К продавщице Прониной, то есть к магазину, в котором она торговала и жила, Анискин пришел действительно в удобное время – после двенадцати часов, когда Дуська до шести вечера торговлю прекратила. У магазина было тихо, на дверях висели три амбарных замка, окна, изнутри задвинутые деревянными щитами, смотрели слепо. Поэтому участковый магазин с парадного хода обошел и приблизился к задней двери, возле которой в лопухах лежала ничейная собака Полкан, громоздились пустые ящики и валялись разноцветные бумажки.

– Полкан, вот ты есть Полкан! – сказал участковый собаке и негромко постучал в дверь. – Живой есть кто или нет?

На первый стук никто не ответил, тогда Анискин постучал погромче.

– Чего скребешься-то, входи! – раздался далекий, но явно злой голос. – Входи, кого еще черт принес.

Мимо уже не пустых, а полных решетчатых ящиков, мимо бочки с селедкой и мешков с сахаром, густо смазанных солидолом и обернутых бумагой кос, граблей, лопат и прочего металлического добра, мимо зашнурованных веревками двух велосипедов и мотоцикла в деревянных планках Анискин прошел в комнату продавщицы Дуськи, в которой тоже было полутемно, так как продавщица отдыхала после работы и беспокойной ночи. Так что Дуську во мраке сразу видеть было нельзя, и участковый различил только черное и движущееся.

– Здорово, здорово, Евдокия! – приветствовал он черное и движущееся.

– Как живем-можем?

Все еще была темнота, и в ней Дуська ответила:

– А, это Анискин… Здорово, Анискин, проходи!

Скрипнули внутренние ставни, в комнату ворвался здоровенный кусок солнца, и участковый во всю ширь увидел маленькую комнату продавщицы, ее сундук, городское зеркало на трех половинок, зеркальный шкаф и саму Дуську – она в черной шелковой рубашке сидела на кровати и, подняв руки, закалывала густые волосы. Шпильки Дуська держала в зубах и потому проговорила в нос:

– Ты, Анискин, если пришел, то не стой, а садись.

Участковый опустился на низенький стульчик с цветастым сиденьем, вытянул ноги, чтобы не торчали выше пуза, и прищуренными глазами с ног до головы оглядел продавщицу Дуську. Черная рубашка на ней была такая плотная, что трусы и бюстгальтер не просвечивали, сама Дуська под комбинацией была пухлая и грудастая, а ноги имела одинаковой толщины что в щиколотке, что возле коленей. На взгляд участкового, продавщица выглядела хорошо, но он все-таки сурово прицыкнул зубом.

– Постеснялась бы, страма, в рубашке-то!

– А мне не стыдно, – огрызнулась Дуська, вынимая из зубов последнюю шпильку. – Мало что комбинация двенадцать рублей стоит, мне платье перед кажным надевать – мозоли набьешь! Сейчас еще ничего, уборка, а в обычное время только приляжешь: «Дуська, открывай! Дуська, открывай!» Хорошо бы еще за водкой, а то вот вчерась приходит Сузгиниха – уксус у ней кончился, а сам пельмени захотел… Это летом-то адиот! Вот она и прется в ночь-полночь.

Дуська от злости мгновенно сгреблась с кровати, просвистев под носом участкового шелковой комбинацией, сдернула все-таки с гвоздя ситцевый халат и накинула его на меловые неохватные плечи. Потом она боком села за маленький столик, закинула ногу на ногу и достала папиросу из пачки «Север». По-мужски чиркнув спичкой, Дуська хрипло спросила:

– Чего пришел, Анискин?

– А дело есть.

– Ну, я тогда тебе окно открою.

В три движения, словно в три прыжка, Дуська открыла окно, раздвинув алую занавеску, попутно что-то лишнее убрала со стола, подправила подушку на кровати, сделала еще что-то неуловимое и непонятное – вихрь, вихрь! Птичкой перепархивала Дуська с места на место, хотя была толста и, по слухам, больна сердцем. И когда Дуська опять села на место, Анискин еще раз посмотрел на нее ясными глазами: «Эх, хороша баба эта Дуська!» Потом он повозился на чертовом стульчике и сказал:

– Чего же ты, Евдокея, ребятишкам-то медяки недодаешь?

– Кому это? – вскричала Дуська и опять вскочила с места. – Ну, скажи, Анискин, кому я недодала медяк?

– А Фроське Негановой, – подумав, ответил участковый. – Этой три копейки, а вот Мишутке Ляпину – так целый пятак.

– Фроське, Мишутке?! – Дуська очумело глядела на участкового, халатик падал с ее покатых плеч. – Ты чего же это, Анискин, умом тронулся, – простонала она. – Ведь те три копейки и тот пятак – это когда было?… Это же еще в июне, в покосы…

– Ну и что, что в покосы, – мирно ответил Анискин. – Недодано же, а?

– Ну, Анискин, ну, Анискин! – Дуська попятилась, села от огорчения на свою пышную кровать, руки бросила на кровати и обиженно замигала. – Ну, Анискин, это слов не найти, какой ты есть злобный человек. Не зря твоя Глафира тоща, как стерлядь, – это все от тебя!

Дуська опять всплеснула руками – на этот раз не замедленно, а быстро – крутанулась волчком по комнате, открыла рот на манер галчонка, чтобы густо закричать, но от возмущения слова у нее в горле встали колом – она села на кровать и, прищурившись, стала смотреть мимо Анискина злыми, как у голодной кошки, глазами. Губы у нее дрожали, кривились.

– Вот хорошо! – похвалил ее Анискин. – Молодца, Евдокея, угомонилась!

Участковый задумчиво посмотрел на городское зеркало из трех половинок – ничего себе, огладил глазами зеркальный шкаф – какой блестящий, перевел глаза на кровать под никелем и с шариками – мягка, мягка! Все в Дуськиной комнатешке понравилось Анискину, и он согласно покивал головой – дескать, давай, давай, Дуська, продолжай в том же духе…

– Я чего, Евдокея, на медяк память держу, – сказал Анискин, – а оттого, чтоб ты не забывалась. Так что ты не обижайся, а лучше в корень гляди… Я ведь тебя, Евдокея, за то уважаю, что ты против всех прежних продавщиц – человек нежадный, добрый. Ты и в долг дашь, и не обвешаешь, и хороший товар от народа не утаишь. Вот за это я тебя и уважаю.

– Ну, спасибо, Анискин! – насмешливо ответила Дуська, разводя руками. – Спасибо, так тебя перетак…

– Вот и материшься ты, а я на это внимание не держу. Ты от хорошего сердца материшься, Евдокея.

– Вот еще!

– Не вот еще, а – так!

Они помолчали.

– Жизнь прожить, Евдокея, – не поле перейти! – после молчания сказал Анискин. – Я твое положение понимаю, вхожу в него, так что ты меня извиняй, если какое слово не так скажу… – Участковый потянулся рукой к конторским счетам, что лежали на маленьком столике среди коробок с пудрами, одеколонами, губными помадами и всякими кремами. Он положил счеты на колени, шумно сбросил костяшки направо и прежними мирными глазами посмотрел на Дуську. – Ты слушаешь меня, Евдокея?

– Но.

Притихнув, Дуська сидела среди кроватной мягкости покорно, поглядывала на участкового снизу и уже не держала руки под могучей грудью – лежали они по бокам, на пододеяльнике, большие, шершавые, с накрашенными ногтями, но от этого на вид еще более грубые и заскорузлые.

– Я, Евдокея, – тихо сказал Анискин, – и в то положение вхожу, что ты на одну небольшую зарплату живешь… Ты ведь шестьдесят два рубля получаешь? – спросил он. – А?

– Шестьдесят два…

– Ну, как же на эти деньги проживешь, если у тебя ни коровы, ни огорода, никакой другой живности. – Анискин осторожно вздохнул, погладил рукой счеты. – На эти деньги без добавки прожить, Евдокея, невозможно, особливо если нет постоянного мужика, а только приходящие… Поллитру ему поставь, закуску дай, потом опохмели… Ты на меня не держишь сердце за эти слова, Евдокея?

– Говори…

– Ты меня опять извиняй, Евдокея, но вот ты за июль месяц, по моим думкам, более тридцати рублей сверх зарплаты поимела. – Анискин выровнял счеты на коленях, диковинно толстым пальцем нашарил нужную ему костяшку, а Дуська, следя за его движениями, выпрямилась и напружинила пухлые губы. Он быстро взглянул на нее и продолжил:

– Вот как ты, Евдокея, поверх зарплаты поимела тридцать рублей… Ну, во-первых, сказать, июль был такой месяц, что покосы кончались, а жнивье еще и не начиналось; это значит – народ за водкой шел хорошо. А во-вторых, сказать, в июле геологи в баню приходили – это, значит, еще прибавка…

– Ты за тридцать рублей скажи, Анискин! – ответила Дуська. – Что июль – месяц хороший, всем понятно…

– Можно и сказать, Евдокея! – Анискин приблизил счеты к глазам. – За поллитру водки ты берешь три рубля, если продаешь ее не из магазину, а с квартиры. Это, Евдокея, правильно по той причине, что ты сверх нормы работать не должна. Тебя же в ночь-полночь будят… Вот ты и берешь за беспокойство сверх цены тринадцать копеек… Ну а теперь считать зачнем.

Участковый прищурился, еще сильнее прежнего наморщил лоб и непонятно улыбнулся.

– Мы, Евдокея, по памяти считать зачнем, так как июль месяц я по твоей работе контроль наводил, – сказал он. – Ну, второго числа водку у тебя семеро геологов брали – это девяносто одна копейка. – Анискин звучно передвинул костяшки счетов. – Первое число я не прикидываю потому, что в этот день ты за товаром ездила… Ну, дальше! Третьего числа тракторна бригада Пятунина премиальны за косьбу получала – это, Евдокея, двенадцать бутылок, что составлят один рубль сорок шесть копеек… Пятого числа, как ты сама знаешь, устьюльские в нашу деревню повалили. Я допоздна на лавочке сидел и ихних девятнадцать гавриков насчитал. Это, Евдокея…

– Хватит, Анискин! – тихо-тихо сказала Дуська. – Память у тебя… – Она привалилась спиной к подушке, косо усмехнулась, как бы незряче провела рукой по бледному лицу и досказала шепотом: – Мне гинуть с твоей памятью, Анискин.

Не отвечая ей, участковый привстал, отдуваясь от усилия, положил счеты на место, но садиться на стул обратно не стал, а выпрямился во весь рост – могучий, громоздкий. Долго, наверное полминуты, он смотрел на Дуську рачьими милицейскими глазами, потом сказал.

– Не надо тебе гинуть, Евдокея! Не надо! – Он резко взмахнул рукой. – Тебе не гинуть требоватся, а, наоборот, замуж выходить…

– Замуж выходить? – Дуська приподнялась, повела бровями, помедлила секундочку и, дернув губой, переспросила: – Замуж, говоришь, выходить, Анискин! А за кого?

Еще секунду Дуська молчала, открыв рот – опять не хватало воздуха и слова в горле встали комом, – потом, взмахнув полными руками, подскочила к участковому, ужалила его взглядом, но вдруг снова попятилась назад, к своему высокому сундуку – ну, совсем ошалела бабенка!

– За кого выходить, Анискин? – наконец оглушительно крикнула Дуська. – За колхозного бугая Черномора?

Ухмыляясь и подергивая плечами, она кинула литое тело к сундуку, с размаху открыла крышку и, внезапно тоненько взвизгнув, обеими руками выхватила из него синее и розовое, коричневое и зеленое, шуршащее и переливающееся, блестящее и тусклое.

– Замуж, говоришь, замуж, говоришь! – кричала Дуська, по-шахтерски работая в сундуке руками и плечами. – Замуж, говоришь…

На участкового, ушибая густым запахом нафталина, из сундука летели кофты и платья, зимние ботинки и туфли, рубашки и трусы, бюстгальтеры и чулки; потом полетело теплое плисовое пальтишко, шапочка из цигейки, чесанки, осеннее пальто из габардина, красное вельветовое платье, две пары резиновых бот и так далее… Кое-что из летящего в него Анискин ловил, укладывал на кровать, но кое-что валилось на пол, непойманное, и Дуська по нему оглашенно приплясывала:

– Замуж, говоришь, замуж?

Когда в сундуке ничего не осталось, Дуська, ощерив зубы, повернулась к Анискину и пошла, пошла на него – грудью, животом, глазами, растопыренными бедрами.

– Замуж, говоришь? Я тебя спрашиваю, мать твою перемать, за кого мне замуж выходить? – Дуська пхнула участкового грудью и животом, сбила-таки с неподвижности и, торжествуя, хохоча, перегнулась в пояснице – волосы распущены, как у русалки, глаза дикие, рот перекошен. – Замуж?

Торжествуя над Анискиным, Дуська попятилась, задела ногами за плисовое пальтишко и вдруг начала медленно валиться на кровать. Подумав, что она падает, запнувшись, Анискин кинулся было к ней, но поддержать не успел – женщина брякнулась лицом в подушку и мелко-мелко затряслась плечами.

– Охо-охо! – прорыдала Дуська. – Ох-хо-хо!

– Евдокея! – тихо позвал Анискин. – А Евдокея!

Дуська плакала. Халатик с плеч упал, когда еще кидалась к сундуку, волосы растрепались, голова провалом темнела на белизне подушки, а лежала она жалобно, по-детски сдвинув и перекосив ноги. Белые плечи Дуськи тряслись как в лихорадке. Анискин на цыпочках, скрипя тонко половицами, прошел к стульчику, опустился на него, но ноги для удобства не вытянул – торчали коленками вровень с пузом.

Дуська понемногу успокаивалась: перестали вздрагивать плечи, затихли руки, спина сделалась плоской. Потом она и вся стала плоская – затихла.

– Все, Евдокея? – еще немного подождав, спросил участковый. – Проплакалась?

– Проплакалась, – в подушку ответила Дуська.

– Ну, так подымайся…

И Дуська поднялась – показала незрячее от слез лицо, скрученные в сосульки волосы, мокрую на груди черную комбинацию.

– Ты не смотри на меня, Анискин, – криво улыбнулась она. – Я теперь страшная…

– А ты подчапурься, подчапурься, Евдокея.

Анискин отвернулся к окну, и, пока Дуська причесывалась, намазывалась и накидывала халатик, смотрел на сиреневую Обь и на старый осокорь, что стоял одиноко на берегу. Осокорь шелестел жестяной листвой, в стволу был крепок и черен, но кору бороздили такие же глубокие морщины, как и лицо Анискина. Ничего удивительного в этом не имелось, так как осокорь был лет на двадцать старше участкового, а ведь только так говорится, что дерево крепче человека. На самом же деле, подумал Анискин, дерево человека мягче, крепче его только железо, так оно и есть железо бездушное…

– Ты подчапурилась, Евдокея? – спросил он.

– Готово, Анискин!

Дуська в халатике сидела на кровати, тихая.

– Я что ревела, Анискин? – с усмешкой спросила она, показывая глазами на пол, где горкой все еще лежали вещи. – Я то ревела, Анискин, что добро пропадает, а замуж… – Дуська засмеялась. – Это ведь со смеху умрешь, что никто замуж не берет… А ты знаешь, Анискин, почему… А потому, что вы, мужики, только на войне храбры. Как дело до баб доходит, ваш брат трусливее зайца…

– А это почему? – повеселев, спросил Анискин. – Это как так?

– А вот как! – ответила Дуська и кокетливо повела бровями. – Чего мужики на мне жениться боятся? А оттого, что я вольно живу – народ возле меня завсегда вертится, на всю деревню песни реву… Вот они и боятся, а того понять не могут, что я самая верная жена и есть – я мужиков распрекрасно хорошо узнала, и мне сласти от сласти искать не надо… Вот таки дела, товарищ Анискин!

Дуська поднялась, не глядя, комкая, начала собирать с пола вещи. Она разом зашвырнула их в сундук, со звоном закрыла крышку и села на нее.

– Мне крышка, а на крышке сижу! – лихо улыбнулась Дуська. – Вот таки дела, Анискин!

– На тебе Гришка Сторожевой хочет жениться, – просто сказал участковый. – Я теперь это доподлинно знаю…

– Откуда? – помолчав и сложив руки на груди, спросила Дуська. – Ты скажи, Анискин, откуда?

– А оттуда, что он у заведующего клубом аккордеон увел, – ответил Анискин и посмотрел на Дуську безмятежными глазами. – Вот я и вырешил: если он крупну кражу совершил, значит, жениться хочет…

Еще договаривая, участковый резво поднялся со стульчика, пошел хлопотливо к дверям, но возле них, конечно, остановился и стал спиной слушать Дуську. Она молча повозилась, потом усмехнулась и сказала:

– Он что, дурак – аккордеоны воровать?

– Выходит, что дурак! – спиной ответил участковый. – Рази умный человек станет тебя к заведующему приревновывать? – Анискин опять повернулся к Дуське и спросил: – Ну, вот почему ты к этому завклубу возвернулась? Что он ручки целует и на музыке играет?

Дуська не ответила. Она медленно сползла с сундука, еще медленнее пошла к окошку, прильнув к наличнику плечом, посмотрела на улицу. По небу ползла голубая кудрявая тучка, приближалась к солнцу, и от нее на землю отражались тоже голубые кудрявые лучи. Они растрепанным пучком падали на реку, и в этом месте, где они подрагивали, вода была изумрудной.

Приглушенно вздохнув, Дуська полуотвернулась от окна, пошевелила полными понежневшими губами. На ее лицо падал свет от реки, глаза продавщицы мягко голубели.

– Ишь ты! – вполголоса проговорил участковый. – Как в кино, любовь-то… Ну, а я пошел!

Анискин открыл дверь, просунул в нее половину пуза, переставил через порог ногу, но опять-таки не ушел – такой был этот Анискин, что всегда уходил не сразу.

– Евдокея, а Евдокея, – позвал он. – А ты не видала, кто еще возле клубу обретался, когда вы с этим фертом выходили?

– Окромя Гришки, никого, – вполголоса ответила Дуська. – Никого!

– Выходит, ты Гришку видела, а ферт – нет!

– Я завклубу глаза отводила.

– Ах, Евдокея, Евдокея! – прокудахтал Анискин. – Ах, ах!

Потом участковый из Дуськиной комнаты выбрался окончательно – снова прошел мимо сельповских богатств, магазинных запахов и выбрался на улицу, где ничейный пес Полкан в лопухах уже не лежал, а стоял, глядя в окно.

– Вот Полкан ты есть Полкан! – сказал Анискин, потрепывая пса по загривку. – Сейчас к тебе сама Евдокея выйдет. Она выйдет, Полкан ты есть Полкан…

Отпустив загривок Полкана, участковый заинтересованно прищурился. «Интересно, – подумал он, – шибко интересно, что все приметы на Гришке Сторожевом сходятся!»

После этого он энергично пошел домой – обедать…