Проснувшись в пять часов, Анискин, как всегда несколько минут полежал в постели, по-утреннему прицыкивая зубом, потом поднялся и в одних трусах подошел к часам-ходикам. Зевая и потягиваясь, участковый ухватился за цепочку часов, взбодрил гирю повыше и, по-рачьи выпучивая глаза, оглядел комнату, которая в доме называлась горенкой. Постель жены Глафиры уже была аккуратно застелена, пол вымыт и дышал легким парком, газеты и книги на клеенке стола лежали стопочкой.

– Так! – сурово сказал Анискин. – Эдак!

Громко постукивая по полу босыми пятками и нарочно громко сопя, Анискин подошел к той комнате, в которой спали средний сын Федор и младшая дочь Зинаида, распахнув ситцевую занавеску, заглянул в нее. Смотрел он недолго, затем оглушительно хлопнул ладонью по дощатой перегородке.

– Вставать! – крикнул участковый. – Вставать!

После этого Анискин прямиком вышел на двор, кивнув жене Глафире, остановился возле дворового колодца с деревянной вертушкой, отполированной веревкой и руками. Участковый снял бадью с края колодца, второй рукой придерживая вертушку, небрежно бросил бадью в зево сруба. Дико взвизгнув, вертушка завертелась, бадья пошла вниз, а участковый сухо улыбнулся – нравился ему звонкий голос колодца.

– Глафира, давай! – вытащив бадью, крикнул он. – Где ты там копаешься?

– А нигде!

Глафира взяла тяжелую бадью, Анискин нагнулся, растопырив руки, и Глафира, покачивая головой, вылила на него с размаху всю бадью. Вода в глубоком колодце была ледяной, от брызг Глафира попятилась и поежилась, но Анискин воду принял без голоса, не пошевельнулся, а, дав воде стечь, командно крикнул:

– Полотенце!

Вытеревшись и немного постояв, чтобы голое тело подышало воздухом, Анискин широким шагом поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а когда вскоре появился, то на нем был не вчерашний наряд, а чуточку другой – рубаха была та же, но брюки – поновее. Он фыркнул, помотал головой и осмотрелся. Было, наверное, уже половина шестого, солнце уже всходило за обскими кедрачами, и лучи катились по деревне. На улице и меж домами, похожий на марлевые полосы, стлался туман, и коровы, которых гнал на пастбище пастух Сидор, шагали по пояс в молочной дымке. Раздавалось мычанье, гремели боталы, щелкал Сидоров бич, и кричал на коров звонким голосом подпасок Колька.

Выждав, когда стадо уйдет в переулок и шум утишится, участковый спустился с крыльца, сердито покосившись на Глафиру, которая возилась возле уличной плиты, сел за стол, вкопанный в землю. Он поставил локти на столешницу, опустил на ладони подбородок и стал рачьими глазами, с милицейским прищуром смотреть на дверь дома.

Дверь спервоначалу была тиха, недвижна, но минуту спустя она быстро отворилась, и на крыльцо выбежал средний сын участкового Федор. По-особенному взглянув на отца, он поздоровался с матерью, спустился с крылечка и проделал все то же, что делал Анискин – достал воды из колодца, попросил мать вылить бадью на худые плечи, дать полотенце. Федор целиком подражал отцу, но участковый несколько раз недовольно цыкнул зубом: сын Федор ежился от воды и в ожидании воды, полотенцем растирался вяло и смотрел вообще сонно.

– Шляются до утра… – пробормотал Анискин. – До трех часов…

Затем участковый сызнова стал смотреть на дверь – она опять несколько минут была немой и неподвижной, потом начала медленно-медленно, словно сама собой, открываться. Секунду-две за дверью никого не было, а уж затем появился светленький кусок материи и светленький локон – это выходила на свет божий семнадцатилетняя дочь участкового Зинаида. Она медленно-медленно, как пароход из-за мыса, выплыла на крыльцо и, застив глаза от солнца, остановилась. Дочь была в туфельках, юбка клешиком вилась вокруг ног, за кофтой виднелся мысочек меж грудями, а на носике белела пудра, так как Зинаида мылась не у колодца, а дома. То-то она и возюкалась пятнадцать минут!

– Так! – сказал Анискин. – Эдак!

Постно опустив загнутые рыжие ресницы, Зинаида подошла к отцу, слабым голоском, неразборчиво – то ли «салют», то ли «приветик» – поздоровалась с ними и бочком, кусочком своей светленькой юбочки села на краешек скамьи. Мало того, Зинаида посмотрела под стол, где росли лопухи и валялись щепочки, и ноги поставила аккуратно – меж лопухами и щепочками. Потом Зинаида подняла светлые большие глаза и, прищурившись, осмотрелась.

Дочь участкового увидела печку посередине двора и мать, которая хлопотала возле печи, колодезный сруб и ветхий забор, черную от времени стайку с расщеленной дверью и такой же амбарчик, жирную свинью, похрюкивающую в лопухах, и рыжего петуха с преданными ему курицами; потом увидела тоже черный от времени, но большой дом Анискиных, покосившееся крылечко, ветхие ворота. Все это увидела Зинаида, на все посмотрела, но в ее глазах ничего не отразилось – ни презрения, ни недовольства, ни скуки, ни радости, ни гнева. Ну вот совершенно пустыми остались глаза Зинаиды, когда она осмотрела родной дом, двор, мать и отца.

– Кхек! – приглушенно крякнул Анискин.

– Готов завтрак! – быстро сказала от плиты жена Глафира и, как всегда, беззвучно, но быстро, поволокла к столу чугун с картофельным супом, огурцы и помидоры, вареное холодное мясо и рыбу, пластиками нарезанную колбасу, открытую банку с консервами «Мелкий частик», толстое сало и конфеты-подушечки с прилипшими на них сахаринками. Все это Глафира в три ходки поставила на стол, где уже имелись чашки, ложки, поварешки и тарелки, подумав мгновенье, снова умчалась в дом и вернулась с зеленой тарелкой, на которой с одной стороны лежали желтые куски масла, а с другой – фиолетовые ломти какого-то повидла. Потом она разлила суп по тарелкам.

– Снедайте! – сказала Глафира и, сложив руки на груди, столбом стала обочь стола – прислуживать мужу, среднему сыну Федору и младшей дочери Зинаиде. – Снедайте!

Дернув нижней губой, Анискин взял алюминиевую ложку, повернув ее так и эдак, рассмотрел на свет, сдул с ложки незаметные пылинки и медленно опустил ее в тарелку с супом.

– Снедайте, снедайте, – тихо сказал участковый, – чего сидите.

Поднимая глаза от супа, Анискин видел, что Федор ест не быстро, не тихо, а средне, что Глафира по-прежнему столбом стоит возле стола и с тихой лаской глядит на них, а вот дочь Зинаида супа не ест. Тоненькими, прозрачными пальчиками она отщипнула от булки пшеничного хлеба кусочек, поднесла к губам, как семечко, закинула кусочек в рот и медленно-медленно пожевала. Что она жевала и как жевала, Зинаида, конечно, не знала, так как смотрела поверх головы отца в даль понятную, в даль далекую. Личико уже было прозрачное, носик – прозрачный, а груди под кофточкой – горой, а ноги под столом – хоть гончарный круг верти.

– Вкусный суп! – сказал Анискин, очищая тарелку и нарочно макая в остатки супа кусок хлеба. – Такой вкусный суп, что язык проглотишь!

Отодвинув тарелку, участковый ласково-ласково посмотрел на дочь, потом – на жену, потом – бегло на среднего сына Федора.

– Глафира, а Глафира, – негромко позвал он. – Ты как считаешь, Яков Кириллович умный человек?

– Ну, еще бы! – ответила жена. – Доктор же… Газеты все читат!

– Вот я тоже так кумекаю, – ответил участковый и медленно, как на шарнирах, повернулся к дочери. – Зинаида, а Зинаида?

– Я тебя слушаю, папа!

– Во-во, слушай, слушай! – участковый положил руки на пузо, покрутил пальцами и мирно продолжил: – Никакую зиму ты к экзаменам готовиться не будешь, ни в какую библиотеку для виду работать не пойдешь, ни на какие вторые экзамены в Томск весной не поедешь…

– Анискин, – перебила Глафира, – Анискин…

– А ты, мать, помолчи! – не поворачивая головы, остановил ее участковый. – Ты мне, мать, тоже счас пригодишься… Так вот, родное мое дитятко, сымай-ка юбчоночку клешем да отваливай работать в колхоз… А ты, мать, – Анискин повернулся к жене, – а ты, мать, кончай-ка тунеядцев сладко кормить, они, мать, суп не едят… А ну, уноси со стола масло, когда сало есть… Тащи к ядрене-фене концервы, когда рыба есть! – Задохнувшись от гнева, Анискин вскочил, замахал руками, как ветряная мельница, передохнув два раза, сел на место и свистящим шепотом закончил:

– Повидлу, повидлу – с глаз долой!

Когда Глафира с тусклым выражением на лице унесла все лишнее со стола, Анискин положил руки на освободившееся место, поглядел на притихших дочь и сына, набычив голову, сказал:

– Федор, вали на работу, как съешь суп, а Зинаида – сиди…

После того как Федор, взяв промасленную кепку, тихонечко ушел со двора, участковый встал, прошелся по жухлой траве и, остановившись, огляделся. Река была такой, какой бывает река на восходе шестичасового солнца; деревья в палисаднике на утреннем ветерке листьями пошевеливали жестяно, розовые блики, пошевеливаясь как живые, бродили по двору. Радостно и ало было в мире, хорошо дышалось распахнутой груди, мягко стояли ноги на не успевшей остыть за ночь земле, но Анискин не улыбнулся, не подумал о том, что только утром, на прохладе и легком воздухе, ему самая хорошая жизнь.

– Сойди с моих глаз, Зинаида! – горько и тихо сказал участковый. – Меня совесть берет, когда я с тунеядцами спорюсь, меня совесть берет, когда Яков Кириллович про тебя разными намеками говорит… Я у него вчерась был, так со стыда сгорел… Сойди с моих глаз, Зинаида. И если ты завтра ж в колхозе не будешь работать, и если я еще раз угляжу, как у тебя по утреннему времени из кофточки груди торчат, да если я еще раз от тебя услышу про молодо поколенье, то уходи из моего дому… А теперь вали, переодевайся.

В тишине Зинаида ушла в дом, а Глафира, все это время стоящая в стороне, наоборот, приблизилась к мужу, и Анискин голову опустил. Он неподвижно стоял до тех пор, пока Глафира осторожно не взяла его за плечо.

– Ты чего новы брюки поднадел? – спросила она. – В район, что ли?

– Да нет! – тихо ответил Анискин. – Не в район…

– А кого же?

– Перед народом буду выступать.

Они помолчали, и Глафира спросила:

– Чай, видно, не будешь уж пить?

– Но!

– Значит, пошел?

– Пошел.