На дальнюю Васютинскую заимку они прискакали на рассвете. Так как Рая не умела ездить верхом, пришлось запрячь Тренчика и трястись в жесткой безрессорной двуколке. Застоявшийся жеребчик рвал и метал в коротких оглоблях, летел по темной тайге смело, за несколько минут до рассвета завязил двуколку в трясине, но, понатужившись, выволок на простор и поскакал дальше неумелым галопом. Молодому жеребчику, наверное, передалась тревога девушек; взволнованный, он мчался напропалую, прижав уши к костистому черепу, распушив хвост, бренча накладной уздечкой. Незадолго до заимки Тренчик, видимо, почувствовал горячими ноздрями медвежий дух, перепуганный, задрожал так, что по широкому крупу прокатилась блескучая волна.
Гранька и Рая всю дорогу молчали, но сидели тесно, одна к одной, как патроны в обойме. Рая с каждым часом все отчаянней бледнела, Гранька, наоборот, злилась, фыркала от нетерпения; она правила лошадью умело, вожжи держала широко, хорошо зная тайгу, выбирала тайные тропки — все спрямляла и спрямляла путь. Когда Тренчик почуял ноздрями медвежий дух, Гранька выхватила из-под сиденья одноствольное ружье, положила рядом.
Васютинская заимка показалась все-таки внезапно, хотя за полкилометра до нее Тренчик заржал, ему тут же ответил лошадиный голос, а скоро появилась и сама лошадь, прыгающая навстречу Тренчику спутанными ногами, — это был известный Рае жеребчик Васька, веселый и резвый иноходец.
Под замшелыми раскидистыми лиственницами стоял дом не дом, сруб не сруб, а небольшая крепость, сложенная из очень толстых бревен, защищенная от медведей и волков островерхим частоколом — тоже из толстых бревен; вместо окон — щели; наверху росла трава и торчала жидкая осинка. Строение топили по-черному, как баню или курную избу, поэтому над дверью бархатилась сажа и пахло дымом пожарища.
Рая осторожно вылезла из двуколки, разминая затекшие ноги, подняв голову, прошлась вдоль городьбы. Дойдя до ворот, она остановилась, провела ладонью по лицу, словно умывалась; лицо у нее было туповатое, глаза остекленели… Не сон ли это? Не выйдет ли из-за лиственниц подпоясанный лыком мужичок с ноготок, не проскачет ли на сером волке Аленушка с Иваном-царевичем, нет ли под домом курьих ножек? Стояли сказочные деревья, обросшие бородами мхов, солнце сквозь ветви не могло пробиться, тишина была особой — вязкой и липучей; птицы — молчаливые, скучные; высоко-высоко в макушках лиственниц пошумливало, погуживало, но шум этот был не земной — небесный.
Рая замерла. Опять увиделось серое замкнутое пространство с перекошенным полом и потолком; оно мерцало и покачивалось, уютное и одновременно жутковатое, вызывало сладкую боль под сердцем, туманило голову… Что все это значило? Почему видение серого пространства так часто приходило к ней, доставляя радость и страдание?
Вокруг гудели миллиарды комаров, подружка Гранька уже надела накомарник, от этого походила на лиственницу — такая же слепая, глухая, дремучая, и Рая затаила дыхание — первобытное существо в накомарнике в серое пространство вошло, как в собственный дом, принадлежа ему, заняло центр, захватило все главное. «Что это?» — подумала Рая и почувствовала, что кожа лица, рук, шеи запылала — тысячи комариных жал вонзились, сладострастно замерли.
— Надень накомарник-то! — голосом из прошлого сказала Граня. — Они тебя до кости обгложут…
Надевая накомарник, Рая подумала, что без комариного гудения тишина была бы непереносимой, так как в мире время от времени возникал только один звук: Тренчик бренчал уздечкой, видимо, потому, что морда лошади покрылась шевелящейся толстой шерстью из насекомых; только глаза просверкивали через комариную бахрому.
— Надо взбудить Натолия-то! — деловитым шепотом произнесла Гранька. — У него в заимке дымокур.
Из щелей дома на самом деле струился сизый дымок, выползал исподволь, неохотно, точно его выгоняли насильно, но, выбравшись на волю, тут же расстилался по земле — таким неподвижным и сырым был воздух. Когда Рая медленно пошла к дому-крепости, она ощутила, что воздух густ и тяжел. Она остановилась в трех метрах от задымленных дверей, собираясь с силами, внезапно отстраненно подумала: «Зачем?»
— Не боись! — прошептала за спиной Гранька. — Входи, не боись…
Рая вошла. В темени и дыме сначала ничего разглядеть было нельзя, но через несколько секунд она легонько подалась назад, сорвав с головы накомарник, прислонилась спиной к дверной стойке… Вот оно — ее серое замкнутое пространство! Уходил к невидимой стене скошенной земляной пол, бревенчатый потолок был изогнут в противоположную сторону, все серое пространство было уютным, трепетным, как щелочка между сложенными ладонями, что-то убаюкивающе помаргивало, переливалось, а потом из перекошенной серости возник молодой голос: «Ах ты, Раюха-краюха, ах, как плохо мы себя ведем…» Голос не принадлежал Анатолию, хотя было сказано «Раюха-краюха». Голос шел издалека, из такого необозримого прошлого, что сердце замерло, но затем ударило четко, с болью — сквозь дым запахло свежей кожей, махоркой и горящей газетой.
Боже мой! Рая уже была когда-то в доме-крепости, прижималась спиной к дверному косяку, видела сквозь щели-окна; она ходила по косому полу, спала под кривым потолком, вдыхала запах гари и жирной сажи. Хотелось попятиться, исчезнуть, но мешала дверь, и сквозь боль пробивалась непонятная сладость, словно к сердцу прикладывали теплое. Боже мой! Отчего хочется радостно плакать, почему так притягательно, но и страшно серое пространство?…
— Взбуживай Натолия-то, взбуживай!
В обретенном пространстве, оказывается, спал Анатолий. Рая встряхнула головой, несколько раз зажмурилась.
Анатолий спал на громадной лежанке — от стенки до стенки; слева темнела банная печь-каменка, из стен торчали деревянные штыри, на них висели ружье, два мешка с продуктами и мешок с бельем; на столе стояла эмалированная кружка, чугунок с картошкой в мундире, высилась горка крупной соли, лежала коврига черного хлеба; в середину стола сильным ударом был вогнан длинный охотничий нож. Анатолий спал в одежде, лежал на спине, дышал трудно, весь был напряжен, натянут, словно видел плохой сон.
— Толя! — позвала Рая.
Он проснулся по-таежному быстро, сразу встал на ноги и надолго закашлялся, сгибаясь и держась за грудь руками — от дымокура, от сырости, от мгновенного пробуждения.
— Дравствуйте, Раиса Николавна… Дравствуйте, Аграфена Петровна… — посмотрев запавшими глазами на Раю и Граньку, сказал Анатолий.
Рая молчала. Заспанный, грязный, несчастный человек стоял перед нею, весь он был не таким, к каким людям привыкла Рая Колотовкина, но все в нем было родное, любимое — и эти сросшиеся брови, и этот ясный лоб, и эти морщинки у губ, и этот квадратный подбородок… Перед Раей стоял нелепый и жалкий человек, которого можно было взять за руку, повести чиститься и умываться, кормиться и отдыхать; глядя на этого человека, Рая чувствовала потребность стирать его белье и пришивать заплаты на рваные штаны, варить ему щи и жарить карасей, накормив, укладывать в кровать и убаюкивать, напевая детскую песенку.
— Я прогульнусь, — сказала за спиной Гранька.
Когда подружка ушла, Рая приблизилась к Анатолию, осторожно положив руки на его плечи, приникла головой к пахнущей дымом груди.
— Чего же мы будем делать, Толенька? — по-бабьи обреченно вздохнув, спросила Рая. — Как дальше-то будем жить?
Он молчал так, как умеют молчать только сибиряки, жители таежного Нарыма, — тяжело, с опростившимся лицом, с пустоватыми глазами. И молчал он долго, и дыхание у него сделалось ровным, и грудь затвердела выпуклыми мускулами. Потрескивал сырыми хвоинками дымокур, позванивал на дворе уздечкой Тренчик, на скривленном потолке стенали бревна.
— Мне пулю в лоб себе послать надо, — так тихо, что могла услышать только Рая, сказал Анатолий. — Все поглядаю на централку… Все поглядаю… До того предела дошел, что патроны с жаканами в озерке утопил…
В горле у Анатолия что-то клокотало.
— Мы друг дружку сгубим, — прежним голосом продолжал он. — Ты в инженерши не выйдешь, а я отца-матери лишуся… Обои отцы против нас! Мой опасатся, что мать ране времени в могилу сойдет, а Петра Артемич тебя хочет в инженерши вывести… Так что погинем мы друг от дружки… А я не хочу, чтобы тебе плохо было, Раюха… Ты мне любая!
Понимая, что надо снять руки с плеч Анатолия, Рая однако, не могла сделать ни одного движения, а все сжималась да сжималась в плечах.
— Мне радости не будет, если ты от домашности в старуху сгорбатишься, — говорил он еще тише, — я себя за это всю жизнь топтать буду…
Рая наконец отклонилась от его твердой груди, беззвучно шевеля губами, выбралась из дома, оставив Анатолия в той же позе, в какой она его обнимала. В последний раз мелькнуло перед глазами искривленное замкнутое пространство, в лицо пахнуло сладким, потом прикоснулся к щекам тусклый луч, так как солнце все-таки пробило в двух-трех местах тесность лиственничных ветвей, рассеявшись, казалось вечерним… Плакать не хотелось, было одно желание — навсегда запомнить дом, стену лиственниц, комариный гул, Тренчика, позванивающего уздечкой. Как и серое пространство заимки, все окрест казалось знакомым, обжитым, сто раз виденным и любимым, и вдруг возникло такое чувство, словно Рая не прощалась с этим дремучим миром, а, наоборот, наконец-то вернулась к нему после длинных и печальных блужданий по свету.
Она улыбнулась — от любви ко всему, что видела и слышала. Рая любила нежно и преданно мох под ногами, гномьи бороды лиственниц, дремучесть и тишину; она любила робкие голоса птиц, Граньку Оторви да брось, плутавшую по тайге, Анатолия Трифонова, оставленного в заимке; она любила и саму себя — несчастную, растерянную, искусанную комарами. Она была дома, дома, дома…