Ольга Владимировна оценивала на двоечку. В такие неудачные дни он брёл домой, и его воображение заранее рисовало, что скажет мама, и как он будет молчать и мучительно ждать момента, когда его, наконец, отпустят. И сколько ни втягивай голову в плечи… Митя заранее нагонял на себя страх и потом до вечера маялся им. Долго так тянуться не могло, и однажды он, не выдержав, соврал. Но по неопытности быстро запутался, и был изобличён.
Его никогда за провинность не били, но в тот злосчастный вечер, пока его обливали ненавистью, и гроза никак не успокаивалась, он застыл, опустив голову, и тупо думал, что лучше бы выпороли. Порет же отец Серёжку – и ничего. Митя боялся боли, но сейчас был готов вытерпеть, лишь бы не стоять вот так и не раздражать своим присутствием маму. А она подбирала самые обидные слова. Они не задевали. Гораздо сильней ранило то, что Митя превращался в маминого врага. Оказывается, он ей мешал. Неожиданно, в одно мгновение ему стало ясно, что он ей не нужен, и сердита она оттого, что он есть, стоит вот тут… Прямо сейчас мама становилась ему совсем чужой. Митя с безнадёжностью понимал, что превратись он в образцового человека, вроде Миши Реброва, мама всё равно бы его ненавидела – дело заключалось не в его вранье и плохих отметках, не в нечищеных ботинках, а в чём-то другом. Он терял маму. Митя этого не хотел, боялся, панически искал выход, искал объяснения, чтобы понять, что нужно сделать, чтобы всё осталось, как было раньше, но с каждой секундой он всё отчётливей осознавал, что с сегодняшнего вечера мамы у него больше нет. Той мамы, у которой он маленьким сидел на коленях, которая проверяла его домашние задания, той мамы, с которой они спешили на праздничные демонстрации к отцу.
Позже, когда все легли и погасили свет, Митя долго ревел под одеялом, сжав зубы, чтобы никто не услышал. Он изо всех сил напрягал живот и сжимал веки, чтобы перестать – он же не девчонка, а остановиться никак не мог. Если бы он хотя бы знал, из-за чего ревёт – из-за обиды, боли или ещё чего-нибудь, то давно бы перестал. Но ни обиды, ни боли он не испытывал, ничего такого, что было бы знакомо и понятно.
Когда его дыхание успокоилось, он отодвинулся от мокрого края подушки, замотался в одеяло, соорудив из него мягкий тёплый кокон, крепко обхватил себя руками и подтянул колени к подбородку. Снаружи, в беспокойной сумятице остались дом и школа, семья, соседи, ребята, город, все люди. И вся суета, и всё недоброе. А здесь, внутри тряпичной гущи Митя с распухшим от слёз носом старался сжаться, уменьшиться, чтобы никому не мешать. Он остался один во всей Вселенной, и ему никто не был нужен.
Обычно после сильного рёва всегда приходило облегчение. Сейчас облегчение так и не наступило. Он лежал внутри скомканного одеяла в позе человеческого зародыша, и от сладкого чувства упоительного уединения по всему его телу бегала волнующая щекотка мурашек. Митя упивался блаженным одиночеством, найдя в нём отдых и избавление от плохого.
На следующее утро Митя услышал обрывок разговора – бабушка горячо доказывала, что «так с ребёнком нельзя», а мама ей возражала. Но ему уже было всё равно.
С тех пор он полюбил отдыхать в своём придуманном игрушечном одиночестве. Настоящего одиночества он ещё не знал. Теперь каждый вечер, перед тем, как заснуть, Митя закутывался с головой в одеяло и замирал. Через минуту обрывалась всякая связь с внешним миром, наплывал тёплый покой, и воображаемый кусочек пространства становился безраздельной Митиной собственностью. Здесь он освобождался от налипшей за день грязи, здесь, изо всего случившегося с ним, сохранялись только его маленькие победы и удачи.
В перерыве между двумя уроками Витька Скарлытин очередной раз решил потешить своё самолюбие. Митя это понял сразу, как только увидел его улыбочку. Наложенная на брезгливую мину, она получалась наглая-пренаглая. Как всегда, Витька для начала хотел повыкручивать Мите руку и сильно удивился, наткнувшись на отпор. Они сцепились. Их возня привлекла зрителей, но борьба продолжалась недолго. Митя затолкал своего обидчика под парту, дал ему шелбана и сверху прихлопнул крышкой. Победу утвердил общий крик болельщиков, кто-то поднял Митину руку вверх, как это делают после схватки боксёров. Витька вылез из-под парты красный и злой, от его наглой улыбочки не осталось и следа. Широкими шагами, не обращая внимания на вылезшую из штанов рубашку, он вышел из класса, показывая всем видом, что этим дело ещё не закончилось. К своей победе Митя отнёсся сдержанно, для него она означала лишь сокращение числа окружавших его неприятностей на одну штуку. Но он ошибался – через неделю эта история получила продолжение.
После уроков, брошенная кем-то в школьном коридоре связанная узлом, тряпка неожиданно превратилась в футбольный мяч. Не было команд, не было правил, каждый старался изловчиться и пнуть перепачканный мелом снаряд. Среди толкотни и пыхтения неудачливый Лёнька Каратаев задел локтем, стоявший на подоконнике, увесистый, но неустойчивый горшок с каким-то растением. Вслед за глухим треском раздался истошный крик:
– Атас!
Топот убегавших ног прозвучал финальным аккордом к первой части трагедии. На полу среди белых следов от ботинок остались мяч, опять обернувшийся тряпочным узлом, осколки горшка и, подмявший под себя поломанные листья, тяжёлый ком земли, опутанный густой сеткой бледных, никогда не видавших света, корешков. Нашлись свидетели: уборщица видела убегавших ребят. Путём несложных сопоставлений проштрафившийся класс выявили быстро.
На следующее утро Ольга Владимировна пришла вместе с завучем – седой, толстой, приземистой женщиной с хриплой астматической отдышкой и сипящим, навсегда сорванным голосом. Парни притихли. Завуч Лидия Никитична опёрлась о спинку стула, стул напружинил все четыре ножки, чтобы выдержать её вес, а она начала издалека, поведя рассказ о тяжёлом труде уборщиц, о людях, которые любят свою школу и облагораживают, озеленяют её, и о хулиганах, которые свою школу не любят, бьют цветочные горшки и ломают растения. Речь, сопровождаемая пугающим свистящим дыханием, завершилась словами:
– Если в течение дня не выяснится кто сломал цветок, завтра вечером соберём общее собрание учеников вместе с родителями и будем решать, как нам жить дальше. – И колышущаяся под платьем фигура, грозно двинулась к выходу.
Когда дверь за Лидией Никитичной закрылась, Ольга Владимировна от себя добавила:
– Виновный, если он не трус, должен признаться сам.
Она не терпела доносчиков.
На переменках мальчишки шептались по углам. Лёньку надо было спасать, и они спешили побыстрей договориться, как себя вести. Больше других суетился Ромка Дугин, он придумывал одну хитрость за другой, но все они никуда не годились. Однако к концу дня Каратаева вызвали к директору. Лёнька припух, его кто-то выдал. После уроков на крыльце школы было много крику и споров, но дела это не прояснило. А назавтра во время арифметики по классу стал гулять вырванный из тетради листок. Его, как только Ольга Владимировна отворачивалась к доске, перекидывали с одной парты на другую. Наконец, он оказался у Мити. Наверху красовалась надпись печатными буквами: «Смерть предателю!» Ниже сообщалось, что Лёньку Каратаева выдал Митька, что он отщепенец и вражина. А ещё ниже шла загадочная фраза: «Поэтому постановляем его приговорить!» Под ней столбиком располагались бесхитростные подписи почти всего класса. Митя не стал считать, сколько их там набралось, но успел заметить, что ни Ребров, ни Коржев не подписались. А вот Вовка и Серёжка свои автографы оставили, и это его особенно огорчило. Он скомкал бумажку и потом выбросил её. А Витька Скарлытин победоносно хихикал, не скрывая, что всё это его затея.
Нехорошая получилась история. И как-то всё стремительно вдруг обрушилось. Только что Митя стал лишним дома, а теперь от него отвернулись и в классе. И словно остался один в лесу. Грозящее одиночество выглядело совсем не спасительным и сладким, как под тёплым одеялом, а горьким и обидным. Ещё несколько дней назад его поздравляли с победой над Витькой и вдруг сразу все оказались на стороне Скарлатины. И жутко возмущало, что сговорились за его спиной. Исподтишка. Митя стоял злой, растерянный и гадал: «Чего я им всем такого сделал?» Посоветоваться было не с кем – даже Вовка подписался. Пришлось думать самому.
Митю, как и других, усиленно приучали к мысли, что коллектив важней всего, что одиночка ничего из себя не представляет. В пример приводили метёлку, которую легче сломать по прутику, чем всю целиком. Учить-то учили, но всё-таки он считал превыше всякого коллектива себя самого. В глубине души он видел себя непогрешимым. Во всех своих огрехах, во всех неудачах он не умел винить себя и был убеждён, что неудачи получаются случайно. Даже когда ему влетало за какой-нибудь проступок, он жалел лишь о том, что попался. Не повезло. Кто виноват? Никто, просто не повезло – и весь разговор. Но сейчас дело обернулось таким образом, что Митя думал-думал и сообразил: надо посмотреть на себя глазами других. Пришибленный событиями последних дней, он занялся чем-то очень похожим на медленное, мучительное самоубийство. Как на него глядят другие, он не представлял и поэтому стал без снисхождения к себе вспоминать все случаи, даже самые незначительные, когда на него могли затаить обиду. Набралось много, слишком много. А его уже теребил новый вопрос: чего делать-то? Как быть? Долго сидел Митя, поставив локти на пустой стол и подперев кулаками щёки. Он перебирал по одному всех ребят в классе, в Вовкином дворе, в тупике, вспоминая, кто как себя ведёт, как к каждому относятся. Наконец он сделал маленькое открытие. Люди уважают, во-первых, сильных, но здесь ему надеяться было не на что. А во-вторых, уважают нежмотов, то есть тех, кто помогает, если просят, и делятся, если у них что есть. Вывод вырисовывался сам: не быть жмотом – иначе пропадёшь. И хотя уже на другой день после Витькиной провокации, стало ясно, что никто Митьку в предательстве не подозревал, а подписи на листке были очередным развлечением, для него самого выстраданное, отчаянное решение представлялось спасательным кругом в океане неприятностей, и он в него уверовал, как религиозный фанатик верует в силу зацелованных святынь.
Жить по найденному правилу оказалось, в общем-то, нетрудно – Митя жадностью не отличался. Мама иногда упрекала его, что он недотёпа и готов разбазарить всё, что имеет, не зная, как тяжело это достаётся. Но всё-таки у него были вещи, с которыми расставаться не хотелось. Вот здесь-то и следовало себя пересилить.
Кто понимает, тот оценит, а остальным сколько хочешь объясняй – без толку. Митя давно, словно небывалое сокровище, хранил дверной шпингалет. Он был почти неотличим от винтовочного затвора – его можно было передёргивать, и он клацал, как настоящий. Оставалось найти подходящий обломок доски, приколотить затвор сверху – и оружие готово. Какое-то время Митин шпингалет в тупике обсуждался очень часто. Его предлагали выменять и грозились украсть. Может быть, сильнее других его хотел заполучить Серёжка. И вдруг ему нежданно-негаданно повезло – Митя сам отдал ему свою драгоценность. Серёжка растерялся:
– Ты чего?
– А ну его. Надоел, – непонятно ответил Митя. – Ты мне сколько раз бутылки давал… Чтобы по-честному…
Он запутался и поспешил затоптать эти ненужные выяснения: «чего», да «почему».
Первое открытие потянуло за собой ряд других, подчас совсем непонятных. Например, оказалось, что, если с кем поделился, то могут и «спасибо» не сказать, а то ещё и посмеются. Но теперь это не имело никакого значения.
Митину жизнь явно лихорадило – столько всего и хорошего, и плохого произошло за короткий срок, что ошалеть можно. А сколько ещё творилось всякого, чего он не понимал или не замечал. Он был сыт, обут, одет и над этой стороной существования не задумывался. А с уходом отца Митиной семье стало трудно сводить концы с концами. Мамина зарплата регистратора в поликлинике была небольшой, и мама бралась за любую подвернувшуюся работу: подменяла сослуживцев, не отказывалась от дежурств, а главное, она регулярно ходила на донорский пункт сдавать кровь. Таким образом, у Мити и Таньки, ни о чём таком не ведавших, появилась возможность провести лето за городом. После работы, за ужином, мама теперь часто замирала над тарелкой, смотря подолгу в никуда.
А осенью мама вдруг стала по-особенному внимательна и добра к Мите. Это настолько отличалось от обычного её поведения, что настораживало. Дома Митя внимательно следил за настроением мамы. Плохо, если она приходила усталая, сердитая, раздражённая. Кажется и Танька тогда, отрываясь от своих кукол, тоже зондировала сиюминутный климат, хотя ей-то бури не грозили никогда. Но бывало, что мама и улыбалась, и шутила, расспрашивала сына о школе, о Вовкиной семье. Подобравшись, напоминая сжатую пружину, Митя отвечал сухо, односложно. По-другому он уже не мог.
Однажды мама, обняв и притянув Митю к себе, села на стул и, гладя его по голове, сказала:
– Скоро нас с твоим папой будут разводить. И, может быть, тебя вызовут в суд и спросят, с кем ты хочешь жить дальше – с папой или с мамой? Ты уж нас с бабушкой не оставляй одних. Нам без тебя будет плохо. Скажи, что ты хочешь жить с нами, ладно? – Она просительно заглядывала ему в глаза.
Митя терпел и смотрел в сторону. С того вечера, как он зарёванный кутался в одеяло и усилием воли освобождал для себя место в этом колючем мире, строил своё смешное убежище, ему стали физически неприятны прикосновения взрослых. Не понимая, что это за суд такой и кто его там станет расспрашивать, он пробормотал что-то согласное и побыстрее вырвался из маминых рук. Он не хотел быть втянутым в противоборство родителей. Это всё равно, что стать участником их последней ссоры.
Маму с папой развели без него, и всё осталось по-прежнему.
Дома Митя старался быть незаметным. Он спешил выполнить любое мелкое задание, которое ему поручали – бегал за хлебом, за молоком, занимал где-нибудь очередь. Делал всё, лишь бы не привлекать собой внимание. Дома он не мог расслабиться, он пытался меньше говорить и вообще меньше путаться под ногами.
За пределами квартиры он пару раз в неделю, чтобы слишком не надоедать, ходил в гости к Вовке. Будь его воля, он пропадал бы там ежедневно. Вот только он боялся, что Вовка узнает про случившееся у Мити дома – ему было стыдно. Но у Вовки, хоть он и не подавал виду, хватало своих проблем. После появления в классе девочек, дефект речи для него разросся до размеров вселенской катастрофы. Он уже несколько раз отказывался отвечать у доски, и ему это сходило с рук. Никто из ребят не знал, что Ольга Владимировна принимала Вовкины устные ответы после уроков. Будущее Вовке представлялось всё более и более мрачным. Иногда тётя Женя заставала своего сына в глубокой задумчивости. Но в отличие от Митиных проблем, Вовкины быстрого решения не находили.
Митя чаще прожигал досуг с хулиганами в тупике. Компания подросших ребят, теперь называвшаяся новым словом «кодла», побаливала агрессивностью, ей уже стало тесно на своей территории, и изредка старшие, сбившись в хмурую стаю, уходили драться с соседними дворами. Митя и его покровитель в этих походах участия не принимали и отправлялись к Серёжке домой. В его маленькой и узкой комнате всегда стоял кисловатый запах еды. Кровать да диван, неустойчивая этажерка, покрашенная морилкой и вместившая десяток книг, платяной шкаф и исцарапанный круглый стол, окружённый свитой из трёх стульев, занимали почти всю её площадь.
Когда отца не было дома, Серёжка, неравнодушный к электричеству, принимался мучить проводку и розетки. Собранный наспех из случайных деталей электровыжигатель, электромагнит, слепленный из освободившейся от ниток катушки, проволоки и гвоздя, взрывались искрами, раз за разом пережигая пробки. Но юный электротехник умел ставить «жучки» и снова возвращал их к жизни. Серёжкина мама, тихая женщина с незаметным лицом и гладко зачёсанными волосами, давно смирилась с возможностью потерять всё добро семьи в огне пожара, устроенного сыном. Она требовала только, чтобы к приходу отца электричество работало. Серёжка и сам знал, за что ему может влететь. Отца он не боялся, но лишняя порка совсем ни к чему. Что он враг себе, что ли? Отца он не боялся, но тихо ненавидел. Его маленькая детская ненависть была слишком едкой, и дело шло к тому, что она грозила перейти со временем в лютую. Ненавидел он его за всё на свете: за тесную комнату; за то, что уроки приходилось делать на обеденном столе, а вон у Митьки свой письменный стол есть; за матерщину, которой отец склеивал слова во фразы, не стесняясь матери; за любовь покрасоваться перед людьми и, как говорил Серёжка, за недоразвитость. С удовольствием, похожим на то, с каким теребят незаживающую болячку, он часто вслух перебирал свои претензии к отцу.
Как-то, очередной раз поминая родителя, Серёжка признался, что это он выдал Лёньку Каратаева. Ну тогда, в деле с разбитым горшком. Серёжка не мог допустить, чтобы отец пришёл в школу на собрание. Там он обязательно полез бы выступать – произносить речи перед публикой было его слабостью. А говорить он не умел – строил нескончаемые фразы, раскидывал веером, где-то слышанные, но не понятые, слова, заставляя слушателей отворачиваться и хохотать до слёз, и, в конце концов, забывал, с чего он начинал, путался, а остановиться никак не мог. Серёжка несколько раз оказывался свидетелем такой срамоты и сгорал со стыда. Для него пустить отца в школу на собрание – хуже смерти. И чтобы спастись от позора, Серёжка Лёньку «заложил».
Митя принял поступок приятеля спокойно. Да, всё правильно, своих выдавать нельзя, это он помнил хорошо, но особые обстоятельства… А если честно, то он устал разбираться в сложностях человеческих взаимоотношений. После недавно предпринятого непосильного мозгового штурма он выдохся, и ему стало на всё наплевать. Он вспомнил давнюю облезлую собаку, плывущую на льдине по Москварике, – вокруг полно народа, но все заняты собой, никто не поможет. До Мити никому дела нет, ну и ему нет дела до других. А Серёжкин отец ему тоже не нравился. Он был очень волосатый, чёрная проволока курчавилась на голове, торчала кустиками бровей, лезла из ушей и из-за воротника рубашки, волосатые заросли обрамляли багровое лицо с маленьким круглым носиком, водянистыми глазками и сизыми щеками. Несмотря на небольшой рост, он умудрялся, приходя домой, подминать всё оставшееся после мебели пространство. Сразу становилось тесно и неуютно.
Митя рос и менялся. Это называлось «взрослел». Вместе с ним начала меняться и страна. Ещё недавно интересные события в ней случались совсем редко. А сейчас, чуть ли не каждый день, – новое. Сперва сам собой появился новый руководитель государства. И пошло-поехало одно за другим. В каждодневную бытовую рутину проникли новые мелодии. Упадническое и протяжное «Домино, домино…» с патефонной пластинки соперничало с ритмичным и жизнерадостным «Вьётся дорога длинная, здравствуй земля целинная…» из репродуктора. Появились новые фразы: «Целинные и залежные земли», «Кулундинская степь», «Кукуруза – царица полей». Радио и газеты пугали атомной войной, призывали к трудовым подвигам, рапортовали, будоражили: «Быстрый и неуклонный рост производительности труда…», «Невиданными темпами…» Откуда-то снизу, уже не по радио, а в тихих разговорах с оглядкой на закрытую дверь появилось словосочетание «культ личности». Митины ровесники, пропитанные духом своей эпохи, без подсказки понимали, что с посторонними об этом говорить нельзя и на улице в полный голос тоже нельзя. Чувствовалось, что запретное намного интересней кукурузы и целины, но на столько же и непонятней.
Старшие с любопытствующим молодняком объясняться на этот счёт не спешили. Вовка, которому отец кое-что разъяснил, рассказал под большим секретом Ромке и Мите, что партия делает большое и важное дело – строит коммунизм, а когда делаешь большое дело, то случаются ошибки. И вот сейчас с ошибками разбираются и думают, как их исправить. Когда придумают, тогда всем объявят, а сегодня лишние разговоры будут только мешать. Так вышло, что самую полную информацию про таинственный культ личности раньше других смог получить Витька Скарлытин.
В квартире, где жил Витька с родителями, где жили их соседи, в конце прошлого года умерла одинокая бабушка Полина. После того, как описали и вывезли её вещи, комната месяца полтора стояла пустая под охраной наклеенной белой бумажки с круглой печатью. Затем туда вселился новый жилец – не старый, но очень худой, с большими залысинами на голове и с глубокими складками усталой кожи на лбу и около уголков рта. Выглядел он иссохшим и серым как будто долго лежал под землёй, а после его выкопали, отряхнули, почистили и разрешили жить дальше. Звали нового соседа Трофим Осипович. В свою комнату он вошёл, имея при себе только старый фанерный чемоданчик, покрашенный суриком. Но в первые же дни соседи снабдили его самым необходимым: посудой, простынями, табуреткой. Нашли для него и старый матрас. Как ни странно, но больше других ему помогали две кухонные скандалистки-крикуньи, жившие без мужей. А одна из них, Мария Францевна – Витька видел это собственными глазами – перед тем, как войти в комнату Трофима Осиповича, утёрла слёзы. Правда другие, например, старый зануда по прозвищу «Канцелярская душа» или тётка Митрохина, служившая вахтёром на заводе, поглядывали на Трофима Осиповича враждебно. Витька понимал, что все, кроме него одного, знают, кто такой этот новый жилец и откуда он появился, но почему-то об этом не говорят.
Раз вечером Витька делал на кухне уроки и попутно расписывал фиолетовыми чернилами старую дырявую клеёнку на столе. От долгой службы и частого соприкосновения с мокрой тряпкой она давно лишилась родного рисунка, вот Витька её и подновлял. Новый сосед зашёл на кухню вскипятить чайник. Потрескавшаяся раковина с чёрными метками отбитой желтоватой эмали находилась за Витькиной спиной.
– А чего ты на кухне?
– Дома не позанимаешься – там отец пьяный.
– А-а-а… И часто пьёт?
– Часто. Как деньги где достанет… Он на войне ногу потерял, работать не может, вот и пьёт.
– Лупит тебя?
– Не-а. Так, иногда костылём запустит, но ещё ни разу не попал.
– Ладно, как выучишь всё, заходи, чайку погоняем. Только стакан захвати. Я всё никак сервиз не куплю.
Витька всё выучил уже через минуту после того, как соседский чайник продребезжал крышкой, давая знать, что кипяток готов. Постучавшись, он, с гранёным стаканом в руке, вошёл в жилище Трофима Осиповича. Маленькая комната из-за того, что была пуста, казалась большой. Под потолком ярко светила лампочка – без абажура, голая. Матрас на ножках прижался к стене, рядом с ним сконфуженно стояла облезлая табуретка, бумаги и книги обосновались на подоконнике, а на полу в углу под газетой прятались две кастрюльки и тарелка. На табуретке стояли стеклянная банка с сахаром и мятая алюминиевая кружка.
– Проходи, садись, – хозяин похлопал ладонью по матрасу рядом с собой.
– А вы кто? – сразу задал Витька мучивший его вопрос.
– Так, человек, как и все. Раньше архитектором был. Потом пришлось лес валить, на руднике возил тачкой руду.
– Золотую?
– И золотую тоже.
– А почему у вас нет стола и шкафа?
– Погоди – куплю. Вот на работу устроюсь и куплю.
– Архитектором?
– Архитектором не берут, говорят – вакансий нет.
Витька не знал что такое «вакансия», но, чтобы не ударить в грязь лицом, спрашивать не стал. Их беседа текла мелкими ручейками, руслом для которых служило, в основном, Витькино любопытство. Но иногда и Трофим Осипович задавал вопросы. То про какой-нибудь магазин – существует ли он ещё, то, где находится ближайшая почта. Витька, гордясь своей осведомлённостью, с удовольствием отвечал.
Приближалась пора уходить, а не хотелось, и он, чтобы потянуть время, спросил про культ личности. Что это такое?
– Ого, брат! Ну и вопросы ты задаёшь! – Трофим Осипович внимательно посмотрел на Витьку. – А с другой стороны, – сказал он задумчиво, – приговор будет выносить ваше поколение. Сейчас-то всё так… «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье».
Он пожевал губами и, неожиданно причмокнув, встряхнулся.
– Знать всегда лучше, чем пребывать в неведеньи. Хорошо, давай попробуем разобраться. Начнём с того, что все люди очень разные. По-разному думают, хотят разного… Тебе, наверно, фильмы про войну больше нравятся, а другому подавай про любовь, а третий совсем в кино не ходит. Вот и на то, как жить на белом свете, как вести хозяйство, люди смотрят по-разному. И выдумывают то одно, то другое. Сколько человечество на свете существует, всегда находились мудрецы, которые изобретали такие правила жизни, чтобы всем было хорошо, чтобы не знать ни бедности, ни горя. Много чего напридумывали, однако на деле ничего не получалось, потому что для изобретённой жизни надо, чтобы все люди обязательно думали одинаково и хотели одного и того же. А мы ж с тобой знаем, что мозги у всех устроены по-разному. Вот и не получалось. Так и жили по-старинке – не по писаному, а как само собой складывалось. Жили, пока не появилось совсем новое учение. Науку привлекли, книги толстые написали – всё как будто правильно. Те, кому это учение понравилось, кто в него поверил, решили наладить в своих странах такое распрекрасное житьё. А чтобы это сделать, надо власть завоевать. А её никто отдавать не собирался. Ты всё это будешь изучать в школе, поэтому я тебе подробно рассказывать не стану – только самое главное. Теперь смотри, что получилось. Поначалу взять власть удалось в одной нашей стране. Как только взявшие в свои руки власть принялись хозяйство переиначивать, правила, по которым люди до этого жили, менять, они тут же уткнулись в старую беду: опять потребовалось, чтобы все думали одинаково и желали одного и того же. Как ни крути, а изобретённую жизнь иначе не построишь. А простым людям это новое и непривычно, и нескладно, а многим из-за него пришлось совсем плохо. Вот и появились недовольные, они хотели жить по-старому. Тогда их стали заставлять думать так, как велит новая власть. Это называли перевоспитанием. А как перевоспитывали? Арестовывали, сажали в тюрьму, а то и расстреливали. В общем недовольных стали жестоко наказывать. У вас на кухне бывают скандалы?
– Бывают, ещё какие!
– Ага. И когда соседи ругаются, то каждый считает, что только он прав. Каждый говорит, что все, кроме него, вредят или, по крайней мере, не понимают, как надо, чтобы стало хорошо. И те, захватившие власть, как сосед на кухне, тоже считали, что лишь одни они правы, а всем остальным следует у них учиться. И ничего им доказать было нельзя, они никого не хотели слушать. Но государство – это не коммунальная квартира. У власти сила и поэтому ей легко брать верх над недовольными. Чтобы ей не мешали, она стала вводить запрет за запретом. А чем больше в государстве запретов, тем больше недовольных. Власть принялась запрещать газеты и журналы, запрещать другие политические партии, запрещать выезд из страны и много ещё чего. А чуть кто слово против скажет – тюрьма или расстрел. А тут они ещё затеяли выяснять, кто из них самый главный. Один оказался похитрей и порешительней и подмял остальных. Тех, кто тоже хотел стать самым главным, он велел поубивать. И их помощников тоже кого расстреляли, кого в лагеря посажали. Стал он называться вождём – что ни скажет, с тем должны соглашаться, что ни придумает, то все должны исполнять. А когда человек ставит себя выше других, у него не остаётся друзей, он обрекает себя на одиночество. Вождь уже никому не доверял, он даже своих помощников боялся. Всё ему казалось, что против него устраивают заговоры, во всех он видел своих врагов. Выход у него был один: всю страну держать в страхе, а себя вознести так высоко, чтобы его почитали, как бога. И каждый день невиновных людей арестовывали, пытали, отправляли в Сибирь, убивали. А газеты и радио расписывали, какой вождь незаменимый человек, мудрый учитель, гений всех времён и народов. Он делал серьёзные ошибки, из-за чего погибло много хороших людей, но указывать на них ему никто не смел. Только он один решал, что хорошо, а что плохо, что правильно, а что нет. Кто понимал, что творится в стране, те боялись, кто был поглупей и доверчивей, те верили, что других арестовывают за дело, пока не хватали их самих. Невинных объявляли шпионами, врагами народа. Никогда ещё в нашей стране не гибло столько людей, сколько уничтожил вождь. Он-то и был настоящим врагом народа. Как только он умер, первым делом начали всех невиновных из тюрем и лагерей выпускать на свободу. А когда увидели, как много там сидело, да ещё скольких поубивали, так и задумались, как же так получилось, что из-за одного душегуба столько бед произошло? Стали решать, что надо сделать, чтобы никогда больше не возвеличивать одного человека до такой степени, чтобы он безнаказанно творил всё, что захочет. Вот и решают до сих пор. Один человек – это личность, а возвеличивание его – это культ. Понял?
– Понял, – выдохнул Витька.
Он сиял и светился восторгом от того, что узнал такое необычное, чего в другом месте не расскажут. Он влюбился в Трофима Осиповича, сразу поверил каждому его слову. Он понял всё до последнего. Но всё-таки понятое надо обдумать. Он подумает, а потом ещё спросит у Трофима Осиповича. Главное, что есть у кого спросить. Было так здорово, что у него даже появилась слабость в коленках.
Вначале беспокойство охватило родительский комитет, а чуть позже оно распространилось на всех мам и бабушек: ребятам пришла пора надевать красные галстуки. Под это дело Ольга Владимировна с новой силой заговорила об успеваемости, поведении. Мол, надо быть достойным, а то могут и не принять. Кто-то поверил и слегка запаниковал, кто-то рассчитывал на «авось», но в пионеры хотели все. Ну, во-первых, это знак, что ты достаточно повзрослел. Во-вторых, в-третьих – это уже у каждого своё. Вовка волновался больше других: если «Торжественное обещание» придётся говорить каждому по отдельности… У Вовки торжественно не получится.
Когда под стук барабана и визгливые всхлипы горна четверо старших пионеров внесли знамя, мальчишек и девчонок парализовала свинцовая тяжесть торжественности. Кто-то громко сказал: «Смирно!» – и все замерли. Каждому хотелось увидеть, что делается слева, справа, сзади, но скованность не позволяла даже чуть повернуть голову. Стояли монументально неподвижные, плечо к плечу, сжав зубы и безумно косясь на ближайших соседей. Раскрасневшаяся Ольга Владимировна в новом безупречном бежевом костюме строго поглядывала на своих питомцев. «Торжественное обещание», к большой радости Вовки, произносили хором все три класса одновременно. Произносили по кускам, повторяя за пионервожатой. А потом вышли старшеклассницы и стали, выструнившимся и забывшим дышать, новичкам повязывать галстуки и прикалывать на грудь значки. Скоро красный цвет заметно оживил белые ряды. Неумелый горнист выдавил из меди пяток пронзительных звуков, постучали в барабан и знамя унесли.
Второй раз в жизни Мите предстояло участвовать в выборах. Про старых лидеров класса успели позабыть – чистоту ушей уже давным-давно никто не проверял, а нужда в старосте за все эти годы ни разу не обнаружилась. Теперь же наступила пора выбирать пионерский актив: председателя совета отряда и звеньевых… Митя уже понимал, что голосовать придётся не за того, за кого хочешь, а за того, за кого надо. А за кого надо, знают те, кто сидит за учительским столом и ведёт собрание, потому что есть такие вещи, о которых тебе думать не положено. И действительно, опять высокие посты распределились неведомой волей, таинственным образом и с учётом неизвестно каких заслуг. Ольга Владимировна в начале собрания очень долго объясняла, какой хороший председатель получится из Кольки Кичкина.
С толстым и неуклюжим Колькой никто не дружил. Типичный «Жиртрест-промсосиска», он на переменках и после уроков вечно спешил с озабоченным видом. Он бегал с учительскими поручениями, привлекался к организации разных школьных мероприятий, и ребята видели, как в пионерской комнате он что-то обсуждал со старшеклассниками. В его портфеле вместе с учебниками и тетрадями всегда хранилось множество отпечатанных на машинке листов бумаги, соединённых скрепками.
Ольга Владимировна о Колькиных достоинствах говорила также убедительно и красиво, как она рассказывала о пионерах-героях. И в результате председателя выбрали единогласно. Ольга Владимировна передала ему право вести собрание дальше. Митя со всем классом с изумлением глядел, как только что избранный председатель, непринуждённо усевшись за учительский стол, уверенно постучал по нему торцом толстого красного карандаша, призывая ко вниманию словно делал это каждый день, и с видом непререкаемого авторитета умело повёл выборы за собой. Его, всем знакомая пухлая физиономия, вдруг непонятным образом постарела, на ней появилась гримаса усталого человека, которого отвлекли от многолетней ответственной работы ради решения каких-то копеечных вопросов. Полуприкрытые веки и чуть заметное равномерное кивание головой создавали эффект его явного превосходства над остальными. На глазах у всех Колька нахально натянул на себя где-то украденную маску бывалого функционера, и она пришлась ему впору. Он свободно сыпал фразами: «Какие будут кандидатуры?», «Я думаю, следует подвести черту», «У кого будут самоотводы?» Присмиревший под Колькиным натиском, класс не сопротивлялся и проголосовал так, как требовалось. И опять после собрания появилось ощущение, что всех обвели вокруг пальца.
Среди выбранных звеньевых – одна девочка и два мальчика – оказался Серёжка, про которого Кичкин сказал, что он проявил себя принципиальным человеком. Митя не понял, про что это он.
А время крутило педали всё яростней и яростней. Люди, книги, события, мелодии, мысли мелькали словно в окне мчащейся электрички. В этом вихре Митя не сразу заметил, что у него появились новые родственники: сухонькая, морщинистая, но необычайно подвижная бабушка Вера и её тихий задумчивый муж Пётр Рафаилович – высокий, тощий, с редкими чёрными в проседь волосами. Оба они выглядели очень усталыми, измождёнными как будто после долгой болезни. Но нездоровый цвет кожи и худоба бабы Веры никак не вязались с её стремительностью и весёлыми глазами. Прошло два месяца с того дня, как Митя их увидел впервые, и только тогда ему с предосторожностями объяснили, что бабу Веру и Петра Рафаиловича недавно освободили из заключения, потому что осудили их неправильно, по ошибке, а теперь, наконец-то, ошибку исправили. Случай сам по себе выглядел странным, но и объясняли как-то необычно. Встревоженные глаза мамы и бабушки, то, как они, тщательно подбирая слова, произносили их негромко, с мучительным напряжением и почти в самое ухо словно боялись, что услышат посторонние, и то, что между собой взрослые на эту тему говорили торопливо и приглушённо – всё указывало на какую-то тревожную тайну. Но серьёзно задуматься над загадкой появления этих родственников ему не позволяло время. Оно неслось, подгоняло и торопило. И легкомысленно решив, что когда-нибудь потом всё объяснится само собой, он помчался жить дальше. Ведь столько дел, столько дел: воскресный сбор металлолома, подготовка к контрольной, серия проигрышей в шахматы в нескончаемом поединке с Серёжкой. Вот это последнее в те дни было важней всего.