Наутро весь Улым знал о том, что Анатолий Трифонов, бросив Вальку Капу, гуляет с председателевой племяшкой, что на покров они собираются играть свадьбу, что Петр Артемьевич дает в приданое телку Вечерку, отец Анатолия собирается ставить для молодых дом, а городская далекая родня невесты сулит два шерстяных костюма и один полушерстяной.
Анатолий Трифонов и Рая Колотовкина еще ни разу не танцевали вальс «Дунайские волны», а деревенская молва уже поставила дом для молодых между школой и теми Мурзиными, у которых в подполье все лето — лед; Анатолий и Рая еще ни разу не посидели на лавочке под двумя кедрами, а улымские бабы уже говорили, что на свадьбу будут звать всю деревню; Анатолий и Рая еще ни разу не прошлись в обнимку по длинной улице, а деревня уже гадала, что будет делать брошенная младшим командиром запаса раскрасавица Валька Капа, так как тогда же утром стало известно о том, что мать Вальки Капы уже приготовила для дочери и ее будущего мужа богатое приданое. Часть улымских баб считала, что Валька Капа «это дело так просто не стерпит», а другие утверждали, что «ничего путного Валька от этого дела не поимеет».
Деревня клокотала и бурлила, шепталась и замирала от удивления; бабы сразу после завтрака сходились в тесные группки возле прясел, старики и старухи на свои лавочки выползали в полном составе и раньше времени, недавно ожеребившаяся кобыла Весна от всеобщего волнения и переполоха ржала громче обычного и разнесла в щепки кедровое стойло. Большой-большой шум происходил в тихом Улыме. А в десятом часу стало известно о том, что мать Анатолия Трифонова, будущая Раина свекровь, ходившая полчаса назад в сельповский магазин за керосином и хозяйственным мылом, сказала Виринее Сопрыкиной, которая брала в магазине конфеты-подушечки, следующие слова:
— Мой-то Амос Лукьяныч — партизан, у него именна сабля, через котору он грызу и нажил… Так что ему без мяса жизни не быват! — Тут она вздохнула и пригорюнилась. — Вот ты и прикинь, кума, что три чушки мы имем, корова у нас одна, но телки-то двое, овечек десятеро да собак трое… Вот ты и гляди: картохи сварить надо, помять, обратно, надо, поднесть надо — сами чушки, заразы, не бегут, как шибко нравные…
После этих слов мать младшего командира запаса — женщина бровастая, сырая и слабоногая — заковыляла домой, качая головой и стараясь больше не задерживаться, а деревня зашумела еще пуще прежнего, так как Виринея Сопрыкина из магазина до дома шла целый час — останавливалась возле всех калиток и передавала слова будущей свекровушки.
Шум, гам и переполох продолжались целый день. На следующее утро деревня проснулась уже сравнительно спокойной. А еще через сутки разговоры совсем притихли, так как произошло новое волнующее событие: вечером с пятницы на субботу лентяй и забулдыга Ленька Мурзин опять купил в магазине бутылку водки и, выпив ее почти всю, ходил под окнами учительницы Капитолины Алексеевны Жутиковой, не допуская, правда, матерков, ругался насчет того, что постановка чеховского «Предложения» не состоится. Ругался и грозился он больше часу, но учительница не вышла, в окно не выглянула, и дело кончилось тем, что Ленька, сев на скамеечку под враждебными окнами, уснул незаметно для самого себя. Проспал Ленька на учительшиной скамейке до утра, проснувшись, так, как был, — не позавтракавши и не умывшись, — пошел на работу, и деревня от страха притихла: в Улыме появился первый «подзаборник». Дело было такое серьезное, что родители Леньки в субботу на колхозное поле не пошли — прятались от позора, а председатель Петр Артемьевич принял решение вызвать лентяя и забулдыгу на правление колхоза.
Все эти три дня Рая и Анатолий не встречались, Гранька Оторви да брось уехала в МТС, Валька Капа из дому не выходила, да и Рая спускалась с сеновала только затем, чтобы поесть и переменить книгу; с дядей и тетей она почти не разговаривала, братьев молча обходила и по-прежнему чувствовала себя мудрой, очень взрослой и одинокой.
В субботу Рая к семейному ужину вышла в том самом наряде, в котором приехала в деревню, то есть в матроске, короткой синей юбке и в туфлях на высоком каблуке. Почему она сделала это, Рая сама не знала, но чувствовала, что надо одеться именно так, хотя тетя и дядя матроску носить не советовали, а высокие каблуки считали неприличными. И причесалась Рая по-прежнему: уничтожила прямой пробор, волосы свободно распустила, на лоб падала короткая челка.
Рая неторопливо спустилась с крыльца, привычно оглядев вечернее небо, длинно усмехнулась, зная, что она сейчас, как говорили в деревне, необычно «красива с лица». Наверное, поэтому ее двоюродные братья притихли, тетя и дядя переглядывались, а у самой Раи раздувались тонкие ноздри. Она чувствовала себя гибкой и высокой, слышалось, как ровно и покойно бьется собственное сердце. Очень хотелось сесть, но было бы хорошо не садиться — так она себе нравилась стоящей.
— Добрый вечер! — наконец сказала Рая, подойдя к столу. — Простите, что припоздала.
Нарымское словечко «припоздала» Рая произнесла певуче, гладко, безударно, и вся она была тоже певучей, медленной, безударной; одетая по-городскому, Рая казалась почему-то такой деревенской, такой улымчанкой, какой не бывала в белой вышитой кофте и модных брезентовых тапочках. Она осторожно села на лавку, взяв ложку, неторопливо осмотрела ее со всех сторон, дождавшись, когда дядя первым зачерпнет уху, опустила ложку в чугун ловко и осторожно. Ломоть хлеба был заранее приготовлен, висел в воздухе как раз в том месте, где с ложки могло капнуть, и, конечно, ничего не пролилось на стол. «Вкусно!» — подумала Рая, обстоятельно пережевывая и уже чувствуя, что лицо у нее такое же бесстрастное, бездумное и тихое, какое бывает у улымчан, когда они едят.
Вечер выдался обычный — негромко опускалось солнце, река Кеть розовела умеренно, кедрачи синели, привычно висела над стрехой дома прозрачная ранняя луна, стояли над дворами торчки дымов, осокори на берегу казались коричневыми. Да, все это было знакомым, обычным, как и ужин, — после ухи Колотовкины поговорили о погоде, дружно решили, что не надо бы торопиться с окучиванием того картофельного поля, которое выходит на Желтую гриву, обменялись сплетнями о Леньке Мурзине, поудивлялись тому, что Верный и Угадай куда-то запропастились; после картошки с салом и малосольными огурцами мужчины поразговаривали о среднем брате Федоре, которому надо бы сшить суконные штаны — старые уж плохи, затем стали пить чай. А когда и с чаем покончили, дядя Петр Артемьевич, подвигав со значительностью бровями, сказал сыновьям:
— Вы давайте-ка валите своей дорогой, а мы с матерью да Раюхой еще побеседовам.
Хитро посматривая на сестру и подмигивая, братья вышли за калитку, тетя Мария Тихоновна села на кончик скамьи, а дядя Петр Артемьевич, закурив тоненькую папиросу «Норд», чужеродно кашлял и угнезживался на скамейке, что предвещало серьезный разговор. Не обращая на него внимания, Рая неторопливо прихлебывала чай из фаянсовой чашки, держала ее в растопыренных пальцах, а на лице стыло мудрое бабье выражение, делающее Раю похожей на тетю.
Усевшись наконец за стол, тетя Мария Тихоновна бесшумно хлебала уху, посмеиваясь чему-то, глядела вдаль, за реку, где горел непотухающий рыбацкий костер. Гладкое загорелое лицо тети было добрым, счастливым тем счастьем, которое прошло по улице вместе с тремя парнями, сидело за столом в обличье грозного мужа, улыбалось лицом племяшки. Все в жизни тети Марии Тихоновны было ладным и правильным, никакого горя она не знала с тех пор, как муж вернулся из партизан, и никакого горя не мерещилось на чистом небе, в той стороне реки, где розовел костер. Вот и была она счастлива, вот и улыбалась невесть чему, безмятежная и ласковая.
Иногда дядя и тетя косились друг на друга, встретившись глазами, опускали взгляды, и Рая понимала, как им хорошо вместе, как они дружны, согласны, по-молодому привязаны друг к другу. У дяди было узкое темное лицо, светлые усы торчали лихо; весь он был здоровый, крепкий, широкоплечий, такой же молодой под одеждой, как тетя. Петр Артемьевич и Мария Тихоновна спали всегда вместе, крепко обнявшись, но никогда не целовались, и если хотели показать нежность друг к другу, то дядя прикасался рукой к плечу тети или тетя как бы невзначай толкала мужа плечом.
— Ты чего помалкиваешь, Раюха? — сощурившись от папиросного дыма, спросил дядя. — Может, слово дала с нами не говореть или важная стала, что в невесты выбилась? Это, конечно, дело большое, но ты нам хоть словечко-то подари…
Выслушав дядю, Рая аккуратно поставила чашку на край стола, подумав, сдвинула темные колотовкинские брови.
— Я вас люблю! — сказала она громко, но не улыбнулась, когда тетя и дядя, как и следовало ожидать, смутились. Петр Артемьевич только крякнул, а Мария Тихоновна прикрыла рот концом цветастого фартука. Поэтому Рая поглядела на них совсем сердито, недовольная поведением дяди и тети, хотела было построжиться над ними, но вдруг смилостивилась — уж очень они были смущенные, уж очень терялись от обыкновенного слова «люблю»…
— Вы у меня шибко хорошие, язвы-холеры! — поджимая губы, сказала Рая. — Вы у меня такие холеры, что просто не знаю какие…
Тетя и дядя засмеялись; переглянувшись быстро, опять засмеялись… А закат все розовел да розовел, река, наоборот, темнела, кедрачи становились густо-синими, а на обласках и лодках, которые пересекали Кеть, рыбаки веслами работали старательно, так как все-таки сильный стрежень имела коричневая Кеть — приток великой реки Оби, и, чтобы пересечь ее, рыбак Николай Кульманаков делал двести сорок гребков узким остяцким веслом, доводил себя до легкого пота, но причаливал к противоположному берегу как раз напротив деревни — не давал стрежню ни на метр сносить легкий обласок…
— Тебе не надо ходить взамуж, Раюха, — глядя на Заречье, сказал Петр Артемьевич. — Чего тебе торопиться, когда надо образование поиметь, в инженерши выйти… Ты ведь взамуж всегда успешь, племяшка!
Проговорив это, дядя нерешительно повернулся к Рае, помигав, жалобно скукожился — заузил плечи и опустил голову, а лицо у него сделалось такое, словно дядя знал, что из его слов никакого толку не выйдет. «Ты меня, конечно, не послушаешься, Раюха, — сказали согбенные плечи и печальные глаза дяди. — Ты, конечно, выскочишь взамуж, но кто-то же должен тебя попросить не торопиться?… Вот я и прошу!»
— Ты бы все-таки вышла в инженерши, Раюха! — повторил дядя. — Ежели брат Миколай об этом думку имал, ты постаралась бы… А?
Рая затаила дыхание, затем, подняв невесомую руку, пощипала себя пальцами за нижнюю губу.
— А, Раюха? — переспросил дядя.
Девушка по-прежнему не дышала, сидела неподвижно, но ее ладная головка медленно поворачивалась в сторону улицы и реки… С миром что-то случилось: подпрыгнув в гофрированном мареве, увеличился в размерах соседний дом, потоньшал и возвысился старый осокорь, берега Кети раздвинулись, точно хлынуло полноводье. Потом в мире совершились мелкие изменения: кедрачи стали только синими, луна оказалась совсем прозрачной, а собственные руки приобрели вес… «Я не знала, что могу стать женой, — замедленно подумала Рая. — Я не знала, а вот дядя говорит…» И тут она услышала досадливое восклицание тети, почувствовала на плечах теплую и сильную руку.
— Ну, это не человек, а одна напасть! — сердито проговорила тетя. — Ну вот, чего же ты произвел с Раюхой, что она вся обмерла? Да какие же ты имашь права на такое, старая ты дурака!
Рассердившись окончательно, Мария Тихоновна погрозила мужу большим кулаком и, обхватив племяшку обеими руками, заговорила напевно и ласково:
— Ой, да не слушай ты, Раюха, что этот злыдень говорет! Ой, да не обращай ты, племяшка, на него вниманья! — Тут она шмыгнула носом и прослезилась. — И приданое тебе, Раюха, слажу, и свадьбу сготовлю, и обряжу тебя, и все, как у людей, будет… Так что не слушай ты дядьку-то, Раюха! Не слушай…
Руки у тети были сильные, Рая под их тяжестью сгибалась все ниже и ниже — до тех пор, пока не уткнулась лицом в теплую и большую грудь тети, и, чувствуя, что другого выхода нет, медленно и сладко заплакала. Чтобы удобнее делать это — плакать, Рая обхватила Марию Тихоновну руками, прижалась к тете щекой.
— Ой, да что вы со мной производите! — тоже запричитала Рая, не подозревая о том, что причитает. — Ой, да за что мне такие мучения!… То идти замуж, то не идти замуж… Да кто вам сказал, что я собираюсь замуж? Кто вам наврал такое, если я вовсе и не хочу идти замуж… Не собираюсь я идти замуж — вот что…
После этого Рая почувствовала, что под щекой уже нет мягкой груди, на которой так удобно плакать, что руки тети разжались и что вообще Рая плачет не в Марию Тихоновну, а в пустоту, тетя, оказывается, отодвинулась и сурово покачивала головой, а дядя задрал на лоб обе брови.
— Это почему ты не собираешься взамуж? — спросил дядя и замигал. — Как это не собираешься, ежели гуляешь с Натолькой?
Дядя посмотрел на тетю, тетя — на дядю, оба пожали плечами. Тетя, въедливо поджав губы, проговорила осторожно:
— Уж не жалашь ли ты, Раюха, просто так гулять с Натолием?
— Это позоришша! — стукнув кулаком по столу, загремел Петр Артемьевич. — Это не то что стерпеть, это я помыслить не могу!
— Правильность! — тоже разгневалась тетя. — А ты чего, Раюха, глаза-то воротишь?… Ох, девка, ты эту моду — глаза воротить-то — бросай… А ну глянь на меня прямо… Глянь, глянь!… Ты вот что, отец, — обернулась она к дяде. — Ты вали-ка по своим мужчинским делам… Вали, вали, пока греха нету! Улепетывай, отец… Вон и Раюха над тобой улыбатся, такой ты есть заполошный… Ишь, чего про нашу Раюху удумал!
Когда дядя, сердито оглядываясь и ворча, удалился, тетя опять придвинулась к племяшке, обняв ее, сказала:
— От этих мужиков один грех! С ими повяжешься, Раюха, так голова у тебя кругаля дает… С мужиками строгость нужна, но и обхожденье. Вот ты думашь, что мой-то Петра всегда такой славный да пригожий был? Да ни сроду! Он в парнях такой выжига был, что сразу тебя лапать! Сколько я об него рук отмочалила — это тебе не рассказать! — Она тихонечко засмеялась. — Конечно, побаловаться парень должон, на то он и парень, но ты его — по носу! Вот таким макаром делан кулак — и по носу!
Тетя сжала пальцы и показала ядреный, темный от загара и блестящий кулак.
— Ты его по носу, Раюха!