Пообедав, участковый, как всегда, улегся спать, чтобы не бродить по полуденной жаре, поспав же, выпил пять стаканов чаю, посоветовался с женой Глафирой насчет младшего сына Витьки, который шляется в утреннее время у клуба, и в часу этак в восьмом выбрался на улицу, на ходу запихивая в карман газету «Правда», а другой рукой застегивая пуговицы на воротнике рубахи. С тем и другим делом участковый справился удачно, улыбнулся сам себе и широко осмотрелся по сторонам.

Сентябрьская деревня была обычной – лежала на дороге тяжелая коричневая пыль, тихая и невредная для колес; шли по улице два древних старика с посошками – дед Крылов и дед Голдобин, – мальчишка катил железное колесо от тележной ступицы; у палисадников краснели рябины, посверкивали катышки черемухи, дома за деревьями казались тихими, примолкшими, уменьшившимися оттого, что на окнах и крышах лежал отблеск розового солнца.

Участковый охотно пошел по пыльной дороге. По вечернему времени он дышал легко, к Оби поэтому не прижимался, чтобы веяло прохладой, а двигался прямой улицей и минут через пятнадцать оказался возле колхозной конторы. Голос председателя Ивана Ивановича слышался через открытое окно, и только тогда Анискин сообразил, что сегодня воскресенье. «Ах, ах, ах, – подумал он. – Это ведь страсть как время быстро бежит! Вчера была суббота, сегодня воскресенье, а завтра – завтра уже понедельник…»

– Так! – сказал вслух Анискин. – Эдак!…

Судя по голосам из окошка, председатель колхоза Иван Иванович с парторгом Сергеем Тихоновичем подводили итоги социалистического соревнования за неделю, так что в кабинет председателя участковый вошел тихо, на пятках проследовал до центра и поздоровался:

– Будь здоров, Иван Иванович! Будь здоров, Сергей Тихонович!

– Здорово, здорово! – ответили они и опять склонились над бумагами. – Присаживайся, Федор Иванович.

Участковый опустился на дерматиновый диван, положил голову на спинку и принялся разглядывать плакаты, лозунги, картинки, грамоты и портреты, которые густо покрывали стены председательского кабинета. Большинство на них были скучны, неинтересны, но один лозунг и одна картинка у Анискина вызвали улыбку.

Лозунг был такой: «Хлебороб! Уберешь хлеб вовремя – поможешь Родине!» Вот что неизвестный человек написал на куске хорошей плотной бумаги, и участковый подумал: «А вот ведь если хлебороб не уберет хлеб вовремя, то с ним, как пить дать, надо беседу проводить». Так, по-анискинскому, и выходило… «Вот, товарищи, – думал он, – если хлебороб не уберет хлеб вовремя, значит, ему дождь, ранний снег или плохие машины помешали. Ежели же, товарищи, хлебороб потому не убрал хлеб, что не хотел помочь Родине, то ведь это такой хлебороб, с которым беспременно надо поговорить. Чего же он не хочет убрать хлеб вовремя? Если же хлебороб убрал хлеб вовремя, то чего же тут, товарищи, особенного, так как дураку понятно, что хлеб надо убирать вовремя…» Картина же изображала…

– Ты, Федор Иванович, если пришел, то не сиди с надутыми губами! – сказал председатель Иван Иванович. – Мы догадываемся, почему ты сопишь, но хоть ты и член колхоза, для тебя решение общего собрания тоже закон…

– Он потому нацыкивает зубом, – добавил парторг Сергей Тихонович, – он потому сопит носом, что у заведующего клубом аккордеон украли. И вот уже идет восьмой час, а аккордеон не найден…

– Нет! – ответил участковый, решительно поднимаясь с дивана. – Нет, дороги товарищи, я не потому соплю, что до сего часа не нашел аккордеон.

– А отчего же?

– А вот оттого, – садясь на стул рядом с парторгом, ответил Анискин, – что вы по молодости лет и неопытной глупости народ спаиваете!

Участковый взял из рук председателя листок тетрадной бумаги, вынув из кармана очки, надел их на кончик носа.

– Ну, конечно же! – сердито вымолвил он. – Венька Моховой – три рубля, Павел Кустов – пять рублей, Григорий Сторожевой обратно пять рублей, Варвара Кустова – три рубля… Ну, и так дальше… Это чего же вы, товарищи начальство, народ спаиваете? – спросил Анискин, снимая очки и гневно глядя на парторга. – У вас что, ума не хватат сообразить, что ежели в воскресенье человек получает три рубля премии, то ему иного выхода нет, как валить к продавщице Дуське? На это, Иван Иванович и Сергей Тихонович, не надо техникумов кончать, чтобы скумекать: в воскресенье пятерка непременно поллитрой и закуской обернется. Так это почему же вы, партейные люди, народ спаиваете? – еще сердитее спросил Анискин, соединяя во взгляде председателя и парторга. – Прошлый месяц одна драка приключилась, позапрошлый две. Хлопочете, чтобы в этом месяце три было, а?

Председатель с парторгом, поглядывая друг на друга, молчали, а Анискин совсем вызверился:

– Нет, молоды товарищи руководители, так дело не пойдет! Вот как штрафану весь колхоз – запоете… Ишь, что придумали! Ты, Иван Иванович, человеку премию дай, но не кажное воскресенье и не пятерку. Ты человеку сто рублей дай, да тогда дай, когда или уборка, или покосы, или посевная кончились. Тогда тебе, Иван Иванович, человек руку пожмет. Он эти сто рублей не пропьет, а толкову вещь купит… А!

Анискин пырснул носом, вернул тетрадный листок бумаги председателю и отвернулся к окошку – сердитый, как бугай осенью. Он на самом деле сопел и прицыкивал зубом.

– Федор Иванович, – озабоченно сказал председатель, – по существу, ты прав, но ведь все общее собрание за недельные премии проголосовало. А нарушать колхозную демократию…

– Вот она где у меня сидит, колхозная демократия! – прервал его Анискин и попилил ребром ладони по собственной шее. – С этой демократией на лодырей управы нет, а что касается голосования, так это надо поглядеть – когда голосовали и кто голосовал… Вот ты мне скажи, Сергей Тихонович, каким по счету шел вопрос о недельных премиях?

– Последним, кажется…

– Не кажется, а последним!… С твоей колхозной демократией мы в этот раз до первых петухов прозаседали! – Анискин косточками согнутых пальцев постучал по столу. – Так я тебе скажу: в три часа ночи народ хоть за кого проголосует. А во-вторых, сказать, кто больше всех за недельны премии кричал? – спросил он гневно. – За недельны премии громче всех пьянюги голосовали… Они вот техникумов не кончали, а живо смекнули, что это дело пол-литрами пахнет…

Анискин поднялся, косолапя от возмущения, подошел к плакату «Хлебороб» и оказался вровень с ним головой, хотя «Хлебороб» висел высоко. Участковый потопал сандалиями по скрипучим половицам и, глядя на плакат, затих.

– Ишь ты! – после длинной паузы сказал председатель Иван Иванович. – Рациональное зерно имеется…

– Пожалуй, да, – мысляще откликнулся парторг.

Парторг посмотрел на председателя, председатель – на парторга, и оба примолкли. Из открытых настежь окон влетывали в контору голоса вечерней деревни – скрип колодезных вертушек, треск клубного громкоговорителя, молочный мык коров и визг купающихся ребятишек.

– Федор Иванович, а Федор Иванович, – вкрадчиво спросил председатель, – а чего же ты пришел такой злой?

– А того злой, – ответил участковый, – что мне сегодня все время приходится с худшими людьми в деревне разговаривать. Вот сейчас у этих лодырей был да еще попозже к некоторым другим пойду… А в контору я зашел того, что мне Гришка Сторожевой нужен.

– Скоро прибудет Гришка Сторожевой, – вздохнув, ответил парторг. – Он сегодня на «Беларуси»…

Действительно, когда участковый вышел на крыльцо конторы и посмотрел на восток, то возле прясел околицы уже поднимался столбочек пыли и зверем гудел трактор «Беларусь» – это ехал, конечно, Гришка Сторожевой, и Анискин, сойдя с крыльца, встал за уголок. Он широко расставил ноги, руки выложил на пузо – покручивать пальцами.

Взмахивая огромными колесами, как крыльями, «Беларусь» стремительно приближался, а за трактором, высоко подпрыгивая от скорости, летела бортовая тракторная тележка, до отказа набитая разноцветными бабами. Впрочем, это только издалека казалось, что бабы разноцветные. Когда «Беларусь», напоследок дико взревев и окутавшись дымом, остановился у конторы, то оказалось, что бабы густо запорошены коричневой пылью. Они веером ссыпались с тележки, и Маруська Шмелева заорала:

– Это чего же он, бабоньки, над народом изгалятся! Мало того, что кишки вытряс, а он ведь… Гляди, бабоньки, что с новой кофтой исделалось!

Пока Маруська кричала, из кабины трактора выпрыгнули Гришка Сторожевой и тракторный бригадир дядя Иван. Гришка направился к конторе, дядя Иван – за ним, крича и взмахивая руками. На крыльце Гришка остановился и грубо схватил дядю Ивана за плечо.

– А не заставляй меня баб возить! – густым басом гаркнул он. – Я тебе не помело, понял!

Затем Гришка Сторожевой хотел войти в контору, чтобы поругаться и с председателем Иваном Ивановичем, но не успел – из-за угла выставился участковый Анискин, поманил тракториста пальцем, а сам, не оборачиваясь, двинулся вдоль улицы. Широкая спина участкового от косолапости покачивалась, ноги оставляли на дороге слоновьи круглые следы.

– Анискин! – крикнул Гришка Сторожевой, но участковый и ухом не повел. – Анискин!

Гришка зло сплюнул, растер плевок кирзовым сапогом и все-таки пошел за участковым.

От колхозной конторы до клуба было рукой подать, метров двести, и вскорости они остановились – Анискин возле афиши «Берегись автомобиля», а Гришка Сторожевой – в пяти метрах от нее. На широком лице тракториста подрагивали разные живчики и мускулы, брови, опустившись, застилали глаза, а кулаки он держал на отлете, как гири. Одним словом, Гришка Сторожевой был таким, что Анискин ткнул пальцем в клубную афишу и весело сказал:

– Выходит, не автомобилей надо опасаться, а Гришку Сторожевого да его трактор…

– Ты меня чего позвал? – стесненным шепотом спросил Сторожевой. – Ты чего меня, Анискин, позвал, да еще и издеваешься?

Гришка Сторожевой ощерился молодыми зубами, как матерый волк, и Анискин улыбаться перестал – замер, но глаза у него начали понемножечку выкатываться. Глаза были серые, большие и холодные, как речные прозрачные камешки. Когда они выкатились и тоже замерли, из них потекло на Гришку что-то невидимое, но густое, пугающее, нервное. Оно текло да текло, а потом участковый, не шевельнув губами, выдохнул:

– А?!

Гришка стоял столбом, но голову еще держал.

– А?!

Участковый повернулся, подошел к клубному крылечку и сел на него. Семичасовой сеанс – для детей – фильма «Берегись автомобиля» еще не кончился, за стенкой жужжал киноаппарат, ребятишки в клубе галдели и похохатывали; вокруг клуба шла неспешная жизнь. Проехал бесшумно на велосипеде по пыльной дороге учитель математики Молчанов, просеменила в сельповский магазин баба Сузгиниха, а в детских яслях, что располагались в ста метрах от клуба, вдруг со звоном открылось окно, выглянула толстая повариха тетка Мария, зевая, посмотрела на Анискина и перекрестила рот.

– А ведь ты, Гришка, – вдумчиво сказал Анискин, – за последнее время распустился. До того дело дошло, что ты при мне материшься. Это как так?

– Прости, дядя Анискин! – глухим басом попросил Гришка. – Тут с бабами, да тут еще… Прости, дядя Анискин!

Опустив голову, тракторист ковырнул носком сапога утрамбованную землю, руки сунул в карманы, чтобы не висели, и стал смотреть на жука, который пробирался по пыли к островку желтой травы. Каждая соломинка и каждый камешек жуку мешали, он суетно обегал их и добрался-таки до травы. Тогда Гришка Сторожевой поднял голову и, удивившись, спросил:

– Ты чего это, дядя Анискин, на мои сапоги глядишь?

– А вот что гляжу, – сухо ответил Анискин, – что таких сапог в деревне всего двое. Сорок пятый размер ты, Гришка, носишь, да я, когда грязюка наступает…

– А из этого что, дядя Анискин?

– А из этого то, Григорий Сторожевой, – поднимаясь с крыльца, ответил Анискин, – что у завклубом аккордеон увели… Вот ты и шагай за мной.

Анискин подошел к лазу через плетень, дождался, когда Гришка догонит, и показал желтый след кирзового сапога на узкой доске.

– Вот этот след, – сказал Анискин, – приляпан после дождя. Теперь опять гляди на то, что вот такая же желта глина живет возле клубных дверей – копали глубоко и глину на поверхность вынали. Что же из этого получается? – спросил участковый и сам же ответил: – А то получается, что вор аккордеон через этот лаз увел… Так что давай, Григорий Сторожевой, ставь-ка ногу на дощечку…

– Ты чего это, дядя Анискин? – тихо сказал Гришка. – Чего это я ногу ставить буду?

– Ставь, ставь…

Пожимая плечами и косо улыбаясь, тракторист взошел на доску, прогнув ее, приставил ногу к следу.

– Ну и ну! – всплеснув руками, обрадовался участковый. – Глаз у меня – алмаз! След сорок пятого размеру… Ах, ах! – прокудахтал он. – Ах, ах!

Очень довольный собой, участковый махал руками и кудахтал, позабыв от радости о Гришке Сторожевом, трусцой побежал к клубным дверям, но тракторист бросился за ним, на ходу схватил за подол серой рубахи и угрюмо проговорил:

– Не брал я аккордеон.

Остановленный, Анискин сдал назад, повернулся к Гришке и вдруг посмотрел на него такими глубокими и задумчивыми глазами, при каких на лице участкового появлялось известное всей деревне выражение. Это было такое выражение, когда никак нельзя было понять, что думает и что хочет от человека участковый, когда в глазах Анискина вспыхивали яркие точки, привораживающие к себе точно так, как в лунную ночь привораживает одинокий светлячок. И это были такие глаза, которыми участковый глядел вглубь и насквозь, просвечивал, как на рентгене, и по спине человека прокатывался щекочущий холодок.

– Может быть, может быть, – замедленно сказал Анискин. – Может быть, не ты увел аккордеон, Григорий Сторожевой, а может быть, ты… Это дело я еще в точности не знаю, а вот… Ну-кось, пройдем к дверям, Григорий Сторожевой. Я и глину сличу и… Ну-кось, пройдем Григорий Сторожевой!

– Я открыл дверь… – сказал Гришка. – А аккордеон не уводил.

В клубе все еще пулеметом стрекотал аппарат, шел еще фильм «Берегись автомобиля», но ребятишки уже кричали густо и освобожденно, как всегда бывает перед концом сеанса, и ждалось, что вот-вот распахнутся двери, повалит густая и мелкая ребячья толпа. Да, время шло к девяти, и к клубу двигались по-воскресному нарядные пожилые колхозники, смеялись девчата и парни, где-то уже погуживала растрепанным голосом трехрядка.

– Завклубом говорит, – усмехнувшись, сказал Анискин, – что дверь можно открыть простым потрясыванием… Нет, брат, шалишь! Трясти-то ее, конечно, надо, но и высокий рост нужен, чтобы надавить сверху. Крючок-то верховой… Вот я и решил, что только два человека в деревне дверь-то могут открыть – я да ты, Григорий Сторожевой… А!

– Не брал я аккордеон, дядя Анискин!

– А может, и брал! У меня ведь, Григорий Сторожевой, помимо двери, доказательства есть, – ответил участковый и сурово прицыкнул зубом. – Есть.

– Какие еще доказательства? – жалобно спросил Гришка, вынимая руки из карманов. – Это ведь что делается!

– Устные показания продавщицы Евдокии Мироновны Прониной! – официальным голосом ответил Анискин. – Она на следствии показала, что вы, Григорий Сторожевой, обретались у клуба во время дождя. Это раз! А во-вторых, вы при ней угрожали увести аккордеон…

– Врет она, врет! – окончательно испугавшись городского слога Анискина, закричал Гришка и замахал руками, словно открещиваясь. – Когда я мог говорить такое, если я с Дуськой и не разговариваю…

– Не разговариваешь? – вдруг удивленным шепотом перебил его Анискин и тоже взмахнул руками. – Это как так не разговариваешь?

Участковый на шаг отступил от тракториста, трижды поцыкал сразу всеми зубами и заложил руки за спину. Живот у него от этого, конечно, выпятился, и рубаха на груди распахнулась, открыв седые длинные волосы.

– Эх, Григорий, Григорий Сторожевой, – горько сказал участковый. – Я тебя с пеленок знаю, уважение к тебе имею за ударную колхозную работу, вон стараюсь не думать, что ты у завклуба аккордеон увел, а ты мне врешь… Говоришь, что с Дуськой не разговариваешь!

– Не вру, дядя Анискин…

– Как это так не врешь, когда мне Евдокея сказала: «Мы с Гришкой Сторожевым поженихаться решили»… Эх, эх! – Он вяло махнул рукой. – Эх, эх!… Ну да ладно… Приходи завтра в девять часов в кабинету – очну ставку с Прониной произведем… Эх!

Участковый словно нарочно не хотел смотреть на Гришку Сторожевого, который, притихнув, глядел на реку. Как давеча лицо продавщицы Дуськи, лицо парня освещали отблески голубых волн, губы подрагивали. Потом Сторожевой глубоко вздохнул и тихонько пошел в сторону, противоположную той, куда хотел направиться участковый.

А Анискин двинулся к клубу. Он шел себе да и шел, пока не оказался за клубным углом, из-за которого хорошо виделась улица. Здесь участковый остановился.

– Так! – сказал он. – Эдак!

Среди густой уже и шумной толпы к клубу величаво шли трое братьев Паньковых – впереди, как всегда, вышагивал Сенька, за ним – Борис и Володька; как всегда, братья были одеты одинаково и по-одинаковому грозно выпячивали груди и прищуривали черные монгольские глаза; крепкие, такие коренастые, что казались квадратными. Братья Паньковы клином врезались в группы парней на крыльце, расшвыряв их, протиснулись к кассовому окошку.

– Так! – повторил Анискин. – Эдак!

Братья Паньковы всего только прошли сквозь толпу, только купив билеты, картинно остановились на крыльце, а молодежь притихла – гас смех в стайке девчат на ясельной завалинке, отвели велосипеды от клуба те пять-шесть парней, которые в кино идти не собирались, отошли от крыльца, опасливо посмотрев на братьев, парочки. И тихо стало у клуба, как на поминках, когда только садятся за стол.

– Ну ладно! – пробурчал Анискин. – Пойду!

Участковый вышел на клубную площадку, видный всей толпе, героическим усилием нагнулся, почистив сандалии от пыли, распрямился и увидел то, что хотел, – спустившись с крыльца, братья Паньковы скромно стояли в толпе, но все равно вокруг них образовалась пустотка. Вот в нее-то Анискин и вошел, выпуклыми рачьими глазами посмотрел на братьев, держа себя так, словно вокруг не стояли десятки людей, небрежным, обидным жестом поманил братьев к себе:

– Ну, подходите по одному, срамцы! И шагайте-ка за мной…

Анискин увел братьев Паньковых за клуб, привалившись спиной к оштукатуренной стене кинобудки, послушал, как еще стрекочет аппарат, как, собираясь бежать на улицу, оголтело кричат ребятишки, и принялся разглядывать братьев тихими задумчивыми глазами – с ног до головы, вовнутрь и через; осмотрел старшего – Сеньку, потом среднего – Бориса, потом младшего – Володьку.

– Из клуба аккордеон увели, а я с вами возись! – задумчиво сказал он. – Мало вас Гришка Сторожевой бил, так мне еще возиться…

Участковый тихонько засмеялся, когда, услышав про тракториста, Сенька Паньков сжал кулаки, а младшие братья подались к нему и примкнули плечами. Ну, стеной стояли братья возле Анискина – квадратные, бугристые от мускулов под рубашками и с черными глазами оттого, что узкоглазой хохотуньей, работящей и свойской участковому бабой была их мать Прасковья, вылившая братьев точной копией с себя. «Эх, Праскева, Праскева, – подумал Анискин. – Всех ты мер баба, отчего же у тебя ребята такие звероватые. Вот этого никогда не понять!»

– Ну, валите в кино! – сказал Анискин, так как аппарат за стенкой примолк, а из клуба с воем поперли ребятишки. – Валите в кино, братовья… Вот будет свободное время – я с вами разберусь…

Участковый отклеил спину от стены, разделив братьев пузом, прошел между ними и сразу же врезался в толпу выходящих из клуба ребятишек. Самые высокие из них были Анискину по сосок, он сверху пошарил глазами по детским головкам, выбрав одну – почернявее и покрупнее, – схватил мальчишонку за подол рубахи.

– Вот ты, Колька Сидоров, – сказал он. – Немедля бери ноги в руки да беги к продавщице тете Дусе. И спроси ты у нее, Колька Сидоров, кто в этом годе, кроме меня и Гришки Сторожевого, брал кирзовые сапоги сорок пятого размера… Повтори, Колька Сидоров.

Правильно повторив приказание участкового, Колька с тремя добровольными сопровождающими убежал в сельповский магазин, а участковый вернулся к крыльцу, чтобы посмотреть, как быстро входит в клуб народ. Он за ручку поздоровался с председателем сельсовета Коровиным, отдельно, без ручки, поприветствовал жену колхозного председателя, кивнул головой тракторному бригадиру дяде Ивану, директору восьмилетки и стал ждать, когда к нему подойдут жена Глафира и средний сын Федор.

– Повремените минутку! – попросил он их. – Дело есть.

Жена участкового Глафира была в шелковом платье и туфлях на полувысоком каблуке, голову повязала серой косынкой, а в руке держала чистый носовой платок. Средний же сын Федор – в честь отца – был тракторист как тракторист, без особенных примет – черные брюки, рубашка с закатанными рукавами и брезентовые туфли. Лицом, как и мелковатой фигурой, Федор походил на мать.

– Не нашел аккордеон, – шепнул Анискин жене и среднему сыну. – Так что рано не ждите…

– Ладно! – ответила жена и пошла к клубу, но остановилась. Это все они, Анискины, были такие, что уходили не сразу.

– Ты когда найдешь его, аккордеон-то? – негромко, чтобы никто не слышал, спросила жена.

– Завтра, – ответил Анискин. – Я так думаю, что к вечеру. Часам к девяти.

Жена Глафира еще поднималась вразвалочку на клубное крыльцо, еще сын Федор только протягивал контролерше билет, а вдоль улицы прокатились стукоток босых ног, разбойный свист и улюлюканье – это возвращался Колька Сидоров с тремя товарищами. Запыхавшись, они подбежали к участковому, Колька с размаху ударился Анискину в живот – сразу не смог остановиться – и скороговоркой доложил:

– Она сказала, дядя Анискин, что никто не брал. Только ты да дядя Гриша.

– Так! – прищурился Анискин. – Эдак!

Он посмотрел на афишу «Берегись автомобиля», увидел, что весь народ в двери уже вошел и тишина приползла на маленькую клубную площадку. Потом брови у Анискина задрались на лоб, губы сделались лукавыми, а правую руку он легко положил на чернявую голову Кольки Сидорова.

– Ишь ты! – сказал участковый. – Ежели бы дело происходило в кино, то следователь непременно бы заохал: «Двадцать седьмая версия негодная…» А вот мы на это дело еще будем посмотреть. Очень даже еще будем посмотреть, Колька ты Сидоров, Анастасеи ты Сидоровой сын…

Энергичным шагом, держа руки за спиной, участковый двинулся по улице, Колька Сидоров с товарищами – за ним. Вскоре все пятеро исчезли за поворотом.