В разгаре лета непреодолимо желание, как можно дольше пофилонить. Недавние экзамены, волнение – хороший повод для того, чтобы ничем не заниматься, размякнуть и ни о каких делах не думать. Дома рассуждали приблизительно так же и к Мите не приставали, терпеливо ожидая, что он станет делать дальше. А Митя усердно убивал время. Он два месяца стряхивал с себя школьную пыль – исчезал из дома утром, возвращался усталый поздно вечером, бродил по улицам, отыскивая в городе уголки, где он никогда не бывал.
Не спеша Митя перебирал в уме фантастические, практически, несбыточные планы на будущее. Из них наиболее реальной выглядела возможность уехать насовсем, дёрнуть на целину, в Кулундинскую степь и начать самостоятельную жизнь. Хорошо Серёжке – у него давно всё расписано.
Мите досаждало зрение, оно ухудшалось – близь двоилась, даль сливалась в голубоватый туман. Чтобы что-нибудь разглядеть, приходилось щуриться. Как-то на Арбате Митя зашёл в «Оптику» и подобрал себе очки. Стёкла преобразили мир. Он оказался ярким, вместо мути появилась прозрачная картина. Расширившийся обзор призвал Митю к действию. Он отправился в отдел кадров одного из заводов, на котором делали автомобили. Место работы он не выбирал, как-то само собой сообразилось, что идти надо именно туда. И из худших Митиных глубин всплыла мстительная мыслишка: «Говорил же, что пойду на завод, а вы не верили, думали, пустая болтовня. А я взял и сделал, как говорил».
На заводе, несмотря на Митину неперспективность – ему скоро идти в армию, – им быстро заткнули одну из дыр, которые в большом количестве зияли по вине текучки рабочих. Он отправился собирать моторы для новой модели грузовика. На необъятной территории завода седьмой механосборочный цех находился далеко от центральной проходной, и по утрам рабочих туда возили переполненные автобусы. Цех внутри тяжело гудел на разные басы, в его мглистой утробе без остановки трудились какие-то станки или машины. Участок сборки находился у стены с высоким грязным окном, на площадке, отгороженной металлической сеткой. Здесь восемь человек, не торопясь, собирали по нескольку штук двигателей в день.
Митя огляделся. Молодых в бригаде было всего трое. Верховодил у них, похоже, Эдик. Постарше двух других, он выглядел почти интеллигентно. Среднего роста, чернявый, с удлинённым острым подбородком, с осторожной улыбкой, обнажавшей крупные зубы. За стёклами очков без оправы прятались хитроватые глаза. Из-за приподнятых бровей его лицо постоянно выражало заинтересованное ожидание – что-то сделает или скажет собеседник? Похоже, его прямо-таки боготворил плотненький круглолицый Гриша. Он всё время старался оказаться рядом. Было видно, что Гриша весёлый человек. Его глаза откровенно говорили, что он готов засмеяться в любую минуту. Гриша на своём отдельном рабочем месте притирал клапана к сёдлам и собирал головки блоков. А третий – Лёша, держался замкнуто. С Эдиком и Гришей ему скучно, со стариками тоже неинтересно. Он всё чего-то хмурился как будто не выспался или утомился тяжёлым похмельем. Старшие тоже были какие-то смурные, без живинки, без темперамента.
В первый же день Эдик с таинственной улыбкой предупредил:
– У нас в бригаде такое правило: с первой получки надо «прописаться».
– Это как?
– А накормить всех от пуза эклерами.
Гриша с лёту радостно подхватил полезную мысль и бросился объяснять:
– В соседнем цеху есть одна столовая. Ну, там, в общем, всегда эклеры продают. Не боись – эклеры сытные, их много не сожрут.
Митя усмехнулся – он слышал телефонный разговор мамы с бабой Верой. Мама беспокоилась, что Митя на заводе обязательно сопьётся. Говорят, что там с первой получки новичка заставляют напоить всех.
После смены Митя шёл к метро, а с развешенных на стенах плакатов на него глядели счастливые рабочие. Одним своим видом – выпяченной вперёд грудью, раздутыми ноздрями, устремлённым вдаль взглядом – они как бы говорили: «Славим Родину ударным трудом!», «Слава труду!», «Вперёд к победе коммунистического труда!» Для непонятливых эти слова были написаны круглыми или угловатыми буквами у них над головами или под ногами. Сомнений в том, что это не кто-нибудь, а рабочие, быть не могло – сосредоточенные люди в чистеньких спецовках держали в могучих руках гаечные ключи и отбойные молотки. За плечами бодрых людей с инструментом иногда стояли женщины, обнимавшие такими же неестественно могучими руками снопы, несуществующих в природе, злаков. Изредка в группу тружеников допускались не менее бодрые очкарики с книгой, а то и с микроскопом. Очкарики уступали людям в спецовках телосложением и никогда не попадали в первые ряды шествующих. Эти наглядные пособия чётко расставляли приоритеты, но ничего не говорили о самой работе и даже вводили в заблуждение. Из них следовало, что колхозники до сих пор жнут серпами и вяжут снопы, а люди науки непременно портят себе зрение. За тёток было обидно, за тех, что со снопами стоят. Они ведь тоже руками работают, а их задвигают на второй план. Но жалей-не жалей, а кто-то всё уже давно решил и распорядился: этих – в первые ряды, тех – поставить сзади. И стоят, как пешки на шахматной доске. «Пока я тоже побуду в первом ряду, – думал Митя. – Но это не навсегда».
В одно из воскресений у Мити дома раздался звонок. На пороге стоял Серёжка. Деловой, подтянутый и устремлённый.
– Айда, походим.
На улице он, немного волнуясь, стал говорить:
– Всё. Дал себе время отдохнуть перед длинной дорогой – и хватит. Прямо с завтрашнего дня приступаю к осуществлению плана.
– Да у тебя и плана-то никакого не было, чего осуществлять-то будешь?
– Теперь есть. Завтра иду устраиваться на завод…
– С серебряной медалью в кармане? Я думал, ты давно поступил.
– Поступлю ещё. А сперва – на завод. Такое начало трудовой биографии целого мешка медалей стоит. Ты что думаешь – я совсем пентюх? Я всё успел обмозговать. Смотри: сперва завод. Годик прокантуюсь – и хватит. Вон наш дорогой Никита Сергеевич, говорят, слесарем, что ли, где-то на шахте работал. Где та шахта, когда работал? Никто не знает, но факт в биографии есть. И могучий факт. Вот и мне такой нужен. Потом поступлю. В институте начну активно себя проявлять на общественной работе… Ну, это потом. А сейчас – завод! По первой записи в трудовой книжке будет видно…
Он ещё долго распространялся о преимуществе такого начала взрослой биографии. Серёжке не с кем было поговорить на эту тему. А хотелось. Вот он и не поленился приехать к Мите. И рассказывал он не столько для своего приятеля, сколько для себя самого, чтобы убедиться, что всё продумал правильно, ничего не забыл. Глаза его блестели, влажные червячки губ, обычно чуть капризно кривившиеся, сейчас стали совсем тонкими, решительными. И весь он был летящей вперёд стрелой.
– Тогда давай к нам. Я на заводе работаю, моторы для грузовиков собираю.
– Ты на заводе? Что ли вступительные завалил?
– Нет, не успел. Пока думал да гадал – все экзамены кончились. Да и не придумал я ничего. Так что – приходи.
Митя объяснил, как найти отдел кадров, и Серёжка побежал в метро.
Старшее поколение сборщиков большую часть времени существовало в состоянии полного равнодушия ко всему. Жестом, тусклым взглядом, даже манерой сидеть или стоять каждый как будто объяснял: здесь завод, здесь работают, моё дело – отбарабанить своё и поскорей отсюда смыться. Их движения, походка были размеренными, неторопливыми – сказывался привычный ритм работы. Ему они подчинялись и в спокойном состоянии, и в гневе или недовольстве. Казалось, случись драка – они так же равномерно и неспешно начнут махать кулаками. И ещё каждый из них быстро и непредсказуемо переходил от добродушия к озлобленности. Ненадолго. Так, вспыхнут на секунду как будто в огонь подбросили крупинки чего-то постороннего – потрещало, потрещало, и опять всё спокойно.
Новый двигатель на поток ещё не поставили, деталей для него изготавливалось мало, и в бригаде часто случались простои. Как только дело стопорилось, самый старший – Николай Петрович устраивался на любимом засаленном и протёртом автобусном сидении, стоявшем рядом с обитым жестью столом бригадира, доставал газету и погружался в изучение жизни, выдуманной журналистами. Молча, с недоверчиво-хмурым выражением на лице, словно знакомясь с неприятным диагнозом, лишающим его многих жизненных удовольствий, он всасывал в себя всё, чем был наполнен газетный номер. Прочитанное он не обсуждал, лишь изредка делал глубокомысленный вывод вроде, как ставил точку в конце предложения:
– Нет, Америка с нами никогда дружить не будет.
Коротко стриженный тридцатилетний Виктор во время вынужденного безделья замирал, засунув руки в карманы тёмно-серой спецовки. Широко расставив ноги и подняв голову, он устремлял взор в высокое, под самый потолок, грязное окно, сквозь которое ничего нельзя было рассмотреть. Так он мог стоять долго, что-то с напряжением обдумывая. Неожиданно он отрывался от созерцания грязи на стёклах и сразу, без предисловий, как бы продолжая только что прерванный разговор, накидывался на того, кто находился поближе:
– Мы своими руками делаем для них золото! Посчитай, сколько стоит грузовик, и сколько платят нам! А что мы имеем?! Квартиры не дождёшься, костюма путного не купишь, продукты… В царское время магазины ломились от еды. Красная рыба, белорыбица, осетрина – всего было навалом!
Он говорил зло, явно ожидая, что собеседник его поддержит. Когда он первый раз набросился на Митю, тот, почувствовав неловкость за отсутствие на прилавках красной рыбы, неумело попытался уравновесить этот недостаток успехами в Космосе и свалить всю вину на империалистов. Виктор перешёл на крик, его скучное лицо порозовело, он вывалил кучу примеров благополучия царской России, и выходило, что революция испортила дело не только с рыбой, но загубила и другие отрасли народного хозяйства. Митя заткнулся и только повторял про себя: «Во даёт гегемон! Во распоясался!» Позже он узнал, как другие гасят Викторовы вспышки. Достаточно было миролюбиво сказать: «Да ладно тебе…», и тот умолкал, опять вперившись в слепое окно.
Похожий на постаревшего первого на деревне гармониста, Егор Егорович в перерывах любил травить байки из заводской жизни. Появление Мити расширило его аудиторию. Короткий рассказ он всегда заканчивал смешком, и слушатель не мог не улыбнуться.
Другие во время простоев занимались личными делами. Бригадир, которого все звали просто Василием, если не бежал выяснять, почему не подвезли детали, начинал прочищать мундштук. Из его пластмассового под янтарь чрева он проволочкой вытаскивал чёрную вонючую смолу, осевшую из дыма коротеньких сигарет «Южные». Разглядывая со всех сторон смердящую кляксу, он иной раз задумчиво констатировал:
– Вот такая же гадость копится у меня в лёгких.
Низкорослый, носатый, с металлическими зубами Юрий постоянно чинил одну и ту же зажигалку. Грише от простоев не перепадало. Хоть он и не филонил, головки блоков всегда оставались дефицитом. Поэтому прерывалась ли у других работа, нет ли, Гриша, стоя спиной к остальным, не переставал одержимо крутить коловорот, продолжая притирать проклятые клапана. Лёша собирал про запас масляные насосы, за которые он отвечал, или сидел и вычищал грязь из-под ногтей. Эдик во время остановок курил, строил из гаек и шайб башенки, короче, тихо мучился бездельем. Митя знал, что ему двадцать три года, что он женат и учится в Высшем техническом учебном заведении при заводе.
Как только подвозили детали, отдых без напоминаний прекращался – работу здесь уважали.
Ничего общего у этих людей не было. Бригада походила на небольшой лоскутный коврик, сшитый отделом кадров и обесцвеченный одинаково неинтересной работой. Подобие сплочённости обнаруживалось здесь лишь тогда, когда возникала необходимость противопоставить себя начальству. Любой, сидящий в кабинете, для рабочих оставался чужаком, о котором упоминали с ехидством и иронией за безусловную бесполезность, никчемность и дармоедство. Доставалось даже Эдику – раз учится во ВТУЗе, значит, метит осесть в кабинете:
– Начальником станешь – лишний раз рук не замараешь. Стол, секретарша – чего не работать? Сиди да нарезай резьбу пальцем в носу.
Эдик клялся, что не забудет родную бригаду и, став начальником, возьмёт за правило регулярно приходить в цех и марать руки. И секретаршу будет сюда приводить, чтобы и она руки марала.
Единственным кабинетным бездельником, с которым бригада сталкивалась непосредственно, был начальник цеха. Болезненно бледный седоватый человек со всегда нахмуренными лохматыми бровями появлялся среди станков ближе к концу месяца, когда возникали сомнения, удастся ли в этот раз выполнить план. В чёрном халате поверх костюма, раздражая глаз нахально белой рубашкой и изысканным галстуком, он, ни с кем не здороваясь, начинал на каждом участке с крика. Рабочие стояли и молчали, равнодушно выслушивая хриплые попрёки пополам с матом. Выполнял ли после этого цех план, Митя не знал, но коробило, что люди безропотно терпят ругань.
– Знаешь, как говорят: «Не тронь дерьмо – оно вонять не будет». Ты ему скажи слово – он ещё сильней заблажит. Он только на глотку брать и может. А так – работник из него никудышный, – пояснил Мите бригадир. – План надо не из рабочих выколачивать, а из тех, кто работу организует.
– Да его сюда по блату сунули, – подхватил Егор Егорович. – Раньше-то другой был, тот себя потише вёл. А тут как-то случилось, что Хрущёв кубинскому Фиделю решил правительственный лимузин подарить и запасной мотор к нему. А их же у нас на заводе собирают. Пока над движками колдовали, тут комиссии всякие вертелись. Ну, собрали моторы, испытали, как положено, на стендах погоняли – всё вроде в порядке. Ладно. А перед самой отправкой кому-то в голову стукнуло: а давайте для страховки ещё разок проверим. Вот тут-то запасной и потёк. Потом выяснили – скрытый дефект в блоке цилиндров. Раковина или что другое – не знаю. Голов тогда полетело много. И того начальника цеха сняли, а этого бобика на его место посадили. Он чей-то родственник. Главного инженера, что ли.
А чуть позже Эдик, оставшись с Митей наедине, объяснил всё понятно и просто:
– Чего ты от них хочешь? Они слова сказать не смеют – все на крючке у дирекции. Кто квартиру ждёт, кому пообещали разряд повысить или бригадиром назначить, кому место в детсаде нужно, кому ещё чего… Все перед руководством становятся смирными и ждут подачки. Особенно те, у кого большой стаж. Блага, что даёт завод, – старожилам в первую очередь. Вернее, во вторую, после командиров. Но это неважно. Уволиться, если ты недоволен, что тебя матом кроют, нельзя – на новом месте таких льгот не будет. Новичок – начинай всё сначала. Вот из них верёвки и вьют. Как только пролетариат в дополнение к цепям обзавёлся полезным барахлишком, он, как активная сила, кончился. А льготами и посулами его совсем развратили, – добавил он, понизив голос.
– Так ведь не все бессловесные. Вон Виктор из-за красной рыбы скоро ещё одну революцию устроит.
– А ты с ним поосторожней. Не спорь. Он тебя проверяет – вдруг сгоряча сморозишь что-нибудь против советской власти. А он – ты уж не сомневайся – быстренько настучит куда надо. Понял?
Митя понял.
Серёжка образовался на выходе из проходной. В нём опять накопилось, и оно требовало выхода. Пока шли до метро, он успел выложить отчёт о личных успехах:
– Я ведь на завод не просто так принят, а по комсомольской путёвке. Понимаешь, в последний момент сообразил. Я уже в метро ехал и вдруг – мысль! Разворачиваюсь – и в райком. Ничего толком объяснить не успел, смотрю – у меня в руках красивая бумажка. Как будто меня там заранее ждали. Теперь в трудовой книжке на самой первой странице имею очень полезную запись: «Принят по комсомольской путёвке».
Он так был рад успешному началу карьеры! Серёжка работал в отделе технического контроля, в каком-то механосборочном цехе и уже прослыл активным общественником.
Как-то раз объявился Вовка. Воскресным утром он зашёл за Митей, и они вдвоём отправились топтать улицы. День получился пасмурным, под ногами лежал утрамбованный ногами прохожих, желтоватый от грязи снег. Тротуары выглядели неопрятно. Местами снег вдруг обрывался по ровной линии, и начинался, выскобленный до асфальтовой черноты, участок добросовестного дворника. Прохожие труд дворников не ценили и оставляли на чёрном ошмётки снежных следов. Вдоль тротуаров, на равном расстоянии друг от друга, мёрзли невысокие сугробы. Прохожих мало, и птиц не видно – погодка дрянная, с ветерком. Но Вовка не замечал ни погоды, ни прохожих. Он прошёл в строительный институт, но радость студента омрачали сомнения.
– Понимаешь, казалось бы – конкурс приличный, а я набрал больше минимума. Чего ещё нужно? Живи и не порть людям настроение нытьём. И будущая специальность вроде подходящая. Всё путём. Но! – тут благородный дон поднял указательный палец. – Не я тот институт выбирал. Отец ещё с девятого класса начал меня обрабатывать: иди в строительный, поступай в строительный. Я упёрся. Ну просто так. Хотел куда угодно, но не по-отцовски. А потом он как-то уломал всё-таки. И что? Получается, меня на верёвочке в институт привели.
– А чем он тебя уломал?
– Ну, мол, строители всегда будут нужны, а в нашей стране – особенно. И про то, что память о себе на века оставлю, и ещё много всего наговорил. Я-то почти уверен – всё дело в том, что у него уже продумано, куда меня сунуть после института. А для этого я должен стать строителем. И снова я буду на поводке. Я же не о том, что строителем быть плохо. Мне подумать не дали – вот в чём дело. За меня всё решили другие. Всю жизнь опекают. А у меня, видно, не хватает твёрдости в характере.
– Ну, что касается выбора института, то будем считать, эту остановку ты проехал. Но если начать снова, то из каких институтов ты бы выбирал?
– А хрен его знает.
– Во-во. Ты сам ничего для себя не решил – тут как тут родитель с готовым ответом в клюве. А если бы ты своё мог предложить, я думаю, тебя не пересилили бы… Помнишь, как ты встал горой за Окуджаву и разделал своего батюшку под орех?
– Не помню.
– А я запомнил. Но тогда у тебя была чёткая позиция, было чего сказать. И батя твой – ты уж меня извини – только глазами хлопал, а возразить ничего не мог. Тогда и твёрдость характера у тебя проявилась, и воля, и всё на свете.
У Вовки в глазах мелькнула благодарность.
– Ладно, чего уж теперь, – спокойно проговорил он, – кости брошены.
Потом Митя долго рассказывал о заводе, бригаде, моторах. Вовка слушал, переспрашивал, но его тяготило ещё что-то своё. Это чувствовалось. Когда собрались расходиться, уже не играя в благородного дона, с натугой выталкивая из себя фразы, он признался:
– Тут вот что ещё отравляет жизнь. Я всё время опасаюсь, как бы в институте не узнали, что у меня отец в органах служит. Как к КГБ сейчас относятся, сам знаешь. В ноябре «Новый мир» какой-то рассказ напечатал о сталинском лагере. Последнее время все только о нём и говорят. Я пока не читал. У нас подруга одна есть на курсе, она порвала со своими родителями из-за того, что её отец – офицер-чекист. Всех оповестила, что не разговаривает с ними, игнорирует. Её историю весь институт знает, и она ходит в героях: открыто выступила против пособника репрессий. Другой вопрос, что и живёт она в доме родителей, и питается-одевается за их счёт. Но это её дело, я не о том. КГБ не только людей в лагеря сажал. Там и разведкой занимались, и контрразведкой, и экономическими преступлениями, и кто его знает, чем ещё. У нас дома никто не ведает об обязанностях отца, а он о своей работе не распространяется. И у той жужелицы, наверняка, отец не трепался, и ничего она о его работе не знает. Зато придумала ему вину, осудила и приговор в исполнение привела. И всем вокруг это нравится. Если узнают, кто мой отец, меня тут же посчитают сексотом, стукачом со всеми вытекающими последствиями. Понимаешь, какой компот? Я от своего бати отрекаться не хочу, да и нет никаких причин для этого. Вот и выходит: дома – на поводу отца, а в институте – на поводу чужого мнения. И мнение-то неумное, а против всех не попрёшь.
Незадолго до Нового года всю Митину бригаду переселили в другой цех. Теперь от проходной до рабочего места Митя добирался пешком. На своём участке сборщики стали обладателями длинного рольганга и отсеков для мелких деталей. Работы заметно прибавилось, простои случались всё реже.
Заканчивалось время обеденного перерыва. Цех отдыхал от шума, где-то ещё устало шипел и никак не мог остановиться вырывающийся из шланга воздух, в предсмертной агонии зудели и мигали лампы дневного света. Но после рабочего грохота казалось, что стоит абсолютная тишина. Виктор, сидя на табурете, вслух рассуждал, как могла бы совсем по-другому сложиться его судьба:
– Надо было мне в армии остаться на сверхсрочную. Ротным старшиной. Поди – плохо! Вкалывать не надо – отдавай салагам приказы!
Юрий слушал его, молчал и ковырялся в сломанной зажигалке. Митя и Гриша в конце конвейера ставили опыты по телепатической связи. Они стояли спиной друг к другу, и один мысленно представлял себе какую-нибудь цифру, а второй силился её отгадать. Василий и Николай Петрович обсуждали подготовку к новогоднему празднику, до которого оставалось всего несколько дней. Вдруг Николай Петрович толкнул бригадира локтем в бок – к участку направлялся начальник их нового цеха. После короткого разговора с руководством Василий подозвал свою гвардию и объявил:
– Годовой план горит. Работать будем в две смены, как и в прошлом году. Ну и всё остальное, как всегда.
Рабочие разошлись по своим местам. Митя вопросительно поглядел на Эдика.
– Ты же слышал – горит годовой план. Обычное дело. Спасти его может только ударный труд в виде штурмовщины. Ну вот, – Эдик выпустил вбок струю сигаретного дыма. – Бывало, что и по три смены работали. Зато деньги хорошие подкинут.
И со следующего дня штурмовщина началась. Неизвестно откуда появилось всё необходимое. Блоки цилиндров – основа двигателя, – поставленные «на попа», плотно, один к другому, загромоздили всё вокруг, а их везли ещё и ещё. Бригада работала, молча, облепив по два-три человека один мотор, двигаясь в том самом одинаковом ритме, который теперь обернулся слаженностью. Эдик с Митей – один справа, другой слева – закрепляли головки блоков. Прокладка, головка, длинные чёрные болты с шайбами. Наживить, закрутить коловоротом и затянуть динамометрическим ключом – сначала центральный, после крайние крест-накрест, потом остальные. Готово. Следующий металлический зародыш подъезжал с лязгом по роликам. Опять – центральный… крест-накрест… С непривычки стала болеть спина, затем появились злость и азарт, а следом наступило полное отупение. В голове стало пусто. Митя за Эдиком не успевал – шайбы из рук падали, болты перекашивались, не наживлялись. Мать твою… Спешка рождала суету, а от этого дело шло ещё хуже. Твою мать… Короткий перерыв на еду, и снова: болты, прокладки… Наконец, когда усталость поборола неумелую торопливость, и стало получаться в одно время с напарником, раздался громкий голос Василия:
– Всё на сегодня!
Сборщики лениво потянулись переодеваться, а цех и весь завод продолжал грохотать, дрожать, шипеть, биться в железных конвульсиях, восхваляя на разные лады грозное и неумолимое божество по имени «План». Аврал продолжался и на второй, и на третий день. За пять часов до того, как следовало бы открывать шампанское, неиспользованных деталей не осталось. Транспортёр опустел, стало просторно и голо.
Мама с бабушкой и Танькой ушли встречать Новый год к родственникам. Митя с ними не поехал и лёг спать. Но стоило ему прикрыть веки, как перед глазами появлялись длинные чёрные болты с шайбами. И опять – крест-накрест, крест-накрест…
Пропавшие после выпускного бала одноклассники, наконец, объявились, нашли друг друга и организовались справить старый Новый год у Сусанны Давыдовны. Пришли далеко не все. И не уместился бы класс полностью в маленькой квартирке. За короткий срок у всех произошли важные события, о которых не терпелось рассказать, и хотелось узнать, как дела у остальных. Каждого пришедшего встречали рёвом, теребили, перекрикивали друг друга. Шумели страшно. В первую очередь всем стало известно, что Игорь поступил в Университет на факультет журналистики. А Мишка изучает международное право. Сам-то он хотел стать лётчиком гражданской авиации, но дома об этом и слушать не желали. Оказалось, что Сусанна Давыдовна находится в курсе дел многих ребят.
– Рита у нас учится на филолога, Саша Бурштейн прошёл на мехмат. Коля, а ты?
Действительно, интересно, в какой области засверкают таланты Кичкина? Колька величественно прислонил вилку к тарелке, отложил кусок хлеба и коротко ответил:
– Медицинский. Сангиг.
– Чего, чего? – не поняли сразу несколько человек.
– В медицинском есть два отделения: одно – лечебное, другое – санитария и гигиена, – как всегда, немного снисходительно принялся объяснять Колька бестолковому окружению. – Я учусь на втором – санэпидемстанции, профилактика…
– …борьба с грызунами и тараканами, – развязно подхватил Соколов. – Дома продукты кончились – идёшь в ближайший гастроном: «Я из санэпидемстанции». Директор бледнеет, кому-то усиленно подмигивает. Не успел оглянуться, уже несут полную сумку – колбаска, сыр, бутылочка. Клёвая специальность.
Сусанна Давыдовна смотрела на своих ребят влюблёнными глазами.
– Олег, ты, кажется, собирался в архитектурный?
– Я решил с этим повременить. Пока осваиваю профессию монтёра по лифтам.
– Широкова, говорят, в «Плехановку» поступила…
– Мить, а ты что?
– Я в пролетарии подался. Моторы для грузовиков собираю.
– Мне звонила Катя Донцова, – сказала Рита, и Митино сердце заработало быстрей. – Она тоже не решила куда поступать. Колеблется между биологическим и инязом.
Пили за школу, за Сусанну Давыдовну, за Новый год.
Ребята по-взрослому, в открытую, направились курить на кухню. Игорь, как всегда, необузданно гарцевал, его голос слышался везде, и каждая его фраза начиналась со слов «я» или «мне». Митя и Вовка вместе с девочками освобождали стол от грязной посуды. Коржик задержал Митю.
– А почему ты на заводе? Завалил или вообще не пытался?
– Не пытался, потому как не выбрал для себя ничего. Дома финансы поют романсы – вот и работаю пока.
– Один мой знакомый будет сдавать в МГУ на геологический, на вечернее отделение. Там экзамены в апреле. Имей в виду.
– А сам-то чего в лифтёры пошёл?
– Не в лифтёры. Я буду монтёром по лифтам. Это, знаешь ли, огро-о-омная разница. Вынужденный шаг. Акция в рамках борьбы за самостоятельность. А без экономической самостоятельности, всё остальное – пустой трёп. Если б ты знал, что у меня дома творится, не спрашивал бы. Но кисть и карандаш не бросаю.
Магнитофон надрывался голосом Пресли из коллекции Реброва и Соколова, звякали чашки, блюдца.
Домой расходились поздно. Пока шли до автобусной остановки, договаривали последнее. За Митиной спиной Мишка что-то горячо рассказывал Игорю:
– …я ему детские вопросы. Почему импортные товары и качеством лучше, и внешне красивее? Возьми телевизоры, магнитофоны, холодильники. У меня «техасы» из Штатов, а нашу пародию на них под названием «рабочая одежда» видел? Помнишь, ты принёс первую шариковую ручку – ещё никто не знал, что это такое, – откуда она была?
– Французская.
– Вот. Она тогдашняя куда лучше писала, чем любая нынешняя отечественная. Фарцовщики торгуют зарубежной оправой для очков – ходкий товар. Что же, мы даже пластмассу штамповать не умеем? Вот всё это я ему для начала и сформулировал. Ну, что он мне ответил и так понятно: война, восстановление хозяйства, кругом враги, много на оборону уходит и вообще – мы идём неизведанной дорогой, здесь без ошибок не обойтись. Это то, что касается существа вопроса. Но объяснял он пространно, с примерами, с экскурсами в разные стороны. И из его слов я выудил две вещи, о которых раньше не подозревал. Во-первых, та диспропорция, что сложилась у нас между отдельными отраслями хозяйства, опасней для государства, чем атомная война. К примеру, – степень развития оборонной промышленности и уровень, на котором находится сельское хозяйство. А второе, – он мне показал то болото, куда сваливается наше производство. Вот его же пример. Обувная фабрика каждый сезон может менять модели туфель, попутно улучшая их качество. Для этого требуется переналадка линий, модернизация станков и тому подобное. А можно десять лет заваливать магазины одной и той же моделью одного и того же качества. Что проще? Так вот, оказывается, у нас слишком много народа, мы всех еле успеваем обуть абы во что, нам не до моды. То же самое и с одеждой, и со всем остальным. А самое главное, разнообразие усложняет планирование. Сечёшь? Хозяйство-то наше плановое. И где ты найдёшь чиновников, которые на свою задницу сложностей ищут? Выходит – тупик? В нашей системе население обречено носить только «рабочую одежду»? Тут я к нему с главным вопросом и подкатил. Не идут ли проклятые капиталисты более правильным путём, коли они нас постоянно опережают. У них прогресс двигают конкуренция и нажива, а что его должно двигать у нас? В чём наше преимущество, если их рабочие живут намного лучше советских? Не стоит ли задуматься – в правильную ли сторону мы движемся? Последним я его допёк. Он на меня заорал. Отец никогда на меня не повышал голоса, а тут заорал. Но не это страшно. Я понял, что он сам полон сомнений, а я их разворошил. Понимаешь, разворошил то, что он прятал от самого себя. Одно дело мои малограмотные недоумения, другое – прорехи, которые видны ему. И отсюда вытекает последний вопрос: кому и чему мы собираемся служить?
– Да не рыпайся ты и не спеши с выводами, – тихо и слегка неприязненно ответил Игорь.
Тут подошли к остановке и стали выяснять, кто в какую сторону едет.
Комсорг цеха Зоя каждый день выглядела, как на картинке, – чистенькой и выглаженной. Бежевый комбинезон и куцая белая косыночка, прикрывавшая короткую стрижку, непонятным образом сохраняли свежесть и чистоту до конца смены. Сборщики для неё – народ новый, и она подошла к ним с вопросом:
– Кто среди вас комсомольцы?
Оказалось, что все молодые, кроме Мити состояли на учёте.
– После смены – помыться-переодеться и через полчаса – в кабинет начальника цеха на комсомольское собрание.
– У меня учёба, – сказал Эдик.
– Заранее надо предупреждать. У меня встреча назначена, я не могу человека подводить, – сказал Гриша.
– У меня тренировка, – сказал Лёша.
– Ми-ну-точ-ку, – прикрыв глаза и помогая себе головой, будто вбивая лбом в стену гвоздь, железным голосом прервала их Зоя. Объявление о собрании висит уже неделю, – она ткнула пальцем в дальний угол цеха, где находилась курилка.
– Мы туда не ходим, – хором возразили Эдик и Гриша.
И правда, курили они в тамбуре запасного выхода.
– Это неважно – объявление вывешено давно. Учёба – причина уважительная, а остальные, если не придут, получат по выговору.
С видом человека, взвалившего на свои плечи тяжёлое бремя, она пошла дальше. Следом на её пути оказался высокий парень, работавший недалеко от сборщиков. Он сидел на табуретке перед непонятным станком, по которому сверху вниз ручьём стекала белая эмульсия. Голос Зои пропал в рёве этого мокрого устройства, зато, как долговязый послал её по-матушке, прозвучало громко и отчётливо. Отряд сознательных строителей коммунизма, что занимал на плакатах первые ряды, продолжал перед ошарашенным Митей демонстрировать всё новые и новые грани.
Митю ставили вместо заболевших или напарником то к одному, то к другому. Этим работа чуть-чуть разнообразилась, но не настолько, чтобы доставлять удовольствие. И сегодня, и завтра, и послезавтра будут одни и те же болты, сальники, вкладыши и ничего другого. Каждый раз надо решать одну и ту же задачу… Нет, не решать, а по многу раз за смену переписывать кем-то уже найденное решение. Не работа, а пытка какая-то. Пытка бесконечным повторением усвоенного. День, измочаленный не стихающим шумом и нудным, монотонным занятием, заканчивался, не сказать – усталостью, а каким-то холодным равнодушием ко всему на свете. Равнодушием и опустошённостью, сквозь которые иногда вырывались приступы раздражения. Не из-за чего, просто так, на пустом месте. Приходя домой, Митя садился за письменный стол, спиной к остальным и ему ничего не хотелось делать. Даже читать не хотелось. И гулять не хотелось. Ничего не хотелось. Пустая голова, расслабленное тело, неподвижность, отупение.
Славить Родину ударным трудом оказалось совсем не так радостно, как об этом пели и плясали. Однажды, после того, как накануне Митя опять весь вечер промаялся, тупо глядя в стену, он решил поговорить с Гришкой – у него-то работа самая занудная. Целыми днями он крутит свой коловорот с резиновой присоской, а сам – хохотун, живчик. Долгих объяснений не потребовалось.
– Ага! Затосковал! – непонятно чему обрадовался Гриша. – Хорошо, что рано спохватился. У нас на сборке – что! У станка стоять – совсем мрак. Ты глаза наших стариков видел? Как у коров во время дойки – ни мысли, ни жизни. Снулые они. Это всё равно, что болезнь. Если не сопротивляться, болезнь принимает хроническую форму, и ты совсем тупеешь. Я, когда за собой стал замечать это… ну, что роботом становлюсь, огляделся, смотрю – один Эдик выглядит, как человек, остальные – куклы ходячие. А потом понял: он же по вечерам учится. В этом всё дело. Надо себя пересиливать и чем-нибудь заниматься. И обязательно, чтобы башка работала. Я, например, школьные учебники штудирую, поддерживаю мозги на уровне выпускных экзаменов.
– А чего ты второй год здесь трубишь? Поступил бы куда-нибудь.
– Да у нас… Мать – инвалид, сестрёнка – школьница. Всего мужиков-то – один я и есть. Несу вот гордое звание «кормилец».
«Насчёт того, что башка работать должна, Гришка прав, на сто процентов прав».
И Митя принялся себя ломать, заново обучаясь любимому делу – чтению. Сперва сознание отчаянно сопротивлялось – привыкло пребывать в полудрёме. Приходилось по два-три раза перечитывать одну и ту же строчку. А потом дело пошло, и он даже начал заглядывать в школьные учебники. И мир стал снова проясняться, снова из туманного киселя проступила живая картинка. Захотелось действовать.
– А почему ты не комсомолец? – поймала в обеденный перерыв Митю аккуратно причёсанная комсорг Зоя. Её голос был вкрадчив и напряжён. Эту вкрадчивость он помнил – когда-то так же с ним начинала разговор о комсомоле Катя Донцова.
– Наверно, потому, что я ещё несознательный.
– Ну, это ты совершенно напрасно. Ты же после школы не в контору какую-нибудь пошёл штаны протирать, а на завод. Этот шаг говорит о твоей сознательности.
Нет, Катя с ним разговаривала по-другому. У Зои вид человека, знающего что-то такое особое, Мите пока недоступное.
– Вступишь в комсомол, проявишь себя, потом в партию примут и перед тобой все пути откроются. Мастером станешь, бригадиром. Может быть, и в партком выберут.
В Зоиных словах улавливалась недвусмысленная корыстная связь между членством в партии и карьерным ростом. Вкрадчивое предложение очень смахивало на совращение.
«Чужие и непонятные люди, играющие в чужую и непонятную игру. Как масоны какие-нибудь. И опять эта морковка перед носом: сделаешь, как надо, и перед тобой откроются все пути. Соблазнить хотят. Или купить».
Уж о чём-о чём, а о парткоме Митя не мечтал никогда. Слова Зои разбудили в нём дух противоречия.
– А если в партию не вступлю, передо мной пути не откроются?
– Ты что, не хочешь стать коммунистом?
Откровенно говоря, Митя и о том, чтобы стать коммунистом тоже никогда не мечтал. Но он решил ответить осторожно:
– Не знаю.
– Да как ты можешь так говорить?! В партию вступить хотят все, только не всех принимают. Коммунисты – это передовой отряд, лучшие из лучших. Тра-та-та, тра-та-та…
«Ну, пошло-поехало. Неужели эта Зоя всерьёз считает себя такой мудрой, что берётся учить других? Говорит, как с дураком каким-то. Интересно: она от своей работы тупеет? Нет, конечно, потому что она по вечерам перечитывает Маркса и Ленина. До чего же она напоминает ту массовичку, пытавшуюся заставить людей веселиться на праздничной демонстрации. Раз праздник – значит, надо плясать и петь частушки. Раз партия – значит, каждый должен хотеть в неё вступить. Всё у этих массовичек просто. Просто до примитивности. Не могут эти странные люди не понимать, что они всем чужие, что с ними не хотят иметь дела. Нормальный человек в такой ситуации… Шут его знает, что бы сделал нормальный человек в такой ситуации, но что-нибудь сделал бы – спрятался, сошёл бы с ума… А эти Зои и массовички живут, как ни в чём не бывало. Видимо, очень сладко чувствовать себя более правильным, чем остальные и возвышаться на стремянке тривиальных мудростей над толпой балбесов».
Признать себя балбесом Митя не мог никак. Его дух противоречия приподнялся и расправил плечи. И, забыв про осторожность, он ополчился на партию и коммунистов. Митя просто вынужден доказать, что Зоя кругом неправа. Поэтому он ознакомил её с хамством коммуниста, сидящего в кресле начальника седьмого цеха, и рассказал ей о коммунистах-рабочих, что не могут без мата связать двух слов, и об общезаводской штурмовщине в конце года, с которой самые сознательные не могут справиться. И ещё о многом. Он не обобщал, не пытался придти к каким-нибудь вредным заключениям, он просто информировал. Но беседу о своём прекрасном будущем он испортил непоправимо.
– Тю, милая! Не умеешь ты с мужиками разговаривать, – перехватила комсорга невысокая полная женщина средних лет, туго завёрнутая в чёрный халат. – Разве можно мужика учить? Да где ж это видано? Мужчина, – хоть малец, как этот, – она кивнула в сторону уходящего Мити, – хоть старый дед, – он всегда своим умом гордится. А в споре с бабой – тем паче. Что я не права, что ли? – обернулась она к двум подружкам, стоявшим в стороне и давящимся смехом. – Не так с ними надо. Ты ему поддакни, подивись, какой он умный, совета о чём-нибудь спроси. И всё. Тут он и растает, как масло на горячей сковородке. Он тебе тогда и мусор вынесет, и в партию вступит, и чо хошь сделает. А расстараешься, так и женится на тебе. С мужиками надо уметь, – уже откровенно хохоча, заключила она.
Через несколько дней состоялось предпраздничное собрание цеха. Начальник начал с поздравлений, потом перешёл к награждению грамотами, а затем завёл речь о текущих делах. Когда очередь дошла до недостатков, он, между прочим, сказал:
– В нашем коллективе много молодёжи. Молодёжь у нас хорошая, трудолюбивая. Но есть и такие, которые работают без году неделю, но уже считают себя умнее всех. Им бы оглядеться, поучиться, профессию освоить. Нет, им не до этого, им не терпится критиковать всё и всех – и заводские порядки, и старших товарищей. Пытаются даже очернить партию. Партия, видите ли, виновата во всех недостатках. Таким критикам мы ответим прямо: эта опасная дорожка вас до добра не доведёт. Конечно, есть у нас ещё отдельные негативные моменты, с ними борются, их изживают. Борется та же партия, комсомол…
Всё это он говорил, демонстративно не глядя в сторону Мити.
Собрание кончилось, все двинулись на свои рабочие места. В дверях около Мити оказался худой мужик с лицом, пересечённым грубыми, глубокими складками-морщинами. Во рту у него поблескивала золотая фикса. Митя его знал – он на стареньком автомате «Рено» сверлил отверстия и нарезал резьбу в картерах сцепления. До этого дня они ни разу не перекинулись ни единым словом.
– Не переживай, – обратился к Мите фиксатый. – Каждый начальник хочет жить спокойно и не любит критику. Вы ж тогда с этой дурой у моего станка стояли. Я слышал, как ты ей мозги вправлял. Бесполезно. Такие, чего им не надо, в упор не видят. А вообще-то ты на рожон не лезь. Они народ такой: потерпят-потерпят, а надоест – так прищучат, что взвоешь. Лучше прикинься недоумком. Втихаря жить легче.
«Мудрый мужик, – подумал Митя. – А баба Вера на моём месте, наверно, начала бы забастовку организовывать». Он только подивился совету фиксатого не переживать. Он и не переживал вовсе. Не переживал, потому что, не отдавая в том себе отчёта, он оставался абсолютно свободным. Он не зависел ни от начальника, ни от места работы. Большущее счастье быть свободным и ни от кого не зависеть. Митя мечтал о таком счастье, а обладая им, его не замечал.
Серёжка заскочил в цех к Мите ликующий – он сдавал в физтех и прошёл. Теперь до начала занятий он поработает, а после перевернёт страничку своей биографии и станет студентом. Подошло его время начинать превращать детские фантазии в реальность.
Университетская высотка на Ленинских горах с, царапающим небо, острым шпилем показалась Мите недоступной только в самом начале. Пока автобус юлил, подбираясь к безупречно стройной башне поближе, она, как опытная красавица, умело демонстрировала себя. Когда Митя вышел из автобуса, башня без высокомерия глянула на него сверху вниз. Каменные ступени широкой лестницы были внушительными и торжественными, как и положено в преддверии Храма. Митя поспешил ко входу.
Вместо чопорной тишины, которая больше соответствовала бы высоким потолкам, люстрам, мраморным полам, колоннам, внутри слышались оживлённые голоса. На стенах висели афиши, у прилавков, с плотно уложенными рядами книг, толпился народ. В одно мгновение Митя оказался покорён особой, нигде больше ему не встречавшейся местной атмосферой. А через десять минут стало совершенно ясно, что поступать учиться надо только сюда. А ещё чуть позже им овладела полная уверенность, что он обязательно поступит.
И действительно, он сдал все экзамены. Не блестяще, но сдал. Теперь каждый день у Мити начинался с гаечных ключей, а заканчивался лекциями.
– Тебе всё равно рано или поздно надо будет переходить в геологию. У нас в экспедиции место появилось, человека ищут. Пойдёшь? – на ходу предложил Никита Полушкин, выходя после первой пары из шестьсот одиннадцатой аудитории.
Митя согласился сразу. Он тяготился заводом, думал о том, чтобы подыскать себе что-нибудь где-нибудь, но ещё ни разу даже пальцем не пошевелил для этого и втайне надеялся, что работа найдётся сама.
Казахстанская экспедиция размещалась в совсем небольшом, на фоне огромных университетских корпусов, домике, отступившем поближе к спортивному комплексу. В комнате, куда привели Митю, было много столов, на столах лежали бумаги, за столами сидели люди. Митин начальник, Аркадий Сергеевич Куштурин, молодой человек – он только-только начал осваивать четвёртый десяток – показал новому сотруднику его рабочее место. Сразу заметилось, что Аркадий Сергеевич быстр и резок в движениях. Он велел разграфить пачку листов для будущих таблиц и стремительно исчез. Митя принялся расчерчивать бумагу. Время за работой бежало незаметно.
Аркадий Сергеевич забегал ненадолго в комнату и пропадал опять. Как потом выяснилось, частое и длительное перемещение в пространстве – это профессиональная особенность начальников геологических партий. За спиной каждого находятся люди, и для них надо достать, добыть, их надо обеспечить. А перед полевым сезоном подвижность начальника партии удесятеряется.
Когда Митя справился с последним листом, к нему подсел лаборант из соседней партии Слава, чей рабочий стол, заваленный рулонами ватмана и миллиметровки, притулился в самом далёком углу комнаты. Он оперативно ввёл Митю в курс обязанностей коллектора – так называлась новая Митина должность, – много насоветовал полезного и объяснил, кто есть кто в коллективе. Это была ценная помощь, потому что единственный знакомый человек – Никита работал в другой комнате.
Слава занимал своё, признаваемое всеми, место в организации маленьких неофициальных акций. Одну такую он и осуществил во второй половине дня. Открыв стенной шкаф, Слава достал оттуда блюдце с голубой каёмочкой и, молча, начал обходить столы. Каждый, не говоря ни слова, клал на блюдце по рублю. Положил и Митя. Затем Слава исчез и минут через сорок вернулся с вином, хлебом и сыром. Когда две женщины наготовили бутербродов, а мужчины принялись откупоривать бутылки, в комнату сквозняком ворвался, отсутствовавший с обеда, Аркадий Сергеевич. Увидав приготовления, он оживлённо поинтересовался:
– Ну а сегодня у нас что? – и взял в руки бутылку. – У-у-у, «Твиши»!
Митя понял: народ здесь культурный – в вине разбирается, и, видно, клюкают каждый день. Вот, значит, где пьют-то, а не на заводе.
– Ты как к «Твиши» относишься? – спросил Куштурин.
Митя честно признался, что в винах не специалист, а «Твиши» никогда не пробовал. Слава разлил по стаканам. Пировали каждый за своим столом. Тут-то и выяснилось, что виновником банкета стал он, Митя. Был поднят тост «За нового сотрудника». Ему задавали вопросы – кто он, где работал, бывал ли в поле? Банкет продолжался не более получаса, после чего все опять углубились в свои дела.
Работу Мите давали самую разную. Он что-то чертил, строил диаграммы, выверял ошибки в машинописном тексте, копировал куски неизвестных карт, особым способом складывал из плотной бумаги пакетики для геохимических проб. Простоев не случалось. На первых порах он трудился натужно из-за того, что оказался среди совершенно нового и непонятного.
Сперва всё увиденное здесь он непроизвольно сравнивал с заводом, но скоро понял, что точно так же можно сравнивать синий цвет с карканьем вороны – ничего общего. Нечего было сопоставлять. Только, если в целом… А в целом, на заводе обстановка, в какой-то мере, напоминала пивную – случайные люди, шершавое благодушие, готовое по малейшему поводу выпустить колючки и взорваться раздражением, пустые разговоры и похвальба. В экспедиции жили будто в одной большой квартире. Здесь на первое место выходили деликатность и благожелательность. Конечно, и тут, как в любом коллективе, не обходилось без трений и обид, но они как-то улаживались без вспышек гнева. На заводе ты словно среди оголённых проводов под напряжением. В Университете, если и есть провода, то они все заизолированы. Единственный минус новой работы – платили здесь значительно меньше. Но ведь и на плакатах очкарики-учёные ставились в последние ряды, за спины рабочих и крестьян. Хорошо ещё, что вино тут пили всё-таки не каждый день, а по настроению, по вдохновению. Иначе не свести бы Мите концы с концами.
Митю обучили на курсах радистов. Он узнал азбуку Морзе и кое-как мог отбивать точки и тире ключом. В учёбе, работе, сессиях, встречах с Вовкой пролетели зима и весна. Потом прошла учебная практика в Подмосковье, на которой Митя впервые подержал в руках геологический молоток, после чего стал считать себя почти готовым специалистом. Подоспела пора ехать на полевые работы.
Первый раз он уезжал так далеко от дома: поездом до Караганды, а оттуда на машине до Долинки. Знаменитая своей мрачной историей Долинка, – он столько раз слышал это название в комнате бабы Веры, а теперь оказался здесь сам. Но один из известных узлов сети ГУЛАГа встретил его чистым голубым небом и ярким солнцем. Ни колючей проволоки, ни бараков он здесь не увидал. База экспедиции стояла на окраине, в степи. И ничего здесь не напоминало о лагерях, вышках, колоннах серых людей под конвоем, ничто не ассоциировалось ни с трагичным, ни со злобным. На территории базы стояли длинные одноэтажные, неотличимые друг от друга, домики-общежития, столовая, склады, ещё какие-то службы. Здесь геологические партии получали снаряжение, автомашины, нанимали рабочих и поварих, и отсюда они разъезжались работать кто куда. Кормить геологов брались отсидевшие за уголовщину женщины, которые остались жить там, где они отбывали наказание. Иных с одним и тем же начальником партии связывало длительное сотрудничество. Эти сразу узнавали, когда им ждать своего шефа, и успокаивались. Остальные нетерпеливо напоминали о себе.
С Куштуриным поварихой каждый раз ездила одна и та же средних лет женщина – скромная и опрятная, чудесным образом совсем непохожая на своих товарок. Вообще, пребывающий в непрерывном движении, Аркадий успевал ухватить всё лучшее. Был он хозяйственен и запаслив. По обеспечению своей партии полевым добром Куштурин держал первое место. На базовском складе – помещении, разгороженном на отсеки, у каждого из которых имелся свой хозяин, – хранились палатки, спальные мешки, раскладушки, посуда и другой скарб. Отсек Куштурина ломился, радуя глаз изобилием.
За три дня Аркадий закончил почти все организационные дела: принял автомашину, оформил водителя, кстати, тоже работавшего с ним постоянно, оформил повариху и рабочего, получил спецпочту и рассортировал гору своего имущества: что-то взял с собой, что-то оставил на базе. Вечером накануне отъезда он подошёл к Мите.
– Профсоюз в этом году расщедрился – первый раз выделил на полевые партии транзисторные приёмники. Какие они – большие, маленькие – я не знаю, их привезут только завтра. Отказываться от полезной вещи нет смысла, но и задерживать выезд из-за неё я тоже не хочу. Поэтому мы завтра с утра поедем, а ты останься на один день и получи на складе, что дадут. Я там за всё расписался, тебе ничего делать не надо, только получить. А к нам приедешь с Юрием Родионовичем.
На следующий день Куштуринский ГАЗ торжественно повёз за ворота доверху нагруженный кузов. В нём разместилась и вся партия.
Полученный Митей приёмник размером с записную книжку, практически, не работал. Он робко шипел, тихо потрескивал, а музыкой или речью одаривал крайне скупо – что-то разобрать можно было, лишь прижав его к уху.
На следующий день Митя помог Юрию Родионовичу загрузить в машину полевое имущество, закинул в кузов свой рюкзак, забрался туда сам, и машина запылила по дороге. Юрию Родионовичу предстояло в течение сезона ездить из партии в партию, и первым в его маршруте значился лагерь Куштурина.
Путь от Долинки до Баянаула – недолгий, но выехали поздно и поэтому пришлось останавливаться на ночлег. Съехав с разбитого грейдера, грузовичок ещё с километр, дребезжа и поскрипывая, потрусил без дороги и остановился. Утомительное и пыльное путешествие на сегодня закончилось. Усталости добавлял ещё и однообразный пейзаж: им навстречу всё время плыла чуть всхолмлённая степь. Она напоминала брошенную гигантскую шубу, сшитую из отдельных лоскутов. Митя помнил такую на бабушке, когда та его катала зимой на санках. Жёлтый лоскут, рядом рыжий, потом охристый. Все цвета неяркие, словно пылью припорошены. Степь, телеграфные столбы вдоль дороги и ни одной машины навстречу. Митя спрыгнул на землю и с удовольствием взялся устанавливать раскладушки, вытряхивать из чехлов спальные мешки – после долгого сидения хотелось двигаться. Темнота наступила по-южному – сразу будто сверху опустили чёрное покрывало. Хлеб и колбасу резали на газетке, постеленной на бампер, резали уже при свете фар, о стёкла которых стукались жирные ночные бабочки. Шофёр ворчал, что аккумулятор слаб, и долго держать его под нагрузкой нельзя. Но Юрий Родионович управлялся ловко и споро. Он всё больше нравился Мите. На вид ему около тридцати. Поджарая фигура, доброе лицо, деликатная речь и лёгкий ненавязчивый юмор располагали его к себе. И в то же время чувствовалось, что, если потребуется, то он сумеет приказать и настоять на своём.
Бутерброды жевали в темноте – аккумулятор всё-таки требовалось беречь. Наскоро попили чаёк, вскипячённый на паяльной лампе и, раздевшись, нырнули в уютное, как утроба матери, нутро спальных мешков. Ветерок равномерно, без порывов, перегонял нагретый за день воздух, пропитанный запахом полыни, с одного края степи на другой. Справа осторожно похрапывал, намаявшийся, водитель, а к Мите сон не шёл. Лёжа на спине, он вглядывался в бездну переполненную звёздами. В прозрачной черноте они висели гроздьями и поодиночке – огромные, яркие и еле заметные. Такого неба он никогда раньше не видал. Хотелось всмотреться в него и понять тайну этого исполинского хозяйства. Местами сияющую звёздную непостижимость перекрывали рваные лоскуты белесого Млечного Пути. Слева скрипнули пружины раскладушки.
– Под таким небом приходят мысли о добре и зле, о Боге, – Юрий Родионович помолчал. – Митя, вы верующий?
– Нет.
– А сейчас уверены в том, что Бога нет?
– Так ведь… Нет, теперь, пожалуй, нет.
– И я тоже нет. Знаю: ни доказать существование Бога, ни доказать обратное невозможно, а всё равно ищу подтверждение и тому, и другому. Не могу смириться с неопределённостью. Речь не о библейском Боге, того люди по образу и подобию своему выдумали. Нет, вопрос в другом: есть ли смысл, логика в том, что сейчас над нами, в нас самих, в появлении жизни, в эволюции и нужно ли кому-то всё происходящее, или это мимолётная случайность, как раньше говорили, – «игра природы»? Как-то неприятно осознавать себя мелкой случайностью. Вот почему и пытаешься чью-то волю, чей-то замысел обнаружить. Хотя, если есть Разум, которому под силу управиться со всем этим, что над нашей головой, – а вы не забывайте, что это только половина, другая находится по ту сторону Земли, – то Он едва ли доступен нашему разумению. Какие там могут быть камни с поучениями? Это, наверняка, совершенно иной принцип восприятия, иное сознание, всё иное. Он будет рядом находиться, а мы этого никогда не узнаем. Ни свечки Ему не нужны, ни поклоны – это всё слишком человеческое. Подношения, почитания – это самим людям нужно, чтобы совесть свою успокоить: нагрешил, замолил грехи, свечку поставил – и всё обошлось. Человек слишком нескромен, он постоянно рвётся стать первым, хочет и природу, и богов собой заслонить. Вот и насочинял всякого, хотя, как оно на самом деле, он не знает. Сам и поверил в свою выдумку. Вы, Митя, только не подумайте, что я стремлюсь стать религиозным реформатором. Я повторяю чужие мысли. Но, если в нашем мире есть смысл, то мне его легче искать именно с этих позиций.
Утро стояло свежее, и чтобы вылезти из тёплого спальника, требовалось сделать волевое усилие. Грандиозное ночное небо кто-то убрал и заменил его нежно-голубым холодноватым куполом – красивым, но привычным. Быстро позавтракав, забрались в машину и двинулись дальше.
Куштуринский лагерь являл собой образец порядка и симметрии. У подножья высокой, с пологими склонами, сопки ровно, как по линеечке, стояли брезентовые палатки: в центре шатровая, выгоревшая до облачной белизны, а по обе стороны от неё, вцепившись колышками в землю, расположились двухместные жилые – конёк от конька строго на равном расстоянии. Эта шеренга ограничивала обжитую площадку с одного фланга, а противоположный обрамляли кусты, прижившиеся вдоль почти высохшего русла небольшого ручья, бравшего начало не слишком обильным, но бодрым источником. Близ кустов стояла кухонька – печка под навесом.
На вопрос, где он будет ставить своё жильё – на правом или левом фланге, сам Митя ответить не успел, ответил его дух противоречия, страдавший удушьем в те моменты, когда Митю пытались стричь под общую гребёнку, обминать под общий шаблон, подгонять под ГОСТ или чей-то каприз. Он выступил вперёд и заявил, что устроится на склоне сопки, обосновав это тем, что у него рация, а антенна должна стоять повыше. Аркадий не возражал, и Митина палатка стала тем отклонением от сухой, мёртвой геометрии, тем изъяном, что преобразил вид всего поселения в лучшую сторону.
Каждое утро, после завтрака, машина развозила людей по степи. Рабочего ставили копать шурфы и канавы, а остальные по двое отправлялись отрабатывать ранее намеченные маршруты, собирая материал для составления будущей геологической карты. Третьим к какой-нибудь паре примыкал Юрий Родионович. Митя обычно сопровождал студента– дипломника Петю, реже – геолога Сабирову. Петя немного уступал Мите в росте, но ходил так быстро, что поспеть за ним шагом удавалось с трудом. Он был жаден до всего каменного, что попадалось ему на пути. Много раз он отсылал своего помощника то на полкилометра влево, то вправо, принести образцы с сопочек, стоявших в стороне. А то, не утерпев, бегал сам. Сабирова вела маршрут куда спокойнее. Если Петя боялся что-то недоглядеть, то она, похоже, всё знала наперёд и только уточняла. Вообще-то у неё имелось имя – Нана, но все звали её по фамилии. Несмотря на её молодость, Митя часто слышал: «Это надо спросить у Сабировой». В маршрутах она объясняла своему коллектору, как определять горные породы, рассказывала, как они образуются. Она, как самые обычные слова произносила мудрёные термины, звучащие жреческими заклинаниями на ушедшем в небытиё языке. Митя тренировался произносить эти словесные шедевры без запинки и всем своим петушиным существом жалел, что рядом нет Кати, и он не может произнести перед ней что-нибудь вроде «игнимбриты кварцевых липаритовых порфиров». Рассматривая через лупу отколотый кусочек камня, Сабирова всё, что видела, излагала вслух.
Аркадий брал себе в помощники или проходившую здесь практику студентку Наташу, или Борю – слушателя геологической школы при Университете. Ежедневно с утра до вечера маршрутные пары бродили по степи: геолог с аэрофотоснимком в фанерной планшетке и с молотком. На спине коллектора покоился рюкзак. Геолог откалывал кусочки породы, одни кусочки он, осмотрев, выбрасывал, другие прихватывал с собой. Потом он садился и начинал описывать добычу, снова и снова разглядывая каждый обломок в лупу. После него камушки переходили к коллектору. Тот их укладывал в маленькие мешочки вместе с этикетками. И снова в путь. К концу дня масса упакованного в мешочки материала достигала такой величины, что слепая сила известного закона физики ощущалась каждым суставом, каждой мышцей. Земля тянула рюкзак к себе, рюкзак притягивал Землю, а между ними находился согбенный Митя.
У него имелась ещё одна обязанность: связь с базой. Вечером и рано утром он садился за старенькую поцарапанную рацию – с такими партизаны в минувшую войну воевали в тылу врага – и пытался докричаться до главного радиста. Базу он слышал хорошо, а она его – нет. Связь получалась однобокой. Но Аркадия это не расстраивало – все новости он узнавал, а больше ничего и не требовалось. В свободное время Митя с удовольствием помогал водителю возиться с машиной. Старый ГАЗ, во что бы то ни стало, хотел выйти из строя, старый опытный шофёр всячески препятствовал этому. Шофёра все звали Конфуцием. В нём с первого взгляда чувствовались бывалость и надёжность. Грузовик отнимал у Конфуция много времени, но он успевал делать и хозяйственную работу – ремонтировал кухонную печку, подтягивал растяжки у палаток, насаживал на новые ручки молотки для женской части партии. И куча других бытовых надобностей не обходилась без его умелых рук. Митя поинтересовался у Аркадия, почему водителя зовут Конфуций?
– А он философ. Ты с ним побеседуй. У него есть своё учение, он на эту тему поговорить любит, – без насмешки ответил тот.
Пусть работа оставалась пока чем-то непонятным, но полевая жизнь Мите нравилась. Нравилось, как все вместе в шатровой палатке собирались за большим столом ужинать, нравилось, что он имел свои обязанности, нравилось, что впервые в жизни у него появился свой личный дом, который не надо ни с кем делить. Всего-то – брезентовая крыша и пол из кошмы, даже вход нараспашку. Оставаться постоянно на людях, даже, если это хорошие люди, утомительно. От людей надо, хотя бы изредка, отдыхать. Митя восемнадцать лет не отдыхал от людей и сильно полюбил свою брезентовую крышу. Его любовь никак не выражалась – он не благоустраивал жилище, не украшал его. Он его просто любил – и всё.
По субботам геологическая партия отправлялась в ближайший посёлок в баню. Сначала отвозили всех, кроме Мити – он оставался сторожить лагерь. Вместе с Конфуцием они мылись-парились вторым заходом. С первой же такой поездки у них зародился разговор одинаково интересный для обоих. В тот раз, отъехав от посёлка с баней на два-три километра, машина, хрустя колёсами по щебню, сошла с дороги, и Конфуций повёл её по степи. Пропаренное тело дышало каждой порой. Тёплый ветерок, залетавший в открытое окно кабины, остужал жар кожи, и создавалось ощущение блаженной лёгкости. Машина повернула и спряталась в укромной выемке подковообразной сопки. Двигатель умолк. Конфуций вытащил из-под сидения квадрат чистой фанеры, газету и два стакана. Мите он вручил съестное. Стол из фанерки лёг на землю недалеко от переднего колеса.
Степь поглядывала на приехавших насторожённо, втягивала и запоминала незнакомые запахи, но ни на минуту не прекращала заниматься своими делами. Сухие былинки дружно кланялись вслед ветру, от чего к горизонту одна за другой плыли гладкие шёлковые волны. Воронки паутинок-ловушек замерли в бесконечном ожидании над крошечными норками в суглинке. Где-то между камнями затаились серые ящерицы недовольные тем, что их потеснили с охотничьих угодий.
Когда стол был накрыт, Конфуций сходил к машине и вытащил из своих тайников бутылку. Щедро намазав ломоть белого хлеба баклажанной икрой и разлив по первой, оба на минуту замерли, чтобы соприкоснувшись с красотой, покоем и вечностью, до конца прочувствовать, что ради вот такой минуты стоило родиться и помучиться не совсем лёгкой жизнью.
– Ну, давай, за всё хорошее на этом свете!
Чокнулись, выпили. Такой изысканной закуски Митя ещё никогда не пробовал.
– Конфуций, Аркадий говорил, что вы придумали какое-то учение.
– Да какое там учение! Так… Знаешь, одни люди живут себе, живут и за делами повседневными ни на что внимания не обращают. А другие успевают заметить… или им на глаза случайно попадается… мелочь какая-нибудь, ерунда. Но почему-то о ней всё время думаешь, думаешь, и вдруг открывается кусочек того, чего не знал. Вроде открытия, как мир устроен. Вот и я, как мне кажется, кой-чего углядел. Скажи, ты хотел бы, чтобы всё всегда было по твоей воле? Чтобы никто не мешал, а получалось бы так, как ты задумал?
– Совсем-то уж по принципу «что хочу, то и ворочу», наверно, тоже нельзя, – разумно ответил Митя. – А так-то – конечно. Много чего мешает.
– Вот-вот – мешает. Сложности, трудности, а от этого неприятности. Это природа так определила, что без препонов жизни не должно быть.
Внутри от груди и вниз разливалось приятное тепло. Наступило самое подходящее состояние для хорошего философского разговора. Конфуций сидел на земле по-турецки и глядел чуть раскосыми глазами за горизонт. В это время он, действительно, походил на китайского мудреца.
– Ну, хорошо. А откуда эти трудности берутся, а? Ты замечал, что люди стремятся других вокруг себя попритоптать, чтоб самим дышалось легче и жилось получше? Этим грешат почти все. Некоторые сознательно, а иные и не замечают что творят. И государству удобней, чтобы не с каждым в отдельности, а сразу со всеми, чтобы никто особенно не умничал, не высовывался. Теми, кто только слушает и подчиняется, управлять легко. Вот и не любят у нас шибко умных и инициативных. У каждого из нас есть четыре соперника. Не скажу – врага, нет, просто соперника. Это, во-первых, люди-человеки, что вокруг нас; во-вторых, те же люди, но объединившиеся, то есть общество, и в-третьих – Высшие Силы. И есть ещё один – самый страшный. Это мы сами себе. Самый простой случай – это, если тебе мешает твой ближний: жена, начальник или сослуживец, попутчик в дороге. Любой, кто оказался рядом. Я такого называю просто «сосед». А вот общество – это уже совсем другое. Если с ним спорить, то это серьёзно. На его стороне и законы, и милиция, и КГБ, и газеты с радио. Хотя общество, – это не только власть. Я так прикинул, что у нас, по большому счёту, три основных общества. Одно – государство. Другое – простой народ. У него – традиции, мнение, воспитание… Это тоже сила. Государство сколько лет с народом воюет, переделать хочет, чтобы для коммунизма стал годен? А не выходит.
– Ну, уж так и воюет! Воспитывает.
– Да какое там «воспитывает»! В деревнях личные хозяйства поотбирали, скотину держать не дают, комбикорма не достать, под покос выделяют кочкарник – всё проклянёшь, пока на копёшку накосишь. Стонет деревня и гибнет. Разве ж это воспитание? Это война. А до твоего рождения сколько народ перетерпел – ты и не знаешь, поди. Ну, воюют-не воюют – это слова. Главное, что люди живы не директивами сверху, а гнут свою человеческую жизнь. Ну а третье общество – церковь. У неё тоже есть правила, традиции. Сейчас от церкви одни осколочки остались, но она всё равно – сила. И если народ захочет, она встанет на ноги. Теперь дальше. Высшие Силы. От них неприятности, за которые никто не отвечает. Болезнь, наводнение, кирпич на голову. Кирпич, конечно, кто-то на крыше оставил, но если о тебе он не думал, не подгадывал специально тебе голову проломить, то – случайно. Всё, что случайно, то от Высших Сил. Сам должен понимать: становиться у них на пути бесполезно. А последний случай, – когда ты сам себе подножку ставишь. Из-за характера, из-за глупости или ещё почему. Тут и твоё упрямство против тебя, и жадность… и гонор… и вообще всякая дрянь, что внутри нас сидит. Себя перебороть очень трудно. Ну, об этом после, – потянулся за стоявшей в тени бутылкой рассказчик. – Тут заметь ещё одно. Когда сосед, общество или Высшие Силы на тебя давят, то, как выходить из положения, решаешь ты сам. Решаешь по своему разумению. Ты можешь спросить совета, но решать только тебе. Жизнь заставляет думать, а думать умеют не все. Идут на поводу у случая, – как получится, так и получится. А настоящий человек поступает осмысленно. Это называется «совершить поступок». Правильный или нет – это второй вопрос, но человек подумал и сделал. Кто умеет думать, тот свободен. Так, давай по второй, – вынырнул Конфуций из своей философии.
Выпили и немного послушали шелестящую тишину.
– Теперь дальше. Как эти соперники против нас действуют? – Конфуций чмокнул губами. – Тремя способами они действуют. Всего три способа, – он поднял вверх указательный палец. – А сколько слёз, трагедий. Кино снимают, книги пишут.
В Митиной голове медленно оседало лёгкое хмельное облачко. Из-за него каждое произнесённое Конфуцием слово приобретало огромную значительность.
– Когда тебе не дают высовываться, – продолжал Конфуций, – когда людей приводят к общему знаменателю – это раз. Солдаты в строю, ученики в классе, работяги на поточной линии. Тебя делают рядовым винтиком, чтобы тобой было легче управлять. Ну что ещё? Шестёрки у блатных. Всего враз не упомнишь. Общество, государство, церковь. Ну что говорить?.. Даже призыв такой есть: «Все, как один… там, что-нибудь такое». Мы все, как один, становимся на трудовую вахту… Да тот же ширпотреб – это и есть «все, как один». И одеты мы одинаково, и думать нас заставляют одинаково, и топаем все вместе по одной дорожке. Того же самого и церковь требует. Чтобы все, как один. Если чуть в сторону – еретик. Дальше. Как Высшие Силы делают из нас стадо? Толпа бежит от землетрясения или потопа. Ну а сами себя мы приводим к общему знаменателю тогда, когда ленимся думать, цели себе не имеем. Большинство живёт «как все». Что нравится другим, то и мы согласны любить. Теперь подумай: хорошо это – смиряться и подчиняться? Наверно, – когда как. В природе, что ни возьми, – палка о двух концах. И тут тоже. На одном конце – дисциплина, а на другом – рабство. Плохо, если тебе думать не дают, а заставляют слушать других и верить им. Как в церкви, например. Ты говоришь: «воспитывают». Заставлять всех смотреть только в одну сторону – это не воспитание, а дрессировка. Так людей в рабов превращают. Концы-то у палки очень разные. Дисциплина запрещает поступать по-своему, рабу нельзя думать по-своему.
Конфуций ещё немножко помолчал.
– Это было раз? Так, теперь – два. Два – это, если твою волю не подавляют совсем – делай что хочешь, пожалуйста, но только там, где разрешено. По-другому – ограничивают твою свободу. Например, не разрешают ребёнку играть со спичками. Или вот: у тебя вытащили кошелёк из кармана – опять же ограничили набор твоих возможностей. Власть издаёт законы, которые запрещают. Да чего там, ещё в библейских заповедях перечислены одни запреты. С тех пор пошло: есть мясо в пост запрещено, за буйки заплывать запрещено, стоять под стрелой запрещено… И Высшие Силы нас тоже ограничить могут. Вот, к примеру, производственная травма, человек потерял руку. Всё – шофёром ему не работать. И ещё много профессий, где с одной рукой – никак. Но что-то другое он всё же может, директором, если ловок, писателем, коли талант есть. А нет – так сторожем или курьером. Ну и сами себе мы тоже выбор сужаем. Когда добровольно идём у кого-нибудь на поводу, опять же, когда ленимся или упрямимся подумать. Из-за трусости, из-за завистливости. Ну вот. Сужение выбора – тоже палка о двух концах. С одного – техника безопасности, с другого – гетто. Дальше поехали. Что у нас под номером три? Под номером три у нас ругань, скандалы, драки – всё, что бывает, когда накаляются страсти. Это, как в школьном опыте: растёт разность потенциалов – проскакивает искра. Вот и в жизни так: увеличение разности потенциалов приводит к взрывам между людьми и даже странами.
Тень от автомобиля отползла, и стекло бутылки выстрелило стремительным бликом. Конфуций лёг на бок, одной рукой дотянулся до бутылки и утвердил её подальше от прямого света.
– Любой скандал на кухне от этого. Бывает, начальник подчинённых науськивает друг на друга. Как говорят: «разделяй и властвуй». Государство любит напряжение поддерживать. Тут тебе и классовая борьба, и берегись шпионов, и свои собственные враги народа. Ну и Высшие Силы искры из людей высекают. Если ты видел глубокого склеротика, то знаешь, он кого угодно доведёт до белого каления. Болезнь. И сами мы тоже… Гнев, заносчивость напряжение усиливают. Если тянешься к власти, – раздражаешь окружающих, если завистлив, раздражаешься сам. Да в каждом из нас столько огнеопасной гадости сидит – подумать страшно. И снова – две крайности. С одного боку – спортивные соревнования, с другого – мировая война. Вот, значит, есть три способа, какими нам портят жизнь, и какими мы портим её другим. И вывод: способы эти не хороши и не плохи, важно, с какой целью ты их используешь. Теперь, раз мы выяснили, кто виноват и как нам жизнь портят, то дальше – что делать? Выходов немного. Можно идти напролом, можно долго гнуть на свой лад, что называется тихой сапой, не мытьём, так катаньем. Можно поддаться, приспособиться. А ещё иногда можно совсем отойти в сторону.
Конфуций взял бутылку и разлил остатки по стаканам.
– Давай по последней. Сильно засиживаться тоже нельзя.
Выпили и опять помолчали.
– Ну что? В некоторых случаях ясней ясного, что надо делать. Например, против Высших Сил наскоком, нахрапом лучше не выступать. Ты сможешь в одночасье прекратить землетрясение или заткнуть вулкан? То-то. А вот, если в себе самом решил что-то переделать, то лучше – сразу. Тут и отходить в сторону нельзя. От себя ведь не убежишь. В остальных случаях разбираться надо, думать. А думать мы плохо умеем. Мы живём в сложном мире. Уже одно то, что в нём перемешано то, что от природы с тем, что человек выдумал… Рождение, смерть, вот эта степь, животные – это всё от природы. А деньги, книги, автомобили, заводы – этого в природе нет, это человек изобрёл. Есть, правда, ещё такое, что вроде бы от природы, но так людьми переделано, что стало искусственным: лекарства, домашние животные. Вот, например, такие собачки… маленькие, пучеглазые, на тонких ножках. И дрожат всё время. Рождена, чтобы жить в природных условиях, а теперь её изуродовали и понятно, что без центрального отопления она сдохнет.
Слушая Конфуция, Мите приходилось немного напрягаться, чтобы не вывалиться из окружавшего его пространства. Оно незаметно расползалось на отдельные фрагменты, и каждый стремился подчинить Митино внимание, сконцентрировать его на себе. Но речь, обращённую к нему, Митя воспринимал ясно.
– Ну, стоит, значит, человечество перед природным и выдуманным. Всё природное устроено сложно, но пригнано ловко, отлажено, притёрто. А по сравнению с этим, искусственное всегда сработано примитивно. Искусственное решает одну задачу и тут же рождает много новых. Скоро появится трава на территории, где двадцать лет стоял металлообрабатывающий цех? А без цехов тоже нельзя. Плохо, когда вокруг только одно искусственное – психика страдает. Но во много раз хуже, если вслед за природой начинают и человека уродовать. Любой государственный закон – это препятствие, которое, хоть в чём-то, да ограничивает тебя. Но есть законы, которые защищают граждан. А если ни за что, ни про что – в чёрный воронок и лагеря? Или десять лет без права переписки? Ты знаешь, что такое «десять лет без права переписки»?
Митя кивнул.
– Так, мы немножко отвлеклись, но колеи не теряем. Всё это я к тому, что, когда ты гадаешь, как быть в сложных случаях, держись ближе к природному, к естественному. И, если можешь, старайся понять и меньше бери на веру. Поверить – это значит надеть на себя уздечку и дать управлять собой. Ну ладно, остальное в другой раз договорим.
Другой раз случился через неделю, потом ещё через неделю. Каждый банный день за сопочкой-подковкой проходил увлекательный семинар за банкетным столом на двоих. Там выдумывались и обсуждались конкретные ситуации. Конфуций гнул и гнул к тому, что внимания достойно только переламывание, как он говорил, гнуси в себе самом. Слушать Конфуция не надоедало. Речь его – ровная, почти без запинок, но простая, какая-то обыденная – не то, что у профессоров в Университете с красивыми оборотами и заумными терминами, – текла гладко и уводила за собой. Каждая высказанная Конфуцием мысль являлась преамбулой к другой, ещё более важной и интересной. Митя много спрашивал, ему хотелось добиться полного понимания того, чем владел Конфуций.
– А вот взаимная любовь, – выпытывал он, – тоже ведь ограничивает свободу, а не скажешь же, что это мешает жить.
– Конечно, ограничивает. Но это добровольное ограничение. И оно тебе нравится. Когда ты сам хочешь ограничения свободы, – это одно, когда тебе его навязывают, – это совсем другое.
А, между делом, Митя издалека подготавливал свой главный вопрос. И наконец, пришлось к слову:
– А вот кто виноват в таком случае: родители развелись, ребёнок остался с матерью, а после узнал, что она ему неродная? И что ребёнок в такой ситуации должен делать? Допустим, он уже взрослый.
Ответ Конфуция клонился к тому, что, раз всё так запутано, то о ребёнке думали меньше всего, стало быть, так сложилось само собой. И кто же виноват? Высшие Силы? Опять таинственные Высшие Силы? И что делать?
Однажды Митя спросил:
– Конфуций, мне кажется, вы попов не любите?
– А чего их любить? Да нет. Они разные, конечно, как и все люди. У нас до войны в селе поп был. Ничего не скажешь – не пьянствовал, не жировал, за храмом следил, как мог. Только унылый всегда и смотрел на всех скучно. Пришли паскудные времена, и стали у нас мужики пропадать. Приезжал уполномоченный с двумя красноармейцами. Когда на телеге приезжал, а то, бывало, и на машине – и сразу к избе. Выводят болезного и увозят в город. И нет человека. Жёны, матери кидаются искать, бегать по «начальникам» – бесполезно. Вот так и отец мой пропал. Мне тогда восемнадцать было. А потом прознали: поп доносил. Его завербовали и требовали «работы». Он и сочинял всякую напраслину то на одного, то на другого. Но скоро и за ним самим приехали и тоже увезли. Я с тех пор, как рясу вижу, так того унылого батюшку вспоминаю: хотел служить Богу, а послужил дьяволу. В аду теперь, наверное.
– А что, существование ада допускается?
– Кто ж его знает? Не мешало, чтобы был.
– А тогда – черти?
– Черти, раскалённые сковородки, кипящая смола – это игрушки. Телесные муки – ничто по сравнению с душевными. Я думаю, что ад – это голая совесть, без защитной кожицы. У нас-то, у живых, совесть всегда в кожуре, иначе жить нельзя было бы. У одних кожура тонкая, у других – пушкой не пробьёшь. А там – совсем без неё. Ни оправдать себя, ни объяснения из пальца высосать, ни забыть про сделанное голая совесть не даёт. Остаёшься один на один с тем, что натворил. И корчись в муках до морковкиного заговения.
Время торопило, Аркадий пугал плохой погодой. Не верилось: от каждодневного солнца все почернели. Дожди случались, но редкие и короткие. В маршруте, заметив издали компактную тучу, из которой, словно густые волосы, свешивались до земли струи ливня, и определив её направление, легко удавалось уйти в сторону и переждать непогоду. А потом вернуться и, торжественно застыв, затаив дыхание, осторожно окунать руку в радугу, растущую из земли совсем рядом с тобой.
Митя свободно управлялся со своими обязанностями, и только связь с базой по-прежнему оставалась однобокой. Он научился мыть шлихи, бить шурфы, окантовывать проволокой заколоченные ящики с образцами. Но полевая жизнь закончилась неожиданно. Ещё накануне стояла теплынь, а наутро он обнаружил, что и пол в незастёгнутой палатке, и спальный мешок присыпаны белым. Холодная простыня покрывала площадь лагеря. И в саях лежали разрозненные белые лоскуты. Снег – не привычные нежные хлопья, а перемешанная с порывами ветра злая ледяная крупа – больно бил по лицу. На сборы ушло всего четыре часа, и гружёная машина осторожно двинулась по раскисшей дороге. В степи остался кусочек земли, что три с половиной месяца служил домом, кусочек, помеченный тёмными прямоугольными следами от снятых палаток и разобранной кухни.
Только в поезде Митя вспомнил о маме, бабушке, о Таньке, о том, что у него опять не будет своего, лишь одному ему принадлежащего, дома, а будет только крыша над головой.
Дома сквозь оханья и ненужные вопросы прорвалось неприятное, о чём всё лето не хотелось думать: приходили повестки, потом звонили из военкомата, велели по прибытии сразу явиться к ним. Решив, что торопиться всё-таки не стоит, Митя втянулся в обычный распорядок: утром – на работу, вечером – на занятия. Надо было очень многое успеть: разобрать полевые материалы, переписать пропущенные лекции, собраться и посидеть с друзьями, выяснить, что произошло важного за время его отсутствия. А жизнь действительно менялась. Шутка ли – техасы теперь стали называться джинсами, а неугомонного главу государства уволили с работы и отправили на пенсию.
Повестка из военкомата пришла очень не вовремя. Она свалилась, как снег на голову. Хотя Митя знал, что это вот-вот должно произойти, всё-таки получилось неожиданно.
В военкомате пахло холодом и хлоркой. Сердитые отрывистые фразы в тоне приказов, сердитые недовольные старческие лица. Список необходимого для предъявления через неделю начинался паспортом и характеристикой с места работы, кончался фотокарточками и тридцатью копейками. «Чтобы попасть в армию, надо ещё и заплатить», – невесело подумал Митя и отправился собирать бумаги.
На работе его проводы организовали всей комнатой. Теперь Митя чувствовал себя здесь совсем своим – полевой сезон не прошёл даром, и обстановка в экспедиции стала для него почти родной. Или он хотел видеть её такой. За сдвинутыми столами прозвучали тосты, смысл которых сводился к одной фразе, слышанной Митей ещё на заводе: «Мужик, который не служил в армии, – это всё равно, что баба, которая не рожала». Ему давали разные полезные советы. Слава, который отбарабанил воинскую повинность относительно недавно, учил:
– На первый или второй день вас всех соберут где-нибудь в клубе для знакомства. Спросят: «Кто рисовать умеет?» Кричи: «Я!» «Кто на баяне умеет играть?» Опять кричи: «Я!» «Кто щи умеет варить?» Снова: «Я!» Куда-нибудь да пристроишься и не будешь тогда плац каблуками трамбовать. Неважно, что не умеешь. Главное – попасть, а там научишься. В армии первое дело быть поближе к теплу и котлу. Хлеборез там вообще король. А дальше пообвыкнешь и сам разберёшься.
В военкомате папка с Митиной фамилией разбухала, набиваясь новыми бумагами. Документы у него брали бережно, чуть ли не с трепетом, как ненадёжно ветхие древнеегипетские папирусы. В коричневой комнате – коричневые стены, дощатый пол, шкафы и металлический сейф тоже коричневый – Митя оказался перед сидевшим за широким столом седовласым подполковником. Тот что-то писал, а Митя стоял, смотрел сверху на его шевелюру, погоны с золотыми звёздочками и накапливал против него раздражение. На Митино «Здравствуйте» подполковник не ответил, даже головы не поднял. Вот стой, как дурак, и привыкай к тому, что для офицерских хануриков ты пустое место. Ты ещё не в армии, а тебе заранее демонстрируют казарменные порядочки. Насытившись своим превосходством, офицер, не глядя на призывника, недовольно, как будто Митя уже успел провиниться, рыкнул:
– Фамилия?
Порывшись в стопке папок, он вытащил одну, раскрыл её и принялся листать содержимое.
– А где?.. Одной бамаги не хватает. Где характеристика… с места работы? Я что, за тебя должен?.. – голос подполковника привычно лязгал железом.
– Была характеристика. Я её отдал вместе с другими бамагами, – не сдержался Митя.
– Если бы была, я б её видел, – недовольно прикрикнул подполковник, его слегка дрожащие пальцы по-хозяйски перелистывали всё, что успела проглотить картонная утроба. – В армии вас научат… А, вот она. Всё! Жди в коридоре.
У Мити на руках ещё оставались две фотографии и тридцать копеек.
– А это куда? – спросил он.
– Это, – седой подполковник мельком взглянул на карточки и деньги. – Это отнеси в четырнадцатую комнату.
Чёрный стеклянный квадратик с цифрой четырнадцать висел над прикрытым деревянной дверкой окошком. И дверку, и дощечку-полочку под ней, выкрашенные в светло-зелёный цвет, покрывала густая сыпь фиолетовых чернильных клякс и рисунков. От осторожного стука дверца распахнулась. Молоденькая девушка с русыми кудряшками, одетая «по-граждански», отложила книгу. Она сгребла ладошкой копейки и твёрдые квадратики с Митиной физиономией и попросила подождать. Минут через пять окошко открылось, Митя машинально, не читая, поставил на подсунутом листочке свою подпись и за это получил тонкую бурую книжечку. Из глубины своей норы девушка пробормотала нечто похожее на «поздравляю», и окошко как-то слишком поспешно захлопнулось. Митя держал в руках комсомольский билет – в ряд раскрашенные ордена, под ними приклеена одна из его фотографий. Митя остолбенело глядел на улицу сквозь зарешёченное окно.
«Интересно, кудрявая – сотрудница военкомата или она из райкома комсомола? Впрочем, какая разница? А говорят! А пишут! Сколько красивых слов! А на деле – сплошной обман. За Катю обидно – она-то искренне верила во всякие там высокие идеалы».
Держа комсомольский билет перед собой, Митя направился обратно к кабинету седого подполковника. В коридоре, где ему приказали ждать, переминались с ноги на ногу ещё четверо будущих солдат.
– Армия с сюрпризом, – ни к кому не обращаясь, произнёс всё ещё потрясённый Митя. – Взяли и между делом в комсомол приняли.
– Не писал бы заявление, так и не приняли бы, – откликнулся высокий парень с румянцем во все щёки.
– Не писал я никакого заявления.
– Ну как не писал? Такого не бывает…
– Нормальный ход, – прервал их рыжеватый парнишка с волосами, отпущенными ниже плеч. – Военкомат план выполняет. В призыве должен быть определённый процент комсомольцев. Позапрошлый год у нас во дворе одного забрали в армию, так он только в части узнал, что стал комсомольцем. Его там спрашивают: «Состоишь?» – «Нет», – отвечает. «Как нет? Вот твой билет, учётная карточка». Нормальный ход.
А день только начинался. Большую его часть Мите предстояло провести нагишом в компании с другими голыми призывниками на долгом, неприятном, унизительном медосмотре. Время клонилось к вечеру, когда Митя вместе со всеми получил задание постричься «под машинку» и прибыть на сборный пункт двадцать шестого ноября к шести часам утра. Он слабо надеялся, что из-за близорукости будет забракован, однако его признали годным.
Оставшееся до отъезда время прошло бестолково. Нет ничего хуже, чем сидеть на чемоданах и ждать. А тут ещё жалостливые взгляды и вздохи бабушки. Прощание с Вовкой получилось скомканным. Митя даже не успел рассказать, как его приняли в комсомол. Если бы он был в курсе переживаний друга, то о своих делах совсем не стал бы упоминать. Последнее время Вовка то тут, то там натыкался на устные и письменные свидетельства чекистского разгула, гулаговских зверств, словно кто специально подбрасывал их ему. И вера в невиновность отца в Вовке заколебалась. Поговорить с отцом он не решался – боялся, что вдруг откроется ужасное, непоправимое, такое, что разрушит семью, исковеркает всю жизнь. Правда пугала, неизвестность мучила. Затянуло его в жирную чёрную полосу – всё валилось из рук, на душе лежала пудовая гиря, а в голове поселился безответный вопрос.
В назначенный день Митя проснулся до рассвета, оделся в темноте, заставил себя что-то съесть и, пробурчав «до свидания», отправился защищать Родину. На мостовой и тротуарах лежал нетронутый слой недавно выпавшего нежного снежка. Город спал, тихие улицы отдыхали. По идеально белому и чистому ступать было стеснительно. Цепочка Митиных следов протянулась до Никитских ворот, повернула на бульвар и, испортив гладь центральной аллеи, свернула налево. Уже на пересечении с первым проулком она сплелась с другой цепочкой, потом с ещё одной. Послышались голоса, гармошка. Митя шёл ходко. Всё, чем он оброс за свою недолгую жизнь, и что привязывало его к насиженному месту, враз оказалось в прошлом. Мелкие обязанности, житейские проблемы, обещания – всё это уже не тяготило, потеряло смысл. А ничего нового ещё не появилось. Щель. Трещина. Может быть, это и есть настоящая свобода? От старого оторвался, к новому не пристал. Ему такое состояние понравилось, оно предваряло стерильное, неизвестное будущее. Он шёл, напевая про себя и заново осмысливая слова песенки, которую столько раз орал до хрипоты с ребятами под гитару:
Забуду все домашние заботы.
Не надо ни зарплаты, ни работы…
Ближе к военкомату пьяненькие компании стекались из боковых улиц и переулков, как ручьи в реку. Их ночное хмельное веселье под утро болезненно отяжелело. Провожающие мучились в безнадёжной борьбе с усталостью – заводили песни или начинали частушки, но тут же и бросали. Молодая повисла на новобранце, лицо в слезах, но плакать ей давно надоело, и сцена горя обозначалась лишь внешне. У дверей в военкомат собралось несколько компаний. Каждая держалась обособленно. Парни пили прямо из голышка. За ночным застольем всё переговорено, но молчание тяготит – скорее бы… И в утреннем морозном воздухе опять слышится уже не раз сказанное:
– Как будешь на месте, обязательно сразу напиши.
– Деньги-то куда сунул? Не потеряй.
– Ну, давай ещё по одной…
– Три года – не срок: не успеешь оглянуться и уже – домой.
Ну что тянуть? И без пяти минут солдат с широкого размаха, пятерня в пятерню начал прощаться с друзьями. Сбоку девчонка в голубой вязаной шапочке с помпончиком смотрит на бравые рукопожатия, бледнеет, по щекам – две мокрые полоски и губы трясутся. Тут уж без обмана, по-настоящему. Невыспавшийся, смурной Митя автоматически подмечал всё вокруг себя и не жалел, что он один. Дверь-разлучница хлопала за спинами входящих, как будто ставила громкие и решительные точки. Всё. Абзац закончен, далее – с новой строки. Митя тоже не стал придерживать дверь.
Внутри призывников собирали в большом зале со сценой и рядами стульев, сцепленных по четыре. Митя устроился на самом заднем ряду, упёрся затылком в стену и задремал. Понемногу голосов в помещении становилось больше.
Открыв глаза, Митя увидел слева от себя знакомое лицо с характерным брезгливым выражением. Витька Скарлытин, которого Митя когда-то затолкал под парту, а тот отомстил обидным поклёпом, сидел рядом и устало ждал. Митя искренне обрадовался – здесь знакомый человек, как подарок. Витька заметно возмужал, движения его стали не такими развязными, как в школе.
– Я четвёртый раз здесь, – сообщил Витька. – До этого, как проводы, так я – в стельку. Меня приносили, отмечали и уносили обратно. В таком виде брать не хотели, отправляли домой. Надоело. В этот раз я никому ничего не сказал, втихаря собрался и ушёл.
Только-только затеплившийся разговор о том, кто чем занимается после школы, что известно о знакомых, оборвали вошедшие люди в военной форме. Начали выкрикивать фамилии и распределять собравшихся по командам. Выкрикнули Скарлытина, и Витька, вздохнув, поднялся и неторопливо враскачку ушёл.
Через десять минут Митя залезал в крытый кузов одной из грузовых машин, стоявших в ряд на дворе и безучастно смотревших фарами в глухое железо запертых зелёных ворот. Хотя на деревянных лавках уселись тесно, плечо к плечу, после тёплого помещения немного знобило. Ропоток голосов внутри кузова слился с ворчанием двигателя, ворота открылись, и машины по одной выползли на простор. Каждую из них толпа на улице у ворот встречала криком, состоящим из одних имён, слившихся в единый призывный вопль. Выше других взлетали жалобные женские нотки. Внутри брезентового фургона звук проникал сплошным неразделимым воем. И кузов отвечал простым «А-а-а-а!» В нём звучала сплошная растерянность. Когда машина, в которой сидел Митя, повернула, выворачивая на мостовую, в просвете между головами, сидевших ближе к заднему борту, на фоне сбитых в чёрную массу фигурок показалось, мелькнуло лицо мамы и красная шубка Таньки.
Забуду все домашние заботы…
Так начался ещё один нелёгкий день. Нелёгкий и неприятный, оттого что каждый уже себе не принадлежал, а выполнял чужие указания, подчинялся чужой воле. После обязательной бани потянулось долгое, изнурительное ожидание на «пересылке». Только в сумерки всех выгнали на заснеженный перрон, кое-как построили в колонны и заставили выслушать напутственные речи.
Выступавшие военные и гражданские через силу громоздили-грудили одни и те же слова, бесследно таявшие в воздухе вместе с паром изо рта. Масса рекрутов неприветливо ждала конца ненужной, не шедшей под настроение болтовни, отвечала свистом и выкриками, окончательно губившими отчаянные попытки окрасить событие в торжественно-патриотические тона. В стороне тоскливо гукали локомотивы, пахло горелым углём. Состав стоял тут же, и по первому приказу все с радостью шумно кинулись занимать места. В купе плацкартного вагона заселялись по девять человек. Вагон распирало недолгое возбуждение. Многие отправлялись в далёкое путешествие в первый раз.
Под ритмичный перестук колёс десятки глаз сквозь двойные стёкла окон разглядывали темноту, пытаясь по названиям пригородных станций определить, в какую сторону их везут.